Misterium Tremendum. Тайна, приводящая в трепет

«Люди спасаются только слабостью своих способностей – слабостью воображения, внимания, мысли, иначе нельзя было бы жить».

И.А. Бунин «Окаянные дни»

Глава первая

Москва, 1918

Дождь лил несколько суток, оплакивал разграбленный, одичавший город. Под утро небо расчистилось, показались звезды. Холодная луна осветила пустынные улицы, площади, переулки, проходные дворы, разбитые особняки, громады многоэтажных зданий, купола храмов, зубчатые кремлевские стены. Проснулись куранты на Спасской башне, пробили двенадцать раз, то ли полночь, то ли полдень, хотя на самом деле было три часа утра.

Большевистское правительство поселилось в Кремле еще в марте. Кремль, древняя неприступная крепость, остров, отделенный от города глубокими рвами, мутной речной водой, был надежней дворцов Петрограда. Кремлевский слесарь, мастер на все руки, упорно пытался починить старинный часовой механизм, разбитый снарядом во время боев в ноябре 1917. Куранты плохо слушались, вроде бы начинали идти, но опять вставали и никак не желали играть «Интернационал» вместо «Коль славен наш Господь в Сионе». Откашлявшись, как будто извинившись, они прохрипели какую-то невнятную мелодию и затихли.

Новая власть хотела командовать не только людьми, но и временем. Полночь наступала ранним вечером, утро – глубокой ночью.

Почти перестали ходить трамваи. Фонари не горели, темны были улицы, темны окна, лишь иногда дрожал за мутным немытым стеклом желтый огонек керосинки. И если в каком-нибудь доме вспыхивало среди ночи электричество, это означало, что в квартирах идут обыски.

Парадный подъезд дома на Второй Тверской был заколочен. Жильцы пользовались черным ходом. По заплеванным щербатым ступеням волокли вверх санки с гнилой картошкой. На площадках между этажами ночевали какие-то личности в тряпье. Из квартир неслись звуки гармошки, визг, матерный рев, пьяный смех, похожий на собачий лай.

После суточного дежурства в госпитале Михаил Владимирович Свешников спал у себя в кабинете, на диване, одетый, в залатанных брюках и вязаной фуфайке. Ночь была теплая, но профессор мерз во сне, он сильно похудел и ослаб, у него сводило живот от голода. В последнее время ему перестали сниться сны. Он просто проваливался в глухую черноту. Это было не так уж плохо, ибо раньше каждую ночь снилась ушедшая, нормальная жизнь. Происходила коварная подмена, возникало искушение принять сон за реальность, а от реальности отмахнуться как от случайного ночного кошмара. Многие так и делали. То есть добровольно, целенаправленно, день за днем, ночь за ночью сводили себя с ума. Но не дай Бог. Следовало жить, работать, спасать, когда вокруг убивают, беречь двух своих детей, Таню и Андрюшу, маленького внука Мишу, старушку няню и ждать, что страшное время когда-нибудь кончится.

Михаил Владимирович работал рядовым хирургом все в том же лазарете, только теперь он носил имя не Святого Пантелиимона, а товарища Троцкого и был уже не военным госпиталем, а обычной городской больницей, подчиненной Комиссариату здравоохранения.

Сутки на ногах. Обходы, осмотры, консультации, сложнейшая операция на сердце, которая длилась четыре с половиной часа и вроде бы прошла успешно. При острой нехватке лекарств, хирургических инструментов, опытных фельдшеров и сестер, в грязи и мерзости спасенная жизнь казалась невозможным чудом, счастьем, хотя стоила совсем немного, всего лишь фунт ржаной муки. Красноармеец на базаре ткнул штыком в спину мальчишку-беспризорника. Десятилетний ребенок попытался стащить у него кулек с мукой. Давно уж никого не удивляла такая страшная дешевизна человеческой, детской жизни. Люди умирали сотнями тысяч по всей России.

Михаил Владимирович спал так крепко, что шум и крики за стеной не сразу его разбудили. Он проснулся, когда прозвучали выстрелы.

Светало. На пороге кабинета стояла Таня, держала на руках сонного хмурого Мишу.

– Папа, доброе утро. Лежи, не вставай. Возьми Мишу. У тебя, кажется, было берлинское издание «Психиатрии» Блюера. – Она закрыла дверь, повернула ключ в замке.

– Да. Посмотри в шкафу, где-то на нижних полках.

– Контра! Генеральская рожа! Убью! – донесся вопль из коридора.

– Папа, чернил у тебя случайно не осталось? – спокойно спросила Таня. – Мои все кончились. Надо писать курсовую по клинической психиатрии, а нечем.

– Пиши чернильным карандашом. Возьми там, на столе, в стакане.

За дверью опять грохнули выстрелы. Мишенька вздрогнул, уткнулся лицом деду в грудь и тихо, жалобно заплакал.

– Буржуи! Ненавижу! Довольно попили народной крови! Вычеркиваю! Всех вас, белую кость, к стенке! Кончилось ваше время! Всех вычеркиваю!

– Что там происходит? – спросил Михаил Владимирович, прижимая к себе внука.

– Как будто ты не понимаешь. Комиссар беснуется, – объяснила Таня.

Комиссара по фамилии Шевцов поселили в квартире Михаила Владимировича месяц назад, в порядке уплотнения. Он вместе с гражданской женой, которую звали товарищ Евгения, занял гостиную. Комиссар ходил в длинном кожаном пальто, в казачьих галифе василькового цвета, в лаковых остроносых сапогах. Его обритый череп имел странную, зауженную кверху форму. Щеки и нижняя часть лица были пухлыми, круглыми. Он щурил маленькие тусклые глазки, как будто целился в собеседника из револьвера. По будням вел себя тихо. Рано утром отправлялся на службу. Возвращался поздно вечером, молча, мрачно слонялся по коридору в кальсонах и просаленной матросской тельняшке.

Товарищ Евгения, юная, елейно нежная блондинка, нигде не служила, вставала поздно, заводила граммофон, щеголяла в шелковых пеньюарах, отделанных перьями и пухом. Утром варила на примусе настоящий кофе. Пила из тонкой фарфоровой чашки, жеманно оттопырив мизинец. Долго сидела в кухне, качала голой ногой, курила ароматную папироску в длинном мундштуке, читала одну и ту же книжку, «Капризы страсти», Г. Немиловой. Круглые голубые глаза, блестящие, словно покрытые свежей глазурью, ласково смотрели на Андрюшу, на Михаила Владимировича. Товарищ Евгения задумчиво улыбалась, трепетала подведенными веками, случайно оголяла небольшую грушевидную грудь и тут же с лукавой улыбкой прикрывала: «Ах, пардон».

Андрюше было четырнадцать, Михаилу Владимировичу пятьдесят пять. Из представителей мужского пола, проживающих в квартире, только десятимесячный Миша не удостаивался внимания товарища Евгении.

С Таней в первые дни она пробовала подружиться. Рассказывала, какие видела изумительные вещички на Кузнецком, платьица креп-жоржет, кофточки вязаные. Короткий рукавчик, воротник апаш, шелковый ирис, цвет сырого желтка, давленой клюквы, и с той же воркующей интонацией вдруг спрашивала, не собирается ли профессор Свешников удрать в Париж, хорош ли был Танин муж, белый полковник, в половом отношении.

В первую неделю все казалось не так страшно. Семья профессора отнеслась к подселенцам как к неизбежному, но терпимому злу. Уплотняли всех, подселяли и по пять, и по десять человек, уголовников, наркоманов, сумасшедших, кого угодно. А тут всего лишь двое. Комиссар Шевцов – ответственный работник, товарищ Евгения – эфемерное, безобидное создание.

Однажды в воскресенье ответственный работник напился и стал буянить. Вызвали милиционера, но комиссар чудесным образом протрезвел, показал какие-то мандаты, пошептался с милиционером, и тот удалился, вежливо заметив профессору, что нехорошо беспокоить служителей порядка по таким пустякам.

– У моего Шевцова голос громкий, командный, соответственно должности, – объяснила товарищ Евгения, – он человек прогрессивный, пролетарского самосознания и никаких мещанских скандалов органически терпеть не может.

Впрочем, пил комиссар не чаще раза в неделю, только в выходной, и успокаивался довольно скоро.

– Где Андрюша? Где няня? – спросил Михаил Владимирович.

– Не волнуйся. Они на кухне, дверь успели запереть. – Присев на корточки, Таня спокойно просматривала корешки книг на нижних полках.

– Раньше он не стрелял в квартире, – заметил Михаил Владимирович.

– А теперь стреляет. Но это еще полбеды, папа. Я не хотела тебе говорить, но пару дней назад товарищ Евгения предлагала Андрюше кокаин. Вот, нашла. – Таня вытащила книгу, села за стол.

– Он тебе рассказал? – спросил Михаил Владимирович.

– Нет. Я случайно услышала их разговор. И знаешь, мне показалось, если бы я не зашла в кухню, не увела бы Андрюшу, он бы согласился попробовать, просто из любопытства и детского куража.

Топот, грохот, мат звучали совсем близко, в коридоре. К ним прибавился женский смех.

– Шевцов, ты ведешь себя гадко, перестань скандалить, я этого мещанства органически не выношу. – Голос у товарища Евгении был низкий, томный. Она заливалась хохотом, спектакль явно ей нравился.

– Ну, что касается кокаина, так не они его придумали, – сказал Михаил Владимирович и почесал переносицу. – Андрюша разумный человек. Вряд ли он бы стал пробовать. Тебе показалось. Я поговорю с ним.

– Поговори, – кивнула Таня, глядя в раскрытую книгу, – но дело не только в кокаине. Папа, ты должен наконец решиться.

– На что, Танечка? Ты же знаешь, они меня не выпустят.

– Не выпустят, – прошептала Таня, – не выпустят. Стало быть, надо искать другие варианты. Допустим, ты согласишься сотрудничать с ними, войдешь в доверие, они отправят тебя в командировку за границу. Многие так делают.

– Да, Танечка, возможно, отправят. Тем более тут останутся заложники. Ты, Миша, Андрюша, няня. Куда же я денусь? Вернусь как миленький. Впрочем, если я стану сотрудничать, наша жизнь, безусловно, изменится. Они отселят этих, позволят нам занять всю квартиру, как прежде. Дадут хороший паек. Прекратят ночные спектакли с обысками. Тебе не придется работать в госпитале, ты сможешь спокойно закончить университет. Андрюша перейдет в нормальную школу, где будут учить, а не опролетаривать.

– Папа, таких школ больше нет. Ты же знаешь, школа теперь не учебное заведение, а инструмент коммунистического воспитания. И обыски не прекратятся. У меня муж белый полковник, служит у Деникина.

– Убью! Контра! Гадина белогвардейская! Пролетариям жрать нечего, он крыс зерном кормит! Убью! – не унимался комиссар за стеной.

– Возьми Мишеньку. Посмотри, кажется, он мокрый. Не волнуйся. Запри за мной. – Михаил Владимирович встал и быстро вышел, плотно затворив дверь.

Выстрелы звучали из лаборатории. Комиссар палил по стеклянным ящикам с крысами, обстреливал шкафы. От звона, грохота, крысиного писка закладывало уши. Товарищ Евгения стояла рядом, в распахнутом японском кимоно с драконами, и весело, звонко смеялась.

Шевцов был замечательным стрелком. Он сразу попадал по движущимся мишеням, по мечущимся подопытным зверькам. За шумом ни он, ни его подруга не расслышали, как подошел сзади в мягких старых валенках профессор.

Михаил Владимирович схватил комиссара за запястье правой руки, в которой зажат был револьвер, и успел удивиться, что от Шевцова совсем не пахнет спиртным. Комиссар легко освободил руку, не выронив револьвера. Дуло тут же наметило новую, удобную и близкую цель, профессорский лоб. Товарищ Евгения взвизгнула и отскочила, вжалась в стену.

«Он вовсе не пьян, – подумал профессор. – У него отличные реакции, нечеловеческая сила, его движения точны и безошибочны. Он машина для убийства. Параноидная психопатия. Что-то вроде повальной эпидемии. Сейчас пальнет. Господи, прими мою грешную душу, спаси и помилуй моих детей».

Из кучи осколков на полу вдруг взметнулся белый комок. Большая крыса подпрыгнула, вцепилась острыми коготками в комиссарские кальсоны, стала быстро, ловко карабкаться вверх. Шевцов дернулся, отшвырнул зверька и тут же, на лету, подстрелил.

Все это продолжалось не более минуты. Следующий выстрел предназначался профессору. Раздался щелчок. Комиссар сник, сгорбился, со спокойной досадой прокрутил пустой барабан, вяло выругался.

Повисла тишина. Стало слышно, что опять накрапывает за окном мелкий дождь. В коридоре у двери стояли Таня с Мишенькой на руках, старая няня. Товарищ Евгения сидела в углу на корточках, закрыв лицо руками. Плечи ее вздрагивали. Нельзя было понять, рыдает она или все так же истерически смеется.

Первым опомнился Михаил Владимирович. Оглядевшись, он спросил:

– Где Андрюша?

– Побежал за милицией, – ответила Таня.

Шевцов, ни на кого не глядя, прошел по коридору. Следом, всхлипывая, теряя шлепанцы, поплелась товарищ Евгения. Хлопнула дверь гостиной. Няня взяла Мишеньку и унесла его к себе. Михаил Владимирович поднял с пола белый окровавленный комок, убитую крысу.

– Неужели Григорий Третий? – спросила Таня.

– Он. Рука не поднимается просто выбросить. Может, похороним его, как героя? Ты знаешь, он спас меня, последняя пуля из комиссарского револьвера предназначалась мне.

Таня обняла отца, вжалась лицом в его плечо.

– Папочка, мы уедем, мы сбежим, я не могу больше.

– Тихо, тихо, Танечка, перестань. Я жив, радоваться надо, а ты плачешь.

– Григория жалко, я к нему привыкла. – Таня улыбнулась сквозь слезы. – Старый мудрый крыс, прожил почти три крысиных века.

– И погиб, защитив меня от комиссарской пули.

– Мы положим его в шляпную коробку, зароем во дворе.

Минут через двадцать явились два милиционера. Долго составляли протокол, потом о чем-то беседовали с Шевцовым в гостиной, за закрытой дверью.

– Вы что, не арестуете его? – спросил Андрюша, когда они вышли.

– Истребление крыс уголовным преступлением не является. Наоборот, это дело полезное в санитарном и общественном отношении. Оружие товарищу комиссару разрешено, согласно должности. И мандат имеется. А что касаемо учиненного беспорядка, так товарищ комиссар готов штраф уплатить, как положено.

– Это лабораторные крысы, – сказала Таня.

– Тут, гражданка, полезная жилплощадь, а не лаборатория, – ответил милиционер.

– Он не только по крысам стрелял, но и в меня тоже хотел, – сказал Михаил Владимирович.

– Коли хотел, так и пристрелил бы, – резонно заметил милиционер.

– Конечно, пристрелил бы. Но у него патроны в барабане кончились.

– Кончились, не кончились, а вы, гражданин, вполне живы, никаких ранений у вас не наблюдается.

– Но позвольте! Он психически болен, он опасен, – возмутилась Таня.

– А вот кто тут опасен, это надо разобраться, гражданка Данилова, – произнес мелодичный низкий голос.

Товарищ Евгения стояла в коридоре и смотрела на Таню блестящими глазами.

Милиционеры ушли. Товарищ Евгения скрылась в гостиной. Таня, Михаил Владимирович и Андрюша молча выметали осколки и крысиные тушки, приводили в порядок лабораторию. Няня в кухне стряпала скудный завтрак. Несколько ведер с мусором вынесли во двор, на свалку. Григория Третьего похоронили внутри оградки, там, где прежде была клумба и росли анютины глазки. Дождь кончился. Клочья облаков мчались по небу. Таня стояла над холмиком, влажный холодный ветер трепал ей волосы.

– Ничего не осталось? – тихо спросила она отца, когда вернулись в квартиру, сели за стол.

Михаил Владимирович молча помотал головой.

– Папа, так невозможно! – вдруг крикнул Андрюша. – Должна быть какая-то управа на этих скотов! Так не бывает, папа!

– Не кричи, – Михаил Владимирович погладил его по голове. – Бывает по-всякому, Андрюша, и ты уже достаточно взрослый, чтобы это понимать.

– Но мы не можем, как кролики, терпеть!

– Успокойся, ешь, остынет. – Таня подвинула ему тарелку с ячменной кашей.

Няня заваривала желудевый кофе, просыпала из кулька на пол.

– Ой, я бестолковая, да что ж это, руки мои старые, дырявые!

Она заплакала. Все утро мужественно держалась, а из-за паршивого кофейного заменителя – слезы. Михаил Владимирович принялся ее утешать и вдруг застыл, замолчал на полуслове. В руках у него был мятый лист толстой цветной бумаги. Кулек из-под кофе оказался репродукцией, выдранной из какого-то дорогого альбома. Профессор шагнул к окну, ближе к свету, несколько минут разглядывал репродукцию странной незнакомой картины. Казалось, он забыл обо всем на свете. Губы его едва заметно шевелились, глаза сияли.

– Папа, ты что? – спросила Таня слегка испуганно.

– Альфред Плут, – пробормотал Михаил Владимирович, – Германия, шестнадцатый век. Микроскоп был изобретен только через сто лет. Как он мог увидеть?

* * *

Германия, поезд Гамбург – Мюнхен, 2007

Поезд нырнул в туннель. Свет в вагоне вспыхнул не сразу. Именно этого мгновенного мрака Соне хватило, чтобы понять наконец, кого так мучительно напоминает ей мужчина напротив.

Незнакомец резко выделялся на фоне пассажиров первого класса. Ему было на вид лет пятьдесят. Он жевал жвачку. В его наушниках пульсировал тяжелый рок. Он выглядел как бездомный бродяга, нелепо молодящийся старый хиппи. Ископаемое, живущее в консервной банке среди отбросов. Впрочем, пахло от него вполне сносно, дорогим одеколоном. Длинные, жидкие, с заметной проседью волосы были чистыми, ногти ухоженными, на запястье вовсе не дешевые часы.

«Рок-музыкант или художник-авангардист. Это у него стиль такой», – подумала Соня и отвернулась.

Рядом с ней два аккуратных клерка оживленно болтали о какой-то новой диете, о страховках и автомобильных двигателях. Они сели в Гамбурге, достали свои ноутбуки, включили, но так и не взглянули на экраны. Соню слегка раздражала их болтовня, громкий смех. У нее на коленях лежал раскрытый каталог старой мюнхенской Пинакотеки. Она пыталась сосредоточиться на биографии немецкого художника Альфреда Плута. Он жил в шестнадцатом веке, оставил не более дюжины полотен. Самая известная его работа – «Misterium tremendum». Именно ради этой картины, ради «тайны, повергающей в трепет», Соня ехала в Мюнхен.

Дед не хотел ее отпускать. Вот уж третью неделю она жила в его доме в маленьком тишайшем Зюльте. Каждое утро ее будила музыка из его кабинета, звон посуды, ворчание экономки Герды, шум моря, гул самолетов. После завтрака дед провожал ее на работу, целовал в лоб и быстро крестил, почему-то лицо его при этом всегда делалось сердитым. Вечером он ждал ее, сидя в шезлонге, на границе пляжа, неподалеку от белого трехэтажного здания с плоской крышей, филиала немецкой фармацевтической фирмы «Генцлер». Пройдя полсотни метров по холодному чистому песку, Соня различала в сумерках яркую спортивную шапку с помпонами. Издали, особенно в профиль, дед был так похож на папу, что у Сони всякий раз вздрагивало сердце, першило в горле.

Туннель кончился. В глаза брызнуло ледяное солнце. Соня отвернулась от окна и встретила хмурый взгляд незнакомца. У него были тяжелые выпуклые скулы, квадратная челюсть, широкий тонкогубый рот. Плоский, скошенный назад лоб плавно переходил в залысины. Лохматые брови цвета мешковины расположены так низко, что казалось, отдельные толстые и длинные волоски царапают глазные яблоки. Нога, обутая в изношенный ботинок сорок пятого размера, дергалась в такт музыке.

Соня опять уткнулась в каталог. Автопортрет Альфреда Плута занимал целую страницу. Художник изобразил себя с беспощадной фотографической точностью, тщательно прорисовал каждую черточку и даже волоски бровей, падающие на глаза.

«Альфред Плут родился в 1547 году в Гамбурге, в семье аптекаря».

Соня в десятый раз начинала читать краткую биографию художника и не могла осилить нескольких простых абзацев. Ее немецкий был в полном порядке. Она понимала каждое слово. Но слишком оживленно болтали клерки, слишком громко пульсировал тяжелый рок из наушников визави, который был похож на Альфреда Плута как брат-близнец.

«Портрет не фотография, – думала Соня, – тем более автопортрет. Люди видят себя и других совершенно по-разному. Даже фотографии врут. Свет, тень, ракурс, все так случайно, так недостоверно».

Она взглянула на человека в наушниках, надеясь, что иллюзия фантастического сходства наконец развеется. Человеческих типов не так уж много. Плут был немец. Почему этот стареющий потребитель жвачки и тяжелого рока не может быть его далеким потомком?

«Ведь ты же точно знаешь, что это не Альфред Плут? – спросила себя Соня и почувствовала, как губы ее сами собой вздрогнули в дикой усмешке. – Ты разумный, образованный человек, кандидат биологических наук. Вряд ли ты успела свихнуться. Хотя, конечно, было от чего».

Три дня назад, поздним вечером, с одной из подопытных крыс случилось нечто невероятное. Зверек заметался по клетке, стал прыгать, высоко, как дикая белка, и вдруг вылетел наружу, шлепнулся на кафельный пол, вскочил, побежал, пустое тихое здание наполнилось пронзительным, мучительным писком.

Все ушли, Соня осталась одна в лаборатории. Минут десять она гонялась за зверьком, наконец поймала, запеленала в полотенце, положила в лоток. Пока она надевала халат, натягивала перчатки, несчастная крыса продолжала беситься, биться всем телом о стеклянные стенки. Чтобы не слышать страшного стука и писка, Соня включила музыку. Крыса на минуту успокоилась и вдруг задергалась в конвульсиях.

Если бы кто-то заглянул тем вечером в лабораторию, то поразился бы спокойствию Сони, четкости и продуманности каждого ее действия. Одна, без ассистента, она дала бьющемуся в смертельном танце зверьку наркоз, ловко вскрыла черепную коробку, извлекла из центра мозга крошечную шишковидную железу, включила и настроила электронный микроскоп.

На самом деле она жутко нервничала. «Болеро» Равеля, звучавшее из стереосистемы, заводило ее еще больше. Ей сотни раз приходилось проделывать разные манипуляции с подопытными животными, для постороннего человека неприятные, жутковатые, но ведь она занималась наукой, и для нее все это давно стало привычкой, рутиной. Однако тем вечером в лаборатории, на берегу ледяного моря, которое гудело и билось во мраке за окном, у Сони вдруг возникло новое, острое чувство. Ей показалось, что это вовсе не научный эксперимент, а древний ритуал и она, Лукьянова Софья Дмитриевна, выступает в роли жрицы, колдуньи, алхимика, занимается непонятной и опасной чертовщиной. Ничего хорошего из этого не выйдет. Но остановиться уже невозможно.

Она выпила залпом стакан воды, закурила, села за стол у монитора. И вот тут увидела самое главное: как оживают таинственные твари, проспавшие в своих капсулах-цистах почти девяносто лет.

Сначала ей показалось, что кто-то из коллег немцев пошутил, загнал в ее компьютер некую хитрую программу, игру или мультик-ужастик. Но нет, изображение проецировалось на монитор прямо от микроскопа. Все происходило на самом деле. Рядом, на столе, лежали распечатки записей Михаила Владимировича Свешникова и каталог старой мюнхенской Пинакотеки, раскрытый на репродукции «Misterium tremendum».

Имя художника и название картины несколько раз упоминались на страницах старой толстой тетради в лиловом замшевом переплете. Через Интернет Соня узнала, что картина хранится в мюнхенской Пинакотеке, купила каталог в книжном магазине фрау Барбары и нашла отличную репродукцию.

Военный хирург, профессор Свешников, вел свои записи с января 1916-го по март 1919-го. Это был дневник научных наблюдений. Описание экспериментальных операций по пересадке крысиных эпифизов, неожиданный эффект омоложения, возникший у некоторых подопытных животных, и осторожное предположение, что эффект этот связан с воздействием на весь организм неизвестного мозгового паразита, который случайно оказался в шишковидной железе крысы-донора.

Скоро профессор понял, что сложная операция на мозге не нужна. При внутривенном вливании паразит сам находит путь по кровотоку к нужному органу, к эпифизу.

Это могло бы стать величайшим открытием века, если бы удалось понять механизм воздействия мозгового червя и проследить закономерность положительного эффекта. Почему одних зверьков паразит омолаживал, а других убивал? Что за вещества выделял он и как умудрялся полностью перестроить работу всех систем организма?

Но Михаил Владимирович Свешников как будто даже и не пытался найти ответ, воспринимал удивительные результаты опытов отстраненно, почти равнодушно. Все, что касалось практической, медицинской стороны дела, было описано сухо, четко. Профессор только констатировал факты.

Иногда встречались цитаты, то с именем источника, то анонимные. Возможно, именно через них профессор пытался выразить нечто важное, они были частью его зашифрованного личного дневника.

«Субстанция зла имеет свою собственную безобразную и бесформенную массу, либо плотную, которую называют землей, либо слабую и разреженную, подобно воздуху».

«Посему научись, о Душа, обращать сопереживающую любовь к своему собственному телу, сдерживая его суетные желания, дабы оно могло во всех отношениях отвечать своему назначению вместе с тобой».

«Ибо тогда последний враг – смерть будет побеждена, и вся слабость плоти, заставлявшая нас сопротивляться, исчезнет полностью». Бл. Августин.

«Язычество и безбожие страшно именно этой вечной иллюзией торга, соблазном кинуть в пасть смерти жертву, вместо своей – чужую жизнь, и откупиться. По крайней мере, двадцать восемь веков, до Христа, было именно так. После Него могло стать по-другому, Он дал шанс, однако вот уж двадцать веков не получается. Торг очень уж удобен».

«Наука может шагнуть невероятно далеко, но почему-то не вверх, к Богу, а всегда наоборот, вниз. Она берет на себя воспитательные и утешительные функции, придумывает ясные и доступные формулировки, прикрывает пугающую непознаваемую бесконечность матовым стеклом. Получается нечто вроде интеллектуальной теплицы. Мы все нежные тепличные растения, под открытым небом погибнем».

Попадались непонятные аббревиатуры, отдельные буквы, без всякой видимой связи с текстом – В. Ш., К., Ж. С.

Судя по записям, за пределы опытов с крысами работа не продвинулась. Несколько листов были вырваны. В марте 1919 профессор крупно, неверной рукой, записал:

«Идеальное есть материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней». К. Маркс. Нечто вроде трансплантации, что ли? Оригинально мыслит этот господин».

Тетрадь закончилась. Дальше начинались мифы. Их бродило множество, и вряд ли стоило принимать их всерьез.

Существовала легенда, будто одно вливание было сделано мальчику-сироте, страдавшему прогерией, редчайшим заболеванием, при котором ребенок стремительно стареет и погибает в одиннадцать—тринадцать лет от старческих болезней. Откуда берется прогерия и как ее лечить, неизвестно до сих пор. Свешников якобы решился на вливание, когда надежды не осталось. Мальчика звали Ося. Он выжил и вернулся к своему нормальному биологическому возрасту. Что с ним стало потом, куда он делся, не знал никто. В лиловой тетради об Осе не было написано ни слова, и это только подтверждало, что история чудесного излечения прогерии – всего лишь газетная утка.

Впрочем, не исключено, что Свешников нарочно утаил правду о мальчике, чтобы дальнейшая жизнь ребенка не превратилась в кошмар, чтобы не пришлось Осе оказаться в роли живого наглядного пособия.

Михаил Владимирович не упоминал никого, кто был с ним рядом. Даже имя его ассистента, доктора Агапкина, ни разу не мелькнуло в записях. Казалось, профессор писал с оглядкой, как будто чувствовал, что люди, так или иначе причастные к его опытам, к тайне, которую он нащупал, попадают в зону риска.

Мог ли предположить профессор, что через девяносто лет лиловая тетрадь вместе с цистами паразита окажется в руках его родной праправнучки, кандидата биологических наук Лукьяновой Софьи Дмитриевны?

Соня сидела и смотрела на монитор. Лопались цисты. Медленно выползали белесые твари. У них были округлые крупные головы. Приплюснутая передняя часть отчетливо напоминала лицо, вернее безобразную безносую маску. Две глубокие темные ямки – глаза. Горизонтальный подвижный нарост – губы.

Девяносто лет назад Михаил Владимирович наблюдал такой же ритуальный танец оживших тварей, балет «спящих красавиц». Они плавно извивались, вставали вертикально на хвосты, сплетались, расплетались. Он подробно описал это в своей тетради.

У него не было компьютера и такого мощного электронного микроскопа, как у его праправнучки. Он не мог видеть, что ямы-глаза смотрят, губы жуют, растягиваются в чудовищной медленной улыбке, твари не только танцуют, но еще и гримасничают.

На картине немецкого художника Альфреда Плута «Misterium tremendum» на переднем плане, на фоне какого-то условного грота, была изображена человеческая голова. Верхняя половина черепа представляла собой прозрачный, как бы стеклянный купол, и там, внутри, происходил тот же процесс. Твари были изображены так же подробно, как видела их Соня на своем мониторе. Картина была написана в 1573 году, за сто лет до изобретения микроскопа.

Альфред Плут не стал великим художником, хотя знатоки до сих пор утверждают, что мог бы. По уровню мастерства его сравнивают с Дюрером, а по загадочности сюжетов – с Босхом. Живопись была для него лишь забавой. Он много странствовал по Европе и по Азии, бывал в Египте, каким-то ветром его однажды занесло в Россию. В одном из персонажей его полотен угадывался царь Иван Грозный. Известно, что около года Плут прожил в Москве, служил придворным лекарем, а заодно давал сумасшедшему царю уроки черной и белой магии.

Плут имел неплохую медицинскую практику, написал несколько трудов по анатомии мозга, работал над созданием анатомического атласа. Но главной его страстью была алхимия. Он не имел ни жены, ни детей, жил скромно, однако тратил большие деньги на путешествия и на взятки чиновникам Святой инквизиции. По всей Германии ходили слухи о золоте Плута. Умер он в ноябре 1600 года у себя дома, в Гамбурге, в возрасте пятидесяти трех лет, не оставив наследников. Золотых монет, обнаруженных в его кошельке, как раз хватило на приличные похороны. Грабители вскрыли могилу, искали золото, но не нашли ничего. Вместо тела художника в гробу лежало бревно, одетое в его платье.

«Скажите, господин Плут, каким образом вам удалось разглядеть и нарисовать микроскопических мозговых паразитов за сто лет до появления микроскопа?»

Вопрос щекотал Соне губы, она, кажется, даже пробормотала его вслух, по-русски. В плеере у старого хиппи в этот момент как раз затихла музыка. Он хмуро взглянул на Соню, встал и вышел из купе.

Глава вторая

Москва, 1918

«Плюнь, да поцелуй злодею ручку», – то и дело повторял про себя Федор Федорович Агапкин. Так шепнул на ухо юному Гриневу его дядька Савельич. Так сказал Агапкину его покровитель Матвей Леонидович Белкин, мастер стула международной ложи «Нарцисс».

Цитируя Пушкина, умный Белкин как будто заручался поддержкой великого поэта и пытался придать сделке более или менее осмысленный вид.

– Надобно держаться вблизи денежных потоков, от них веет живительной свежестью, – говорил Мастер уже от себя, никого не цитируя, – теперь эти потоки смешаны с кровью, текут стремительно, и зевать нельзя.

Сам Мастер перебрался из Москвы в Петроград еще в декабре 1917-го. Получил должность в Комиссариате финансов. Семью отправил в Швейцарию. Агапкин знал, что покинуть Россию Мастер может только по разрешению Высшего совета ложи, но после переворота все пошло кувырком, и никто ни в чем не был уверен. Мастер вполне мог сбежать и без разрешения.

Несколько месяцев Федор не имел о нем никаких известий, продолжал работать в лазарете и жить в квартире профессора Свешникова.

Агапкин был ассистентом профессора и почти членом семьи. Он давно уже не мыслил себя без них, без Михаила Владимировича, Тани, Андрюши, маленького Мишеньки и старой няни. Собственной семьи он никогда не имел.

Федор вырос в нищете, грязи и грубости. Его мать, прачка, умерла от перепоя. Ему удалось закончить с отличием гимназию и университет. Михаил Владимирович читал на медицинском факультете лекции по военной хирургии, вел практические занятия, и из толпы студентов выделил Федора, с его голодными жаркими глазами, недюжинными способностями, лютым упорством. Студент Агапкин нищенствовал, подрабатывал частными уроками, не спал, не доедал, ходил в обносках.

С тех пор прошло лишь несколько лет, а казалось, что прожит не один век. Война, Февральская революция, Октябрьский переворот. На руках у Агапкина умер от чахотки старший сын профессора Володя и родился внук Миша. Именно Федору пришлось принять роды у Тани 29 октября 1917-го. В Москве шли бои. Муж Тани, полковник Данилов, командовал отрядом юнкеров и добровольцев, пытался отбить от Кремля атаки большевиков.

Агапкин был неизлечимо влюблен в Таню. Данилов воевал в Добровольческой армии. Федор постоянно был рядом с Таней и надеялся на чудо.

С августа 1917-го Агапкин состоял в международной масонской ложе «Нарцисс», прошел посвящение и получил орденское имя – Дисипль, в переводе с французского «последователь». Впрочем, что такое масонство вообще и ложа «Нарцисс» в частности, Федор не понимал до сих пор.

Больше всего на свете он боялся одиночества. Ему надо было непременно к кому-то привязаться, прибиться. В семье профессора к нему относились как к близкому родственнику, но все равно он чувствовал себя немного чужим, страшно устал от своей безответной любви, не мог от нее избавиться и тосковал еще мучительней оттого, что не с кем было поделиться своей бедой.

Мастер стула Матвей Леонидович Белкин оказался отзывчивым человеком, он умел слушать, утешать, вселять надежду. Федор знал, что ложе он интересен как промежуточное звено. Доктор Агапкин – только средство. Цель – профессор Свешников, таинственное открытие, к которому они хотят подобраться, но понимают, что напрямую не выйдет.

Если раньше Федор был рядом с профессором по собственному желанию, то после вступления в ложу это стало его обязанностью, миссией.

Федор втайне надеялся, что Матвей Леонидович исчез навсегда и теперь он свободен. Да, свободен, однако совершенно беззащитен. Мастер имел колоссальные связи. Он мог бы спасти самого Федора и семью профессора от голода, от ареста. Другое дело – какой ценой? Впрочем, голод и страх становились все сильней, а вопрос цены таял, растворялся в убогих советских буднях.

В апреле появился один из братьев ложи, белокурый молодой человек Гайд. До исчезновения Мастера этот Гайд выполнял при нем функции то ли секретаря, то ли слуги. Федор думал, что Гайд (охранник) – условное имя, данное при посвящении, но оказалось, это настоящая фамилия молодого человека.

Гайд встретил Федора возле госпиталя и привел его в гостиницу «Метрополь». Там, в просторном номере с видом на Манежную площадь Белкин сначала отправил Федора в ванную комнату, велел вымыться, побриться, переодеться.

Из крана лилась горячая вода. Душистое французское мыло, бритвенный прибор, мягкие белоснежные полотенца показались Агапкину галлюцинацией. На скамеечке лежала стопка белья и одежды, все новое, добротное, точно подобранное по размеру.

Когда он вышел, чистый, пахнущий одеколоном, Мастер оглядел его с одобрительной улыбкой.

– Это еще не все, Дисипль. Откройте шкаф. Откройте, не стесняйтесь.

Черная кожанка ничем не отличалась от тех, что носили комиссары и чекисты. На ощупь кожа оказалась мягчайшей, приятно было сунуть руки в рукава и увидеть себя в зеркале.

– Вы, Дисипль, с завтрашнего дня заступаете на службу в ЧК, – спокойно сообщил Мастер, – в большевистскую партию вступать необязательно, это мелочи. Через час сюда явится человек, которому вы можете доверять почти как мне.

Это «почти» прозвучало тускло и невыразительно. Далее Мастер стал подробно расспрашивать о профессоре Свешникове. Федор объяснил, что сейчас здесь никакими научными исследованиями заниматься невозможно. Чтобы прокормить семью, Михаил Владимирович работает в госпитале сутками, к тому же на него давит постоянный страх. Таню, как жену белого офицера, в любой момент могут арестовать. А для опытов нужен душевный покой.

– Но ведь не арестовывают, – мягко заметил Мастер, и глаза его блеснули. – Татьяна Михайловна спокойно учится, работает, растит сына.

Взгляд и тон Мастера не оставляли сомнений, что в этом есть его, Белкина, заслуга. Федор понял: Матвей Леонидович успел приобрести в новом правительстве достаточно сильное влияние и связи, и все-таки быстро, чуть слышно пробормотал:

– Лучше бы уехать за границу. Здесь невозможно. Михаил Владимирович им служить ни за что не станет. Мы бы сбежали, но ребенок слишком мал, а в поездах тиф, холера, грабежи, документы на выезд стоят страшно дорого. – Он прикусил язык и густо, жарко покраснел.

Мастер ласково тронул его за плечо.

– Дисипль, ваше постоянство достойно рыцарского романа. Вы сказали «мы», как будто речь идет о вашей семье, о жене и ребенке. Неужели до сих пор ни тени взаимности?

– Не знаю. Она ко мне привязана сильно, однако, если я пойду служить в ЧК, станет презирать. Для нее и для профессора эта организация – воплощение зла.

– А для вас?

– Не знаю. Наверное, для меня тоже. Почему я должен там служить?

– Потому, что сейчас это единственный способ уцелеть, сохранить собственную жизнь и жизни дорогих вам людей. Дисипль, у вас нет выбора. Я дал вам выговориться, теперь успокойтесь и слушайте.

Они вышли на балкон, закурили, и Мастер стал говорить очень тихо.

– Для большевиков успешный захват власти стал полной неожиданностью. Они растерялись, ошалели, управлять государством никто из них не умеет, и они занимаются своим привычным делом – грабежом. От банальной банды они отличаются лишь тем, что выдают грабеж за особую форму управления государством. Они отнимают деньги у богатых и обещают отдать бедным. Бедные верят обещаниям.

– Но это не может продолжаться долго. Бедные поймут, что обмануты, – прошептал Агапкин.

– Не поймут, – слабо улыбнулся Мастер, – никогда ничего они не поймут. Миф удобен для мозгового пищеварения. Он логичен. В нем заранее выстроены все причинно-следственные связи. А правда почти всегда несъедобна, может вызвать заворот мозгов. Ленин виртуозно владеет искусством создавать мифы и манипулировать ими. Он феноменально хитер, у него острое чутье. Вам придется искренне полюбить его, иначе он вам не поверит.

– Так это он сейчас сюда явится? – с кривой улыбкой спросил Агапкин. – Сам Ленин, что ли?

Мастер весело рассмеялся.

– У меня, конечно, серьезные связи, но не настолько. Нет, Дисипль. Сам Ленин сюда не явится. Но вам с ним предстоит иметь дело. Человек, с которым я вас познакомлю, тайный советник Ленина, его доверенное лицо.

Федор только сейчас заметил, как Мастер похудел, помолодел. На осунувшемся лице глаза казались крупней и выразительней.

Гайд ушел и вернулся с двумя кульками. На низком журнальном столике появился настоящий ситный хлеб, сливочное масло, твердый швейцарский сыр. Гайд нарезал его тонкими ломтиками.

– Не спешите, – предупредил Мастер, – вижу, как вы голодны. Разговор предстоит важный, и если у вас разболится живот, это будет совсем некстати.

В дверь постучали. У Федора вспотели ладони. Но вошел всего лишь лакей с чистыми чашками и горячим кофейником на подносе. Как только он удалился, дверь открылась опять. На пороге стоял высокий, очень худой господин. Именно господин, потому что «гражданином» или «товарищем» его никак нельзя было назвать. Слишком тонкое, точеное, очевидно дворянское лицо. Большие черные глаза смотрели внимательно и приветливо. Ни тени безумия, фанатизма, жестокости, разве что следы хронического недосыпания. Тонкая шея и оттопыренные круглые уши придавали ему нечто детское, мальчишеское и делали еще обаятельней.

– Бокий Глеб Иванович, – представился он.

Бокий руки не подал. Он никогда никому не подавал руки, избегал прикосновений. Впрочем, с Белкиным они обнялись и расцеловались, как старинные друзья. Сели за стол и заговорили о пустяках. Бокий называл Мастера «Мотя», тот обращался к нему «Глебушка».

Глеб Иванович был заместителем председателя Петроградского ЧК, Урицкого. В Москву приехал на два дня, остановился здесь же, в «Метрополе». Из разговора Федор понял, что Бокий привез целый список, намерен просить Ленина отпустить за границу известных людей, в том числе нескольких великих князей. Мастер просматривал список, качал головой, комментировал каждую фамилию.

– Из Романовых никого. Лучше не заикайся, – сказал он с тихим вздохом, – тут у Ильича пунктик.

Со стороны казалось, что два добрых, благородных человека пытаются спасти обреченных на верную гибель совершенно бескорыстно, из одного только сострадания. Федор вначале так и подумал, сердце его радостно стукнуло.

Агапкин сидел чистый, сытый, пил настоящий кофе с настоящим сахаром, мазал маслом кусок ситной булки, клал сверху швейцарский сыр с дырками, видел перед собой хорошие, умные лица, живые глаза и готов был заплакать от счастья. Вот, оказывается, как обернулось. Не подлостью и мерзостью предстоит ему заниматься под руководством Глеба Ивановича, а выполнять тайную благородную миссию, внедряться в ряды злодеев, спасать от кровавого кошмара сначала отдельных людей, а потом – кто знает? – Россию, или даже весь мир!

– Сколько вам лет, Федор? – внезапно спросил Бокий.

– Двадцать восемь.

– Отличный возраст. Но, честно говоря, мне показалось, вам не больше двадцати. На вид вы совсем мальчик. Есть у вас семья?

– Нет.

– Семью профессора Свешникова своей не считаете? – вопрос прозвучал быстро и тихо, как далекий одиночный выстрел.

Агапкин притворился, что не услышал. Он не знал, как лучше ответить. Впрочем, отвечать и не пришлось. Бокий несколько секунд просто смотрел ему в глаза. Федору показалось, что этот худой человек в словах не нуждается, умеет читать мысли.

Позже Мастер рассказал, что Бокий до 1917-го двенадцать раз сидел в тюрьме, много времени провел в одиночке. У него туберкулез. В РСДРП он с 1900-го, с двадцати одного года. Учился в Горном институте в Петербурге, участвовал в студенческой демонстрации, и его сильно побили в полиции. Батюшка его покойный был действительный статский советник. Скончался как раз тогда, в 1900-м, после ареста Глеба, от сердечного приступа. Мальчик решил, что в смерти батюшки виновны царские сатрапы, и стал революционером. Близко дружит с Горьким, приятельствует с Шаляпиным. Ильича боготворит.

– Иногда мне кажется, он любит вождя больше, чем свою дочь Леночку. Впрочем, понять Глеба Ивановича не может никто, даже я. – Мастер хмыкнул иронически. – Мальчик из хорошей семьи, дворянин. Для фанатика он слишком умен и мягок. Для нормального человека – слишком азартен и фанатичен. Он игрок. Революционная борьба его пьянит, возбуждает. Никакого смысла, никакой пользы – только острое, яркое удовольствие, разумеется, со смертельным исходом.

Федор слушал и не понимал, зачем Мастер, такой трезвый, разумный человек, ввязался в безумную, опаснейшую авантюру под названием советская власть? Почему не уехал за границу? У него достаточно влияния в Высшем совете ложи, чтобы добиться разрешения.

– Ленин, Бокий, – пробормотал он чуть слышно, стараясь не смотреть на Мастера, – чудесная компания.

– Дисипль, вам страшно?

– А вам?

– Разумеется. Но я уже сказал: у нас нет других вариантов. Я сумел вывезти семью в Швейцарию. Однако поручиться за их безопасность все равно не могу. Видите ли, я слишком глубоко влез в финансовые тайны банды.

– Я в эти тайны не влезал и не хочу, не собираюсь!

– Да, но вы, Дисипль, единственный человек, через которого можно подобраться к профессору Свешникову. Мне едва удалось убедить их не трогать Таню. Она – потенциальная заложница. Данилов воюет у белых, и формально ее давно пора забрать в ЧК как жену злейшего врага революции. Я сумел объяснить, что насилием и страхом они ничего от профессора не добьются. Но терпение их небезгранично.

– В чем будут заключаться мои обязанности? – мрачно спросил Агапкин.

Некоторое время Мастер молчал, сидел, закрыв глаза, и массировал себе виски. Господин Бокий давно удалился, так ничего и не объяснив. Наверное, он просто хотел взглянуть на Федора, просветить его насквозь своим гипнотическим взглядом. Это были смотрины. И прошли они вполне успешно. Ознакомить Федора с деталями предстоящей службы должен был Белкин.

Когда Матвей Леонидович заговорил, слова его показались Федору весьма туманными. Получалось, что Агапкину предстоит стать при Ленине чем-то вроде теневого адъютанта или няньки с высшим медицинским образованием. Вождь в конфиденциальном разговоре с Бокием просил, чтобы тот дал ему своего «человечка», молодого, интеллигентного, честного, без революционно-каторжного стажа, и никак не большевика. Пусть он будет врач, но чтобы никто не догадывался об этом.

– У Ильича полно секретарей, при нем есть служба охраны, множество врачей всегда к его услугам, но все его раздражают, он почти никому не доверяет.

– Почему вы думаете, что он станет доверять мне, чужому человеку? – тихо спросил Агапкин.

– Дисипль, – Белкин лукаво улыбнулся, – вы не чужой, вас рекомендует Глеб Иванович.

– Но он тоже меня не знает.

– Зато я вас хорошо знаю. Знаю и ручаюсь за вас.

– Как же моя основная миссия – быть рядом с Михаилом Владимировичем, продолжать вместе с ним опыты, охранять, защищать?

– Охранить и защитить профессора вы сумеете только там, куда я вас направил. Такое время, Дисипль. Ничего не поделаешь. У нас нет выбора. А опыты будут продолжены позже, когда жизнь немного наладится.

* * *

Мюнхен, 2007

Соня бродила по старой Пинакотеке и никак не могла дойти до зала немецкой живописи, отыскать Альфреда Плута. В зале ранних голландцев она надолго застряла возле фрагмента «Судного дня».

Это был единственный подлинник Босха, представленный в Пинакотеке. Странная картина, даже для такого загадочного художника. На черном фоне множество фигурок обнаженных людей, которых мучают и пожирают фантастические твари. Существо с туловищем жабы и головой кошки кого-то уже слопало, из зубастой пасти торчат тонкие и длинные, как у современной модели, ножки. Ящерица с клювом цапли и крыльями бабочки набросилась на распростертое мужское тело, клюет тощие ягодицы. Чудище с человечьим торсом, покрытым рыбьей чешуей, с павлиньим хвостом и головой ощипанной курицы тащит на спине, вверх ногами, за щиколотки молодую стройную женщину. Парочку преследует вскачь, на кривых стариковских ногах, гигантская муха, тянет к бедной женщине лягушачьи перепончатые лапки. Рядом застыло вполне безобидное существо. Голова в кружевном чепце, лицо доброй испуганной старушки. Голубая накидка накрывает горбатый короткий обрубок туловища, а из-под накидки торчат четыре большие старческие ступни и сорочий хвост.

Приятный женский голос в наушниках рассказывал, что на фрагменте изображено воскрешение из мертвых. Сама картина бесследно исчезла.

Небольшой кусок холста в красивой раме темного дерева гипнотизировал, не отпускал. Голос в наушниках грустно сообщил, что творчество Босха воспринималось большинством современников как злое шутовство, его называли почетным профессором кошмаров, многие считали, что он рисовал извращенные карикатуры. Потом пришло забвение, и только двадцатый век с его фрейдизмом и сюрреализмом вспомнил странного средневекового фантазера. У Босха учился великий Сальвадор Дали. Психоаналитики увлеченно толковали его образы в своем подсознательном русле. Искусствоведы объявили, что понять, в чем смысл его творений, невозможно.

Соня подошла совсем близко, долго разглядывала каждую деталь. Радиоголос поведал о картине все, что мог, и затих, ожидая следующего нажатия кнопки.

«Он писал это в пятнадцатом веке, – думала Соня, – тогда еще не было попыток пересаживать стареющим мужчинам половые железы животных, скрещивать человека с обезьяной, приживлять человеческое ухо к спинному мозгу мыши, выращивать в пробирке отдельные органы и целых существ из стволовых клеток. Пятьсот пятьдесят лет назад Босх изображал с фотографической точностью и тончайшими анатомическими подробностями то, к чему вплотную подошла сегодняшняя наука. Генная инженерия, новейшие биотехнологии. Чтобы так рисовать, надо видеть. Неужели дело только в богатой фантазии, в ночных кошмарах, в страхе перед неведомой адской бездной? Очень уж конкретны и подробны эти страхи».

Соня зажмурилась, тряхнула головой. Стоит ли вообще думать об этом, задавать себе вопросы, на которые нет ответов? Она отправилась в следующий зал, к немцам, и сразу встретила печальный, ласковый взгляд Дюрера.

Он был красавец, и отлично знал это. Он писал автопортрет, глядя в зеркало. Конечно, не на зрителя, а на себя самого он смотрел этим чудесным, глубоким взглядом. Он изучал свое лицо, любовался им и заранее грустил о своей красоте, предвидел старость и смерть. Он изобразил себя так, как до него писали только Христа, лицо полностью, анфас, на черном гладком фоне, украшенном лишь мелкой латинской надписью: «Я, Альбрехт Дюрер, 28 лет от роду, написал нетленными чернилами свой портрет».

У него были светло-карие прозрачные глаза, маленький, пухлый, чувственный рот, холеные пепельно-русые локоны до плеч. Рядом с ним Альфред Плут выглядел убогим уродом.

Плут изобразил себя, явно подражая Дюреру. Та же простая композиция, тот же черный фон, прямой ракурс, даже размер полотна точно как у Дюрера. Но черты грубы, безобразны. Волосы жидкие, цвета мешковины. Маленькие желтоватые глаза холодно блестят из-под косматых бровей.

Автопортреты были расположены один против другого, через зал. Они висели здесь двести лет и смотрели друг на друга, как будто вели бесконечный, беззвучный диалог. Соня оказалась в центре зала, в точке пересечения этих взглядов, и, сравнивая два лица, вдруг подумала, что Плут бросает вызов Дюреру. «Ты был хорош, но тебя уже нет. Я уродлив, но я жив и люблю себя не меньше, чем ты». Вызов подтверждала одна странная деталь.

Дюрер придерживал правой рукой лацкан мехового воротника. Тонкие сильные пальцы зарылись в мягкий мех. Рука Плута была нарисована почти так же, но держала странный предмет, человеческий череп, не настоящий, костяной, а сделанный из какого-то прозрачного материала, стекла или хрусталя. Череп светился изнутри. Источник света не был виден.

Плут создал автопортрет, когда Дюрер давно уже умер. Возможно, в схожести двух картин не было никакого вызова, никакой насмешки, просто так совпало. Художники изобразили себя на холстах одинакового размера, в одинаковых позах и ракурсах. Голос радиогида в наушниках не сообщил ничего о связи двух автопортретов. Прозрачный череп был назван очередной аллегорией, череп всегда символизировал неизбежность смерти. Прозрачность, по мнению некоторых искусствоведов, олицетворяла мечту Плута проникнуть в тайны человеческого мозга.

Соня почувствовала легкое головокружение и усталость. Она уже была в двух шагах от «Misterium tremendum», но прежде, чем уйти от автопортрета, прочитала латинскую надпись: «Я, Альфред Плут, 30 лет от роду, написал нетленными чернилами свой портрет».

– Плут был известен главным образом как врач и алхимик, – сообщил радиогид, – многие годы он изучал анатомию человека. Более всего его интересовало строение мозга. Картина «Misterium tremendum» написана после путешествия по азиатским странам. Плут задумал создать анатомический атлас. Сохранилось несколько эскизов. Мозг человека в продольном и поперечном разрезах. Одна из зарисовок вдохновила Плута на создание картины-аллегории. Мозг, порождающий дурные, грешные помыслы. Они изображены художником в виде фантастических змееподобных тварей с уродливыми человеческими лицами.

Соня тяжело опустилась на бархатный диван в центре зала и закрыла глаза.

«Вот так. Аллегория. Наши маленькие друзья мозговые паразиты – всего лишь дурные, грешные помыслы. У них человеческие лица. Что ж, вполне логично. Босх тоже изображал грехи в виде причудливых чудовищ».

– С вами все в порядке? – произнес рядом с Соней по-немецки низкий мужской голос.

– Да, спасибо.

Она открыла глаза и прямо перед собой увидела давешнего соседа по купе, старого хиппи, который был похож на Альфреда Плута как брат-близнец.

Глава третья

Москва, 1918

«Теперь у меня нет лаборатории. Все мои животные убиты. От приборов и препаратов, которые я собирал годами, осталась куча мусора. И я совсем ничего не чувствую. Мне все равно».

Ранним утром Михаил Владимирович сидел в своем кабинете, перебирал бумаги, бессмысленно глядел на записи в лиловой тетради, листал ветхие страницы старой полуистлевшей книжки Никиты Короба «Заметки об истории и нравах диких кочевников Вуду-Шамбалской губернии», кусал губы, чтобы не заплакать. У него было такое чувство, будто он бродит по руинам своего дома, роется в жалких обломках.

«Это всего лишь крысы, всего лишь склянки с препаратами. Стыдно и недостойно сейчас, когда погибает Россия, когда люди умирают десятками тысяч, жалеть о такой ерунде, – думал он и тут же возражал себе: – Нет, это вовсе не ерунда. Достоверность в науке доказывается повторяемостью феномена. Теперь я знаю точно: феномен повторяется. Но не понимаю, как и почему. Вливание препарата может спасти жизнь. Но может и убить. Кому жить, кому умереть, червь решает сам. Это его выбор. Смутно, интуитивно я чувствую, на чем основан выбор, однако боюсь, что не скоро сумею сформулировать это, даже для самого себя. Я вовсе не первый нашел загадочных древних паразитов. Возможно, знали египтяне, китайцы, инки. Впрочем, это лишь туманная гипотеза, из области фантастики. Интересно, что знал немец Альфред Плут? Он понял то, о чем я сейчас только догадываюсь? Почему он сумел изобразить их так подробно? Он изучал египетскую и китайскую алхимию, иудейскую каббалу. Он шифровал многие свои записи, опасаясь суда инквизиции и праздного любопытства профанов».

Вошла Таня, чмокнула отца в щеку, усадила Мишу к нему на колени.

– Подержи. Мне надо причесаться.

Михаил Владимирович обнял внука, уткнулся носом в теплую макушку. Мягкие светлые прядки защекотали ноздри. От Мишеньки пахло теплым молоком и гречишным медом. Он подергал деда за ухо и строго произнес:

– Хахай!

Михаил Владимирович открыл ящик, достал из жестяной коробки кусок твердого, как камень, колотого сахару. Мишенька оглядел острый блестящий осколок, полизал, взял очки деда, водрузил ему на нос, ткнул липким пальчиком в раскрытую книгу и приказал басом:

– Титяй!

Это обозначало: «Читай!»

У Миши недавно появилась какая-то особенная страсть к чтению вслух. Он с удовольствием слушал все, что угодно: письма Пушкина, «Сахалинский дневник» Чехова. Учебники биологии, анатомии, хирургии. Сенеку, Канта, главы из истории Карамзина и Костомарова, статьи Бердяева и Соловьева.

– Миша, это совсем неинтересно, – попробовал возразить Михаил Владимирович, – давай лучше возьмем сказки Андерсена.

Но Мишенька возражений не терпел. Он требовал, чтобы дед читал вслух именно ту книжку, которая сейчас лежала перед ним раскрытая на столе. Вздохнув, профессор начал читать:

«Хозяин мой был знатный шамбал древнего рода, звали его Аким. В юрте стоял большой открытый сундук. Аким выдавал замуж старшую дочь, и мне, дорогому гостю, была оказана особая честь – полюбоваться приданым. Среди шелковых халатов, бирюзовых монист и серег внимание мое привлекла шкатулка черного дерева, отделанная серебром, вещица для здешних мест весьма необычная. Внутри лежало несколько золотых слитков размером не более лесного ореха и круглый предмет, бережно завернутый в бархатный лоскуток. Аким с важным видом пропел возвышенную хвалу великому Сонорху и только затем развернул, повторяя гордо и восторженно: алимаза, алимаза. В самом деле, передо мной был редкой красоты алмаз, не менее двадцати карат, отшлифованный с удивительным искусством.

Никогда прежде не доводилось мне видеть такой странной формы, какую придал этому сокровищу неведомый мастер. Камень не имел граней, он был идеально гладким и напоминал двояковыпуклую линзу.

Забавляясь, как дитя, мой Аким придвинул лампаду, поднес камень к одному из слитков. Алмаз давал огромное увеличение, мне удалось разглядеть на слитке крошечное клеймо и разобрать латинскую надпись: «Альфред Плут».

Мишенька слушал очень внимательно, иногда давал деду лизнуть липкий сахарный осколок. Михаил Владимирович оторвал глаза от книги и взглянул на Таню. Она стояла спиной к ним, зажав во рту шпильки, расчесывала волосы, но было видно, что она тоже слушает.

– Ну! Что скажешь? – тихо спросил профессор.

– Ты мне это уже трижды читал, – промычала Таня, не разжимая губ.

– Да, но тогда мы еще понятия не имели, кто такой Альфред Плут. Он изобразил моих паразитов так подробно потому, что видел их еще лучше, чем я. Эта «алимаза» была частью мощного увеличительного прибора.

– Каким образом он мог их видеть? – Таня воткнула шпильки в волосы, резко повернулась к отцу. – Левенгук изготовил двояковыпуклые короткофокусные линзы в 1673 году. До него это не удавалось никому, твоя «алимаза» всего лишь большая лупа, но еще не микроскоп.

Миша заерзал на коленях у деда, захныкал, потребовал:

– Титяй!

– Да, да, сейчас будем читать дальше, – сказал профессор и несколько раз, как заклинание, повторил: – «Алимаза».

– Дед! Титяй! – Миша выпятил нижнюю губу, сдвинул брови, глаза его мгновенно налились слезами.

– Миша, дай нам поговорить, дед не граммофон, он живой, он не может читать бесконечно, – строго сказала Таня и взяла ребенка на руки. – Пойдем к няне, она тебе кашку сварила.

Миша не хотел к няне, он громко заревел, но Таня пошептала ему что-то на ушко, пощекотала животик, и рев перешел в смех.

Михаил Владимирович остался один в кабинете. Каждый раз, когда у него забирали внука, сердце его в первое мгновение больно сжималось. Его мучило даже не предчувствие, а точное, беспощадное знание скорого будущего. Будет так, и лучше не лгать себе. Однажды придется расстаться с детьми и внуком навсегда. Таня, Андрюша, Миша уедут из России, и чтобы они уехали, выжили, он должен остаться.

Запах детских волос, теплая тяжесть на коленях, липкие от сахара пальчики, ясные внимательные глаза, все это только что было – и вот нет.

«Перестань, довольно! Они здесь, рядом, еще ничего не произошло. Не умирай раньше смерти. Миша в кухне ест манку на воде, с каплей порошкового молока, Андрюша ушел в школу, Таня сейчас вернется».

– Древние знали и умели не меньше нашего. Египтяне делали сложнейшие операции на сетчатке глаза. Без увеличительного прибора это вряд ли возможно, – сказал он, когда Таня вернулась.

Ему казалось, что голос его звучит спокойно, он не замечал, как дрожат у него руки.

– При чем здесь египтяне? Если не ошибаюсь, у Никиты Короба речь идет о диких кочевниках Вуду-Шамбальской губернии.

Таня присела на подлокотник его кресла, попыталась заглянуть ему в глаза. Но он отвернулся, стиснул пальцы, чтобы скрыть дрожь, и продолжал говорить, быстро, с легкой одышкой:

– Крысы-доноры из подвала дома бедняги Короба. Имя Альфреда Плута есть в его записках. Паразиты оттуда, из степи. Там разгадка. Я могу потратить годы, экспериментируя на крысах, и все равно ничего не пойму, пока не побываю в этом Богом забытом месте.

– Ты прямо сейчас намерен отправиться туда?

Таня смотрела на отца с тревогой и жалостью. Он сидел сгорбившись, подперев лоб ладонью. Закрыл глаза и прикусил нижнюю губу. Она не могла понять, что с ним происходит. Прежде он относился к своему открытию спокойно, трезво, слегка скептически. Он вообще предпочитал не называть это открытием. Несколько удачных опытов – не более. Но вдруг, после гибели подопытных животных и случайной находки – репродукции картины Плута «Misterium tremendum», его как будто подменили. Он стал другим человеком. Куда делись его хладнокровие, осторожность?

«Это от недоедания и нервного перенапряжения, – утешалась Таня, – мой мудрый, мой надежный и разумный папа не мог помешаться на проклятых тварях. Именно сейчас, когда все так страшно, сложно, мерзко, он не мог помешаться на тварях. Господи, только не он, только не сейчас!»

– Папочка, успокойся, пожалуйста. Приди в себя. Девятый час. Нам пора в лазарет.

– Да, Танечка. Все нормально. Я спокоен. Золото с клеймом Альфреда Плута алхимическое. Я нашел кое-какие сведения об этом Плуте. Он был алхимиком, он путешествовал и по Египту, и по России.

– Папа, Господь с тобой! Алхимическое золото – миф. С каких пор ты стал верить в эти сказки?

– Да, золото, может быть, и миф. Но Плут видел наших тварей, он нарисовал их. Он побывал там, в степи, надеюсь, это ты не считаешь сказкой? Вот, послушай.

«Я несколько раз повторил вслух это странное имя – Альфред Плут. Но хозяин мой уверенно заявил, что никогда о таком человеке не слышал. Алимаза и слитки достались ему от прадеда.

Отец Акима несколько лет назад был сброшен взбесившимся жеребцом и разбился насмерть. Деда убило молнией в открытой степи. Зато прадед по имени Дассам все еще жил и здравствовал. Я нашел его в соседнем селении, в бедной кибитке. Там на циновке лежала хворая старуха. Дассам занимался врачеванием, втирал в ее раздутые ноги какую-то пахучую мазь.

Передо мной был древний старик, иссохший, сморщенный, однако глаза яркие, молодые, с живым блеском. Голова без всякой растительности, на темени большой крестообразный шрам.

– Сколько тебе лет? – спросил я на местном наречии.

– Если я скажу правду, ты не поверишь. А лгать грех, – ответил старик по-немецки.

Он говорил на этом языке чисто и грамотно, как на родном. Кроме немецкого, он знал русский, латынь, греческий. В большом сундуке он хранил древние книги, свитки, рукописи.

Я провел в его кибитке двое суток. Дассам принимал больных, лечил мазями, настойками, шептал непонятные заклинания, водил руками над разными частями тела, иногда громко кричал, словно пугал и гнал злых духов. Лечение его почти всегда помогало. Благодарные больные приносили щедрое вознаграждение, но он отказывался от денег. Брал только необходимое – еду, одежду.

Ел мало, трапезу делил со мной. Обед наш состоял из свежего кобыльего молока, лепешек с местным сыром и какой-то степной травы, по запаху и вкусу напоминавшей нашу петрушку.

Дассам был приветлив, гостеприимен, однако ни подарками, ни лестью, ни мольбами не удалось мне развязать ему язык.

– Сколько тебе лет? Кто учил тебя искусству врачевания? Откуда этот шрам на голове? Кто такой Альфред Плут? Ты знал его? Он подарил тебе большой алмаз и золотые слитки?

Ни одного ответа я так и не услышал. Когда я почти потерял терпение и стал слишком настойчив, он печально покачал своей лысой головой и произнес:

– Зачем тебе это? Учись радоваться тому, что имеешь. Во многом знании много печали.

Вскоре явился за мной мой прежний хозяин Аким и увез к себе. Я непременно должен был присутствовать на свадьбе его дочери как почетный гость».

– Ну и что? – нетерпеливо перебила Таня. – Твой Плут здесь больше не упоминается. Старик Дассам ничего, ни слова о нем не говорит.

Михаил Владимирович закрыл ветхую, рассыпающуюся книжку Никиты Короба.

– Было бы странно, если бы говорил. Тут не слова важны, а факты. Крестообразный шрам на темени у старика. Они вводили цисты непосредственно в мозг, в эпифиз. Для этого требовалась трепанация, иных способов они не знали, и, вероятно, никто не решался на повторную операцию. А она необходима. Старение замедляется, но все равно происходит. Они не знали шприцов, игл, внутривенных вливаний.

– Да. Но теперь все это есть, и каждый может стать бессмертным, – усмехнулась Таня.

– Не каждый, – Михаил Владимирович медленно, тяжело поднялся. – Только избранные. А право выбора всегда останется за тварями, они никому его не уступят.

– Даже тебе?

– Никому, – повторил Михаил Владимирович и помотал головой, – но я хочу угадать их предпочтения, понять принцип. Ладно. Хватит об этом. Который теперь час? Ты сцедила молоко для Миши?

– Давно уж. Если мы выйдем сию минуту, у нас есть шанс не опоздать в лазарет.

– Сначала надо позавтракать. Ничего не случится, если мы опоздаем.

В кухне было пусто и мрачно. Михаил Владимирович разлил по чашкам еще теплый желудевый кофе, высыпал на тарелку горсть серых сухарей, достал из глубины буфета маленький кусок сала, развернул тряпицу.

– Мне не нужно, я сало терпеть не могу, – сказала Таня, – двух сухариков довольно.

– Перестань капризничать, – Михаил Владимирович отрезал несколько тонких, прозрачных ломтиков. – Тебе жиры необходимы.

– Андрюша придет голодный, ему останется совсем мало.

– Ничего, не волнуйся, я раздобуду еще. Ешь.

Таня к салу не притронулась, медленно жевала сухарь, размоченный в желудевом кофе. Несколько минут молчали.

– В степь я все-таки отправлюсь, – вдруг сказал Михаил Владимирович, – конечно, лучше бы сначала в Германию, порыться в библиотеках, поискать следы Плута. Он страшно много всего написал, он создал иллюстрированный анатомический атлас. Особенно тщательно изучал и рисовал головной мозг.

– Нет, папочка, в Германию тебя, пожалуй, не выпустят. А вот в степь отправить могут. Я слышала, там сейчас эпидемия холеры, врачей не хватает.

– В степь, к холере – это неплохая идея, – произнес низкий хрипловатый голос из темноты коридора.

Михаил Владимирович сидел лицом к двери, Таня – спиной. Она открыла рот, чтобы ответить, но не успела. Отец протянул руку и положил ей в рот кусок колотого сахару. В проеме стояла товарищ Евгения в огненном пеньюаре и смеялась, запрокинув белокурую голову.

– Доброе утро, – сказал профессор.

Товарищ Евгения томно повела плечами и проследовала к своему примусу.

* * *

Гамбург, 2007

Случайный попутчик Сони теперь сидел рядом с ней на диване в центре музейного зала, перед картиной Альфреда Плута «Misterium tremendum».

– Простите, если не ошибаюсь, мы с вами вместе ехали в поезде из Зюльта? – спросил он.

– Да, наверное, – кивнула Соня.

– Теперь я понял, почему вы так внимательно меня разглядывали, – он простодушно рассмеялся, – в поезде вы листали каталог Пинакотеки и заметили, что я похож на Альфреда Плута.

– Вы намного симпатичней Плута, – вежливо улыбнулась Соня, – простите, что пялилась на вас.

Иллюзия абсолютного сходства, правда, исчезла. Свет падал иначе, улыбка меняла лицо.

– Я похож на него. Впервые мне сказала об этом одна очень красивая девушка, давно, еще в университете. Я обиделся ужасно. Она мне так нравилась и вдруг сравнила меня с ним. Нет, чтобы с Дюрером! Сначала я переживал, остриг волосы, избавился от бородки и усов, даже брови подбрил. Но потом, когда узнал его лучше, стал гордиться этим сходством. В итоге именно благодаря Плуту я нашел свое призвание.

– Живопись? – спросила Соня с кислой улыбкой.

– Не угадали. История медицины. Впрочем, в эпоху Возрождения одно без другого не существовало. Художники препарировали трупы вместе с врачами, врачи создавали шедевры живописи, иллюстрируя свои научные труды. Вспомните хотя бы Леонардо, его анатомические рисунки до сих пор служат наглядными пособиями для медиков. Или вот «Misterium tremendum» Плута. Кстати, что вы думаете об этой картине?

– Название говорит само за себя. В ней нет красоты, но есть тайна.

– Вы остановились в этом зале именно ради тайны?

– Нет. Просто устала.

– О, простите, что пристаю к вам с вопросами. Но дело в том, что мы с вами уже немного знакомы. Впрочем, вы пока не знаете об этом.

– Действительно, не знаю.

– Зюльт маленький остров. Ваш дед господин Данилофф личность известная, его показывали по телевизору, он дружит с фрау Барбарой, хозяйкой книжного магазина. Я ее племянник. Кстати, меня зовут Фриц Радел. А вы Софи.

– Очень приятно. – Соня в очередной раз улыбнулась, хотя на самом деле ничего приятного в этом неожиданном знакомстве не находила.

Фриц Радел пожал ей руку, крепко, от души. Она чуть не вскрикнула. Пальцы заныли. Она уже успела усвоить, что здесь, в Германии, так принято – крепкие, до боли, рукопожатия, улыбки до ушей.

«Господи, ну что ему от меня нужно? Терпеть не могу таких жизнерадостных, энергичных, высокодуховных стареющих юношей. И вообще, я ни с кем не собиралась знакомиться. С меня довольно коллег по лаборатории. Интересно, если он сразу узнал меня, почему не заговорил в поезде?»

– Я хотел заговорить с вами в поезде, но вы так увлеченно читали, а я записал на плеер новый альбом моей любимой группы «Криэйшн», заслушался, не мог оторваться. Но когда увидел вас тут, да еще перед картинами моего любимого Альфреда Плута, решил, что это судьба.

Да уж, судьба. Дед предупреждал Соню, что Зюльт-Ост не Москва, не Берлин. Маленький городок на маленьком острове. Все друг друга знают, принято общаться, здороваться на улице, болтать при встрече, как сто и двести лет назад. Телевизор, Интернет, наплывы туристов ничего на острове не меняют. Никуда не денешься от этого Фрица. К тому же он наверняка может рассказать о Плуте. Он занимается историей медицины, если не врет, конечно. Хотя зачем бы ему врать?

– Послушайте, Софи, вы не хотите перекусить? Здесь неплохое кафе внизу.

В кафе орала музыка. Пока шли к столику, Радел приплясывал, подергивал плечами. Лохматые брови сложились домиком, лицо приобрело томно-жалобное выражение. Он мычал, тихонько подпевал и взял Соню за локоть, как будто приглашая поплясать вместе. Соня с тоской подумала, что сейчас он накачается пивом, станет еще энергичней, разговорчивей и уж точно не отвяжется, придется вместе с ним возвращаться в Зюльт.

Радел заказал себе воду без газа, свежий морковный сок со сливками. Он не пил спиртного, не ел мяса, не курил. Долго изучал отдельное меню, где была вегетарианская еда, потом полчаса, наверное, обсуждал с официанткой какие-то особенные блюда из ростков пшеницы и дикого риса. Соня выбрала отбивную и салат.

– Подождите, Фриц, мне надо взять сумку в камере хранения, – спохватилась она, когда отошла официантка, – я оставила там деньги, сигареты, телефон.

Оказавшись в гардеробе, возле ячейки, она подумала, не сбежать ли? Сквозь стеклянную стену просторного фойе светило солнце. День был яркий, теплый, почти весенний. Она мечтала погулять по Мюнхену в одиночестве, молча посидеть на лавочке в сквере, подставив лицо солнцу, отдохнуть, подумать. Слишком много всего произошло с ней в последнее время.

Она достала номерок, чтобы взять свою куртку и тихо улизнуть, потопталась возле гардероба, но все-таки решила, что это нехорошо, некрасиво. Заказ уже сделан. К тому же она действительно проголодалась.

Когда она вернулась, музыка орала еще громче. За столиком, рядом с Фрицем, сидела женщина лет сорока, крупная, широкоплечая, с пышными рыжими волосами и круглым, грубым, красноватым лицом. Она встретила Соню такой приветливой улыбкой, словно они дружили с детства. Крикнула Соне на ухо, что ее зовут Гудрун. Руку пожала еще крепче, чем Фриц, и больше не сказала ни слова. Подергалась в такт музыке, покивала головой, поиграла бровями, лукаво глядя на Соню, всем своим видом показывая, какая классная музыка, и вообще, как все в жизни здорово, весело. Потом встала и удалилась, слегка приплясывая.

«Милые ребята, – подумала Соня, – живые и непосредственные».

В стереосистеме сменили диск, заиграл спокойный старый джаз. Фриц перестал наконец подергиваться и задумчиво произнес:

– Серию анатомических зарисовок мозга Плут создал после того, как вернулся из России.

– Да, я читала его биографию в каталоге, – кивнула Соня и закурила. – Он целый год прожил в Москве, служил придворным лекарем у Ивана Грозного.

Официантка принесла еду. Некоторое время ели молча. На тарелке Фрица лежали разноцветные кучки риса, шпината, красных и желтых бобов. Он жевал медленно и вдумчиво. Отбивная, которую подали Соне, оказалась жесткой, зато салат был вполне съедобным.

– Плут побывал не только в Москве, – произнес Фриц, когда от разноцветных кучек ничего не осталось. – Он объездил всю восточную часть России и много времени провел в диких степях. При Иване Грозном эти земли как раз стали частью Русского государства. Потом – губернией Российской империи, потом одной из республик СССР. Сейчас это автономный округ. Там много нефти, конные заводы. Только я никак не могу запомнить название столицы. – Он защелкал пальцами, сморщился.

– Вуду-Шамбальск, – выпалила Соня и чуть не прикусила язык.

Взгляд из-под косматых бровей стал жестким, каким-то слишком внимательным. Возникло странное, неприятное чувство, будто она ляпнула лишнее.

Впрочем, это быстро прошло. Фриц глотнул воды, глаза его смягчились, рот растянулся в простодушной улыбке.

Глава четвертая

Москва, 1918

Вождь был болен давно и серьезно. Еще в эмиграции он постоянно обращался к врачам, в основном к невропатологам, лечился на разных европейских курортах, но, кажется, без толку. Не было точного диагноза, никто не мог избавить его от приступов головной боли, мучительной бессонницы, неврастенических припадков. Он боялся сильных лекарств, упорно скрывал свои недуги от соратников и всячески поощрял трогательный миф, будто у Ильича железное здоровье, он самоотверженно трудится, не щадит себя ради победы мировой революции, сгорает на работе, поэтому часто выглядит усталым и больным.

Стол в его кабинете был завален бумагами, книгами. Трезвонили телефоны, стучали пишущие машинки, посетители толпились в приемной, секретари стенографировали тексты выступлений и статей. Большая круглая голова вождя функционировала как автомат. Казалось, вокруг все кипит, бурлит, происходит невероятное, фантастическое строительство новой жизни.

Когда Федор Агапкин впервые вошел в кабинет Ленина в бывшем здании Сената, он услышал:

– Партия не пансион для благородных девиц! Нельзя к оценке партийных работников подходить с узенькой меркой мещанской морали. Иной мерзавец может быть именно тем и полезен, что он мерзавец!

Вождь говорил это какому-то пожилому грустному человеку в черной толстовке и смазных сапогах. Человек сидел на краешке стула сгорбившись, вжав седую голову в плечи. Старый большевик, вечный каторжанин, он явился к вождю жаловаться, просить. Вождь расхаживал по кабинету, энергично разворачивался на каблуках, выбрасывал вперед правую руку, жестикулировал, гримасничал, сильно картавил. Брюки были коротковаты ему. Виднелись поношенные ботинки маленького, почти женского размера, бежевые хлопчатые носки. Во всей его коренастой, коротконогой фигуре было нечто шутовское, забавное.

– Товарищ Агапкин! – картаво выкрикнул вождь и развернулся лицом к Федору. – Заходите, не стесняйтесь. Рад, весьма рад познакомиться.

У него было крепкое рукопожатие, обаятельная живая улыбка с ямками на щеках. Он окинул Федора оценивающим веселым взглядом. Федор почувствовал легкий запах нафталина от его костюма, заметил отечность лица, красный нездоровый оттенок кожи.

– Товарищ Агапкин, сразу дам вам порученьице! – сообщил он вполголоса, интимно и, подхватив Федора под локоть, повел к маленькому секретарскому столику у окна. – Мне товарищи доктора разных лекарств навыписывали, очень уж много всего. Вы, батенька, гляньте своим профессиональным глазом, что там полезно, а что нет, что с чем сочетается, какие противопоказания и побочные эффекты.

– Владимир Ильич, так как же по моему делу, как? – подал робкий голос старый большевик.

Ленин досадливо сморщился, почесал плоскую переносицу, сел за стол, чиркнул что-то на четвертушке бумаги, протянул просителю.

– К товарищу Шмидту! Он комиссар общественных работ, пусть он разбирается. Идите к Шмидту!

Большевик прижал к груди ленинскую записку, попятился задом к двери, слегка приседая. У него подкашивались колени.

– Слюнтяй, – сказал Ленин, когда проситель исчез, – слякоть, меньшевиствующая слизь. Ну, да черт с ним. Шмидт с ним, да-с! Видите, сколько понаписали! – Он весело подмигнул. – Если все это пить, так и помереть недолго. Бром ни черта не помогает. Все равно не сплю, а на вкус мерзость. Йод, понятно, хорошо. Хинин. Зачем он мне? Его дают при малярии. Разве есть у меня малярия?

– Вряд ли, – слабо улыбнулся Агапкин и попытался объяснить, что без серьезного осмотра, без диагноза он не может отменять предписания своих коллег.

Но вождь его уже не слушал. Он уселся за стол и, согнувшись, быстро строчил что-то на клочке бумаги. Федор подождал немного, еще раз просмотрел чужие рецепты, наконец решился окликнуть вождя:

– Владимир Ильич!

– Вот! – Ленин протянул ему сложенный вчетверо исписанный клочок. – Передайте Бокию лично, из рук в руки.

Федор хотел спросить, как он это сделает, если Бокий уже в Петрограде, но дверь открылась, вошла высокая широкоплечая женщина в узкой серой юбке и белой блузке, с толстой стопкой бумаг.

– А насчет лекарств разберитесь, товарищ Агапкин, хорошенько разберитесь, – резко выкрикнул вождь.

По счастью, Белкин был еще в Москве. Они встретились вечером в маленьком подвальном трактире на Мясницкой. Мастер взял записку, положил ее в нагрудный карман.

– Но он велел лично, из рук в руки, – прошептал Агапкин по-немецки, – может быть, мне надо ехать самому?

– Ешьте, Дисипль, жареная колбаса здесь исключительная, нигде такой не найдете, – ответил Мастер по-русски и отправил в рот изрядный кусок.

Колбаса правда была исключительная. Ее жарили не на касторке, а на свином сале. К ней подавали квашеную капусту и толстые ломти настоящего ржаного хлеба.

– Скоро таких мест в Москве не останется, – сказал Мастер, когда вышли на улицу, – в Питере их уже нет. Записку прочитали?

– Чудовищный почерк. Разобрал только одно слово, вернее фамилию. Воло…

– Разобрали и сразу забыли, – перебил Мастер, сверкнув в темноте сердитым глазом.

Тем же вечером Мастер уехал в Питер.

Вождь не задал ни единого вопроса о записке, как будто ее не было вовсе. Фамилию, которую Федор сумел разобрать, он честно старался забыть и все-таки вздрогнул и побледнел, когда узнал, что в Питере убит Володарский.

* * *

Мюнхен, 2007

После обеда в кафе Пинакотеки Фриц Радел так и не оставил Соню ни на минуту, вместе с ней гулял по Мюнхену, приставал со своими дурацкими советами, легко перешел на ты и вел себя так, словно они знакомы сто лет и дружат семьями. Соня была слишком хорошо воспитана, чтобы послать его подальше, а вежливых намеков он не понимал.

Ей надо было кое-что купить. В Зюльте она почти не оставалась одна, дед провожал ее и встречал, по будням она с утра до вечера не вылезала из лаборатории, а по выходным ни один магазин в маленьком Зюльте не работал.

Соня бессмысленно бродила по пешеходной зоне, мимо ярких витрин. До закрытия оставалось меньше часа.

– Фриц, я зайду в этот универмаг, может быть, ты подождешь меня в кафе?

– Что ты собираешься покупать?

– Какая тебе разница?

– Это очень плохой магазин, здесь все дорого и некачественно. Зачем выбрасывать деньги на ветер? Вон там, через пятьдесят метров, есть хороший, пойдем, я тебя отведу.

Он подробно объяснял ей, где выгодные скидки, а где одна видимость скидок, у кого из производителей лучшее качество. Он ходил вместе с ней по бельевому отделу большого универмага, уверял, что без его помощи она только напрасно потратит деньги и испортит себе настроение. Никакие просьбы, уговоры, хитрости на него не действовали. Соне надоело возражать и отбиваться от дружеской горячей заботы. Нижнее белье, колготки, шампунь, крем, гигиенические прокладки она выбирала и бросала в корзину под разумные комментарии Радела. Он проявил удивительные познания в этой интимной области.

Он тупо, упорно шел за Соней, и только в кабинке женского туалета ей удалось наконец остаться одной. Пакет с ее покупками он сложил в свой вместительный рюкзак, объяснив, что ее сумка слишком мала, а таскать пакет отдельно неудобно, к тому же есть риск забыть где-нибудь.

Обо всем у него имелось собственное мнение, с одинаковой дотошностью и уверенностью он рассуждал о вреде синтетического белья, самосожжении лидеров еретической секты катаров, качестве баварского пива, штрафах за неубранные собачьи экскременты, вреде антибиотиков, экспансии дешевых китайских товаров, имперской архитектуре Третьего рейха.

– Вот она, та славная пивная, – сообщил он и остановился напротив входа в обычный ресторан в старинном баварском стиле. – Если тебе интересно, можем заглянуть.

– Нет, – сказала Соня, – мне неинтересно. Я не планировала экскурсию по памятным гитлеровским местам.

– Не планировала? Хорошо. Значит, следующую поездку в Мюнхен мы посвятим именно такой экскурсии. Ты должна знать, что наш Третий рейх зародился у вас, в России. Идея арийской расы принадлежит великой русской теософке Елене Блаватской. Она же заново открыла древнюю свастику, возродила привлекательность этого таинственного символа. До Блаватской понятие «арийцы» относилось только к группе языков. Еще во время Первой мировой войны свастика рисовалась на немецких самолетах, была чем-то вроде модного талисмана. Броши, серьги, перстни со свастикой продаются вот здесь, в этом маленьком антикварном магазине. Хочешь зайти?

– Зачем?

– Но ведь это так интересно! Твой дед разве не служил в СС? Ты обиделась? Перестань. Мой дед тоже там служил. Не могу сказать, что горжусь этим, но и не стыжусь, честное слово, не стыжусь.

У Сони зазвонил мобильный, она обрадовалась, что можно хотя бы на время переключиться на другого собеседника.

– Привет, это Иван, – услышала она знакомый низкий голос, – где вы? Как у вас дела?

– Я в Мюнхене.

– Решили немного отдохнуть?

– Не совсем. Но и это тоже. Здесь замечательная Пинакотека, – сказала Соня.

– У вас что-то не так?

Иван Анатольевич Зубов, отставной чекист, мгновенно уловил напряжение в ее голосе.

– У меня все в порядке, – сказала Соня, – я гуляю по городу. Скоро поеду домой. Я не одна сейчас. Объясню позже.

Фриц Радел стоял совсем близко, с преувеличенным вниманием разглядывал цветные граффити на бетонном заборе. Соня видела его некрасивый грубый профиль, оттопыренное ухо торчало из-под длинных прядей, как локатор.

– Попробуйте скинуть мне информацию прямо сейчас, – быстро произнес Зубов, – завтра я к вам вылетаю.

Попрощавшись с Иваном Анатольевичем, Соня тут же отправила ему послание по СМС. «Фриц Радел. Живет в Зюльте. Прилип как банный лист».

Спрятав телефон, она посмотрела на Радела, приветливо улыбнулась и произнесла по-русски:

– Как же ты мне надоел, умный козлик. Как я от тебя устала. Ты кофе не хочешь выпить?

– Кофи? – переспросил он, слегка нахмурившись. – Я понял только кофи.

«Ты понял все, – вздохнула про себя Соня, – ну и черт с тобой. Приедет Зубов, он разберется».

Телефон запищал. Соня достала его, прочитала короткий ответ от Зубова. Всего одно слово: «фото».

«Имя может быть блефом. Чтобы понять и проверить, нужен снимок. Мой умный телефончик, подарок Зубова, способен на многое», – подумала Соня и сказала по-немецки, все с той же ласковой улыбкой:

– Давай зайдем в это кафе. Впрочем, нет, подожди. Сначала я хочу снять вон тот собор. Он удивительно красивый.

Она включила камеру. На двух из пяти кадров ей удалось запечатлеть Радела, анфас и в профиль. Он заметил, лицо его мгновенно изменилось, налилось кровью, губы сжались, зрачки сузились до точек. Соне показалось, он не просто ударит ее сейчас. Он ее убьет.

– Тебе нехорошо? – сочувственно спросила она.

– Дай я посмотрю, что получилось, – он протянул руку, чтобы отнять у нее мобильник.

– Да, конечно, я покажу, если тебе интересно, правда, я никудышный фотограф, но собор такой красивый, я должна послать маме, она очень любит готику. – Соня ловко отскочила, спряталась за спину какой-то толстой фрау, успела очень быстро отправить снимки на номер Зубова.

Толстая фрау остановилась и прикуривала на ветру. Она сыграла роль защитного щита. Радел не мог ее обойти, не задев, не толкнув, а привлекать внимание посторонних он явно не собирался. Соня сохранила снимки в специальном файле и отключила телефон. Фрау наконец прикурила и двинулась вперед. Соня оказалась лицом к лицу с Раделом. Надо отдать ему должное, он быстро взял себя в руки.

– Можно я посмотрю, как получился собор в твоем аппарате? – спросил он спокойно и вежливо.

– Ужасно, – сказала Соня и покачала головой, – ничего вообще не получилось. У меня села батарейка.

* * *

Москва, 2007

«А ведь я никогда не верил в интуицию, – подумал Иван Анатольевич Зубов, разглядывая картинки, присланные Соней, – никогда не верил, особенно в чужую».

Он сидел в квартире на Брестской, у ног его тихо порыкивал и ворчал черный пудель. Пуделя звали Адам. Он не любил Зубова. Всякий раз, когда Иван Анатольевич являлся сюда, Адам поднимал хриплый возмущенный лай и потом не отходил от гостя ни на секунду, следил за ним воспаленным слезящимся глазом, словно опасался, что он стащит что-то или обидит обожаемого хозяина.

Кто из них был старше, хозяин или пес, неизвестно. Оба давно пережили все возможные сроки человеческой и собачьей жизни. У хозяина были парализованы ноги. Пес тяжело волочил задние лапы, но еще кое-как ковылял по квартире. На прогулку его выносил на руках дважды в день капитан ФСБ, служивший постоянной сиделкой при хозяине.

– Ну! – произнес хозяин, хмуро глядя на Зубова. – Покажи, что она прислала.

– Подожди, я перегоню в компьютер, на большой экран.

– Перегонишь потом. Покажи.

– Слишком мелко. Потерпи несколько минут.

– Ничего, у меня отличное зрение. – Старик улыбнулся, оскалил голубоватые фарфоровые зубы. – Это я заставил тебя позвонить ей. Ты не хотел. Ты глупый и бесчувственный чекушник. Дай мне телефон сию минуту.

Снизу послышался грозный рык. Адам готов был вцепиться подозрительному гостю в ногу.

– Адам тебя укусит, и правильно сделает, – сказал хозяин.

Зубов тяжело вздохнул и протянул старику телефон.

– Смотри, ничего не нажимай, а то нечаянно сотрешь снимки, – предупредил он.

– Без тебя разберусь, – старик близко поднес к глазам маленький экранчик, долго разглядывал, хмурился, жевал губами.

– Все? Налюбовался? – спросил Зубов.

Старик, не обращая на него внимания, принялся быстро нажимать кнопки на мобильнике.

– Что ты делаешь? Прекрати! Это мой телефон! – Зубов вскочил, подошел к старику, встал так, чтобы видеть экран.

«Не выходи из дома. Не ходи в лабораторию!» – прочитал он послание, которое старик отправил Соне.

– Зачем ты ее пугаешь? Что значит – не выходи из дома? Она сейчас в Мюнхене. Сначала ей надо до дома доехать.

– Она доедет. Но потом ей выходить нельзя. А ты, чекушник, срочно лети к ней.

– Я и так лечу завтра.

– Лети и забирай ее в Москву!

– Почему?

– Слушай, что я говорю! Забирай!

– Да в чем дело? Ты можешь объяснить по-человечески? – рассердился Зубов.

– Звони Петру. Пусть он приедет. Объяснять дважды, сначала тебе, потом ему, у меня нет сил.

* * *

Москва, 1918

Таня и Михаил Владимирович шли пешком, по знакомым, но теперь совершенно чужим улицам, мимо длинных мрачных очередей, разбитых домов. Под ногами шуршали листовки, клочья газет, подсолнечная шелуха.

– Я правда был похож на сумасшедшего? – тихо спросил Михаил Владимирович.

– Ну, конечно, я слегка преувеличила. – Таня улыбнулась и взяла отца под руку. – Просто ты, папочка, последняя моя надежда, возможно, на всю Россию ты сейчас единственный здравомыслящий человек, и когда у тебя лихорадочно блестят глаза, дрожат руки, срывается голос, мне страшно, земля уходит из-под ног. Ну их к черту, этих тварей. Ой! – Таня вдруг резко качнулась, нога провалилась в открытый люк канализации.

Михаил Владимирович едва успел удержать ее.

– Папа! Подожди, у меня каблук оторвался.

Она стояла на одной ноге, опираясь на отцовскую руку, смотрела на старый, залатанный ботинок. На месте каблука торчали гвозди.

– Беда, – Михаил Владимирович покачал головой, – других ботинок у тебя нет.

– Буду ходить босиком. Вполне в духе времени. – Таня заковыляла, опираясь на его руку.

– Что-нибудь придумаем, – сказал Михаил Владимирович. – У фельдшера Сысоева двоюродный брат служит в Чеквалапе.

– Где?

– Есть такая Чрезвычайная комиссия по заготовке и распределению валенок и лаптей. Чеквалап. Очень серьезная организация.

Кое-как дошли до госпиталя. Там пожилая санитарка одолжила Тане самодельные чуни, сшитые из рукавов солдатской шинели. Они сваливались с ног, Таня ступила и чуть не упала на грязный пол.

– Подвяжи у щиколоток, – посоветовала санитарка.

Таня оторвала тесемки от старого халата, морщась, стянула узлы на жестких чунях, убрала волосы под косынку. Халат висел на ней мешком. Несколько секунд Михаил Владимирович смотрел на нее и вдруг спросил:

– Интересно, сколько ты сейчас весишь?

– Не знаю. Какая разница? Мне все равно.

«Ей все равно. Еще немного, и у нее начнется дистрофия, – думал Михаил Владимирович во время обхода. – Спит не более пяти часов в сутки. Работает в госпитале. Занятий в университете нет, но она упорно сидит за учебниками, ночами, при ужасном свете. Зрение портит. Почти ничего не ест и при этом кормит Мишу, умудряется нацедить молока для него на целый день. Она не щадит себя совершенно, как будто нарочно сжигает. Почему я с этим мирюсь?»

Палаты были заполнены сыпнотифозными. Они лежали и в коридорах, и в хирургическом отделении. Мест не хватало. Прачечная давно не работала, не было мыла, щелока, горячей воды. Дрова экономили с весны, чтобы как-то обогреваться зимой. Больные лежали в своем белье, в одежде, все это кишело тифозными вшами. Врачи, сестры, сиделки заражались часто. Перед обходами пропитывали рукава и воротники халатов керосином, но это не спасало.

Сыпнотифозные в кризисе, в горячке, становились буйными. Их мучили галлюцинации, они ловили чертиков, метались, вскакивали. За неимением успокоительных их привязывали к кроватям. Больные кричали, выли, пели. В палате стоял такой шум, что невозможно было разговаривать. Чтобы дать указания двум фельдшерицам, Михаил Владимирович вышел с ними в коридор.

– Почему вы не записываете? Надеетесь на свою память? – раздраженно спросил он.

– Так лекарств нет. Чего ж записывать?

Михаил Владимирович отправился к главному врачу. Это был молодой человек по фамилии Смирнов, когда-то окончивший полтора курса на химическом факультете, большевик с долгим партийным стажем. Пять лет царской каторги за плечами. Надежные связи где-то на самом верху, то ли в ЧК, то ли в ЦК.

Из всех кабинетов Смирнов выбрал для себя тот, что когда-то принадлежал Михаилу Владимировичу. Там осталось все, как прежде, только на месте киота с образом Пантелиимона Целителя висели портреты Ленина и Троцкого. Да еще печка стояла новая, жаркая. Смирнов так любил тепло и запах дыма, что подтапливал даже летом, не заботясь об экономии дров.

В кабинете хранилась часть личной библиотеки Михаила Владимировича. Смирнов ничего, кроме газет, не читал, однако книг не отдал, так и пылились они в запертых шкафах.

Одним из первых декретов новой власти «всякое как опубликованное, так и не опубликованное научное, литературное, музыкальное или художественное произведение, в чьих бы руках оно ни находилось», было объявлено государственным достоянием. Забрать книги профессор Свешников не мог.

Еще недавно заходить в свой бывший кабинет казалось мучением. Михаил Владимирович избегал встреч со Смирновым. А теперь стало безразлично, кто там сидит за столом, какая подлая физиономия багровеет на фоне зеленой плюшевой шторы. Больных было жалко, они страдали, умирали, и хотелось что-то для них сделать.

Все в больнице знали, что Смирнов торгует больничными продуктами и лекарствами, но никто не смел мешать ему. Одни боялись, считали бесполезным делом обращаться в какие-то вышестоящие инстанции с жалобами, другие были в доле.

Смирнов никогда не здоровался и вид имел надменно-отрешенный, словно постоянно думал о высоких материях, о классовой борьбе и мировой революции и бытовые мелочи его не заботили.

– Слушаю вас, товарищ Свешников.

– Три дня назад в больницу завезли лекарства, инструменты, перевязочные средства и белье, – сказал Михаил Владимирович и, не дожидаясь приглашения, сел в кресло напротив стола.

– Ну?

– Теперь ничего нет. Я не спрашиваю вас, куда оно все подевалось. Я хочу спросить только, чем мне лечить больных?

– Да будет вам, профессор. – Смирнов скривил в улыбке пухлые красные губы. – Что вам-то до этих вшивых? Угощайтесь! – Он пододвинул к краю стола пачку дорогих французских папирос.

Курить хотелось, но угощаться из этой пачки Михаил Владимирович не стал. Он вытащил из кармана листки серой бумаги, исписанные каракулями сестры-хозяйки, и положил на стол.

– Вот копия накладной. Перечень того, что получила больница. За три дня такое количество морфия, глюкозы, спирта и всего прочего, что здесь перечислено, израсходовать больница не могла. Предупреждаю вас, что сам документ я приложил к письму на имя наркома Семашко.

– Стало быть так? – Смирнов прищурился. – Стало быть, донос на меня настрочили? Не ожидал. Честное слово, не ожидал. Где совесть русского интеллигента? Где ваша офицерская честь? Ну-с, что скажете, ваше благородие, господин бывший царский генерал?

Михаил Владимирович блефовал. Никакого письма не было. Впрочем, он готов был его написать, ради тех, кого товарищ Смирнов называл вшивыми.

– Что скажу? Посоветую как можно скорее вернуть больничный запас медикаментов. Доставайте лекарства, где хотите, выкупайте на собственные средства у барыг, которым вы их продали. Сейчас для вас это единственный способ уцелеть.

Смирнов открыл рот, часто, быстро заморгал, принялся чиркать спичкой. Руки его дрожали, бумажный мундштук прилип к губе. Михаил Владимирович не стал ждать, когда он опомнится и ответит. Встал и вышел.

«Храбрец, молодец, поздравляю, – повторял он про себя, пока шел по коридору, спускался по лестнице, – хорошо, что няня заранее приготовила узелок с сухарями и сменой белья. Впрочем, вряд ли это понадобится. У Смирнова связи. Он добьется, чтобы меня сразу к стенке».

Глава пятая

Германия, поезд, 2007

Соня поставила на стол бумажный стакан. Кофе был жидкий и приторно сладкий.

«Я не могла положить столько сахару. Стоп. Что я делала пять минут назад? По коридору проехала тележка из буфета. Чипсы, орешки, шоколад. Я попросила кофе. Но я не хотела. Я знаю, в поездах он всегда паршивый. Ой, мамочки, я ничего не помню. Я не понимаю, откуда взялся этот стакан и что вообще со мной происходит?»

Провал в памяти так изумил Соню, что она даже не испугалась. Никогда ничего подобного с ней не случалось. Фриц Радел сидел напротив и смотрел на нее из-под лохматых бровей.

«Я просто задумалась и заказала кофе машинально, не отдавая себе отчета. Я заказала, а он заплатил. Конечно, заплатил он, я совершенно не помню, как доставала мелочь из сумки. Господи, кто он такой? Что ему от меня надо? Почему я никак не могу от него избавиться?»

В купе никого, кроме них двоих, не было. Радел молчал и смотрел на Соню. Мерно стучали колеса, слышались приглушенные голоса за стенкой, в соседнем купе. Давно стемнело. За черным окном промелькнули огни маленькой станции. Соне показалось, что она вынырнула из тяжелой воды или зыбучих песков и эта неведомая субстанция съела все ее силы. Тело стало другим, чужим, вялым. Ей было лень шевельнуться.

– Тебе плохо, Софи, – это прозвучало без всякой вопросительной интонации.

Он не спрашивал. Он давал команду. Установку. Соня пыталась ответить, но не могла.

– Я предупреждал тебя, кофе здесь ужасный, но ты не послушала. Ты должна меня слушаться, Софи, иначе тебе будет еще хуже.

– Что? Что ты сказал?

Соне с трудом удалось произнести эти несколько слов, и только тут до нее дошло, что они оба говорят по-русски.

– Тебе очень плохо. Тело тяжелое, слабое, болит голова. Она болит так сильно, что ты не можешь вспомнить, откуда взялся этот стакан, зачем в нем столько сахару. Ты думаешь, я мог подсыпать что-то в твой кофе? Нет, милая, это было бы слишком просто. – Он протянул руку через стол, взял стакан и залпом выпил все, что там осталось.

«Я сплю, мне снится кошмар. Мне снится этот вкрадчивый упырь, сейчас открою глаза и он исчезнет», – думала Соня.

Но глаза ее были открыты, и Фриц Радел упорно не исчезал.

– Ужасная гадость. Сироп, а не кофе. Слушай меня внимательно, Софи. Только я могу помочь тебе, я сниму боль, если ты будешь хорошо себя вести.

Соня хотела встать, слегка подалась вперед, оперлась рукой о подлокотник, напрягла ноги.

– Сидеть! – тихо приказал Радел.

Последовал такой сильный приступ головной боли, что брызнули слезы. Лицо Радела стало мутным, зыбким.

– Я предупреждал, что будет хуже. Сиди смирно. Слушайся меня, тогда боль пройдет. Послушание или боль. Я могу сделать больно, могу снять боль. Вот она отпускает, уходит, ее почти нет. Но если ты не будешь слушаться, она вспыхнет с новой силой, она станет такой нестерпимой, что тебе захочется умереть. И это в моей власти.

Боль немного стихла.

«Он сумасшедший или я? Что он бормочет? Почему мне так плохо? Я не поддаюсь гипнозу. Хотя – откуда я знаю? Еще никто никогда не пробовал меня гипнотизировать», – подумала Соня и снова попыталась встать.

На этот раз удалось. В ушах звенело, глаза слезились, все расплывалось в радужной зыбкой дымке, голова кружилась, она чуть не упала. Фриц Радел сидел, развалившись, вытянув ноги поперек прохода.

– Что с тобой, Софи? Куда ты? – спросил он по-немецки.

– Мне надо выйти, – ответила она по-русски.

– Извини, я не понял.

– Ты только что отлично говорил по-русски, почти без акцента.

– Софи, если ты обращаешься ко мне, то напрасно. Я не знаю русского языка.

Он произнес это с искренним недоумением, улыбнулся растерянно и смущенно. Поезд дернулся, Соня не удержалась на ногах, опустилась на лавку.

– Кажется, я чем-то обидел тебя? – спросил он и тронул ее руку. – Объясни, что не так?

– Все в порядке, – сказала Соня по-немецки, – просто мне надо выйти.

– Погоди. Туалет все равно пока занят, а ты, я вижу, немного не в себе. Тебе лучше посидеть и успокоиться.

– Я спокойна. Дай мне пройти.

– Пройти? Да, конечно, извини, – он убрал ноги, – иди, но будь осторожна. Ты определенно плохо себя чувствуешь.

Держась за поручни, качаясь, едва не падая, Соня добрела до конца вагона. Туалет действительно был занят. Она вышла в тамбур, прижалась лбом к холодному стеклу. Так хотелось убедить себя, что ничего не было и голова болит сама по себе, от перепада давления, от усталости. Достаточно принять таблетку, и все пройдет. Через полтора часа поезд остановится в Зюльте. Дед встретит ее на платформе. Она вежливо попрощается с Фрицем Раделом и никогда больше не увидит его.

– Надо еще раз позвонить Зубову, – пробормотала она, обращаясь к своему смутному отражению, – вдруг он успел что-то узнать и объяснит мне, кто такой этот Радел?

Но телефон она оставила в купе.

Когда она вернулась, Фриц встретил ее открытой улыбкой, словно ничего не произошло. Соня села, принялась рыться в сумке. Нашла телефон. Хотела включить, но передумала. При Раделе делать этого не стоило. За полтора часа все равно ничего не изменится. Вряд ли Зубов успел узнать что-нибудь и уж точно никак ей сейчас, здесь, не поможет.

– На чем мы остановились? – вдруг спросил Радел и тут же сам ответил: – Кажется, на Парацельсе.

«Парацельс? Разве мы говорили о нем? О чем вообще мы говорили до того, как мне стало плохо? Либо он издевается надо мной, либо я схожу с ума».

– Фриц, ты мог бы зарабатывать приличные деньги фокусами с гипнозом, – быстро произнесла она по-русски, стараясь не отводить взгляда от его глаз.

Она хотела разглядеть там, в глубине желтой мути, какую-нибудь эмоцию, движение мысли. Но не могла. Глаза были пусты и мертвы, словно перед Соней в уютном купе первого класса сидело нечто неодушевленное, сложный хитрый механизм, человекообразное чудо кибернетики из далекого будущего.

Он слегка кашлянул и продолжил говорить ровным механическим голосом:

– Тебя интересовало, был ли Альфред Плут знаком с учением Парацельса и насколько серьезно это учение на него влияло.

Соне казалось, что ничего подобного она не спрашивала, вообще не произносила ни слова о Парацельсе и Альфреде Плуте, однако она решила не возражать. Пусть болтает что хочет, терпеть осталось полтора часа.

– Так вот, Плут родился через шесть лет после кончины Парацельса. Весьма показательно, что величайший врач умер сравнительно молодым, особенно по нынешним меркам. Ему было всего сорок восемь. В отличие от некоторых алхимиков он действительно умер. В девятнадцатом веке в Зальцбурге, на кладбище Святого Себастьяна, эксгумировали его останки. Кстати, оказалось, что рост его не превышал ста пятидесяти сантиметров и телосложение он имел весьма женственное. Узкие хилые плечи, широкий таз.

– Бедняга, наверное, поэтому не было у него семьи, детей, вообще никакой любви, – тихо заметила Соня.

Она была почти уверена, что Радел ее не услышит. Но он услышал, шевельнул бровями, повторил:

– Никакой любви.

– Но все-таки больных своих Парацельс любил, жалел, – сказала Соня, продолжая вглядываться в желтые мертвые глаза. – Он лечил сифилис и проказу, пытался помочь, спасти, облегчить страдания.

– Помочь. Спасти. Облегчить страдания. Зачем? – Радел повел плечом и брезгливо скривил губы.

– Низачем. Просто так, – Соня вздохнула и отвернулась.

Возражать, спорить вовсе не хотелось. Это было скучно и бессмысленно.

– У Парацельса случались великие прозрения, – сообщил Радел и легко притронулся к Сониной руке.

– О, да, безусловно, – кивнула Соня и отдернула руку.

Прикосновение его пальцев было неприятно. Она отодвинулась подальше, спрятала руки в рукава свитера. Он не обратил на это внимания, продолжал вещать, четко выговаривая каждое слово, правильно расставляя паузы и интонационные ударения.

– Альфред Плут, безусловно, читал труды Парацельса и почерпнул из них много полезного. Парацельс утверждал, что медицина есть алхимия микрокосма. Внешнее небо является путеводителем по небу внутреннему. Небо внутри нас, оно лежит не перед нашим взором, а за ним, поэтому мы свое внутреннее небо видеть не можем, ибо никто не в силах видеть сквозь живую плоть. Но, изучая движения светил, мы можем соотнести их с тем, что происходит у нас внутри. Луна влияет на мозг, сердце связано с Солнцем, Венера – это почки, Юпитер – печень, Марс – желчный пузырь. Единство внешнего и внутреннего космоса – основа классической алхимии, идущая от «Tabula smaragdina». Небо наверху, небо внизу. Звездное небо надо мной и моральный закон внутри меня, известный категорический императив Канта. Впрочем, старик Иммануил лукавил. Небесные светила не знают морали, у них иные законы. Скажи, что тебе приходит на ум, когда ты слышишь имя Парацельса?

– Желудок – алхимик в животе, – произнесла Соня, продолжая смотреть в темное окно.

Это высказывание она нашла на последних страницах лиловой тетради. Михаил Владимирович Свешников выписывал для себя кое-что из Парацельса в феврале 1919 года.

– Разумеется, – Радел кивнул, – переваривание пищи в определенном смысле процесс алхимический. Вообще человеческий организм – самое наглядное подтверждение того, как, в сущности, убога и беспомощна позитивистская наука. Вот ты занимаешься биологией, наукой о живом. Чем отличается живое от неживого, ты можешь объяснить?

– Определение живого есть в любом школьном учебнике. Если ты изучаешь историю медицины, должен знать.

– В учебниках перечислены признаки живого. Метаболизм, деление клеток, размножение, старение. Но нет строгого определения. Между тем ни один из названных признаков не является абсолютно специфическим именно для живого. Размножаются и кристаллы. Сложные химические каталитические реакции происходят и в неживых системах. Тебе никогда не приходило в голову, что биология – наука, предмет которой до сих пор не определен?

– Да, я читала об этом. Эрвин Бауэр, «Теоретическая биология». В тридцатые годы это направление стало модным. Но ненадолго.

– Нет, Софи. Это не просто модное направление. Это одна из истин, которая помогает победить первобытный трепет перед неведомым и стать творцом, а не тварью. Кстати, как ты относишься к алхимии?

– Хорошо отношусь. С интересом.

– Надеюсь, ты согласна, что без нее не было бы ни химии, ни медицины. Алхимия породила науку.

– Ей за это большое спасибо.

– Ты напрасно иронизируешь. Настоящий ученый, исследователь, должен опираться на вечные неизменные принципы. Они есть в алхимии, но их нет и не может быть в науке, которая вся сплошь состоит из зыбких догадок, смутных теорий. Одна гипотеза противоречит другой, каждая следующая опровергает предыдущую. Они рождаются, умирают, теряют смысл. Подумай об этом, Софи.

– Да, непременно. Но сейчас мне лень думать. Я устала и хочу спать.

– Голова все еще болит?

– Нет. Она и не болела. С чего ты взял?

– Ты очень бледная, глаза красные. Вообще выглядишь плохо.

– Да? – Соня взглянула в зеркало над спинкой сиденья. – По-моему, я выгляжу вполне нормально. Просто здесь такое освещение. Ты тоже бледный как мертвец.

За окном мелькали огни, ровный ряд фонарей вдоль дамбы, соединяющей остров с материком, а дальше, по обе стороны, холодное неспокойное море. Радиоголос объявил, что через несколько минут поезд прибудет в Зюльт-Ост.

Лицо Фрица странно заерзало, словно кто-то поправил невидимой рукой мягкую резиновую маску.

– Как мертвец. Мертвец, – повторил он и тихо засмеялся.

* * *

Москва, 2007

– Проверь еще раз! – сердито сказал Зубову старик.

– Послушай, хватит дергаться. Рано или поздно она должна включить телефон.

– Ты предупредил ее, чтобы она его вообще никогда не выключала, чтобы постоянно была на связи? Предупредил или нет?

– Да, да, успокойся, ты же знаешь, насколько она рассеянная.

Зубову сейчас больше всего хотелось домой. Дома его ждала трехлетняя внучка Даша. Ее редко привозили к бабушке с дедушкой. Полчаса назад позвонила жена и сказала: если он хочет пообщаться с внучкой, должен ехать сию секунду. Ребенку пора спать. Даша взяла трубку и успокоила его, что спать не ляжет, будет ждать деда хоть до утра.

Утром Зубов улетал в Германию, и ко всему прочему ему нужно было поспать этой ночью хоть немного.

Иван Анатольевич поглядывал на часы. Он не мог уехать до тех пор, пока не явится его шеф, Петр Борисович Кольт. Но когда он явится, придется еще сидеть часа полтора, слушать вредного многословного старика, обсуждать то, что он соизволит поведать, принимать какие-то важные решения.

– Если тебе невмоготу, можешь уматывать, – сердито проворчал старик, – мы с Петром обойдемся без тебя.

Зубов ничего не ответил, в очередной раз набрал номер Кольта.

Петр Борисович присутствовал на некоем особенном мероприятии, с которого рад был бы удрать, но не мог. Под Москвой, в бывшем дворце графа Дракуловского, проходила презентация книги Светика, дочери Петра Борисовича.

Зачем понадобилось балерине создавать художественное произведение о собственной жизни, вопрос сложный, почти философский. Но произведение было создано, книга вышла. Петр Борисович основательно потратился на творческий порыв своей красавицы дочки. Он оплатил издание книги, рекламную кампанию, несколько презентаций. Петр Борисович был человек разумный, прагматичный, но и ему приходилось иногда делать глупости.

Во дворце, в музейных интерьерах, собрался шикарный московский бомонд, самые жирные и желтые сливки. Публику развлекали цыганский хор с медведем, несколько модных эстрадных групп и популярный телеведущий в качестве конферансье.

Иван Анатольевич имел несчастье позвонить шефу в самый ответственный момент, когда в бывший графский бальный зал вынесли книгу Светика, роман «Благочестивая: Дни и ночи» в виде двадцатикилограммового торта.

Сквозь приглушенное рычание Петра Борисовича в трубку прорывался усиленный микрофоном жизнерадостный баритон телеведущего:

– Чтобы вам было так же сладко читать, как кушать этот кондитерский шедевр, пупсики мои драгоценные.

– Резать должен я, – рычал шеф, – миссия у меня почетная, понимаешь ли. – Он то ли матюкнулся, то ли икнул. – Погоди, Ваня, еще минут пятнадцать здесь побуду и попробую тихо умотать.

– Петр Борисович! Мы вас ждем! Пожалуйста, возьмите нож в руки! – громко потребовал ведущий.

– Все, Ваня. Извини, – просипел в трубку шеф.

– Ну, что он там? – спросил старик, сердито хмурясь.

– Торжественно режет «Благочестивую», – вздохнул Зубов, – разрежет и сразу сбежит. Если пробок не будет, явится к нам через час.

* * *

Москва, 1918

Корреспондент «Правды» не пожалел красок, описывая пышные похороны комиссара по делам печати. До роковых выстрелов Володарский был известен лишь тем, что закрыл все оппозиционные газеты. После смерти он мгновенно преобразился в легендарного героя революции.

«Еще с утра над городом повисли мрачные свинцовые тучи и льет непрекращающийся проливной дождь. Льет дождь и сливается со слезами горечи, злобы. Ибо плачет сегодня петроградский рабочий, провожая останки убитого вождя и трибуна своего. Беспрерывной чередой проходят мимо гроба сотни и тысячи рабочих, красноармейцев, женщин. Слышатся рыдания, клятвы. Цветы и венки берутся у гроба на память».

– Похоже, они рады, они торжествуют, – шепотом заметил Агапкин, встретившись с Мастером через пару дней в том же трактире, – они празднуют эту смерть как свою личную победу.

Колбасы в трактире уже не подавали, но картофельные оладьи оказались вполне съедобными. К ним принесли топленое масло в маленьких соусниках. Оно было старым, горчило, пахло плесенью, однако Федор, жмурясь от удовольствия, съел все, до последней крошки.

– Всякая религия нуждается в святых мучениках, – грустно усмехнулся Мастер и чуть слышно добавил: – Нет страшнее греха, чем воровать у своих.

– Володарский воровал? Они сами его устранили? – шепотом спросил Федор, поперхнулся куском и мучительно закашлялся.

– Какая разница? – Мастер сильно хлопнул его ладонью по спине. – Правды все равно никто никогда не узнает. Останутся официальные мифы и невозможная путаница слухов. Будьте осторожны, Дисипль. Это только начало. Молчите, слушайте, мотайте на ус.

Мрачно возвышенный тон большевистских передовиц вполне отражал то общее настроение возбуждения, приподнятости, траурного торжества, которое царило в Кремле.

После убийства Володарского вождь бегал по кабинету, голос его стал сиплым, руки тряслись так сильно, что писать он не мог. Он диктовал приказы, распоряжения, бесконечные записки, выступал на заседаниях, кричал в телефонную трубку, одинаково нервно, шла ли речь об арестах, расстрелах, дипломатических переговорах или о норме отпуска хлеба и хозяйственного мыла железнодорожным рабочим.

Рядом с энергичным вождем Агапкин чувствовал себя вялой бесплотной тенью. Формально его начальником был Дзержинский, но еще ни разу Железный Феликс не отдал ему ни одного приказания, не потребовал отчета, даже вопроса ни одного не задал. После быстрого знакомства, сухого рукопожатия они лишь здоровались, встречаясь в кремлевских коридорах, в зале заседаний, в кабинете или в квартире Ленина.

Польский дворянин, невысокий худой блондин с жидкой бородкой, лицом полинявшего монгольского хана и вкрадчивыми повадками то ли тайного иезуита, то ли карточного шулера, улыбался Агапкину, вежливо раскланивался с ним. Всякий раз при встрече Федора слегка знобило.

Остальные обитатели Кремля и Лубянки старались смотреть мимо Агапкина, редко кто перекидывался с ним парой слов. Чужак, беспартийный, без революционного стажа, но с законченным высшим образованием. По их разумению, он не имел никакого права так легко и стремительно взлететь на самый верх их номенклатурной пирамиды, стать доверенным лицом Ильича.

Послания для Бокия вождь никогда не писал при свидетелях. Никто, кроме Агапкина, не знал об этой переписке. Федор передавал маленькие, сложенные вчетверо, не запечатанные в конверты клочки бумаги Гайду, тот доставлял их в Питер и привозил ответы от Бокия, точно такие же клочки. Ленин быстро читал, потом Агапкин жег бумажки в большой медной пепельнице. Он перестал заглядывать в записки, чтобы больше не бледнеть и не вздрагивать.

Кроме связного, Федор был еще и личным врачом вождя, и это тоже держалось в строжайшей тайне.

Доктор Агапкин многому научился у профессора Свешникова. Он стал неплохим диагностом, но не мог понять, чем именно болен вождь. Приступы головной боли удавалось облегчать специальным массажем. Федор, смазав руки мятным бальзамом, по тридцать—сорок минут разминал ленинские виски, ушные раковины, затылок, заднюю часть шеи. Горячие ножные ванны с отварами трав расширяли сосуды. Истерические припадки удавалось купировать настойкой мелиссы, пустырника и валерианового корня, массажем кистей рук и стоп. Особая дыхательная гимнастика под руководством Федора помогала вождю уснуть.

Иногда перед сном Ленин вдруг брал с полки альбом с семейными фотографиями, долго, молча перелистывал, поглаживал пальцем лица матери, отца, братьев, сестер, вглядывался в кудрявого, ангельски хорошенького мальчика, которым он был когда-то, и по щекам его текли настоящие, крупные слезы. Он шумно сморкался, мягкий курносый нос краснел, он поднимал лицо, глядел в стену, и глаза его, обычно узкие, сощуренные, становились огромными, как блюдца.

Такими же огромными стали эти глаза, когда однажды Ленин развернул очередное послание от Бокия. Клочок бумаги выпал из толстых пальцев, подхваченный легким сквозняком, пролетел в другой конец кабинета.

– Проститутка! Сволочь! Предатель! – выкрикнул вождь, побагровел и стал заваливаться на бок.

Федор едва успел подхватить его, не дал грохнуться со стула. Припадок был таким мощным, что у Федора мелькнула мысль: один не справлюсь, надо звать на помощь.

На руках он дотащил бьющееся в судорогах державное тело до дивана, влил в рычащую мокрую пасть успокоительную настойку, принялся за массаж, мял горячие ушные раковины, натирал виски бальзамом, ловил дергающиеся маленькие ступни, массировал, бормотал, как заклинание:

– Владимир Ильич, тихо, тихо, сейчас все пройдет, все будет хорошо.

Наконец судороги ослабли, дыхание стало частым, хриплым. Федор посчитал пульс, припал ухом к груди. Сердце вождя билось быстро, но ровно. Он постепенно приходил в себя. Федор приподнял ему голову, дал воды.

– Как вы, Владимир Ильич?

Вождь хрипло дышал ртом, глаза прикрыты, лицо багровое, мокрое от пота. Тело несколько раз дернулось и тяжело, расслаблено обмякло. Припадок закончился.

– Дзержинского ко мне, – пробормотал он, едва шевеля вялыми губами.

Записка валялась на полу, возле телефонного столика. Прежде чем снять трубку, Федор нагнулся, поднял. Вождь отдыхал после припадка, глаза его были плотно закрыты. Повернувшись спиной к дивану, Федор взглянул на мелкие косые строчки и неожиданно для себя прочитал все, от первой до последней буквы.

«Мирбах – рейхсканцлеру Гертлингу. Лично, сов. секретно.

Ввиду возрастающей неустойчивости большевиков мы должны подготовиться к перегруппировке сил. Монархисты и кадеты, возможно, составят ядро будущего нового порядка. С должными мерами предосторожности и, соответственно, замаскированно мы начали бы с предоставления этим кругам желательных им денежных средств. Большевистская система находится в агонии.

При сильной конкуренции Антанты требуется около трех миллионов марок в месяц. В случае неизбежного в скором времени изменения нашей политической линии следует считаться с более высокими потребностями».

«Ф. Кюльман (статс-секретарь Имперского казначейства) – Мирбаху, лично, сов. секретно.

Запрошенная Вами ежемесячная сумма предоставляется впредь до особого распоряжения. Прошу в особенности противодействовать влиянию Антанты в означенных Вами кругах всеми способами».

– Записку спрятали, не забыли? – послышался спокойный голос с дивана.

– Да, Владимир Ильич.

– Ну и славно. Феликс видеть не должен. Мне уже лучше. Звоните, наконец!

Дзержинский явился скоро, через четверть часа. Ленин сидел в кресле, за столом. Он быстро оправился, словно не было никакого припадка. Губы сжались, глаза сузились до щелочек.

Принесли чай, тарелку с бутербродами.

– Вы абсолютно уверены в надежности ваших людей в германском посольстве? – спросил вождь.

– Да, Владимир Ильич, – кивнул Дзержинский, – а что случилось?

– Случилась мерзость, – вождь перегнулся через стол. – Я получил перехваченную шифровку. Посол подробно докладывает своему правительству обо всех наших тайных подготовительных операциях.

«Что он говорит? Там ведь речь вовсе не об этом», – испуганно подумал Агапкин и вытер вспотевший лоб.

– Владимир Ильич, такая информация просто не могла миновать посла, – мягко заметил Дзержинский, – нас заранее предупредили, что придется поставить его в известность.

– Да! – резко выкрикнул Ленин. – Да! О паспортах и визах посол не может не знать. Но о наших личных зарубежных счетах он знать не должен! Разве его собачье дело, сколько и в какие банки положили вы, я, товарищ Свердлов, товарищ Троцкий? Какого черта?! Именно за это и было заплачено вашим верным людям! И вот, оказывается, послу все известно! Теперь их поганые газетенки начнут вопить, что мы наложили в штаны и готовимся бежать из России!

Федор сидел в углу, у окна. «Хитрит, бес. Реальное содержание шифровки подменяет вымышленным. Врет даже своему железному псу», – пронеслось у него в голове.

Он не видел лица Дзержинского, но заметил, как натянулась кожа на узком бритом затылке.

– Это ложь, грязная провокация. Господина посла нарочно ввели в заблуждение. Мы найдем виновных и накажем их.

– Феликс Эдмундович, не будьте младенцем! – вождь покачал головой и оскалился в злой усмешке. – Ну, расстреляете вы десять, сто, тысячу провокаторов и предателей. Все равно буржуазная пресса подхватит и разнесет этот скандал. Чем активней мы будем опровергать их грязную клевету, тем больше людей на Западе в нее поверит. Да и эта сволочь, господин посол, вряд ли согласится встать на нашу сторону в таком щекотливом вопросе.

– Что же делать?

– Единственный способ погасить скандал – устроить другой, еще более громкий. Как поживает ваш новый сотрудник, отчаянный юноша, друг поэтов и артистов? – Ленин подмигнул и хихикнул.

– Блюмкин? – Дзержинский вздрогнул, произнес эту фамилию с некоторой брезгливостью, будто сплюнул, и впервые обернулся, быстро взглянул на Агапкина.

– Не беспокойтесь, Феликс Эдмундович, – добродушно усмехнулся Ленин, – товарищ Агапкин свой. Я полностью ему доверяю.

«Чего он хочет? – думал Федор, пряча глаза. – Почему не дал мне уйти?»

– Владимир Ильич, Яшке Блюмкину восемнадцать лет. Он сопляк, авантюрист и хвастун.

– Именно такой и нужен.

– Это безумие!

– Феликс Эдмундович, – вождь грустно вздохнул, накрыл его руку ладонью, – безумие не воспользоваться таким замечательным шансом.

– Владимир Ильич, но как же? – хрипло прошептал Дзержинский.

– Совсем вы, голубчик, не думаете о своем здоровье, – ласково заметил Ленин. – Переутомились, мало спите, много курите. Поэтому стали туго соображать. Не мешайте Блюмкину. Просто не мешайте ему, это все, что от вас требуется. Каша уж заварилась, ничего не поделаешь, надо расхлебывать.

Дзержинский молча кивнул.

Когда он вышел, вождь расслабленно откинулся на спинку кресла, подозвал к себе Агапкина.

– Я бы хотел, чтобы при этом важном разговоре присутствовал Глеб Иванович. Но поскольку такой возможности нет, вы будете его глазами и ушами. Запомните все, что происходило сейчас тут в кабинете. Запомните хорошенько, потому что записывать ничего нельзя. Свяжитесь с Глебом Ивановичем и расскажите ему лично при встрече.

– Владимир Ильич, но я ничего не понял из этого разговора, – честно признался Агапкин.

– А вам и не надо понимать. Просто запомните и перескажите.

«Вот что! – подумал Агапкин. – Теперь я сам должен сыграть роль клочка бумаги. Я живая записка. Не исключено, что кто-нибудь скоро сожжет меня в пепельнице».

* * *

Зюльт, 2007

Дед ждал Соню на перроне. Первым увидел его шапку с помпонами Фриц Радел.

– Господин Данилофф, мы здесь! – крикнул он и помахал рукой.

Хлестал холодный, косой дождь, брызги залетали под зонтик. Дед шел медленно, обычно Соне приходилось сдерживать шаг, чтобы не обгонять его, но на этот раз она еле волочила ноги и отставала.

Радел взял деда под руку и оживленно болтал, рассказал, как ехал с Соней в одном купе, узнал, но не решался заговорить. А потом увидел ее в Пинакотеке, у картины Альфреда Плута, и тут уж не сдержался.

– Микки, ваша внучка поразительно непрактичный и рассеянный человек, она вся в своих мыслях, кажется, думает только о биологии. Я помог ей сделать кое-какие мелкие покупки, но не уверен, что она была рада моей компании. Скажите, она всегда такая серьезная? Она когда-нибудь улыбается?

– Да уж, Софи нельзя назвать общительной барышней. – Дед хмыкнул и тут же переменил тему. – Фриц, вы долго пробудете в Зюльте?

– Барбара неважно себя чувствует, я останусь с ней на пару недель.

Он исчез только у крыльца виллы, отдал пакеты с Сониными покупками фрау Герде, экономке деда, пожелал всем спокойной ночи и растворился в темноте.

– Ты плохо выглядишь, – сказал дед.

– Я устала. – Соня уселась в кресло в гостиной, поджала ноги. – День был ужасно длинный. Скажи, ты давно знаком с этим Раделом?

– Давно. Лет пять, наверное. Он приезжает иногда к Барбаре, она в нем души не чает. По-моему, он вполне симпатичный и удивительно много знает. Пару месяцев назад Барбара устроила вечеринку в честь своего дня рождения, собрала полгорода. Я бы умер со скуки, если бы не Фриц. Он так интересно рассказывал о древнекитайской медицине. Что, он не понравился тебе?

– Нет.

– Почему?

– Он вел себя слишком навязчиво. Как ты думаешь, он знает русский?

– Кто? Радел? – дед даже слегка привстал в своем кресле. – Конечно, нет. Почему ты вдруг спросила?

– Мне показалось, он понимает. Я говорила по телефону, он слушал.

– А что еще ему оставалось делать, пока ты говорила? Заткнуть уши? Кстати, интересное совпадение, твой папа тоже пытался убедить меня, что Фриц Радел знает русский, но скрывает это.

– Папа? Разве они с Раделом встречались? – спросила Соня и почувствовала, как все у нее внутри похолодело.

– Ну да, несколько раз он подходил к нам на берегу, а однажды мы вместе сидели в кафе.

После того как Соня решилась сообщить о папиной смерти, дед молчал двое суток. Не ел, только пил теплую воду с медом из Сониных рук. Даже верную Герду не подпускал к себе. Сидел в кресле, на балконе, закутанный в вязаную шаль, накрытый пледом, смотрел сухими глазами на дымчатый морской горизонт, слушал крики чаек. Потом попросил Соню рассказать, как это произошло. Выслушал спокойно, погладил Соню по голове, произнес чужим ровным голосом:

– Десять дней.

– Что ты имеешь в виду? – спросила Соня.

– Целая жизнь может уместиться в десять дней. Шестьдесят семь лет мы с твоим папой не виделись. Встретились и опять расстались. Одно утешает: эта разлука будет куда короче той, прошлой.

Десять дней, которые папа провел здесь, на острове, в рассказах деда действительно преобразились в целую жизнь. Он помнил каждую минуту, каждую деталь. О чем они говорили, что ели, во что одет был Дмитрий, какая стояла погода, с какой стороны дул ветер, какие облака плыли по небу. И сейчас он опять с удовольствием погрузился в воспоминания. Ему дела не было до Фрица Радела, просто очередной повод поговорить о Дмитрии. Деду казалось, что, пока он говорит, его сын жив. Он где-то здесь, рядом, просто вышел на минуту и сейчас вернется.

– Микки, неужели вы не видите, она засыпает, – проворчала Герда, не поднимая глаз от своего вязания, – ей надо в душ и в постель.

– Мы разве не будем ужинать? – спросил дед.

– Нет. Я правда очень устала.

– И ты даже не расскажешь, как съездила в Мюнхен?

– Завтра, дед, завтра, прости.

– С утра ты уйдешь в лабораторию. Хотя бы скажи, ты нашла в Пинакотеке то, что искала?

– Да. Я видела эту картину. – Соня сползла с кресла, прошла босиком через гостиную.

– Соня! – окликнул ее дед.

Она остановилась в дверном проеме, обернулась.

– Сонечка, с тобой все в порядке? Ты ничего не скрываешь?

Соня молча помотала головой.

– Микки, оставьте девочку в покое. – Герда отложила вязание. – Это вы можете себе позволить спать до одиннадцати. А она встала сегодня в шесть утра и завтра опять поднимется в семь, побежит в свою лабораторию, к крысам. Пойдем, Софи, я дам тебе чистое полотенце.

Соня долго сидела в углу душевой кабинки, съежившись, обхватив колени. Голова уже совсем не болела, но было так тоскливо, что хотелось выть.

День этот длился бесконечно. От Зюльта до Гамбурга два с половиной часа в поезде, потом из Гамбурга в Мюнхен еще два с половиной. Итого туда-обратно десять часов пути. Нет, не в этом дело. В германских поездах спокойно и уютно. Можно читать, дремать, смотреть в окошко. Все было бы отлично, если бы не появился Фриц Радел. Зачем он появился? Что ему надо? Вроде бы неглупый, образованный человек. Но от него веет какой-то необъяснимой жутью. Когда он рядом, болит голова. А потом остается смутная тревога, свинцовая, безнадежная тоска.

Соня вылезла из душа, забилась под одеяло, но никак не могла согреться и уснуть. На тумбочке у кровати лежала лиловая тетрадь Михаила Владимировича Свешникова. Первые три дня здесь, в Зюльте, Соня потратила на то, чтобы распечатать текст на компьютере, и теперь знала его почти наизусть. Но была еще одна тетрадь. Дед вручил ее, ничего не объясняя, только сказал:

– К препарату это не относится, это рукопись неоконченного романа, вернее черновик романа, который так и не был написан. Автор мой близкий друг. Потом как-нибудь я расскажу тебе о нем. Будет время, обязательно почитай.

Времени не было. Его не оставалось ни на что, кроме белесых тварей. Соня постоянно занималась ими. Только о них она думала, проводила в лаборатории долгие часы. Перед сном, лежа в постели, она читала исключительно то, что прямо или косвенно касалось поисков вечной молодости. Древний Египет, Тибет, средневековые алхимики, тайные ордена, секретные лаборатории.

Да, все дело именно в тварях. Из-за них погиб папа. Из-за них Соня оказалась здесь. Они хотели проснуться – и вот проснулись. Фриц Радел появился рядом с Соней тоже ради тварей. Очередной охотник за бессмертием. Сколько их было? Сколько еще будет? Все они чем-то похожи. Холодные, скользкие упыри.

«Надо просто отвлечься, не думать, забыть, отдохнуть», – решила Соня.

Рука ее потянулась к толстой потрепанной тетради.

Ни на серой картонной обложке, ни внутри не было имени автора и какого-нибудь названия. Только текст, написанный разборчивым летящим почерком, то синими, то черными чернилами, по правилам старой русской орфографии, с ятями и твердыми знаками.

«Этот вежливый господин мне сразу не понравился. Я выбрал наугад один из слитков и попробовал на зуб. На самом деле я не умею отличать поддельное золото от настоящего, но кроме меня об этом никто не знает.

– Если вы беспокоитесь, можете зайти в ювелирную лавку, тут они на каждом шагу. Однако учтите, ваш поезд через тридцать минут, – сказал господин и закурил сигару.

Он не спросил, можно ли считать сделку состоявшейся, не потребовал моей подписи под договором. Его самоуверенность меня злила. Я оттолкнул от себя кожаный мешочек. Проехав по скатерти, между блюдом с остатками жаркого и серебряным соусником, тяжелый мешочек стукнулся о высокую ножку его бокала. Бокал стал падать с медленным изяществом балерины. Я надеялся, что красное вино зальет белые штаны этого самоуверенного надутого сноба, но он вовремя отодвинулся, и вино пролилось на пол.

– Не валяйте дурака, у вас нет выбора, один вы все равно не справитесь, наше сотрудничество взаимовыгодно. – Господин подкинул мешочек на ладони и швырнул назад, через стол.

Мне ничего не оставалось, как поймать его проклятое золото.

К ювелиру я не пошел, сразу отправился на станцию. Паровоз фыркал и вздыхал, дым валил из трубы. Я не спал трое суток и надеялся, что в вагоне первого класса мне удастся вздремнуть.

В купе у окна сидела дама. Лицо ее было закрыто густой вуалью, тонкие пальцы перебирали прозрачные разноцветные бусины маленьких четок. Я поздоровался, она ответила легким кивком. Поезд тронулся, под стук колес я незаметно заснул.

Меня разбудила страшная головная боль, как будто тонкий кинжал пронзил мой мозг, ото лба к затылку. Я с трудом открыл глаза, за окном было темно. В купе горело электричество. Моя соседка сидела напротив, без шляпы, с открытым лицом и смотрела на меня. Рядом на столике я увидел два стакана в медных подстаканниках. Мой был пуст. У соседки еще оставался чай, и легкий пар поднимался над ее стаканом.

– Тебе больно. Смотри на меня. Только я могу снять боль, – произнесла дама.

В моем правом кармане лежал маленький пистолет. Но шевельнуться я не мог. Я не чувствовал своего тела. Я ничего не помнил. Судя по тому, что темно за окном, мы ехали не менее двух часов. За это время в купе должен был зайти кондуктор, проверить билеты. Потом буфетчик с чаем. Я предъявлял билет, расплачивался за чай, наконец, я выпил его. Но все эти простые действия исчезли из моей памяти, будто кто-то аккуратно вырезал их. Остался лишь страшный черный провал, и оттуда звучало змеиное шипение:

– Боль стала невыносимой, жгучей, твой череп наполнен расплавленным свинцом. Я избавлю тебя от боли, если ты будешь меня слушаться.

Старый зануда Теодор предупреждал, но я не поверил. Он говорил, что они непременно меня найдут. Вот уже несколько тысячелетий они ищут именно меня. Я не поверил по той простой причине, что мне всего лишь тридцать. И как мог кто-либо искать меня заранее, пока я еще не родился?

Теодор ничего не возразил на это, только сказал: убивать тебя они не станут. Ты нужен им живой. Они попытаются завладеть твоей душой, ибо тайну нельзя отнять у тебя силой, только ты сам можешь добровольно отдать ее им или кому пожелаешь.

Я спросил, кто они такие. Он ответил: вроде бы люди. Сообщество, нечто среднее между закрытым орденом и сектой. Они называют себя бессмертными и считают, что тайна должна принадлежать им одним. Неизвестно, способны ли они победить смерть, но техникой гипноза они владеют виртуозно. Так что все твои фокусы со стрельбой из-под мышки, метанием ножичков, спринтерским бегом и прыгучестью, как у австралийского кенгуру, ты можешь забить в бутылку, залить сургучом и бросить в открытое море. Авось поймает кто-нибудь, кому все это действительно поможет.

Почему я не спросил Теодора, что же мне делать, как защититься? Потому, что с самого начала счел его речи бредом старого шпиона, помешанного на тайных заговорах и конспирации.

Дама продолжала смотреть на меня. Крупные красные губы едва заметно шевелились. Лицо ее было в точности как на портрете, который показал мне старик Теодор. Квадратная нижняя челюсть. Небольшие серые глаза без блеска, высокий покатый лоб, нос короткий и слегка приплюснутый. На портрете голову ее покрывал массивный напудренный парик, а на выпуклой бледной скуле красовалась черная мушка. Сейчас ни парика, ни мушки не было. Светлые волосы подстрижены и завиты. Глаза подведены.

Пока я разглядывал ее и сравнивал портрет с оригиналом, боль стихла. Я пошевелил пальцами, попробовал приподняться.

– Как вы себя чувствуете? – спросила дама. – Вы напугали меня, я уже хотела звать кондуктора, спрашивать, нет ли в поезде врача.

– Чем же именно я вас напугал? – спросил я севшим голосом.

– Вы положили в свой чай десять кусков сахара, долго размешивали, потом выпили залпом, не морщась.

– Сударыня, – ответил я холодно, – благодарю за участие, но все это вам померещилось. Тут нет ни ложечек, ни оберток от сахара.

– Конечно, нет. В том-то и дело. Выпив чай, вы, сударь, съели ложечки. Свою, затем мою. Вы хрустели ими, как карамельками, а потом принялись за обертки. Вы жевали так аппетитно, словно это была не бумага, а тоненькие пресные крекеры. Я пыталась остановить вас, но вы достали из кармана пистолет. Кстати, вот он, возьмите.

Она раскрыла свою изящную замшевую сумочку и положила на стол мой «Глок».

Она улыбалась так мило, смотрела на меня с таким искренним участием, что я подумал: старый Теодор просто выжил из ума, и если я впредь стану слушать его бредни, свихнусь с ним за компанию».

* * *

Москва, 2007

Кольт явился на Брестскую лишь в начале второго ночи. В прихожей его встретил мрачный сонный Зубов.

– Ну, что на этот раз? – спросил Петр Борисович.

– К Соне в Мюнхене привязался какой-то странный тип. Она прислала имя и фотографию.

– Зачем ее понесло в Мюнхен?

– Пока не знаю.

– Что за тип? – Петр Борисович зевнул со стоном, присел на корточки, почесал за ухом старого пуделя Адама. – Наш или немец?

Кольта, в отличие от Зубова, пес всегда встречал тепло и приветливо. Лизнув ему руку, вильнув облезлым хвостом, он заковылял назад, к хозяину.

– Судя по всему, немец. Некто Фриц Радел, – сказал Зубов и грустно посмотрел на часы.

– Вань, а почему такая паника? Соня молодая, вполне симпатичная женщина, все время одна. Ну, подкатил к ней кто-то. Бывает.

Они вошли в кабинет. Старик сидел за компьютером.

– Как вечеринка? – спросил он не оборачиваясь. – Весело тебе было, Петр?

– Хватит издеваться. – Кольт тяжело опустился в кресло. – Давай, рассказывай, в чем дело.

– Сначала ты расскажи, почему не организовал никакой охраны у здания лаборатории? Пожадничал?

– Я тебе десять раз объяснял, – вздохнул Кольт, – в Зюльт-Осте это не принято. Там редко кто двери на ночь запирает. Вооруженная охрана вызвала бы ненужное любопытство, подозрения. А сажать сторожа в будку, сам понимаешь, бессмысленно.

– Сторожа тоже бывают разные, – проворчал Агапкин, все еще не отрываясь от монитора, – ты должен был сразу отправить туда надежных людей, минимум двоих, профессионалов, грамотных, опытных, вооруженных, и чтобы они там находились постоянно, чтобы глаз не спускали с Сони.

– Зачем? – хором спросили Зубов и Кольт.

– Петр, проснись, сосредоточься, пожалуйста, – старик круто развернул свое кресло и подъехал вплотную к Кольту, – ей угрожает опасность. Это очень серьезно.

– Вряд ли Соня обрадовалась бы постоянным телохранителям, – мягко заметил Зубов, – мне кажется, они бы ее только раздражали.

– Еще одно слово, и ты, чекушник, выкатишься отсюда навсегда, – старик повысил голос, что было ему совершенно не свойственно.

– Иван, правда, ты лучше помолчи, – сказал Кольт и посмотрел на Агапкина: – Объясни, наконец, в чем дело? Какая именно опасность?

Но старик сделал вид, что не расслышал вопроса, отъехал назад, к компьютеру, и застыл, бессмысленно глядя в монитор, на котором крутилась цветная спираль заставки. Кольт и Зубов терпеливо ждали. Наконец он заговорил, быстро, громко, с тяжелой одышкой:

– Профессионалов где сейчас возьмешь? – не оборачиваясь, он ткнул в Ивана Анатольевича скрюченным пальцем. – Были, да все повывелись. Нет, охрана – плохая идея. Тупые топтуны из твоей свиты ни на что не способны, они бы просто ничего не поняли. Что ты скалишься, Петр?

– Так, – Кольт пожал плечами, – ты орешь все время, самому себе противоречишь.

– Ору, потому что у нас беда. У меня, у Миши, у тебя тоже, Петр. Надо делать что-то, но что, я пока не знаю. А ты и твой чекушник ёрничаете, не желаете послушать меня, подумать, вникнуть. Беда у нас, ясно вам?

– Ладно, все. Извини. Мы тебя внимательно слушаем. – Кольт слегка развернул кресло старика, чтобы лучше видеть его лицо.

– Я идиот и маразматик. – Голос старика звучал еще тише. – Я был уверен, что их больше нет, они рассосались, как нарыв, разбежались, как тараканы. Но они есть. Они легко и нагло вышли на Соню. Они давно уж вычислили Мишу и следили за ним, терпеливо ждали. Тебя, Петр, они тоже пасут, и тебе придется напрячься довольно серьезно. Для начала подумай, не появился ли за последний месяц в твоем окружении какой-нибудь новый человек? Или кто-то из старых знакомых стал вести себя немного иначе? Задача – приблизиться к тебе, насколько возможно. Войти в доверие, нащупать уязвимые места. Образ действия – мелкие услуги, выгодные деловые предложения, мягкая умелая лесть. Этот человек хочет с тобой дружить.

– Многие хотят.

– Не спеши отвечать.

– Так и до паранойи недалеко, – мрачно усмехнулся Кольт.

– Будет тебе, Петр, все будет, и паранойяльная психопатия, и синильный психоз, и хроническая неврастения с инфарктом.

– Федор Федорович, вы меня утомили. – Кольт легонько стукнул кулаком по подлокотнику кресла старика. – Вы подняли панику, вытащили меня с ответственного мероприятия и вместо того, чтобы спокойно, внятно объяснить, напускаете туману, болтаете черт знает что. Пророк хренов!

Только в состоянии крайнего раздражения Кольт обращался к старику на «вы» и по имени-отчеству. Зубов знал, как умеет и любит гневаться его шеф, и злорадно засиял. Сейчас Петр Борисович выскажет старому злодею все, что желал бы, да не смеет высказать ему сам Зубов, усталый и обиженный.

Но Кольт ничего высказать не успел. Ему, и Зубову вместе с ним, пришлось довольно долго слушать то, что поведал странный старец ста семнадцати лет от роду, отставной генерал КГБ Агапкин Федор Федорович.

Вначале Кольт и Зубов переглядывались, скептически хмыкали, задавали старику ехидные вопросы. Своими ухмылками оба пытались преодолеть страх, который медленно, вкрадчиво, почти незаметно поднимался откуда-то снизу, из живота. Он был липкий, мутный, от него першило в горле и хотелось перекреститься.

Глава шестая

Москва, 1918

Больничный день продолжался как обычно. Вечером доставили пожилую женщину со сложными переломами, разрывами мягких тканей, глубокими ссадинами и сотрясением мозга. Она провалилась сквозь пол собственной комнаты на нижний этаж. Зимой топила печку сначала паркетом, потом отковыривала по щепочке от деревянных перекрытий, обдирала дранку. Весной застелила страшные дыры газетами, жила, и ничего, спокойно ходила по комнате. А тут вдруг остатки перекрытия не выдержали, рухнули под ногами хозяйки.

Она страшно кричала, дралась, проклинала большевиков, которые довели ее до этого, повторяла:

– Господи, покарай злодеев, Господи, пусть они все в аду горят!

Молодой фельдшер, из новых, громко рыгнул, погрозил ей пальцем:

– Бога нетути, мамаша, отменили его декретом, ныне у нас торжество диетического матерьялизьма.

«Как странно, – думал профессор, – когда материализм торжествует, материальный мир сразу рушится. Митинги голодного не накормят, воззвания замерзшего не согреют, а этого пьяного фельдшера надо гнать в шею, сейчас шприц уронит, разобьет, вон, как руки трясутся. Диетический матерьялизьм. Диалектическая тухлая селедка. Господи, как же я устал».

Не хватало гипса. Бинтов вообще не было. Бинтовали тряпками, они рвались под руками. Из-за шума Михаил Владимирович не сразу расслышал, как его окликнули. Фельдшер тронул за плечо. В дверном проеме маячила фигура в черной коже.

«Я не попрощался с Таней, даже не предупредил ее», – подумал Михаил Владимирович.

Впрочем, чекист был один, обратился «товарищ Свешников», терпеливо ждал за дверью, пока Михаил Владимирович мылся, переодевался, и потом даже подал пиджак, как старорежимный швейцар.

В вестибюле их догнала Таня. Она молча окинула взглядом чекиста, быстро оценила обстановку, вздохнула, обняла отца, поцеловала и прошептала на ухо:

– Что бы ни случилось, я с тобой. Я тебя люблю.

Автомобиль ждал у ворот. Возле него курил молодой человек. Темно-серая английская тройка, идеальный пробор, гладкое, нежно-розовое лицо, умные ледяные глаза.

– Профессор, мое почтение, – он улыбнулся, сверкнув золотым клыком. – Выглядите усталым. Досталось вам сегодня?

– Здравствуйте, Петя, – Михаил Владимирович кивнул приветливо, но на улыбку не ответил и руки спрятал в карманы пиджака, чтобы избежать рукопожатия.

Петя как будто не заметил этого, бросил окурок, вежливо открыл дверцу, пригласил садиться на заднее сиденье.

Петр Николаевич Степаненко когда-то был студентом-медиком, слушал в Московском университете лекции Михаила Владимировича, потом бросил учебу и стал профессиональным революционером. Теперь, учитывая заслуги перед революцией, его назначили крупным красным чиновником, заместителем наркома здравоохранения товарища Семашко.

– Кто? – тихо спросил профессор, когда машина тронулась.

Петя склонился к его уху и, обдавая запахом французского одеколона, прошептал:

– Товарищ Кудияров. Опять слабость, тошнота, тупая боль в желудке, руки немеют.

– Обе руки?

– В том-то и дело, что теперь обе, а заодно и ноги. – Петя тяжело вздохнул, прикусил губу. – На той неделе у него был доктор Осипов, надувал щеки, твердил про отдых, свежий воздух, диету. Прописал пирамидон и бром. Толку никакого. Григорий Всеволодович никому не верит, просил вас привезти.

– Я польщен, – кивнул Михаил Владимирович.

В автомобиле профессора укачало. Он откинулся на мягкую спинку сиденья.

– Тяжело в больнице, – сочувственно заметил Петя, – грязь, гнусь, грубость. Скажите честно, зачем вам это нужно? Что вы хотите доказать и кому?

– Петя, пожалуйста, мы потом об этом поговорим. Я правда очень устал.

– А, кстати, вы обедали?

– Нет еще. Спасибо.

– Понял, – кивнул Петя с лучезарной улыбкой.

Через пятнадцать минут автомобиль свернул на Воздвиженку, заехал во двор и остановился. Михаил Владимирович вспомнил, что первый этаж дома еще недавно занимал ресторан «Гавр». Теперь со стороны улицы не было ни входа, ни вывески. Двор оказался странно чистым. Чекист выпрыгнул из автомобиля, постучал в неприметную дверь условным стуком. Такой же кожаный чекист открыл, впустил.

И тут начались чудеса. Явился ресторанный лакей во фраке, с белыми пышными бакенбардами, поклонился, проводил по чистому коридору в небольшую комнату, в отдельный кабинет «Гавра», где стол был накрыт белой скатертью, у стола стояли кресла с гобеленовыми подушками.

От запахов у Михаила Владимировича закружилась голова и комок застрял в горле. Они с Петей были вдвоем за столом. Заместитель наркома раскинулся в кресле, закурил ароматную папироску, стал тихо беседовать с лакеем, который согнулся перед ним вдвое и кивал своей седой головой так усердно, что бакенбарды трепетали, словно крылья бабочки-капустницы.

Михаил Владимирович не слышал, о чем они говорили. От слабости у него звенело в ушах. В последний раз он ел рано утром, проклятую, несъедобную ржаную кашу, разваренные старые зерна, которые проглотить можно, только запивая кипятком. А сейчас был вечер, и целый день он провел на ногах, среди криков, стонов, боли, подлости и постоянного страха. Именно страх изматывал больше всего, высасывал силы.

– Михаил Владимирович, – тихо позвал Петя, – ешьте, остынет.

Профессор ничего не ответил. Он мгновенно заснул на стуле, неудобно склонив голову набок. Ему снился изумительный сон. Снилась полная тарелка горячих наваристых щей, с большим куском мягкой волокнистой говядины. Валил пар от тарелки, и только лишь от запаха можно было стать сытым и сильным.

– Но я не могу один, – сонно пробормотал Михаил Владимирович, – у меня дети голодные, и внук, и старушка няня.

Он открыл глаза. Тарелка щей стояла перед ним. Вкусный горячий пар, кусок говядины, все было реальным. В серебряной корзинке под салфеткой лежали толстые ломти белого хлеба, а в хрустальной вазочке прозрачно алела икра.

– Один не можете. Понимаю, – улыбнулся Петя, намазывая икру на хлеб, – но ведь все от вас зависит. Что стоит согласиться на наше предложение? Подумайте, я не тороплю. А сейчас все-таки ешьте, а то вы постоянно засыпаете от слабости. Я должен доставить вас к товарищу Кудиярову бодрым и свежим.

Лакей подал жареную курицу с рисом. Петя после щей и трех больших бутербродов с икрой спокойно умял свою порцию, а Михаил Владимирович не смог притронуться к ней. Он с болью глядел на толстое куриное бедро в золотистой корочке, на белый рассыпчатый рис и вдруг, покраснев, быстро прошептал:

– Петя, послушайте, а нельзя ли вот это мне с собой, домой?

Бывший студент едва заметно, краешком рта, усмехнулся и крикнул лакею:

– Филимон! Заверни, упакуй хорошенько, отнеси в мой автомобиль.

Григорий Всеволодович Кудияров занимал трехкомнатный люкс в гостинице «Элит». Кроме богатых иностранцев, в гостинице, в лучших номерах, жили высокопоставленные большевики, комиссары, чекисты.

Михаил Владимирович знал Кудиярова с четырнадцатого года. Кудияров служил кассиром в госпитале. В декабре шестнадцатого он обокрал госпитальную кассу и бесследно исчез. Его разыскивала уголовная полиция, охранка, позже стало известно, что он состоит в партии большевиков и деньги взял не для себя, а на партийные нужды.

Теперь Кудияров возглавлял какой-то отдел в ЧК. По мнению Михаила Владимировича, он был вполне здоров. Слабость, тошнота, боли в животе, онемение конечностей случались у него после бурных ночей с актрисами, водкой и кокаином.

– При моей работе необходимо расслабляться, – сказал он профессору при первой их встрече, пару недель назад.

– Пейте меньше, бросьте кокаин и прочие глупости, – повторял Михаил Владимирович.

Но Кудияров его не слушал. Вальяжно раскинувшись в бархатном гостиничном кресле, покуривая сигару, он философствовал.

– Царство античных богов было царством абсолютного, идеального коммунизма. Коммунизм проповедовали Пифагор и Платон, не самые глупые люди, согласитесь.

– Обязательным условием коммунистического общества Платон считал рабовладение, – заметил Михаил Владимирович.

– И правильно считал, – важно кивнул Кудияров, – но разве обязательно объявлять рабам, что они рабы? Пусть верят, будто свободны. Верят крепко, глубоко, ибо именно эта вера станет гарантией рабского послушания и железной дисциплины. Общество должно быть строго структурированным. На вершине пирамиды – элита, ученые, философы. Вершина скрыта плотным, непроницаемым туманом, и жизнь элиты нижним слоям не видна совершенно. А внизу пирамиды – рабы. Пролетарское быдло. Это правильно и честно. Элита представляет собой замкнутый круг товарищей, у которых все общее. Не только имение, но дети, жены. Все.

Одна из «общих жен» сидела в соседней комнате, за туалетным столиком, подпиливала ногти. Бледная рыжеватая девушка с большим пунцовым ртом напоминала профессору волнянку античную. Есть такая разновидность бабочек. Самка не имеет крыльев, смысл ее коротенькой жизни заключен в том, чтобы спариваться с крылатыми самцами, которые, сделав дело, летят дальше.

Впрочем, на этот раз барышни-волнянки в номере не оказалось. Кудияров был один. Он лежал на оттоманке, в алом шелковом халате, накрытый большим пуховым платком. На лбу компресс из мокрого вафельного полотенца.

– Сегодня мне действительно скверно, – сказал он, – ты, Петька, уйди.

Заместитель наркома почтительно, старорежимно поклонился, сказал профессору, что ждет его внизу, в автомобиле, и исчез. Михаил Владимирович отправился в ванную, мыть руки. Из крана текла горячая вода.

– Как вам это удается? – спросил он, вернувшись в гостиную. – Во всем городе водопровод давно не работает, а тут у вас – пожалуйста, можно мыться сколько душе угодно.

– Понятия не имею. – Кудияров сбросил на пол свой компресс. – послушайте, товарищ профессор, вам не надоело?

– Что именно, товарищ чекист?

– Жить в грязи, возиться со вшивым быдлом.

– Извольте сесть, снять халат и расстегнуть сорочку. Я вас послушаю. Кажется, вы допрыгались. Вы заболели всерьез. – Михаил Владимирович достал из кармана фонендоскоп, придвинул стул к оттоманке.

– Вы не желаете мне отвечать, профессор, – сказал Кудияров, – вы упорно уходите от прямого разговора. Однако, сами понимаете, все равно ответить придется. Не сегодня, так завтра, через неделю, через месяц. Подумайте наконец о дочери. С июня уж начали брать заложников, и вашей Танечке, красавице, жене полковника Данилова, давно место приготовлено в нашем уютном подвале на Лубянке. Так что выбора у вас нет.

– Хватит болтать. Вы мне мешаете. Дышите глубоко. Ритм нехороший, прерывистый, частый. Тахикардия. Теперь не дышите. Спиной повернитесь, пожалуйста. Все вы врете про подвал, товарищ чекист. Врете, потому и сердечко ваше чечетку пляшет. Вам ведь были даны ясные указания: не угрожать мне, не пугать, не давить. Сейчас вы эти указания нарушили. Давайте уж лучше беседовать о Платоне.

Белая жирноватая спина Кудиярова увлажнилась и покрылась мурашками. Михаил Владимирович опустил фонендоскоп и быстро, украдкой, перекрестился. На самом деле он понятия не имел, кем и какие давались указания товарищу Кудиярову, и давались ли вообще.

Когда он ехал сюда из «Гавра», удивительно сытый, разомлевший после щей, согретый мыслью о том, как сегодня вечером он накормит свою семью настоящей жареной курицей с рисом, в голове у него сам собой сложился определенный план беседы с Кудияровым.

Пора начать наконец торговаться с ними. Прежде всего рассказать о комиссаре Шевцове. Пусть отселят. Потом пожаловаться на Смирнова. Пусть уволят наглого жулика из госпиталя, освободят рабочий кабинет, вернут библиотеку. Достанут микроскоп и много всего другого, что уничтожил сумасшедший комиссар.

«Вы, товарищи, хотите, чтобы я работал для вас над препаратом? Извольте создать достойные условия. Нет, это еще не значит, что я согласен уйти из лазарета, засесть на туманной вершине вашей платоновской пирамиды и обслуживать только вас. Это значит всего лишь…»

Он не успел придумать, что бы это могло значить. Стоило переступить порог гостиничного номера, Михаил Владимирович понял: никакая сила, никакой страх не заставят его жаловаться им, клянчить у них. Довольно того, как усмехнулся Петя в ответ на его вопрос, нельзя ли взять домой курицу с рисом. Этой кривенькой усмешки надолго хватит. Спасибо Пете за нее.

– Гемовикард, три порошка в день, за полчаса до еды. Капли Вотчала перед сном. Настойка пустырника. Спать не меньше восьми часов в сутки. Утром, натощак, принимайте столовую ложку сухой полыни.

– Полынь очень горькая, – заметил Кудияров.

– Ничего, потерпите. Она отлично чистит печень. Можете заедать медом. Два раза в неделю клизмы с английской солью, полстакана на три литра теплой кипяченой воды. Никакого алкоголя, тем более кокаина. В нос закапывайте растительное масло, у вас слизистая в язвах. Жирного, пряного и соленого вам категорически нельзя. Строгая молочно-овощная диета. Половые излишества тоже исключены. Если вы будете вести прежний образ жизни, вас ждет не только инфаркт миокарда, но и слабоумие. Слабоумным не место в замкнутом кругу интеллектуальной элиты, на туманной вершине пирамиды. Вы поняли меня, товарищ чекист?

– Понял, товарищ профессор.

Взглянув в светло-карие, выпуклые глаза Кудиярова, профессор подумал: «Вор, даже образованный, даже при власти, никогда не будет чувствовать себя уверенно. У него, как у насекомого, жесткий скелет снаружи, а внутри он мягкий, влажный. Под доспехами жидкая среда, трубчатое сердце и массивный ненасытный желудок».

– Погодите, профессор, вы не рассказали главного. Как продвигаются ваши опыты?

– Вряд ли стоит говорить об этом.

– Почему же? Я с удовольствием послушаю.

– Слишком сложный, да и преждевременный разговор. К тому же я суеверен. Боюсь, знаете ли, сглазить.

Итогом этого долгого трудного дня, кроме жареной курицы с рисом, были увесистые, по четыре фунта, кульки, один с гречкой, другой с колотым сахаром, да еще две пачки отличных папирос «Зефир».

* * *

Москва, 2007

Старик Агапкин говорил четко и медленно, словно читал лекцию ленивым туповатым студентам. Его не заботило, верят ему или нет. Он не обращал внимания на скептические ухмылки своих слушателей. Ему важно было донести до них информацию, а уж как они ее воспримут, их дело.

Иван Анатольевич Зубов считал, что имеет некоторое представление о сектах, экстремистских организациях, мафиозных кланах. Он знал, как часто преувеличивается могущество тайных обществ, их влияние на ход истории и на обычную сегодняшнюю жизнь, как заманчива для обывательского сознания пресловутая «теория заговора» и как удобно бывает манипулировать ею в политике, в бизнесе, в работе спецслужб. Но то, что рассказывал проклятый старик, опрокидывало все прежние знания и убеждения Ивана Анатольевича.

– Они нигде и везде. Они умеют притворяться, что их не существует. В разных странах, в разные века они появляются ниоткуда, исчезают в никуда. Они ловко внедряются во властные структуры, в политические партии, религиозные общины, в профсоюзы, в воровские, спортивные, студенческие, женские и прочие организации. В бизнес, науку, медицину, в средства массовой информации. Им не надо мирового господства, править миром дело слишком хлопотное, утомительное и неблагодарное. У них совсем иная цель. Они крайне редко идут на уголовные преступления. Они действуют незаметно, однако всегда оставляют глубокие следы, страшные, долго не заживающие раны в истории, в сознании отдельных людей и целых народов. При малейшей опасности быть обнаруженными они разбегаются по миру мелкими брызгами и потом вновь стягиваются воедино, как ртуть.

Старик сидел вполоборота. Иногда рука его двигала компьютерную мышь. На экране появилась цветная репродукция старинной картины.

Большая человеческая голова. Верхняя часть черепа прозрачная, как стеклянный купол. Видны мозговые извилины, все очень подробно, тщательно прорисовано. В центре, примерно на уровне переносицы, – нечто вроде недоразвитого глаза. Старик увеличил и приблизил это нечто.

– Мозг нарисован довольно точно, однако настоящий, человеческий эпифиз выглядит иначе. Он значительно меньше и мало похож на глаз. Шишковидная железа изображена тут в виде древнего символа, как рисовали ее на египетских папирусах. Теперь смотрите внимательно.

Старик сдвинул мышь, тронул несколько клавиш. Изображение на миг пропало, а затем появилось и задвигалось. Из символического эпифиза стали вылезать отвратительные белые червячки. Они поднимались, ритмично извивались, словно исполняли танец. У каждого была крупная голова с подобием лица.

– Какая гадость, – тихо выдохнул Петр Борисович.

– По-моему, милые зверушки, – старик остановил кадр, – смотри, какие у них симпатичные, выразительные личики. Собственно, вот так изначально выглядит эта картина. Я оживил ее с помощью разных новомодных компьютерных фокусов. На самом деле это, конечно, не мультик. Картину написал немецкий художник Альфред Плут в 1573 году и назвал «Misterium tremendum». Тайна, повергающая в трепет. Для профанов Плут оставил пояснение, что эти твари представляют собой не что иное, как дурные, грешные помыслы. На самом деле он изобразил именно то, за чем ты, Петр так легкомысленно охотишься. Он наблюдал за ними с помощью сложной системы двояковыпуклых алмазных линз и зеркальных металлических пластинок. Это был прообраз микроскопа, увеличение получалось колоссальное.

Картинка на мониторе опять поменялась. Появился портрет длинноволосого мужчины. Лицо его было грубым, неприятным, лохматые длинные брови нависали над маленькими желтоватыми глазками.

– Альфред Плут, – представил его старик, – художник, алхимик, врач. Автопортрет написан в 1577-м. Здесь ему тридцать, хотя выглядит значительно старше. Обе картины, автопортрет и «Misterium tremendum», хранятся в старой мюнхенской Пинакотеке. Вот почему Софи отправилась в Мюнхен. А теперь внимание!

Картинка сдвинулась, рядом с ней появилась другая. Иван Анатольевич тихо охнул. Эта была фотография, которую прислала Соня. Сходство двух лиц казалось поразительным.

– Фриц Радел, – пояснил старик, – новый знакомый Софи. Он так искренне верит, что является Альфредом Плутом и живет на свете не менее шести веков, что совершенно забыл о пластической операции, которую сделал себе десять лет назад. Конечно, если бы он помнил об этом, ему не удавалось бы столь убедительно морочить головы своей банде. Впрочем, пластика понадобилась совсем легкая. Изменена форма рта и носа. Брови пришлось нарастить искусственно, волосы отрасли сами. Я познакомился с ним, когда он был еще в своем натуральном обличье, но даже тогда он напоминал Плута. Они действительно похожи. Оба фанатики и мошенники, оба безжалостны. Причастность к ордену вообще делает людей похожими друг на друга. Недаром они называют себя братьями.

Старик выключил компьютер, потребовал чаю. Зубов не стал будить капитана-сиделку, сам отправился на кухню, приготовил чай для Агапкина, кофе для себя и для Кольта. Он уже потерял надежду вернуться сегодня домой, поспать, тем более повидать внучку. Петр Борисович пришел к нему, закурил.

– Вань, что ты об этом думаешь?

– Пока не знаю. Надо дослушать его.

– Да. Но только ведь он, подлец, не расскажет все до конца. Намеки, страшилки.

Зубов поставил на поднос чашки, снял турку с плиты.

– Я приеду в Зюльт, поговорю с Соней. – Рука его сильно дрогнула, кофе чуть не пролился.

– Что? – тревожно спросил Кольт, заглядывая ему в глаза.

– Ничего. – Зубов отвел взгляд, аккуратно поставил турку на поднос. – Все нормально, Петр Борисович.

– Она так и не включила телефон?

– Нет. Старик продублировал послания ей и Данилову. Рано или поздно кто-нибудь из них заглянет в компьютер.

– Пока никто не заглянул? Ни она, ни он?

– Пока нет. Но сейчас ночь. Они спят.

Прежде чем продолжить, старик долго жевал размоченное в чае печенье, потом поправлял языком вставные челюсти, наконец допил свой чай и сердито произнес:

– Ладно. Передохнули. Слушайте дальше. В начале двадцатого века они называли себя «бессмертники» и прятались под личиной одной из многих русских сект. Среди разных голбешников, прыгунов, хлыстов, скопцов они занимали довольно скромное место. Им мало уделяли внимания агенты охранки, репортеры бульварной прессы. На фоне скандалов, сексуальных оргий, кровавых ужасов они казались наивными, безобидными чудаками, со своей детской верой в то, что смерть и бессмертие – вопросы личного выбора. Умирает тот, кто боится смерти и не верит в бессмертие. Впрочем, это была лишь очередная обманка для профанов. Они великие мастера камуфляжа. Обилие и разнообразие тайных мистических сообществ – отличный камуфляж. На самом деле хлысты и скопцы просто случайные сборища психов. Антропософы, филалеты, мартинисты, розенкрейцеры и прочая наша масонская братия – взрослые дети, играющие в свои романтические игры. Настоящий тайный орден, неуловимый, неистребимый, – они. Только они. Все прочее – ерунда.

– Хлыстов и скопцов знаю, – сказал Кольт, – о бессмертниках впервые слышу.

– Были и такие, я где-то читал о них, – сказал Зубов.

Старик сердито взглянул на обоих.

– Извольте слушать и не перебивать по пустякам! Я и так устал от вас. До того как назваться «бессмертниками», они несколько веков именовались «сонорхами», а изначальное их имя «Homo Imhotepus». Люди Имхотепа. Это реальный персонаж, Имхотеп, врач, архитектор, алхимик, жил он чудовищно давно, в двадцать восьмом веке до нашей эры, при дворе египетского фараона Джосера. Имхотеп построил первую египетскую пирамиду – ступенчатую пирамиду Джосера. Он бальзамировал тело фараона, он создал первые медицинские школы. В его честь возводились храмы в Мемфисе, в Фивах, в Саисе. «Homo Imhotepus» поклоняются ему, почитают его как первого бессмертного, утверждают, будто он жив до сих пор и перевоплощается в разных загадочных личностей. На самом деле очередным Имхотепом они назначают кого хотят. И в этом главный их фокус.

– Как назначают? Путем демократических выборов, тайным голосованием? – ехидно поинтересовался Кольт.

Но старик не счел нужным ответить, даже не взглянул на него, и продолжал:

– Любая преступная организация, секта или банда сильна до тех пор, пока имеет сильного лидера. Стоит лидеру исчезнуть, и все разваливается. «Homo Imhotepus» каким-то загадочным образом всегда находили правильного Имхотепа. Они владеют приемами тайной науки, которую можно назвать психологической селекцией. Из поколения в поколение они учатся различать и фильтровать людей. Они не устают учиться, переваривают и усваивают все – древнюю жреческую магию, шаманизм, современные психотехники. Каждый раз они выстраивают идеальную человеческую пирамиду. Прежде чем стать очередным камнем в этой конструкции, человек проходит множество испытаний и, если на каком-то этапе оказывается негодным, его уничтожают. «Кадры решают все», вот он, простейший и надежнейший принцип.

– Интересно, ты на кого это намекаешь? – спросил Кольт.

– Догадайся по цитате! – ответил старик.

– Ну, знаете, Федор Федорович, это уж слишком, – не выдержал Зубов, – вы хотите сказать, что Сталин…

– Я все скажу в свое время, – пообещал старик, – если вы оба наконец замолчите.

– Да мы и так молчим, просто уже пятый час утра, а ты еще ничего толком не объяснил, – сказал Кольт.

– Если вам неинтересно, можете уматывать.

– Ладно, не злись.

– Это вы злитесь, не я. Вы злитесь потому, что не хотите напрячь свои ленивые мозги. Вот на это, между прочим, они всегда и делали ставку. На лень, глупость, самоуверенность. Вокруг них темнота и путаница. Но внутри самой структуры все не так уж сложно. Сильные хитрые мерзавцы сбиваются в стаю и рыщут в пространстве и во времени, как бы им не помереть. Их интересует все, что касается омоложения и продления жизни. За многие века у них выработался тонкий нюх. В бесконечном разнообразии ерунды и мошенничества они всегда находят то, что серьезно, что имеет реальную перспективу. Они многие годы охотятся за открытием профессора Свешникова. Вот теперь они попытаются использовать Соню, как когда-то Михаила Владимировича, Таню, Осю, меня. Для каждого у них свои методы. Тобой, Петр, они тоже обязательно займутся. Боюсь, уже занялись. Они не терпят конкуренции.

– И что же они со мной сделают? – спросил Петр Борисович.

– Уничтожат.

– Очень интересно, как им это удастся? Убьют, что ли?

– Нет. Сведут с ума. Им это намного интересней, чем банальное убийство. Они знают разные способы, и опыт у них колоссальный. Я уже сказал тебе – оглядись, профильтруй свое ближайшее окружение. Впрочем, тут я тебе не советчик. Ты сам должен вовремя заметить ловушку, которую они готовят.

– И все-таки я пока не понял, – вздохнул Зубов, – чем же они так опасны, эти ваши бессмертники, сонорхи или – как их там? Гомо-импатентус?

– Очень смешно, – огрызнулся старик, – ха-ха. Вот так состришь где-нибудь, а потом тебя придушат в подъезде, и все будут думать, что это банальное ограбление. Ты, Иван, на то и чекушник, чтобы не улавливать главного. Они опасны именно тем, что вначале их никто не воспринимает всерьез. А потом становится поздно.

– Да, – смиренно кивнул Зубов, – мне уже известно, что я бесчувственный тупица. А вы, Федор Федорович, такой умный, тонкий, так глубоко все понимаете. Вот и объясните мне, глупому, сделайте милость.

– Не хами! – насупился старик. – Ты скажи мне честно, без всяких твоих шуточек, ты в бессмертие души веруешь?

– Допустим.

– Что значит – допустим?! Веруешь или нет?

– Пожалуй, да. То есть скорее да, чем нет.

– Вот, – кивнул старик, – и они тоже – да. Не просто веруют, а точно знают, ибо она для них главный товар. Чтобы стать «Homo Imhotepus», необходимо продать свою бессмертную душу.

– Кому? – хором прошептали Зубов и Кольт.

– Ой, господа, трудно с вами. – Старик сморщился и покачал головой. – Все вам надо разжевать и в рот положить. На этот товар только один покупатель. Сказать, как зовут, или сами догадаетесь? Так вот, ему они душонки и сбывают. Свои в розницу, а чужие иногда оптом. Иначе им никак нельзя. В их деле главное – чтобы не было пути назад. Каждый из них должен быть абсолютно уверен: если он умрет, то совсем. У него только тело, оболочка, и ничего другого.

Иван Анатольевич курил, сидя на подоконнике, смотрел на заснеженную, безлюдную, странно тихую Брестскую улицу. За спиной звучали усталые, приглушенные голоса Агапкина и Кольта.

– Петр, ты должен обеспечить безопасность Сони. Ты втянул ее в это. Сначала меня, потом ее.

– Что значит – втянул? Без меня она бы никогда не узнала, что у нее есть дед, а он, дед, так и не увидел бы внучку и сына своего единственного.

– Про Дмитрия лучше молчи. Он был бы жив сейчас, если бы не твоя бурная деятельность. А теперь его нет.

– Я в этом виноват?

– Ладно, я тебя ни в чем не виню. Но прошу, сделай что-нибудь.

– Что именно?

– Не знаю!

– Иван вылетает к ней. Тебе этого мало?

– Мало. Вчера было достаточно, а сегодня – мало.

Глава седьмая

Москва, 1918

В квартире на Второй Тверской Федор не появлялся больше двух месяцев. Он боялся, что, узнав, кому теперь он служит, Таня и Михаил Владимирович не захотят его видеть. Прощаясь, он мутно, путано объяснил, что так сложились обстоятельства, ему придется переехать, возможно вообще покинуть Москву. Он почти сбежал из дома и оставил их в недоуменной обиде.

– Вовсе не обязательно открывать им все сразу, – говорил Мастер, – вы расскажете потом, постепенно. Такую правду лучше давать гомеопатическими дозами и предварительно подготовить, создать подходящий психологический фон.

Федор чувствовал себя подлецом и предателем, от этого у него мучительно болела голова.

– Поверьте, просто поверьте, – успокаивал Мастер, – пройдет совсем немного времени, и все образуется. Дисипль, не забывайте, я не меньше вашего заинтересован, чтобы между вами и профессором сохранились прежние, добрые, родственные отношения.

Агапкин решился прийти поздно вечером, почти ночью. Звонок не работал. Он тихо постучал. Дверь открыла Таня.

Федор загадал заранее, пока шел в темноте, по грязной заплеванной лестнице черного хода, что, если откроет именно она, все как-нибудь обойдется.

– Феденька, наконец-то! – Она поцеловала его в щеку, погладила по голове. – Где вы были так долго? Почему бросили нас?

Агапкин обнял ее, задохнулся знакомым запахом волос, кожи, застиранного домашнего платья. Он еще раз убедился, что никого, кроме нее, не любит и счастлив только рядом с ней. Он совсем потерял голову, принялся целовать ее лицо, острую скулу, висок, дрожащее горячее веко. Губам стало солоно, он понял, что она плачет, и почувствовал, какая она слабая, хрупкая, почти невесомая и какой он сам мощный, сытый.

– Танечка, простите меня, я не мог раньше, так вышло.

– Ладно, все. Вы здесь, и слава Богу. – Она отстранилась, как будто опомнившись, отступила на шаг, вытерла слезы.

– Где Михаил Владимирович? Как он? – спросил Федор шепотом, с легкой одышкой.

– Спит. Все спят. Электричества нет, не споткнитесь, тут комиссарское хозяйство. Слышите вонь? Комиссар портянки свои не стирает, запихивает в сапоги и оставляет в прихожей.

– Какие портянки? Какой комиссар?

– А, так вы не знаете? Только вы уехали, нас уплотнили. Осторожно, тут пеленки сушатся. Сейчас найду спички. Керосину совсем нет, в ящике, кажется, остался свечной огарок.

– Что значит – уплотнили? – Федор остановился посреди коридора, как раз у закрытой двери гостиной. – Кто посмел? По какому праву?

– Тихо, тихо, не кричите. – Таня прижала ладонь к его губам. – Они проснутся, и будет ужасно. Комиссар товарищ Шевцов расстрелял лабораторию, убил всех крыс, он без своего револьвера даже в уборную не ходит. Он папу чуть не убил, причем, знаете, сначала мы думали, комиссар пьян, у него белая горячка, а потом оказалось – он не пьет вовсе. Он сумасшедший. Его гражданская жена товарищ Евгения истерическая психопатка. Нюхает кокаин, уговаривала Андрюшу попробовать, ходит тут почти голая и все время смеется.

Она говорила быстрым нервным шепотом и тянула Федора за руку, как раз в лабораторию. На миг ему показалось, что она бредит. Как могло такое произойти?

Федор представлял себе, о какой подготовке, о каком психологическом фоне говорил Мастер. Нет, специально никто пугать и мучить семью профессора не станет. Просто в отсутствие Федора кое-что изменится. Им придется некоторое время пожить жизнью рядовых граждан новой России. Им станет тошно, страшно, они смирят свою гордыню, они встретят кремлевского Федора, Федора-чекиста как избавителя, защитника. Они согласятся, что сегодня нет иных вариантов. Это будет первый шаг. Профессор Свешников достаточно разумный человек, чтобы не строить из себя мученика и ради детей, ради внука принять новые правила игры.

«Интересно, что скажет Мастер, когда узнает, что к ним подселили какую-то сумасшедшую сволочь и теперь лаборатория разгромлена, не осталось ни капли препарата, ни одной подопытной крысы, а сам профессор чудом уцелел? Подходящий психологический фон. Просчитались вы, товарищи, просчитались, – думал Федор, оглядывая пустые полки без стекол, голый стол, остов погубленного микроскопа, – неужели придется все начинать сначала? И как после этого вы надеетесь, что он согласится?»

– Папа почти совсем не спит, только вот сегодня час назад заснул вместе с Мишей. Чаю хотите? Да что вы все бормочете? Что с вами?

Таня стояла перед ним, лицо ее было сбоку подсвечено зыбким пламенем свечки.

– Чаю? Да, я совсем забыл. Пирожки с ливером, сахар, манка, папиросы. Идите, Танечка, там большой пакет на кухне, на столе.

– А вы?

– Я сейчас. Не волнуйтесь, ничего не бойтесь. Телефон работает?

– Да. Но аппарат теперь в гостиной, у комиссара. Ему по должности положено. Федор, погодите, куда вы? Он сумасшедший, он сразу станет стрелять.

Дверь оказалась незапертой. Агапкин тихо открыл ее, проскользнул внутрь и тут же закрыл.

Пахло мылом и сладким одеколоном. Просторная профессорская гостиная была залита дымчатым лунным светом, этого света и собственного острого зрения Федору хватило, чтобы увидеть все отчетливо, как днем.

Телефонный аппарат он заметил сразу, у окна, на маленьком бюро. В углу, за ширмой, стояла двуспальная кровать с высокой резной спинкой, на подушках покоились две головы, большая бритая мужская и маленькая белокурая женская. Мужчина похрапывал. Рядом с кроватью, на низенькой профессорской этажерке, на кружевной салфетке, лежал револьвер.

Первой проснулась товарищ Евгения. Она осторожно высунулась из-за ширмы и уставилась на незнакомца в темном костюме, который стоял у окна и тихо говорил по телефону. Трубку он держал в левой руке, пистолет в правой. Товарищ Евгения успела расслышать, что незнакомец диктует кому-то адрес: Вторая Тверская, номер дома и квартиры. То, что комиссарского револьвера на этажерке у кровати нет, она увидела сразу. Перепуганной девушке удалось растолкать комиссара, когда незнакомец уже положил трубку.

Кажется, он не заметил, что товарищ Евгения проснулась. Он сунул пистолет в карман, достал портсигар и спокойно закурил.

– Тихо, это Данилов, белый полковник, – зашептала товарищ Евгения комиссару на ухо, – лежи спокойно, пусть думает, что мы спим. Он тут нелегально, всего боится.

Комиссар первым делом стал шарить рукой по кружевной салфетке.

– Не дергайся, он, конечно, револьвер взял, – шепнула Евгения.

– Убью, гнида белогвардейская! – прохрипел комиссар негромко, но гость его услышал.

– Доброе утро, граждане, – голос его был приятным и спокойным.

– Что вам угодно? – спросила Евгения.

Гость аккуратно стряхнул пепел в пепельницу. Папиросу он держал в левой руке. В правой опять был пистолет.

– На вашем месте я бы не спешил вылезать из постельки, ибо вам теперь не скоро придется ночевать так тепло и уютно. Мне угодно вас арестовать.

– У господина полковника хорошее чувство юмора, – сказала товарищ Евгения и рассмеялась.

Комиссар молчал и пыхтел. Чутье подсказывало ему, что гость не блефует. К тому же без своего револьвера комиссар никогда не орал и не буянил.

Федора слегка царапнуло слово «полковник». Впрочем, он тут же подумал, что на его месте Данилов вряд ли повел бы себя так уверенно и красиво. Появление Таниного мужа здесь было бы огромным риском для всех, и он бы с комиссаром не справился. Разве что пристрелил сгоряча, но чем бы это потом обернулось, представить жутко.

«Появись здесь Данилов, – размышлял Федор, – ему пришлось бы прятаться, молчать и терпеть, стиснув зубы, и исчезнуть поскорей. Как это унизительно. И до чего приятно быть сильным, быть в полном своем должностном праве. Впрочем, я дорого за это право плачу, унижением плачу особенным, глубоким, неизлечимым. Полковнику такая плата не снилась».

– Слышь, ты все ж таки кто будешь, гражданин? – донесся хриплый комиссарский голос.

– Агапкин Федор Федорович. Особый отдел ВЧК.

За ширмой несколько минут шептались. Наконец комиссар спросил:

– А как насчет документика? Документик какой-никакой при вас имеется, товарищ?

– Имеется, да только в темноте вам, гражданин, читать будет затруднительно.

– Ничего, я вот свечечку зажгу.

Заскрипела кровать, комиссар вылез из-за ширмы. Коренастая фигура в кальсонах медленно двинулась на Агапкина. По особенной вкрадчивости движений, по тому, как Шевцов вжал голову и весь вытянулся вперед, стало ясно, что кроме револьвера, который теперь лежал у Федора в кармане, в комнате есть еще оружие, и комиссар надеется до него добраться.

– Стоять! – приказал Федор и щелкнул предохранителем.

Шевцов застыл.

– Вот так и стой. Шевельнешься, буду стрелять. Сопротивление при аресте.

Из-за ширмы высунулась белокурая голова.

– Товарищ Агапкин, хотя бы объясните, за что вы нас хотите арестовать? – жалобно проворковала Евгения.

– За покушение на жизнь профессора Свешникова, что само по себе является попыткой нанесения тяжкого вреда здоровью трудящихся молодой Советской республики и всего мирового пролетариата. За уничтожение бесценных медицинских препаратов и подопытных животных, за умышленное вредительство, саботаж и шпионаж, ибо только грязным белогвардейско-империалистическим наймитам могло прийти в голову разгромить народное достояние, лабораторию профессора, – произнес Агапкин суровым тихим голосом, без запинки, и мысленно самому себе зааплодировал.

Автомобиль подъехал довольно скоро. В квартире все проснулись. Как по волшебству, включилось электричество, явился дворник Сулейманов.

Растерянный сонный профессор сидел в своем кабинете за столом. Бойкий юноша Фима Эрнст, заместитель начальника отдела по борьбе с бандитизмом, допрашивал его как потерпевшего. Молчаливые молодые люди в кожаных куртках потрошили комиссарское хозяйство. Было обнаружено много всего интересного. Годовой запас круп, сахара, мыла, консервов, настоящего бразильского кофе. Огромные бруски сала, шоколад, шелковые чулки, пар пятьдесят, три бутыли чистейшего спирта. В одном из ящиков буфета лежал новенький наган. В стопках белья нашли множество бумажных пакетиков с тонким белым порошком.

– Это белая лаванда, для аромата, – слабо пискнула товарищ Евгения.

Но и без химического анализа было ясно, что это кокаин, общим весом фунта полтора, не меньше.

Давно настало утро. Свет ненужных ламп раздражал глаза. Чтобы вывести конфискованное добро, пришлось вызвать грузовик. Профессор, не читая, подписал протокол.

– Товарищ Агапкин, вы с нами? – спросил Фима, когда увели арестованных.

– Нет. Я подъеду позже.

Фима тепло попрощался со всеми, даже няне пожал руку. Агапкин успел шепнуть ему, что медицинскими исследованиями профессора весьма интересуются товарищи Луначарский, Семашко и сам Ильич.

Наконец все ушли. Стало тихо. Михаил Владимирович молча смотрел на Федора.

«Простите, так получилось. Я не мог иначе. Я не хотел, но вы сами видите. Или сумасшедший комиссар с револьвером, или они, эти, что, впрочем, одно и то же. Мне стыдно, противно, однако я ведь сумел защитить вас, и вы должны понять» – все это оглушительно звучало у него в голове, но вслух он не произнес ни слова, стоял перед профессором низко опустив голову, как провинившийся ребенок.

* * *

Зюльт, 2007

Соня забыла завести будильник, забыла поставить на подзарядку и включить телефон. Прочитав несколько страниц романа, незаконченного, написанного неизвестно кем и когда, она спокойно и крепко уснула.

Во сне стучали колеса поезда, стаканы летали под потолком купе первого класса. Алхимик Альфред Плут сидел развалившись, вытянув ноги в джинсах, в кроссовках сорок пятого размера, тряс кожаным мешком с золотыми слитками, шипел змеиным голосом: «Смотри на меня, слушайся меня!», но стоило на него взглянуть, он зыбко морщился, расплывался, оборачивался жеманной дамой в пудреном парике, с мушкой.

Сновидение было жутким, пока не возник в нем некто в сером дождевике, в шляпе, надвинутой до бровей. Из-под шляпы сверкали странно знакомые, большие карие глаза. Невозможно было понять, кто он, откуда взялся, взрослый он или ребенок. Невозможно вспомнить, где, когда Соня его встречала. Но стоило ему появиться, и сразу стало не так одиноко в мире вкрадчивых зыбких чудовищ.

Ровно в семь она проснулась, без всякого будильника. В комнату заглянула Герда, шепотом спросила:

– Что тебе приготовить на завтрак?

Это стало ритуалом. Каждое утро фрау Герда спрашивала, Соня отвечала: «Что угодно!»

– Человек, которому безразлично, что он ест на завтрак, никогда не будет иметь здоровый желудок, – неизменно ворчала Герда.

На этот раз Соню ожидало яйцо всмятку, тонкие ржаные гренки с маслом, огромный, бархатный пунцовый персик и крепкий кофе с ванилью.

Дедушка еще спал, хотя обычно вставал вместе с Соней и провожал ее до лаборатории. Это тоже стало ритуалом.

– Всю ночь возился со своим компьютером, – пожаловалась Герда. – Я проснулась, слышу, бродит по кабинету, время два часа. Я спрашиваю: Микки, в чем дело? Он говорит: Герда, я завис. Опять вирус. Я говорю: Микки, вам не кажется, что пора спать? А он так посмотрел на меня, будто я и есть этот самый вирус. Не вздумай выходить с мокрыми волосами, фен придумали не самые глупые люди. Фриц Радел мне тоже не нравится, – добавила она и надменно вскинула подбородок.

– Вы его давно знаете? – спросила Соня.

– Я вообще его не знаю и знать не хочу.

– Но ведь у вас хорошие отношения с его тетей, с фрау Барбарой, хозяйкой книжного магазина?

– Никакая она ему не тетя, и он никакой не племянник.

– А кто же?

– Ну, как бы это приличней выразиться? – Герда нахмурилась и закусила губу. – У них сердечная дружба.

– То есть они любовники? – изумилась Соня, тут же представив восьмидесятилетнюю Барбару со жгуче-черными взбитыми волосами, высокими, аккуратно нарисованными дугами бровей и гладеньким, румяным личиком пластмассовой куклы.

Герда кивнула и покосилась на дверь.

– Микки слышать об этом не желает, называет меня ханжой и сплетницей. Да, я не такая либералка, как он, однако я не ханжа. Если, допустим, мужчина живет с мужчиной или женщина с женщиной, я считаю, это их личное дело. Они имеют право так жить, а я имею право на собственное мнение об этом. У них своя мораль, у меня своя. Но если молодой ловкий жулик морочит голову беспомощной глупой старухе, тут уж дело не в морали. Тут пахнет уголовщиной. Разве я не права?

– Конечно, Гердочка, но ведь невозможно об этом заявить в полицию. – Соня хлебнула кофе и посмотрела на часы.

– Ага, попробуй, заяви! Полковник Кроль, начальник полиции острова, и Фриц Радел, наглый проходимец, – лучшие друзья! У тебя еще пятнадцать минут. Все равно, пока не высушишь волосы, я тебя не отпущу. Беда в том, что Барбара, старая дурочка, верит, будто он ее искренне любит. Деньги ее он любит, вот что! Такой, как он, не то что деньги, душу всю вытянет. Меня вон тоже пытался лечить своим гипнозом от радикулита. Нет, в первое время, правда, болеть стало меньше, да только потом целый месяц я спать не могла, мерещились всякие ужасы, а главное, такая тоска нападала, что и жить не хотелось.

– Тоска?

– Ну да, как поговоришь с этим Раделом, сразу все кажется серым, унылым, будто всегда только сумерки, дождь и слякоть, никогда солнышко не светит и никто во всем мире никого не любит.

– Герда, а дедушку он случайно не пытался лечить своим гипнозом? – тихо спросила Соня.

– Пытался, еще как! Постоянно предлагает, уговаривает, да только Микки, слава Богу, не дурачок. Ну что ты застыла? Если кофе больше не хочешь, отправляйся в ванную, сушись!

Соня вышла из дома ровно в восемь. Прошла пару кварталов, стянула с головы и запихнула в карман куртки розовую, с синими и зелеными кисточками, вязаную шапку, художественное произведение Герды, изготовленное за два вечера, под аккомпанемент жарких страстей мексиканского сериала.

За ночь море затихло. На небе не видно было облаков, его затянуло ровной молочной дымкой. Пляж еще спал, кафе не открылись. Светлый песок был расчерчен следами уборочной машины, частыми ровными полосами, как бумага в линейку. Над горизонтом поднималось холодное маленькое солнце. Сквозь дымку на него можно было смотреть, не щурясь.

На берегу, за границей пляжа виднелось трехэтажное белое здание с плоской крышей, аккуратный кубик, филиал фармацевтической фирмы «Генцлер». Окна приветливо блестели, отражая мягкие солнечные лучи.

Соня вышла на пляж, прошла по влажному деревянному настилу. Возле здания лаборатории лежала зарытая в песок старая лодка. Соня уселась на деревянное днище, закурила. Было удивительно тихо и красиво. Редкое утро здесь, на берегу Северного моря, когда нет ветра, шторма, дождя и снега, когда не слишком холодно и можно несколько минут просто посидеть в тишине, посмотреть на море. Оно казалось светлей, чем обычно, с легким перламутровым отливом. Далеко от берега покачивалась одинокая сине-белая яхта.

Городская пристань была далеко, в противоположной стороне, возле рыбного рынка. Туда причаливали небольшие рыбацкие суденышки, там зимовали личные яхты местных жителей, иногда заплывали роскошные посудины странствующих по морям миллионеров.

Соня смотрела на одинокую яхту и не могла понять, плывет ли она или стоит на якоре. Возле Сониных ног опустилась жирная чайка, принялась энергично тыкать черным жестким клювом в песок, ничего не нашла, посмотрела на Соню желтыми круглыми глазами, пронзительно крикнула и улетела. В воздухе остался едва уловимый запах тухлой рыбы.

Соня всегда приходила в лабораторию на час раньше остальных сотрудников и уходила на пару часов позже. Официально она была включена в небольшую группу немецких химиков и биологов, которая занималась разработкой серии пищевых добавок и косметических средств на основе уникальных желтых водорослей, водившихся исключительно в этой части побережья. Начальный этап включал работу с подопытными крысами и морскими свинками.

Российский миллиардер Петр Борисович Кольт щедро спонсировал исследования, здание было построено и оборудовано на его деньги. Соня числилась независимым экспертом. В ее распоряжении имелось все необходимое. Отдельный кабинет, отдельная просторная лаборатория, крысы и свинки, к которым никто, кроме нее, не прикасался. Никому, кроме самого Петра Борисовича и Ивана Анатольевича Зубова, начальника службы безопасности российского миллиардера, не было известно, чем на самом деле занимается в этой тихой лаборатории кандидат биологических наук Лукьянова Софья Дмитриевна.

Впрочем, желтыми водорослями она своих животных регулярно подкармливала, аккуратно фиксировала результаты наблюдений и обсуждала их с немецкими коллегами на еженедельных совещаниях.

Входная дверь оказалась незапертой. Уборщица иногда приходила с утра пораньше. Соня поднялась на второй этаж, слегка огорчилась, увидев, что дверь ее кабинета приоткрыта.

– Доброе утро, фрау Циммер, – громко произнесла она, – вы сегодня рано. Много вам еще осталось?

Обычно в таких случаях в ответ слышалось:

– Доброе утро, фрейлейн Лукьянофф, минут десять, не больше.

На этот раз никто не ответил. В кабинете было пусто. Соня остановилась на пороге, сердце сильно стукнуло, во рту пересохло.

– Фрау Циммер!

– Доброе утро, Софи, – ответил по-русски знакомый мужской голос.

Дверь в глубине комнаты вела в лабораторию. Она была распахнута. В дверном проеме возникла массивная фигура Фрица Радела. Соня стала медленно отступать назад, в коридор, на ходу открыла сумку, пыталась нащупать телефон, но тут же вспомнила, что так и не поставила его на зарядку.

Сумка выпала. Сзади кто-то схватил Соню за плечо, вывернул руки, быстро и ловко, так, что почти никакой боли она не почувствовала, застегнул наручники на запястьях, за спиной. Веселая богатырка Гудрун, та самая, которая вчера подмигивала Соне в кафе Пинакотеки, подтащила ее к маленькому кабинетному дивану и усадила, несильно надавив на плечи.

– Можешь покричать, – разрешил Радел, – это помогает при шоке. У тебя ведь шок, верно? Давай, Софи, приди в себя. Я понимаю, трудно, слишком все неожиданно, однако ты постарайся сосредоточиться. Надо проверить, ничего ли мы не забыли.

Он пододвинул стул, сел напротив, уперся ей в лицо своими желтыми, пустыми, как у чайки, глазами. Гудрун поставила рядом с ним большой пластиковый ящик. Он открыл крышку.

– Смотри, Софи. Тут образцы крови первой опытной партии животных. Верно? Здесь гистологические срезы разных участков мозга. Не волнуйся, я знаю, все должно храниться при низких температурах.

Надо отдать ему должное. Он действительно собрал все самое важное и ценное, в том числе вакуумные банки со спящими цистами. Он раскрыл ладонь и показал Соне плоскую серую коробочку размером не больше сигаретной пачки.

– Тут содержимое жесткого диска твоего компьютера. Ты умница, что догадалась ввести в компьютер записи твоего гениального прапрадедушки. Конечно, тетрадь представляет собой огромную историческую ценность, но главное сам текст, верно?

Радел убрал коробочку в карман, закрыл и запер пластиковый ящик. Все это он делал, продолжая смотреть на Соню, и так же, как вчера в поезде, у нее заболела голова, тело стало слабым, тяжелым, не осталось сил, чтобы произнести хоть слово, да и был ли в этом сейчас какой-нибудь смысл?

– Ты умница, что оставила свой ноутбук здесь. Умыкать его из дома Микки, из твоей комнаты на втором этаже, было бы сложно и неприятно. – Радел подмигнул и легонько потрепал Соню по щеке.

«Фокусы со стрельбой из подмышки, метанием ножичков, спринтерским бегом и прыгучестью, как у австралийского кенгуру, ты можешь забить в бутылку, залить сургучом и бросить в открытое море. Авось поймает кто-нибудь, кому все это действительно поможет»,– вдруг вспомнила Соня.

– Фриц, нам пора, – сказала Гудрун по‑немецки.

– Да, дорогая. Пора, – кивнул Фриц, встал, поднял Соню с дивана. Ноги ее сразу подкосились. Гудрун стояла рядом, в руках у нее был шприц. Слабо запахло спиртом. Соня почувствовала, как Гудрун задирает ей рукав свитера, как игла входит в вену локтевого сгиба. Радел держал ее за плечи и внимательно глядел в глаза.

– Не бойся, Софи, это очень мягкое успокоительное, Гудрун мастерица делать уколы. Вот и все. Совсем не больно. Ты просто поспишь немного, тебе обязательно надо поспать.

Лицо его приблизилось, на Соню повеяло едва уловимым, омерзительным запахом тухлой рыбы. Также пахла легкая волна воздуха, поднятая крыльями взлетающей чайки.

* * *

Москва, 1918

Михаил Владимирович обнял и поцеловал Федора.

– Бедный, бедный мой мальчик. Представляю, как тебе все это тяжело, как мучительно.

– Я не мог отказаться. Так получилось. Простите меня, – повторял Агапкин, едва сдерживая слезы.

– Да Бог с тобой, за что простить? Ты спас нас от этого комиссара, дышать стало легче в доме. Ладно, пойдем чай пить.

Няня бережно выкладывала на стол агапкинские дары. Андрюша хмурился и кусал губы. Таня принесла Мишу. Федор хотел взять его на руки, но ребенок отчаянно заревел. Он был удивительно похож на Данилова, и это сразу бросалось в глаза.

– Они вас заставили? – спросил Андрюша. – Интересно, каким образом?

– Перестань, – одернула его Таня, – тебе не стыдно?

– Мне не стыдно. Я им не продавался, – буркнул Андрюша, глядя мимо Федора на тарелку с пирожками.

Повисла тяжелая пауза. Няня всхлипнула и высморкалась в тряпочку. Федор медленно встал из-за стола.

– Простите. Мне, пожалуй, пора.

– Федор, сиди спокойно, пожалуйста, – сказал Михаил Владимирович и посмотрел на Андрюшу. – Ты гуся ел?

– Какого гуся?

– На той неделе я принес гуся. Ты его ел?

– Ну, ел. И что?

– Гусь этот был моим гонораром за аппендикс, который я удалил у одной знатной большевички. Правда, гусь оказался с душком, но няня его вымочила в соли и уксусе. Ничего, получилось вкусно. А сало помнишь? Настоящее украинское, целых два фунта. Это за вскрытый нарыв в горле любимого племянника наркома общественных работ. А гречка! Три с половиной фунта! Постное масло, еще полбутылки осталось! Консервы! Манка! Яичный порошок! Откуда все это? Ну, что молчишь?

– Я думал, это паек, твой и Танин, из лазарета, – чуть слышно пробормотал Андрюша.

– Паек? – Михаил Владимирович засмеялся. – Вот наш паек, ржаная крупа, сушеная морковка, лук гнилой, цикорий да хлеба плесневелого полфунта. На одном только пайке мы бы умерли давно.

– Но как же, папа? Павел Николаевич там, на фронте, воюет с ними, а ты их тут лечишь, и Федор теперь в ЧК. Я не понимаю.

– Андрюшенька, детка, успокойся, скушай пирожок, – сказала няня и поцеловала его сзади в макушку.

– Да ешь ты, наконец. Хватит дуться, – сказал Михаил Владимирович. – Хочешь понять – думай. Сначала думай, потом бросайся словами. Комиссар убил бы меня, рано или поздно. А тебя товарищ Евгения приучила бы к кокаину. Не появись тут Федор, было бы именно так. Он сумел избавить нас от этих людей. Но сумел только потому, что служит в ЧК.

– Там служат палачи и ублюдки, – сказал Андрюша.

– Да, есть и такие, – сказал Агапкин, – но не все. Соотношение злодеев и обычных людей там примерно такое же, как было в Охранном отделении, в полиции, в любой полиции – английской, французской, немецкой. Другое дело, что в спокойное время, в здоровом государстве кроме силы существует закон, юридическое право. А у нас нет.

– Это слова. Оправдать можно что угодно, – сказал Андрюша.

– И осудить тоже что угодно. Никогда никого не суди, Андрюша. Если совсем уж невмоготу, начинай с самого себя, – сказал Михаил Владимирович.

Андрюша ничего не ответил, встал и вышел. Няня, ворча, качая головой, положила на тарелку два пирожка, засеменила за ним следом.

В тот же день Федор встретился с Мастером. По случаю Пятого съезда Советов Белкин явился в Москву.

Они шли по Тверской. После бессонной ночи у Агапкина слипались глаза. Низкое серое небо превращало полдень в сумерки. Мимо сновали редкие прохожие, публика в основном опрятная, спокойная. То и дело попадались небольшие отряды вооруженных красноармейцев. Накануне съезда милиционеры, военные патрули гнали прочь нищих, проституток, пытаясь придать центру города более или менее пристойный вид.

– Конечно, с подселением комиссара история гадкая, – сказал Мастер. – Никто не мог ожидать. Что ж, теперь препарата совсем не осталось? Ни капли?

– Точно не знаю. Мы с Михаилом Владимировичем не успели поговорить наедине. Слишком бурное было утро. Слишком много всего сразу.

– Да, скверно, скверно. Вам, Дисипль, следовало появиться там раньше.

– Я появился, когда мог. Надеюсь, теперь к ним никого не подселят? – спросил Федор, глядя вниз, на свои новенькие сапоги из мягкой кожи, на замшевые английские ботинки Белкина.

– Перестаньте, Дисипль, перестаньте. – Мастер похлопал его по плечу. – Ну, так вышло. Виновные будут наказаны. Я не всесилен, вы должны понять, такое время. Никто не гарантирован от ошибок и просчетов.

Он нервничал, хотя держался спокойней, чем обычно, ловко перешагивал и обходил выбоины тротуара, заполненные зловонной грязью.

События развивались столь стремительно, что ему было не до профессора Свешникова. Восставшие чехословаки взяли Владивосток, двигались к Уфе и Иркутску. Вся Транссибирская магистраль, с ответвлениями на востоке, от Пензы до Тихого океана, была под их контролем. В Ярославле поднял восстание Савинков. В Москве готовился левоэсеровский мятеж.

Федор знал, что Мастер завяз в большевистской авантюре слишком глубоко и назад для него пути нет. Более всего Белкина волновал сейчас вождь.

– Будьте внимательны, Дисипль, учтите, все держится только на нем, если с ним ничего не случится, он расхлебает кашу. Только он сумеет, никто, кроме него.

– Он расхлебает, – нервно усмехнулся Агапкин, – не побрезгует, не поперхнется.

– Да, Дисипль, да. – Мастер взял его под руку и заговорил совсем тихо: – Они кошмарны, как страшный сон. Но альтернативы им нет. Если бы существовала сейчас в России реальная политическая сила, готовая и способная взять власть, она бы скинула их еще легче, чем они скинули правительство Керенского в октябре прошлого года.

– Он врет даже своим, даже Дзержинскому, – прошептал Агапкин, – невозможно понять, что у него на уме.

– Идеи. Гениальные идеи. – Мастер легонько постучал пальцем себе по лбу. – Вполне в духе великого Макиавелли. Ильич с этим автором не расстается, постоянно перечитывает. Перед ним сегодня две насущные проблемы: конфликт с левыми эсерами и политическая переориентация Мирбаха. Начнем с первой. Эсеры и большевики весьма близки друг другу, они старые товарищи, и это не позволяет покончить с ними обычными репрессивными методами. Но и терпеть их выходки невозможно. Авторитет их в народе все еще велик, они агрессивны и деятельны. Им скучно без борьбы, без накала страстей. Чтобы ситуация разрешилась, нужен формальный повод.

– Но он уже есть. Они готовят мятеж и открыто заявляют об этом.

– Совершенно верно. И тут возникает два варианта: предотвратить мятеж или дать ему свершиться. Как вам кажется, Дисипль, который из них разумней?

– Разумней, конечно, первый. Но Ленину выгодней второй, – неуверенно произнес Агапкин.

– Ну-ну, договаривайте.

– Эсеры – противники Брестского мира и открыто заявили, что готовят ряд терактов против высокопоставленных немцев. Граф Мирбах в большевиках разочаровался. Сейчас в его распоряжение поступают огромные суммы, и он намерен направить финансовые потоки не большевикам, а их противникам. Убрать германского посла руками эсеров – значит решить сразу обе проблемы.

– Именно! – Мастер хлопнул в ладоши. – И заметьте, самому вождю ничего делать не надо, он чист и честен, к нему никаких претензий.

– Но я все-таки не понимаю, почему нельзя было прямо сказать об этом Дзержинскому? Зачем понадобилось выдумывать историю с утечкой информации о переводе денег на личные счета?

– Это вовсе не выдумка. Это правда. Скажем так, часть правды, которую Ильич счел нужным использовать в разговоре с Дзержинским. Больное место Феликса – точка пересечения его личных финансовых дел и его репутации бескорыстного революционера. Ильич гениальный психолог. Вы ведь знаете, в ЧК эсеров более пятидесяти процентов, Феликс дружит с ними, и сам он был в числе противников Брестского мира. Психологически для него совсем не просто стать союзником Ленина в этом щекотливом деле. Он сомневается, колеблется, и вот, чтобы помочь ему принять правильное решение, Ленин использует наиболее убедительные доводы. А информация, полученная от Глеба, никого не касается. Ключом к личному шифру посла владеет только один человек. Бокий. У Глеба Ивановича врожденный дар. Он находит ключи к любым шифрам. Но не только к шифрам. К человеческим душам, к потаенным мыслям.

– Да. Это я успел заметить, – хмыкнул Федор.

Позапрошлой ночью он встречался с Бокием под Клином, на небольшой уютной дачке. Попивая крепкий чай, Глеб Иванович выслушал диалог Ленина и Дзержинского. Федор пересказал его в лицах, старался копировать не только интонации, но и мимику, говорил долго, вдохновенно и сам не заметил, как увлекся игрой. Бокий молчал и смотрел на Федора, почти не моргая. Лицо его оставалось задумчивым, отрешенным, немного грустным. Когда он закончил, Глеб Иванович трижды беззвучно сдвинул ладони, обаятельно улыбнулся.

– В вас, Федор, погибает талантливый актер. Впрочем, почему же погибает? Лицедейство часть нашей профессии, едва ли не главная ее часть.

Возвращаясь в Москву в автомобиле по ухабистой дороге, Агапкин чувствовал себя так, словно его вывернули наизнанку, отжали и повесили сушиться на сильном ветру.

– Почему же, если Глеб Иванович такой умный, во главе ЧК стоит Дзержинский? – спросил он Мастера.

– А вот на этот вопрос попробуйте ответить сами. Наблюдайте, думайте, делайте выводы.

Они уже подходили к Манежной площади. Прямо перед ними из подворотни вылезло существо в бурых лохмотьях. Голова замотана тряпкой, к животу привязан молчаливый бледный младенец.

– Хлеба, ради Христа, хлебушка подайте.

Голос у нищенки был такой тихий, что Федор не услышал, а понял по губам. Лицо ее оказалось совсем близко, не лицо, а череп с огромными живыми глазами в глубоких впадинах глазниц.

– Идемте, Дисипль, идемте! – Мастер взял его за локоть, потянул в сторону, пытаясь обойти нищенку.

Она смотрела на Агапкина, беззвучно открывала рот, повторяла одно слово: «Хлеба!» И вдруг опустилась на колени, потом завалилась набок, на тротуар, прямо под ноги им, дернулась и застыла. Ребенок, примотанный к ее животу, не шелохнулся, не издал ни звука.

– Вы с ума сошли! Не вздумайте! Не прикасайтесь! – Мастер отпрянул назад, с ужасом наблюдая, как Агапкин, сидя на корточках, голыми руками разматывает вшивое тряпье на шее нищенки.

От Манежной к ним приближался патруль. Сзади остановилось несколько любопытных прохожих.

– Она мертва, – сказал Федор, медленно поднимаясь, – младенец тоже. Она только что умерла, а он раньше. Холодный уже.

– Дисипль, прекратите истерику, – зло прошипел Мастер и потянул его за рукав на другую сторону улицы. – Зачем было руками трогать, не понимаю! Вы же врач!

– Вот именно, врач. Послушайте, а ведь это они, – Федор кивнул вперед, туда, где открывался вид на Кремлевскую стену, – они. Он, ваш драгоценный, с его гениальными идеями в духе великого Макиавелли.

– Перестаньте. – Мастер нахмурился. – Вы мне сегодня не нравитесь, Дисипль. Что это на вас нашло?

– Ничего, Мастер. Простите. Ночь не спал. Устал.

Несколько минут шли молча. Федор заставлял себя не оглядываться на бурый холмик тряпья и все-таки оглянулся. Над холмиком стояли два милиционера.

– Уберут. Похоронят, – пробормотал Мастер, тоже оглянувшись, – ей лет шестнадцать, не больше. Я успел разглядеть лицо. Я понимаю вас, Дисипль. Я понимаю вас лучше, чем вам кажется.

– Благодарю, – кивнул Агапкин, – это утешает.

– Утешает, – эхом повторил Белкин, – утешает. Пожалуйста, не забудьте пройти дезинфекцию в санитарном пункте прежде, чем отправитесь к Ильичу.

Глава восьмая

Зюльт, 2007

Специалист по ремонту компьютеров сидел в кабинете Микки перед монитором и тихо посвистывал. Пальцы летали по клавиатуре. На правом мизинце был перстень с агатом. Микки все пытался разглядеть тонкий рисунок, выбитый на матовом черном камне, но никак не мог.

– Поздравляю, господин Данилофф, – сказал мастер, – вы умудрились подцепить «Троян».

– И что теперь? – бодро спросил Микки.

– Теперь придется полностью перезагружать компьютер. «Троян» новейший вирус, его истребить невозможно. Он маскируется под системные файлы, разъедает всю систему изнутри. Видите, я поставил вам самую последнюю антивирусную программу, но она не справляется, против вашего «Трояна» пока оружия не придумали.

– Что значит – полностью перезагружать?

– Очистить жесткий диск, потом заполнить заново. То, что вам нужно сохранить, мы сгоним на какое-нибудь запоминающее устройство. Процедура довольно долгая и нудная. Вы не устали? Хотите сделать это прямо сегодня? Или я могу прийти завтра.

– Конечно, сегодня! Я вовсе не устал. А скажите, почту, которую я получил этой ночью, можно восстановить?

– Конечно. Как только приведем в порядок компьютер, вы прочитаете все, что вам прислали.

Микки принялся нервно расхаживать по своему просторному кабинету. Ночью он получил послание из Москвы, от Федора. Попытался открыть и безнадежно завис.

– Раньше никак нельзя?

– Там что-то важное? – сочувственно поинтересовался компьютерщик.

– Да. Очень. Я обязательно должен прочитать.

– Можете сходить к соседям или в магазин к фрау Барбаре, или в интернет-кафе. Чтобы войти в вашу почту, нужен любой нормальный компьютер, подключенный к Интернету.

– Между прочим, существует еще и телефон, – подала голос Герда.

Она все это время старательно вылизывала кабинет и балкон, в десятый раз протирала идеально чистые книжные полки.

– Конечно, я позвоню, – произнес Микки каким-то замороженным голосом.

Два старика, Михаил Павлович Данилов и Федор Федорович Агапкин, не виделись почти тридцать лет. Если бы не появилась электронная почта, они бы вряд ли общались, разве что мысленно.

Когда-то один невинный телефонный звонок, одна случайная встреча могли стоить каждому головы. Чтобы обменяться несколькими фразами, им приходилось выстраивать сложнейшие комбинации, создавать легенды, проверять по десять раз, нет ли слежки. Таким образом, несколько фраз становились драгоценным подарком, были наполнены глубоким смыслом, и потом каждый долго вспоминал их, смаковал.

Это время давно прошло, но страх остался, поселился где-то в спинном мозге и был неистребим, поскольку не имел никакого разумного объяснения. Теперь они могли болтать сколько угодно, однако предпочитали отмалчиваться.

Изредка они обменивались сухими посланиями, и тон посланий был таков, что постороннему человеку могло бы показаться: эти двое не выносят друг друга.

– Ну что же вы, Микки? – спросила Герда. – Забыли номер?

– Забыл, – растерянно кивнул Данилов, хотя помнил наизусть этот ни разу не набранный номер.

– Сейчас принесу книжку, – сказала Герда.

– Нет, я сам.

Он вышел из кабинета и стал медленно спускаться вниз, в гостиную. Он держался за перила и боялся упасть. У него началось сильное сердцебиение, с каждым шагом сердце прыгало все быстрее, к тому же где-то близко зазвонил пожарный колокол, и тревожный звон как будто задавал ритм ударам сердца.

В Москве, в квартире на Брестской, трубку взяли после первого гудка.

– Федор Федорович спит, – сообщил тихий мужской голос, – представьтесь, пожалуйста, оставьте свой номер, он свяжется с вами позже.

– Нет. Спасибо. У него есть мой номер. Я сам. Позже, – пробормотал Микки, положил трубку, рухнул в кресло, закрыл глаза.

Следовало посидеть немного, передохнуть, потом принять сердечные капли. Но колокол упорно трезвонил и не давал успокоиться взбесившемуся сердцу. К тому же завыла сирена. Звук нарастал очень быстро. Прямо под окнами промчалась пожарная машина, потом еще одна. Микки почувствовал, что кто-то мягко трясет его за плечи, открыл глаза. Над ним склонилась Герда. Лицо ее показалось таким же белым, как потолок над ее головой.

– Микки, где больно? Где?

– Тихо, Гердочка, не кричи, дай мне капель. Там пожар. Ты слышишь?

– Еще бы не слышать! Вон, дымом пахнет. Кажется, это на берегу. Пойти посмотреть?

Капли подействовали почти сразу. Сердце угомонилось, дышать стало легче. Колокол замолк, стихли сирены. Но сквозь приоткрытое окно все сильней тянуло едкой гарью.

– Иди, Гердочка, узнай, что там горит. Мне уже лучше. Нет, погоди. Сначала проводи меня наверх. Неудобно, вирусолог ждет, без меня он не может реанимировать мой компьютер.

Герда увидела зарево, как только вышла на крыльцо. Пламя поднималось высоко в небо. Здание лаборатории пылало как факел. Опять взвыла сирена, мимо пронесся фургон «скорой помощи». Не раздумывая, не слушая вопросов и вздохов соседей, высыпавших из ближних вилл, Герда помчалась к пляжу. Она забыла переобуться, только накинула куртку. Разношенные домашние шлепанцы сваливались с ног.

– Герда, стойте, дальше нельзя!

Она не заметила, как добежала до оцепления. Молодой полицейский Дитрих крепко схватил ее за руку.

– Софи! – крикнула она, вырываясь. – Пусти, там Софи!

– Не волнуйтесь, там нет людей, пожар начался, когда никто еще не вошел в здание, – сказал полицейский. – «Скорую» мы вызвали на всякий случай. Но, к счастью, даже уборщица фрау Циммер войти не успела, она пришла полчаса назад, только открыла дверь и сразу вызвала пожарников.

– Софи там! Там! Я знаю точно!

Герду пришлось держать двум полицейским. Доктор «скорой» влил ей в рот успокоительное.

– Софи ушла в лабораторию ровно в восемь, – повторяла она. – Сделайте что-нибудь, вас здесь так много! Умоляю, сделайте что-нибудь.

– Очень сожалею. Пока мы ничего сделать не можем. Видите, как сильно горит? Мы пытаемся сбить открытое пламя, – объяснял человек в пожарной каске.

– Герда, послушайте, там точно никого не было, я открыла дверь, почувствовала сильный запах гари. Я кричала, звала, спрашивала, есть ли кто-нибудь, но никто не ответил, – рассказывала уборщица, – там сначала что-то тлело, а потом разом полыхнуло. Если бы Софи была там, она бы обязательно почувствовала запах и успела уйти.

– Дверь была заперта, когда вы пришли? – спросила Герда, глядя мимо фрау Циммер пустыми сухими глазами.

– Да… Нет… не знаю, не помню, я так перепугалась, – растерянно забормотала уборщица.

Здание удивительно быстро сгорело дотла. От аккуратного белого кубика осталась дымящаяся черная куча. Небольшая толпа любопытных медленно разошлась.

– Герда, я понимаю, вам трудно сразу уйти домой, – сказал полицейский Дитрих, – сейчас пожарные и криминалисты все проверяют… – он запнулся, нервно закурил. – Я уверен, Софи успела выйти.

– Ее нет дома. Где она?

– Я не знаю, – печально вздохнул Дитрих. – Эксперты проверяют. Они скажут точно, осталось ли что-нибудь. Но это займет много времени.

– Ничего. Я подожду. Я погуляю, – спокойно ответила Герда.

– Слишком долго придется гулять. На тщательный осмотр могут уйти сутки, а то и больше. Может быть, за это время Софи найдется, живая и невредимая.

– Она бы уже давно нашлась. Она не младенец. Она бы просто вернулась домой и первая вызвала бы пожарных. Не беспокойся за меня, Дитрих. В любом случае мне надо погулять, прежде чем идти к Микки.

– Хорошо. Я понимаю. Я буду тут, рядом. Если захотите, могу потом проводить вас домой.

– Спасибо, Дитрих.

Она побрела по берегу вдоль кромки воды. Домашние тапки увязали в мокром холодном песке. Она уходила все дальше от пляжа, от черных дымящихся останков лаборатории, за мол, к маленькой, давно заброшенной рыбацкой пристани.

Когда-то все мужчины на Зюльте были рыбаками, ловили пикшу, треску, лосося. Герда в детстве приходила на пристань встречать отца. Оттуда был отлично виден старый маяк. Отец всегда возвращался, а маяк зажигался каждый вечер.

Многие считали маяк проклятым местом. Когда-то очень давно там скрывался от инквизиции таинственный чернокнижник. Говорили, что он продал душу дьяволу и будто бы именно с него великий Гете писал своего доктора Фауста. Герда с детства помнила легенду о призраке чернокнижника, который до сих пор бродит внутри древней башни. Где-то внутри маяка спрятан клад, но не золото и драгоценности, а рукописи чернокнижника и разные ритуальные предметы.

Заброшенный маяк потихоньку разваливался. Мало кто решался приблизиться к нему. Одни боялись призрака, другие опасались пройти по скользкому ненадежному пирсу. Только отставной моряк, старый Клаус, внук последнего смотрителя, навещал башню, добивался от городских властей реставрации, хотел устроить музей.

От пристани сохранилось несколько косых черных балок. На них сидели жирные чайки. Герда остановилась, долго смотрела на маяк. Сквозь пелену слез казалось, что он окружен дрожащей бледной радугой и там, внутри, горит слабый огонек. Она опустилась на колени, на мокрый песок, зачерпнула горсть ледяной воды, умылась. Ей трудно было подняться, ноги окоченели. Она потеряла равновесие, чуть не свалилась и вдруг услышала крик.

Сначала Герда подумала, что это крикнула чайка, но потом поняла: это она сама издала странный гортанный звук. Возле своей коленки она увидела что-то ярко-зеленое и вытянула из песка вязаную шапку, розовую, в полоску, с зелеными и синими кисточками.

* * *

Москва, 1918

В Большом театре, на Пятом съезде Советов, зал встречал каждое выступление воплями, топотом, свистом. Конфликт большевиков и левых эсеров достиг точки кипения, и казалось, раскаленный пар поднимается к потолку, а головы в огромном партере прыгают, как водяные пузыри в кастрюле.

Неопрятная дамочка в пенсне, легендарная террористка Мария Спиридонова истерически обвиняла Ленина в предательстве священных революционных идеалов. Красная, потная, охрипшая, она рассказала всем участникам съезда, как приходила к вождю и лично требовала объяснений по поводу Брестского мирного договора, безобразной и бессмысленной сделки с немецкими империалистами, а он, вождь, оскорбил и унизил ее, своего боевого товарища.

– Только вооруженное восстание может спасти революцию! – кричала Спиридонова.

Федор наблюдал за лицом вождя. Ни растерянности, ни гнева. Добродушная хитрая усмешка. Вождь забавлялся, он даже иногда хихикал, как будто в зале звучали не обвинения в его адрес, а остроумные опереточные куплеты.

Федора мучил вопрос: догадывается ли эта истеричка, неутомимая Афина в пенсне, что Брестский мир не был глупой прихотью вождя? Немцы с шестнадцатого года вбивали в большевиков огромные деньги. Таким образом они разлагали вражескую страну изнутри, создавали максимально возможный хаос.

По мнению германского Генерального штаба, из всех политических движений в России маленькая партия Ленина являлась самой экстремистской и разрушительной. Немцы помогли большевикам прийти к власти, и полагалось расплатиться по счетам, заключить чудовищно невыгодный мирный договор, отдать гигантские территории.

На переговорах в Брест-Литовске большевики отчаянно торговались, хитрили, тянули время. Терпение немцев лопнуло. Генерал Эрих Людендорф, серый кардинал Генерального штаба, потребовал начать военное наступление на Петроград и свергнуть этих жуликов. Войска восьмого германского армейского корпуса, размещенные в прибалтийских провинциях, получили секретный приказ подготовиться к наступлению в направлении Ревель – Петроград.

Вот тогда и был подписан злосчастный договор, а правительство во главе с Лениным стало срочно готовиться к переезду из Петрограда в Москву, от греха подальше.

«Допустим, Спиридонова о немецких деньгах не ведает, – думал Федор, – допустим, ей кажется, будто все произошло само собой, благодаря героизму борцов и по воле народных масс. Но Дзержинский, Бухарин, они не могут не знать, на какие средства живет и побеждает их партия. Неужели искренне не понимают, что Брестский мир – услуга, от выполнения которой отказаться невозможно, ибо аванс получен колоссальный. Такие обязательства нельзя не выполнять».

Спиридонова дергалась, поправляла пенсне, волосы, бретельки, вытягивала руку, производила пальцами странные скребущие движения и, уже покидая сцену, продолжала кричать о предательстве, лжи, лицемерии вождя. В ответ вождь весело похлопал ей и даже притопнул слегка каблуками.

Поднявшись на сцену, он окинул беснующийся зал насмешливым прищуренным взглядом, дождался не тишины, которая была сейчас невозможна, а короткой передышки между криками и ловко в нее вклинился.

– Товарищи! Время работает на нас. Обожравшись, империалисты лопнут. В их чреве растет новый гигант! Он растет медленней, чем мы хотим, но он растет, он придет к нам на помощь, и, когда мы увидим, что он начинает свой первый удар, тогда мы скажем: кончилась пора отступлений, начинается эпоха мирового наступления и эпоха победы мировой революции!

На последние три слова зал откликнулся мощной волной одобрения. «Мировая революция» действовала безотказно, все сразу хлопали и кричали ура.

Вождь тут же сменил тему и сообщил, что вовсе не обижал товарища Спиридонову, это сказки, и негоже настоящим революционерам опускаться до сказок, а если кто опускается, то гнать надо таких в шею. Спиридонова что-то закричала в ответ, но беснование зала заглушило ее осипший голос. Вождь опять сменил тему, заговорил о хлебных излишках, потом почему-то о Корнилове, которого следовало сразу расстрелять, о слюнтяйстве интеллигентов, виновных в том, что Корнилова не расстреляли, и, не докончив фразы, вернулся к Брестскому миру. Несколько раз повторил, что решение было единственно разумным и верным, а те, кто этого не понимает, безмозглые дураки.

Зал взорвался топотом и свистом. Казалось, маленького разгоряченного Ленина сейчас стащат со сцены и начнут бить. Но ему все было нипочем. Непонятно, каким образом его резкий голос заглушал чудовищный шум. Он клеймил германский империализм точно так же, как только что клеймили его противники Брестского мира. Он почти дословно повторял доводы самых жестоких своих оппонентов, но ни он сам, ни публика не замечали этого.

– У нас этот истекающий кровью зверь оторвал массу кусков живого организма. Но погибнут они, а не мы!

Зал Большого театра бесновался. На легендарной сцене, с которой звучал голос Шаляпина, на которой танцевала Павлова, теперь стоял некрасивый больной человек, маленький капризный буржуа, любитель европейских курортов, велосипедных прогулок, куриного бульона и домашних котлет, никогда не занимавшийся никаким полезным трудом. В анкетах, в графе «профессия», он скромно писал: «литератор». Что ж, пожалуй, да. Литератор. Он постоянно что-то сочинял. Многие годы, день за днем, час за часом, сотни тысяч фраз выходили из-под его пера. Слог его был тяжел и вязок, как конторский клей.

У Федора закладывало уши, речь Ленина стала казаться ему ревом штормовой океанской волны, воем урагана. Не было в этих звуках ни смысла, ни логики, только страшная сокрушительная мощь, справиться с которой никто не сумеет.

На следующий день, 6 июля, вождь с самого утра пребывал в приподнятом настроении. Позавтракал плотно, с аппетитом. На вопрос командира отряда латышских стрелков, можно ли сегодня отряду в полном составе отправиться за город, праздновать национальный праздник Лиго, латышский День Ивана Купалы, ответил с добродушной усмешкой:

– Пережиток. Религиозная отрыжка, ну да черт с вами, езжайте, празднуйте.

Федор слегка вздрогнул. День начала мятежа был известен точно: 6 июля. Сегодня. Как же можно оставлять Кремль без охраны? Да, все продумано, все под контролем, но мятеж есть мятеж, у эсеров вооруженные отряды.

Около четырех принесли телефонограмму: чехословаки взяли Уфу. Вождь принялся ходить по кабинету, заложив большие пальцы за проймы жилетки. Через несколько минут поступило известие о смертельном ранении германского посла.

Первым явился Троцкий. Тряхнув пышной, промытой и надушенной шевелюрой, причмокнув мясистыми губами, он произнес своим знаменитым густым баритоном:

– Дела. На монотонность жизни мы пожаловаться не можем. – И погладил модную маленькую бородку. У него были тонкие, холеные пальцы, свежий маникюр.

– Очередное колебнутие мелкой буржуазии, – Ленин круто развернулся на каблуках и рассмеялся.

Федор не понял, что значила эта фраза. Впрочем, она не значила ничего. В моменты сильного возбуждения из уст вождя иногда нечаянно выпрыгивали бессмысленные, непереваренные сочетания слов.

Вслед за Троцким возник Свердлов. Бледное тонкое лицо его казалось романтически отрешенным. У него была нежная кожа, яркие черные глаза.

– Надо ехать в посольство, выражать официальные соболезнования, – сказал он грустно и поправил чеховское пенсне на точеном носу.

– Погодите, как это будет по-немецки? – спросил Ленин.

– Что именно, Владимир Ильич?

– Как – что? Соболезнование! – вождь захохотал и не мог успокоиться, пока все трое обсуждали немецкие фразы, которые прилично произнести в посольстве. Он захлебывался смехом, на глазах выступили слезы.

Только усевшись в автомобиль, вождь перестал смеяться, слезы высохли, лицо побледнело и сделалось каменно серьезным.

Вся большевистская головка спокойно покинула территорию Кремля. Автомобили проследовали к Арбату. Не было никакой особенной охраны, и при желании не составило бы труда остановить, обстрелять или хотя бы арестовать Ленина, Троцкого, Свердлова и прочих товарищей. Но никто даже не попытался. Они благополучно подъехали к зданию посольства, выразили свои искренние соболезнования на хорошем немецком языке, без единой грамматической ошибки. Потом так же благополучно вернулись в Кремль, несмотря на то что злодейский мятеж левых эсеров был в самом разгаре.

Глава девятая

Москва, 2007

С тех пор как Петр Борисович Кольт загорелся мечтой найти и приобрести какое-нибудь серьезное, надежное средство продления жизни, прошло уже несколько лет. В процессе поиска Петр Борисович обнаружил, что в этой таинственной сфере тоже существует нечто вроде рынка, работают древние законы товарно-денежных отношений, спроса и предложения.

Петра Борисовича не устраивало то, что было доступно всем, навязывалось при помощи известных и набивших оскомину коммерческих технологий. Он имел достаточно серьезный опыт в бизнесе, чтобы понимать: чем активней реклама, тем сомнительней ценность предлагаемого товара.

С самого начала Петр Борисович знал: если средство действительно существует, то никак не на рынке медицинских новинок. Это чудо не рекламируется в Интернете и по телевизору. О нем не кричат желтые газеты, глянцевые и научные журналы. Настоящим эликсиром молодости никто никогда не торговал и торговать не станет. Подделками – пожалуйста, сколько угодно.

О методе профессора Свешникова не было известно ничего определенного. Профессор не завершил свои опыты. Но имелось живое подтверждение, что тайна прячется именно там, в геометрическом центре мозга, в шишковидной железе.

Федор Федорович Агапкин, бывший ассистент профессора, однажды испробовал метод на себе, ввел в вену дозу препарата. Он сделал это сгоряча, не думая о последствиях.

С тех пор прошло девяносто лет. Агапкин жил. В этом году ему исполнилось сто семнадцать. Да, выглядел он ужасно, сморщенный, лысый, беззубый. Развалина с парализованными ногами. Но голова работала отлично, память оставалась блестящей. Старик надеялся, что новая доза препарата поставит его на ноги и поможет протянуть еще лет пятьдесят. Впрочем, для себя он не исключал и другого варианта. Цисты загадочных мозговых паразитов, попадая в эпифиз, могли омолодить, но могли и убить. Просчитать заранее, как они поступят, было невозможно.

Агапкин не боялся смерти. Он устал жить в беспомощном состоянии. Ему хотелось еще раз испытать судьбу. Но добыть препарат самостоятельно Федор Федорович не мог.

Кольт входил в первую сотню самых богатых людей мира. Правда, знал об этом только он сам и узкий круг приближенных. Ни одно издание, занятое подсчетами чужих капиталов, еще ни разу не включило его имя в опубликованные списки мультимиллиардеров. Кольт не был тщеславен. Его фотографии изредка мелькали в светской хронике, но представляли его там как скромного предпринимателя, владельца сети ресторанов, не более. Слова «нефть» и «алюминий» в связи с именем Кольта произносились шепотом. Слова «наркотики» и «проституция» не произносилось никогда. И правильно, ибо Петр Борисович к этому грязному бизнесу отношения не имел.

Кольт не любил рисковать. Он был чист перед законом, дружил с нужными людьми из прокуратуры, налоговой полиции, имел множество полезных связей. При желании он мог получить полную достоверную информацию о любом человеке, оказавшемся в сфере его личных интересов.

До вчерашнего дня Петр Борисович был уверен, что одинок в своих тайных поисках, и не задумывался о возможной конкуренции.

После ночного разговора с Агапкиным он окинул мысленным взором сотни две своих знакомых, давних и новых, всегда готовых к услугам, к партнерству и деловому сотрудничеству. Министры, депутаты, чиновники, банкиры, политики, военные, дипломаты, народные артисты.

Конечно, Кольт не обольщался ни на чей счет и не питал иллюзий, что все его солидные знакомые желают ему исключительно здоровья, счастья и процветания, как это принято говорить в банкетных тостах. Кто-то мог подставить при случае, напакостить ненароком, кто-то хранил мелкие обиды, кто-то, наконец, просто завидовал. Но, как ни напрягал воображение Петр Борисович, перебирая в памяти имена и лица, никто из его уважаемых знакомых на роль тайного злодея не годился. Никто не мог бы состоять в загадочной секте искателей бессмертия, поклоняться какому-то Имхотепу, участвовать в ритуальных оргиях с человеческими жертвоприношениями.

«Старик нарочно пугает меня, – раздраженно думал Кольт, – жрецы, фараоны, торговля бессмертными душами. Уничтожить, свести с ума! Это совсем не просто и, между прочим, весьма рискованно. Чтобы кто-то решился, я сам должен дать повод, подставиться, наделать глупостей. Но я ведь не идиот. Я никогда идиотом не был».

Бессонная ночь не прошла для Кольта даром. Он чувствовал себя скверно. Сидя в отдельном кабинете французского ресторана «Жетэм», он без всякого удовольствия ковырял вилкой кусок паровой севрюги. Рядом с ним, на стуле, валялась стопка пестрых газет и глянцевых журналов. Только что прямо сюда, в ресторан, курьер доставил ему подборку рецензий на книгу его дочери Светика. Из журналов торчали розовые закладки.

«Истинно балетное изящество отличает литературный дебют Светланы Евсеевой. Тонкий, непревзойденный психологизм, яркая образность языка, виртуозность и легкость в построении сюжета – вот признаки звездного стиля Евсеевой. Народная мудрость гласит: талантливый человек талантлив во всем. Зрители и поклонники уже привыкли, что каждый выход на сцену балерины Светланы Евсеевой – блестящий триумф. Не менее блистательным оказался ее литературный дебют, роман „Благочестивая: Дни и ночи“. Это настоящее пиршество для гурманов, для подлинных ценителей высокой словесности».

В кабинет заглянул метрдотель.

– Петр Борисович, простите, что беспокою вас, приехала Наталья Ивановна, с ней еще двое, мужчина и женщина.

– Двое? – растерянно переспросил Кольт. – Кто такие?

– Наталья Ивановна сказала, вы ждете ее и их тоже.

Он никого не ждал. Ему хотелось побыть одному, поесть спокойно. Он смутно помнил, что Наташа, мать Светика и бессменный ее импресарио, звонила пару дней назад, возбужденно рассказывала об очередном литературном критике, необычайно влиятельном. Одним росчерком пера он может из любого писателя сделать гения или размазать по стенке. Но он, этот критик Марк Метелкин, немного странный, нервный и мнительный.

– Мне с ним трудно разговаривать, он юлит, требует личной встречи с тобой. Ты должен, Петя, ты просто обязан ради Светика пойти на любые его условия.

Кольт напомнил ей, что и так уж оплатил восторженные отзывы десятка разных обозревателей, о каждом Наташа говорила, что он самый влиятельный.

– Я просто не сразу врубилась, там, знаешь, так все запутанно, в этом чертовом литературном мире. Но теперь я знаю точно, кто у них главный. Критик Метелкин.

– Может, он и главный, но встречаться я с ним не буду. Много чести. Сама договорись и заплати.

– Петенька, солнышко, я тебя умоляю!

Наташа чуть не плакала, и Кольт согласился. Однако после бессонной ночи все у него вылетело из головы. Он совершенно позабыл, что именно сегодня Наташа должна привести к нему в ресторан критика Метелкина. Сейчас уж поздно было отменять эту идиотскую встречу.

– Ладно, что делать? Пусть поднимаются. – Тяжело вздохнув, Петр Борисович отбросил журнал, отодвинул тарелку с недоеденной севрюгой.

Метр поклонился и исчез. Через минуту в кабинет проскользнул официант и принялся быстро, молча убирать со стола.

– Вот это все унеси, – кивнул Кольт на глянцевую стопку.

– К вам в машину? – робко спросил официант.

– Нет! На помойку!

– Слушаюсь, Петр Борисович.

«Что ж я вдруг так взбесился? – подумал Кольт, удивляясь собственному крику. – Сам оплачиваю всю эту чушь, теперь вот с Метелкиным должен встречаться. Стыдно и противно. Раньше надо было думать».

Официант застыл в нерешительности у закрытой двери. Увесистую стопку газет и журналов он зажал под мышкой, в руках держал тарелки и не знал, как ему ухватиться за дверную ручку, балансировал, кренился вперед и вбок, пытаясь нажать на нее локтем.

«Ну и дурак, – с тоской подумал Кольт, – надо будет сказать, чтобы его уволили».

Дверь внезапно открылась, прямо на официанта, едва не стукнув беднягу по лбу. Тарелки ему удалось удержать, но газеты и журналы рассыпались по ковру. На нескольких обложках красовалось лицо Светика.

Появилась Наташа, подлетела, чмокнула Кольта в щеку, обдала знакомым запахом духов, прошептала со значением, словно открывая интимную тайну:

– Они в сортире. Сейчас поднимутся.

– Сядь, отдышись. Есть хочешь?

– Умираю от голода, но ничего, кроме зеленого салата и воды, не буду. А их надо накормить хорошо, от души. Икры им, икры побольше.

Официант сообразил поставить тарелки, быстро собрал журналы и газеты, унес, от греха подальше. Наташа была так возбуждена, что ничего не заметила.

«Нет, не стоит его увольнять, – подумал Кольт, – надо, наоборот, повысить зарплату».

– Ты сказала, приведешь только Метелкина. Кто там еще с ним?

– Жутко важная тетка, Парамонова. Она, знаешь, даже круче, чем он. Она серый кардинал, все идет через нее. Премии, рецензии, культурные поездки.

– Какие поездки? Что ты несешь?

Но она не успела ответить. На пороге возникли две фигуры.

– Эллочка, Марк, проходите, знакомьтесь, – Наташа вдруг заговорила сладким тягучим голосом, заулыбалась.

Метелкин оказался высоким, очень светлым блондином. Бирюзовая эластичная футболка туго обтягивала рельефные мышцы. Маленькая, гладкая, остриженная под полубокс голова выглядела ненужным придатком к роскошному торсу, мощным плечам, жилистой крепкой шее. Петр Борисович подумал, что влиятельный критик проводит значительно больше времени в тренажерном зале, чем за письменным столом.

Важная тетка Парамонова напоминала морскую свинку, раздутую до человеческих размеров и наряженную в парчовый пиджак. Она первая пожала Кольту руку, назвала ресторан «симпатичным местом», закурила и углубилась в меню. Метелкин поздоровался мрачно и значительно, в меню даже не заглянул, сразу потребовал свежего сельдерейного сока, лобстера и двойную порцию паюсной икры с ржаными гренками.

У него была странная манера поводить плечами и непрерывно гладить под столом свою коленку. Без всяких предисловий он заявил Петру Борисовичу, что Светлана Евсеева сделала отличный крепкий текст и только поэтому, а вовсе не из корыстных соображений, он согласен взять дебютантку под крыло. Деньги и всякие разговоры о них ему отвратительны. Он видит свою миссию в бескорыстном служении отечественной словесности.

Парамонова погасила сигарету, тут же закурила следующую и сообщила:

– Наш хищник никогда не кривит душой. У него в анамнезе нет ни одной неискренней рецензии. То, что Светлана Евсеева талантливый писатель, не подлежит сомнению, и в любом случае мы будем ее поддерживать. Но мы бы хотели обсудить с вами, Петр Борисович, стратегию долгосрочного взаимовыгодного сотрудничества.

Она говорила без пауз, без запинки, ни на секунду не задумываясь, не улыбаясь, словно читала серьезный доклад.

Из доклада Кольт узнал, что нынешняя литературная ситуация сравнима с гуманитарной катастрофой. Единственный способ спасти нацию от тотальной деградации – создать грандиозную монолитную структуру, включающую в себя не только книжное издательство, но также телеканалы, журналы, газеты, радиостанции. Мощный идеологический напор. Беспощадное подавление анархии вкусов и уничтожение ложных кумиров. Есть настоящие писатели, наши писатели, они должны издаваться миллионными тиражами, из них надо делать звезд не только российского, но и мирового масштаба. Само по себе оно не произойдет, поскольку читатель дурак и быдло, читает, что хочет. Надо приучать, заставлять, воспитывать, внедряться в сознание, в подсознание.

Тут она принялась перечислять писателей настоящих, «наших». Ни одного из них Кольт не знал.

– Элла, вы забыли назвать замечательного романиста Парамонову, – подал голос критик. До этой минуты он молчал, поводил плечом и гладил свою коленку.

– Марк, ну что ты, это не скромно, – заметила Парамонова и продолжила доклад.

Далее Кольту было популярно разъяснено, что отделять козлищ от овец и править вкусами серой массы должна элита, ученые, писатели, мозг и сердце нации. Люди бизнеса, финансовая элита – это кровь нации. Чтобы организм функционировал, все его системы должны работать согласованно, питать и поддерживать друг друга.

Парамонова прервалась лишь для того, чтобы сделать наконец заказ, довольно долго мучила официанта, а в итоге заказала то же, что Метелкин.

Все это время Наташа сидела, низко опустив голову, крутила то сережку в ухе, то колечко на пальце и не решалась произнести ни слова. Неожиданный напор важной тетки изумил и подавил ее. Петр Борисович слушал очень внимательно.

– Без притока свежей крови зачахнет мозг, остановится сердце. Поддержать интеллектуальную элиту, настоящих ученых, философов, писателей – это значит спасти нацию от вымирания, обеспечить благоприятный идеологический фон для успешного развития бизнеса.

Явился официант с напитками. Парамонова не обратила на него внимания, продолжала доклад:

– Элита сумеет воспитать толпу, вырастить из анархической темной массы упорядоченное сообщество, послушную дисциплинированную армию потребителей, которая станет беспрекословно, без всяких капризов, потреблять правильный продукт, наш продукт, не только в виде книг, фильмов, телепрограмм, но и на самом примитивном материальном уровне – в виде еды, одежды, мебели, автомобилей.

«Если эта Парамонова так же пишет свои романы, как сейчас говорит, то мой Светик почти гений, – вдруг подумал Кольт, – скорее бы, что ли, еду принесли. Что они там возятся?»

– У меня в анамнезе не только литература, но и математика. Я выигрывала все школьные олимпиады, и поэтому мне близок мир цифр, то есть ваш мир, Петр Борисович. Я понимаю ваши сомнения. Конечно, ждать мгновенной прибыли слишком легкомысленно. Мы и не обещаем ее, мы говорим о серьезной перспективе, о глобальном совместном проекте. Короче, Петр Борисович, давайте дружить, – последнюю фразу она произнесла чуть тише и улыбнулась.

Лучше бы она этого не делала. Ее лицевые мышцы совершенно не приспособлены были для улыбки. Получилась отвратительная гримаса, верхняя губа вздернулась, обнажая длинные желтоватые зубы, щеки поползли вверх и вширь, глаза исчезли в пухлых складках.

Петр Борисович отвернулся, посмотрел на Метелкина. Тот вообще никогда не улыбался. Тело его постоянно двигалось, волнообразно подергивалось, зато физиономия накрепко замерзла, сохраняя отрешенное, надменное выражение.

– Именно дружить. Держаться вместе, плечом к плечу. Элита должна сплотиться, – изрек Метелкин, едва заметно шевеля губами, но не переставая крутить плечами и гладить свою коленку, – спасибо вашей талантливой и красивой дочери не только за отличный текст, но еще и за то, что благодаря ей мы с вами познакомились, так вот хорошо сидим, разговариваем. Предлагаю выпить за это. За нас. За Светлану.

«Приблизиться к тебе, войти в доверие, найти уязвимые места, – вдруг прозвучал в голове у Кольта сердитый старческий голос, – деловые предложения, мягкая умелая лесть. Этот человек хочет с тобой дружить».

Петр Борисович хлебнул коньяку.

– Насчет издательства предложение интересное. Я подумаю. Я очень рад, что вам понравилась книга Светланы. А сейчас, простите, я должен вас покинуть. Обед ваш оплачен. Не беспокойтесь, ешьте на здоровье. Приятного аппетита. – Он встал и быстро вышел из кабинета.

– Петр! Ты что? Подожди. – Наташа бросилась следом.

В маленьком пустом коридоре он поцеловал ее в щеку, погладил по голове.

– Все в порядке. Заплати им по обычному тарифу. Премию дадут, статейки свои поганые хвалебные напишут, я просто не могу, не могу больше. – Смех душил его, он икал и захлебывался.

– Что с тобой, Петенька? Я не понимаю!

– Иди, сказал! – Он развернул ее за плечи, легонько шлепнул по спине.

Усевшись в машину, он набрал номер Агапкина.

– Радуйся. Параноидное слабоумие уже началось. Я чуть не принял за этих твоих имхотепов двух наглых нудных попрошаек.

– Откуда они взялись? Чего хотят?

– Наташа привела романистку и критика, уверяла меня, будто успех книги Светика зависит только от них. Они хотят, чтобы я им купил издательство, несколько телеканалов, радиостанций, ну и каких-нибудь газет-журналов в придачу. Дружить хотят, все, как ты говорил.

Старик долго сопел в трубку, наконец спросил:

– Тебе смешно?

– А что же, мне плакать? Трепетать от страха?

– Да, они могут и насмешить. Никто вначале не принимает их всерьез. Между тем они сразу нашли самое твое уязвимое место. Светик. Тут ты слабенький, податливый, тут к тебе подобраться легче всего. Скажи, что я не прав!

Рейс на Гамбург задерживался. Иван Анатольевич Зубов успел выпить почти пол-литра коньяка в «Ириш баре» Шереметьева-2 и ничем не закусывал, только курил до одури, словно хотел заглушить, затуманить, утопить в алкоголе и сигаретном дыму тихий скрипучий голос старика Агапкина, который упорно продолжал звучать у него в голове. Зубов постоянно набирал номер Сони, хотя и так знал, что телефон ее выключен.

Конечно, можно было бы позвонить в Зюльт, Данилову, или в лабораторию, но Иван Анатольевич слишком устал и слишком много выпил. Он был уже не в том возрасте, когда бессонная ночь дается легко и ты после нее как огурчик. К тому же ему пришлось пережить неприятный разговор с женой.

Он заехал домой всего на полчаса, быстро, бестолково собрал чемодан, поцеловал спящую внучку. Жена сообщила, что сын и невестка разводятся, сын влюбился в какую-то молоденькую фифу. То ли модель, то ли актриса. Но виновата во всем невестка. Слишком много работает, мало уделяет внимания мужу и ребенку. Иван Анатольевич возразил, что в такой ситуации винить можно только мужчину. Завязался нервный, гадкий спор. В итоге они поссорились и даже не попрощались.

Следовало до отлета позвонить и жене, и сыну. С ней помириться, его спросить, в чем, собственно, дело, ибо такие серьезные новости лучше узнавать из первых рук. Но сил не было, хотелось скорее сесть в самолет и поспать хотя бы два часа, тем более что Иван Анатольевич понимал: ничего хорошего в Зюльте его не ждет, там отдыхать и высыпаться не придется.

В десятый раз набрав номер Сони, услышав, что абонент временно недоступен, Зубов отключил телефон, отправился в туалет, умылся холодной водой. Промокнув лицо бумажным носовым платком, он заметил, что рядом с ним причесывается перед зеркалом молодой человек лет тридцати, самой неприметной наружности. Блондин среднего роста, средней упитанности, с простоватым лицом, одетый в серый костюм и черную кожаную куртку.

В зеркале взгляды их встретились. Иван Анатольевич мгновенно протрезвел. В маленьких карих глазках, внимательных и слегка насмешливых, он прочитал: «Да, мил человек, ты не ошибся. Я тебя тут пасу и даже не скрываю этого. Странно, что ты заметил только сейчас».

Глава десятая

Москва, 1918

Когда Михаил Владимирович сказал, что после разгрома лаборатории у него совсем не осталось цист, он слукавил. Несколько маленьких склянок с образцами препарата он хранил в нижнем ящике письменного стола. После первого обыска думал как-нибудь хитро спрятать, допустим, зашить в обивку дивана, но потом решил, что это, наоборот, привлечет внимание. А так – просто обычные медицинские склянки темного стекла, с песочком на дне.

После случая с Осей у профессора иногда возникало искушение опять использовать препарат.

Ося был обречен, медицина не могла ему помочь, а препарат помог. Неприятные крошечные твари чудесным образом воскресили ребенка, вернули с того света. Михаил Владимирович искренне верил, что не было в этом никакой его заслуги. Так вышло случайно. Если бы не Таня, он никогда не решился бы ввести мальчику препарат.

Когда Ося поправился, его усыновила младшая сестра Михаила Владимировича, Наташа. Она жила в Ялте, муж ее граф Руттер Иван Евгеньевич до переворота занимал высокую должность в военном министерстве. Собственных детей у них не было. Их единственный сын Николай застрелился в восемнадцать лет из-за несчастной любви. Наташа после этого надолго слегла с тяжелым нервным расстройством, не ела, не спала и, в общем, погибала, до тех пор пока не появился рядом с ней Ося.

Прошло почти два года. Вести из Ялты приходили редко. Но главное было известно: все трое живы. От загадочной, неизлечимой болезни, которой страдал Ося, теперь не осталось и следа. Мальчик вернулся к своему нормальному биологическому возрасту, рос и развивался как все подростки.

Искушение повторить чудо бывало настолько сильным, что несколько раз Михаил Владимирович как бы ненароком клал одну из банок в свой докторский саквояж, когда шел в лазарет. Но в последний момент что-то останавливало его. Глядя на очередного умирающего, которого очень хотелось спасти, он спрашивал себя: «Ты уверен, что в этом случае препарат поможет? За паразита нельзя ручаться, но хотя бы за себя ты ручаешься? Что движет тобой? Любовь, сострадание или азарт исследователя?»

Банка так и оставалась в саквояже, дома он вытаскивал ее, ставил на место, в глубину ящика, и клялся себе, что до тех пор, пока не поймет, кого и почему выбирает таинственный паразит, об использовании препарата на людях не может быть и речи.

В своей тетради он записал:

«Какое тяжелое, изматывающее искушение, какой коварный, жестокий соблазн. Ты всю жизнь борешься со смертью, и вот на тебе мозговых червячков! Ты только введи дозу, а они уж сами разберутся. Они судьи, вершители судеб, а ты лишь скромный посредник. От тебя ничего не зависит. Ты ни в чем виноват не будешь, ты действовал из самых чистых побуждений. Хотел помочь, спасти, использовал последний шанс.

Я не ставлю опыты на людях, это мой незыблемый благородный принцип. Однако всякий принцип на то и существует, чтобы однажды отступить от него.

Через неделю после разгрома лаборатории мне посчастливилось отыскать в букинистической лавке весьма любопытную немецкую книгу «Исторические прототипы доктора Фауста». Там небольшая глава посвящена Альфреду Плуту. Кое-какие мои догадки подтвердились. Он действительно побывал в России, подвизался при дворе Ивана Грозного в качестве лекаря и астролога.

Там не написано, что он посетил Вуду-Шамбальские дикие степи, однако, покинув Москву, в Германию он вернулся лишь через три года и поселился на каком-то маленьком северном острове, неподалеку от Гамбурга. Это ничего не доказывает. Опять гипотеза.

В статье есть комментарий к «Misterium tremendum». Плут назвал свою картину аллегорией, пояснил, что твари – это воплощение грешных, злых помыслов. Как бы мне хотелось, вслед за разумными исследователями, историками, искусствоведами, счесть появление из шишковидной железы белесых червячков плодом мрачной фантазии художника. Но слишком уж точно он изобразил то, что я видел собственными глазами.

Впрочем, нельзя забывать, что Альфред Плут воспринимал действительность совсем не так, как я. Для средневекового алхимика граница между миром реальным и воображаемым была размыта, ее практически не существовало. Он доверял своим фантазиям, предчувствиям, интуиции так же, как я доверяю материальным фактам. Из этого не следует, что он был глупей и наивней меня. Мы слишком разные. Он относил себя к категории «посвященных». Он писал, что посвященный отделен от остального, профанического мира так же, как мертвец от мира живых. Посвященные, как мертвецы, никогда не обращаются напрямую к существам, стоящим на ином уровне. Я именно такое существо. Я отношу себя к категории профанов, обычных людей. Мне противна всякая элитарность. Неизвестно, поняли бы мы друг друга, если нам довелось бы встретиться».

Тетрадь научных наблюдений все больше походила на личный дневник. Это не нравилось Михаилу Владимировичу. Из-за обысков он перестал доверять даже бумаге. Он опасался называть имена, рассказывать о реальных событиях. Иногда вырывал страницы. Записи теряли всякий смысл, он уже не понимал, зачем, для кого пишет, однако никак не мог бросить свою тетрадь.

Еще давно, в апреле, накануне Страстной недели, в лазарет попала его старинная знакомая, вдова бывшего университетского преподавателя Лидия Петровна Миллер.

Лидия Петровна легла умирать. Гипертония. Совершенно изношенное сердце, тяжелая форма диабета. Она была безнадежна, счет шел на сутки. С ней неотлучно находилась ее внучка, семилетняя Ксюша. Отец Ксюши погиб, мать умерла от тифа. Никого из когда-то большой благополучной семьи Миллеров на свете не осталось. Никого, кроме умирающей старухи и маленькой девочки.

– Вы спасете бабу Лиду. Если не сможете, я сразу умру, кроме нее никому я не нужна, – сказала Ксюша.

Михаил Владимирович понял, что это не пустые слова. У ребенка были взрослые угасающие глаза. Он представил, каково будет ему смотреть в эти глаза всего через пару-тройку суток, и так испугался, что на следующее ночное дежурство прихватил с собой в саквояже одну из склянок.

Даже Тане он ничего не сказал. Вливание сделал на рассвете, в маленькой пустой процедурной. У него тряслись руки и першило в горле, но не возникало никаких вопросов. Он действовал почти машинально.

Лидия Петровна была в коме. Когда он вытащил иглу из вены, она открыла глаза и спокойно произнесла:

– Миша, вы молитесь. Стало быть, конец? У Ксюши мешочек, там кое-что на похороны.

Только тогда он заметил, что бормочет вслух «Отче наш».

Дальше все происходило, как когда-то с Осей. Михаилу Владимировичу с трудом удалось добиться, чтобы больную не перевели в тифозную палату. Высокая температура держалась у нее семь суток, как раз до Пасхи. Потом лихорадка кончилась, больная была слабой, вялой, много спала, у нее стали клочьями выпадать волосы, слезала кожа. Но сердце билось ровно и сильно.

– Не понимаю, зачем понадобилось врать? – сурово спросила Ксюша на десятый день. – Зачем здесь все говорили, что баба Лида не жилец? И вы тоже говорили, а ведь знали, знали, что спасете! Только напрасно мучили меня.

После выписки Михаил Владимирович несколько раз встречался с ними. Лидия Петровна невероятно похудела, спину держала прямо, лицо разгладилось, порозовело, походка стала легкой. Волосы росли медленно. Короткий ежик, как после тифа, белоснежный, серебристо-седой.

– Миша, что вы такое сделали? Куда делся мой диабет? Сердца вообще теперь не чувствую, поднимаюсь пешком на седьмой этаж, и никакой одышки.

– Я тут ни при чем, это просто Ксюша вас очень сильно любит.

В июне им удалось уехать через Киев в Германию. Нашлись какие-то дальние немецкие родственники, готовые их принять.

Профессор не надеялся узнать, сколько суждено будет прожить Лидии Петровне. Когда он понял, что второй раз цисты вернули человека с того света, он испугался. Он упорно повторял, про себя и вслух, что не собирается испытывать препарат на людях. Случай с Лидией Петровной он считал не экспериментом, а нервным срывом. Он никому не рассказал об этом, ни слова не написал в своей тетради и клялся себе, что это больше не повторится. Как бы ни было жаль больного и его близких, нельзя выходить на пределы известных, проверенных, законных медицинских возможностей.

Впрочем, таких возможностей оставалось все меньше. Не было лекарств, инструментов, толковых фельдшеров и сестер. Именно это и стало причиной следующего срыва.

Как раз в июне, после того как уехали в Германию Лидия Петровна и Ксюша, а госпиталь возглавил комиссар Смирнов, в приемное отделение поступил старик с пулями в животе. Он пришел глубокой ночью, сам, своими ногами, зажимая кровоточащие раны грязной ветошью. Вместе с Михаилом Владимировичем в ту ночь дежурила Таня.

Старик был в сознании, он рассказал, что его расстреляли в подвале ЧК на Большой Лубянке. Расстрельная команда спешила, к тому же товарищи были пьяны, не проверяя, забросили штук двадцать трупов в кузов грузовика, повезли зарывать, да по дороге, на Остоженке, отвалилось колесо. Старику каким-то чудом удалось незаметно выбраться из кузова, он вспомнил, что рядом, на Пречистенке, должен быть госпиталь, и вот, дошел. Теперь он не сомневался, что выживет.

Надо было срочно вытащить пули, но оказалось, что нет ни эфира, ни хлороформа, невозможно дать наркоз.

– Ничего, доктор. Потерплю, главное, вытащи, спаси меня, – сказал старик.

Он терпел. Он жил, хотя повреждения от пуль в органах брюшной полости были несовместимы с жизнью и крови он потерял страшно много.

Не хватило шовного шелка, а тот, что был, оказался гнилым. Не хватило даже перекиси и йода, чтобы полноценно обеззаразить раны.

Михаил Владимирович сделал все, что мог. И старик старался из последних сил, твердил в полубреду:

– Мы с тобой одолеем ее, доктор, мы ее, сволочь, смерть проклятую, лютую, победим. Ишь, вообразила себя тут хозяйкой! Не бывать этому! Не помру я, назло ей, оклемаюсь. Ты, да я, да мы с тобой, доктор, покажем ей, гадине, где раки зимуют! Ты только смотри, не сдавайся, не подведи, подсоби мне, а я уж постараюсь.

Уже давно, почти целый год, с октябрьского переворота, Михаила Владимировича не покидала тяжкая, тайная тоска, он тщательно скрывал ее от детей, от няни, от Федора, но тем упорней, глубже она вгрызалась в душу.

Все можно вытерпеть – голод, холод, грязь. Но лозунги, красный кумач повсюду, пафос и пошлость речей, лица людей, которые тупо шагают строем, абсолютная безнаказанность зла. Зло, возведенное в доблесть. Самые темные жуткие инстинкты толпы, поднятые на высоту новой религии. Даже если кончится война, появятся продукты в лавках, пойдут трамваи и поезда, станет бесперебойно гореть электричество, все равно пандемия одичания, страха и унижения закончится теперь не скоро.

Иногда посещала его соблазнительная мысль о смерти как избавлении от окружающей мерзости. Он слушал бормотание старика, и ему вдруг стало стыдно. Умирающий раненый дед щедро делился с ним, здоровым, целым и невредимым, своей невероятной, физически ощутимой энергией жизни.

«Я не знаю, кто тут кого спасает, – думал профессор, – мне стыдно перед собой, перед Таней, перед этим дедом. Как мог я позволить себе раскиснуть, сдаться?»

Старик удивительно быстро поправлялся, опасность раневой инфекции вроде бы миновала, но чем лучше ему становилось, тем настойчивей одолевал его страх, что будут искать. Не досчитаются одного трупа в кузове, пойдут прочесывать больницы.

В его карте записали вымышленное имя, сдвинули время поступления на четыре часа раньше, ранения назвали не пулевыми, а ножевыми, придумали историю об уличных грабителях.

Его правда искали. Он был арестован по какому-то важному делу. Уже на следующий день в госпиталь явились двое молодых чекистов. Но их заверили, что больные с огнестрельными ранениями за прошедшие сутки не поступали. Чекисты посмотрели карточки и ушли. Им неохота было бродить по вонючим палатам, разглядывать лица лежачих больных, сверять их с фотографией и приметами сбежавшего «контрика».

Старику об этом визите решили ничего не говорить, чтобы не пугать его, он и так боялся, и с нервами у него было совсем худо.

Через неделю чекисты пришли опять, и на этот раз не поленились, отправились в палаты. Старика не узнали. Голова его была обрита, щеки заросли густой щетиной, к тому же на всякий случай Таня успела сделать ему повязку на глаз. Но когда опасность миновала, у старика случился сердечный приступ.

Михаил Владимирович обнаружил спазм венечной артерии, инфаркт миокарда, острую левожелудочковую недостаточность.

«Все равно он должен выжить», – упрямо повторял про себя профессор.

Его не покидало чувство, что старик, сам того не ведая, спас его от безнадежного черного уныния, которое вполне могло перерасти в душевную болезнь. И вот он загадал: если выживет этот спасительный дед, значит, все будет хорошо. Он успел так убедить себя в этом, что у него просто не оставалось выбора. И будто нарочно банка с цистами оказалась в саквояже, хотя он не мог вспомнить, когда ее туда положил.

Достоверность в науке доказывается повторяемостью феномена. В третий раз препарат был введен умирающему человеку. И в третий раз опыт прошел успешно. Старик выжил. Но опять Михаил Владимирович не решился сделать никаких выводов и ни слова не написал об этом в своей тетради.

Слабый, худой, как скелет, с шелушащейся кожей, с голым черепом, без бровей и ресниц, спасительный дед покинул госпиталь в середине июля.

Перед уходом он долго, тихо разговаривал с Таней. Михаил Владимирович не слышал о чем, только видел, как старик поцеловал ее в лоб и перекрестил. Потом он обнял на прощанье профессора и сказал:

– Храни тебя Господь, доктор. Никогда никого лучше тебя я не встречал и вряд ли встречу. Молиться за тебя буду неустанно, на этом свете и на том.

* * *

Зюльт, 2007

Герда спрятала за пазуху Сонину шапку и медленно побрела назад по мокрому песку. Издали она видела дым, чувствовала едкий запах гари. Пространство вокруг пепелища оцепили, натянули желтую ленту. Герда хотела пройти мимо. Пора было возвращаться к Микки. Больше всего она боялась, что кто-нибудь опередит ее, явится к старику, расскажет о пожаре и, не дай Бог, начнет выражать соболезнования. Она нарочно отвернулась, когда проходила мимо желтой ленты, и ускорила шаг. Это было трудно. Ноги закоченели, тапки промокли и сваливались. Она почти ничего не видела, шла наугад. Слезы текли, хотя она вовсе не собиралась плакать.

– Герда, подождите! – прямо перед ней возник полицейский Дитрих. – Как вы себя чувствуете? С вами все в порядке?

– Спасибо, Дитрих. Я себя чувствую нормально. Только очень спешу, извини.

– Мне совсем не хочется вам это говорить. Там обнаружили тело. Его опознать трудно, от лица, от одежды ничего не осталось, но если бы вы могли посмотреть…

Герда зажмурилась и молча помотала головой.

– Нет, смотреть на труп не нужно, не пугайтесь. – Дитрих взял ее за локоть. – Там, знаете, кое-какие вещи. Сапоги женские. Это займет пару минут, и я сразу провожу вас домой.

Дитрих говорил быстро, возбужденно и крепко держал Герду за локоть, как будто боялся, что она сейчас потеряет сознание, упадет или вырвется и убежит прочь.

– Дитрих, пожалуйста, отпусти мою руку. – Она открыла глаза, но из-за слез все равно ничего не видела. – Почему именно я должна глядеть на барахло, которое вы там откопали?

– Никто из сотрудников лаборатории точно сказать не может, чьи это вещи.

– Никто не может, – повторила Герда, – а я почему? Ну, Дитрих, объясни, почему ты считаешь, что именно я должна узнать какую-то чужую обувь? Мне надо поскорее домой. Микки один, а я тут с тобой болтаю.

– Простите, Герда. Всего пара минут. Протокол мы потом оформим, вы только посмотрите, пожалуйста, очень вас прошу.

– Не могу я смотреть. Слезы текут от этого проклятого дыма.

– Вот, возьмите. – Дитрих вытащил из кармана упаковку бумажных носовых платков.

Герда вытерла слезы, высморкалась. Глаза стали лучше видеть. Возле полицейского фургона собралось несколько человек. Пожарник, двое полицейских, еще какие-то люди в униформе и в штатском. Герда уставилась на них и побледнела до синевы.

– Что с вами? Может, позвать врача? – спросил Дитрих.

– Нет. Я в порядке. Пойдем. Только ты стой рядом, гляди в оба, не забывай, что ты полицейский.

Теперь уж не он держал ее за локоть, а она тащила его, тянула так сильно, что он чуть не упал. Все лица повернулись к ним. В небольшой толпе у фургона стихли разговоры. Один из полицейских нырнул в фургон и через минуту появился с двумя прозрачными пластиковыми пакетами в руках. В каждом лежало по сапогу.

– Пожалуйста, вы только взгляните, мы потом оформим протокол.

Вчера вечером Герда натирала мягкую коричневую кожу водоотталкивающим обувным кремом и, конечно, не могла не узнать эти сапоги. Она даже вспомнила, как Софи рассказывала, что их купила для нее мама, привезла в Москву из Сиднея. Но сейчас это не имело никакого значения.

Прямо перед Гердой маячила физиономия Фрица Радела. Жидкие седые патлы трепал ветер. Мерзавец стоял вместе с полицейскими, пожарниками, экспертами, сотрудниками лаборатории и спокойно, нагло глядел на Герду. Но никто не обращал на него внимания, все здесь считали его честным человеком, добропорядочным гражданином.

– Герда, вы узнаете эти сапоги? Посмотрите внимательней, – повторил полицейский.

– Узнаю.

– Они принадлежали фрейлейн Лукьянофф?

– Принадлежат. И что с того? – Герда надменно вскинула подбородок. – Какое это имеет значение? Вы странные люди. Тратите время на всякую ерунду. Возитесь с этим несчастными сапогами, вместо того чтобы сию минуту задержать и допросить преступника.

– Герда, о чем вы? Успокойтесь.

– Я совершенно спокойна. А вот он нервничает, хотя со стороны это и незаметно. – Она схватила Радела за ворот куртки. – Он преследовал Софи, он постоянно крутился возле Микки, он приставал даже к Дмитрию, сыну Микки, отцу Софи, хотя Дмитрий приезжал сюда всего на десять дней. Что ему нужно, я не знаю. Но факт остается фактом. Вчера вечером он вместе с Софи вернулся из Мюнхена, а сегодня она пропала. Пожар только для отвода глаз и сапоги – тоже.

– А тело? – тихо спросил Дитрих.

– Не знаю! Софи жива, что бы вы тут мне ни говорили!

У Герды колотилось сердце, во рту пересохло. Все напрасно, никто ее не слышал, никто ей не верил. Она готова была предъявить свой главный аргумент, вытащить из-за пазухи и показать шапку Софи, рассказать, что нашла ее на берегу, в двух километрах отсюда, на старой заброшенной пристани. Лучшего места не придумаешь, чтобы незаметно причалить, погрузить на борт человека и отчалить, смыться, раствориться в холодном тумане Северного моря.

«Они смотрят на меня как на дуру, как на слабоумную. Может, они и правы. Но шапку я им не отдам. Отнимут, запечатают в пластик. Не отдам!»

Легким движением Радел отцепил ее руку от своей куртки, вздохнул, покачал головой, сказал одному из полицейских:

– Она не в себе. Шок сильный, это можно понять. Такое несчастье, подумать страшно. Бедняга Микки.

Дитрих взял Герду за плечи.

– Я провожу вас домой, вызову врача.

– Да, мне пора домой, – сказала Герда, – а вы все-таки потрудитесь проверить, где этот сукин сын Фриц Радел был сегодня утром, от восьми до десяти.

Она быстро пошла прочь, не оборачиваясь. Дитрих догнал ее у поворота.

– Хотите, я сам все скажу Микки?

– Что – все?

– Герда, не стоит обманывать себя и его. От этого только хуже. Тело опознать трудно, будет длительная экспертиза, но уже сейчас очевидно, что это молодая женщина. Рост, телосложение, все совпадает. Кроме Софи, никто не мог находиться в здании. Вы сами заявили, что утром она ушла в лабораторию. Вы опознали сапоги.

– Отстань ты от меня с этими несчастными сапогами! Софи жива.

– В таком случае где она?

– Не знаю! Ты полицейский, вот и ищи. Она жива, ясно?

– Почему вы так уверены, Герда?

– Интуиция.

– Почему вы набросились на Фрица Радела?

– Тебе же объяснили, я помешалась с горя. Я сумасшедшая старуха. Зачем слушать мой бред?

– Напрасно вы так, Герда. Никто не говорил этого.

– Отстань. Убирайся.

– Нет уж, провожу вас до дома.

Несколько минут шли молча. Герде пришлось опереться на руку Дитриха, тапочки сваливались, она спотыкалась.

– Вы думаете, это может быть похищение? – спросил Дитрих.

– Ничего я не думаю! Ты полицейский, ты умный, а я сумасшедшая старуха.

– Экспертизу будут проводить очень долго, нужен анализ ДНК и все такое. Софи иностранка, отправят запрос в Россию. Несколько месяцев на это уйдет.

– Вот именно!

– Лаборатория занималась самыми невинными вещами. Пищевые добавки, косметика. Ничего секретного, ничего противозаконного. И при чем здесь Фриц Радел? Если бы, допустим, он был причастен к похищению, он бы сразу скрылся.

– Конечно. И в таком случае к моим словам отнеслись бы хоть немного серьезней. Не знаю, можно ли тебе верить, Дитрих. Ты вырос у меня на глазах. Твои родители хорошие люди. Но Радел дружит с твоим начальством, он сумел всем тут заморочить голову.

– О чем вы? Я не понимаю.

– А не понимаешь, так молчи. Не вздумай ничего говорить Микки, ясно?

Они подошли к дому, поднялись на крыльцо и, когда открыли дверь, услышали возбужденный громкий голос:

– Софи! Герда! Наконец-то! – Микки встретил их в прихожей, он был в куртке, в кроссовках. – Только что ушел компьютерный мастер, мы так долго возились, оказывается, уже три часа дня, а вас все нет. Я собрался идти за вами. Привет, Дитрих. Где Софи? Неужели до сих пор допрашивают в полиции?

– Ее только начали допрашивать, продержат еще пару часов, она главный и единственный свидетель, а эти полицейские, они такие дотошные, – сказала Герда и больно сжала руку Дитриха.

– Неужели подозревают поджог? – спросил Микки.

– Они сами не знают. Бумажки, протоколы, тут распишись, там распишись, миллион глупых вопросов. Давайте-ка выпьем горячего чаю. Я продрогла насквозь, ноги промочила, не хватает еще простудиться.

Герда прошла в глубь дома, оставив Дитриха в прихожей, наедине с Микки. Полицейский помог старику снять куртку, разделся сам. Он боялся, что Микки спросит еще что-нибудь про Софи и придется врать, потому что правду сказать невозможно. Это все равно, что убить старика. Герда не смогла, он, Дитрих, тоже не сумеет. Пусть уж кто-нибудь другой, и не сейчас. Позже.

– На меня ворчит, а сама убежала в одних тапочках, – сказал Микки, – лабораторные животные все погибли?

Дитрих молча кивнул, сел в кресло, взял с журнального стола какую-то русскую книжку и принялся листать ее.

– Для Софи это настоящая катастрофа, – сказал Микки. – Надеюсь, ее ноутбук уцелел? Она ведь взяла его с собой. Ты не знаешь, она успела его вынести?

– Пока не известно. А что случилось с вашим компьютером?

– «Троян». Жуткая гадость. Пришлось рушить всю систему, потом загружать заново. Скажи, ты видел Софи? Говорил с ней? Дитрих, ты меня слышишь? Что ты прилип к этой книжке? Интересуешься Гражданской войной в России? Разве ты читаешь по-русски? Зачем тебе воспоминания барона Врангеля?

– Я не читаю по-русски, – мрачно пробормотал Дитрих, – здесь старые фотографии, я люблю рассматривать.

– Ты видел Софи? – повторил старик.

– Микки, дело в том, что…

Дитрих не успел ничего больше сказать. В гостиную влетела Герда. Она переоделась, натянула на ноги толстые шерстяные носки, шею обмотала шарфом.

– Микки, ваш компьютер пищит, надрывается, вам пришла почта, а вы тут сидите, изводите беднягу Дитриха глупыми вопросами. Идите скорее в кабинет, почта из Москвы, вы так ее ждали!

* * *

Москва – Гамбург 2007

Бессонная ночь и коньяк сделали свое дело. Зубов потерял из виду неприметного юношу в сером костюме. В последний раз он увидел его, когда проходил контроль перед посадкой. Хвост сидел на скамейке, натягивал на ноги синие бахилы. Рядом с ним молодая женщина разувала мальчика лет пяти. Все трое выглядели как семья, и Зубов подумал, что ошибся. Нет никакого хвоста. Нет и быть не может. После долгого общения с Агапкиным приступ паранойи – это нормально, пора бы уже привыкнуть.

В салоне бизнес-класса кроме Зубова было не больше семи пассажиров. Иван Анатольевич оказался один в первом ряду. Сумку бросил на соседнее сиденье, сел, пристегнулся, накрыл ноги пледом, закрыл глаза.

Самолет набирал высоту. Предстоящий развод сына волновал сейчас Зубова куда больше, чем какие-то мифические имхотепы. Иван Анатольевич думал о внучке. Она была главным человеком в его жизни, а видел он ее слишком редко. Если сын действительно разведется с женой, то рано или поздно у Дашеньки появится отчим. Получится чужая семья, и добиться встречи с внучкой станет почти невозможно.

Зубов прокручивал в голове разные варианты серьезного разговора с сыном, хотя отлично понимал, что никакие слова ничего не изменят. С этими печальными мыслями он заснул, надеясь проспать самое неприятное – посадку. У него был плохой вестибулярный аппарат, закладывало уши, тошнило. Однажды самолет чуть не грохнулся, именно при посадке. Что-то там заклинило, забарахлил двигатель, выпрыгнули кислородные маски. С тех пор прошло семь лет, Зубов летал часто, но никак не мог избавиться от страха.

Проснулся он от сильной болтанки и приступа головной боли. Самолет снижался. В Гамбурге выл ветер, валил мокрый снег. «Боинг» сделал несколько заходов, но из-за ветра не мог приземлиться. Минут сорок кружил над аэропортом, и все это время Иван Анатольевич сидел зажмурившись, вжавшись в спинку кресла, и пытался вспомнить какую-нибудь молитву, от начала до конца.

Глава одиннадцатая

Москва, 1918

Комбинация с Мирбахом и левоэсеровским мятежом была разыграна блестяще, закончилась полной победой, но Ильич переутомился. Он стал вялым, раздражительным, не мог спать, припадки следовали один за другим, происходили неожиданно, их с трудом удавалось скрывать от окружающих.

Вождь не доверял своим ближайшим соратникам. В его заботе об их здоровье было что-то приторное, непристойное. На заседании ЦК обсуждался геморрой товарища Карахана и воспаление простаты товарища Цурюпы. Политбюро утверждало молочную диету для товарища Рыкова.

Здоровье партийных товарищей Ильич называл «казенным имуществом», к болезням относился как к хищению на государственном уровне. Всех соратников он заставлял проходить медицинские осмотры, слушаться докторов, лечиться. Но резко обрывал разговоры о собственных недугах.

Соратники привыкли к постоянному присутствию Агапкина, перестали замечать его. В свои двадцать восемь Федор выглядел как восемнадцатилетний мальчишка. Никому в голову не приходило, что он настоящий квалифицированный врач, что мудрый вождь доверяет ему больше, чем опытным маститым профессорам, всегда готовым к услугам. Профессора не должны были знать о страшных припадках, о хронической бессоннице, о приступах головной боли. Они могли проболтаться скорее, чем вылечить.

– Эти важные господа только умеют, что пугать, поучать да прописывать всякую химическую дрянь, – говорил вождь, – ну их к черту.

Пожилые бездетные большевички, Надежда Константиновна и Мария Ильинична, прониклись к Федору материнской нежностью. Одним своим молчаливым присутствием он умел снижать накал семейных конфликтов. Мария Ильинична жаловалась ему на Надежду Константиновну. Та, в свою очередь, горько язвила по поводу «дорогого друга» Инессы.

Товарищ Арманд была тайной любовью вождя. Роман их начался давно, еще в эмиграции. Федор видел ее несколько раз. Удивительно красивая, утонченная голубоглазая шатенка, полуфранцуженка, полуирландка, мать пятерых детей, она виртуозно играла на фортепиано, свободно владела четырьмя языками. После переворота она получила должность председателя Совнархоза Московской губернии и стала сочинять нравоучительные повести для пролетарских женщин.

Верная соратница Надежда Константиновна старалась делать вид, будто вовсе не ревнует, с товарищем Арманд они хорошие подруги. Настоящие большевики выше мещанских предрассудков.

Федор умел слушать, сочувственно и молча. Умел утешить несколькими скупыми словами. Умел облегчить боль, не только физическую, но и душевную. Он сам не понимал, как и почему это у него получалось.

Однажды в рабочий кабинет заглянул щегольски одетый господин, нарком образования Анатолий Васильевич Луначарский. Ленин, наедине с Агапкиным, строчил очередное тайное послание в Питер. Нарком вошел без стука и картинно застыл в дверях, любуясь большой шарообразной головой. Вождь не сразу заметил Луначарского, так увлечен был посланием.

– У Владимира Ильича особенное, восхитительное строение черепа, – прошептал нарком, обращаясь к Агапкину, – вы видите эту мощь, эти скульптурные контуры, потрясающий купол лба, и заметьте, он светится. Физическое излучение света, неиссякаемая энергия величайшего в мире, можно сказать, вселенского интеллекта.

Купол вскинулся, короткопалая кисть прихлопнула записку, словно существовала опасность, что нарком подойдет к столу и попытается прочесть.

– Товарищ Луначарский! – выкрикнул вождь. – Я чрезвычайно польщен, однако архизанят! Идите к черту!

Федор вспомнил, что именно Луначарскому обязан своим присутствием здесь. Через Анатолия Васильевича, старинного своего приятеля, Мастеру удалось пробраться в большевистскую элиту. Барственный нарком, между прочим, был первым из новых правителей России, кто заинтересовался открытием Свешникова.

От Анатолия Васильевича разило коньячным перегаром. На щеках играл нездоровый румянец, глаза блестели. На окрик вождя нарком отреагировал комическим испугом, стал кланяться, приложил палец к губам и скрылся за дверью, но перед этим многозначительно взглянул на Агапкина.

– Что за подлая манера входить без стука! Он пьян, скотина, пьян среди бела дня, – раздраженно произнес вождь, когда дверь закрылась.

– Ну, может, употребил рюмочку перед обедом, для аппетита, – сказал Агапкин, пряча записку.

– Употребил. Нашли вы, Федор, словечко. Русский человек слишком уж добр. Нюня, рохля. Голова раскалывается. Сделайте-ка ваш чудодейственный массаж.

У Федора немели руки. Массажи, компрессы, успокоительные микстуры помогали все меньше. Никаких сильных лекарств вождь упорно не принимал, рвался вон из Кремля, из Москвы.

Наконец вместе с двумя своими дамами он переехал в Кунцево, на дачу. Федор сопровождал их.

На природе великий вождь превратился в скромного жизнерадостного дачника. Он спокойно засыпал и спал крепко. Утром под руководством Агапкина делал легкую гимнастику, бодро покряхтывал и хихикал, обливаясь до пояса прохладной водой, после завтрака отправлялся на долгие прогулки по лесу. Малина и первые грибы вызывали у него детский восторг.

Вечерами на веранде ставили самовар. Ильич макал в чай баранку, добродушно и не смешно шутил. Ни слова не говорилось о мятеже, об убийстве Мирбаха, о терроре, о войне и мировой революции, как будто ничего этого не было.

«А ведь правда не было ничего», – думал Федор.

Шестого июля какие-то пьяненькие матросы и солдаты бродили по Москве, грабили прохожих. В штаб восстания тянулись голодранцы, там было много бесплатной водки, раздавали баранки, консервы и сапоги. Там разоружили Дзержинского, когда он явился требовать выдачи убийцы германского посла. Председателя ЧК арестовали, подержали немного и сразу отпустили.

Один из главных персонажей, отчаянный юноша Блюмкин, исчез бесследно. После убийства ему и его товарищу, фотографу Андрееву, удалось выпрыгнуть в окно посольского особняка, перелезть через забор, сесть в поджидавший автомобиль. Охрана открыла стрельбу лишь после того, как автомобиль уехал.

Марию Спиридонову посадили под домашний арест, в удобную квартиру в Потешном дворце, и постоянно меняли охрану, поскольку неугомонной Афине удавалось успешно агитировать через дверь даже суровых латышских стрелков.

Дзержинский, освобожденный из-под ареста, сразу явился в Кремль и попросился в отставку. Перед отъездом на дачу просьбу эту Ильич удовлетворил, не выказав никаких эмоций. Ильича в тот момент более всего беспокоило состояние каминов в дачном доме, он требовал, чтобы трубы были хорошо прочищены, да еще интересовался, появились ли уже в окрестных лесах лисички, любимые его грибки, и если да, то хорошо бы добыть свежей сметаны. Когда доложили, что лисички есть, а со сметаной плохо, поскольку ни одной коровы в окрестных деревнях не осталось, он долго качал головой и повторял: безобразие, форменное безобразие!

Как будто забыл, по чьему приказу разорялись крестьянские хозяйства.

Казалось, он вообще обо всем забыл и безмятежно наслаждался уютной, спокойной, обывательской жизнью. Он для такой жизни был создан, любил ее, знал в ней толк. Ее он безжалостно уничтожал в России и планировал уничтожить во всем мире.

«Если планы его сбудутся, выйдет что-то вроде нашествия марсиан, как в фантастическом романе, – думал Федор, – землю завоюют странные инопланетные существа, которых даже нельзя назвать злодеями. Злодейство – человеческая черта. А тут нечто другое. Что же?»

Федор мучился этим вопросом и не находил ответа. Он замечал, что вождю вовсе не хочется в Москву. Ильич мог долго жить вот так, собирать грибы, попивать чай, шлепать комаров и, возможно, он совсем избавился бы от своих загадочных припадков, от головной боли, бессонницы, истерик.

Особенно уютно и спокойно бывало вечерами на веранде. Напившись чаю, Ильич в соломенном кресле читал Джека Лондона или дремал, уронив книгу на колени. Две верные соратницы, жена и сестра, обе некрасивые, рано постаревшие, сидели в качалках, занимались рукодельем. Одна штопала натянутый на деревянный гриб носок вождя, другая вязала себе кофту.

Ночные мотыльки летели на лампу, глухо бились о стекло. В круге света их гигантские черные тени метались по потолку.

Однажды в гости приехал старый товарищ вождя, интеллигентный большевик с маленькой внучкой. Ильич играл с пятилетней девочкой, рассматривал ее куклу.

– Что же она у тебя босая?

– Нет ботиночек, – вздохнула девочка, – вот сейчас лето, тепло. А как придет осень, боюсь, простудится, заболеет.

– Ничего. Что-нибудь придумаем.

Вождь, присев на корточки, долго рылся в сундуке, где были сложены подарки от благодарных трудящихся. Там, среди вышитых полотенец и рубашек, вязаных ковриков, бисерных кисетов, кружевных салфеток, он отыскал искусно сшитые крошечные кожаные сапожки. Они оказались впору кукле. Девочка прыгала, хлопала в ладоши, целовала вождя в бледные щеки. Дед ее прослезился в умилении.

В тот же день пришло известие от Чичерина. Германское правительство потребовало согласия Совета народных комиссаров на ввод в Москву вооруженного немецкого батальона для охраны посольства. Вождь не стал слушать до конца текст официальной ноты и приказал Чичерину ответить немцам категорическим отказом.

Вечер омрачился приступом головной боли. Ночь прошла без сна. Утром Ильич с семейством выехал в Кремль и опять принялся за свою работу. Диктовал резолюции, телеграммы, давал указания по телефону.

Цурюпе: «Я предлагаю заложников не взять, а назначить поименно! Нужен беспощадный военный поход на деревенскую буржуазию!»

Ведерникову: «Превосходный план массового движения с пулеметами за хлебом!»

Зиновьеву: «Надо поощрять энергию и массовидность террора!»

Раскалялись от звона телефонные аппараты, гудел и щелкал телетайп, склонялись над столами стенографистки, часами длились заседания, носились курьеры, латышские самокатчики. По грязной мрачной Москве мимо забитых продовольственных магазинов и бесконечных голодных очередей летели сверкающие автомобили из бывшего царского автопарка.

Ливенскому исполкому: «Повесить зачинщиков из кулаков!»

Пайкесу: «Расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая!»

Записки, которыми через Федора вождь обменивался в эти дни с Бокием, были короткими и непонятными.

Бокий: «Переговоры идут успешно, спешить не стоит. Можно добиться значительного увеличения суммы».

Ленин: «Прекратите переговоры! Вопрос будем решать кардинально! Немцы пойдут на Москву, освободят, используют против нас».

Бокий: «От Москвы до Урала далековато. Надо думать о будущем, о нашей международной репутации».

Ленин: «Плевать! Повизжат и затихнут. А мы от этой дряни избавимся раз и навсегда, чтобы ни у кого уж не осталось глупых иллюзий. Хорошая встряска нужна не только нашим врагам, но и многим нашим товарищам».

Бокий: «Согласен. Однако настоятельно прошу еще раз подумать, взвесить все „за“ и „против“, тут нельзя действовать сгоряча. Избавиться недолго, назад уж не вернешь. А деньги дают хорошие».

Ленин: «Дело не в деньгах, а принципе. Думать нечего. Решение принято».

Бокий: «Не считаю такое решение разумным и целесообразным, однако вижу, вы в нем непреклонны. Как в таком случае намереваетесь поступить с семьей, с детьми?»

Эту последнюю записку вождь Агапкину не вернул, разорвал в мелкие клочья, бросил в пепельницу, сам чиркнул спичкой и ничего не ответил Глебу Ивановичу. Вызвал Свердлова и долго беседовал с ним наедине – о чем, неизвестно. Ночью была отправлена короткая телеграмма в Екатеринбург: «Пора закрывать вопрос».

Утром на очередном заседании Совнаркома обсуждался декрет об изъятии у населения швейных машинок и текстиля. Потом, в кабинете, вождь распекал наркома Луначарского – почему до сих пор в Москве не снесены памятники царям и их прислужникам, почему не воздвигнуты вместо них памятники великим борцам за дело мировой революции?

«В Екатеринбурге царская семья под арестом, – думал Федор, – еще недавно заявляли об открытом всенародном суде над бывшим царем. Кажется, Бокию удалось договориться, чтобы отпустили за выкуп кое-кого из великих князей. Но только не царя. Тут у вождя личные счеты и личная ненависть».

Ранним утром, пока вождь еще не поднялся с постели, Федор проводил обычный осмотр. Ильич плохо спал, однако чувствовал себя вполне бодрым. Сердце стучало спокойно, все реакции в норме. Как всегда, проблемы с желудком и кишечником. Из лекарств Ленин аккуратно и охотно принимал только слабительное, и дозы приходилось увеличивать.

Живот твердый, слегка вздутый. Язык подернут сероватым налетом.

Осматривая широкую, сизо-розовую, с кислым запашком пасть, Федор заметил, что выпала пломба из нижнего коренного зуба.

– Владимир Ильич, вам нужно к дантисту.

– Зачем? Ничего не болит.

– Пломба выпала, лучше сразу поставить.

– Да? – Вождь нахмурился, исследовал кончиком языка каждый свой зуб. – Вот, есть дырка, я чувствую. Не будем откладывать, заделаем прямо сегодня, а то разболится в самый неподходящий момент.

Ленин пребывал в благодушном настроении, позавтракал с аппетитом, среди уймы дневных дел выкроил полтора часа на посещение дантиста. Вечером председательствовал на очередном заседании Совнаркома. Присутствовали Семашко, Бонч, Троцкий, Рыков, Ногин, Склянский, Чичерин, Карахан.

После вялого обсуждения нескольких рутинных вопросов вождь предоставил слово товарищу Свердлову. Яков Михайлович, как всегда романтически печальный, аккуратно причесанный, надушенный, поправил пенсне, достал бумаги. В тишине зазвучал его сочный глубокий баритон:

– По постановлению Екатеринбургского областного Совета в ночь с 16 на 17 июля, ввиду раскрытия ЧК большого белогвардейского заговора, имевшего целью похищение бывшего царя и его семьи, расстрелян Николай Романов. Семья его эвакуирована в надежное место.

Свердлов не сказал больше ни слова. Ленин, выдержав недолгую паузу, оглядел зал и спросил:

– Есть вопросы к товарищу Свердлову?

Вопросов ни у кого не было. Перешли к проблеме организации государственной статистики, далее обсудили проект декрета о монополии на ткани. Заседание прошло в спокойном рабочем режиме.

* * *

Северное море, 2007

Когда в вену вошла игла, а ноздри почувствовали омерзительное дыхание Фрица Радела, Соне показалось, что она умирает. Последнее, что она увидела, было лицо покойного папы. Папа смотрел на нее сквозь влажное серое облако и повторял: «Не надо, Сонечка, пожалуйста, не надо!» Она даже как будто спросила, что именно не надо, но он не ответил.

Впрочем, вопрос был глупый и не нужный. И он, и она отлично понимали, о чем речь. Папа просил ее не умирать, просил так, словно это от нее зависело.

Облако сгустилось, почернело, папа исчез, исчезло вообще все. Видимо, мастерица Гудрун вколола ей какое-то очень сильное снотворное. Процедура похищения была настолько мерзкой и унизительной, что Соня вовсе не сожалела о той части событий, которая выпала из памяти.

Открыв глаза, она увидела прямо перед собой круглое окошко, за которым плескалась вода.

Она не знала, сколько проспала, час или сутки. Наручные часы показывали половину девятого, неизвестно, утра или вечера. К тому же они остановились. Голова гудела, страшно хотелось пить. Она была одна в маленькой, чистой, уютной каюте. Лежала одетая, в джинсах и свитере, на узкой, припаянной к стене койке, поверх мягкого клетчатого пледа. Возле овальной двери на вешалке висела ее куртка. На стуле возле крошечного столика Соня нашла свою сумку, а под койкой – теплые пушистые тапочки.

На столике стояла литровая бутылка минеральной воды. Соня открыла ее и, не отрываясь, выпила больше половины.

Овальная дверь была заперта снаружи. Еще одна дверь, в углу, оказалась открытой. За ней Соня обнаружила туалет, раковину и маленькую душевую кабинку.

На полке у раковины нашлось все необходимое – мыльце, зубная щетка, паста, шампунь. На глянцевых бело-голубых упаковках было написано по-английски: «Отель “Эдем”, Снэйк-сити, Эпл-стрит, 13». Факс, телефон, адрес электронной почты.

Из зеркала на Соню смотрело удивительно спокойное, красивое лицо. Что-то неуловимо изменилось. Черты заострились, стали тоньше, резче. Кожа заметно побелела и слегка натянулась. Губы, обычно суховатые, бледные, припухли и покраснели. Серо-голубые глаза казались больше, темней.

Лицо в зеркале пугало и завораживало. Оно было чужим, его как будто откорректировали, пригладили, как фотографию в компьютерном «фотошопе». В глазах ни страха, ни растерянности. Ничего. После долгого сна они даже не припухли, не покраснели. Радужка стала сапфирово-синей, с лиловым отливом. Соня на всякий случай проверила, нет ли на глазах цветных контактных линз.

«Нечто вроде галлюцинации, – решила Соня, – побочный эффект наркотика, который вколола мне мастерица Гудрун. Надо принять душ, тогда я окончательно проснусь».

Маленькая дверь запиралась на задвижку. Сквозь шум воды Соне показалось, что кто-то вошел в каюту. Она быстро закрутила краны, прислушалась. Да, кто-то был в каюте. В тишине из-за двери доносился легкий скрип, стеклянное постукивание.

Соня опять включила воду, вымылась, вытерлась, стала натягивать джинсы и долго не могла попасть ногой в штанину. Руки дрожали.

Прежде чем открыть дверь и выйти, она несколько секунд прислушивалась. Но ничего, кроме тихого, мерного плеска воды и далеких криков чаек, не услышала. Тот, кто заходил, уже ушел? Или сидит, ждет?

Сердце прыгало у горла. Во рту пересохло, хотелось забиться в угол, накрыться с головой большим махровым полотенцем и убедить себя, что спряталась надежно.

– Тихо, тихо, не сходи с ума, – прошептала Соня.

Взгляд ее опять уперся в зеркало.

– В чем, собственно, дело? Я отлично себя чувствую и потрясающе выгляжу. Жаль, меня сейчас никто не видит.

– Чему ты радуешься? Ты понимаешь, что вляпалась в какую-то чудовищную фантастическую историю?

Соня беседовала с собственным отражением. Шепот щекотал губы. Из зеркала победно улыбалось все то же лицо, красивое, гладкое, те же холодные сапфировые глаза.

Десять лет назад, на третьем курсе биофака МГУ, молодой человек, с которым завязывалось нечто вроде легкого романа, угостил Соню настойкой каких-то ароматных индийских травок. Настойка добавлялась в вермут. После двух маленьких рюмок удивительным образом поменялись все ощущения. Совсем иначе зазвучала музыка. Казалось, ее слышишь не ушами, а кожей, каждой клеткой. Зашевелились и запахли цветы на обоях. На стене висела чеканка, профиль Нефертити. Египетская царица медленно повернула медную голову. Деревянная резная шкатулка на серванте подняла крышку, как будто открыла рот и хотела поздороваться.

Тогда, под действием наркотика, в зеркале Соня увидела сказочно красивую, загадочную девушку с огромными сапфировыми глазами. Это была вроде бы она, однако и не она вовсе, какое-то из ее перевоплощений, прежних или будущих. О молодом человеке в тот момент Соня совершенно позабыла, так полна была собой. И он забыл о Соне, лежал на ковре, раскинув руки, смотрел в потолок, не моргая, и бормотал что-то.

Действие волшебной травки завершилось неудержимой рвотой. Всю ночь прыгала температура, бросало из жара в холод. Организм как будто кричал: не надо! Не хочу!

Никогда больше Соня наркотиков не пробовала, почти забыла ту историю и вот сейчас, глядя в зеркало, вдруг вспомнила. Да, именно такое было у нее лицо или казалось таким. Сапфировые глаза, красные вспухшие губы. Правда, предметы в маленькой каюте не оживали, не было ни тошноты, ни температуры. Только прохладное приятное спокойствие и желание бесконечно любоваться своим загадочным надменным отражением.

В каюте никого не было, однако на столике стоял поднос. Горячий фарфоровый кофейник, запотевший хрустальный стакан с ледяным апельсиновым соком, булочка из серой муки, масло, брусничный джем, тонкие ломтики сыра, большое зеленое яблоко. Присев на кровать, Соня долго смотрела на все это, потом не выдержала и стала есть.

Сок был свежий, кофе крепкий, с привкусом кардамона. Булочка теплая, с хрустящей корочкой. Вообще все было удивительно вкусно.

– Это, наверное, потому, что я вернулась с того света, – сказала себе Соня.

Покончив с завтраком, она заглянула в свою сумку. Все, что она положила туда утром, собираясь в лабораторию, было на месте. Косметичка, щетка для волос, упаковка бумажных носовых платков, ручка, маленький ежедневник, зажигалка, пачка сигарет, толстая ветхая тетрадь в серой обложке. В последний момент она решила взять с собой незаконченный роман неизвестного автора, думала, что почитает в лаборатории, во время обеденного перерыва.

В отдельном внутреннем кармане спокойно спал маленький плюшевый медвежонок, подарок Ивана Анатольевича Зубова. Он был для Сони талисманом, она не расставалась с ним. Дед придумал для него имя – Ося.

Да, кажется, все было на месте. Не удалось найти телефон и бумажник.

«В самом деле, зачем мне теперь деньги и кредитка? Вряд ли здесь, в открытом море, есть магазины и банкоматы. И сеть, конечно, не ловится».

Соня закурила. Стряхнула пепел в баночку из-под джема. Раскрыла серую тетрадь.

«На платформе горели фонари, но все равно было темно. Моя спутница сошла вместе со мной, мне пришлось подать ей руку, когда она спускалась с высокой вагонной ступеньки. Сквозь тонкую перчатку я почувствовал, что рука у нее холодная и твердая как камень.

Как только мы оказались на платформе, раздался свисток, поезд тронулся. Никто, кроме нас двоих, в этом городе не вышел. Даму встречал маленький, необыкновенно толстый шофер. Кожаные галифе обтягивали его зад и ляжки и выглядели на нем как купальное трико. Высокие сапоги отражали фонарный свет. Козырек кепи скрывал его лицо.

– Вечер добрый, драгоценная моя госпожа, роскошная нынче погодка, надеюсь, путешествие доставило вам немало приятных минут. Изумительные пейзажи, неведомые города, романтические встречи. У нас все по-прежнему. Его превосходительство проиграл его высокопревосходительству три партии в городки.

Толстяк произнес это мелодичным тенором. Дама ничего не ответила, только слегка кивнула. Он подхватил ее чемодан и стал зачем-то свободной левой рукой вырывать у меня мой саквояж.

Я возмутился, вцепился в ручку саквояжа.

– Позвольте, что вы делаете?

Толстяк оказался удивительно сильным и саквояж отнял.

– Не пугайтесь, – обратилась ко мне дама. – Густав знает, что делает. Вас тут никто не встречает, мы отвезем вас.

– Благодарю, это очень любезно, однако меня должны встретить. На площади, перед зданием вокзала, ждет автомобиль.

– Прекрасно. В таком случае Густав поднесет ваш багаж к автомобилю, и мы попрощаемся. Если вы тревожитесь за ваши слитки, то напрасно. Тут прислуга бескорыстна и кристально честна.

Между тем жирный Густав поразительно скоро удалялся от нас, он не шел, а летел, подпрыгивал, как мяч, иногда даже зависал в воздухе на несколько мгновений, вместе с чемоданом и саквояжем, свободно перебирая своими коротенькими лаковыми ножками.

Она не могла знать про слитки. Мешочек с золотом лежал в саквояже, я отлично помнил, что ни разу не открывал его в поезде.

– Остановите его, прошу вас, – сказал я даме, – пусть он вернет мой саквояж, мне надо зайти в здание вокзала.

– Зачем?

– Выпить лимонаду, купить газету. Да мало ли зачем?

– Что ж, извольте, – она почему-то рассмеялась и тихо свистнула, словно подзывала собаку.

Густав несколько раз повернулся в воздухе вокруг своей оси, подлетел к нам и отдал мне саквояж. Не оглядываясь, я быстро подошел к центральному входу, тронул массивную дверь. Она была заперта. Тут я заметил, что в окнах старинного здания совершенно темно. Стекла отражают фонарный свет.

Две боковые двери тоже оказались запертыми. На одной висел гигантский амбарный замок.

Мои наручные часы остановились еще в поезде, и я не сумел их завести. По моим расчетам, сейчас должно быть около полуночи. На фасаде вокзального здания, под крышей, светился огромный циферблат. Я уставился на него и не сразу понял, почему не могу определить время. Стрелок не было. Оглядевшись, я обнаружил, что платформа совершенно, стерильно пуста. Дама и толстяк-шофер тоже исчезли. Делать нечего, оставалось выйти на площадь.

Там, за вокзальным зданием, было светло от фонарного света, почти как днем. Я разглядел нечто вроде цветочной клумбы, обнесенной узорчатой оградкой. В центре возвышалась гигантская статуя какого-то средневекового рыцаря в латах. Он стоял, одной рукой опираясь на меч, другая рука была торжественно вытянута вперед и вверх, словно рыцарь благословлял здание вокзала, полотно железной дороги и темноту, которая простиралась за полотном.

По обеим сторонам клумбы стояли автомобили. Большой черный «мерседес» и маленький серый «Форд» с открытым верхом. Именно такой «Форд» должен был встречать меня. Я облегченно вздохнул, снял шляпу, вытер вспотевший лоб.

Шофер дремал, уронив голову на руль. Я бросил свой саквояж на заднее сидение и произнес бодрым громким голосом.

– Добрый вечер, я тот самый Джозеф, которого вы ждете.

Шофер ничего не ответил, не шелохнулся.

– Видите, я оказалась права. Никто вас тут не встречает, – послышался за моей спиной голос дамы.

Она и толстяк Густав стояли рядом. Я не заметил, как они подошли. Я смотрел, не отрываясь на своего шофера, на рукоять ножа, торчавшую из затылочной ямки. Шея была залита кровью, темные капли стекали за шиворот, медленно падали на кожаное сиденье. В тишине звук казался странно громким. Шлеп. Шлеп. Как будто подтекает кран умывальника бессонной ночью в дешевом гостиничном номере.

– Его убили только что, – просипел я, – что же мы стоим? Надо вызвать доктора, полицию! Где тут телефон?

– Не тревожьтесь, о нем позаботятся городские службы, – сказала дама и взяла меня за локоть, – пойдемте, пойдемте, мой милый. Не надо смотреть. Зрелище не из приятных, особливо перед сном, согласитесь.

Густав сзади нежно обнял меня за талию, я слишком поздно заметил, как мой верный «глок» перекочевал в его карман. Густав успел удалиться на приличное расстояние, обежал автомобиль, высоко подпрыгнул и забрал с заднего сиденья мой саквояж.

– Марта, любимая кошечка нашей красавицы, госпожи супруги его высокопревосходительства, подарила нам счастье в виде трех прелестных котяток. Ой, такие халесинькие-халесинькие, пусистенькие-пусистенькие, с розовыми носиками, – пропел он и отправил воздушный поцелуй куда-то во мрак, в глубину пустынных улиц.

Глава двенадцатая

Москва, 1918

Заместитель наркома здравоохранения Петя Степаненко на этот раз явился в лазарет ранним утром, зашел прямо в ординаторскую, один без охраны. Михаил Владимирович не ожидал его увидеть. До конца дежурства осталось еще два часа.

– Езжай-ка с ним, папочка, он хотя бы приличным завтраком тебя накормит, – шепнула на ухо Таня.

Петя явно не выспался, был в дурном расположении духа, лицо его припухло, заплывшие глазки бегали, прятались от прямого взгляда.

– Опять к товарищу Кудиярову? – спросил профессор.

– Как вы догадались? – зло усмехнулся Петя.

Никогда еще Михаил Владимирович не видел бывшего студента таким смурным.

– Петя, вы здоровы? – спросил он на всякий случай.

– Спасибо. Здоров. Спал мало, к тому же не успел позавтракать.

В автомобиле никого, кроме шофера, не было. Как и в прошлый раз, Петя повез профессора сначала на Воздвиженку, в бывший «Гавр». Прислуживал тот же лакей с бакенбардами. Яичница с ветчиной, опять красная икра, масло, свежий ситник.

– Петя, откуда столько икры?

– Из царских еще запасов, вот, доедаем. Да вы мажьте гуще, не смущайтесь, профессор, икра отличная.

Гадкая мыслишка, что еда ворованная, довольно сильно портила аппетит. Но голод оказался сильнее.

От запаха настоящего бразильского кофе у профессора закружилась голова. На десерт официант принес вазочку с шоколадными конфетами.

«Нет, – жестко сказал себе Михаил Владимирович, – нет, ни за что на свете!»

Заместитель наркома после сытного завтрака размяк, порозовел, вальяжно раскинулся, закурил, прихлебнув кофе, вытянул руку с тонкой чашкой и задумчиво произнес:

– Хороший саксонский фарфор всегда напоминает мне Цюрих. Именно там, в эмиграции, я стал настоящим революционером. Кафе, фокстрот, разврат, самодовольство, эгоизм и пошлость руководящих классов меня глубоко возмущали, болью и гневом пронзали мне сердце.

Михаил Владимирович не слушал его. Он не мог оторвать взгляд от шоколада. В саквояже у него лежала пустая жестянка из-под порошков. Если протереть ее салфеткой, можно положить туда хотя бы три конфетки. Или, пожалуй, четыре. Ничего страшного, если Миша съест конфетку. Считается, что детям до полутора лет шоколад вреден. Ерунда. От одной штучки никакого диатеза не будет. К тому же он шоколада никогда в жизни не пробовал.

– Меня возмущало угнетение рабочего класса сытыми скотообразными людьми, которые далеко не являлись духовно развитыми особями, истинным цветом интеллигенции, – продолжал рассуждать Петя. – По большей части они представляли узколобых упитанных эгоистов, развращенных, лишенных идеалов, тупо стремящихся к карьере, к богатству.

«Да что я мучаюсь, в самом деле?» – разозлился профессор.

Он достал из саквояжа жестянку, тщательно протер ее изнутри ресторанной салфеткой и положил туда четыре конфеты. Петя никакого внимания на это не обратил.

– Настоящий переворот в моей душе случился после того, как я прочитал книгу Ильича «Что делать?». Это великая книга, там даны ответы на все вопросы, мучившие передовых мыслящих людей многие годы. Это катехизис революционера. – Петя допил кофе, загасил папиросу. – Вам, профессор, не мешало бы ознакомиться, авось пригодится.

– Да, непременно, – кивнул Михаил Владимирович и без всякого стеснения положил в жестянку еще три конфеты.

– В следующий раз я, пожалуй, подарю вам экземпляр. Почитаете, подумаете. Пора уж вам определиться. Атмосфера накаляется с каждым днем. Я не хотел огорчать вас, однако согласно марксистской теории количество непременно переходит в качество. Дворянское происхождение, генеральский чин, – Петя стал загибать пухлые пальцы, – опять же, зять воюет у Деникина.

– Погодите, Петя, я не совсем понимаю. Количество чего?

– Да вот, извольте ознакомиться. – Петя достал из портфеля несколько мятых, грязноватых листочков, исписанных чернильным карандашом, крупным корявым почерком.

«Считаю своим долгом сообщить, что гр. Свешников М.В., бывший царский генерал, видный профессор, скрывается в должности рядового хирурга, очевидно с целью. Вышеозначенный гр. Свешников внешне лоялен, но, в сущности, крайне вреден и политически подозрителен».

Михаил Владимирович вернул листочки Пете, покачал головой.

– Да, я вижу, дело принимает серьезный оборот. Это товарищ Добрюха писал, я хорошо знаю его почерк. Он подвизается у нас в лазарете по хозяйственной части. Видимо, новый главный врач товарищ Смирнов сам не решился, поручил Добрюхе, но и тот оказался не лыком шит, подпись свою не поставил. Храбрецы, нечего сказать. А что, Петя, если я прочитаю великую книгу «Что делать?», это как-то облегчит мою участь?

– Не время для шуток, Михаил Владимирович. У нас с вами серьезный разговор.

– То есть вот эти грязненькие бумажки – это действительно серьезно? Меня арестуют? Поставят к стенке из-за них?

– Нет, что вы. – Петя смутился и помотал головой. – Вы совсем не так меня поняли. Я не хочу вас пугать, я пробую докричаться до вас, достучаться, а вы никак не слышите. Бумажки я показал вам лишь для того, чтобы вы не питали иллюзий, будто можно спрятаться, отсидеться, будто скромная должность в лазарете нечто вроде нейтральной территории. Нет, Михаил Владимирович, все совсем наоборот. Чем глубже вы нырнете, тем трудней вам будет скрыться. На грязном дне жизни, среди уголовного быдла, вы не станете черным туземцем, даже если с ног до головы обмажетесь ваксой. Они будут ненавидеть вас, следить за каждым вашим шагом. Вы не соизволили прочитать эти бумажки от начала до конца, вы побрезговали, и напрасно. Там довольно подробно изложена история загадочного исцеления некоей безнадежно больной буржуйки по фамилии Миллер.

«Он вовсе не так глуп, как мне казалось, – подумал Михаил Владимирович, – однако он блефует. Смирнов и Добрюха еще не появились в лазарете, когда я лечил Лидию Петровну».

– Знаете, Петя, в наше странное время малейшее улучшение состояния здоровья можно считать чудом. Лечить больных давно уж нечем, разве что молитвой.

– Или вашим таинственным эликсиром.

– А что, это неплохая идея. Спасибо, Петя. Я подумаю.

– Михаил Владимирович, я видел ее. Мой хороший приятель оформлял ей и ее внучке разрешение на выезд в Германию. Он даже заподозрил, что она дала фальшивые документы, поскольку паспортный возраст Миллер Лидии Петровны никак не соответствовал ее внешнему облику. Но было ходатайство из германского посольства, и решили не устраивать никаких дополнительных проверок. Ее отпустили вместе с маленькой внучкой. Я всерьез задумался над этой историей после того, как мне доложили, что вы провожали их на Брестском вокзале. Оставалось только навести справки в лазарете. Там я узнал, что госпожа Миллер умирала от старческих болезней. А потом вдруг ожила и помолодела лет на двадцать. Что вы скажете на это, профессор?

– Ох, Петя, Петя, что бы я вам сейчас ни сказал, вы не поверите. Вам хочется верить в чудо, и это страстное желание сильнее здравого смысла.

– Мне прежде всего хочется услышать от вас правду.

– Ну, так извольте. Лидия Петровна Миллер поступила ко мне в крайне тяжелом, кризисном состоянии. Она много лет страдала гипертонией, диабетом, из-за нарушения обмена веществ была весьма полной. Они с Ксюшей жили впроголодь, Лидия Петровна отдавала внучке последние крохи, и в результате многодневный период перед кризисом оказался для Лидии Петровны чем-то вроде курса лечебного голодания. Случаи, когда длительный голод излечивает тяжелые недуги, в том числе диабет, науке давно известны. Обязательно бывает кризис, после коего больной либо погибает, либо выздоравливает. Лидия Петровна справилась, организм оказался удивительно сильным. В результате она скинула около тридцати фунтов лишнего веса и, естественно, стала выглядеть моложе.

– Да, получается весьма складно, – кивнул Петя, – я кое-что читал о целительных свойствах голода, это, кажется, индийские йоги изобрели?

– Петя, голод никто не изобретал. Просто люди в разных веках, в разных странах слишком часто имели возможность изучить, как он действует на организм. В большинстве случаев голод убивает, медленно и мучительно, однако бывают исключения.

– Стало быть, вы утверждаете, что эликсир не применяли?

– Нет, Петя. Не применял.

– Никогда?

Михаил Владимирович тяжело вздохнул и взял папиросу.

– У нас какой-то беспредметный разговор. Я занимался опытами на досуге, ковырялся в крысиных мозгах. Иногда получались неожиданные результаты.

– Профессор, дорогой мой, – Петя чиркнул спичкой и дал ему прикурить, – эту песню я слышал много раз. Может, хватит валять дурака? Вы же ученый, исследователь. У вас руки чешутся, чтобы продолжить опыты.

– Я бы рад продолжить, но теперь у меня такой возможности нет. – Михаил Владимирович спокойно выдержал пристальный взгляд блестящих Петиных глаз. – Я, кажется, говорил вам. Ко мне подселили бравого комиссара, ему пришла охота пострелять крыс из своего револьвера. В результате лаборатория разгромлена, животные погибли, все склянки побиты, все до одной.

– Все до одной, – задумчиво повторил Петя, – я помню, вы говорили. Это, кажется, было в июне.

– Да. Числа двадцатого.

– И препарата у вас не осталось. Ну а что же, в таком случае, произошло вот с этим пожилым господином?

Заместитель наркома, как фокусник, извлек откуда-то из рукава несколько фотографий и веером разложил их на столе.

Спасительный старик был запечатлен в разных ракурсах, в разной одежде, с бородой и без бороды. В темной косоворотке, в мятом пиджаке и в картузе. В щегольской белой черкеске и папахе.

– Пищик Василий Кондратьевич, 1850 года рождения, донской есаул, злейший враг советской власти, – тихо прокомментировал Петя, – надеюсь, вы не станете уверять меня, что впервые видите этого человека?

Снимки явно были сделаны до ранения. После возвращения с того света старик сильно изменился, и вряд ли теперь можно было узнать его.

– Конечно, стану. Я действительно впервые вижу этого человека.

– Все, довольно. – Петя резко поднялся, вытащил из кармана изящную золотую луковку часов. – Пора ехать. Товарищ Кудияров ждет. Следующую часть беседы я вести не уполномочен.

* * *

Зюльт, 2007

Михаил Павлович Данилов поднялся по лестнице в свой кабинет, сел за компьютер. Мастер провозился с проклятым «Трояном» несколько часов. Все это время Данилов страшно нервничал из-за пожара. Герда не возвращалась. Мысль о том, что с Соней может случиться что-то плохое, не приходила ему в голову. Даже тень подобной мысли могла остановить его сердце.

Проводив компьютерного вирусолога, Михаил Павлович, вместо того чтобы сразу вернуться в кабинет, открыть почту и прочитать наконец ночное послание от Агапкина, стал быстро одеваться. Он больше не мог сидеть дома. Но тут вернулась Герда вместе с Дитрихом и объяснила, что Соню допрашивают в полиции.

Собственно, так он и думал. Дотошность и занудство немецких полицейских граничат с абсурдом. Больше всего Микки беспокоило, что Соня так долго торчит там, в полиции, отвечает на глупые вопросы, подписывает бесконечные бумажки, вместо того чтобы прийти домой и нормально поесть. В глубине души он был даже рад, что сгорела лаборатория. Она отнимала у него внучку. Теперь какое-то время Соне придется сидеть дома. Они поговорят наконец спокойно, без спешки. Ему столько надо рассказать ей, а все нет времени. Конечно, жаль подопытных животных. Вряд ли их удалось спасти. Для ученого это настоящая беда, когда погибают подопытные животные. Приходится все начинать сначала.

Самым первым воспоминанием Миши Данилова была героическая смерть белого крыса Григория Третьего в июне восемнадцатого в Москве. Сумасшедший комиссар, которого подселили в профессорскую квартиру на Второй Тверской, расстрелял из револьвера лабораторию. Миша смутно помнил осколки стекла и тушки животных на полу, человека в полосатой тельняшке и голубых кальсонах, совершенно лысого, с желтыми бешеными глазами, белокурую женщину в чем-то черно-красном и ее странный, захлебывающийся смех.

Впрочем, вряд ли это было его личное воспоминание. Мише тогда и года не исполнилось. Мама и дед столько раз рассказывали ему эту историю, что сама собой в голове сложилась ясная картина.

Григория Третьего похоронили в шляпной коробке во дворе. Мало того, что белый крыс прожил почти три крысиных века, он еще умудрился спасти деда. Сумасшедший комиссар, перестреляв животных, направил дуло на профессора. Крыс подскочил и вцепился комиссару в кальсоны. Пуля, предназначенная деду, убила зверька. Это была последняя пуля в барабане.

Миша знал совершенно точно, что во время похорон крыса находился в комнате няни и ел манную кашу. Однако он ясно видел пустой грязный двор, деда с дворницкой лопатой, маму в старом гимназическом платье, со шляпной коробкой в руках.

Дед долго переживал гибель своих крыс, и прежде всего Григория. Соня тоже будет переживать. Но ничего, начнет опыты сначала, иногда это бывает даже полезно.

Комбинация клавиш для входа в почту после перезагрузки компьютера изменилась. Михаилу Павловичу пришлось довольно долго возиться. Ему не терпелось прочитать послание от Агапкина. Там, безусловно, содержалась какая-то важная информация.

«Надо было сразу посмотреть, при вирусологе, – раздраженно думал Данилов, убирая одну за другой непрошенные рекламные заставки, – где же Соня? Если она не вернется через пять минут, я пойду в эту чертову полицию, потребую, чтобы ее отпустили домой. Нет, я совершенно не волнуюсь, я спокоен, просто уже пора обедать».

Михаил Павлович прожил на свете девяносто лет. Он привык существовать под чужой личиной и скрывать свои чувства даже от самого себя. Он родился в Москве двадцать девятого октября 1917 года, то есть был ровесником того кошмара, который случился на его родине и продолжался более семидесяти лет.

Он покинул Россию пятилетним ребенком, жил в Германии, в Англии, во Франции, в Америке, потом опять в Германии, но только Россию любил и считал своей родиной. Он был русский, но долго носил чужое немецкое имя Эрнст фон Крафт. Имя это одолжил ему профессор органической химии, преподаватель медицинского факультета Берлинского университета Райнхард фон Крафт, близкий друг деда.

С восемнадцати лет Михаил Павлович работал на английскую военную разведку. Он ненавидел нацизм, но служил в СС. Он ненавидел коммунистов и Сталина, но с тридцать восьмого года и всю войну, до сорок пятого, сотрудничал с советской военной разведкой.

Его завербовала студентка филологического факультета Московского университета Вера Лукьянова. Он вместе с группой молодых летчиков Люфтваффе приехал совершенствовать летное мастерство на секретной учебной базе в Тушино.

Вера Лукьянова работала переводчицей при немецких летчиках. Он влюбился в нее без памяти, он потерял голову. Вера тоже его любила, он до сих пор верил в это.

Два месяца смертельного риска и невероятного, заоблачного счастья. Тайные свидания, по всем законам шпионской конспирации. О том, что она была тогда младшим лейтенантом НКВД, он знал с первой их встречи. О том, что он Миша Данилов, а не Эрнст фон Крафт, она не узнала никогда.

В августе тридцать девятого Вера родила мальчика. В Москве подписывался знаменитый пакт. Унтерштурмфюрер СС фон Крафт был в составе охраны делегации Риббентропа. Он видел своего новорожденного сына. Он придумывал немыслимые планы – бежать с Верой и ребенком в Америку, в Австралию, в Новую Зеландию.

Сохранилось несколько фотографий. Унтерштурмфюрер СС фон Крафт, младший лейтенант НКВД Лукьянова. Их новорожденный сын Дмитрий.

В последний раз, с ребенком, снимал их майор НКВД Федор Федорович Агапкин, в подмосковном лесу, вдали от посторонних глаз.

Вера дала сыну свою фамилию и говорила всем, кому это было интересно, что отец ее ребенка – сосед по коммуналке, летчик, комсомолец, авиахимовец. Выяснить правду было невозможно. Авиахимовец сгорел в самолете за три месяца до рождения Дмитрия. Вся коммунальная квартира и весь двор знали, что летчик давно потерял из-за Веры голову. Его звали Николай, и в метрике мальчика было написано: «Лукьянов Дмитрий Николаевич».

Младший лейтенант Лукьянова погибла в сорок втором, когда ребенку было два с половиной года. Ее забросили во вражеский тыл, в Белоруссию, она работала машинисткой в немецкой комендатуре в Гродно. Гестапо арестовало партизанского связного. Он выдал Веру. Ее пытали и повесили.

Посмертно ей было присвоено звание Героя Советского Союза, ее именем назывались улицы, пионерские дружины. Ее сына растила бабушка.

Многие годы Федор Федорович Агапкин оставался единственной ниточкой, которая связывала Михаила Павловича Данилова с родиной, с Дмитрием, с внучкой Соней. Связь получалась односторонняя. Данилов знал почти все о сыне, о внучке. Они понятия не имели, что он существует на свете. Для Агапкина связь эта была смертельно опасна, однако он не рвал ее.

Он ни разу не предал, не соврал и всегда выполнял свои обещания.

В октябре 1917-го ассистент профессора Свешникова Федор Агапкин был первым, кто взял на руки новорожденного Мишу. Он принял роды у Тани, когда в Москве шли бои и стены дома на Второй Тверской тряслись от канонады. В июле восемнадцатого чекист Агапкин убрал из квартиры профессора сумасшедшего комиссара и на короткое время сумел обеспечить семье спокойное существование, насколько это было возможно летом 1918 года.

Зимой 1922-го Федор Федорович тайно вывез маленького Мишу с мамой и Андрюшей в Петроград и устроил им побег из коммунистической России через Финский залив. Наверное, он спас им жизнь. Во всяком случае, Тане. Ей никак нельзя было оставаться в России.

Агапкин обещал, что Данилов когда-нибудь встретится с сыном и с внучкой. Они встретились.

Только что он написал:

«Почему молчишь? Что у вас происходит? Где Соня?»

У Михаила Павловича задрожали руки, он долго не мог попасть мышкой на нужный значок, на закрытый конвертик вчерашнего послания. Он уже хотел позвать Герду, Дитриха, чтобы помогли. Но конвертик все-таки открылся.

«Ей нельзя выходить из дома. Не отпускай ее в лабораторию. Заболей, ляг на пороге, придумай что угодно. Не отпускай. Жди Ивана Зубова. Ты с ним знаком. Он привез к тебе Соню. Ему можно верить. Больше никому. Они появились, совсем близко. Фриц Радел. Смотри фото в приложении. Сравни с портретом Альфреда Плута».

Это было написано и отправлено прошлой ночью, но прочитано только сейчас.

* * *

Гамбург, 2007

Зубов одним из первых вышел из самолета, быстро прошел пограничный контроль, на багажной ленте сразу увидел свой маленький чемодан. Зашел в туалет, умылся холодной водой. Он мечтал о чашке крепкого сладкого кофе. В аэропорту было несколько итальянских кофеен, там варили настоящий эспрессо. Сначала кофе, потом все остальное.

Разумеется, он поглядывал по сторонам, искал глазами серого юношу. Когда он садился в самолет, ему показалось, что юноша вместе с семейством занял места тоже в бизнесе, где-то в последних двух рядах. У пограничной будки вроде бы мелькнул знакомый профиль. Но глаза слипались, голова раскалывалась. Иван Анатольевич решил, что, если это действительно хвост, он все равно никуда не денется, появится рядом, рано или поздно. Не этот, серый, так какой-нибудь другой. Главное, не зевать, взбодриться, включить свои старые, надежные профессиональные инстинкты.

В аэропорту Гамбурга, в отличие от других европейских аэропортов, еще кое-где можно было курить. В итальянской кофейне на столах стояли пепельницы. Кроме кофе Иван Анатольевич взял горячую пиццу. В последний раз он обедал вчера днем. В Шереметьево только пил и не закусывал.

Пицца, кофе, таблетка темпалгина привели его в чувство. Он сунул руку во внутренний карман куртки, хотел достать телефон. Но телефона не было. Не оказалось его и в сумке.

Иван Анатольевич спокойно, не спеша, просмотрел все отделения. Отчетливо вспомнил порядок действий. Итак, он вошел в самолет. Занял свое место. Отдал куртку стюардессе. Перед тем как отключить телефон, набрал номер сына. Услышал, что абонент временно недоступен. Отправил эсэмэску. «Не сходи с ума. Подумай о Дашеньке. Жду звонка». После этого отключил телефон и положил его в специальный наружный карман сумки. Выпасть оттуда он не мог. Что же получается?

Иван Анатольевич минут за десять с помощью полицейского отыскал нужного диспетчера. Аэрофлотовский «Боинг» еще не улетел назад, в Москву. В салоне шла уборка. Диспетчер по рации связался с самолетом и попросил Зубова подождать. Через двадцать минут Иван Анатольевич узнал, что никакого телефона в салоне не нашли.

На улице давно стемнело. Зубов вспомнил, что последний поезд на остров отправляется в половине восьмого. Если сию минуту сесть в такси, можно успеть. От аэропорта до вокзала минут сорок езды. Гамбург – не Москва, пробок не будет. Главное добраться до Зюльта сегодня, встретиться с Соней. Только поговорив с ней, можно в чем-то разобраться.

До стоянки такси Иван Анатольевич не дошел. Сразу у выхода нырнул в автобус-экспресс. Сел на заднее сиденье, так, чтобы незаметно наблюдать за людьми, которые входили и расплачивались с шофером. Через пять минут экспресс отчалил, больше половины мест остались свободными, и никто из пассажиров не показался Зубову подозрительным.

«Значит, им нужен был только телефон. В самом деле, сейчас меня вести не надо. Им отлично известно, куда я направляюсь».

Кому – им, кто такие – они? Об этом Иван Анатольевич старался пока не думать. Чтобы составить для себя более или менее ясную картину происходящего, нужно было связаться с несколькими людьми. Позвонить. Зубов постоянно дергался. Рука машинально шарила то в сумке, то в карманах, искала телефон.

Вот уже десять лет Иван Анатольевич не расставался с этой удобной умной игрушкой, и теперь ему казалось, что он потерял кусок самого себя. Там, в записной книжке, остались десятки номеров, не продублированных ни в компьютере, ни на бумаге. Там хранились фотографии и видео Дашеньки, среди них уникальные, сразу после роддома, первая младенческая улыбка, первые шаги.

Было мерзко оттого, что чужие глаза заглянут в его фотоальбом. А они заглянут непременно, потому что Соня переслала ему по ММС снимок Фрица Радела.

* * *

Москва, 1918

Григорий Всеволодович выглядел скверно. Бледный, потный, он лежал на диване в гостиной, прижимал подушку к животу. Вот уж месяц он обходился без кокаина. Период тяжелой абстиненции прошел, но теперь он пытался компенсировать отказ от наркотика другими удовольствиями.

– Колики замучили, – сообщил жалобно, – ночью ел утку с яблоками и запивал шампанским.

– Объелись? Вам, Григорий Всеволодович, как будто нравится болеть, – сказал профессор, прощупывая твердый вздутый кудияровский живот.

– В жизни должны оставаться какие-то удовольствия, – простонал Кудияров, – иначе зачем тогда все?

– Откройте-ка рот. Язык ужасный у вас. Пожалуй, придется ехать в госпиталь, – сказал Михаил Владимирович.

– Почему это?

– Нужны некоторые процедуры, которые здесь провести затруднительно.

– Нет. Ни в коем случае. Вы должны помочь ему здесь, быстро и конфиденциально, – нервно прошептал Петя.

– Ну что ж, тогда вам, Петя, предстоит взять на себя обязанности хожалки. Вы, кажется, пару курсов успели окончить? Помните, как промывать кишечник, как клистир ставить? Милости прошу, приступайте.

– Да, но, позвольте, Михаил Владимирович, я не справлюсь один.

– Вы хотите, чтобы я вам ассистировал?

Несколько секунд Петя озадаченно молчал. Целая гамма сложных чувств читалась на его пухлом розовом лице. Наконец он изрек:

– Я понял. Оставайтесь здесь. Я вернусь скоро.

Михаил Владимирович дал Кудиярову соды и угольного порошка, заказал у горничной кипятку, чтобы заварить ромашку.

– Сколько же вы выпили шампанского?

– Точно не помню. Бутылки две, наверное.

– Отлично. Да еще с жирной уткой. Я ведь предупреждал вас, ничего вам этого нельзя. А вы, извините, нажрались и напились совершенно свински.

– Напился, да. – Кудияров громко рыгнул. – Нервы хотел успокоить. Не было у меня иного пути. Вопрос, можно сказать, шекспировской глубины и мощи, на уровне быть или не быть? Мысли так измучили меня, я должен был расслабиться, дать себе моральную передышку, снять напряжение.

– Может, вы поспите немного? Скоро вернется Петя, мы сделаем все необходимое, вам станет легче.

– Профессор, спать нет времени. Нам надо серьезно поговорить, именно сейчас, пока Петя не вернулся. Откройте-ка средний ящик бюро и возьмите там сверху тонкую такую голубую папочку.

– Зачем?

– Возьмите папочку, внутри всего один листок бумаги. Прочитаете его, сами поймете всю глубину и неразрешимость нашей с вами драмы.

Листок оказался старым госпитальным бланком. Он был исписан крупным корявым почерком лиловыми чернилами.

«От Чирик Аграфены Степановны, товарищу Кудиярову Г.В., чистосердечное заявление.

Я, Чирик Аграфена, проживаю на Спиридоньевке, д. 12, кв. 10. Служу фельдшерицей в больнице им. тов. Троцкого. Заявляю на доктора Свешникова М.В. и дочь его Данилову Т.М. нижеследующий факт.

Двадцать восьмого июня сего года в ночное дежурство поступил неизвестный больной с тремя пулевыми ранениями брюшной полости, коему Свешников и Данилова оказали срочную хирургическую помощь, а именно, извлекли пули и обработали раны. Документов при поступившем никаких не имелось, карточку на него заполняла Данилова Т., где вписала имя Осипов Иван Архипович, характер ранений совсем другой, именно ножевые проникающие, а также приписала время поступления другое, вместо трех с половиной часов по полуночи одиннадцать с половиной вечера. Засим было, дважды в больницу являлись товарищи из ЧК, спрашивали как раз про пулевого раненого старого мужчину, и по приметам совпадало, и по времени.

Вопреки честной правде в пользу советской власти Свешников и Данилова сообщили ложные сведения. А когда товарищи из ЧК во второй раз пошли смотреть палаты, Данилова Т. нарочно для маскировки завязала вышесказанному больному бинтом здоровый левый глаз. Самоличную подпись свою удостоверяю, Чирик Аграфена».

Внизу, на некотором расстоянии от основного текста, той же рукой была сделана приписка.

«Вы, Григорий, подлец и вероломный измен…»

Конец фразы размылся, вероятно, слезой.

– Ну, что скажете? – спросил Кудияров.

– Скажу, что вы, Григорий Всеволодович, действительно подлец. Я отлично помню, когда вы работали у нас в лазарете кассиром, фельдшерица Аграфена Чирик была сильно в вас влюблена. Вы исчезли с казенными деньгами, она из-за вас имела неприятности с полицией. Теперь вот опять вы воспользовались чувствами одинокой слабой женщины, заставили ее солгать, не понимаю только, зачем.

– Ай, профессор, перестаньте. – Кудияров сморщился и опять громко рыгнул. – Слишком мало времени у нас для пустых разговоров. Груша написала чистую правду, хотя, должен признаться, ей это далось ценой жесточайших нравственных мук. Раненого вашего уже взяли. Он во всем сознался, и вам предстоит очная ставка. Поскольку человек этот является злейшим врагом советской власти, вам и вашей драгоценной Танечке расстрела не избежать.

«Кажется, опять блеф, – со странным спокойствием подумал Михаил Владимирович, – вряд ли им удалось поймать моего старика. Если бы он сейчас был у них, Петя непременно предъявил бы мне его нынешнюю фотографию. Да и не дастся им больше казачий есаул Пищик Василий Кондратьевич. Его теперь узнать нельзя, тем более поймать».

– Очная ставка? Что ж, отлично. Если речь идет действительно об Осипове Иване Архиповиче, я буду весьма рад. Я как раз хотел осмотреть этого больного. Ранения были очень уж тяжелые.

– Еще бы не тяжелые, – Кудияров криво усмехнулся. – Пищика приговорили к расстрелу, и приговор был приведен в исполнение.

– Григорий Всеволодович, тут или путаница, или мистика какая-то. Мы, вероятно, говорим о разных людях. Никакого Пищика я не знаю. Если человека расстреляли в ЧК, вряд ли он мог после этого оказаться у меня в больнице. Осипова помню. Ужасная история, впрочем, вполне в духе времени. Бандиты напали ночью на беззащитного старика, пырнули ножом в живот, отняли мешок сухарей.

В дверь постучали.

– Откройте, – сказал Кудияров, опять лег, накрылся с головой пледом.

Горничная принесла кипяток. Михаил Владимирович ополоснул заварной чайник, насыпал сушеную ромашку.

– Вы никогда не лезли в политику и правильно делали, – донесся до него слабый голос чекиста, – но сейчас вы вляпались в очень серьезную историю. Есаул Пищик деникинский связной. Он шел в московское отделение Национального центра. Но на конспиративной квартире нарвался на засаду.

Михаил Владимирович накрыл чайник полотенцем, сел в кресло, закурил папиросу.

– Что же вы мучаете себя, Григорий Всеволодович? Вам сейчас плохо, живот болит, вы бы полежали тихо, молча, с закрытыми глазами. Скоро вернется Петя, процедуры предстоят неприятные. Отдохните пока. Все равно от разговора мало толку. Вы пытаетесь что-то мне сказать, но внятно и связно говорить не можете. Еще бы, при такой боли голова работает скверно, мысли путаются.

– Да, мне тяжело говорить, вы правы. Тем более тяжело, что вы не желаете понять всю серьезность вашего положения. Вы и ваша дочь виновны в укрывательстве опаснейшего преступника, злейшего врага советской власти. Вас обоих полагается расстрелять. Пока об этом известно только мне и Петьке. Я готов гарантировать вам жизнь и свободу, но с одним условием. Вы дадите мне ваш эликсир.

«Вот оно что, – подумал профессор, – странно, как я сразу не догадался. Нет, я знал, конечно, ради чего меня так обхаживали, кормили икрой, но трудно было представить, что у этого хитрого ворюги в голове такая детская белиберда. Эликсир ему подавай, сию минуту, в готовом виде! Выпьет и обернется добрым молодцем лет восемнадцати, без единого седого волоса, без радикулита, геморроя, хронического панкреатита».

– Григорий Всеволодович, ну вы же взрослый, образованный человек. Выпейте-ка ромашки и успокойтесь. Нет у меня никакого эликсира. Его вообще нет и быть не может. Это миф, мечта, звук пустой.

В дверь опять постучали. Вернулся Петя. Под мышкой он держал кружку Эсмарха. За спиной у него стояла хмурая белесая барышня в красной косынке. Петя представил ее.

– Товарищ Бочкова, медицинская сестра.

Михаил Владимирович облегченно вздохнул про себя. Разговор откладывался по крайней мере часа на два.

Глава тринадцатая

Москва, 2007

Петр Борисович Кольт с завистью смотрел, как легко летают костлявые стариковские пальцы по клавиатуре компьютера, как заполняют экран строчки. Вот уже минут сорок Агапкин писал что-то, без передышки, не отрывая глаз от экрана, рук от клавиатуры.

Кольт успел выпить две чашки кофе, выкурить три сигареты, поговорить по телефону, почесать лысое пятнистое пузо Адама, который был сегодня как-то особенно нежен с Петром Борисовичем, терся ушами об его ногу, поскуливал, тявкал, требуя внимания, ласки, даже пытался играть.

– Вот и поиграй, кинь ему мячик, – сказал старик, не поворачивая головы, – ему скучно, тебе тоже. Развлекайте друг друга, а мне дайте дописать страницу.

Кольт послушно взял потертый теннисный мяч, швырнул его в угол. Пес, виляя хвостом, тяжело заковылял, долго не мог прихватить мяч зубами, помогал себе лапой, нетерпеливо рычал и тряс ушами.

– Объясни, наконец, что все-таки ты пишешь? – спросил Кольт.

– Отстань. Я уже сказал тебе. Расшифровку рабочих тетрадей Вуду-Шамбальской экспедиции. Не мешай. Возьми мячик у Адама, иначе он тебе обслюнявит штаны, придется переодеваться. Запасных у тебя тут нет, а мои на тебя не налезут.

– Скажи, почему этой чертовой расшифровкой надо заниматься именно сейчас, при мне? Кажется, у тебя довольно свободного времени. Я, между прочим, спешу, я устал, день был сумасшедший.

– Вот и отдохни.

– Отдыхать я предпочитаю дома.

– Ну, тогда отправляйся домой. Я тебя не держу.

Кольт хотел разозлиться, но не мог, не было сил.

– Ладно. Дописывай свою страницу.

– Ты успокоился? – Агапкин оторвался наконец от компьютера. – Ты потихоньку приходишь в себя? Я очень рад. Еще минут десять, и я отвечу на все твои вопросы.

– А почему сразу нельзя?

– Потому что ты, когда приезжаешь, первые полчаса невменяемый. Ты вроде бы сидишь в кресле, а все продолжаешь перебирать лапками. Крысиные бега. Вот твоя жизнь. Я не могу с тобой разговаривать, у меня перед глазами твоя физиономия мелькает, мелькает, я устаю и теряю мысль. Сойди с дорожки, отдышись.

Мокрый мячик в очередной раз отлетел в угол, но Адаму игра надоела. Он бухнулся на ковер, громко вздохнул и оставил Петра Борисовича в покое. Кольт закрыл глаза и незаметно задремал в кресле.

Старик называл его жизнь крысиными бегами.

«Ты перебираешь лапками. Ты обгоняешь очередного конкурента, зарабатываешь очки. Цифры на твоих банковских счетах растут, а у тебя одышка, пошаливает сердце, в почках камни. Тебе тоскливо, тебе страшно. Тебе кажется, что смерть неотвратима. На самом деле ты боишься не ее. Ты боишься встретиться с самим собой, по ту сторону, тебе будет стыдно самому себе посмотреть в глаза».

Старик давно перешагнул свой срок и видел многое с той стороны, в обратной перспективе. Мертвые были для него живы. Не все, лишь некоторые. Точно так же, как некоторые живые умирали раньше смерти и превращались в тени. То и другое он считал результатом личного выбора. В его полутемной комнате время уже не казалось бессмысленной беспощадной стихией, которая все обращает в прах. Время наполнялось глубоким смыслом, удивительными историями, таинственными переплетениями судеб.

Сопение Адама, мерный шорох компьютерных клавиш убаюкали Петра Борисовича. Наверное, он мог бы так проспать до утра. Только здесь, среди книг, кактусов, курящихся ароматических пирамидок, наедине со стариком и черным пуделем, Кольт позволял себе сойти с дорожки. Лицо его разглаживалось, смягчалось, сердце не отсчитывало потерянные навсегда секунды вместе с наручными часами, а спокойно билось в своем собственном ритме. Даже сон стал сниться какой-то цветной.

Степь, развалины древнего храма, камни, выбеленные солнцем и ветром, высокая худая женщина в широких штанах, закатанных до колена, в мужской рубашке. Темные с проседью волосы гладко зачесаны назад и собраны в хвост на затылке. Он узнал ее. Археолог Елена Алексеевна Орлик. Он позвал ее, но она не услышала. Она стояла слишком далеко. Ему надо было поговорить с ней, он спешил к ней, прыгал с камня на камень и вдруг оступился, стал падать вниз, потому что камни торчали не из твердой степной земли, а висели над бездной. Елена Алексеевна обернулась, протянула ему руку. Она была совсем близко, он чувствовал тепло ее кожи, но так и не понял, успела она его спасти или нет.

– Проснись, Петр! – голос Агапкина звучал у самого уха, старик подкатил свое кресло вплотную и вцепился Кольту в плечо. – Проснись сию минуту!

– Чего ты так орешь? Пожар?

– Вот именно, пожар. Но не здесь. В Зюльте. Лаборатория сгорела. Соня исчезла. Они утащили ее, Петр, похитили, понимаешь?

– Что за бред? – Кольт морщился, тер кулаками глаза. – Кто? Зачем? Который час?

– Половина десятого вечера. Он только что пришел в себя и написал мне. У него был сердечный приступ, но он справился, ради Сони. Он должен ее дождаться.

– Кто – он?

– Ты проснулся? Молодец. Слушай. Только что пришло наконец письмо из Зюльта, от Миши. Сегодня утром они похитили Соню, подожгли лабораторию. Внутри оставили тело. Опознать нельзя. Об этом они позаботились. Местная полиция не сомневается, что Соня погибла. Все спишут на несчастный случай. Скажи, Иван взял с собой только один мобильник?

– Кажется, да, – Кольт вытащил свой аппарат, стал набирать номер.

Старик сидел рядом, внимательно смотрел на маленький светящийся экран и вдруг заволновался, заерзал.

– Тот же номер? Другого нет? Лучше не надо, Петр. Я уже пробовал. – Он попытался отнять телефон.

– Что ты делаешь? Прекрати. – Кольт оттолкнул его руку, встал, отошел подальше.

– Петр, прошу тебя, не надо! – Старик занервничал, но Кольт не придал этому значения.

– Что ты вдруг завелся? Я просто звоню Ивану, хочу услышать от него, что там произошло. В любом случае я должен с ним связаться.

– Не надо! – умоляюще повторил старик, но Петр Борисович только махнул рукой и отвернулся.

В трубке долго потрескивала живая тишина, потом что-то щелкнуло, раздались слабые гудки. И вдруг Петр Борисович почувствовал тупую боль в ухе.

Гудков уже не было, вместо них звучал какой-то писк, удивительно высокий и монотонный. Сначала негромкий, но с каждой секундой все громче, звук ввинчивался в мозг, как тончайшее титановое сверло. Кольт застыл, оцепенел, не мог шевельнуться и не понимал, почему? Что происходит? Звук заворожил его, сверло намертво привинтило трубку к голове. Старик быстро подъехал в своем кресле, сильно ударил его кулаком под локоть. Аппарат выпал. Но писк все равно был слышен.

– Петр, Петр, я же тебя предупреждал! Подними, отключи сию минуту. Больше не подноси к уху и никогда не набирай этот номер.

Голос старика звучал глухо, как из колодца. Кольт ногой захлопнул крышку телефона и наступил на него.

– Не ломай, не надо. Аппарат дорогой, хороший, еще долго прослужит. Твой телефон не виноват, что ты такой упрямый болван. Сядь, успокойся. Перепонка у тебя не лопнула. Боль сейчас пройдет.

Боль действительно немного утихла, но омерзительный писк продолжает звучать в голове, словно сверло осталось в мозгу и лишь слегка сбавило обороты. Кольт тяжело опустился на диван, сжал виски ладонями.

– Что это было?

– Старый фокус, еще довоенный. Знаешь, тогда все разведки баловались экспериментами с психикой. Внедрение в подсознание, подавление воли. Пробовали влиять на мозги разными способами, в том числе инфразвуком, через телефонную трубку. Звуковые волны, созвучные альфа-ритму природных колебаний мозга. Технически это довольно примитивно. Эффект сильный, но кратковременный и грубый. Это почти как удар дубиной по башке. Ладно, все. Забудь. У нас есть более серьезные проблемы.

– Да, это я уже понял, – мрачно пробормотал Кольт и потер ухо. – Получается, они вытащили у Ивана телефон и записали туда эту мерзость? Но как? Иван все-таки профессионал, у него отличные реакции. Когда же они успели? Где?

– Возможно, в Москве, в аэропорту. Но, скорее всего, в самолете. Он ведь плохо переносит взлет, посадку, к тому же не спал всю ночь.

– Ты хочешь сказать, они ведут его?

– Конечно.

– Подожди, но как они могли вычислить Ивана?

– Очень просто. Софи отправила ему фотографию. Радел, разумеется, просек, что она сняла его. Он долго ехал с ней в поезде, у него была возможность посмотреть номер получателя. Да и потом, они давно вычислили тебя, Петр. Только что они вступили с тобой в прямой диалог. Считай, что это было их первое приветствие.

* * *

Москва, 1918

В гостиной распахнули настежь окно, дверь ванной комнаты плотно закрыли, но вонь все равно не давала дышать. Михаил Владимирович курил третью подряд папиросу.

– Сколько дерьма в человеке, просто удивительно, – задумчиво изрек Петя и в очередной раз обрызгал батистовый платок одеколоном, прижал к носу, – почему мы не можем, как бабочки, питаться цветочной пыльцой и не испражняться никогда?

– Бабочки живут всего несколько суток.

– Но зато как красиво они живут. Порхают чудным вешним утром над цветущими лугами, над пышными садами, купаются в росе и солнечных лучах.

– Петя, да вы поэт, – Михаил Владимирович зевнул. – Слушайте, может, я оставлю тут все необходимые лекарства, напишу, что когда принимать, и пойду домой? Я сутки отдежурил, глаза слипаются, от меня все равно сейчас никакого толку.

Зазвонил телефон. Петя нервно подскочил, схватил трубку.

– Степаненко у аппарата! – Он посмотрел на профессора, приложил палец к губам и отрицательно помотал головой.

«Уйти не дадут, – с тоской подумал Михаил Владимирович, – они как-то очень уж нервничают оба. Прямого разговора, видимо, не избежать. Но неужели Кудияров готов испробовать на себе то, о чем не имеет ни малейшего представления? Зачем ему? Он вовсе не стар, у него крепкий организм. Ему удалось бросить кокаин, теперь, если перестанет столько жрать и пить, не подцепит сифилис, у него вообще не будет никаких серьезных проблем со здоровьем, по крайней мере в ближайшие лет десять—пятнадцать».

– Погодите, мы же с вами условились, сегодня только аванс, основная сумма уже там, – говорил Петя, нервно посапывая в трубку. – Да, совершенно верно, на банковский счет. Я понимаю, вам нужна гарантия. Но поймите и вы меня, нам тоже нужна гарантия. Хорошо, я жду. – Он положил трубку, упал в кресло и несколько раз сильно стукнул себя кулаком по коленке.

– Контра, буржуйские недобитки, мать вашу, – пробормотал он сквозь зубы.

Михаил Владимирович заметил, что лицо заместителя наркома лоснится, блестит от пота. Вонь между тем ослабла. В ванной шумела вода. Товарищ Бочкова мыла товарища Кудиярова. Телефон опять зазвонил, Петя дернулся, схватил трубку.

– Степаненко на проводе. Да! Нет! Товарищ Кудияров сейчас занят. Не могу сказать. Что? Погодите, барышня, ладно, пардон, товарищ. Да что вы, черт возьми, цепляетесь к словам? Ой, ну не надо, я понял. Что?! – Он вскочил с трубкой в руке, чуть не скинул со столика аппарат и вытянулся по стойке смирно: – Да, товарищ Петерс, доброе утро, товарищ Петерс. Нет, с вами говорит Степаненко Петр, заместитель наркома товарища Семашко. Да, я в номере у товарища Кудиярова. Виноват, Яков Христофорович, никак не возможно в данную минуту. Товарищ Кудияров нездоров. Заболел, да. Уже привез доктора, из больницы имени товарища Троцкого, на Пречистенке. Как фамилия? Свешников его фамилия. Что, простите? Конечно, Яков Христофорович, сию секунду.

Лицо Пети из красного сделалось зеленоватым. С мучительной гримасой он протянул трубку Михаилу Владимировичу и неслышно, одними губами, произнес:

– Возьмите. Вас просят.

– Добрый день, товарищ Свешников, – прозвучал в трубке глухой мужской голос с сильным латышским акцентом, – с вами говорит заместитель председателя ЧК Петерс Яков Христофорович.

– Здравствуйте, Яков Христофорович. Чем обязан?

– Товарищ Свешников, я много слышал о вас. Если не ошибаюсь, вы профессор, военный хирург. Михаил Владимирович, кажется?

– Да.

– Скажите, Михаил Владимирович, что с Кудияровым? Действительно, серьезно болен?

– У него пищевое отравление. Не смертельно, однако неприятно.

– Михаил Владимирович, вы ручаетесь, что это не симуляция?

– Ручаюсь, Яков Христофорович. Это не симуляция, – профессор невольно улыбнулся и встретил панический взгляд Пети.

– Ему настолько плохо, что он не может взять трубку? – жестко спросил Петерс.

– В данный момент никак не может. Он в ванной комнате, сестра промывает ему кишечник.

– Ясно. Как скоро он будет дееспособен?

Словно услышав этот вопрос, Петя принялся отчаянно жестикулировать, поднял растопыренные пальцы, задвигал губами. Профессор понял его и сказал:

– После всех процедур больному нужно отлежаться. Думаю, через сутки, к завтрашнему утру, он придет в себя.

Петя вытер мокрый лоб и облегченно вздохнул.

– Благодарю вас, Михаил Владимирович, – сказал Петерс, – рад знакомству с вами, пусть даже заочному. Всего доброго.

Петя выхватил из пачки очередную папиросу, пробежал по комнате из угла в угол, остановился напротив Михаила Владимировича и уставился на него выпученными глазами.

– Ну? Что он сказал?

– Ничего. Вы сами все слышали. Он справлялся о здоровье Григория Всеволодовича.

– А почему вы сказали симуляция?

– Я сказал, что это не симуляция. Мне был задан вопрос, я ответил.

– Какой вопрос?

– Петя, я очень устал от вас, честное слово. Вы сами все отлично слышали.

– Нет, как именно он спросил? Какой у него был голос?

Дверь скрипнула. Появился Кудияров, бледный, с мокрыми волосами, в теплом стеганом халате. Пошатываясь, волоча ноги, он добрел до дивана, простонал:

– Знобит. Накройте меня пледом.

Телефон опять зазвонил. Кудияров крякнул, встал, но Петя опередил его, сам взял трубку.

– Степаненко! Да! Нет! Речь шла именно об авансе! Вы в своем уме? Я не ослышался? Я вас правильно понял? Вы хотите увеличить изначальную сумму в два с половиной раза? Погодите, это вообще не телефонный разговор. Ну, знаете, товарищ, так дела не делаются, я вынужден считать вас жуликом и провокатором, – он бросил трубку.

Кудияров все-таки поднялся, стоял рядом с Петей, смотрел на него недоуменно и подергивал за рукав.

– Почему ты не дал мне поговорить?

– Потому! Иди, ложись!

– Ты очумел? Ты что-то слишком много на себя берешь, Петька.

– Ничего я на себя не беру. Тебе сейчас нельзя подходить к аппарату, ясно?

– Нет. Объясни, в чем дело.

– Звонил Петерс! – грозно прошептал Петя. – Срочно требовал тебя на ковер. Какая-то сволочь, видимо, стукнула все-таки.

– Ой, черт, твою мать, – Кудияров вернулся на свой диван, лег, уткнулся лицом в подушку и глухо пробубнил: – Больше надо было дать, больше, тогда бы все заткнулись.

Петя присел рядом, стал шептать что-то, при этом зло косился на Михаила Владимировича. Из ванной комнаты появилась медсестра.

– Товарищи, я закончила, – сообщила она хмуро, – мешок с грязным бельем пусть горничная приберет.

Кудияров и Петя возбужденно шептались, не обращая на нее внимания. Иногда доносились отдельные нервные восклицания:

– Откуда ты знаешь? Немцы! Одесса! Только камушки! Мгновенно шлепнут!

– Послушайте, может, вы отпустите барышню и меня заодно? – спросил Михаил Владимирович.

– Товарищ Бочкова, спасибо, вы свободны, – быстро пробормотал Петя и махнул рукой, – идите, идите!

– То есть как это – идите? А деньги?

– Какие деньги? Ой, да, конечно, – Петя вытащил портмоне, отсчитал несколько купюр, – вот возьмите.

– Я тоже откланиваюсь. Всего доброго, – сказал Михаил Владимирович.

– Нет! Вы, пожалуйста, останьтесь, профессор! Мне плохо. Вы должны меня осмотреть и прописать лекарства, – возразил Кудияров.

Когда ушла сестра, Михаилу Владимировичу пришлось еще раз во всех подробностях пересказать разговор с Петерсом, опять прослушать сердце и прощупать живот Кудиярова, теперь мягкий, рыхлый. Товарищ Бочкова была мастерицей своего дела, промыла чекиста как следует, от души.

– Печень у вас увеличена, поджелудочная воспалена, тоны сердца глухие. Ничего нового. Диета, режим. Господа, вам самим не надоел этот балаган? Кажется, у вас какие-то служебные проблемы? Вам было бы удобней обсудить их без меня. – Профессор откровенно зевнул и отправился мыть руки.

Вонь в ванной комнате стояла нестерпимая, хотя окно было открыто и все вроде бы вымыто. Вернувшись в гостиную, он убрал фонендоскоп, закрыл саквояж.

– Обильное теплое питье, отвар ромашки и мяты. Сутки ничего не есть, не курить. Разумеется, спиртного ни капли. Всего доброго, поправляйтесь. – Михаил Владимирович хотел открыть дверь, но услышал странно спокойный голос Пети:

– Стойте, профессор! Мы с вами разговор не закончили. Положите саквояж на пол, поднимите руки и медленно повернитесь к нам лицом.

С тяжелым, усталым вздохом Михаил Владимирович подчинился, правда, рук не поднял. Поставил на пол саквояж, сел в кресло.

У Пети был изящный дамский «Смит-Вессон». Держал он его неуверенно, целился куда-то вбок. Кудияров приподнялся на диване и хмуро глядел из-под Петиного локтя.

– Сколько заплатил вам Пищик? – спросил Петя. – Назовите сумму, и в какой валюте. Или он дал вам золото? Камни?

– Господа, вы не могли бы изъясняться более внятно? Какой Пищик? Какие камни?

– Вы его вылечили, подделали медицинские документы, помогли ему скрыться. Станете утверждать, что все это бесплатно? Из одного только христианского милосердия? Не надо считать нас идиотами. Он передал вам деньги или что-то еще. Золото, драгоценности, – спокойно объяснил Петя.

– Почему бы вам не устроить очередной обыск у меня дома? – вздохнул Михаил Владимирович. – Я устал повторять, что не знаю никакого Пищика и гонораров от госпитальных больных не получаю.

– Допустим, раны оказались несмертельные, – подал голос Кудияров, – однако достаточно тяжелые, чтобы человека сочли мертвым. Учитывая возраст, шестьдесят восемь лет, путь до госпиталя, пешком, с открытыми кровоточащими ранами, он был обречен. В этом я уверен. Без вашего эликсира он бы не сумел выжить и уйти.

«А, вот и проговорился товарищ, – обрадовался профессор. – Выжить и уйти! Не поймали они моего есаула, точно не поймали, хотя очень старались».

– Так. Отлично. Кое-что я начинаю понимать. – Михаил Владимирович потянулся за папиросами.

Рука с револьвером напряглась.

– Не двигайтесь! – предупредил Петя.

– Ладно вам, дайте прикурить.

– Дай. Можно, – разрешил Кудияров.

– Подержи, – Петя вручил ему свой «Смит», встал, чиркнул спичкой.

– Благодарю вас. – Профессор затянулся и выпустил дым аккуратными кольцами. – Теперь давайте по порядку. Вы сказали слово «эликсир». Вы, вероятно, думаете, что это жидкость, которую можно выпить и сразу излечиться от всех недугов, помолодеть? Вам кажется, будто я торгую этой жидкостью, разливаю черпачком, как керосин в лавке?

– Перестаньте юродствовать, – крикнул Кудияров, – неважно, что мы думаем. Мне известно по крайней мере три случая, когда безнадежно больные вдруг оживали. В шестнадцатом году этот жиденок, сирота. Потом старуха Миллер. Наконец, Пищик.

– Желаете быть следующим? Вы разве умираете от неизлечимых старческих болезней?

– Я хочу эликсир. Он у вас есть, это я знаю точно. Жидкость, порошок, неважно. Я хочу! И вы мне дадите!

– Григорий Всеволодович, вы служили в лазарете, хоть и кассиром, однако должны знать. В медицине случается всякое. Человеческий организм – загадка. Можно погибнуть от пустяковых недугов и выздороветь после самых тяжких заболеваний, вопреки всем прогнозам.

– Жалкая риторика, буржуазное словоблудие. – Кудияров сморщился и прижал к животу подушку. – Вы все равно не сумеете убедить меня, что нет никакого эликсира. Вам придется отдать его, в противном случае вы и ваша дочь сегодня же окажетесь в подвале на Большой Лубянке. И никакой Агапкин вам не поможет, учтите. Он высоко взлетел, слишком уж высоко, Федька ваш, однако вы на него не надейтесь.

– Господа, вы слегка переигрываете. – Михаил Владимирович грустно покачал головой. – Кроме мятых бумажек, которые вы мне показали, ничего у вас нет. Кстати, вы обещали мне какую-то очную ставку. Может, стоит начать именно с нее?

– Ничего нет, – Петя нервно засмеялся. – Да вы понимаете, что и без всяких бумажек, просто так, вас, профессор, можно сразу к стенке, за одно только происхождение, за выражение лица? Я уже объяснял вам. Количество переходит в качество, согласно теории гениального Карла Маркса.

– Допустим. С гениальным Карлом Марксом я спорить не берусь. Но вы, господа, сами понимаете, чего от меня хотите? Извольте, я расскажу вам о том, что вы именуете эликсиром. Это вовсе не напиток, не порошок из растертого философского камня, не молодильные яблочки. Это мозговой паразит, глист. Да, у нескольких подопытных животных получился неожиданный эффект. Но не у всех. Часть животных погибла. Нужно провести сотни, тысячи опытов, чтобы понять, как это произошло и почему.

– Возможно, животные и погибали. Зато люди выжили. По крайней мере трое, – Кудияров криво усмехнулся. – Вот уж третий год я слежу за вами. Мне наплевать, что это, пусть глист. Пусть. Видите, у меня голова седая, макушка лысая, морщины, одышка, чуть что, живот схватывает. Мне сорок три. Ну, сколько еще я смогу жить как хочется? Десять лет? Двадцать? А потом?

– Григорий, ты спятил? – испуганно прошептал Петя.

Видно, для Пети было новостью, что Кудияров желает не просто получить бутылочку-другую волшебного эликсира, но испробовать снадобье на себе.

– Да, он спятил, – кивнул Михаил Владимирович, – наверное, мне следует сказать об этом товарищу Петерсу. Впрочем, еще не поздно. – Михаил Владимирович встал и взял телефонную трубку.

– Руки! – крикнул Кудияров.

Петя подскочил и больно вцепился в запястье профессора. Ногти у него были длинные, на коже остались царапины. Кудияров твердо держал револьвер. Михаил Владимирович был у него на мушке.

– Можете болтать что угодно. Вы дадите мне это ваше средство, или я вас убью.

– Гришка! – отчаянно прошептал Петя.

– Заткнись! Ну, профессор, решайте!

– Вы отдаете себе отчет, что можете умереть от этого? – тихо спросил Михаил Владимирович.

– Ничего, не умру. Жиденок, старуха Миллер, есаул Пищик живы, здоровы. Чем я хуже? Наоборот, я лучше, у меня организм крепче, стало быть, и шансов больше!

– Хорошо, допустим, так. Но после введения препарата нужно круглосуточное наблюдение, в больничных условиях.

– Я готов лечь в лазарет.

– Там грязь и тиф.

– Ничего, мне дадут отдельную палату.

– Вы не боитесь, что я могу обмануть вас?

– Вот уж этого вовсе не боюсь. Я достаточно хорошо изучил вас, профессор. Вы не обманете, не отравите. Вы, если возьметесь, будете действовать честно, наблюдать меня тщательно. Вам самому до смерти интересно еще раз проверить свое открытие. Отличный шанс, перед вами доброволец, совсем новый экземпляр.

Дуло все еще целилось профессору в грудь. Но страшнее дула были глаза Кудиярова. Потрясенный Петя сидел на подоконнике и молча курил. Михаил Владимирович отчетливо понимал: перед ним пример одного из страшных побочных эффектов. Еще до введения, лишь только зыбкой возможностью своего существования, червь может свести человека с ума.

* * *

Гамбург, 2007

На вокзале играла музыка, что-то мягкое, классическое. Снаружи выл ветер, хлестал дождь со снегом. Внутри старинного здания было тепло, уютно. Пахло живыми цветами, горячей сдобой. К вечеру вокзал почти опустел. Никакой толпы, суеты. Вокруг спокойные нормальные люди, сонные поздние пассажиры. Никто из них не годился на роль хвоста. Никто не шел за Иваном Анатольевичем, никому он здесь не был нужен.

Зубов на секунду остановился у витрины игрушечного магазина, в котором совсем недавно купил для Сони коллекционного плюшевого медвежонка с разными глазами. Нет, конечно, хвоста не было. И телефон никто не крал. Все дело в бессонной ночи, в коньяке.

«Я привык, что никогда ничего не теряю, не забываю, не опаздываю. Но рано или поздно это может случиться с любым человеком, даже самым внимательным и аккуратным. Ну, допустим, кто-то, кроме нас, вышел на след препарата. Вряд ли они станут действовать так стремительно и грубо. До реальных результатов еще слишком далеко, спешить некуда».

Зубов почти успокоился, стал зевать. Глаза слипались. Он смотрел на милых плюшевых зверей, они улыбались ему. Он захотел купить здесь что-нибудь для внучки. Но магазин был закрыт, а до последнего поезда оставалось двадцать минут.

Иван Анатольевич подошел к кассе и узнал, что поезд отменили. На море шторм. Дамбу заливает. Попасть на остров можно будет только завтра утром.

«Ветер, шторм – это, конечно, тоже происки злодеев имхотепов», – усмехнулся про себя Зубов, и опять рука его машинально потянулась за телефоном.

– Можно долететь на самолете. Есть небольшой аэродром на острове, в Вестерленде, – сказала девушка в кассе. – Хотите, посмотрю расписание?

– Да. Спасибо. Вдруг повезет?

Не повезло. Ближайший рейс был только утром. Зубова шатало от усталости. Он не забронировал заранее номер в гостинице, поскольку не рассчитывал, что ночевать придется в Гамбурге. Замотав шею шарфом, натянув на голову вязаную шапочку, Иван Анатольевич поплелся через заснеженную привокзальную площадь в ближайший отель. Ветер сбивал с ног, колючий снег царапал лицо. Колесики чемодана вязли в липкой слякоти. Вдобавок еще разболелось горло.

В ближайших трех отелях свободных номеров не оказалось. Портье холодно улыбались, сожалели, объясняли, что надо было бронировать заранее. Зубов осип, еле ворочал языком. За сутки щеки его покрылись клочковатой седой щетиной. Красные опухшие глаза, черная шапочка, натянутая на уши, запах перегара – все это не внушало доверия.

Только в начале одиннадцатого вечера Иван Анатольевич нашел наконец свободный номер. Это была крошечная, как купе, комната. Стены в черно-желтую полоску, на полу черное ковровое покрытие, потолок выкрашен черной краской. Плюшевое покрывало на кровати и кресло у маленького столика желтые, в черных леопардовых пятнах. Желтые жалюзи и черные шторы закрывали окно, выходившее на стройку. Черно-желтой была даже плитка в санузле. Такой дизайн мог сочинить только сумасшедший. И цена оказалась сумасшедшей, триста пятьдесят евро за сутки.

Зубова знобило. Даже под горячим душем он не мог согреться. Он позвонил ночному портье, попросил градусник и травяной чай в номер. Улегся, забился под одеяло, включил телевизор и сразу попал на вечерние новости гамбургского канала.

– Синоптики опять не обещают нам ничего хорошего. Завтра порывистый ветер, осадки, температура ноль – минус два. На море шторм, не менее четырех баллов.

Ведущая с доброй улыбкой пожелала спокойной ночи. Иван Анатольевич задремал под долгий рекламный блок.

В дверь постучали. Горничная принесла чай, извинилась, что нет градусника. Он поблагодарил, дал ей несколько монет.

По телевизору стали показывать сводку происшествий. Арест двух турок, торговцев наркотиками. Автомобильная авария на трассе. Полицейская облава в районе красных фонарей. Убийство нелегальной шестнадцатилетней эмигрантки из Таиланда. Задержание квартирного грабителя на месте преступления.

Зубов хотел переключиться на другой канал, но вдруг услышал:

– На острове Зюльт, в городе Зюльт-Ост, случился сильный пожар. Сегодня, около девяти часов утра, загорелось здание филиала фармацевтической фирмы «Генцлер». Здание полностью сгорело. По предварительным данным, один человек погиб. Из-за плохих погодных условий наша съемочная группа не сумела сегодня добраться до острова. Мы связались по телефону с командиром пожарной бригады Зюльт-Оста.

Иван Анатольевич пролил чай на одеяло, вскочил, увидел на экране фотографию пожилого мужчины в пожарной каске. За кадром звучал голос.

– Возгорание могло произойти от короткого замыкания. Здание выстроено совсем недавно, из ломапротилановых блоков. Это новый строительный материал, экологически чистый, легкий и прочный, с отличной теплоизоляцией. Единственный недостаток – он мгновенно воспламеняется. К тому же это была лаборатория, внутри находились химические реактивы. Поскольку пожар сразу охватил все здание, источник возгорания найти трудно. Погиб один человек.

– Что известно об этом человеке? – спросил ведущий.

– Тело сильно пострадало в огне, опознать его и установить личность без специальной экспертизы невозможно. Могу только сказать, что это женщина.

– Сотрудница лаборатории?

– Повторяю, личность погибшей устанавливается. На это уйдет время.

– Возможен умышленный поджог?

– Нет, маловероятно.

– Ну, что ж. Благодарю вас. Будем ждать новостей.

* * *

Москва, 1918

«Может быть, правда позвонить товарищу Петерсу? – думал Михаил Владимирович, пока шофер Пети вез его домой. – Сказать, что один из его подчиненных сумасшедший. Один? Ох, если бы! Кажется, они все там не в своем уме. Идея мировой революции такой же бред, как вечная молодость, но только значительно более опасный бред. Вечной молодости хотят для себя лично, потихоньку, втайне от других, а революцию навязывают миллионам людей, не спрашивая их согласия. Да, безусловно, все они там, в Кремле и на Большой Лубянке, страдают психическими недугами. Нормальный человек вряд ли выживет в их среде. А мой Федя?»

Михаил Владимирович вспомнил, какое было лицо у Кудиярова, когда он произнес: «Агапкин вам не поможет, учтите. Он высоко взлетел, слишком уж высоко, Федька ваш, однако вы на него не надейтесь».

В последнюю их встречу Федор сказал, что живет в Кремле, числится в охране самого Ленина, выполняет при вожде функции няньки с медицинским образованием.

– Они тебя там не слопают? – спросил Михаил Владимирович.

– Не знаю. Все возможно, – ответил Федор, – если бы я мог отказаться, меня бы там не было.

Профессор не стал его спрашивать, почему так получилось. Довольно того, что устроил за столом Андрюша, а потом, между прочим, с удовольствием слопал оба Фединых пирожка, под умильные вздохи няни.

На свете слишком мало осталось людей, которым Михаил Владимирович доверял безоговорочно. Одним из них был Федор. И если случилась с ним такая беда, если попал он в змеиное гнездо, значит, правда не мог отказаться.

Автомобиль остановился возле дома на Второй Тверской. Шофер за все это время не произнес ни слова, и Михаилу Владимировичу стало совсем уж не по себе, когда он вспомнил, что адреса своего не называл. Более того, он слышал, как Петя небрежно бросил:

– Отвезешь его домой и сразу назад.

Стало быть, даже шоферу известен домашний адрес.

Разговор в гостиничном номере закончился в самых дружеских тонах. Револьвер убрали. Михаил Владимирович согласился на сделку. Он признался, что ему действительно не терпится продолжить свои опыты и о таком добровольце, как товарищ Кудияров, он даже не мечтал. Далее профессор еще раз предупредил смелого чекиста, что не может ни за что ручаться, поскольку действие препарата слишком мало изучено. Однако даже при самом благоприятном варианте развития событий после введения раствора с цистами может подняться температура.

– Знаю, – сказал чекист, – лихорадка длится неделю, потом волосы лезут, кожа шелушится, ногти сходят, но все вырастает заново. У жиденка даже зубы новые прорезались.

– Откуда вам это известно? – осторожно поинтересовался Михаил Владимирович.

– Я видел его в лазарете. Я тогда еще там служил. А потом видел в Ялте. Его ваша младшая сестрица, графиня Наталья Владимировна Руттер, усыновила, верно? Не волнуйтесь, никто, кроме нас с Петькой, не знает. Теперь уж точно никто.

– Почему – теперь? А раньше?

– Был один человечек, мой секретный агент. Наблюдал за жиденком неотступно, сообщал мне о каждом его шаге.

– Усатый такой, в лаковых штиблетах, – вспомнил Михаил Владимирович, – кажется, он поселился в доме напротив, на чердаке, и представлялся живописцем. Куда же он делся?

– Оказался вором и предателем, пришлось шлепнуть. А, кстати, вы, профессор, самому себе тоже препарат ввели.

Это был не вопрос, а утверждение, за которым последовало несколько весьма странных комплиментов, будто на свои пятьдесят пять лет профессор никак не выглядит. Лицо у него молодое, осанка, фигура. А голова седая так, для маскировки. К тому же бывает, что и в тридцать лет седеют.

Возражать не имело смысла. Разговор затянулся бы еще на час, а спать хотелось смертельно.

Поднявшись в квартиру, он долго гляделся в зеркало в прихожей и не без удовольствия отметил, что, даже такой усталый и сонный, выглядит правда довольно молодо для своих лет. Впрочем, только человек, помешанный на идее омоложения, может приписать это действию волшебного зелья. На самом деле тут нет ничего особенного. Наследственность плюс несколько старинных, банальных правил, известных любому гимназисту начальных классов. Мало есть, много работать, много ходить пешком. Ну и еще, конечно, в меру сил соблюдать простые христианские заповеди.

Он отправился в ванную, умылся. В квартире было тихо. Таня отсыпалась после суточного дежурства. Няня ушла гулять с Мишей, Андрюша отправился на занятия. К счастью, этим летом он не болтался без дела. Неподалеку, на Миусах, старый художник давал уроки живописи всем желающим за крупу, сахар и керосин.

Михаил Владимирович раздумал звонить Петерсу. Эта идея была хороша только в качестве угрозы товарищу Кудиярову и Петьке.

У профессора созрел вполне определенный план, который не требовал вмешательства высших сил в лице заместителя председателя ЧК. Предчувствие подсказывало ему, что довольно скоро эти высшие силы сами вмешаются в бурную жизнь Пети и Гриши, двух пламенных борцов за счастье мирового пролетариата. Судя по их нервозности, по обрывкам разговоров, дела у них плохи. Не исключено, что они готовятся к новой нелегальной эмиграции, именно потому так спешит омолодиться отчаянный чекист Кудияров. Мало ли как потом все сложится? Ему кажется, что у него есть небольшой запас времени, чтобы полежать в лазарете и провести процедуру. Петя с ним не согласен, но пусть они сами разбираются в своих проблемах.

Михаил Владимирович достал тетрадь. Пока происходил весь этот балаган в гостинице, он старался не забыть нечто очень важное, он давно уж думал о загадке Альфреда Плута, об истории создания увеличительных приборов.

Перед тем как лечь спать, он быстро, довольно коряво, записал:

«Никто в точности не знает, как удавалось египтянам и другим древнейшим народам производить тончайшие операции на сетчатке глаза. Линзы из хрусталя и берилла появились за две с половиной тысячи лет до Рождества Христова. Однако ни в каких древних источниках не упомянуто, что линзы использовались в качестве лупы. Есть легенда о первых очках. В конце тринадцатого века флорентийскому стеклодуву Сальвино Армати пришла идея соединить две линзы металлической оправой.

Тогда же, в тринадцатом веке, монах Роджер Бэкон проводил свои оптические опыты, экспериментировал с зеркалами и линзами. Сохранился созданный им чертеж телескопа. Если он придумал этот прибор, вполне мог его сделать, так же как и микроскоп, однако все, что он создал и узнал, сохранил в строжайшей тайне. Это было свойственно его времени и его кругу.

Официально открытие телескопа и микроскопа приписывается семнадцатому веку.

Я своими глазами видел в Британском музее череп, сделанный из цельного куска хрусталя. Его откопали лет двадцать назад в Южной Америке, в развалинах древнего города майя. Ему несколько тысячелетий. Как удалось его изготовить, неизвестно. Таких технологий до сих пор не существует. Он особым образом преломляет свет и, вероятно, служил не только ритуальной принадлежностью, но использовался как сложный оптический прибор. Существует легенда, что подобный хрустальный череп имелся у Альфреда Плута. На автопортрете он держит в руке прозрачный, подсвеченный изнутри череп.

Мы привыкли думать, что все естественные науки возникли и начали развиваться только в восемнадцатом столетии, а то, что было прежде, – метафизический дым.

Допустим, египетский врач Имхотеп, или средневековый алхимик Роджер Бэкон, или мой новый приятель Альфред Плут имели возможность разглядеть строение живой клетки, но утаили это от своих современников и от потомков, сознательно окутали все туманом, метафизическим дымом.

Алхимики опасались, что сокровенные знания достанутся жуликам, мошенникам, подражателям и просто глупцам. Во Франции эту несметную рать называли суфлерами, в Германии и Англии – пфафферами. Площадные маги, предсказатели, делатели фальшивого золота и фальшивого счастья. Сколько их было, сколько будет. Имя им легион.

Если тайны древних знаний откроются, разве кто-нибудь станет от этого умней, честней, милосердней?

Я притворяюсь, что мне смешно, на самом деле страшно. Я тридцать с лишним лет пытаюсь лечить людей. Мне встречались разные пациенты, изредка попадались фантастические мерзавцы. Что делать? Они тоже болеют. Однако такой экземпляр я вижу впервые. Смесь материализма с грубой мистикой, фокусы с гипнозом и спиритизмом, безграмотные суждения об алхимии, Шамбале, Платоне. Кокаин. Возведение ледяного эгоизма и лютой похоти в незыблемый философский принцип. Подстрекательство черни к грабежам, анархии, во имя одного лишь своего жалкого больного тщеславия. Профессиональный революционер.

Все же было бы любопытно узнать мнение моих маленьких друзей о нем. Кажется, они способны видеть изнутри, самую суть живого существа. Но слишком беспощадным может быть их приговор».

…Михаил Владимирович захлопнул тетрадь, убрал в ящик. Глаза слипались, рука больше не могла водить пером по бумаге. Он улегся на свой диван и сразу провалился в тяжелый обморочный сон. Однако проспал он совсем недолго. Дверь открылась, заглянула Таня.

– Ну, слава Богу, я уже стала волноваться. – Она подошла, поцеловала его, присела рядом. – Почему так долго?

– Господин чекист изволил обожраться, ночью кушал утку с яблоками и запивал шампанским. Учитывая его хронический панкреатит, кончилось это плохо. – Михаил Владимирович зевнул. – Открой-ка мой саквояж, там жестянка из-под порошков.

Пока она возилась с замочком, с жестянкой, он лежал, закрыв глаза.

– Боже мой, папочка, настоящий шоколад! Я съем одну конфетку, прямо сейчас. Что-то удивительное, кремовая начинка. Кажется, в последний раз такие конфеты мы ели на мои именины, в шестнадцатом году.

– Скажи, ты помнишь деда с пулевыми ранениями? – спросил Михаил Владимирович, не открывая глаз.

– Василия Кондратьевича? Конечно, еще бы не помнить!

– Ты видела его потом, после выписки?

– Папа, с ним что-то случилось? Они поймали его?

– Нет, нет, не пугайся. С ним все в порядке. Так ты видела его? Вы встречались?

– Да. То есть нет. Мы должны были встретиться в Большом Вознесении, я ждала его в условленное время, но он не пришел. Папа, объясни, пожалуйста, что происходит?

Михаил Владимирович вздохнул, сел, потер сонные глаза.

– Танечка, сначала ты мне объясни. Вы договаривались о чем-то, когда прощались. Ты ничего мне не сказала. Скажи сейчас, я должен знать.

– Они спрашивали тебя о нем? Кто-то донес?

– А как ты думала? Конечно, донесли. Но дело не в этом. Ты взрослый человек, я не вмешиваюсь в твою жизнь, я не стал спрашивать тебя тогда, о чем вы говорили с ним, в общем, я примерно догадываюсь. Ты много с ним сидела. Он, вероятно, виделся с Павлом?

– Да. Откуда ты знаешь?

– Ну, какие еще могли быть у тебя секреты со старым донским есаулом, деникинским связным? Как Павел?

– Я очень мало знаю, папочка. Главное, жив. Был ранен, не тяжело, в руку, навылет. Теперь уж все прошло. Василий Кондратьевич рассказывал, Павел хотел письмо передать для меня, но в последний момент раздумал, порвал, сказал, слишком опасно.

– Спасибо ему за это, – пробормотал профессор, опять откинулся на подушку и закрыл глаза. – Ты, Танечка, даже не представляешь, насколько это могло быть опасно. Если бы они нашли письмо…

– Папа, Бог с тобой, оно было без подписи, без адреса, по-французски.

– Не важно. Они бы разобрались. Ты напрасно их недооцениваешь.

– Зато ты переоцениваешь. Тебе не кажется, что это фарс, балаган, мы как будто под гипнозом? Ты обслуживаешь их за крупу, за постное масло. Ты, профессор медицины, после суток дежурства едешь ставить клистир наглому обожравшемуся животному. Папа, с каких пор ты стал ветеринаром?

– И все-таки Павел письмо порвал. Стало быть, он тоже их переоценивает?

Таня ничего не ответила, замолчала надолго. Михаил Владимирович слышал, как она встала с дивана, подошла к окну и застыла в раздумье.

– Животное зовут Григорий Всеволодович Кудияров, – не открывая глаз, продолжал профессор, – ты должна его помнить. Он служил кассиром в госпитале.

– А, тот, что обчистил кассу? – тихо отозвалась Таня.

– Не обчистил, а экспроприировал госпитальные деньги на великое дело борьбы за счастье трудящихся. Профессиональный революционер. Теперь высокопоставленный чекист. Мне кажется, именно Кудияров арестовал и поставил к стенке нашего есаула. Очень уж сильно озабочен его судьбой и напуган до смерти. Так напуган, что грозил мне револьвером. Но сначала показал донос. Кстати, не единственный. Довольно много пишут, на меня, на тебя.

– Кто?

– Добрюха, по поручению Смирнова. Фельдшерица, Аграфена Чирик. Знаешь, мне кажется, есаул вез большую сумму денег. Смелый чекист Кудияров их присвоил, никуда не сдал. А клистир ставил не я. Специально приехала сестра, товарищ Бочкова.

– Василий Кондратьевич действительно вез деньги в Национальный центр и нарвался на засаду. Деньги отняли и как-то очень уж быстро поставили есаула к стенке, без единого допроса. Удивительная история. Павел, когда хотел передать письмо, назвал адрес госпиталя. Если бы не это, Василий Кондратьевич ни за что бы не выжил. Когда ему удалось выбраться из грузовика, он сначала понятия не имел, куда идти. Но увидел храм Христа Спасителя и вспомнил, что Павел говорил: госпиталь недалеко от храма, на Пречистенке.

– К стенке, без единого допроса, – тихо повторил профессор, – да, скорее всего, дело именно в деньгах, и, вероятно, это не первый случай.

Таня опять села на диван, погладила Михаила Владимировича по голове, поцеловала в висок.

– Папа, прости меня. Я хотела тебе с самого начала все рассказать, но испугалась. Вдруг ты не позволишь мне встречаться с ним? Я надеялась передать для Павла записку, фотографию Миши. Но есаул не пришел. Он сразу меня предупредил, что вряд ли сумеет. И еще сказал, что в московском центре болтуны и предатели. Ты уверен, что его не поймали?

– Уверен, Танечка. Я посплю немножко, ладно?

Глава четырнадцатая

Северное море, 2007

Дверь каюты бесшумно открылась, вошел маленький человек неопределенного возраста, смуглый, раскосый, в белоснежном кителе и синих, с лампасами, брюках. Смоляные с проседью волосы были расчесаны и смазаны гелем так, что казались приклеенными. Соня вздрогнула и выронила чашку. Остатки кофе пролились на светлый ковер. Человечек почтительно поклонился и произнес тонким, почти женским голосом:

– Доброе утро, мадам. Вас приглашать подняться наверх. Позвольте, я проводить вас. Хозяин ждет.

«Доброе утро» он сказал по-немецки. После обращения «мадам» перешел на французский. Последнюю фразу – «хозяин ждет» – выдал по-английски. На всех трех языках он говорил с сильным азиатским акцентом.

– Привет, – сказала Соня по-русски, – а кто, интересно, ваш хозяин?

– Прости, госпожа, он назвать себя сам, – ответил человечек тоже по-русски, – госпожа идет со мной тепло одета. На палубе ветер дует, холодно. Я помогай госпожа.

Соня моргнуть не успела, а человечек уже стоял перед ней на коленях и надевал ей на ноги белые меховые унты.

– Это не мои! Зачем? Что вы делаете?

– Прости, госпожа. Как будет угодно, госпожа. – Человечек застыл на коленях, с унтом в руке, вопросительно глядя на Соню снизу вверх.

– Подождите. Я не хочу надевать чужую обувь. Где мои сапоги?

– Госпожа, нет! Обувь не чужой, нет! Новый башмак, теплый, хороший башмак, госпоже удобно.

– Мои сапоги где? – повторила Соня, заранее зная, что ответа не получит. – Ладно, не идти же в тапочках. Тем более они тоже не мои.

Унты оказались впору, в них действительно было тепло и удобно. Человечек поднялся с колен, бережно снял с вешалки Сонину куртку.

– Как вас зовут? – спросила Соня.

– Хозяин звать меня Чан. Госпожа может звать также Чан.

– Чан. Очень приятно. Сколько языков вы знаете?

– Чан не знай никакой языков, кроме родной. Но понимай могу пять языков, совсем мало. Чуть-чуть.

– Какой же ваш родной?

– Хинди, если госпоже будет угодно.

– Скажите, Чан, куда и зачем мы плывем?

– Чан ничего такого не знай! Прошу, госпожа, пожалей Чан, не спрашивай вопросов.

Он открыл дверь перед Соней, поклонился так низко, что почти коснулся головой пола, причем ни одна прядка не шелохнулась, словно и правда волосы его были приклеены к черепу намертво.

Пол коридора покрывал толстый багровый ковер, он глушил шаги. Чан шел впереди, беспокойно оглядывался на Соню. Она заметила три двери, вероятно, за ними были такие же каюты. Когда подошли к лестнице, ведущей вверх, на палубу, послышалась музыка. Что-то классическое, очень знакомое.

– Бетховен, – пояснил Чан, – хозяин слушай Бетховен, всегда, если северо-западный ветер.

– А если юго-восточный? – спросила Соня с нервной усмешкой.

– Тогда что-нибудь как «Турецкий марш».

Посреди пустой белой палубы стояло огромное кресло, обитое вишневым бархатом. Ветер ударил в лицо, сразу заслезились глаза, и в первую минуту Соня не сумела разглядеть человека в кресле, только смутный силуэт, огромный воротник шубы из серебристого соболя, черный вязаный плед на коленях. Над роскошным воротником виднелась часть головы, убогий холмик лысого черепа.

– Хозяин. Госпожа подойти, кланяйся хозяин. Доброе утро, чудная погодка, море такой красивый, благодарю ваше гостеприимство, – прошелестел за спиной быстрый шепоток Чана.

Палуба кренилась, трудно было удержаться на ногах. Соня огляделась и не увидела ничего, кроме кипящей свинцовой воды и хмурого неба. Музыка Бетховена казалась холодной, враждебной, торжественно-грозной. Соня медленно подошла, чувствуя, как немеют ноги. Это был даже не страх, а какая-то мерзкая липкая робость.

– Кланяйся, обязательно кланяйся хозяин, – нервно шептал Чан.

– С какой стати? – громко спросила Соня.

Но вдруг у нее заболел желудок, словно ударили в живот, и от этой внезапной резкой боли она невольно согнулась, съежилась.

– Так, так, госпожа правильно делай, кланяйся, низко кланяйся! Хозяин великий, сильный, госпожа маленький, слабый, надо кланяйся! – прощебетал Чан.

Соня заставила себя распрямиться, медленно, глубоко вдохнула и посмотрела на человека в кресле.

Тощий, совершенно лысый старик сидел с закрытыми глазами, как будто спал. Лицо такое рябое и темное, что казалось овалом сухой промороженной земли. Соня почему-то вдруг вспомнила о вырезании следа, древнем магическом приеме ведьм.

Музыка стихла. Чан опустился на корточки возле кресла и застыл в неудобной позе, преданно глядя на хозяина снизу вверх.

– Добрый день, фрейлейн Лукьянофф, – произнес старик по-немецки, не открывая глаз. – Позвольте представиться. Эммануил Хот. Вы можете сесть.

Голос оказался неприятный, высокий и глухой, какой-то слегка придушенный. Рядом не было ничего, ни стула, ни табуретки, только голая белая палуба. Она качалась, уходила из-под ног.

– Здравствуйте, господин Хот, – ответила Соня по-русски, – сесть я, к сожалению, не могу. Некуда.

– Госпожа сесть как Чан, госпожа не говорить совсем русски, никогда при хозяин не говорить русски. Госпожа сесть как Чан! – маленькая цепкая рука ухватила Соню за куртку и потянула вниз.

– Я не зэк, чтобы сидеть на корточках, – сказала Соня.

Замшевые сморщенные веки разжались. Сизые, в красных прожилках глаза уставились на Соню. Он разглядывал ее так, словно она была неодушевленным предметом. Наконец произнес:

– Фрейлейн Лукьянофф, я не понимаю по-русски и прошу вас говорить со мной по-немецки или по-английски. Чан, кресло!

Слуга вскочил и убежал. Опять заиграла музыка, первые аккорды Девятой симфонии. Старик закрыл глаза, лицо его выразительно задвигалось, словно он подпевал про себя.

Соня подошла к самому борту и стала смотреть на воду. Боль стихла, осталась только легкая тошнота. Сырой соленый ветер трепал волосы, проникал под куртку, под свитер. Соне на миг показалось, что она уже в воде, страшный холод прожигает насквозь, дышать невозможно, сердце колотится сначала безумно быстро, а потом все медленней, глуше. Она спрятала руки в рукава, стиснула запястья. Ледяные пальцы ничего не чувствовали.

Вернулся Чан. Вместо кресла он принес складной брезентовый стульчик.

– Госпожа изволь, садись. Великая честь садись при хозяин, великая честь, госпожа благодарить хозяин за милость!

– Послушайте, Чан, отстаньте вы от меня, наконец, – сказала Соня, – надоел, честное слово!

– Чан любить госпожу, Чан советуй хороший совет!

– Что ты там шепчешь, Чан? – спросил хозяин.

Слуга грохнулся на колени и заговорил по-немецки, плачущим противным голоском:

– Чан ничего не знай! Чан хочу как лучше, советуй хороший совет, Чан обожать великий хозяин, Чан предупредить госпожа, только предупредить, чтобы не гневал хозяин! – Он принялся ползать вокруг кресла на коленях.

Музыка заиграла громче, торжественней. Костлявые коленки Чана глухо стучали о палубу, и стук странным образом совпадал по ритму с аккордами симфонии. Это напоминало какой-то древний ритуальный танец. Бедняга плакал, стонал, всхлипывал, голова дергалась, из носа потекла тонкая струйка крови. Соня вдруг заметила, что хозяин улыбается и размахивает руками, как дирижер.

Несколько капель крови упало на белоснежные доски палубы. Чан тут же достал из кармана салфетку и принялся суетливо вытирать пятна. Хозяин в последний раз выразительно взмахнул руками и произнес:

– Довольно. Теперь пошел вон.

На этом спектакль закончился. Чан исчез, замолчала музыка. Соня стояла, не двигаясь у борта и смотрела на воду.

– Мисс Лукьянофф, сядьте, пожалуйста, – сказал Хот по-английски.

Соня села. Стульчик оказался слишком низкий, хлипкий и неудобный. Алюминиевые ножки шатались, брезентовое сиденье провисло.

– Мистер Хот, ваш слуга сумасшедший. Вы, кажется, тоже. Извините. – Соня поднялась и отодвинула стул.

– Браво. – Старик несколько раз беззвучно сдвинул ладоши. – Мне нравится, как вы держитесь.

Он отбросил плед, поднялся на ноги, легко прошелся по палубе. Из-под шубы виднелись джинсы и белые кеды. Он оказался довольно высоким, спину держал прямо, острый длинный подбородок надменно задирал вверх. Кадык неприятно выделялся на голой шее, и еще, у этого тощего Хота было несоразмерно большое жирное брюхо. Оно колыхалось при ходьбе.

Из кармана шубы он достал плоскую жестяную коробку, раскрыл, протянул Соне.

– Угощайтесь. Отличные сигары.

– Спасибо. Предпочитаю сигареты.

– Я знаю, – из другого кармана он извлек пачку сигарет.

Когда он дал ей прикурить, она обратила внимание, что пальцы у него толстые и короткие, на правом безымянном перстень с крупным темным сапфиром. Ногти на обоих мизинцах длинные, остро оточенные.

Несколько минут они молча курили, стоя рядом. Соня смотрела прямо перед собой, на туманную линию горизонта, пыталась определить, где кончается море и начинается небо. Хот откровенно разглядывал ее. Она боялась повернуть голову, боялась встретить близко его жуткие красноватые глаза, зрачки, крошечные, как дырки от булавочных уколов.

Он выпустил струйку ароматного дыма и произнес задумчиво:

– Вы в отличной форме, несмотря на тяжелый стресс, на все фокусы, которые выделывали с вами Фриц и Гудрун. Это радует. Один – ноль в вашу пользу.

– Что вы хотите? – тихо спросила Соня.

– Один – один. Счет сравнялся. Вы задали глупый вопрос. Самые глупые вопросы те, на которые заранее знаешь ответ. Верно?

– Да, пожалуй. В таком случае позвольте еще вопрос. На него я точно не знаю ответа. Почему на вашем шикарном судне нет нормальных стульев?

– О’кей. Два – один в вашу пользу. Видите ли, здесь никто не может сидеть в моем присутствии. Только на корточках. Как заключенный. Как зэк. Я правильно понял это забавное русское слово?

– Три – один в мою пользу. Теперь вы, мистер Хот, задали глупый вопрос. Сами ведь знаете, что поняли правильно. А что, кроме вас здесь все заключенные?

– Почему же? Здесь все свободные, полноценные люди, отличные профессионалы. Капитан, штурман, матросы. Есть еще доктор и повар. Только Чан и четверо слуг не совсем свободны, – он выпустил струйку сигарного дыма, – и не совсем люди.

– Кто же они?

– Кохобы. Вы никогда не слышали такого слова?

– Нет.

– Хорошо. Я объясню. Кохоб – нечто среднее между домашним животным и человеком. Они легко справляются с примитивной работой. Они преданы хозяину, исполнительны, аккуратны. Мало спят, питаются простой дешевой пищей. Конечно, у них есть и недостатки. Так сказать, побочные эффекты. Некоторая истеричность, вызванная излишним усердием, ну и еще, их приходится стерилизовать, иначе они плодятся, как кролики.

Соня слушала и спокойно разглядывала лицо господина Хота. На самом деле он был не так уж стар. Лет шестьдесят, не больше. Вероятно, в молодости он страдал тяжелым фурункулезом. Шрамы на его лице напоминали следы оспы. Но вряд ли это была оспа.

– Господин Хот, вы сказали – побочные эффекты. Если я правильно поняла, эти ваши кохобы – результат каких-то опытов?

– Период опытов давно позади. За последние три тысячи лет технология производства кохобов не менялась. Никакой химии, наркотиков, никаких новомодных фокусов вроде нейролингвистического программирования. Всего лишь искусство делать больно, не прикасаясь, одним только психологическим внушением. Механизм воздействия одинаков, но результаты разнообразны, в зависимости от объекта. Примитивные особи легко превращаются в кохобов. У более развитых существ может возникнуть агрессия либо, наоборот, тяжелое депрессивное состояние, вплоть до суицида. Чем выше интеллектуальный уровень объекта, тем сложнее прогнозировать результат. Вы, конечно, помните, как сильно у вас заболела голова, когда вы ехали в поезде с Фрицем Раделом? Вы удивились, растерялись. А сейчас – разве не заболел у вас живот, когда глупышка Чан просил вас поклониться? Вы согнулись невольно, от боли. Вы поклонились. Верно?

– Хотите сказать, Чан, как Радел, способен причинять боль внушением?

Хот глухо рассмеялся. Зубы у него были мелкие, желтоватые. Улыбка обнажала бледные выпуклые десны.

– Хорошая шутка. Четыре—два в вашу пользу. Знаете, мисс Лукьянофф, вы все больше меня радуете. Честно говоря, я волновался перед нашей встречей. Вдруг вы окажетесь такой же непробиваемой, как ваш прапрадед? Кстати, Фриц был уверен в этом. Потому и действовал так грубо.

– Вы тоже, мистер Хот, не отличаетесь особенной деликатностью, – заметила Соня.

– О, простите. Я должен был вас проверить. Никому не верю на слово. Фриц – сторонник жестких методов. Он считает, что с вами не удастся договориться и вас придется ломать. Я ничего дурного в его методах не вижу, однако опыт показал, что они не всегда эффективны. Я убежден: в случае с вами залог успеха – ваше добровольное согласие, искреннее желание сотрудничать.

У Сони от холода стучали зубы. Ветер усилился, яхту качало, на верхушках волн появились белые барашки.

«Шторм, – подумала она, – яхта потерпит бедствие, капитан отправит сигнал SOS. Кто-нибудь приплывет на помощь, и я скажу, что меня похитили».

– Шторма не будет, – произнес Хот с доброй улыбкой, – ветер меняется, нас только слегка покачает. Надеюсь, вы не страдаете морской болезнью?

– Не знаю. Я впервые в открытом море.

Соня в очередной раз накинула на голову капюшон куртки. Капюшон постоянно сдувало, мерзли уши. Гердина вязаная шапочка была бы сейчас очень кстати. Но в кармане ее не оказалось. Она исчезла, вместе с сапогами, бумажником и телефоном.

– Мы уже в Атлантическом океане, – сообщил Хот, – скоро войдем в Бискайский залив.

Соня дрожала, зубы стучали, она продрогла насквозь. Хот не замечал этого. Ему в его шикарной шубе было тепло.

– Я, конечно, плохо помню географию, – пробормотала Соня, – но из Северного моря в Бискайский залив можно попасть только через Па-де-Кале, оттуда в Ла-Манш либо придется обогнуть Британию, это огромный крюк.

– Да, крюк приличный, однако в Па-де-Кале нам сейчас делать нечего, там узко, как в бутылочном горле. Возможны всякие неожиданности. – Хот нахмурился, над переносицей морщины сложились буквой игрек. – А географию вы помните совсем неплохо.

– Просто я любила в школе раскрашивать контурные карты. Сколько дней пути нам осталось? Куда мы плывем, не спрашиваю, все равно вы не ответите.

– Почему же? Отвечу. Остров Анк в Атлантическом океане, у побережья Африки. Там тепло и красиво. Плыть нам еще долго. Для вас это хорошая возможность отдохнуть и подумать. Как только мы прибудем на место, отдыхать вам уже не придется.

– Скажите, господин Хот, почему вам понадобилась именно я? У вас есть все необходимое. Цисты, записи профессора Свешникова. Вы можете собрать группу ученых, лабораторию, целый институт, провести серьезные научные исследования.

Хот опять стал сверлить ее взглядом. Она уже заметила, что он мог очень долго смотреть прямо в глаза, не моргая. Выдержать такой взгляд было довольно трудно. На этот раз пауза продлилась минуты три, не меньше. Соня тоже старалась не моргать. От ветра выступали слезы.

«Кончится когда-нибудь эта пытка? Неужели нельзя поговорить в тепле? Впрочем, нет. Наверное, в закрытом помещении наедине с ним будет еще ужаснее», – подумала Соня, надменно щурясь, сдерживая дрожь мокрых ресниц.

Наконец Хот заговорил, причем склонился к ней так близко, что она почувствовала запах изо рта, такой же, как у Радела, с легким тошнотворным оттенком тухлой рыбы.

– Лаборатория. Институт. Ничего этого не нужно. Мы пробовали, и не раз. Не получается. За последние четыреста пятьдесят лет никому, кроме вашего прапрадеда, не удавалось добиться положительных результатов. Своих апостолов пернатый змей выбирает сам.

– Кто, простите?

– Пернатый змей. Одно из воплощений Ра. Так называемый мозговой паразит не случайно имеет форму змеи с человеческим лицом.

– Но крыльев нет. Причем здесь египетский бог Ра? Остров Анк. Такого острова не существует. Анк – египетский иероглиф, знак жизни. Крест, увенчанный петлей. Петля – врата рождения и третий глаз, в сочетании с крестом – символ тайной инициации. Что случилось четыреста пятьдесят лет назад? Омоложение? Альфред Плут к этому причастен?

Соня говорила спокойно, медленно и с каждым произнесенным словом чувствовала себя все уверенней, как будто произносила заклинание, спасающее от страха и холода. Впрочем, стоило замолчать, и стало еще хуже. Озноб усилился, к нему прибавилось гадкое чувство, похожее на стыд, на отвращение к самой себе.

Губы Хота растянулись в улыбке, открылись бледные десны, булькающий смех больше походил на болезненную икоту. Его трясло под шубой, живот колыхался. Соня изумленно смотрела на него, он крутил головой, махал рукой, показывая, что сейчас помрет от смеха и говорить пока не в силах. Соня спросила:

– Вам нехорошо?

– Не обращайте внимания, я в порядке. Я смеюсь от радости. Но каков Свешников! Столько лет морочил нас, ловко изображал профана. Мы почти поверили, что произошел сбой в системе и сокровенные знания достались профану, чужаку. Однако нет. Система не дает сбоев. Сокровенные знания доступны только посвященным. Свешников посвященный и поступил согласно древним законам. Нашел достойного наследника, передал свою тайну в надежные руки, тем самым сделал мне воистину царский подарок.

– Я не понимаю, господин Хот. Я ничего не понимаю. О чем вы?

Он пальцем приподнял ее подбородок, приблизил свое лицо к ее лицу, уставился в глаза и прошептал:

– О вас, Софи, дорогая, о вас, моя девочка.

* * *

Москва, 1918

Бокий впал в немилость. Сразу после расстрела царя он вместе с Максимом Горьким отважился ходатайствовать перед вождем за великого князя Гавриила Константиновича. Князь был болен чахоткой. Бокий и Горький просили отпустить его с женой за границу. Свой ответ вождь отправил не тайной запиской, а открытой телеграммой: «В болезнь Романова не верю. Выезд запрещаю».

Больше никаких записок не было. Мастер в Москве не появлялся, Гайд на связь не выходил. Впрочем, на положении Агапкина это никак не отразилось.

Вождь не отпускал от себя Федора ни на минуту. Из комнаты в Потешном дворце пришлось переселиться в квартиру Ильича, в крошечную каморку для слуг.

С самого начала службы у вождя Агапкин пребывал в духовном столбняке. Постепенно у него не осталось ничего своего – ни времени свободного, ни имущества. Все казенное, даже нижнее белье. Кормили хорошо. Одежда отличная, добротная, всегда чистая.

Вероятно, это была та степень несвободы, которую человек уже не осознает, не чувствует, как будто перейден болевой барьер. Пробегал день за днем. Постоянная занятость и усталость глушили тоску по Тане, по Михаилу Владимировичу, по самому себе. После каждой очередной процедуры, массажа или обычного утреннего осмотра Федор терял силы, как после обильного кровопускания. У него звенело в ушах, слипались глаза, от слабости подкашивались колени, но со стороны ничего этого заметно не было.

Как-то поздним вечером вождь принимал у себя Свердлова и еще одного человека. Они втроем пили чай в столовой. Федор дремал в соседней комнате, в кресле. Надежда Константиновна и Мария Ильинична давно ушли к себе.

Гость приехал из Екатеринбурга. Звали его Яков Юровский. Он много курил и все время покашливал. Именно от покашливания Федор проснулся, как-то механически подумал, что у гостя может быть туберкулез, и хорошо бы Ильичу сесть от него подальше. Хотел зажечь лампу, но не стал. Надеялся, что сумеет еще немного подремать, однако не получилось.

Дверь в столовую была приоткрыта, виднелся тонкий профиль Свердлова, густая черная шевелюра, пряди волос, красиво зачесанные вверх, ото лба к макушке. Юровский сидел спиной к двери. Спина была широкая, сутулая. Серый пиджачок лопался на крепких плечах. Он говорил монотонным, глухим голосом:

– Первым выстрелил я, наповал убил Николая. Потом пальба приняла безалаберный характер. Палили долго, остановиться не могли, а когда я остановил, оказалось – почти все живы. Алексей, Татьяна, Анастасия, Ольга. Товарищ Ермаков хотел штыком добить, однако не вышло. Причина выяснилась позднее. Бриллиантовые панцири под платьями, вроде лифчиков. Бриллиантов этих мы, Владимир Ильич, целый мешок привезли, ну и еще разные побрякушки, бумаги. Крику, визгу было много. Хорошо, в ипатьевском доме стены крепкие, подвал глубокий. Из подвала не слышно ничего. И вот что интересно: Алексей, наследник, вроде больной насквозь, да? А такой живучий парнишка оказался, одиннадцать пуль проглотил, пока наконец умер. На редкость живучий парнишка. В общем, Владимир Ильич, могу со спокойной душой доложить: дело сделано, как вы приказали, все чисто, аккуратно. Главное, вовремя. Теперь вот пусть господин Колчак их освобождает.

Вождь сидел так, что сквозь дверной проем, из темноты, Федор отлично видел его лицо. Он слушал Юровского очень внимательно, щурился, кивал и на последнюю фразу ответил быстрым смешком, легкой одобрительной улыбкой, как на хорошую шутку.

Федор знал наизусть это лицо, морщины, пигментные пятна, расположение медных и седых волосков в усах и короткой бородке. Когда вождь бывал деловит и сосредоточен, у него глаза сжимались до щелочек, приподнималась верхняя губа и медленно шевелились ноздри.

– Славно, славно, – произнес он с одобрительной улыбкой, – вы молодчина, товарищ Юровский.

Федор опомнился, обнаружив, что рука его непроизвольно расстегивает кнопку кобуры. Но как только пальцы нащупали холодную рукоять, все тело свело мощной, тугой судорогой, голову пронзила жгучая боль. Он не мог шевельнуться, чувствовал чудовищное напряжение, жар, пульсацию во всем теле. Боль расходилась волнами, из центра мозга, сжимала стальным раскаленным шлемом лоб, виски, затылок.

Голоса в столовой звучали все тише, глуше. Раздался смех, потом Ленин быстро, нервно произнес:

– Нет. Глеба я вам не отдам. Вы что, в самом деле? И слышать не хочу об этом! Товарища Бокия трогать не позволю ни в коем случае. Я лично ручаюсь за него, ясно вам?

– Но насчет Урицкого вы, надеюсь, согласны? – мягко спросил Свердлов.

– Не знаю, ох, не знаю, Яков. Это ведь все не так просто, – ответил Ленин, уже спокойней. – Нужны веские доказательства, какие-то формальные основания, нужно сначала обсудить вопрос на заседании ЦК, вынести постановление, принять резолюцию.

– Владимир Ильич, ничего этого не нужно, – кашлянув, тихо проговорил Юровский.

– Как – ничего? Нет, вы, батенька мой, чересчур много на себя берете. Вокруг не слепые, не глухие. Объяснить придется, хотя бы Троцкому, Дзержинскому. Иначе получится скверно, слишком уж подозрительно, – возразил Ленин.

– Получится красиво, – заверил его Свердлов, – у меня есть замечательный план.

Федор уже не слышал ничего, кроме своей боли. Перед глазами летали огненные змеи, тело свело очередной судорогой, потом стало темно и тихо.

Он очнулся оттого, что на лоб ему легла сухая прохладная ладонь. В комнате горела лампа. Он разлепил тяжелые веки, увидел два смутных лица.

– Володя, у него жар, он весь пылает, – прошептала Мария Ильинична, – надо срочно вызвать кого-нибудь, Гетье или Розанова. Это может быть тиф.

– Ты что, Маняша, типун тебе на язык! Еще не хватало нам тут тифа! Вот, смотри, он глаза открыл. Федор, как вы себя чувствуете?

Агапкин не был уверен, что сумеет сейчас издать какой-нибудь членораздельный звук. Во рту пересохло, язык прилип к небу. Мария Ильинична поняла по движению его губ, что он хочет пить, принесла холодного чаю из столовой.

– Это не тиф. Не бойтесь, – пробормотал Федор, жадно выпив все, что было в стакане, – скоро пройдет.

– Хотите сказать, доктора звать не нужно? – спросил Ильич.

– Не нужно. Я знаю, что со мной. Это не заразно.

– Ладно вам, Феденька, – смущенно потупилась Мария Ильинична, – мы не заразы боимся, мы за вас беспокоимся. Лоб у вас как раскаленный утюг, прикоснуться больно. Может, сделать уксусный компресс?

– Да. Благодарю вас.

Они вдвоем подняли Федора под руки, проводили в его комнату. Он едва волочил ноги, но все-таки мог идти. Вождь, пока вел его несколько метров, комично пыхтел и отдувался. В каморке они усадили его на кровать. Мария Ильинична ушла готовить компресс.

– Все-таки что же это с вами? Чем помочь? – спросил Ильич.

Здоровье соратников было государственным имуществом. Здоровье товарища Агапкина вождь считал своей личной собственностью. Федор заметил в его взгляде искреннюю тревогу, участие. Простое человеческое сострадание к ближнему было вовсе не чуждо Ильичу, особенно если этот ближний приносил реальную пользу.

Следовало срочно придумать какое-то простое и достоверное объяснение. Вождь недурно разбирался в медицине и остро чувствовал ложь.

– Владимир Ильич, мне стыдно признаться, – пробормотал Федор, с трудом ворочая языком.

– Ладно уж, говорите.

– Я спирту выпил. Мне алкоголь противопоказан категорически, ни капли нельзя.

Вошла Мария Ильинична, положила полотенце Федору на лоб, спросила с легким вздохом:

– Так зачем же выпили?

– Сдуру. Простыл немного, решил подлечиться старым народным средством. Теперь вот голова раскалывается, живот болит и лихорадит.

– Правда, что сдуру, – проворчал вождь и тихо, добродушно рассмеялся, – вроде бы взрослый мужчина, доктор, знаете, что нельзя, а пьете.

– Лихорадка сильная, градусов тридцать девять, не меньше, – заметила Мария Ильинична, – стало быть, ваш организм реагирует на спиртное как на яд. Получается что-то вроде пищевого отравления.

Они не обратили внимания, что от Федора вовсе не пахло спиртным. Они легко поверили и успокоились.

– А что, Маняша, было бы славно, если б такой вот болезнью, к примеру, заболел товарищ Луначарский, да и еще кое-кому из товарищей не мешало бы, – заметил Ильич с добродушной усмешкой. – Ладно, пьянчуга, отсыпайтесь, приходите в себя, и чтобы спиртного больше ни-ни! Сам лично буду следить за вами.

Когда они вышли, Федор несколько минут лежал с закрытыми глазами, не двигаясь. Голова все еще болела, но судорог больше не было. Он сумел отстегнуть портупею, снять сапоги, раздеться, залезть под одеяло, шлепнуть себе на лоб полотенце, смоченное в уксусной воде. Из-за слабости и дрожи на это потребовалось минут двадцать, с долгими передышками. Но все-таки приступ прошел удивительно скоро, как будто специально для того, чтобы не явился сюда никто из придворных лекарей.

Профессора Гетье и Розанов вряд ли поверили бы сказке о спирте. Но они никогда, ни за что не разгадали бы истинную причину странного приступа и, не желая признаться в своем бессилии, сочинили бы для Федора какой-нибудь сложный, пугающий диагноз, с которым невозможно полноценно работать. Кремлевским медицинским светилам вовсе не нравилось, что вождь предпочел им, великим, безвестного мальчишку, сопляка, самозванца.

К счастью, все обошлось. Вряд ли Ильичу, а тем более его сестре, придет в голову обсуждать с кем-то и проверять алкогольную версию. Но впредь нельзя забывать об этом. Еще одного приступа не должно быть, при них, во всяком случае.

Впервые нечто подобное случилось с Федором меньше года назад, в ноябре 1917-го. Тогда его рука точно так же потянулась к пистолету, и руку свело судорогой. Он хотел застрелиться из-за Тани. После московских боев вернулся домой ее муж, полковник Данилов, живой и невредимый. Это означало, что все кончено, надежды нет и жить больше незачем.

Не только руку, но все тело свело судорогой. Страшно заболела голова, температура поднялась до сорока. Тогда, в ноябре, его отвезли в госпиталь и тоже сначала подозревали тиф.

Странная болезнь продолжалась трое суток. Никто из госпитальных врачей так и не сумел поставить диагноз. Никто, кроме самого Федора.

На этот раз все случилось по той же схеме. Федор потянулся за оружием. Выстрелить в любого из троих, сидевших поздним вечером в столовой, было бы равносильно самоубийству.

С тех пор как Федор втайне от Михаила Владимировича ввел себе в вену порцию препарата, цисты стали контролировать его поведение. На это способны многие виды паразитов. Те из них, что откладывают яйца внутри рыбы, а вылупиться могут только в организме млекопитающего, заставляют рыб подниматься на поверхность водоемов, чтобы медведям и лисам было легче съесть их. Мыши и крысы, зараженные цистами, теряют страх перед кошками. Когда паразит находит своего постоянного хозяина, он не обязательно пожирает его изнутри. Некоторые виды заботятся о том, чтобы их жилище оставалось в целости и сохранности.

Именно с этим связан эффект омоложения и оздоровления организма. Крошечные древние твари проводят капитальный ремонт в доме, который выбрали для себя. Сильное волнение, отчаяние, тем более желание покончить с собой они чувствуют. Не могут не чувствовать, ибо в таких состояниях резко нарушается гормональный баланс, меняется состав крови. Паразит реагирует на это как на угрозу своей жизни и пускает в мозг дозу парализующего яда, достаточную для того, чтобы рука, прикоснувшаяся к пистолету, застыла и чтобы потом долго еще не возникало желания повторить попытку.

«Если бы я выстрелил, это было бы равносильно самоубийству, – думал Федор, лежа в темноте на своей узкой койке, с закрытыми глазами, с компрессом на лбу, – но кого из троих я все-таки хотел застрелить?»

Самой простой и очевидной целью казалась широкая спина палача Юровского. Он был исполнитель, аккуратный и бесстрастный. Таких всегда хватало. Исчезнет этот, на его место явятся десятки других. Не велика потеря.

Свердлов сидел боком, и ничего не стоило попасть ему в висок. Палач был его человеком, с ним наедине долго совещался вождь, прежде чем отправить короткую телеграмму в Екатеринбург «Пора закрывать вопрос». Федор ясно представил, как пуля пробивает красивую умную голову Якова Михайловича. Конечно, такая утрата куда серьезней для новой власти, но железные ряды мгновенно сомкнутся, залатают прореху, и вряд ли что-нибудь изменится.

«Я мог бы или нет пальнуть в лоб Ленину? – спросил себя Федор. – Изменилось бы все. Я знаю: сейчас такую прореху им было бы залатать сложно. Этот выстрел остановил бы многие нынешние и будущие злодейства, сохранил бы тысячи, десятки тысяч жизней. Но я также хорошо знаю, что именно в него я не сумел бы выстрелить. Сто раз я повторю про себя: Владимир Ильич не спускался в подвал ипатьевского дома в Екатеринбурге. Он не расстреливал безоружных людей. Детей на глазах у родителей. Родителей на глазах у детей. Он не добивал больного мальчика, который все никак не хотел умирать. Он мухи не обидит, он бывает теплым и заботливым, он любит кошек, детишки к нему так и льнут, он с ними легко находит общий язык».

– Детишки, – повторил Федор вслух, сухими, до крови потрескавшимися губами, – детишки.

* * *

Зюльт, 2007

– Я должен был уничтожить эти банки с цистами, сжечь тетрадь. Проклятые паразиты приносят несчастье, из-за них погиб Дмитрий. Что теперь будет с Соней? Я виноват, только я один во всем виноват.

Михаил Павлович Данилов сидел на диване в своем кабинете и говорил по телефону с Федором Федоровичем Агапкиным. Трубка дрожала в его руке. Агапкин молча слушал. Дождавшись паузы, попросил:

– Миша, пожалуйста, перестань орать.

Данилов вовсе не орал, говорил очень тихо. Герда стояла рядом, с кружкой горячего отвара мелиссы. Она не понимала ни слова, но его ровный голос, спокойное лицо поразили ее. Если бы не сердечный приступ, она бы могла подумать, что Микки совершенно бесчувственный человек.

– Да, извини, Федор. Я сорвался, – сказал Данилов.

– Сорваться сейчас тебе или мне – это значит предать Соню, бросить ее им на съедение. Как бы ни было нам худо и страшно, мы оба должны держаться. Прикажи своему хилому сердцу и всем прочим потрохам не болеть. Терпеть. Никто, кроме нас двоих, ей не поможет. Никто ни фига не знает, кроме нас.

– Кроме тебя, Федор.

– Миша, прекрати! Если бы ты врал только другим, это еще полбеды. Но ты врал себе, и продолжаешь врать. Нет никакого открытия. Никому эти банки с цистами не нужны, не интересны. Они вместе с тетрадью всего лишь семейные реликвии, память о твоем замечательном дедушке. Ты подсел на свой прагматизм, как на наркотик. Дозы приходится увеличивать. Ты почти пять лет общался с человеком, у которого лицо Альфреда Плута, и упрямо не замечал сходства.

– Но Радел никогда не заводил со мной разговора о дедушке, не спрашивал о цистах, о тетради.

– Правильно. Они уже не раз обжигались на этом и решили просто ждать. С тобой заводить прямые разговоры бессмысленно. Да и не ты им нужен. Не ты.

– Да, это я уже понял. Им нужна Соня, они ждали и дождались.

– Ты понял. Молодец. Поздравляю. Только поздновато пришло к тебе это прозрение.

– Федор, но ведь раньше ничего не происходило, как я мог заподозрить?

– Да, совершенно ничего! Человек с лицом Альфреда Плута случайно поселился в твоем тихом городке, на острове, постоянно был рядом с тобой, развлекал тебя умными разговорами, а потом случайно оказался в одном поезде с Соней, почему-то именно тогда, когда она заинтересовалась «Mysterium tremendum» и отправилась в Мюнхен. Ты не придал этому значения. Ты зарылся головой в песок своего прагматизма. Соня почувствовала опасность, отправила фото Зубову. А ты продолжал делать вид, будто ничего не происходит. Миша, как вышло, что даже твоя экономка Герда оказалась умней тебя?

– Женская интуиция.

– Интуиция не бывает женской или мужской. Это тебе не общественный сортир. Напряги свои старые ленивые мозги, Миша. До Радела к тебе приходил кто-то еще. Вспоминай. Просматривай свои бумаги. Думай.

– Да, Федя. Я понял. Прости меня.

– Ты самого себя прости. И хватит об этом. Скажи, что у тебя тут происходит?

– Ничего не происходит. Они отлично подстраховались. Я уже выслушал соболезнования господина Кроля, начальника полиции.

– Ты не пытался возражать? Не показал ему шапку?

– Разумеется, нет. Как раз тогда у меня и случился приступ, все переполошились, вызвали «скорую». Хотели забрать в больницу, но Герда, умница, не дала.

– Ты уверен, что Герда не показала шапку, ничего не сказала им о своих подозрениях?

– Уверен. Она, правда, сначала чуть не сорвалась, набросилась на Радела, когда увидела его на пожарище. Но быстро опомнилась, взяла себя в руки. Только все время повторяет, что Софи жива.

– Пусть молится за нее. Все, конец связи.

Послышались частые гудки. Михаил Павлович положил трубку, взял чашку из рук Герды, глотнул отвару и поморщился.

– Какая гадость. Неужели нельзя было добавить немного меду и лимонного сока?

Внизу кто-то звонил в дверь. Герда вспыхнула, но ничего не сказала, быстро вышла из кабинета.

Из гостиной донесся ее громкий возбужденный голос. Микки не мог разобрать, с кем она говорит. Слышался кашель, потом тяжелые шаги по лестнице. В дверь постучали. На пороге появился Иван Зубов. Герда маячила у него за спиной.

– Он болен, – заявила Герда прежде, чем Зубов успел открыть рот, – у него жар, он едва может говорить. Сейчас я заварю для него эвкалипт.

– Здравствуйте, Михаил Павлович, – просипел Зубов, – извините, что я задержался. Из-за шторма последний поезд отменили, пришлось переночевать в Гамбурге. Я не мог позвонить, телефон у меня украли, ваш номер был там, в записной книжке.

– Я знаю. У вас есть какой-нибудь план? Вы говорили с Федором?

– Да, я позвонил ему ночью из гостиницы. Он уверен, что на немецкую полицию рассчитывать не стоит, – Зубов тяжело закашлялся, – и на Интерпол тоже.

– Как некстати вы заболели, – сказал Данилов, – наверное, поэтому потеряли бдительность, дали им стащить телефон.

– Михаил Павлович, кому – им? Вы можете мне объяснить, кто они такие? – просипел Зубов и опять зашелся кашлем.

– Вот в том-то и дело. Вы не понимаете, никто не поймет и не поверит. Трудно поверить в то, чего нет. Знаете, я четверть века изучал разные тайные общества. Но ни о каких имхотепах я никогда не читал и не слышал. Между тем они рядом. Один из них сейчас здесь, в Зюльт-Осте.

– Да, я видел его, когда шел к вам с вокзала.

– Видели Радела? Узнали его?

– Еще бы не узнать! Он стоял возле книжного магазина с какой-то старушкой и с молодым полицейским.

– Погодите, когда это было?

– Минут двадцать назад.

– Полицейский такой высокий, худой, рыжий?

– Да, кажется. Я не приглядывался, я смотрел на Радела.

Данилов схватил телефон, поднял трубку, но тут же бросил ее, пробормотал по-немецки:

– Дитрих, зачем? Я же просил не делать этого! О, Господи! Герда! – крикнул он так громко, что Зубов вздрогнул.

Экономка степенно вошла в кабинет с подносом.

– Нечего кричать. Я не глухая. Господин Зубов, пейте, пожалуйста. Отвар эвкалипта, липовый мед. И вот вам шарф, замотайте горло. Микки, что еще случилось?

– Позвони Дитриху. Кажется, этот дурачок стал проверять алиби Радела. Объясни ему, что это бессмысленно и опасно. Я же предупреждал его.

– Алиби. Сами объясняйте. – Она всхлипнула, громко высморкалась. – Заодно и я послушаю, потому что я ничего не понимаю.

– Гердочка, ты умница. Ты даже не представляешь себе, какая ты умница, – пробормотал Данилов очень тихо.

Она сделала вид, что не услышала, забрала пустую чашку и удалилась.

– Дитрих может наломать дров, – сказал Данилов, – он действует по собственной инициативе. Здесь никто не сомневается, что пожар случился в результате короткого замыкания. Здание выстроено из какого-то синтетического материала, который легко воспламеняется и быстро сгорает. Соня не успела выйти, задохнулась. Несчастный случай. Если кто и заинтересован в расследовании, то только страховая кампания. Они предъявят иск строительной фирме, те, в свою очередь, химическому концерну, который производит эти удобные блоки.

– А что, у полицейского, рыжего Дитриха, есть какая-нибудь своя версия?

– О да. Он высказал очень любопытное предположение. Будто бы работа Сони в России была как-то связана с запрещенным биологическим оружием, она решила порвать с этим, спряталась здесь, ее выследили и похитили террористы, чтобы она делала биологическое оружие для них.

– Хорошая версия, – Зубов улыбнулся и опять закашлялся. – Ну, а что думает ваша умница Герда?

– Она считает, что Радел состоит в тайной нацистской организации. Много лет назад я будто бы наступил им на хвост, и теперь они меня преследуют, мстят.

– Тоже неплохо.

– Вы так и не ответили, есть у вас какой-нибудь план, – мягко напомнил Данилов.

– Прежде всего, я хочу добыть информацию о Раделе.

– Это вряд ли возможно. Вам здесь ее никто не даст.

– У меня есть знакомые в Российском консульстве в Берлине. Радел бывал в России, значит, делал визу. Я уже отправил запрос по Интернету сегодня утром из гостиницы. Могу я воспользоваться вашим компьютером?

– Да, конечно. Вы думаете, уже пришел ответ?

– Надеюсь.

Зубов уселся за стол, включил компьютер. Данилов принялся листать толстую потрепанную записную книжку. Пожелтевшие страницы выпадали, многие записи почти стерлись. Но даже если бы они остались четкими, все равно никто, кроме Данилова, не сумел бы разобраться в путанице букв, цифр, значков и рисунков.

Много лет назад, после ухода в отставку, Данилов стал заниматься историей Второй мировой войны. Его интересовали философские и психологические истоки русского коммунизма и немецкого фашизма. Он принялся изучать оккультные общества и секты, способы манипуляции массовым сознанием, феномен ритуального мышления. В записной книжке хранились имена людей, которые что-то знали об этом и могли рассказать.

Сотрудники спецслужб, полицейские. Священники, католические, протестантские, православные. Буддистские ламы. Африканские и эскимосские шаманы. Служители культа вуду из Бенина. Колдуны с Ямайки. Телевизионные проповедники из Техаса и Алабамы. Несколько знаменитых парижских и берлинских гадалок. Раввин из Иерусалима, бывший узник Освенцима. Психиатры, журналисты, актеры, моряки, архивисты, археологи, музейщики. Он искал их специально или знакомился случайно. Иногда они сами находили его. Например, некто Эммануил Хот, немец, специалист по семиотике.

Лет пятнадцать назад Хот написал Данилову длинное письмо, рассказал, что слушал его лекции в Сорбонне, читал статьи. Хота заинтересовала идея Данилова о влиянии древних культовых символов на подсознание современного человека. Некоторое время они переписывались, наконец встретились в Амстердаме. Встреча эта оказалась единственной. После нее Данилов прекратил общение с Хотом, не отвечал на письма.

Пока мама была жива, она старалась оградить его от всего, что связано со странным открытием деда. Многие годы она внушала ему, что дед был только врачом, очень талантливым хирургом. Но не более. Михаилу Владимировичу Свешникову удавалось спасать самых безнадежных больных, поэтому вокруг его имени возникали легенды. Миф об эликсире молодости – один из самых древних и заманчивых мифов. Людям трудно от него отказаться, им хочется верить в чудо.

На досуге дедушка резал крыс, кроликов и морских свинок, изучал работу мозга, желез, обнаружил много всего интересного, однако ничего не сумел довести до конца. Так сложилась жизнь.

– Если кто-нибудь скажет тебе, что твой дед изобрел эликсир молодости, считай, что ты говоришь с сумасшедшим. Кто бы он ни был, что бы ни предлагал, держись от него подальше.

Специалист по семиотике Эммануил Хот оказался именно таким сумасшедшим.

Данилов бережно перевернул очередную пожелтевшую страницу, на которой был записан почтовый адрес Хота и напротив имени нарисован анк, древний египетский крест с петлей.

Обычными крестиками Данилов помечал имена людей, которых уже не было на свете. Анк обозначал тех, с кем он больше не хотел иметь дела.

Глава пятнадцатая

Москва, 1918

Кудияров лег в госпиталь на следующий день. Официальным диагнозом было обострение панкреатита. На главного врача Смирнова это произвело сильное впечатление. Люди уровня Кудиярова теперь уж не попадали в лечебницы для рядовых граждан, у них имелась своя, закрытая Солдатенковская больница, где было совсем другое обслуживание, питание, лечение.

Разумеется, Григорию Всеволодовичу предоставили отдельную удобную палату. Смирнов распорядился белье менять каждый день и доставлять горячую еду в кастрюльках, из специальной столовой, где сам он питался.

Фельдшерица Аграфена Чирик, высокая коренастая барышня сорока с лишним лет, не уходила домой из больницы сутками. Ее магнитом тянуло к палате Кудиярова. Лицо ее, широкое, белое от пудры, как театральная маска, с темными дугами бровей и алой полоской помады, то и дело маячило в дверном проеме. Она умоляла Михаила Владимировича поручить ей все процедуры и огорчалась до слез, когда помощь ее не требовалась.

– Гриша, ты утомляешь глаза, давай я буду читать тебе вслух.

– Не стоит, Груша. Я сам.

Читал он много, но вовсе не труды Маркса и Ленина, не газеты «Правда», «Известия», «Вестник чекиста». На тумбочке у кровати лежали истрепанные тонкие книжки в серых бумажных обложках, номера эзотерического альманаха «Оттуда» за 1914 год. Солидный том «Энциклопедии оккультизма» Григория Мебеса, 1912 года издания. А также брошюры разных неизвестных авторов: «Практическая магия», «Камень твердыни света», «Космос, градус, эрос».

Аграфена Чирик замирала у стены, скрестив на высокой груди руки, трагически шмыгала носом.

– Гриша, тут дышать нечем, я открою окно.

– Хорошо, открой.

– Гриша, тебя просквозит, я закрою окно.

– Закрой.

– Гриша, я связала тебе носки. Почему ты их не надеваешь? Они валяются под кроватью. Ты хотя бы примерь.

– Примерял. Шерсть колючая. Ноги чешутся.

– Какой ты капризный, Гриша. Изволь, я свяжу другие, из самой мягкой кроличьей шерсти, у меня как раз осталось несколько клубочков.

– Ладно, свяжи.

– Ты будешь их носить? Обещаешь?

– Обещаю. Буду носить.

– Гриша, ты совсем зарос, позволь, я побрею тебя.

– Груша, дорогая моя, милая Груша, я могу побриться сам, – сквозь зубы рычал Кудияров.

– Гриша, как ты жесток. Ты вовсе не любишь меня, я ради тебя пожертвовала всем, и вот благодарность! – шептала Аграфена, и слезы текли по напудренным щекам, оставляя розовые дорожки.

– Груша, клянусь, я очень тебе благодарен.

– Правда? Гриша, нет, я все-таки побрею тебя, подстригу ногти. Взобью подушку, подам судно.

– Груша, ничего не надо.

– Да почему же не надо? – однажды вмешался профессор. – Без судна вы, разумеется, можете обойтись, а вот помочиться в баночку извольте.

Михаил Владимирович внушил чекисту, что перед введением препарата необходимо провести полное обследование. Анализы, рентгеновские снимки.

Профессор не знал, успел ли Кудияров побывать на ковре у Петерса, однако, судя по вальяжному спокойствию Пети и самого Кудиярова, дела у них шли не так уж скверно.

– Времени теперь довольно, – сказал чекист, – недели две точно. Так что не спешите, не волнуйтесь, делайте все необходимое.

– А вы сами разве не волнуетесь? – спросил Михаил Владимирович.

– Я не могу себе этого позволить. Я знаю, что малейшее сомнение в успехе мне навредит.

– Пожалуй, вы правы. Но вы отдаете себе отчет, что вам придется полностью изменить образ жизни? Ни капли спиртного, строжайшая диета, сон не менее десяти часов в сутки.

– Разумеется, не надо считать меня профаном, профессор. Я знаю не меньше вашего. Я изучал труды великих адептов, Арнольда из Виллановы, Николя Фламеля, Василия Валентина. Мне известно, что такое герметическое озарение и какой аскезы требует этот путь. Святая цель адепта – преодолеть первородный грех, из-за которого человек стал смертным. И кстати, когда вы сказали о том, что это глист, я ничуть не удивился. Я ждал чего-то в таком роде. Червь, змей. Подобное лечится подобным. Если желаешь найти выход, ищи вход. Змей соблазнил Адама и Еву, стало быть, через змея лежит путь к спасению.

– Да, вы, Григорий Всеволодович, никак не профан, вы настоящий философ.

– Думаю, вливание лучше всего произвести в полнолуние, с пятницы на субботу, ровно в полночь. Будет благоприятное расположение светил. Надеюсь, вы, профессор, не станете отрицать значение астрологического аспекта?

– Конечно, не стану. Расположение светил – это очень важно.

Кудияров был бледен, хмур, глубоко сосредоточен.

До пятницы осталось три дня. Товарищ Смирнов ходил на цыпочках, заглядывал в палату, как в святилище, с Михаилом Владимировичем говорил тихо, почтительно, не поднимая глаз. Одно дело, когда профессора возили на дом к высокопоставленным большевикам, и совсем другое – когда такой крупный чекист, как товарищ Кудияров, самолично лег во вверенную товарищу Смирнову больницу. Это сразу поднимало статус заведения и самого товарища Смирнова.

Михаил Владимирович не преминул воспользоваться изумлением и трепетом главного врача. Лазарет получил несколько партий лекарств, инструментов, шовных и перевязочных материалов, и почти ничего не исчезло. Профессор пугал Смирнова комиссиями, инспекциями, не давал ему успокоиться и начал потихоньку хлопотать об увольнении завхоза Добрюхи.

Петя навещал своего приятеля каждый вечер. Они шептались о чем-то. Однажды Таня оказалась рядом и заметила, что Кудияров через лупу разглядывает какие-то документы.

– Похоже на дореволюционные паспорта, – сказала она Михаилу Владимировичу, – наверное, ты прав. Эти двое собираются удрать за границу.

– Отлично. Я рад за них.

В пятницу утром, заглянув в палату, Михаил Владимирович увидел, что больной держит на коленях раскрытую жестяную коробку из-под печенья. Внутри, на черном бархате, лежала изящная статуэтка пеликана, отлитая из темного металла. Небольшой костяной кинжал с пятиконечной звездой на рукояти. Какие-то ключи, брелоки, миниатюрные молоточки и нечто, напоминающее нижнюю челюсть человеческого черепа.

– Необходимо, чтобы эти предметы находились со мной рядом, когда вы будете производить вливание, – спокойно пояснил Кудияров.

Михаил Владимирович не возражал.

– И еще, у меня к вам просьба, профессор. Как-нибудь убедите фельдшерицу Чирик уйти домой, хотя бы на одну ночь.

– Нет уж, Григорий Всеволодович, я не возьмусь, увольте. Это только вам по силам.

Вечером, часам к девяти, явился Петя. Красный, потный, он пронесся по коридору, влетел в палату, ни с кем не здороваясь, захлопнул дверь.

Минут через десять в палату сунулась Аграфена и тут же выскочила как ошпаренная.

– Я только хотела попрощаться, пожелать спокойной ночи, – всхлипывала она в ординаторской, – я ухожу домой, спать, которые сутки уж на ногах, ради него, а он на меня кричит, грубо, матерно.

Петя покинул палату через полчаса, сильно хлопнув дверью. Заглянул в ординаторскую, вызвал Михаила Владимировича в коридор, сопя, пряча глаза, спросил:

– Как долго он должен будет лежать потом, после этой вашей процедуры?

– Не знаю. Все зависит от индивидуальной реакции организма. Но в любом случае, не меньше недели он должен оставаться под наблюдением.

– Черт! – крикнул Петя и болезненно сморщился. – Слушайте, а быстрее нельзя?

– Нет. Нельзя. Я объяснял и ему, и вам. Впрочем, еще не поздно отказаться. Григорий Всеволодович может уйти хоть сию минуту.

Петя метнулся назад, к палате, прошел несколько шагов, но остановился, махнул рукой, злобно выругался и ушел прочь, не попрощавшись.

К одиннадцати стало тихо. Больница засыпала. В палатах гасили лампы. В приемном отделении дремал за столом дежурный. Ночные санитары играли в дурачка.

Михаил Владимирович вышел во двор. Из-за того что Москва погружалась во мрак, ясными ночами звезды казались ярче. Такие звезды бывают только за городом, над чистым полем, над лесом. Полная розовая луна висела над головой. Михаилу Владимировичу всегда чудилось в ней одно и то же милое женское лицо. Луна для него была похожа на няню Авдотью Борисовну, конечно, не теперешнюю высохшую старушку, а какой она была когда-то, в его детстве. Круглые щеки, платок надвинут на лоб. Улыбка, особенная, таинственная, шепот, как шорох ночных листьев: «Сказку тебе, Мишенька? Ну, так и быть, слушай».

Михаил Владимирович вдохнул полной грудью чистый ночной воздух. Часов у него не было, однако время он отлично чувствовал. Без двадцати минут полночь. Пора.

В вестибюле его встретила Таня.

– Папа, куда ты пропал? Чекист беснуется.

– Ничего, подождет. Ступай в процедурную, приготовь капельницу с изотоническим раствором.

– Подожди, – Таня схватила его за руку, – ты можешь ответить мне на один вопрос, только не сердись, пожалуйста.

– Хорошо, Танечка, постараюсь.

– Я точно знаю, что ты ввел препарат Лидии Петровне. Я почти уверена, что есаула ты тоже спас именно таким образом. Неужели ты собираешься сделать вливание Кудиярову?

– Умница ты моя. – Михаил Владимирович тихо рассмеялся и погладил Таню по голове. – Зачем ты задаешь вопросы, если сама все знаешь?

– Папа, ты с ума сошел? Не делай этого, очень тебя прошу, ты потом не простишь себе.

– Разумеется, не прощу. Я все-таки врач, а не убийца.

– Если ты будешь вводить препарат ворам и убийцам, ты станешь как они. Неужели ты не понимаешь, стоит только начать, и они все захотят! Это не удастся сохранить в секрете. Представь, что получится! Повалит толпа чекистов, комиссаров, их жен, любовниц, родственников. Тебе будут грозить револьвером, подвалом Лубянки, пытками, и ты никому отказать не сумеешь.

– Да, мне это снится иногда. Один из постоянных моих ночных кошмаров в последнее время.

– И ты намерен превратить этот кошмар в реальность? Честное слово, лучше бы комиссар Шевцов перебил все твои склянки, лучше бы ничего не осталось от этих проклятых цист!

Она не кричала, но голос ее дрожал, глаза светились в полумраке, казались огромными и невероятно синими. Михаил Владимирович обнял ее, поцеловал в макушку, прошептал:

– Вроде бы взрослая, разумная, замужняя дама, сильный самостоятельный человек, так мудро воспитываешь Мишеньку, уже неплохо знаешь медицину. Ну, успокойся, посмотри на меня. – Он достал платок, вытер ей слезы.

Несколько секунд она молчала, шмыгала носом, хлопала мокрыми ресницами, наконец чуть слышно произнесла:

– Да, папа. Я поняла. Капельницу с изотоническим раствором.

Электричества в больнице ночами давно уж не было. В палате чекиста горели три керосиновые лампы, но, кроме того, на тумбочке стоял подсвечник в виде черепа, и в нем толстая церковная свеча. Кудияров лежал, скрестив руки на груди. В одном кулаке он сжимал статуэтку пеликана, в другом костяной кинжал со звездой. Остальные магические предметы были разложены на подоконнике. Койка стояла как раз напротив окна, и луна смотрела прямо в лицо Кудиярову.

– Я готов, профессор, – сказал он, не поворачивая головы.

– Хорошо, Григорий Всеволодович, только вы вот эти ваши важные предметы пока на тумбочку положите. Руки должны быть свободны.

Кудияров неохотно приподнялся. Покосился на профессора, пеликана поцеловал в клюв, звезду на рукояти кинжала приложил ко лбу и быстро прошептал что-то. Михаил Владимирович тактично отвернулся.

Вошла Таня. В руках у нее была банка капельницы. Профессор незаметно подмигнул ей. Таня закрепила банку на штативе у кровати. Кудияров осторожно повернул голову, искоса взглянул на мутную жидкость в банке и хрипло спросил:

– Все? Теперь можно начинать?

– К сожалению, пока нельзя.

– Как – нельзя? До полуночи семь минут! В чем дело?

– Я не говорил вам, но мне казалось, вы достаточно умны, чтобы понимать такие вещи без слов – профессор грустно вздохнул. – Боюсь, ничего у нас не получится.

За окном послышался звук мотора. Свет фар мягко скользнул по стеклу открытой створки, по стене. Таня выглянула в окно, подошла к Михаилу Владимировичу, тронула его за руку, испуганно прошептала:

– Папа…

– Ступай, Таня, тебе пока рано присутствовать, – сказал Михаил Владимирович, – ступай в ординаторскую, ты нам мешаешь.

Она растерянно кивнула и вышла, бесшумно прикрыв дверь. Звук мотора за окном затих.

– Ну, теперь уж можно? – спросил Кудияров.

– Нет.

– Три минуты до полуночи! Что происходит?

– Григорий Всеволодович, я чувствую непреодолимое препятствие, я чувствую холод, где-то здесь, в районе вашей головы.

– Я не понимаю! – отчаянно крикнул Кудияров. – Какой холод? Начинайте сию секунду!

– У вас под подушкой холодный металл, – произнес профессор страшным шепотом, – он символизирует нечто обратное тому, что мы с вами намерены делать. Металл излучает смерть. Смотрите, луна уходит, ваш пеликан темнеет, в растворе появляется серый осадок.

Не дожидаясь, пока чекист опомнится, Михаил Владимирович сунул руку под подушку, вытащил револьвер и быстро спрятал его в карман халата.

– Ну вот. Теперь все в порядке. Теперь можно начинать.

Раздался далекий бой кремлевских курантов. Вслед за первым ударом в палате вспыхнуло электричество. Сапоги затопали по коридору. Дверь распахнулась. Сквозняком задуло свечу. Вошел молодой человек в кожаной куртке и кепке, надвинутой до бровей.

– Вечер добрый, товарищи. Не помешал?

Он был маленький, полноватый, с лихим светлым чубом из-под кожаного козырька. Конечно, явился он не один, остальных пока оставил за дверью.

«Где-то я его уже видел, – подумал Михаил Владимирович, – странная манера не снимать головной убор в помещении».

– Здорово, Фима, – сказал Кудияров, – рад, что ты навестил меня, хоть и поздновато, ночь уже, а я все равно рад. Проходи, присаживайся.

Надо отдать ему должное, он сохранял поразительное спокойствие, лишь слегка побледнел, но улыбался гостю, как радушный хозяин.

«Фима, – вспомнил профессор, – тот самый, что приезжал брать моего комиссара. Он допрашивал меня. Эрнст его фамилия».

– Что, Григорий Всеволодович, прихворнули? Как самочувствие? – спросил Фима с ответной добродушной улыбкой.

– Ничего, Фима, спасибо, теперь уж лучше. Вот, товарищ профессор лечит меня. У нас как раз в данный момент важная процедура, ты бы обождал в коридоре. – Он говорил тихо, медленно, а рука его между тем незаметно нырнула под подушку.

Фима мгновенно выхватил из расстегнутой кобуры маузер и скомандовал:

– Встать! Руки за голову!

Тут Кудияров вспомнил, что вкрадчивый его жест был напрасен, бешено покосился на профессора и ловким ударом ноги толкнул железный штатив капельницы. Тяжелая конструкция качнулась, стала падать и готова была обрушиться на голову Фиме, но профессор успел задержать падение, перехватил штатив, отодвинул его подальше от койки, аккуратно поставил и достал из кармана револьвер.

– Не волнуйтесь, господин Эрнст. Вот его оружие, возьмите.

– Премного вам благодарен, товарищ Свешников, – кивнул Фима и взял револьвер. – Гражданин Кудияров, вы арестованы.

Тут вошли еще двое, Кудиярова подняли, скрутили. Спокойствие изменило ему, он кричал и матерился так, что разбудил весь лазарет.

Глава шестнадцатая

Северное море, 2007

Шторм не начался, наоборот, волны стихли, только слегка покачивали яхту. Соня так промерзла на палубе, что стала плохо соображать и почти не могла говорить, зубы стучали. Но что-то мешало ей попросить разрешения вернуться в каюту. Да, наверное, именно это и мешало – что надо просить разрешения. Она не сомневалась: Хот не позволит ей уйти, и тогда придется испытать очередное унижение. Почувствовать свою абсолютную несвободу.

– Тепло ли вам в этих замечательных унтах? – спросил он участливо.

– Не люблю чужую обувь. Объясните, кому и зачем понадобились мои сапоги?

– Как это – кому? Полиции Зюльт-Оста. Иначе они, бедняги, просто вывихнули бы мозги. Но им повезло. Каждый раз, приходя в лабораторию, вы переобуваетесь, ставите сапоги в шкафчик. Он металлический и, к счастью, оказался несгораемым. Все остальное сгорело дотла. Мне грустно говорить вам это, но вы тоже сгорели, Софи.

Если бы не холод, Соня могла бы сейчас вскрикнуть, заплакать, потерять сознание. Она подумала о маме, о дедушке. Сердце больно сжалось. Хот с любопытством вглядывался в ее глаза, как будто хотел проникнуть в самую глубину души.

Холод действовал как хорошая анестезия. Ни один мускул не дрогнул. Она выдержала взгляд и спокойно произнесла:

– Но что-то должно было остаться от тела.

– Конечно, осталось. Обгорели только кожные покровы. Волосы, лицо, руки. Нельзя опознать, восстановить отпечатки пальцев.

– Вы убили кого-то ради этого?

– Пришлось пожертвовать судомойкой. У нее оказались подходящие физические параметры. Особь женского пола, рост сто шестьдесят пять сантиметров, вес пятьдесят килограмм, двадцать семь лет, белая. Не огорчайтесь, бедняжка ничего не почувствовала. Кохобы легко умирают. Смерть для них подвиг, вершина великого служения. Они сразу попадают в свой кохобский рай. Там хорошо, поверьте.

– Должна быть экспертиза, конечно, на это уйдет много времени, но рано или поздно подлог обнаружится, – произнесла Соня, почти не узнавая собственного голоса.

– Разумеется, как же без экспертизы? Тело перевезут в Гамбург, в Институт судебной медицины. Гудрун работает там, она опытный, квалифицированный патологоанатом. Обязательно будет направлен запрос в Россию. Ответ придет, но не скоро. Бюрократическая волокита, оформление множества ненужных бумажек. Примерно через полгода эксперты получат данные. Они окончательно подтвердят вашу трагическую нелепую гибель, в которой, впрочем, и сейчас уже никто не сомневается.

«Он блефует. Этого не может быть, – подумала Соня, – дедушка ни за что не поверит. И Зубов, и Кольт. Они станут искать меня».

Хот опять сверлил ее взглядом, она вовсе не была уверена, что он не способен читать мысли, и спросила первое, что пришло в голову, лишь бы не молчать.

– Кто же теперь здесь у вас моет посуду?

Хот засмеялся и одобрительно похлопал Соню по плечу.

– Посуду давно уж моет машина. Удивительно, Софи, как легко, как естественно вы прошли инициацию. Впрочем, я с самого начала верил в вас.

– Инициацию? Но ведь не было никакого ритуала. Я уснула и проснулась.

– Вы умерли и воскресли. Вы видели свое лицо в зеркале? Заметили перемены? Нравитесь себе – такая?

– Какая – такая?

– Вы удивительно похорошели, Софи. Мы тоже кое-что умеем.

– Хотите сказать, во сне я получила полный комплекс косметических услуг? Глубокий пилинг, массажи, маски, первое посещение бесплатно?

– Не надо так раздражаться. Будьте любезны держать себя в руках. Инициация не повод для шуток. Поймите, наконец, вы умерли и воскресли, вы стали другим существом, более совершенным, сильным и свободным. Разумеется, и внешне вы изменились, в лучшую сторону.

– Господин Хот, что, кроме снотворного, мне кололи? Сколько часов я проспала? Какое сегодня число?

Соне казалось, что она кричит, надрывает горло, но голос ее звучал страшно тихо, словно кто-то из последних сил, сквозь толщу ледяной воды, тщетно звал на помощь. Хот смерил ее спокойным взглядом и произнес после короткой паузы:

– Мне кажется, вы замерзли и устали. Вам надо согреться и побыть одной, верно?

Соня молча кивнула. Хот свистнул три раза. У него это хорошо получилось, громко. На палубе тут же возник Чан.

– Проводи мадам в ее каюту.

– Слушаюсь, хозяин.

Соня, едва держась на ногах, поплелась к лестнице вслед за Чаном. Яхту сильно качало, голова кружилась.

– Софи! – громко крикнул Хот.

Она вздрогнула и чуть не упала.

– Я к вашим услугам, хозяин! – прошептал ей на ухо Чан.

– Отстань, – огрызнулась Соня.

– Софи, обед через два часа. Чан зайдет за вами. Желаю приятного отдыха, – сказал Хот.

Когда спустились по лестнице в маленький теплый коридор, Соня вдруг, сама не зная почему, перекрестилась. Чан, семенивший рядом, резво подпрыгнул и схватил ее за правую руку.

– Мадам, нельзя!

– Отцепись сейчас же! Что нельзя? – Соня попыталась вырвать руку, но маленькие пальцы Чана стиснули ее запястье намертво.

– Пусти, больно!

Слово «больно» подействовало. Чан разжал пальцы, узкие черные глаза мгновенно наполнились слезами.

– Милостивая госпожа, прости, Чан не хочу делать больно. – Он достал связку ключей, открыл каюту.

– Объясни, что произошло?

– Госпожа нарушил закон, страшное нарушение, никогда так не делай, – прошептал Чан, взял у нее куртку, повесил на вешалку, – госпожа, сядь, Чан снимай сапоги.

– Да ладно, я сама. Все-таки объясни, какой я нарушила закон?

Чан замер. Глаза все еще были мокрыми и быстро, растерянно моргали. Рот несколько раз беззвучно открылся. Соня села на койку, скинула унты, отвернулась от Чана и перекрестилась еще раз, глядя в иллюминатор, на полукруг свинцового неба.

– Госпожа, позволь Чан уйти, – жалобно простонал слуга.

– Иди, пожалуйста, я тебя не держу.

– Благодарю, госпожа. До обеда час пятьдесят минут. – Он низко поклонился и выскользнул из каюты, но прежде чем закрылась овальная дверь, прозвучал чуть слышный шепот: – Знак Назарея нельзя! Никогда нельзя, госпожа!

Щелкнул замок. Соня подумала: «Зачем этот дурачок запер дверь? Разве можно отсюда сбежать? И какая мне разница, сколько времени осталось до обеда, если у меня нет часов?»

Она надела тапочки, прошлась по маленькой каюте, всего несколько шагов, от койки до двери и обратно. Нечто вроде камеры-одиночки. Только что выводили на прогулку.

Из зеркала в крошечной ванной комнате смотрело все то же чужое лицо. «Вы умерли и воскресли… Заметили перемены? Нравитесь себе – такая?»

Новое лицо не было галлюцинацией. Соня провела пальцами по лбу, по щекам. Живая, теплая кожа. И, в общем, невозможно точно определить, что именно изменилось. Те же черты, те же глаза. Но никакие косметические процедуры не могут дать такого быстрого яркого эффекта.

Десять лет назад, после того как сокурсник угостил ее индийской травкой, она попросила его отсыпать немного и попыталась провести лабораторный анализ содержимого. Кроме обычной конопли, там был порошок из корня тигровой лилии, экстракт коры тропической лианы ункария и еще много разных растительных компонентов. Некоторые из них серьезно влияют на обмен веществ, могут стимулировать секрецию эстрогенов. В древней магии такие причудливые смеси использовали во время ритуалов, поили девушек, которых приносили в жертву разным кровожадным божествам. Резкий выброс женских гормонов иногда дает изумительный эффект. Сказочно хорошеешь, расцветаешь, правда, ненадолго. И последствия могут быть печальные.

– А чего, собственно, ты испугалась? Отлично выглядишь. Инициация прошла успешно. Ты должна продолжить опыты и прийти к какому-нибудь определенному результату. Это главное. Достоверность в науке доказывается повторением феномена. Ни один из феноменов омоложения нельзя считать достоверным. Но и полностью отрицать нельзя. Ты не успокоишься, пока не найдешь точного ответа.

– Плевать, как я выгляжу! Меня притащили на эту яхту, инсценировали мою смерть, ввели какую-то долгоиграющую психотропно-гормональную дрянь. Я плыву неизвестно куда, неизвестно зачем.

– Ты плывешь туда, где у тебя будет возможность спокойно, полноценно работать. Ничего плохого с тобой не сделали. Никому не выгодно, чтобы ты болела, наоборот, ты должна быть здоровой и бодрой. Приятное морское путешествие, романтические пейзажи, новые встречи, блестящее будущее. Чем ты недовольна?

Красотка в зеркале улыбалась холодно и снисходительно. Соня схватила с полки стакан, размахнулась, чтобы ударить по зеркалу, но не ударила, бессильно опустила руку, выронила стакан. Он упал на мягкий коврик и остался цел.

Ей хотелось расплакаться, но не было слез. Она попыталась представить лица мамы, дедушки, Герды, но видела лишь то, что было перед ней: пупырчатый пластик душевой кабинки, раковину, унитаз в пушистой бело-голубой попонке, бело-голубые полотенца на вешалке, зеркало, в которое лучше не смотреть.

В каюте на застеленной койке валялась старая тетрадь в серой обложке. Соня достала из сумки своего медвежонка, забралась с ногами на койку, стала искать, где остановилась, и, переворачивая страницы, заметила, как сильно дрожат руки.

«Я не помню, как оказался на заднем сиденье черного „мерседеса“. Знаю точно, что категорически не хотел садиться в эту машину, объяснял даме, что я намерен остаться тут, на вокзальной площади, дождаться полиции.

– Как же вы дождетесь, если полицию никто не вызывал? – спросила дама.

– Я сам вызову. Где-то должен быть телефон.

– Жители этого города строго соблюдают расписание. Ночью все спят, никто никому не звонит, и телефонная станция не работает, – объяснила мне дама с доброй улыбкой.

Я огляделся, прислушался и почти поверил ей. Ни огонька, ни звука вокруг. Темные прямоугольные громады домов, пустые улицы, уходящие в темноту в три стороны от вокзальной площади.

– Настанет утро, откроется вокзал, придет какой-нибудь поезд, – сказал я даме и поискал глазами скамейку, на которой можно было бы посидеть до утра.

– Будет дождь. Я не позволю вам промокнуть и простудиться, – заявила дама и тихо свистнула.

Из темноты соткалась круглая фигура шофера Густава. Он был налегке, видно, уже забросил чемодан дамы и мой саквояж в багажник «мерседеса». Я не успел опомниться, как моя правая рука была заломлена назад, сустав хрустнул. Дама вцепилась в мое левое запястье. Полусогнувшись, скрипя зубами от боли, я сделал несколько шагов к их машине.

– Айда смотреть маленьких котяток, глазками моргают, молочко лакают, весело резвятся, спать не ложатся, все не могут Джозефа дождаться, – пропел Густав, подгоняя меня дружеским пинком.

В любых обстоятельствах следует оставаться джентльменом. Позиция была самая неудобная, и все-таки мне удалось извернуться, ответить Густаву изящным вежливым ударом, пяткой под брюхо. Последнее, что я запомнил, – тихий возглас дамы:

– Нет! Только не по голове!

Густава хорошо дрессировали, он был идеально послушен и проворен. Голова моя не пострадала. Он вмазал мне ребром ладони по шее, вероятно, задел сонную артерию. У меня перехватило дыхание и потемнело в глазах. Впрочем, что значит – потемнело? Картинка, возникшая передо мной из-за резкой нехватки кислорода, по свежести красок напоминала пейзаж Ренуара и была куда живее реального ландшафта, который мне пришлось увидеть, открыв глаза.

«Мерседес» ехал медленно, мягко. Мотор работал почти беззвучно. Мимо проплывали серые коробки одинаковых пятиэтажных домов с плоскими крышами и темными квадратами окон. Иногда в унылом ряду зданий возникала прогалина в виде небольшой площади, обязательно с клумбой посередине, со статуей на клумбе. Средневековый рыцарь в латах одной рукой опирался на меч, другая была вытянута вперед и вверх. Возможно, сказывались последствия удара и кислородного голодания, но всякий раз, когда мы проезжали мимо очередного рыцаря, вытянутая рука приветственно махала, голова медленно опускалась в любезном поклоне. Справа от меня шелестел полувздох, полушепот дамы:

– Да здравствует Великий Магистр!

Тот, кто нанял меня и вручил мне слитки, был убежден, что никаких имхотепов больше не существует. Все, что осталось от них, – статуи на клумбах да загадочный недуг, которым, как выяснилось, до сих пор страдают дети нищих окраин в нескольких городах на острове Анк. Прогерия. Я сам болел ею когда-то и чуть не умер.

Многие годы никто не знал, отчего маленькие дети становятся стариками и умирают лет в одиннадцать от старческих болезней. Это считалось неизлечимым. Все умирали. Я оказался единственным, кто выжил и вернулся к своему нормальному биологическому возрасту. Путем долгих сложных изысканий, о которых расскажу позже, мне удалось раскрыть истинную причину прогерии.

Страшный недуг был создан искусственно, в секретных лабораториях имхотепов. Авторы изобретения имели весьма определенную цель. Веками члены таинственного ордена охотились за бессмертием и вечной молодостью. Обычные люди казались им не самым удобным подопытным материалом. Ожидание результатов опытов тянулось десятилетиями. Ради экономии времени имхотепы придумали способ ускорять процесс старения. Испытывать различные средства омоложения оказалось куда удобней на искусственно состаренных детях. В организме такого ребенка все жизненные процессы происходят быстро, и за год можно наблюдать то, что у здорового человека длится лет семь—десять.

Первого октября три тысячи двадцать девятого года от Рождества Христова, Всемирная Организация Биологической Справедливости (ВОБС) официально заявила, что с прогерией покончено навсегда. Но такой оптимизм оказался преждевременным. Прошло полтора года, и в одну из парижских клиник попала семилетняя девочка-старушка. Больной ребенок родился на острове Анк. Это искусственное пространство суши, созданное в Атлантическом океане двести лет назад, когда население Земли перевалило за критическое число миллиардов. Выяснилось, что в бедных районах нескольких городов Анка детей-стариков довольно много. Жители считают страшную болезнь небесной карой, расплатой за грехи родителей.

Я намеревался провести собственное расследование, стал готовиться к поездке на остров, но в последний момент обнаружил, что мой банковский счет аннулирован. Вот тогда и вышел на меня неприятный господин с золотыми слитками. Он представился сотрудником службы безопасности ВОБС, сказал, что его ведомство крайне заинтересовано в моем расследовании и готово предоставить мне надежную помощь и поддержку.

Я отказался. Я не доверяю чиновникам. Мне удалось раздобыть немного наличных денег и долететь до острова. Там, в ресторане, неподалеку от вокзала, мой благодетель возник вновь и все-таки вручил мне слитки.

– Милый Джозеф, как вы себя чувствуете? – спросила дама, заметив, что я открыл глаза.

– Благодарю. Все в порядке.

Я видел, что она ждет моих вопросов, моего удивления, страха, растерянности, и решил, что этих подарков она не получит. Старик Теодор предупреждал: «Прежде чем спросить о чем-то, подумай, возможно, ответ ты уже знаешь. Имхотепы всегда лгут».

Между тем автомобиль пересек просторную квадратную площадь, в центре ее не было ни клумбы, ни статуи, с трех сторон ее окружали все те же мрачные казарменные строения с темными окнами. Четвертая грань квадрата представляла собой глухую каменную стену, высотой не менее трех метров. Над стеной висела желтоватая светлая дымка.

«Мерседес» остановился у высоких чугунных ворот. Дама трижды свистнула, ворота открылись. После долгой темноты свет ослепил меня, хотя был не так ярок. Горели обыкновенные электрические фонари, довольно слабо, вполнакала.

По обеим сторонам ворот стояли здоровенные охранники в черной униформе, всего человек десять. Ноги широко расставлены. Фуражки низко надвинуты, лиц не видно. Блестящие сапоги, галифе, ремни с пряжками, портупеи, рукава закатаны до локтя. Вид эти ребята имели довольно неприветливый, вооружены были до зубов. Кроме пистолета в кобуре у каждого был автомат, кинжал в кожаных ножнах. При нашем появлении охранники вытянулись в струнку, по стойке смирно.

– Вот мы и дома, – радостно сообщила моя спутница, – устали, бедняжка, глазки слипаются.

Я ничего не ответил, даже не взглянул на нее. Я смотрел по сторонам и с удовольствием вдыхал чистый ароматный воздух. Вокруг была чудесная сосновая роща. Широкая аллея вела к красивому трехэтажному особняку в классическом стиле, с белыми колоннами, кариатидами, львами. Окна были ярко освещены, играла музыка, какой-то приятный полонез. Автомобиль объехал здание и остановился с тыльной стороны, возле неприметной двери.

– Какой вы бука, – сказала дама, – надулись, разговаривать со мной не хотите. Ну что плохого я сделала? Не оставила вас ночевать на вокзале, привезла в чудесное местечко, ну-ка, вылезайте!

Я не сдвинулся с места, хотя отлично понимал, как это глупо. Но беда в том, что я совершенно не могу действовать по команде. Если бы она не приказывала, не хлопала в ладоши, я бы, разумеется, вылез, ничего больше мне не оставалось делать.

– Шевелись, айда на свежий воздух, глупышка, ой, какие мы упрямые, ай, как нам не стыдно! – проблеял Густав.

Они оба уже были снаружи, стояли у открытой задней дверцы, с моей стороны.

– Ну, хватит дурачиться, мы вам только добра желаем, – сказала дама, – быстро вылезайте, раз, два три!

Наверное, я бы все-таки подчинился, но взгляд мой случайно упал на ключи зажигания, они торчали возле руля. Брелок, резиновый мышонок Микки, улыбался мне как старый добрый приятель, как будто хотел сказать: не бойся, я с тобой! Мне хватило доли секунды, чтобы захлопнуть дверцу, перескочить на водительское сиденье. «Мерседес» как будто ждал этого, он сорвался с места и помчался вперед, мимо особняка, по аллее, в мягкий полумрак сосновой рощи».

* * *

Москва, 1918

Посол Советской России в Германии товарищ Иоффе жаловался, что немцы замучили его официальными запросами о судьбе царской семьи. Представители Вильгельма II, герцога Гессен-Дармштадского, брата Александры Федоровны, урожденной Алисы Гессенской, требовали ответа – где она? Где дети? Иоффе не знал, что сказать. Из Москвы ему официально сообщили лишь о казни Николая Романова.

– Пусть Иоффе ничего не знает, – заявил вождь Дзержинскому, – ему там, в Берлине, легче врать будет.

Дзержинский зашел к Ильичу попрощаться. Он ненадолго уезжал в Швейцарию. Обязанности председателя ВЧК временно выполнял его заместитель, Яков Петерс, сумрачный молодой латыш с бурным революционным прошлым. Ходили слухи, будто Петерс состоит в Британской социалистической партии, женат на богатой англичанке. Правда ли это, Федор не знал, английским бывший пастушок из Курляндской губернии владел в совершенстве, а по-русски говорил с сильным акцентом.

Феликс Эдмундович отправлялся в Швейцарию нелегально, по фальшивым документам, с какой-то таинственной финансовой миссией, а по официальной версии – затем, чтобы забрать в Москву жену и сына. Путь его лежал через Берлин, где он собирался встретиться с Иоффе.

Глеб Иванович Бокий прислал вождю очередную порцию перехваченных и расшифрованных секретных донесений из немецкого посольства. Новый посол Гельферих, сменивший убитого Мирбаха, был таким же категорическим противником финансовой поддержки правительства большевиков. Он утверждал, что довольно небольшого удара, и призрачный большевистский режим рассыплется на части.

«Общественное мнение будет настроено против нас из-за того, что станет рассматривать нас как друзей и защитников большевиков».

Гельфериху отвечал адмирал Гинце:

«История убеждает, что привносить в политику эмоции – опасная роскошь. Чего мы желаем на Востоке? Военного паралича России. Большевики обеспечивают его лучше и более тщательно, чем любая другая русская партия. Давайте удовлетворимся бессилием России. Готовы ли мы отдать плоды четырехлетних битв только ради того, чтобы избавиться от дурной репутации сообщников большевиков? Но мы не сотрудничаем с ними, мы используем их. Это хорошая политика».

«Неужели нового посла тоже прикончат?» – подумал Федор.

Но нет. Об этом речи не было. Вождя позабавила фраза Гельфериха о призрачном большевистском режиме.

«Быть призраком архиудобно, призраки неуязвимы и бессмертны», – написал он в ответном послании Глебу Ивановичу.

Тайная переписка Ленина и Бокия восстановилась и стала активней, чем прежде. Шифровки немецкие, британские, американские, французские, переписанные мелким летящим почерком Глеба Ивановича, ложились на стол перед вождем. Во всех посланиях из России за границу говорилось примерно одно и то же. Иностранные политики, дипломаты, военные, шпионы не сомневались в скором крахе большевистской власти.

Немецкий дипломат писал из Москвы в Берлин: «Ситуация быстро приближается к финалу. Голод встает на повестку дня, и его обволакивает террор. Людей тихо убивают сотнями. Все это само по себе не так плохо, но нет уже более сомнений в том, что физические средства, при помощи которых большевики поддерживают свою власть, подходят к концу. Большевики находятся в чрезвычайно нервном состоянии, они чувствуют приближение своего конца; все крысы первыми бегут с тонущего корабля. Никто не может сказать, как они встретят свой конец. Их агония может продолжаться несколько недель. Возможно, они постараются бежать. Возможно, они готовы потонуть в собственной крови».

Британцы уже видели Россию своей новой колонией. Войска Антанты заняли Владивосток, англичане – Баку. Экспедиционный корпус генерала Пула высадился в Архангельске, и первым делом генерал приказал снять все красные флаги. Корпус двинулся к Вологде. В Лондоне начали печатать специальные рубли, которыми британские солдаты должны были расплачиваться с местным населением. На Амуре, в Забайкалье наступали японцы. 15 августа произошел официальный разрыв дипломатических отношений между Советской Россией и США, в тот же день американские войска высадились во Владивостоке.

«Вопрос о том, что нужно и возможно делать в России, доводит меня до изнеможения. Эта проблема, как ртуть, ускользает при прикосновении к ней», – жаловался американский президент Вильсон.

В России не работали заводы и фабрики, не ходили поезда, не сеялся хлеб, вооруженные отряды отнимали остатки продовольствия у крестьян. Вспыхивали стихийные восстания.

Ленин поражал бодростью духа, неистощимым оптимизмом. Его мыслительный аппарат работал на полных оборотах, безотказно. Хаос, мрак, кровь служили наилучшим топливом для этой машины. Вождь не ведал сомнений, страха, отчаяния. Он выступал на митингах и заражал толпу своей бешеной энергией, он строчил статьи, воззвания, приказы, бесконечные записки. Он давал интервью иностранным журналистам и председательствовал на заседаниях Совнаркома. Он гладил кошку, под его ладонью шерсть потрескивала и вставала дыбом. Он жадно пил кофе и доедал остатки красной икры из кремлевских погребов.

Перед сном он увлеченно перечитывал Лебона, «Психология народов и масс», петербургское издание 1898 года. Лежа в постели, на высоких подушках, черкал в потрепанной книге чернильным карандашом, ставил восклицательные знаки.

Федор невольно вскользь проглядывал отмеченные куски.

«Образование легенд, легко распространяющихся в толпе, обуславливается не одним только ее легковерием, а также и теми искажениями, которые претерпевают события в воображении людей, собравшихся толпой… Невежда и ученый, раз уж они участвуют в толпе, одинаково лишаются способности к наблюдению. Иллюзия становится ядром для дальнейшей кристаллизации, заполняющей область разума и парализующей всякие критические способности».

Справа, на шее, над ключицей, у вождя прощупывалась небольшая плотная липома. Он не показывал ее никому из врачей, кроме Федора. При каждом очередном осмотре требовал подтверждения, что эта пакость не растет, она незлокачественная опухоль и опасности никакой не представляет. Иногда размышлял вслух, не удалить ли, но боялся даже самой пустяковой хирургической операции.

– Федор, ну-ка посмотрите, твердая, сволочь, похоже, будто там пулька сидит. А? Похоже на ощупь? – вдруг сказал вождь однажды утром, потрогав свою шею.

– Пожалуй, похоже, – согласился Агапкин, – пуля, если ее не удалить, в мягких тканях со временем капсулируется, правда, мне трудно представить ход такой пули, такой раневой канал.

– Ранение, допустим, слепое, – произнес вождь задумчиво, – она там остановилась и застряла. Сидит, не мешает. Можно вытащить в любой момент.

– Владимир Ильич, это надо в рубашке родиться. Невозможно, чтобы пуля прошла через грудную полость, через шею и ничего не задела. Легкие, сердце, трахея, сонная артерия, пищевод. Но даже если и ничего не задето, все равно тяжелейшая травма, раневая инфекция. Невозможно выжить.

– Невозможно? Ну-ка, подумайте хорошо, милый мой доктор.

– Зачем, Владимир Ильич?

– Зачем? – вождь смотрел ему прямо в глаза. – Затем, что воздух Москвы пропитан покушениями как никогда. Об этом пишут немецкие дипломаты.

Опять повисло молчание. Агапкина слегка зазнобило. Нет, ни гнева, ни угрозы не читалось в глазах вождя. Только азарт, нетерпение, тусклый блеск какой-то новорожденной дьявольской затеи.

– Федор, вы работали в военном лазарете, имели дело со многими ранеными. Ведь бывают и чудеса. Разве не встречались вам везунчики, которые жили и здравствовали после самых тяжелых ранений? Пуля прошла, но так, знаете, аккуратненько, нежно, и ничего не повредила.

– Счастливый ход пули? – чуть слышно пробормотал Агапкин и отвел взгляд.

– Счастливый ход пули! – радостно повторил вождь и хлопнул в ладоши. – Это вы отлично придумали! Молодец, Федор.

Глава семнадцатая

Москва, 2007

Совещания, заседания, переговоры, бессонные ночи, перелеты через часовые пояса не выматывали Петра Борисовича так, как литературный дебют его единственной дочери. Светик, великий писатель, сопровождала его во всех поездках по Москве и Московской области. На рекламных щитах вдоль магистралей красовалось ее лицо. Светик улыбалась, романтически смотрела вдаль, вверх, вниз, поворачивалась анфас, в профиль, в полупрофиль. Белокурые волосы собраны в строгий пучок или распущены, приподняты ветром. Сиреневая обложка была выставлена в увеличенном виде в витринах не только книжных, но и парфюмерных, и одежных магазинов. Стоило включить радио в машине, и на всех волнах, в каждом рекламном блоке медовый женский голос с придыханием рассказывал о королеве бестселлеров Светлане Евсеевой. Роман «Благочестивая: Дни и ночи» вот уж второй месяц бессменно возглавлял все списки лидеров продаж.

«Лучше бы она танцевала, – повторял про себя Петр Борисович и болезненно морщился, – или вышла бы замуж за своего этого, как его? Родила бы. Впрочем, нет, нехорошо. Там семья, трое детей, совсем маленьких».

Он давно стал подозревать, что его единственная, нежно любимая дочь страдает чем-то вроде клептомании. Он вспоминал, как пожилая преподавательница балета пыталась объяснить ему, что у Светика нет никаких способностей к танцу и в училище она занимает чужое место.

Светику всегда хотелось именно того, к чему она не была способна, чего делать не умела. Танцевать. Играть в кино. Писать книги. Она никогда не пыталась найти что-то свое. Ей непременно подавай чужое: главную партию на сцене, главную роль в кино, первое место в списке лидеров книжных продаж, наконец, чужого мужа, отца чужих детей.

Танцевала она неуклюже, тяжело, смотреть на нее было скучно и стыдно. Сериал, в котором она сыграла главную роль, провалился с треском. Книгу, которую она написала, нормальный человек читать не мог. Рябило в глазах, как будто вместо слов страницы были усыпаны розочками. Сотнями гипсовых розочек в сусальной позолоте, вроде тех, что украшали спальню в квартире Светика.

«Чужой муж, бросивший троих маленьких детей, наверняка такое же убожество, как все прочие ее трофеи», – думал Петр Борисович.

До этих детей, до их матери Кольту дела не было, но он боялся за своего ребенка. Взрослого, жестокого, бездарного, единственного своего ребенка. Он, как человек умный, с богатым жизненным опытом и острым чутьем на опасность, знал, что подобные вещи даром не проходят. Не сейчас, позже, возможно, через многие годы, будет предъявлен счет. В самый неожиданный, неподходящий момент явятся такие кредиторы, с которыми не договоришься. Цена окажется огромной, несоразмерной жалким трофеям.

Оттого, что сам он участвует в этих опасных играх с судьбой, потворствует ненасытности Светика, Петру Борисовичу было совсем уж гадко. Каждый раз он говорил себе: все, довольно. Хлопну кулаком по столу, не дам больше денег. Но на это требовалось слишком много усилий. А он был постоянно, хронически занят, он уставал.

«Лучше бы она танцевала», – повторял он про себя, сидя в первом ряду партера просторного зала Клуба литераторов.

Светику вручали премию «Шедевр века». Звучали речи.

«Непревзойденная мастерица слова. Свежее дыхание на затхлом горизонте нашей агонизирующей словесности. Блеск, изящество неженской, почти нечеловеческой мощи, мистические прозрения на грани гениальности. Книга написана искренне, от души, без всяких фокусов и претензий. Сюжет захватывает и держит крепко в своих грациозных тисках».

Говорили в основном писатели, маститые, еще советской закалки. Наташа расплатилась с критиком Метелкиным и романисткой Парамоновой по обычному тарифу и, следуя их советам, позаботилась о том, чтобы мероприятие выглядело солидно, чтобы выступали не модные прощелыги, глянцевые обозреватели, эфирные болтуны, а люди статусные, совесть нации. Петру Борисовичу она с гордостью сообщила, что на всей процедуре присуждения и награждения удалось здорово сэкономить. «Совесть нации» оказалась раза в три дешевле модных прощелыг. Теперь на вырученные деньги можно купить новые места для уличной рекламы, либо много в разных районах, либо одно, дико дорогое.

– Представляешь, как будет классно занять Светиком весь фасад гостиницы «Москва», которую сейчас перестраивают. Со стороны Манежной площади как раз освободилось место.

Наташа показала несколько снимков Светика-писательницы и отстала лишь после того, как Кольт ткнул пальцем в один из них.

– Да! Светик тоже считает эту картинку самой удачной!

Светик выпорхнула на сцену в розовом воздушном платье. Голову ее украшала тяжелая бриллиантовая диадема. Премию вручал известнейший советский писатель, от старости хрупкий и прозрачный, как эльф. Он плохо понимал, что происходит, и когда Светик хотела взять у него увесистую медную статуэтку, «Музу» с крыльями, он не отдавал, держал своими трясущимися лапками, упорно повторяя:

– Детка, не надо, я сам, сам!

Бедняга ждал, когда появится награждаемый. Он принял Светика за одну из девушек-моделей, которые обычно украшают сцену во время торжественных церемоний. Впрочем, неловкость была замята быстро. Ведущий освободил старца от тяжелой ноши и передал статуэтку Светику. Публика заглушила недоуменное бормотание классика бурными, продолжительными аплодисментами.

Петр Борисович выскользнул из зала в пустое тихое фойе, упал в кресло. Усталость и безразличие навалились на него. Даже курить не было сил. Он закрыл глаза и почти задремал в гулкой мраморной тишине.

Но вдруг рядом с ним прозвучал мягкий смешок и знакомый голос произнес:

– Лучше бы она танцевала.

Петр Борисович дернулся, открыл глаза. На подлокотнике его кресла сидел старинный партнер и приятель Тамерланов, губернатор Вуду-Шамбальского автономного округа.

– Герман, какими судьбами?

Петр Борисович удивился и обрадовался.

Герман Ефремович, добродушно посмеиваясь, объяснил, что оказался здесь случайно. Прилетел в Москву пару часов назад, заехал поужинать в ресторан клуба и вот узнал о таком торжественном событии.

– Лучше бы она танцевала, – повторил он и сочувственно подмигнул, – ты ведь именно об этом сейчас думаешь, Петр?

– Об этом, – признался Кольт, – а ты что, читал ее книгу?

– Нет, и не собираюсь. Но я читаю твои мысли, это значительно интересней. Вставай, пойдем, пока тебя не хватились в зале.

– Куда? Я не могу сбежать отсюда, я должен вернуться.

– Ты и не сбежишь. Только на двадцать минут заглянешь в ресторан. – Тамерланов подхватил Кольта под руку и повлек его вглубь фойе. – Здесь со мной швейцарец, у него дюжина отличных альпийских отелей, он загорелся идеей превратить мой Вуду-Шамбальск в Лазурное побережье.

– Разве есть море в твоей степи?

– Если я пожелаю, будет. Но мне оно на фиг не нужно. Морских курортов и так хватает. Сейчас входит в моду экстрим, экзотика. Полярный туризм, туры по нищим сибирским деревням, я уж не говорю о Гималаях. У меня нет моря, но есть степь, древняя и таинственная. Помнишь, я возил тебя на раскопки? Так вот, там действительно обнаружили следы какой-то неизвестной доисторической цивилизации. Сонорхи, египтяне, инопланетяне. В последнее время все помешались на этом. Постоянно кто-то приезжает. От журналистов отбоя нет. Историки, археологи, антропологи, уфологи из Чикаго, спиритологи из Лиона, солнцееды из Монреаля.

– Кто, прости?

– Солнцееды. Это, знаешь, голодающие люди. То есть они вроде бы могут питаться солнечной энергией, а больше ничего им не надо, даже воды не пьют. Кстати, они как раз первые и сказали об излучениях. Будто бы камни моих развалин испускают какие-то вибрирующие зеленые лучи, очень полезные для здоровья. Постоишь минут десять у камня, ладони к нему прижмешь, глаза закроешь и сразу молодеешь на десять лет, все болезни уходят, даже рак. Только, конечно, надо медитировать и твердо верить.

Петр Борисович слушал возбужденную болтовню Тамерланова, качал головой. От губернатора било током, здоровая энергия переполняла его, хотелось притронуться и зарядиться, как от аккумулятора.

– Герман, ты, наверное, теперь только и делаешь, что медитируешь среди своих камней. Ты бодр и весел, как трехлетний ребенок. Смотри, не переусердствуй, а то омолодишься до эмбрионального состояния.

Тамерланов рассмеялся, хлопнул Кольта по плечу.

– Обожаю твои шуточки. Ну, давай познакомлю со швейцарцем.

В отдельном кабинете ресторана за столом сидели трое. Приятный господин лет пятидесяти, полный, круглолицый, румяный, совершенно лысый, но с густыми черными бровями и аккуратным клинышком серебристой бородки. Звали его Пьер де Кадо. Одна из дам была стандартная фотомодель, рельефная брюнетка с огромным чувственным ртом и волосами такими холеными, что они казались отлитыми из цельного куска блестящего черного пластика. Что касается второй дамы, то, увидев ее, Петр Борисович смутился, жарко покраснел и поцеловал ей руку, хотя в принципе не имел такой привычки.

Вместе со швейцарцем и моделью за столом сидела Елена Алексеевна Орлик, археолог, профессор истории.

– Здравствуйте, Петр Борисович. Рада вас видеть.

Ему было приятно, что она помнит, как его зовут, и улыбнулась, будто старому знакомому.

Швейцарец свободно владел русским. От его крепкого рукопожатия свело ладонь. Модель звали Зоя. Тамерланов обращался к ней «Заяц», и стало ясно, что сопровождает она вовсе не швейцарца. За все время она не проронила ни слова.

– Развитие туризма в Вуду-Шамбальской степи сулит фантастические прибыли. Помимо развалин храма сонорхов, там есть еще много всего удивительного. Можно создать музей красной мистики. Если память мне не изменяет, туда отправлял экспедиции Сталин. Руководил исследованиями чекист, загадочная фигура, Бокий Глеб Иванович. Там побывал этот странный человек, Барченко, который сконструировал шлем для чтения мыслей на расстоянии. Кстати, Герману никакие специальные шлемы не нужны, он владеет этим искусством в совершенстве.

– Спасибо, Пьер. – Губернатор счастливо улыбнулся и мимоходом погладил Зою по спине. – Надеюсь, ты не собираешься демонстрировать меня туристам как еще одну степную диковину?

Последовал громкий хохот. Швейцарец ржал как жеребец, даже принялся вытирать глаза ресторанной салфеткой. Елена Алексеевна вежливо улыбнулась.

– Как ваш внук? – тихо спросил Кольт.

– Отлично. Растет, уже лопочет что-то, ползает по всей квартире, тянет в рот всякую дрянь. Жаль, вижу его редко. Опять не вылезаю из степи.

– Петр, ты должен непременно прилететь на раскопки, – сказал Тамерланов, – там столько всего интересного. К тому же тебе необходимо приложиться ладошками к древним камням, получить порцию зеленых лучей, зарядиться энергией, а заодно подумать вместе с нами над замечательным проектом Пьера. Надеюсь, ты не откажешься участвовать?

– Не откажусь, – механически кивнул Кольт.

Он смотрел на профессора Орлик, на ее острый неправильный профиль, на розовое маленькое ухо. В нежной мочке посверкивала бриллиантовая сережка. Камень был не больше полкарата, но удивительно чистый и яркий. Огранка девятнадцатого века. Петр Борисович в этом неплохо разбирался. Он упорно убеждал себя, что его заинтересовал именно камушек, ничего больше. На самом деле ему хотелось смотреть на Елену Алексеевну, он не мог понять почему. Вернее, не желал понимать.

Профессор Орлик руководила раскопками древнего храма в Вуду-Шамбальской степи. Несколько месяцев назад именно там они с Кольтом познакомились. Она знала удивительно много и могла бы пригодиться в его поисках. Будь на месте Елены Алексеевны любой другой человек, Кольт, не задумываясь, поручил бы кому-нибудь из своих секретарей раздобыть телефонный номер, связаться, договориться о встрече.

Он часто вспоминал, как они вместе летели из Вуду-Шамбальска в его маленьком самолете. Орлик нервничала. В Москве рожала ее дочь. Три часа в воздухе ничего не было известно. Кольт сидел рядом с Еленой Алексеевной. Страх, счастье, нетерпение, все, что пережила она за эти три часа, он пережил вместе с ней. Никогда прежде он не чувствовал так остро чужих чувств, это было настолько несвойственно ему, что он испугался. Его к ней тянуло. Немолодая, не слишком красивая и слишком умная женщина вдруг взяла и поселилась в каком-то пыльном, забытом, необитаемом углу его души, причем сама она об этом понятия не имела.

Тамерланов перехватил его взгляд, блеснул своими черными раскосыми глазищами. Кольт подумал: не дай Бог, губернатор отпустит сейчас какую-нибудь остроту. Но нет, разумный Герман острить не стал, лишь слегка скривил губы в гадкой улыбке.

Орлик между тем ничего как будто и не замечала, о чем-то говорила по-французски с месье Пьером, улыбалась, пила травяной чай, обхватив чашку тонкими пальцами.

– Мы все вместе летим в степь завтра вечером, – сообщил Тамерланов, – хочешь с нами?

«Бред. Это невозможно. У меня миллион дел, проблем, голова идет кругом», – подумал Петр Борисович и, не отрывая глаз от Орлик, ответил:

– Спасибо, Герман. Хочу.

Неприятная дрожь мобильного привела его в чувство. Аппарат беззвучно вибрировал во внутреннем кармане пиджака. На экранчике высветился номер Агапкина.

– Извините, я вас покину на минуту, – сказал Кольт и вышел из кабинета в маленький тихий коридор.

– Ты чего так долго не отвечаешь? – сердито спросил старик. – Уснул, что ли? Просыпайся, у меня важные новости. Ты где сейчас?

– В клубе. Светику премию вручают.

– А, «Шедевр века»? Где же ты уснул, счастливый папаша? На сцене? В президиуме? В зрительном зале?

– Отстань, Федор. Не издевайся, и так тошно. Ну, что за новости?

– Не телефонный разговор. Приезжай.

– Приеду, часа через полтора. Но ты хотя бы в двух словах объясни, что случилось?

– Ничего особенного. – В голосе старика зазвучали знакомые ехидные нотки. – Просто я понял, что твой чекушник – гений. Да, он гений. Награди его орденом.

– Это что же, внезапное озарение? Еще вчера ты называл Ивана тупицей, идиотом. Впрочем, я рад, спасибо на добром слове.

– На здоровье. Иван гений потому, что догадался связаться с российским консульством. Фриц Радел бывал в России, делал визу, следовательно, в консульстве имеется кое-какая информация о нем. Там сообщили, что очередную визу ему дали всего лишь неделю назад. Фриц Радел вылетает в Москву в эту пятницу, «Аэрофлотом». Ивану удалось узнать даже номер рейса. Так что просыпайся, тебе придется организовать господину Раделу достойную встречу.

* * *

Москва, 1918

К концу августа похолодало, зарядили дожди. Из Питера приехал Мастер.

Всего за месяц Матвей Леонидович Белкин успел сильно постареть. Не располнел, но как-то весь обрюзг, лицо сделалось отечным, тяжелым. Под глазами повисли морщинистые мешки, щеки покрылись стариковской сосудистой сеточкой, от волос почти ничего не осталось, даже голос изменился, стал глухим и сиплым.

– Дисипль, я поздравляю вас от души.

– С чем, Мастер?

– Ну как же? Разве вы не слышали чудесный анекдот, как профессор Свешников помог ЧК арестовать предателя, вора, проходимца, опаснейшего врага советской власти Григория Кудиярова? Фима Эрнст даже предложил объявить ему благодарность и вручить грамоту с личной подписью товарища Петерса.

– Мастер, я ничего не знаю.

– Ну, да, Дисипль, вы не можете знать, вы несете круглосуточную вахту, от Ильича ни на шаг не отходите. Хорошо, я расскажу. Кудияров повадился присваивать себе конфискованные ценности, вошел во вкус, набрал весьма солидную сумму и кое-что даже успел переправить за границу. Помогал ему в этом небезызвестный вам Петр Степаненко. В июне группа Кудиярова раскрыла одну из конспиративных квартир Национального центра. Оставили засаду и взяли деникинского связного. Но вместо того чтобы допросить хорошенько, в тот же день расстреляли. Такая поспешность удивила товарища Петерса, тем более что имелась оперативная информация о большой сумме денег, которую должны были получить в Центре. Пока шло следствие, Кудияров и Степаненко спешно готовились удрать за границу, купили фальшивые документы. Однако Кудияров заболел и попал в госпиталь к Михаилу Владимировичу.

– Почему именно к нему?

– Да потому, что губа не дура. Он давно уж лечился у профессора Свешникова. Так вот, когда пришли брать Кудиярова в больницу, Михаил Владимирович не только разоружил его, но сумел перехватить железный штатив от капельницы, которым Кудияров намеревался огреть по голове Фиму Эрнста. Эй, Дисипль, что вы так побледнели? Все в порядке. Профессор жив, здоров. Кудияров расстрелян. Петьке Степаненко, правда, удалось скрыться.

– А что, Кудияров действительно был серьезно болен? Почему он вдруг лег в больницу, если собирался удрать? – спросил Федор.

– Понятия не имею. Видимо, не чувствовал опасности, хотел напоследок подлечиться. К тому же у них, кажется, возникли трудности с поддельными паспортами, все равно пришлось ждать. Теперь уж не важно, – Мастер махнул рукой, – нет Кудиярова, и земля ему вряд ли будет пухом.

Ничего больше об этой истории Федору не удалось узнать. Мастер явно недоговаривал главного и спешил сменить тему.

– Все, Дисипль, у нас мало времени. Самое интересное я выложил, теперь ваша очередь.

Федор рассказал о Юровском. Разумеется, ни словом не обмолвился о своем безумном порыве застрелить кого-нибудь из троих. Просто поделился впечатлениями, признался, что известие об убийстве вместе с царем всей его семьи подействовало сильно, даже температура поднялась от волнения.

– Я понимаю, они боялись немцев, наступления Колчака, но зачем убивать детей? Неужели это была месть за казненного брата?

Они обедали в отдельном кабинете бывшего ресторана «Гавр». Прислуживал старорежимный лакей с белыми пышными бакенбардами. Федора изумила жадность, с которой Мастер набросился на еду. Позабыв о своих безупречных манерах, он обгрыз говяжью кость, извлеченную из борща, причмокивая, высосал костный мозг, хлебной коркой дочиста вытер тарелку.

– Брат Александр тут совершенно ни при чем, – сказал он, закуривая, – вообще ничего личного, случайного. Все продумано, просчитано заранее. Каждый ход точен и безошибочен. Чтобы удержать власть, подчинить себе массы, необходимо довести их до полнейшего одичания, пробудить древние инстинкты.

– Но и так уж вокруг дикость, голод, разруха, – заметил Федор. – Он сам разве не боится, что толпа со своими древними инстинктами в один прекрасный день его растерзает?

– А вы спросите у него, интересно, что он ответит. – Мастер глухо рассмеялся. – Нет, нет, шучу, конечно. Ни о чем не спрашивайте. Молчите.

– Я и так молчу. Вот уж чему, а этому я успел научиться.

– Вам только кажется, что вы научились. Чувства переполняют вас, Дисипль. Гнев, жалость, отчаяние. Вы молчите, но ваша физиономия выдает вас.

– Я живой человек, я не могу не чувствовать.

– Следите за мимикой. Тренируйтесь перед зеркалом, иначе пропадете. Пока вас спасает то, что вы к Ильичу привязались. Вы даже полюбили его.

– Нет! – испуганно выкрикнул Агапкин. – Нет! Его нельзя любить, он чудовище.

– И тем не менее вы привязались к нему. Он обаятельное чудовище. Есть в нем нечто завораживающее. Хочется верить ему, вопреки здравому смыслу.

– Как же верить, если он постоянно лжет?

– Он творит мифы. Они величественны и вечны. Они уводят нас в мир мечты, прочь от серой обыденности. Любая правда, любая реальность умирает и растворяется в мифе. Правда оказывается уязвимой, слабой, смертной, как все живое. – Мастер погасил папиросу и принялся за гречневую кашу.

– Мифы? Он творит черт знает что, – пробормотал Федор, – абсурд и хаос.

Мастер увлеченно ел кашу, ничего не ответил, но согласно кивнул. Несколько коричневых крупинок упало ему на подбородок. У Федора аппетит пропал. От каши он отказался, попросил лакея принести чаю.

– Он призывает питерских рабочих бросать заводы и фабрики, собираться в банды, отправляться на Урал, в Сибирь, грабить и убивать крестьян, – продолжал Федор возбужденным шепотом, – при этом уверяет, что денег и оружия даст сколько угодно. Неужели нельзя потратить деньги на то, чтобы накормить голодных? Зачем он стравливает людей? Они просто перебьют друг друга. Он хочет править страной, а в итоге получит гигантское вонючее кладбище в полное свое распоряжение.

– Ничего, – хмыкнул Мастер и опрокинул в рот стопку водки, – Россия большая, народу много. К тому же он и не скрывает, что на Россию ему плевать. Она только этап на пути к мировой революции, к храму всеобщего счастья. Вы, вероятно, уже заметили, что в своих публичных речах Ильич несет полнейшую ахинею. Но толпа слушает его с восторгом. Это один из его профессиональных секретов. На самом деле он использует кодированный язык. Работают не слова, не логические связи, а знаки, символы. Он обращается не к рассудку, которого у толпы никогда не было и не будет, а к инстинктам, к примитивным эмоциям.

Федор не удержался и протянул Мастеру салфетку.

– У вас каша на подбородке.

– Благодарю вас, – Мастер, ничуть не смутившись, вытер лицо. – Дисипль, почему вы не едите?

– Уже наелся.

– А почему не пьете?

– Не хочется. Я все-таки не понял, зачем понадобилось убивать детей?

Мастер вздохнул, налил себе еще водки, выпил залпом. Это была уже пятая стопка.

– Да, Дисипль, мне тоже очень жаль их. Прелестные барышни и мальчик такой милый, трогательный. Но Ильич тут ни при чем. Постановление Екатеринбургского совдепа. Он лично не подписывал никаких приказов. И заметьте, все произошло скромно, незаметно. Вполне рядовое, рутинное событие. А о том, что вместе с царем расстреляна семья, нигде вообще ни слова не сказано. Знаете почему? Потому, что настоящий ужас должен быть вкрадчивым, загадочным, он подкрадывается бесшумно, на цыпочках, заползает в души незаметно, туманит разум. Тайное злодеяние действует сильнее публичной казни. Шепот, слухи рождают растерянность, обостряют древние инстинкты.

– Они, кажется, собирались судить царя, – сказал Федор, машинально отодвигая от Мастера графинчик с водкой.

– Судить? – Мастер опять рассмеялся, на этот раз громко и совсем уж пьяно. – За что?

– Не знаю.

– Вот и они не знают. Не за что его судить. Я уже объяснял вам: расчет делается именно на дикую толпу. Вы, надеюсь, понимаете, что Ильич не претендует на должность очередного христианского государя, помазанника Божьего? Он вождь. Это у цивилизованных народов бывают цари, президенты, парламент, суды, законы. А вожди управляют первобытным стадом. Стаду никаких законов не нужно. Оно подчиняется вождю, грозному таинственному божеству. Стадо жаждет мифа, магического ритуала, знаков, символов.

Белкин привстал, перегнулся через стол, попал рукой в грязную тарелку, скинул ее на пол, чуть не свалился. Федор едва успел удержать его, усадил назад в кресло.

– Дисипль, дорогой мой Дисипль, знаете ли вы, какой из символов самый древний, самый ясный и сильный? Кровь. Бесценная жертва, кровь вождя. – Мастер тонко, жалобно икнул, достал грязноватый платок, высморкался. – Пролив жертвенную кровь, вождь станет божеством. Идея гениальная. А родилась она просто и буднично. Обсуждали рутинные вопросы. Как окончательно добить левых эсеров, как шлепнуть товарища Урицкого. Проворовался товарищ. Глеб предупреждал его, он не послушал. Жертвенная кровь божества все замажет, в том числе и это. Вам придется участвовать в спектакле. Почему вы упорно не желаете расставаться с иллюзиями? Вам стыдно, вам всех жалко. Хотите остаться чистеньким? Не выйдет. Вам придется участвовать. Кровь божества все замажет, всех замарает, склеит намертво круговой порукой подлейшего, гениальнейшего вранья на многие годы, на десятилетия. Правды никто никогда не узнает. Она растворится в мифе без остатка.

Мастер икал, сморкался, из глаз текли слезы, горло дергалось и пульсировало. Обычно Белкин почти не пил, от нескольких рюмок его развезло ужасно. Федор знал, что отсюда он должен отправиться на заседание в Комиссариат иностранных дел. В таком состоянии его нельзя было отпускать.

– Матвей Леонидович, вам нужно рвотное принять, иначе будет плохо, – сказал Федор, не заметив, что впервые обратился к нему не Мастер, а по имени-отчеству.

– Да, Дисипль. Помогите мне, добрый мой доктор, утешитель милосердный, помогите.

Никакого рвотного не понадобилось, Мастер зажимал ладонью рот, мучительно мычал, едва не загадил кожаное сиденье автомобиля, ковры в холле гостиницы и, когда оказался наконец в уборной своего номера, изверг фонтаном все съеденное и выпитое.

– Слушайте, Дисипль, – бормотал он, лежа на диване, бледный, расслабленный, – определенного плана у них пока нет. Они запутались, поскольку даже в самом узком кругу опасаются называть вещи своими именами и ни о чем не говорят прямо. Затея хороша, но не продуманы детали. Выстрелы в темноте, он падает. Паника, суета. Кого-то хватают впопыхах. Не важно, кого. Допустим, женщину, сумасшедшую, знаете, из этих, что клубятся вокруг Спиридоновой. Главное, чтобы он не растерялся, упал эффектно, сразу после выстрелов. Не сомневаюсь, он справится. Спектакль будет сыгран, и потом уж никто пикнуть не посмеет. Никто, никогда. Вот тут, Дисипль, вам весьма пригодится навык молчания. Следите за своей физиономией, тренируйтесь перед зеркалом, впрочем, времени на это у вас уже не осталось.

Мастер заснул, но продолжал бормотать во сне, все глуше, все невнятней, потом захрапел. Федор накрыл его пледом, постоял немного на балконе, выкурил папиросу. Ночь была холодной, совсем осенней, хотя август еще не кончился. Моросил мелкий нудный дождь. Весь короткий путь от гостиницы до Кремля Федор почему-то повторял про себя цитату из Лебона, особенно жирно подчеркнутую вождем в книге.

«Искусство говорить толпе принадлежит к искусствам низшего разряда, но требует специальных способностей. Часто совсем невозможно объяснить себе при чтении успех некоторых театральных пьес».

* * *

Северное море, 2007

– Джозеф. Иосиф. Ося, – пробормотала Соня, глядя на своего плюшевого медвежонка.

Один глаз у игрушечного зверька был карий, другой голубой. Эти пластмассовые глазки смотрели на Соню куда живей и выразительней, чем ледяные гляделки господина Хота.

– Ты знаешь, он так похож на моего любимого медведя, – сказал дед, когда увидел у Сони игрушку, подарок Зубова, – только мой был больше, и лапки не двигались. Когда мы бежали из России, я ничего не взял с собой. В Москве осталась вся моя детская жизнь. Железная дорога, коллекция оловянных солдатиков, деревянная сабля. Собирались в спешке, ночью. Я не знал, что мы бежим навсегда. Никто не говорил об этом. У нас на троих был маленький мамин саквояж. Но медвежонка я взял, спрятал за пазуху. Я никогда с ним не расставался, не мог без него уснуть, брал с собой в полеты. Он приносил мне удачу. Он неотлучно был со мной почти четверть века, до сорок пятого.

– И куда же он делся? – спросила Соня.

– Пришлось подарить его маленькой немецкой девочке. Вся ее семья погибла при бомбежке Берлина, я случайно подобрал ее в развалинах на Фридрихштрассе. Надо было хоть как-то ее утешить.

Соня отчетливо услышала голос деда, увидела наконец его лицо. Ей удалось мысленно перенестись в Зюльт-Ост, в гостиную дедовской виллы. Она почти дословно вспомнила тот вечерний разговор с дедом. Герда заваривала травяной чай, пахло розмарином и лавандой, за окнами выл ветер.

– Как звали твоего медведя? – спросила Соня.

– Ося. Пусть твой разноглазый тоже будет Ося. Да, кстати, я совсем забыл, подожди, я сейчас.

Дед ушел наверх и вернулся минут через десять, принес старую серую тетрадь.

– Это рукопись неоконченного романа. Прочитай, когда будет время. Прочитаешь, поговорим, я расскажу тебе об авторе, он мой старинный приятель.

«Вот наконец у меня много времени», – подумала Соня, перевернула очередную страницу.

«Автомобиль мчался по аллее. Сзади слышались крики, одиночные выстрелы, потом взвыла сирена. Омерзительный звук никак не вязался с лирической красотой пейзажа. Аллея уткнулась в озеро. Объездного пути не было, сосны росли густо, вплотную к берегу. Я едва успел притормозить. Передние колеса повисли над осыпающимся песчаным обрывом. Ехать дальше было невозможно, оставаться и ждать, когда преследователи настигнут меня, вовсе не имело смысла. Сквозь рев сирены я услышал приближающийся треск мотоциклеток.

– Прости, друг, – сказал я «мерседесу», дал задний ход, отъехал от обрыва метров на пять и нажал на газ.

Бедняга жалобно взвыл, колеса увязли во влажном песке, как будто беспомощно цепляясь за него. Огни мотоциклеток прорезали предрассветный мрак. Щелкнуло несколько близких выстрелов. Тяжелое тело «мерседеса» сорвалось вниз и полетело в озеро. Ледяная вода обожгла меня, брызги взметнулись в небо. Гигантский фонтан спрятал меня от глаз преследователей и подарил счастливую возможность вынырнуть, набрать полные легкие воздуха, после чего я благоразумно скрылся под водой.

Я не мог видеть и слышать, что происходило на берегу, но отлично понимал, что по всей окружности озера будут оставлены посты и вылезти на сушу мне предстоит не скоро. Если бы это была река, если бы она текла далеко, за черту унылого города, впадала бы в море, где плавают рыбацкие лодки и торговые суда нейтральных государств. Если бы стояло теплое безоблачное лето, а не промозглая ледяная осень. Если бы я был в купальном костюме, а не в плаще и тяжелых ботинках. Если бы я умел плавать.

Я с детства боюсь воды. Я родился и вырос в далекой прекрасной стране. Теперь вместо нее по карте растекается кровавая клякса. Я плохо знаю, как обстоят дела на живом пространстве, внутри географической кляксы, мне больно думать об этом. Вспоминая места своего детства, я чувствую, что все там теперь густо проштопано колючей проволокой вдоль и поперек. Возвращаясь из очередного воображаемого путешествия, я всякий раз вынужден залечивать раны, глубокие ссадины от ржавых колючек.

Я помню древнюю широкую реку Днепр, красивейшее море, которое назвали Черным, хотя цвет его меняется, от огненного в июле, на закате, до чернильно-лилового, в августовский звездопад. В январе вода его как старое серебро под рваным кружевом крупного снега, в апреле похожа на сверкающую россыпь влажных незабудок. Ребенком я купался вместе с друзьями в Днепре и в Черном море. Трижды мне приходилось тонуть, и с тех пор, когда исчезает дно под ногами, меня охватывает паника, я бурно барахтаюсь и кричу «Помогите!».

Озеро оказалось глубоким. «Мерседес» падал долго. Я видел, как исчезают далекие блики никелированных ручек и бампера, я ждал глухого удара, но его все не было, и мне пришлось расстаться с иллюзией, что я сумею достичь дна, оттолкнуться от него ногами.

По счастью, легкие у меня сильные и достаточно объемные. К тому же отличная зрительная память. За короткий миг до погружения, когда вспыхнули фары мотоциклеток, я успел заметить плакучую иву. Она росла с юго-западной стороны, ветви ее касались воды и создавали нечто вроде шалаша. Мысль о том, что там, под защитой веток, можно высунуть голову и получить очередную порцию воздуха, заставила меня проделывать руками и ногами упорядоченные движения, которые вполне могли сойти за брасс или баттерфляй. Мне даже стало жаль, что никто не видит меня. Плащ красиво развевался под водой, лицо мое было мужественным и целеустремленным. Впрочем, сожалеть не пришлось, ибо через мгновение я почувствовал, что кто-то внимательно на меня смотрит.

Рука моя коснулась чего-то мягкого, теплого, и я сумел разглядеть два блестящих глаза, крупную, круглую усатую морду. Даже в мутном полумраке, под водой, было заметно, что выражение морды вполне доброжелательное и настолько осмысленное, что слово «морда» я больше употреблять не буду. Оно кажется мне бестактным и грубым.

Передо мной было лицо огромного бобра. Следовало поздороваться, но, поскольку говорить под водой невозможно, я погладил его по загривку и почесал за маленьким упругим ухом. Бобру такое приветствие пришлось по душе, рот его растянулся в улыбке. Он по-собачьи завилял своим широким плоским хвостом, да так энергично, что поднялись волны. Некоторое время он плыл со мной рядом, потом исчез.

Воздуха в моих легких почти не осталось, мне надо было срочно подняться на поверхность, однако из-за холода я ослаб и перестал ориентироваться в пространстве. Я забыл, в какую сторону плыть, чтобы попасть под спасительные ветки ивы.

Ноги свело судорогой. Сердце испуганно запрыгало, заметалось внутри грудной клетки, словно это был не его родной дом, а клетка в прямом смысле слова, тюрьма. Сердце стремилось выбраться наружу, стучало мне в уши, повторяя: «Всплыви, всего на мгновение, на один вдох, такой сладостный, такой необходимый глоток чистого воздуха!»

Вслед за сердцем взмолились легкие. Они горели, болезненно сжимались, требовали своего законного права на следующий вдох. Пусть даже он будет последним.

Сквозь толщу воды сочился свет. Я знал, что за поверхностью озера сейчас наблюдает не меньше дюжины внимательных глаз. Постовые только и ждут, когда я поддамся на уговоры своего глупого упрямого сердца, своих перепуганных легких и высуну голову под их прицелы.

Нет, они не станут стрелять. Они спустят на воду катер и выловят меня сетью, как неразумного красавца осетра. На просторной, сверкающей кафелем кухне умелые повара вспорют мне брюхо, выпотрошат, нашпигуют чесноком и сельдереем, запекут в духовке, подадут к столу, украшенного лимонными дольками, с веточкой укропа во рту.

Прежде чем разделить меня на порции, гостеприимные хозяева непременно побеседуют со своими страшными, мерзкими божествами. Ведь это будет не просто званый ужин, а ритуал. Поедая мою плоть, они надеются приобщиться к древней тайне, которая мне самому неизвестна. Тайну знает моя плоть, каждая клетка, каждый атом. Я интересую этих господ как единственный, кто выжил и исцелился от прогерии. Я их интересую вовсе не потому, что они сами или их дети страдают этим недугом. Мое исцеление для них – путь к бессмертию. Имхотепы хотят жить вечно. Нет уж, дудки. Я не готов помочь им в этом.

Ноги опять свело судорогой, кожаные ботинки пропитались водой и стали гирями, которые тянули меня вниз. Я стиснул зубы и принялся изо всех сил грести руками. Звон в ушах постепенно превратился в гармоничную чудесную мелодию. Я знаю по прошлому своему опыту, что, когда тонешь, можно услышать, как поют ангелы. На этом и заканчиваются невыразимые предсмертные муки. Потом приходит сладкое забытье.

Я хотел забыться, а все-таки греб руками, и судорога отпустила, и даже удалось избавиться от одного ботинка. Свет становился все ярче, толща воды таяла надо мной. Я почувствовал, как что-то большое, теплое подталкивает меня снизу. Бобр опять появился рядом, с твердым намерением спасти меня.

Когда ангельские голоса стали звучать настолько близко и ясно, что я мог разобрать отдельные слова, грудь мою наполнил огонь. Это был тот самый вдох, о котором умоляли мои бедные легкие, мое глупое испуганное сердце. Острая, непереносимая боль заставила меня мгновенно забыть, о чем пели ангелы. Может быть, это правильно, потому что, зная их песни, как-то неловко произносить потом наши обычные земные слова и тем более сочинять истории. Если бы я запомнил хотя бы маленький отрывок, хотя бы легкий отзвук ангельских песен, я бы смущенно онемел на всю оставшуюся жизнь.

Несмотря на жгучую боль, я хватал ртом чистый прохладный воздух. Сознание постепенно возвращалось ко мне, а вместе с ним страх, что сейчас меня заметят. Я не мог понять, где именно довелось мне всплыть на поверхность и насколько хорошо видна моя голова с берега. Перед глазами летали огненные кольца. Я услышал отчетливый и весьма неприятный звук. Рычание мотора. Да, они спустили на воду катер. Они спешили. Я нужен им живой, но мертвого они тоже обязаны отыскать и предъявить хозяевам. Конечно, они не успокоятся, пока не обнаружат меня – в одном из двух вариантов.

Бобр оставался рядом, колотил по воде своим плоским широким хвостом. Брызги летели во все стороны. Надышавшись вдоволь, я опять нырнул. Бобр тоже нырнул и поплыл впереди. Следуя за ним, я скоро оказался в узком подводном туннеле. Там было темно, и единственным моим ориентиром служили равномерные шлепки бобрового хвоста.

Не знаю, как долго мы плыли. Когда мне опять срочно понадобилось вдохнуть, такой возможности у меня уже не было. Туннель оказался ловушкой. Впрочем, я так устал, что мне это было уже почти безразлично. Последнее, что я запомнил, – сильный, упругий удар снизу и несколько новых, жгучих, мучительных вдохов».

Глава восемнадцатая

Москва, 1918

Каждую пятницу по всей Москве проходили митинги, партийные лидеры выступали перед массами, за день полагалось появиться в нескольких местах. Ради безопасности лидеров маршруты держались в секрете. Вечером в четверг, 29 августа, Ленин получил записку от Свердлова.

«Владимир Ильич! Прошу назначить заседание Совнаркома на завтра не ранее девяти часов вечера. Завтра по всем районам крупные митинги по плану, о котором мы с вами уславливались; предупредите всех совнаркомщиков, что в случае приглашения или назначения на митинги никто не имеет права отказываться. Митинги начинаются с шести часов вечера».

Прочитав записку, вождь несколько секунд сидел в оцепенении, глядел, не моргая, в одну точку. Глаза расширились. Федору показалось, что сейчас начнется очередной припадок. Он не понимал, с чего это вдруг Яков Михайлович сообщает вождю то, что и так известно, да еще в письменной форме. И это странное указание: «предупредите всех». Путевки на пятничные митинги распределяют агитотдел ВЦИК и Секретариат ЦК, они напрямую подчинены Свердлову, предупреждать должны секретари, а не вождь.

– Уславливались, уславливались, – медленно, по слогам, повторил Ильич.

Приступа не последовало, однако ночью он почти не спал.

Утром 30 августа над Кремлем кружили тучи ворон. Они летели на блеск куполов, собирались в огромные стаи, кричали уныло и страшно, как на кладбище.

К полудню к вождю в кабинет явился Дзержинский. Об отставке как будто забыли. Железный Феликс недавно вернулся из Швейцарии, приступил к своим прежним обязанностям и выглядел настоящим франтом. Вместо привычной пудовой шинели до пят – шерстяная тройка приятного кремового цвета. Вместо грубых солдатских сапог – новенькие светлые ботинки из мягкой кожи. Ленин, равнодушный к одежде, годами носивший один костюм, один галстук, окинул Железного Феликса насмешливым взглядом, иронически шевельнул бровями и присвистнул.

Дзержинский курил тонкие ароматные папироски, покачивал ногой, огорченно косился на штанину, заляпанную московской грязью.

– Да, Феликс Эдмундович, это вам не Альпы, и даже не Цюрих, – ехидно заметил вождь, – фу, надымили вы здесь.

Он открыл окно. Кабинет наполнился сырым утренним ветром и оглушительным вороньим криком.

– Каркают, каркают, мерзость какая, – пробормотал Дзержинский.

– Еще и гадят. – Ленин нервно потер ладони. – Ну, да ладно, сусальное золото обдерем с куполов, вот и не будут больше летать.

Полчаса назад из Питера пришло сообщение о злодейском убийстве председателя ПетроЧК товарища Урицкого. Железный Феликс должен был лично расследовать дело. Ехать ему явно не хотелось.

– Владимир Ильич, я обязан быть здесь, рядом с вами. Положение тревожное, очевидно, что это заговор, действует мощная, отлично законспирированная организация. На одном Урицком они не остановятся, главная их цель вы, Владимир Ильич.

– Ерунда! Ничего слушать не хочу! Отправляйтесь немедленно, – крикнул Ленин, пожалуй, слишком резко и тут же добавил мягче, со своей неотразимой лукавой улыбкой с ямочками: – Только не забудьте переодеться.

– Надеюсь, митинговать вы сегодня не будете? – спросил на прощание Дзержинский.

– Может, и не буду, – рассеянно кивнул вождь.

К обеду пришел Бухарин. Белолицый, приятный, улыбчивый, «любимец партии», он казался принцем в стане разбойников, пылким романтиком среди холодных циников. Он был умней и начитанней прочих товарищей, но мягок, слаб. На заседаниях Политбюро он дурачился, всех смешил. Мог скорчить рожу или пройтись на руках по ковру в зале заседаний. Ленину нравились невинные детские выходки, он к Бухарчику был привязан, с несвойственной ему сентиментальностью называл Николая Ивановича «золотое дитя революции».

– Ни в коем случае нельзя никуда выезжать! – заявило «золотое дитя» за обедом. – Это опасно, это безумие, после того что случилось сегодня с Урицким, из Кремля лучше вообще не высовываться.

– Да, Володя, не надо тебе ни на какие митинги, – сказала Мария Ильинична.

Надежда Константиновна принялась с жаром доказывать, что Ильич просто обязан остаться дома в такой тревожный день, он не имеет права рисковать жизнью, это преступно не только по отношению к семье, это преступление перед партией, перед общим делом, перед всем пролетариатом.

– Что вы переполошились? Я и не собираюсь никуда ехать.

После обеда стало известно, что по распоряжению Московского комитета партии все выезды крупных руководителей на митинги отменяются.

– Чепуха! – заявил вождь. – Поеду. И на Хлебную биржу, и на завод Михельсона поеду!

Он был возбужден, расхаживал по кабинету, заложив большие пальцы за проймы жилетки, и вдруг остановился, резко развернулся, уставился на Федора. Глаза сощурились так сильно, что казалось, он вообще ничего не видит. Ноздри быстро, тревожно трепетали. Молчание длилось бесконечно долго, хотя прошло всего несколько секунд.

– Нет, – сказал Ильич, словно возражая кому-то, – нет. Ты останешься здесь, с Марией Ильиничной.

– Почему, Владимир Ильич? – спросил Федор, не заметив от волнения, что вождь впервые обратился к нему «ты». Вождь никому никогда не тыкал, кроме членов своей семьи.

– Маняша простыла, чихает, кашляет, вот и стереги ее, лечи.

– Но Мария Ильинична, Надежда Константиновна просили, чтобы я непременно был с вами сегодня вечером на митингах, – растерянно пробормотал Агапкин.

Ленин не ответил, только поморщился и махнул рукой.

Он выехал из Кремля в половине шестого, без всякой охраны. Никого, кроме шофера Степана Гиля, с ним не было.

* * *

Москва, 2007

После разговора со стариком Кольт отправился назад, в ресторанный кабинет, и в проеме, между тяжелыми шторами, столкнулся с Еленой Алексеевной Орлик.

– Вы куда? – выпалил он и как будто нечаянно схватил ее за руку.

– К сожалению, мне уже пора, – она вздрогнула от неожиданности, но руки не отняла.

– Как это – пора? Мы только что встретились. Очень давно не виделись.

– Ну, если я правильно поняла, вы летите завтра с нами. Так что расстаемся ненадолго.

– Нет. Ничего не получается. Я лететь не могу, – Кольт говорил странным, чужим голосом, хрипло и отрывисто.

Бахрома шторы щекотала ему ухо. В полумраке лицо Орлик оказалось совсем близко. На низких каблуках, она была одного с ним роста, он почувствовал ее дыхание, тонкие косточки запястья под пальцами.

В голове у него мгновенным горячим вихрем пронеслось невероятно далекое воспоминание. Школьный актовый зал, пыльная каморка за сценой, заставленная фанерными щитами, смутное лицо девочки из параллельного класса. Обычно в каморку ходили курить, резаться в карты и рассказывать похабные анекдоты. Петя Кольт был отличником и в этих опасных забавах не участвовал. В каморку он пошел за девочкой, бездумно, как лунатик. Там никого не было. Зачем забрела туда девочка, неизвестно. Увидев его, она испугалась, а он, всегда такой спокойный и разумный, схватил ее за плечи и громко, мокро чмокнул в губы.

– Вот дурак! Совсем вообще того! – крикнула девочка, вырвалась, взглянула на него шальными блестящими глазами, покрутила пальцем у виска и умчалась прочь.

Она не знала, как его зовут. Она была из параллельного класса, к тому же новенькая. Убегая, она задела ногой фанерный щит. Пыльная красная громадина свалилась на Кольта, ободрала до крови скулу. Он не почувствовал боли. Он медленно слизывал с губ кисло-сладкий леденцовый вкус первого в жизни поцелуя. Ему было тогда лет четырнадцать, кажется.

– Петр Борисович, что с вами? – изумленно спросила Орлик.

Кольт тянулся губами к ее губам. Он хотел ее поцеловать, но ей такое просто в голову не могло прийти, она решила, что ему нехорошо, все-таки человек пожилой, измотанный нервными перегрузками.

– Что? Сердце? У меня валидол есть. Хотите?

– Не надо. А впрочем, давайте. – Он сунул в рот таблетку. – Подождите две минуты, я попрощаюсь и отвезу вас.

– Спасибо. Я хотела немного пройтись пешком. Я живу тут недалеко.

– Как пешком? Слякоть, снег.

– Ничего. Я люблю снег. Вы оставайтесь, я дойду сама.

– Две минуты. Только попрощаюсь, – повторил он, опять взял ее за руку и повел назад, в кабинет.

Оттуда раздавался веселый нетрезвый гогот. Из троих пьян был только швейцарец. Зоя сидела молча, неподвижно, словно прекрасное изваяние. Тамерланов спиртного не употреблял, однако довольно лихо подыгрывал хмельному швейцарцу.

– А, Петюня, садись, коньячок твой тебя заждался. Что будешь на десерт? Тут отличные профитроли, фирменный тортик, черничный со сливками. Очень рекомендую пирожные трюфели. У них, мерзавцев, свой кондитер, француз, десерты сочиняет феноменальные! Все хочу переманить к себе, да боюсь, растолстею.

– Герман, мне пора.

– Как это? Нет, ты погоди, сядь. Вот и Елена Алексеевна вернулась. Мы тебя не отпускаем. Сядь сию минуту! Елена Алексеевна, скажите ему, что мы его не отпускаем.

– Прости, дорогой, нам правда пора, – произнес Кольт уже слегка раздраженно, с вымученной улыбкой.

– Что значит – нам? Куда ты мою профессоршу уводишь? Елена Алексеевна, что за дела? – он подмигнул и погрозил пальцем.

– Герман Ефремович, я вовсе не вернулась, я ухожу. Петр Борисович меня проводит.

– Ага. Понял. Проводишь, а потом назад.

– Нет. Все, Герман. До свиданья. Рад был тебя повидать.

– Ох, Петя, а как я рад, ты не представляешь! Значит, до завтра. Часам к трем подъезжай на аэродром.

– Хорошо, договорились. – Кольт пожал руку швейцарцу, с Тамерлановым трижды поцеловался.

Между тем торжественная часть церемонии закончилось. Публика из зала высыпала в фойе, чтобы потом подняться по мраморной лестнице наверх, где были накрыты столы к фуршету.

Петр Борисович рассчитывал ускользнуть через административный выход и быстро повел Орлик от ресторана вправо, но она сказала:

– Подождите, мне надо взять пальто в гардеробе.

Пришлось идти налево, к гардеробу, через фойе. Иного пути не было. Оставалась надежда, что лауреатка среди обычной публики не появится. Светик имела привычку менять наряды в течение вечера минимум один раз.

«Сейчас они обе должны быть наверху, в гримуборной. Светик переодевается к фуршету, Наташа с ней, контролирует процесс», – подумал Кольт.

Но он ошибся. Именно в тот момент, когда Орлик искала номерок в сумочке, Светик, уже переодетая, в черном узком платье вместо пышного розового, с бокалом шампанского в руке, возникла в огромном зеркале. Кольт попытался не встречаться с ней взглядом, отвернулся от зеркала, взял у Орлик номерок и услышал за спиной родной голос:

– Папа, блин, ну что за дела? Я тебя везде ищу.

Гардеробщик вручил ему пальто Елены Алексеевны.

– Уже нашла, – процедил Кольт сквозь зубы.

Елена Алексеевна вежливо улыбнулась Светику и сказала:

– Добрый вечер.

Светик в ответ надменно кивнула и окинула ее с ног до головы ледяным уничтожающим взглядом.

Петр Борисович нервничал и спешил. Вместо того чтобы просто держать пальто, он стал одевать Орлик как маленького ребенка, застегивать пуговицы, поправлять воротник. Елена Алексеевна не сопротивлялась, не выказывала удивления, только тихо заметила:

– Петр Борисович, у меня шарф в рукаве.

Он присел на корточки, вытянул шарф, а когда поднялся, ему в лицо смотрело несколько фото– и телеобъективов. Маленькая взлохмаченная корреспондентка ткнула ему в рот микрофон.

– Петр Борисович, пожалуйста, буквально несколько слов! Поделитесь с нашими телезрителями, что вы чувствуете в этот торжественный момент?

– Счастье! Абсолютное счастье! – ответил Кольт и, не оглядываясь, сжимая локоть Елены Алексеевны, держа ее белый шарф высоко, словно знамя, он помчался к выходу.

Вероятно, Светик очень рассердилась, но из-за обилия объективов и публики она не позволила своему гневу вырваться наружу. Последнее, что услышал Кольт, был ее воркующий голос:

– Папа всегда страшно занят, всегда спешит, к тому же он скромный, совсем не публичный человек.

На улице мела мокрая метель, хлопья сверкали в свете фонарей, летели в лицо, таяли на губах.

– Подождите, Петр Борисович, как же вы пойдете в пиджаке? И ботинки у вас совсем тонкие.

– Вон там моя машина. В машине куртка.

– Нет, пешком, пожалуй, не стоит, – сказала Орлик, когда подошли к большому черному джипу, который успел стать белым от снега, – правда очень грязно. Вы поезжайте, а я дойду.

– Садитесь, я вас довезу.

– Не нужно. Тут совсем близко, пешком получится быстрей, чем на машине. Видите, какие пробки.

Шофер выскочил, принялся стряхивать налипший снег.

– Елена Алексеевна, мы оба промокнем, пока будем спорить, пожалуйста, садитесь в машину, – сказал Кольт и открыл перед ней дверцу.

– Хорошо. Но только поехали быстрее. Мне нужно собраться, я улетаю надолго. А кстати, вы все-таки тоже летите завтра?

– Нет. Я просто не стал говорить Герману, иначе пришлось бы еще два часа с ним объясняться.

Они оказались вдвоем на заднем сиденье. Кольт все никак не мог расстаться с белым шарфом, машинально наматывал его на руку и зачем-то пытался вспомнить имя той девочки из параллельного класса. Ее точно звали не Елена. Люда, кажется. К тому же Орлик никак не могла учиться в параллельном классе. Она родилась в шестьдесят седьмом, когда Кольт закончил не только школу, но и философский факультет МГУ.

Шофер сел за руль, включил «дворники», не оборачиваясь, спросил:

– Куда едем, Петр Борисович?

Кольт посмотрел на Орлик.

– Куда едем, Елена Алексеевна?

– Нужно пересечь кольцо и дальше по Пресне. Там я покажу.

– Понял, – кивнул шофер и дал задний ход, чтобы вырулить со стоянки.

Петр Борисович в очередной раз намотал на руку шарф и сказал:

– Кольцо сейчас стоит.

– Сейчас все стоит, – добавил шофер.

Это было верное замечание. В узком переулке скопилась плотная неподвижная пробка. Большой джип кое-как развернулся и сумел отъехать от стоянки всего на несколько метров. Дальше никакого движения, только нервные взвизги сигналов, вой далеких и близких сирен, мелькание сквозь снег разноцветных огней.

– Надо было мне пойти пешком, – вздохнула Орлик, – давайте, я вылезу потихонечку, а то ведь будем стоять до ночи.

– Ни в коем случае, – сказал Кольт, – здесь вылезать нельзя. Во-первых, опасно, во-вторых, вон, видите, гаишники. Заметят, сразу оштрафуют. Вас кто-то ждет?

– Сложный вопрос. Не знаю. Сейчас, одну минуту.

Она достала телефон, долго смотрела входящие звонки, читала почту, наконец произнесла:

– Вопрос правда сложный. С одной стороны, конечно, ждут. Но с другой, совсем наоборот. Не ждут. Мне бы очень хотелось, чтобы не ждали, но от меня ничего не зависит.

– Простите, не понял.

– Ладно, сейчас объясню. Вчера из Лондона прилетел Аллен. Муж моей дочери, то есть еще не муж, но уже отец Ванечки. Там сложные отношения, Оля сначала заявила, что не желает его видеть, но сегодня они все-таки встретились. Сейчас Аллен у нас дома. Оля написала, чтобы я срочно пришла, но это как раз может означать, что мне там пока не стоит появляться. Ой, что ж я вам голову морочу? Давайте я все-таки выйду. Честное слово, я проскользну осторожно, гаишники меня не заметят. – Она взялась за ручку, но в этот момент пробка двинулась, джип поехал.

Петр Борисович погладил намотанный на руку шарф и сказал:

– Елена Алексеевна, знаете, о чем я вдруг подумал? Вы единственный на свете человек, которому я приношу удачу. Смотрите. В прошлый раз, пока вы летели со мной в самолете, у вас родился внук. Сегодня, пока вы сидите у меня в машине, ваша дочь может помириться с отцом ребенка. Логично?

– Да, правда. Вдруг они помирятся? Аллен Ванечку ни разу не видел. Оля даже не сказала ему, что у него родился сын. Он узнал случайно, от общих знакомых, и сразу примчался в Москву. Удивительно терпеливый и порядочный мальчик. Не понимаю, за что моя злодейка его так мучает. А кстати, у вас, Петр Борисович, очень красивая дочь. Она писательница?

– Нет. Она балерина.

– Надо же, какая умница, балерина, да еще написала книгу и получила такую серьезную литературную премию. Что, книга действительно хорошая? Впрочем, простите, вы отец, вы не можете судить объективно.

Джип доехал до перекрестка и опять встал.

– Книга совершенно идиотская, я ее не читал. Пожалуй, сейчас мы с вами оба вылезем, но только с моей стороны, и нырнем вон в то заведение, – сказал Кольт.

Он открыл дверцу, ступил в глубокую лужу. Ледяная грязная каша доходила до щиколоток. Подавая даме руку, он представил себе, как было бы элегантно подхватить ее на руки и поставить на сухой островок. Но вовремя одумался. Во-первых, получится ужасно, если он не рассчитает силы и уронит ее прямо в грязь. Во-вторых, даже если не уронит, поставить все равно некуда. Никаких сухих островков, сплошная слякоть.

Елена Алексеевна была в крепких сапогах, ног не промочила. Кольт в своих замшевых ботиночках промок насквозь, до колен.

Заведение, в которое они нырнули, было маленькой французской кофейней, скромной, но весьма дорогой. При виде Кольта швейцар вытянулся в струнку и отдал честь.

– Добрый вечер, Петр Борисович.

Мгновенно явился пожилой строгий метрдотель, тоже вытянулся в струнку.

– Привет, Кузя, – сказал Кольт метрдотелю, – организуй мне, пожалуйста, ботинки, носки и, наверное, штаны какие-нибудь.

Метр нисколько не удивился этой просьбе, козырнул по-военному и ответил:

– Понял, Петр Борисович. Штаны в смысле обязательно брюки или можно джинсы?

– Можно джинсы.

Швейцар бережно снял пальто с Елены Алексеевны, повесил на плечики, в отдельный шкаф и обратился к Кольту.

– Петр Борисович, позвольте шарфик.

Белый шарф был все еще намотан на руку.

– Ой, это мой, – обрадовалась Орлик, – надо же, я думала, что потеряла его.

Кольт не стал разматывать шарф, взял Орлик под руку и повел через маленький общий зал, вверх по винтовой лестнице, на вип-балкончик. У него мелькнула мысль об отдельном уютном кабинете, в заведении имелся такой, с диваном, аквариумом и душевой кабинкой. Но Петр Борисович мгновенно эту мысль отбросил и даже покраснел слегка, как будто Орлик могла ее прочитать по глазам.

Народу в кофейне было совсем мало. На балкончике вообще никого. Завибрировал телефон. На экране высветилась Наташа. Кольт отвечать не стал. Прежде чем выключить аппарат, позвонил Агапкину.

– Федор, ты не жди меня сегодня.

– Почему?

– Объясню потом. Не жди, ложись спать.

– Петр, что у тебя с голосом? Ты в порядке?

– А что у меня с голосом?

– Ты сипишь.

– Я ноги промочил. Все, Федор, будь здоров.

Он отключил телефон. Пока он говорил, Орлик читала свою почту.

– С ума сойти, они, кажется, правда, помирились. Оля пишет: можно, Аллен у нас переночует? Она еще спрашивает, балда. Разумеется, можно!

– Стало быть, чем позже вы вернетесь, тем лучше?

– Ну, не знаю. На самом деле важно, чтобы Ванечка им не мешал. Я бы взяла его к себе спать. Петр Борисович, а вы правда приносите мне удачу. Теперь я отправлюсь в степь со спокойной душой. Впрочем, боюсь, не будет там покоя. Знаете, может быть, вам удастся повлиять на Германа Ефремовича? Это ведь варварство устраивать туристический шабаш вокруг древних развалин. Там еще столько серьезнейшей работы, а Герман Ефремович выдумал какие-то вибрирующие зеленые лучи.

– Это разве он сам выдумал?

– Конечно, а кто же еще? Ему нравится дурачить тех, кого он называет профанами. То есть большую часть человечества. Я тоже профан.

– А я? – спросил Кольт.

– Вы не принадлежите ни к какому тайному обществу?

– Ну-у, я член гольф-клуба. Почетный милиционер, почетный буддист и доктор буддистской философии, с легкой руки Германа. Он же наградил меня титулом воплощенного Пфа, брата Йорубы. Сам он божество Йоруба, а я, стало быть, его брат. Да еще я был членом КПСС и аккуратно платил взносы до девяностого года.

– Это не считается. Значит, вы тоже профан. Я очень рада. И как профан профану я вам должна сказать, что, если наш Йоруба не прекратит это туристическое безобразие, я брошу его развалины. Я уж лучше буду копать в Великом Новгороде.

Бесшумно подошел метр Кузя, поставил на стол спиртовку, на которой в керамическом чайнике дымился глинтвейн.

– Петр Борисович, все, что вы просили, доставлено к вам в кабинет.

Кольт ушел переодеваться. Когда он вернулся, Орлик разговаривала по телефону.

– Петр Борисович, боюсь, мне пора ехать, – сообщила она печально, – иначе они опять поссорятся. Ванечка плачет, у него зубы режутся, он не дает им поговорить спокойно, и Оля раздражается.

– Ну а как же, когда вы улетите, что будет?

– Бабушка, моя мама, поможет.

Пробки давно рассосались. Джип доехал до ее дома минут за десять.

– А в Москве копать совсем нечего? – спросил Петр Борисович, когда джип остановился у подъезда старого послевоенного дома на Пресне.

– Кое-что есть. Но это не совсем моя тема. Почему вы спросили?

– Просто так. Я прилечу в Вуду-Шамбальск, не знаю точно когда, но вы меня ждите. Вот моя визитка, тут много номеров, вы звоните по тому, который вписан от руки. Хорошо?

– Обязательно. Тем более я не успела поговорить с вами о самом главном. Наверное, только с вами я могу об этом поговорить. Вы ведь приносите мне удачу.

– О чем именно?

– О хрустальном черепе Альфреда Плута. Нет, не сейчас. Это очень серьезный, долгий разговор. Придется объяснять, кто такой Альфред Плут и что такое хрустальные черепа. Их в мире существует всего два. Оба обнаружены в Южной Америке, при раскопках древних храмов майя. Их называют черепа рока. Первый откопали в самом конце девятнадцатого века, второй в начале двадцатого. Оба сделаны из цельных кусков хрусталя, в натуральную величину. Технология фантастическая, невероятная. Они так преломляют свет, что сияют изнутри. Возможно, существует третий хрустальный череп. Он принадлежал Альфреду Плуту, это художник-алхимик.

– Я знаю, он жил в шестнадцатом веке, – перебил Кольт. – «Мистериум тремендум».

– Вы знаете? Удивительно! – У нее зазвонил телефон. – Да, сейчас, простите. Нет, Оля, это я не тебе. Все, успокойся, уже возле дома. Буду через минуту.

Из трубки слышался отчаянный детский рев и нервный женский голос:

– Ну, мама!

– Я сказала, через минуту. Так вот. – Она захлопнула телефон и спрятала в карман. – Если я права, он может находиться в одном из двух мест. В Вуду-Шамбальской степи, под развалинами храма сонорхов. Но при том безумии, которое устроил Герман Ефремович вокруг развалин, искать его невозможно, да и просто опасно. Ему цены нет, даже трудно представить сумму, которую дали бы за него коллекционеры древних реликвий. Второе возможное место – маленький остров в Северном море…

У нее опять зазвонил телефон.

– Все, простите, я побежала. – Она выскочила из машины и исчезла в густой метельной мгле.

* * *

Москва, 1918

Стемнело. Мария Ильинична металась по столовой, от окна к буфету, куталась в шаль, кусала губы.

– Была бы я верующая, как мама, молилась бы сейчас, но не могу. Нет. Не могу. Зачем он поехал один? Именно сегодня – один! Сам распорядился, чтобы в Питере приняли особые меры охраны высших руководителей, Феликса отослал в Питер! А здесь что, разве безопасно? На Михельсона, в гранатном цеху, он выступал совсем недавно. Зачем его опять туда понесло? Это глупость, безответственность, это я не понимаю, что такое! Федор, ну почему вы все время молчите?

Агапкин устал успокаивать ее. От валериановых капель она отказалась. Он исчерпал все возможные утешительные доводы и повторял в десятый раз, что на местах должна быть своя охрана. Районные комиссары обязаны предоставить. Владимира Ильича встретят, и на Хлебной бирже, и на заводе Михельсона.

– Кто встретит?! Все митинги на сегодня отменены! Никого не ждут, тем более его, Володю! Нормальному человеку может в голову прийти, что товарищ Ленин в такой опасный момент вообще без охраны разъезжает по митингам?

– У Гиля наган, он стреляет неплохо.

– Степа Гиль всего лишь шофер! Он хороший, добрый человек, Володе предан безгранично, однако трусоват и такой тугодум, знаете ли.

Федор не успел ничего ответить. Внизу, под окном, послышался звук мотора. Мария Ильинична перевесилась через подоконник.

– Да! Это он!

Автомобиль стоял у подъезда. В свете фар Федор увидел несколько силуэтов, они вошли и стали подниматься по лестнице. Мария Ильинична побежала вниз, к ним навстречу, Агапкин следом за ней.

– Не надо, я сам. Только пиджак помогите снять, мне так легче будет идти.

Снизу, через три пролета, голос вождя звучал гулко и отчетливо. Провожатые топали молча.

– Володя, что? – крикнула Мария Ильинична.

Вождь был бледен. Жилет расстегнут. Галстук съехал набок. Два незнакомых мрачных молодца поддерживали его под руки, Гиль шел позади, нес пиджак, бережно, как младенца.

– Маняша, не кричи, ранен легко, в руку, – произнес Ильич и тихо, печально вздохнул: – Это товарищи из завкома. Федор, помогите мне. Маняша, иди, приготовь постель. Товарищи, спасибо за помощь. Вы свободны.

Он довольно крепко держался на ногах, остаток пути, последний лестничный пролет, Агапкин лишь слегка поддерживал его под правый локоть. Товарищи молча затопали вниз.

– Левая рука, – прошептал он Федору на ухо, – очень больно.

– Три выстрела было, Владимир Ильич шел к машине, и вдруг пах, пах, Владимир Ильич упал, я к нему… – стал быстро, возбужденно рассказывать Гиль.

– Степан, не болтайте, – перебил его Ленин, – звоните Бончу, потом идите к воротам, встречайте Надежду Константиновну. Подготовьте, скажите, раны легкие, жить буду, а то, чего доброго, хлопнется в обморок. Да что вы вцепились в пиджак, бросьте его к черту.

Гиль убежал. Марию Ильиничну вождь выставил из спальни, сел на кровать, стал кряхтя раздеваться.

– Федя, закрой дверь. Времени мало, сейчас сюда набежит тьма народу, докторишки. Слушай меня внимательно. Два ранения, оба слепые, но пули вытащить пока нельзя. Там какая-то ерунда получилась с револьвером, с наганом, маузером, черт знает, не помню. Потеряли его, умственные недоноски, потеряли в суматохе. Поэтому пули пока пусть сидят!

– Какие пули, Владимир Ильич? – изумленно прошептал Федор. – Куда вы ранены? Что все-таки случилось?

– Покушение случилось, вот что. Стреляли в меня. Стреляли. Я упал. Две пули. Одна вот тут, справа, в шее. Ну, помнишь, мы говорили? Счастливый ход пули! Вторая, допустим, в левом плече. Черт, как больно. Что там, посмотри!

Вождь сидел на своей узкой койке, голый до пояса, белокожий, рыхлый. Ни на безволосой груди, ни на спине, покрытой бледными крупными веснушками, Федор не заметил ни единой ранки. Левое плечо припухло, на нем был большой сиреневый кровоподтек. Федор стал медленно прощупывать руку, от кисти вверх. Вождь морщился и тихо чертыхался.

– Владимир Ильич, кажется, у вас перелом плечевой кости. Пальцами пошевелите. Вот здесь больно? А тут?

– Везде больно! Все, не трогай больше, дай передохнуть. Перелом. Так я и знал.

– Нужно сделать рентгеновский снимок, гипс наложить.

– Завтра. Все завтра. Накрой меня. Холодно. Придумай что-нибудь, чтобы не болело так сильно. Упал неудачно, со всего размаху, на руку, я же им не артист, не цирковой акробат, чтобы падать грамотно. И еще, честно тебе скажу, я до последнего момента боялся – вдруг возьмут, да и правда укокошат товарища Ленина? Укокошат, с коммунистическим приветом. Яков – хитрая бестия, что там у него в башке, один черт разберет. Ты все понял про пули? Маняше, Наде ни слова. В меня стреляли. Ранили в руку. Раны легкие, скоро все пройдет.

Ильич откинулся на подушки, закрыл глаза. Лицо его казалось спокойным и усталым, словно он только что закончил важную тяжелую работу и был вполне удовлетворен результатом.

Чтобы сделать элементарную фиксирующую повязку на сломанную руку вождя мирового пролетариата, пришлось рвать простыню, резать тупыми ножницами толстый картон канцелярской папки. За этим занятием застала Федора Мария Ильинична.

– Он меня к себе не пускает, ничего не говорит. Федор, что вы делаете?

– Шину.

– Что? Перелом у него?

– Пуля раздробила плечевую кость, – пробормотал Федор и почувствовал, что сильно краснеет, – ранения слепые. Жизненно важные органы не задеты. Пульс хороший. Не волнуйтесь, Мария Ильинична.

– Как же? Как не волноваться? Вы сказали ранения? Не одно? Сколько?

– Два. Всего два.

Она отвернулась и вдруг быстро, неловко перекрестилась. У Федора отчетливо прозвучал в ушах пьяный голос Мастера: «Хотите остаться чистеньким? Не выйдет. Вам придется участвовать».

Вернувшись в комнату, он застал там Свердлова. Яков Михайлович успел войти бесшумно, сидел на койке у ног вождя и что-то тихо, возбужденно говорил. При появлении Федора напрягся, замолчал на полуслове.

– Продолжайте, Яков, времени нет на такие долгие паузы, – жестко произнес вождь.

Но Свердлов молчал и смотрел на Федора. Пенсне блестело, губы побелели и сжались.

– Продолжайте! – повторил вождь.

Свердлов кашлянул, слегка передернул плечами, отвернулся от Федора и продолжил:

– Протопопов пытался уйти. Оружие скинул, куда – неизвестно, и дал деру. Но взяли сразу, пикнуть не успел.

– Неужели догадался?

– Ну а как же? Он не такой дурак.

– Был бы умный, с самого начала не соглашался бы, – тихо проворчал Ленин, – ладно. С ним ясно. Что Каплан?

– Стояла, где велели. При задержании вела себя тихо, не сопротивлялась. Сейчас ее допрашивают в комиссариате. Она уже призналась.

– Призналась? – Брови вождя поползли вверх, лоб сморщился. – Фанни Каплан призналась, что стреляла в меня? Прямо так и сказала?

– Да. Но протокол подписывать отказалась.

– Так она же его прочитать не может. Она совсем слепая, – вождь нервно усмехнулся, – интересно. Ну-ка, Яков, давайте подробней. Какие-нибудь имена назвала?

– Никаких. Говорит, стреляла по собственному убеждению, ни к какой партии не принадлежу. Что за оружие и куда его потом подевала, не помню, сколько выстрелов, не знаю.

Федор между тем бинтовал сломанную руку. Кисть была теплой и подвижной. Вероятно, лучевой нерв и лучевая артерия не пострадали. Вождь морщился от боли, тихо, сквозь зубы, постанывал. Свердлов не замечал этого, нервно поглядывал на часы. В коридоре послышались голоса, через минуту дверь распахнулась. Влетел Бонч-Бруевич, всклокоченный, красный, заговорил быстро, сквозь одышку:

– Владимир Ильич, дорогой! Ну что? Как все прошло? Здравствуйте, Яков, вы уже здесь! Я бежал, сердце вот-вот выскочит, в мозгу одна мысль, пылает, словно свеча: как вы все это пережили?

«Знает, – понял Агапкин, – конечно, Бонч из тех, кто был посвящен с самого начала. Свердлов, Бонч. Кто еще? Кто? Теперь вот и я тоже. Но меня заранее не подготовили. Просто поставили перед фактом. Вождь не сомневался, что не подведу, подыграю? Да, вероятно, так. Великая честь, безграничное доверие».

– Будет вам причитать, Владимир Дмитриевич, – сказал вождь, – ранен легко, в руку. Два ранения, оба слепые. Товарищ Агапкин все необходимое уже сделал.

– А, товарищ Агапкин, мое почтение, – Бонч впервые удостоил Федора рукопожатием, – ну, что скажете, уважаемый доктор?

Раньше он всегда смотрел мимо, здоровался едва заметным кивком, как с прислугой.

– Все обошлось. Счастливый ход пули, – сипло произнес Федор и встретил одобрительный взгляд вождя.

– Ну-ка, ну-ка, извольте подробнее, – Бонч прищурился по-ленински.

Он пытался подражать своему кумиру.

Свет лампы не позволял видеть глаза Свердлова, однако Федор чувствовал, как они пылают за холодным блеском пенсне, как не нравится доктор Агапкин всесильному председателю ВЦИК.

Яков Михайлович никому не подражал, он был сам себе кумир.

– Чтобы говорить подробней, я должен знать, из какого оружия стреляли. Калибр, расстояние, направление, хотя бы приблизительно, – сказал Федор.

– Пока идет следствие, точных ответов быть не может, – заявил Свердлов и отвернулся.

– Почему же? – возразил Ленин. – Кое-что известно. Стреляли в меня из револьвера, в спину, с двух-трех шагов. Свидетели подтвердят это.

– Свидетели подтвердят что угодно, – пробормотал Яков Михайлович и вышел так же внезапно, как появился.

Федор закончил перевязку. Вождь лежал в чистой фланелевой фуфайке, накрытый пледом.

– А что, рука правда серьезно пострадала? – тихо, сочувственно спросил Бонч.

– Заметили? – зло усмехнулся Ленин. – И на том спасибо. Яков Михайлович вообще не обратил внимания. А у меня, между прочим, перелом плечевой кости. Федя, кажется, Надежда Константиновна вернулась. Встреть ее и приведи сюда.

Входная дверь была распахнута. Снаружи маячили силуэты красноармейцев со штыками. Крупская только что вошла, и первым встретил ее Свердлов.

– У нас с Ильичем все сговорено, – донесся его шепот.

Над кожаным плечом председателя ВЦИК маячили страшные, выпученные глаза Надежды Константиновны.

– Что? Что значит – сговорено? – истерически выкрикнула Крупская.

– Тихо, тихо, – Свердлов резко обернулся и увидел Федора.

«Он меня прикончит, довольно скоро», – отметил Федор со странным спокойствием и обратился к Крупской:

– Надежда Константиновна, пойдемте, не волнуйтесь, ранения легкие.

– Федя, объясни, я не понимаю. – Она тяжело оперлась на его руку. – Что они с ним сделали? Почему? Что значит – сговорено?

Едва волоча ноги, она подошла к мужу, постояла над ним. Минуту они молча смотрели друг на друга.

– Ты приехала, устала. Поди, ляг, – сказал Ленин.

Крупская послушно удалилась, не задав больше ни единого вопроса.

* * *

Зюльт, 2007

К вечеру температура у Зубова поднялась до тридцати девяти. Герда заставила его полоскать горло, напоила липовым отваром, уложила в комнате Сони. Он проспал двенадцать часов. Проснулся почти здоровым. Горло не болело, прошла ломота, голова немного кружилась от слабости, но это пустяки. Иван Анатольевич принял душ, окончательно пришел в себя и первое, что сделал, спокойно, неспешно обыскал комнату.

Он понятия не имел, что именно ищет, просто надеялся обнаружить среди Сониных вещей какую-нибудь неожиданную подсказку.

Вчера Данилов и Герда перечислили ему все, что могло быть у Сони с собой в ее большой сумке. Ноутбук, мобильный телефон, бумажник, записная книжка. Герда вспомнила даже о плюшевом медвежонке. Данилов сказал, что тетрадь с записями Свешникова Соня из дома не выносила, весь текст перепечатала в свой компьютер. Тетрадь действительно лежала в верхнем ящике стола. Под ней Зубов обнаружил оба Сониных паспорта, заграничный и российский.

– Боже, ну почему я такой идиот? – пробормотал Иван Анатольевич, увидев на последней странице российского паспорта штамп:

«AB (IV) Rh+положительная».

До приезда в Зюльт Соня работала старшим научным сотрудником в Московском НИИ гистологии. Именно там и шлепнули этот штамп три года назад. Почему, зачем, неизвестно, однако большое спасибо.

Вчера, засыпая в лихорадке и полубреду, Зубов мучился мыслью, что в ближайшее время вряд ли сумеет получить самую элементарную информацию о Соне – узнать хотя бы группу крови. В последний раз она проходила диспансеризацию в университете, на первом курсе. Довольно трудно добыть медицинские данные о человеке, который не то что в больнице никогда не лежал, но даже врача из районной поликлиники не вызывал ни разу. И ко всему прочему, у Сони была редкая счастливая особенность организма – здоровые зубы. К тридцати годам ни одной пломбы. Ни одного обращения к стоматологу, и, стало быть, невозможно получить так называемую зубную карту, наиважнейшую вещь для идентификации тела.

Иван Анатольевич знал эти подробности потому, что весь прошлый год по заданию своего шефа тщательно изучал личность Лукьяновой Софьи Дмитриевны, в том числе и состояние ее здоровья. Самое серьезное, чем она болела за последние лет десять, – ангина и воспаление среднего уха, которые свалили ее после смерти отца. Но даже тогда она не потрудилась вызвать врача, в районной поликлинике не было ее карты.

Труп, обнаруженный в лаборатории, обгорел, обуглился, опознать его невозможно, а кроме Сони кандидатов на роль несчастной жертвы пожара пока нет. Известно, что она находилась внутри здания. Остались ее сапоги, они уцелели, поскольку стояли в металлическом обувном шкафчике. Для того чтобы официальные власти начали расследование, нужны весомые аргументы. На экспертизу, идентификацию уйдет слишком много времени. Но определить группу крови можно быстро.

Представитель фирмы «Генцлер», с которым Зубов успел связаться еще вчера, сказал, что страховая компания настаивает на самой выгодной для себя версии. Госпожа Лукьянова курила, именно это стало причиной возгорания. Для полиции еще один дополнительный аргумент в пользу того, что Соня погибла и разыскивать ее, искать следы похищения, нет никакого смысла.

Кольт заявил в первом же телефонном разговоре, что задействовать немецкую полицию и Интерпол категорически нельзя.

– Никто не должен знать, чем она на самом деле занималась в этой чертовой лаборатории! – кричал Петр Борисович. – Поднимется скандал, мое имя и так уж слишком часто стало мелькать во всяких таблоидах. А если кто-то докопается, что я озабочен поисками эликсира молодости, из меня сделают посмешище, моя репутация в деловых кругах полетит к чертям. Найдется куча желающих узнать, что же это такое – метод Свешникова? Какого хрена я нанял для исследований праправнучку забытого профессора? Куда девалась эта праправнучка? Почему исследования проводились именно здесь? Почему я утаил от фирмы «Генцлер» истинные задачи моего так называемого эксперта? Ох, сколько желтых омерзительных подробностей будет сразу накручено вокруг этой истории! С каким удовольствием их станут смаковать!

Опасения Петра Борисовича были вполне оправданны. Имя его действительно появилось на страницах желтой прессы, пока только в связи с головокружительными успехами Светика. В этом он сам был виноват, он потерял бдительность и рисковал уподобиться тем, кого презирал и называл скоморохами.

Состоятельные, вроде бы неглупые люди лезли на телеэкран, на журнальный глянец, выворачивались наизнанку перед журналистами, делали героями репортажей не только самих себя, но своих родственников, прислугу, домашних животных. Демонстрировали по телевизору свои шикарные интерьеры, автомобили, самолеты, конюшни, выводили на эстраду жен, детей, любовниц, иногда сразу всех вместе, дружным музыкальным коллективом, да еще сами начинали петь, плясать, сниматься в сериалах, издавать книжки о своей интересной и поучительной жизни. И, между прочим, некоторые из таких скоморохов тоже увлекались поисками средств омоложения. Один фармацевтический магнат даже заявил, будто уже нашел заветный эликсир и скоро поставит его производство на поток. Гладкий, румяный, с крашенными в красивый шоколадный цвет волосами, он рассказывал с экрана, что испытал волшебное средство на себе и омолодился лет на тридцать, демонстрировал свою силу и ловкость, подтягивался на турнике, приседал, прыгал, поднимал стул за ножку. Встретив фармацевта на каком-то мероприятии, Петр Борисович процедил сквозь зубы: «Скоморох. Плохо кончит».

И правда, недавно на фармацевта было заведено уголовное дело.

Кольт всю жизнь избегал публичности, старался сохранять инкогнито. Но он слишком любил Светика и не мог ей отказать. Его появление на презентациях книги «Благочестивая: Дни и ночи», к счастью, пока не вызвало серьезного резонанса. Но слушок пошел, имя замелькало, появились ехидные статейки в разных противных изданиях.

– Представляешь, что будет, если сейчас просочится история с Соней? – шипел Кольт в трубку.

– Будет нехорошо, – согласился Зубов, – но речь идет о Сониной жизни. Необходимо все выяснить точно. Одной лишь самодеятельностью тут не обойдешься.

– Обойдешься! Ты профессионал. У тебя есть люди, деньги, связи. Я тебе за это плачу!

Петр Борисович злился. Зубов позвонил Агапкину. Он надеялся на поддержку старика, но ошибся. Федор Федорович несколько раз повторил: никакие официальные структуры не помогут. Имхотепы везде имеют своих людей, влияние их огромно.

Иван Анатольевич не стал возражать. Бесполезно. Оба они, и Кольт, и Агапкин, были сильно возбуждены, им изменял здравый смысл.

– Господин Зубов, что вам приготовить на завтрак? – спросила Герда, тихо постучав в дверь.

– Спасибо, что угодно. Всему буду рад.

Данилов уже сидел за столом. Он выглядел скверно, видно, провел бессонную ночь, но улыбнулся и сказал: «Доброе утро».

У Герды были красные заплаканные глаза. Лицо осунулось, седые короткие волосы растрепаны.

– Господин Зубов, я заварила вам эвкалипт, вы должны прополоскать горло. Сделайте это сейчас, пока не остыли булочки. Шторм кончился. Тело увезли в Гамбург.

– Когда? – спросил Зубов.

– Пару часов назад, – ответил Данилов, – экспертизу будут проводить в Институте судебной медицины. Полиция связалась с нашим посольством, оттуда уже звонили, я сказал, что мать Сони живет в Сиднее, адреса и телефона у меня нет. На самом деле, конечно, есть, но зачем пугать Верочку?

– Адрес и телефон они узнают сами. Это не так сложно, – заметил Зубов.

– Я попросил их не спешить, сказал, что до окончания экспертизы мою внучку нельзя считать погибшей и матери ее лучше пока ничего не сообщать. Все равно ведь тело до экспертизы отдавать родственникам никто не собирается, и похорон в ближайшее время не будет.

– Я поеду в Гамбург, – сказал Зубов, – я нашел российский паспорт Сони, там группа крови. Это значительно облегчит и ускорит дело.

– Вы уверены? – Данилов нахмурился.

– Конечно, есть вероятность, что группа совпадет. Это вовсе не исключено, и, в общем, ничего не доказывает. Но если группа не совпадет, тогда и никакой экспертизы не понадобится, вернее, это будет уже совсем другая экспертиза.

Несколько минут Данилов молчал. Разломил булочку, намазал мягким сыром, зубцом вилки принялся чертить на сыре замысловатые узоры, ни кусочка не откусил, отодвинул тарелку и поднял на Зубова больные воспаленные глаза.

– Ну, теперь скажите мне честно. Вы сами ни на секунду не сомневаетесь?

– В чем?

– Иван Анатольевич, вы отлично поняли мой вопрос. Вы верите, что Соня жива?

– Видите ли, Михаил Павлович, – Зубов тяжело вздохнул, – у нас ничего нет, кроме этой замечательной шапки. Допустим, Соня решила немного погулять перед тем, как зайти в здание. Погода была отличная, солнышко, никакого ветра, штиль на море. Она гуляла и нечаянно выронила шапку. Не забывайте, чтобы провести такую инсценировку, им пришлось убить человека. Молодую женщину. Как-то все это, знаете ли, слишком…

– Нет, это не слишком. – Старик резко отбросил вилку, она упала на пол. – Для них это совсем не слишком, уважаемый Иван Анатольевич. Вы просто до сих пор не поняли, с кем мы имеем дело.

– Михаил Павлович, разве не вы говорили мне еще вчера, что понятия не имеете, кто они такие?

– Я имею понятие, на самом деле я достаточно много знаю о них. Просто по инерции я врал вам, точно так же, как врал самому себе многие годы. Но об этом позже. Пожалуйста, очень вас прошу, повторите по-немецки, для Герды, то, что вы сказали мне о шапке. Она ее связала, она ее нашла. Она родилась в этом городе и знает здесь каждый уголок.

Герда стояла у стола с дымящимся кофейником и смотрела на Зубова. Он попросил ее сесть и повторил ей все свои доводы по-немецки.

– Ерунда, – спокойно сказала Герда, выслушав его. – Софи не могла уйти так далеко, даже если бы и решила погулять немного.

– Разве далеко? От здания лаборатории до заброшенной пристани всего пара километров.

– У Софи на плече висела тяжелая сумка. Песок вязкий. Она очень поздно легла спать и рано встала. Она вообще не имеет привычки гулять по утрам. Единственное, что она могла сделать, это посидеть на перевернутой лодке возле лаборатории и выкурить сигарету. Она всегда так делает, потому что я ворчу на нее, если она курит дома.

– Чистая правда, – слабо улыбнулся Данилов, – иногда я провожаю ее в лабораторию, и, если погода позволяет, мы минут десять сидим на этой лодке.

– Кристина, официантка ресторана «Устричный рай», видела яхту, – сказала Герда, – этот ресторан последний, на границе пляжа. В тот день она пришла на работу пораньше и удивилась, что яхта встала на якорь в таком странном месте. Обычно они стоят у новой пристани. Послушайте, господа, вы будете наконец завтракать? Или прикажете отдать все это соседским собакам? – Герда сорвала фартук, бросила на стул и вышла, хлопнув дверью.

– Отправилась к себе, плакать, – прошептал Данилов.

– Может, пойти к ней, извиниться? – растерянно спросил Зубов.

– Не надо. Она не слабоумная, чтобы обижаться из-за недоеденного завтрака. Пусть поплачет, ей станет легче. Я бы тоже с удовольствием порыдал сейчас, но мне раскисать нельзя.

– Я хочу поговорить с официанткой Кристиной, которая видела яхту, – сказал Зубов и залпом допил свой кофе.

– Вряд ли это имеет смысл. Герда вытянула из нее все, что возможно. Большая шикарная яхта стояла примерно в километре от берега. Когда вспыхнул пожар, никакого судна уже не было.

– Еще кто-то мог видеть яхту? Береговой уборщик, отдыхающие?

– Теоретически – да. Но чтобы опросить всех, придется задействовать полицию. Я не убежден, что это принесет пользу.

Зубову хотелось выкурить сигарету после кофе, он нерешительно вертел в руках пачку.

– Курите, не стесняйтесь, – разрешил Данилов. – Герда мгновенно прибежит. Пусть уж лучше ругается, чем рыдает там в одиночестве.

И правда, стоило Ивану Анатольевичу щелкнуть зажигалкой, послышался топот, распахнулась дверь.

– Сию минуту погасите сигарету! – скомандовала Герда. – Это вредно для вашего горла и для сердца Микки. Я вовсе не желаю быть пассивным курильщиком.

– Хорошо, я выйду на улицу, – смиренно кивнул Зубов.

– Нет. Вчера у вас была высокая температура. К тому же вы меня бесцеремонно перебили, я еще не все рассказала. Извольте дослушать. Это важно.

– Да, Герда, конечно, простите. – Зубов загасил сигарету, помахал рукой, чтобы разогнать дым.

– Никто вас не перебивал, – проворчал Данилов, – вы сами убежали.

Герда грозно стрельнула на него глазами, но не сочла нужным ответить. Схватила пепельницу, окурок вытряхнула в унитаз гостевого туалета, шумно спустила воду, вернулась и быстро, мрачно произнесла:

– Старик Клаус, смотритель несуществующего музея на старом маяке, иногда бывает там, проводит много часов, у него страсть фотографировать корабли. Шансов у нас почти нет. После смерти жены старик не в своем уме. Но я попробую поговорить с ним, я знаю его с детства. Господин Зубов, вам сегодня выходить нельзя, вы должны отлежаться. И не вздумайте курить, я все равно почувствую запах, даже если вы все тут откроете настежь и устроите сквозняк.

* * *

Москва, 1918

В квартире вождя надрывался телефон, при каждом очередном звонке Ильич вздрагивал и морщился. Лицо его побледнело, нос заострился. Федор видел, что к боли в сломанной руке прибавился приступ тяжелейшей мигрени.

В прихожей нарастал шум, голоса, шаги. Вошел Луначарский, застыл, глядя сверху вниз на вождя трагическим преданным взглядом.

– Ну, чего уж тут смотреть? – пробормотал Ленин. – Идите, идите, Анатолий Васильевич.

– Врачи прибыли, – тихо сообщил Луначарский, – раздеваются, руки моют, сейчас явятся сюда.

– Кто?

– Профессор Винокуров, Семашко Николай Александрович и еще там, кажется, Обух, Минц. Доктор Розанов должен подъехать минут через двадцать.

– К черту их. Я устал как собака. Пусть катятся к черту.

Бонч и Луначарский переглянулись.

– Идите, Анатолий Васильевич, – повторил вождь и добавил с вымученной улыбкой: – Спасибо, что навестили.

– Владимир Ильич, вы не волнуйтесь, доктора все свои, – сказал Бонч, когда закрылась дверь за Луначарским.

– Уж понятно, не чужие, – Ленин зло прищурился. – Зачем столько?

– Яков решил, чем больше, тем лучше.

– Да, теперь Яков у нас тут главный. Он все решает. Он решает, а вы единодушно одобряете. Благолепие.

– Ну, зачем вы так, Владимир Ильич? – сконфузился Бонч.

На пороге появился нарком здравоохранения Семашко, за ним трое незнакомых пожилых мужчин, один в белом халате, с докторским саквояжем. Федор сидел на стуле, рядом с койкой, хотел встать, поздороваться, но вождь тронул его пальцы здоровой правой рукой и быстро, чуть слышно прошептал:

– Сиди, будь рядом, не допусти припадка при них, при докторишках.

Последним в кабинет вошел Свердлов.

– Владимир Ильич, что? Как вы? – спросил Семашко.

– Здравствуйте, Николай Александрович. Всем остальным мое почтение. Я, товарищи доктора, чувствую себя архипаршиво и видеть вас совсем не рад.

– Ну-у, Владимир Ильич, рады, не рады, а осмотреть вас все-таки придется, – сказал шутливым, слегка снисходительным тоном тот, что был в халате, и шагнул к койке.

– А, товарищ Минц. При полном параде. Халат надели, ручки вымыли, – проворчал Ленин.

– Товарищи, у Владимира Ильича два ранения в левую руку, – стал объяснять Бонч, нервно переминаясь с ноги на ногу и ни на кого не глядя, – вот, товарищ Агапкин уже произвел осмотр, оказал первую помощь, шину наложил, так сказать, домашнюю, импровизированную.

Все головы разом повернулись, все взгляды устремились на Федора. Ему хотелось исчезнуть, просочиться сквозь стену и оказаться в своей маленькой тихой каморке. Минуту длилось молчание, наконец Семашко сухо спросил:

– Ну-с, что скажете, коллега?

– Огнестрельные поражения, – начал Федор каким-то чужим, необыкновенно глубоким и низким голосом, – оба слепые. Одна пуля раздробила левую плечевую кость. Вторая в правой стороне шеи, чуть выше ключицы.

– Простите, где? – доктор Минц глухо кашлянул.

Остальные молча переглянулись. Семашко едва заметно пожал плечами.

– А вот она, пуля, извольте сами пощупать, – Ленин указал на свою шею, приподнял подбородок и даже слегка повернул голову влево, чтобы щупать было удобней.

Минц присел на край койки. Белые гибкие пальцы заскользили по шее вождя и остановились над ключицей, там, где был плотный бугорок липомы.

– Совершенно верно, – сказал вождь, – она именно здесь, злодейская пуля.

– Именно здесь? – Минц покраснел, глаза его испуганно забегали.

– Вас что-то смущает, доктор? – участливо спросил Свердлов.

– Да! Нет… Но позвольте, а где же входное отверстие?

– В спине, – сказал Свердлов, и стекла пенсне ярко блеснули, – стреляли в спину. Подло, из-за угла, в спину.

– Метили прямо в сердце. Ранка как раз под левой лопаткой, – трагически вздохнув, подтвердил Бонч, – я видел. Маленькая такая ранка, крови совсем нет.

– Вероятно, внутреннее кровоизлияние, – подал голос один из докторов.

– Погодите, Владимир Дмитриевич, но вы сказали, оба ранения в руку, – заметил Семашко.

– Волновался. Напутал. Только одно в руку. Тоже маленькая ранка. Пуля раздробила кость и сидит там, в плече, под кожей.

– Под кожей? В таком случае обе пули следует удалить не мешкая, – сказал Минц. – И входное отверстие той, которая в шее, должно располагаться несколько иначе, видите ли, траектория полета…

– Траектория полета может измениться, если на пути твердое препятствие, например позвоночник, – прозвучал тихий приятный баритон.

Доктор Розанов успел войти незаметно. Он был в белоснежном халате, дородный, гладкий. Пышные усы расчесаны и слегка подвиты кончиками вверх. Федору пришлось повторить все сначала, персонально для доктора Розанова. Опытный талантливый хирург слушал, низко опустив большую лысую голову, иногда кивал и многозначительно хмыкал.

– Что скажете, Владимир Николаевич? – спросил Свердлов.

– Что тут можно сказать? Чудо! Владимира Ильича спасло чудо, счастливый поворот головы, счастливый ход пули. – Розанов снял круглые очки в тонкой золотой оправе. – Отклонись она хотя бы на один миллиметр вправо или влево, и, страшно подумать, не было бы с нами товарища Ленина.

Врачи испуганно зашептались в углу кабинета.

– Пули следует удалить.

– Удалить немедленно! Может начаться заражение крови.

– Если входное отверстие под левой лопаткой, каким все-таки образом пуля прошла через грудь, через шею и застряла над правой ключицей?

– Она непременно должна была повредить легкие.

– Если бы только легкие! Как, скажите, она могла из-под лопатки подняться вверх, пройти сквозь шею, не задев сонной артерии, трахеи, пищевода?

– В любом случае обе пули удалить необходимо!

Розанов не участвовал в этом странном консилиуме. Он присел на край койки, стал считать пульс вождя.

– Зачем мучают? Убивали бы сразу, – громко произнес Ленин и закрыл глаза.

– Что вы, Владимир Ильич, дорогой вы наш, бесценный! Какие ужасные слова вы говорите! – воскликнул Бонч со слезой в голосе.

– Пульс 104, хорошего наполнения, температура нормальная, – спокойно объявил Розанов, – не вижу необходимости удалять пули. Владимир Ильич, они вас беспокоят?

– Нет. Нисколько не беспокоят. Совершенно не беспокоят. Наоборот, я к ним уже привык. Сроднился.

– Ну и славно. Товарищи, думаю, всем понятно, что случай у нас необычный. Перед нами огнестрельные поражения, чреватые самыми трагическими последствиями. Только человек особенный, исключительный, отмеченный судьбой может пережить такие ранения. Стойкость и мужество Владимира Ильича, его железное здоровье помогли ему преодолеть смертельную опасность, выдержать невыносимую боль. Одним словом, товарищи, чудо. Мы все свидетели чуда.

Розанов говорил выразительно и убежденно. Голос его звучал красиво, тембр был мягкий, глубокий, в самый раз для театральной сцены. Врачи слушали потупившись, не глядя друг на друга. Потом стало тихо. Тишина длилась минуты три, и было слышно, как тяжело сопит доктор Минц, как Бонч мнет свои пальцы, потрескивает суставами.

Наконец все ушли. Федор выключил верхний свет, накрыл настольную лампу шалью.

– Запри дверь, – донесся до него хриплый сдавленный голос, – запри, никого не пускай, не вздумай звать докторишек. Справишься сам. Справишься!

Удивительно, как Ильич сумел продержаться до ухода врачей. Тело его выгнулось дугой, начались судороги. Припадок был страшней и продолжительней всех прежних. Федор впервые решился впрыснуть небольшую дозу морфия. По счастью, он приготовил шприц и ампулу заранее, не пришлось выходить из кабинета. Там, за дверью, все еще слышны были шаги и голоса.

После припадка правая здоровая рука онемела. Нога тоже онемела. Федор принялся массировать безжизненные правые конечности, вождь бормотал:

– Смерть. Играю в жмурки со смертью. Доиграюсь.

Речь становилась все невнятней, какие-то слабые, мучительные звуки вместо слов. Кроме впрыскивания морфия, Федор решился дать таблетку веронала. Таблетка прыгала на языке, вождь едва сумел проглотить ее. Минут через тридцать заснул.

«Как бы не было паралича, правая половина тела отнялась, язык нехороший, и это бормотание», – думал Федор сквозь тяжелую обморочную дремоту.

Он прилег на пару минут на застеленную койку Надежды Константиновны и незаметно уснул.

Разбудил его солнечный свет и голос вождя. Было позднее утро. Ильич только что проснулся, бодрый, энергичный. Он сидел на койке, улыбался, требовал срочно умываться, чистить зубы, потом – крепкого кофе и свежих газет.

Вместе с газетами принесли папку документов. Завтрак подали в кабинет, письменный стол застелили салфеткой. Прихлебывая кофе, вождь углубился в чтение и вдруг вполне веселым голосом спросил:

– Федор, как думаете, сколько я протяну?

– Владимир Ильич, если вы будете соблюдать режим, меньше нервничать, вам станет лучше.

– Ха! Меньше нервничать! Каждый думает только о собственной шкуре, на общее наше дело всем давно наплевать! Я один должен это дерьмо расхлебывать. Помру, они разбегутся, как крысы, или глотки друг другу порвут.

Федор не знал, что сказать на это. Но вождь и не ждал от него никаких слов. Он выпустил пар и замолчал надолго, отложил газеты, раскрыл папку с машинописными страницами.

Федор осторожно заглянул через плечо. Это был перечень тех, кто уже сидел в тюрьме и кого должны были расстрелять в ближайшие сутки. Бывшие царские министры Протопопов, Щегловитов, Хвостов. Бывший директор департамента полиции Белецкий, протоиерей Восторгов и еще десятки людей. Вождь никогда не подписывал такие списки, просматривал и утверждал устно. На этот раз фамилий было много, он не стал читать до конца, взял другой список. Там перечислялись подлежащие немедленному аресту, подозрительные, чуждые, «прикосновенные» к контрреволюции.

Фамилии стояли в алфавитном порядке, и на первой странице Федор прочитал: «Данилова Татьяна Михайловна, 1898 г. р., из дворян. Муж – полковник Данилов П. Н., воюет у Деникина».

Глава девятнадцатая

Зюльт, 2007

Герда медленно прокатила тележку вдоль всех полок супермаркета и, когда оказалась у кассы, в тележке одиноко лежала пачка шоколадного печенья.

– Герда, дорогая, вы же не покупаете ничего мучного, кроме хлеба, вы все печете сама, – сказала кассирша, – и что-то важное вы наверняка забыли.

– А? Да, конечно, забыла. – Герда развернулась и толкнула тележку назад, в глубь торгового зала.

Там, у открытого холодильника, высокий худой старик в дутой синей куртке и капитанской фуражке внимательно разглядывал стаканчики с йогуртом. Герда бросила свою тележку, подошла, встала рядом. Старик хмуро покосился на нее. Она поймала его взгляд и широко, приветливо улыбнулась.

– Привет, Клаус. Опять оставил дома очки? Не можешь разглядеть дату изготовления?

– Здравствуй, Герда. Я не ношу очков. Я старый моряк, у меня отличное зрение, просто здесь пропечатано нечетко, но меня больше беспокоит не дата, а наличие консервантов. В газетах пишут, что консерванты очень вредная вещь.

Он поставил стаканчик на место, хотел достать другой из глубины холодильника. Пластиковые упаковки посыпались на пол.

– Ай, безобразие, все падает, что теперь мне делать? Еще заставят платить, а разве я виноват?

– Конечно, ты не виноват, Клаус. Ничего страшного, я тебе помогу.

Герда собрала упаковки с пола, поставила на место, закрыла холодильник.

– Подожди, зачем ты закрываешь? Мне надо что-то съесть на завтрак, – растерянно пробормотал Клаус.

– Ты еще не завтракал? Пойдем! – Герда взяла его под руку.

– Куда?

– Я тоже не завтракала. С удовольствием составлю тебе компанию.

Возле супермаркета была небольшая кондитерская. Клаус уперся и никак не хотел войти.

– Тут очень дорого, Герда.

– Ничего. Я угощаю.

– Если ты такая богачка, пожертвуй на музей в старом маяке.

– Конечно, Клаус, обязательно. Маяк – это наше с тобой детство, это самое древнее строение в городе. Ему лет пятьсот, кажется?

– В этом году будет пятьсот восемьдесят.

– Тем более ужасно, что городские власти махнули на него рукой.

– Это все из-за проклятья, – пробормотал Клаус, – многие верят, но не хотят признаться.

– Ты имеешь в виду сказку о колдуне, чернокнижнике, который жил на нашем острове? Ерунда. Маяк всегда нес только добро. Сколько рыбацких лодок вернулось домой благодаря его огоньку. До сих пор мне чудится иногда, что огонек светит темными ночами, в шторм. Скажи, ведь ты бываешь там часто?

Они сели за столик. Клаус принялся внимательно изучать меню. Казалось, он совсем не слушает Герду. Губы его шевелились, глаза быстро бегали по строчкам.

– Горячий вишневый штрудель с мятным мороженым, вот что я хочу больше всего на свете, – сказал он и смущенно откашлялся в кулак.

– Отлично, Клаус. Я так и думала.

Герда заказала штрудель, горячий шоколад со взбитыми сливками. Для себя – блинчики со смородиновым джемом и кофе.

– Я бываю там почти каждый день, – сообщил Клаус таинственным шепотом, когда отошла официантка, – но я очень рискую, Герда. Ты даже представить не можешь, как я рискую.

– Могу, Клаус. Старый пирс почти развалился. Я хотела бы навестить маяк, но я не такая смелая, как ты. Боюсь переломать ноги, свалиться в ледяную воду.

– Нет, Герда, дело не в том, что пирс развалился. Туда еще кто-то ходит.

– Кто?

– Не знаю. Никогда я с ним не встречался, но следы вижу. Он ищет, ищет. Может, это и не человек вовсе, а призрак.

– Да, Клаус, ты прав. Надо поскорее устроить там музей, тогда все призраки разбегутся. Пожалуй, я уговорю Микки тоже пожертвовать на ремонт, хотя бы небольшую сумму.

– Было бы неплохо. Господин Данилофф богатый, его показывали по телевизору. Если удастся сделать ремонт, открыть музей, меня тоже покажут по телевизору.

– Еще бы! Такого замечательного человека, как ты, Клаус, грех не показать. Лучше тебя никто не разбирается в морском деле, в кораблях, в яхтах, ты знаешь столько всего интересного об истории нашего городка и всего острова. Скажи, а когда ты был на маяке в последний раз?

Клаус ничего не ответил. Подошла официантка, глаза старика заблестели, он смотрел не отрываясь на большое блюдо со штруделем. Пока он ел, Герда ждала, ковыряла вилкой свои блинчики. Впрочем, ждать пришлось недолго, блюдо опустело через несколько минут.

– Я разве не сказал тебе, что страшно рискую? – Клаус облизал ложку и перегнулся через стол. – Если они узнают, меня завяжут в мешок, бросят в лодку и увезут в неизвестном направлении.

– Кто они? – шепотом спросила Герда.

– Пираты, – ответил Клаус почти беззвучно и отвернулся, уставился в окно.

– Да Господь с тобой, Клаус, разве они еще остались?

– Ха-ха! Куда ж они денутся? Пока существуют моря, пока плавают по ним корабли, будут существовать и морские разбойники.

– Брось. Я не верю. Всю жизнь живу на берегу моря, но не видала ни одного пиратского судна. Разве что в фильмах.

Клаус опять замолчал и проводил внимательным взглядом поднос, который несла официантка к соседнему столику. На подносе подрагивала оранжевая пирамидка апельсинового желе.

– Если у тебя еще осталось место, я закажу, – сказала Герда и подмигнула.

– Это очень любезно с твоей стороны. Такое желе готовила покойная Марта. Сверху она клала тонкие кружочки апельсина, подсушенные в духовке, иногда поливала шоколадной глазурью.

Герда позвала официантку. Желе Клаус ел медленно. Отправив в рот очередную ложку, прикрывал глаза и чуть слышно постанывал.

– Сказочно вкусно. Я бы облизал тарелку, но это неприлично. Как ты считаешь?

– Да, Клаус. Неприлично. Послушай, если ты так любишь сладкое, ты можешь приходить иногда ко мне в гости. Я часто пеку пироги, пирожные. И желе умею делать.

– Спасибо, Герда. Ты хорошая, но только не надо у меня ничего выпытывать. Все равно не расскажу. Прости.

– Вот новости! Почему ты решил, будто я у тебя что-то выпытываю? Может, ты с кем-то меня путаешь? Клаус, я не работаю в полиции, я даже сплетнями не интересуюсь. Просто я люблю наш старый маяк, он мне дорог так же, как тебе.

– Тем более если тебе дорог маяк, ни о чем меня не спрашивай. Сразу после того, как они посадят меня в мешок, они разрушат маяк, разберут на мелкие камушки, чтобы найти клад с магическими талисманами. Я даже не стал ничего фотографировать, так мне было страшно. Я просто смотрел в бинокль, но они могли заметить блики. – Лицо Клауса вдруг сморщилось, кончик длинного носа покраснел.

Герда протянула ему салфетку, он шумно высморкался и прошептал:

– Мне было очень жалко человека, которого они погрузили в шлюпку. Маленькая шлюпка быстро поплыла к большой яхте. Но разве я мог что-нибудь сделать? Пока я спустился вниз, добежал до берега, шлюпку вместе с пленником взяли на борт, яхта исчезла. И тогда я решил, что это был просто мираж. Призрак из прошлого. А потом стал бить колокол, и белый домик на берегу вспыхнул, как факел.

– Клаус, как выглядела яхта? – быстро спросила Герда и накрыла его дрожащую руку ладонью. – Я ведь тоже видела ее, но издалека, а ты смотрел в бинокль.

– Ты видела? Значит, это был не мираж? Послушай, Герда, если ты видела, ты должна была узнать. В конце войны приплывала такая же точно яхта.

– Тогда я еще не родилась, Клаус. Но я знаю, что в сорок четвертом году нацисты искали что-то внутри маяка.

– Они искали сокровище чернокнижника. Мой дедушка служил смотрителем, они убили его. Я был маленький, я успел спрятаться в углублении под пирсом, несколько часов просидел по шею в холодной воде, а потом чуть не умер от воспаления легких.

– Да, Клаус, я много раз слышала эту историю.

– Герда, мне очень жаль человека, которого утащили на яхту. Тем более, мне показалось, это была молодая женщина. Тяжело, когда не можешь помочь. Дело безнадежно и крайне опасно.

– Почему?

– Как ты не понимаешь? Та самая яхта! У нее на носу нарисован глаз, а на правом борту написано имя – «Гаруда».

* * *

Гамбург, 2007

Зубов успел на двенадцатичасовой экспресс. В половине третьего был в Гамбурге. В три часа десять минут он вошел в мрачное старинное здание Института судебной медицины.

Он узнал заранее, что экспертизу проводит некто доктор Раушнинг, и предупредил, что приедет сегодня. Пришлось довольно долго ждать в вестибюле. Наконец к нему вышла крупная молодая женщина. Она была в зеленом халате, в бахилах. Волосы спрятаны под шапочку.

– Добрый день. Вы господин Зубов? – она стянула перчатки, бросила их в урну и крепко, по-мужски, пожала руку Ивану Анатольевичу. – Примите мои искренние соболезнования и простите, что заставила вас ждать.

– Могу я взглянуть на тело? – спросил Зубов.

– Вряд ли это имеет смысл.

– И все-таки вы позволите взглянуть?

– Пожалуйста. Только предупреждаю, зрелище неприятное.

Они зашли в маленький уютный кабинет, доктор Раушнинг взяла куртку Зубова, повесила на вешалку в шкаф, выдала ему халат, бахилы и шапочку.

– Пожалуйста, объясните мне еще раз цель вашего визита, – попросила она с вежливой улыбкой. – По телефону вы сказали, что у вас появились новые данные, которые могут ускорить экспертизу.

– Да. Нам удалось узнать группу крови нашей сотрудницы.

– Правда? Ну что ж, это замечательно.

Она повела его по каким-то кафельным лабиринтам, сначала вверх по чугунной лестнице, потом вниз. По дороге им не попалось ни одной живой души. Под бахилами доктора были мягкие кроссовки, она шла бесшумно. Ботинки Зубова стучали, шаги отдавались одиноким эхом.

Когда подошли к большой оцинкованной двери, доктор обернулась и сказала:

– Вы уверены, что хотите это видеть?

– Уверен.

Дверь открылась. Вспыхнул ослепительный люминесцентный свет. В просторном пустом помещении без окон был лютый холод. Вдоль стены тянулись в три ряда оцинкованные, пронумерованные квадратные дверцы. В углу Зубов заметил каталку, накрытую простыней. Под простыней угадывались очертания тела. У противоположной стены на такой же каталке стоял вишневый лакированный гроб, украшенный позолоченными кистями.

– Какой же у нас номер? – доктор нахмурила тонкие выщипанные брови. – Ваше тело привезли недавно, я забыла номер отсека.

– Мое тело?

– Ох, простите, – доктор хлопнула его по плечу и весело рассмеялась, – неприятно звучит. Понимаю. Простите, я оговорилась. Тело вашей сотрудницы. Так какой же номер? Вот дырявая голова! Не взяла ни ключей, ни документов! Подождите здесь, пожалуйста, всего пару минут. Я быстро.

Зубов ничего не успел ответить. Она выскользнула и захлопнула дверь.

«Странная дама, – подумал Иван Анатольевич, – неужели пойдет назад, в тот кабинет? Это очень уж далеко».

Он спрятал руки в рукава свитера. Постоял немного, потопал, попрыгал. Ноги мерзли. От сверкающего кафельного пола холод поднимался вверх. Иван Анатольевич несколько раз чихнул.

Когда они с доктором шли, он заметил в коридоре, в двух шагах отсюда выход, вероятно, во внутренний двор. Лучше уж подождать на улице, покурить. Там хоть и холодно без куртки, а все равно как-то уютней, чем здесь.

Иван Анатольевич взялся за ледяную ручку двери, дернул, толкнул. Бесполезно. Было заперто наглухо.

– Идиотка! – он стукнул кулаком по двери. – Дура! Надо же такое придумать!

Дверь была толстая, с обеих сторон слой металла, внутри дерево. Стучать, кричать не имело смысла. Иван Анатольевич посмотрел на часы. Оставалось успокоиться и ждать. Доктор Раушнинг вернется с минуты на минуту.

Чтобы согреться, Зубов сначала прыгал, потом сделал небольшую пробежку из угла в угол, стараясь держаться подальше от каталки и от гроба. Простуда еще не прошла, болело горло, нос был заложен. Прыгать и бегать в таком состоянии оказалось не очень приятно, тем более в этом помещении было довольно душно, несмотря на лютый холод, и нестерпимо воняло формалином.

«Главное, не паниковать и двигаться, двигаться. Температура здесь низкая, но плюсовая. Холодильники там, за дверцами, а тут просто прохладно. Ничего страшного. Она сейчас вернется».

Иван Анатольевич огляделся. Единственное, что связывало его сейчас с внешним миром, так сказать, с миром живых, было маленькое вентиляционное отверстие, высоко, под самым потолком. Квадратик, забранный решеткой.

– Ой, мороз, мороз, не морозь меня, – тихо пропел Зубов.

Голос у него был сиплый, звучал одиноко и жалко.

– Эй, доктор Раушнинг, я подам на вас в суд! – крикнул он, подняв голову к решетке.

От крика сильно запершило в горле, Иван Анатольевич закашлялся. Полез в сумку, но вспомнил, что телефона у него так и нет. Он собирался купить его как раз сегодня, сразу после визита сюда.

Кашель никак не прекращался, в горле сильно першило. Брызнули слезы, и закружилась голова. Ивану Анатольевичу захотелось присесть куда-нибудь, но кроме двух каталок, с трупом и с гробом, никакой мебели не было.

Взглянув на часы, он обнаружил, что доктор отсутствует уже минут двадцать, не меньше.

Когда он перестал наконец кашлять, в помещении повисла жуткая тишина. А в следующее мгновение погас свет.

* * *

Москва, 1918

Михаил Владимирович редко читал газеты, а после октябрьского переворота и вовсе не брал их в руки. О том, что 30 августа какая-то женщина стреляла в Ленина, он узнал от своего сына Андрюши.

Вечером 1 сентября Андрюша шлепнул на стол стопку большевистской прессы.

– Папа, читай!

– Что? «Правду» и «Известия»?

– Не хмыкай! Читай!

Михаил Владимирович подчинился.

«Раздалось три выстрела, которыми председатель Совета народных комиссаров был ранен в руку и в спину. Стрелявшая девица-интеллигентка задержана. Тов. В.И. Ленин перевезен в Кремль. По словам врачей, ранение не внушает опасений».

«Берегитесь, господа белые эсеры и белые меньшевики! Берегитесь, господа буржуи! Рабочий класс принимает вызов. Ваших заложников у нас достаточно. На ваш мелкий, подлый, единоличный террор рабочий класс ответит массовым беспощадным террором».

«…Кровь, пролитая правоэсеровскими убийцами, говорит ясным голосом. Пролитой кровью соглашатели спаяли себя с буржуазной контрреволюцией. Все вставайте на последнюю беспощадную борьбу!»

«…Ленин, пораженный двумя выстрелами, с пронзенными легкими, истекающий кровью, отказывается от помощи и идет самостоятельно. На следующее утро, все еще находясь под угрозой смерти, он читает газеты, слушает, расспрашивает, смотрит, желая убедиться в том, что мотор локомотива, мчащего нас к мировой революции, работает нормально».

«От ВЧК. Чрезвычайной комиссией не обнаружен револьвер, из коего были произведены выстрелы в тов. Ленина. Комиссия просит лиц, коим известно что-либо о нахождении револьвера, немедленно сообщить о том комиссии».

Пока Михаил Владимирович читал, Андрюша стоял рядом, грыз чернильный карандаш, и губы его посинели.

– Почему она не сумела убить? Почему промахнулась? – пробормотал он.

Михаил Владимирович отнял у него карандаш.

– Вымой рот. Из всех вопросов этот самый легкий. Промахнулась потому, что было темно.

Через день в утренних газетах объявили имя стрелявшей. Фанни Каплан, эсерка.

Госпитальный терапевт Бочаров, старик, бывший анархист, сообщил страшным шепотом, на ухо:

– Она слепая, глухая и совсем сумасшедшая. Она никак не могла.

Вечером в госпиталь за Михаилом Владимировичем явился Федор, бледный, напряженный.

Профессор и Таня очень давно с ним не виделись. Избавив их от комиссара Шевцова и товарища Евгении, Федор опять пропал. Раз в неделю приезжал пожилой латыш на мотоцикле, привозил кульки с крупой, сухарями, колотым сахаром. На ломаном русском языке передавал коммунистический привет от товарища Агапкина, больше не говорил ни слова.

Федор похудел, осунулся. Возможно, поэтому он выглядел значительно моложе своих лет. Кожаная кепка была надвинута низко, до бровей. Из-под козырька сухо, тревожно блестели глаза.

Пока шли по госпитальным коридорам, он не сказал ни слова, только во дворе, у машины, прошептал:

– Пожалуйста, ни о чем не спрашивайте. Я все объясню потом. Мы едем в Кремль.

– Что, нужна моя консультация из-за ранения? Там разве своих врачей мало? – удивился Михаил Владимирович.

– Нужны именно вы. Ильич ранен тяжело, положение серьезное, – мрачно отчеканил Агапкин и добавил чуть слышно по-немецки: – Простите меня. Другого выхода не было. Я видел списки.

– Какие списки? Федя, о чем ты? – шепотом спросил Михаил Владимирович.

Но Агапкин ничего не ответил, хмуро кивнул на кожаную спину шофера и молчал весь остаток пути.

– Чем так пахнет? – спросил Михаил Владимирович, когда проехали Александровский сад. – Здесь что, мясо коптят?

– Не знаю. Молчите, прошу вас.

Автомобиль притормозил у Троицких ворот. В слабом свете газового фонаря часовой долго разглядывал документы. Он был латыш, плохо говорил по-русски.

Председатель Совета народных комиссаров жил в бывшем здании Сената, на третьем этаже. Пока поднимались по лестнице, Михаил Владимирович вдруг вспомнил газетную сводку, где сообщалось, что тяжело раненный вождь отказался от помощи и до квартиры шел самостоятельно.

В прихожей их встретила неопрятная старуха. Седые жидкие пряди выбились из-под гребенки. Вязаная кофта, темная бесформенная юбка висели на ней мешком.

Она мрачно представилась:

– Крупская.

Пожала руку. Кисть у нее была пухлая, влажная, рука заметно дрожала. Вглядевшись в отечное мятое лицо, Михаил Владимирович понял, что не так уж она и стара. Ей не больше пятидесяти, но у нее базедова болезнь в тяжелой форме. Отеки, одышка, сильное пучеглазие, потливость.

– Владимир Ильич ждет вас.

Втроем они вошли в чистую, аскетически скромную комнату, которая служила и спальней, и кабинетом. Окно выходило на Арсенал. У окна стоял письменный стол, на нем чернильный прибор, лампа со стеклянным зеленым абажуром, бумаги, пустой стакан на блюдечке.

На узкой койке полулежал маленький человек с большой круглой головой.

– Профессор Свешников Михаил Владимирович! – воскликнул он картаво, бодро и радостно. – Здравствуйте, мое почтение. Федор, что ты застыл в дверях? Иди, побудь с Надеждой Константиновной, видишь, она себя неважно чувствует. А мы тут с профессором посекретничаем. Садитесь, батенька, в ногах правды нет.

Михаил Владимирович сдержанно поклонился, шагнул к койке, пожал протянутую руку, стараясь не думать, что, возможно, именно эта короткопалая рука меньше двух месяцев назад подписала приказ о расстреле царской семьи.

«Нет. Слухи, слухи. Если бы говорили только о государе, еще можно было бы поверить, но жену, детей, чудесных трогательных девочек, больного, обреченного мальчика… Зачем?»

Окно было приоткрыто, и странный, жирный запах гари все не давал Михаилу Владимировичу покоя. Впрочем, перед ним был раненый, он нуждался в медицинской помощи. Казалось немного странным, что рядом нет ни сиделки, ни фельдшера. Левая рука в гипсе. Бинт на шее намотан кое-как.

«Для осмотра надо хотя бы вымыть руки, халата нет, инструментов никаких, только мой стетоскоп. Или здесь должны дать все необходимое? Где Федор? Почему он ничего не объяснил?»

– Коллеги ваши, Пироговское общество, бастовать надумали. Изволите ли видеть, недовольны господа доктора нашей властью. А вы, если не ошибаюсь, забастовку не поддержали?

– Кто-то должен лечить больных. Правда, лечить стало нечем. Коек не хватает. Бинтов нет, лекарств нет. Дистрофия. Тиф, – быстро проговорил Михаил Владимирович и встретил холодный внимательный взгляд.

«Зачем я это ему рассказываю? Разве он сам не знает, что во всей стране голод и тиф? Федор шептал мне, пока шли по лестнице, чтобы никаких разговоров о политике, ни жалоб, ни просьб, слишком опасно. Списки. Что за списки? Странно, как он хорошо держится. При таких ранениях ему должно быть больно, нужны большие дозы морфия, а от него человек дуреет, становится сонным, вялым. Почему его сразу не отвезли в больницу? Почему забинтовали так небрежно?»

– Вы как врач должны знать, сколько крови и грязи сопровождает рождение ребенка. А у нас рождается новый мир, – произнес вождь с легким раздражением в голосе.

– При рождении ребенка необходима безукоризненная чистота рук. Вы хотите, чтобы я осмотрел раны?

– Раны? Пустяки. Драка. Что делать? Каждый действует, как умеет. Голова у меня болит. Очень болит голова. И, знаете ли, бессонница замучила. Давно, еще в Швейцарии, я обратился к одному медицинскому светиле по поводу болезни желудка, а он сказал, что это мозг.

Последние слова Ленин произнес по-французски: «C’ect le cerveau». И похлопал себя по блестящему, как будто лакированному, черепу.

Подробно, грамотно вождь стал излагать историю своих недугов, визитов к врачам швейцарским, немецким, английским. Он изумительно точно живописал симптомы. Он помнил названия всех лекарств, которые ему прописывали, произносил их по-латыни. Михаил Владимирович подумал, что перед ним идеальный пациент. Аккуратный, исполнительный педант, очень серьезно и ответственно относящийся к своему здоровью.

– А в Лондоне случился такой анекдот. – Вождь вдруг оскалился и начал трястись в странном, беззвучном смехе. – Я покрылся сыпью, весьма неприятной, по всему телу. Надо было сразу к врачу, но английские врачи – дорогое удовольствие. За короткий визит берут гинею. Товарищ Крупская решила сэкономить. Раздобыла медицинский справочник, поставила мне диагноз: стригущий лишай и намазала меня йодом с ног до головы. Я, знаете ли, чуть не помер, пока ехали из Лондона в Женеву. Потом оказалось – никакой не лишай. Воспаление кончиков нервов, грудных и спинных. Вот с тех пор я зарекся лечиться у большевиков. Большевики умеют выступать на митингах и делать революцию, а лечить не могут, ни черта не могут. Разве что пулевые ранения, – он ткнул пальцем в свою забинтованную шею и опять засмеялся, на этот раз смех больше походил на рыдания, на истерику. Лицо налилось кровью, оскал стал мучительным, страшным. Он весь затрясся, задергался.

«Нет ли тут эпилепсии? – подумал Михаил Владимирович. – Впрочем, не похоже. Истерическая психопатия, вот что!»

Он взял руку вождя, посчитал пульс, проверил зрачки, заметил, что радужка странного цвета, красноватая, с желтым отливом, как у лемура.

– Успокойтесь. Нельзя так нервничать. Вы слышите меня?

Ленин услышал. Он успокоился. Да, он был идеальным пациентом. Послушно закрывал глаза и искал пальцем кончик носа, задерживал дыхание, дышал глубоко. Открыл рот, сказал «А-а!», показал горло и толстый, в белом налете, язык.

«Несварение. Слабая печень. Хронические запоры», – машинально отметил про себя профессор и продолжил осмотр.

Вождь свободно двигал челюстью и легко вертел головой, не морщась от боли в раненой шее. Он вытянул здоровую правую руку вперед, пальцы мелко дрожали.

Профессор Свешников старался не задавать вопросов, даже мысленно, самому себе. Он разговаривал с вождем так же, как с любым другим больным.

– Ну поняли что-нибудь? Говорите! – Вождь оскалился и погрозил пальцем. – Только, чур, не врать, не дипломатничать!

– У вас нарушено мозговое кровообращение. Плохие сосуды. Возможно, атеросклероз. Для более точного диагноза нужен анализ крови и спинномозговой жидкости.

– Мозг. Конечно, мозг. А они болтают про умственное переутомление. Сколько мне осталось, как вам кажется?

– Я не предсказатель. Я хирург.

– Хирург. Ну а что думаете о раннем старении? Знаете, сколько мне лет?

– Вам нет пятидесяти.

– Правильно. Сорок восемь. Но я с тридцати старик. Я лысеть стал рано. В детстве был кудряв, как ангелок. А вы ведь старше меня.

– Да. Я вас старше на семь лет.

– Вот! А выглядите значительно лучше. Вы седой, но морщин нет, глаза ясные, спину держите прямо, руки крепкие, не дрожат. Ну, признавайтесь, испытали на себе свое таинственное изобретение? Испытали потихоньку, и молчок, рот на замок. – Он опять погрозил пальцем, прищурил глаз. – Чур, не врать!

«Сегодня же сожгу лиловую тетрадь в печке, – подумал Михаил Владимирович, – сожгу, и кончено. Пусть все записи отправляются в небытие, вслед за подопытными зверьками. Нет никакой тайны, никакого бессмертия. Вокруг только могилы, и с каждым часом их все больше».

– Нет никакого изобретения, – произнес профессор, спокойно глядя в прищуренные глаза вождя. – Есть ряд опытов на крысах, более или менее удачных. На самом себе, и вообще на людях, я опытов не ставил и не собираюсь.

– Почему? – спросил вождь и поднял широкие темные брови, изображая ироническое удивление.

– Биология для меня всего лишь хобби. Я опытами занимаюсь на досуге. Да и в любом случае сначала надо разобраться с крысами.

– С кры-ысами, – на высокой ноте, по-детски передразнивая профессора, повторил вождь и опять засмеялся беззвучным смехом. – Товарищ Агапкин поведал мне, что для продолжения опытов вам необходимо душевное спокойствие, чтобы дети и внук младенец были рядышком, живы-здоровы. Товарищ Агапкин прав?

– Прав. Товарищ Агапкин прав, – ответил Михаил Владимирович и почувствовал, как струйка ледяного пота побежала между лопатками.

– Слушайте, а что, если заменить крыс людьми? – весело спросил вождь. – Неужели ни разу не пробовали? Это же архилюбопытно! Людей вон как много, а крыс, говорят, уж почти не осталось, скоро всех съедят.

Михаил Владимирович не успел ответить. Послышались шум, топот, женский голос отчетливо крикнул:

– Как вы могли?

Дверь распахнулась. На пороге стояла Крупская. Лицо ее было красным и тряслось, как вишневое желе. За спиной у нее маячила фигура крупного мужчины с бородкой.

– Надежда Константиновна, умоляю, стойте! Нельзя!

Но она оттолкнула мужчину, шагнула в комнату и захлопнула дверь у него перед носом.

– Володя, ты знаешь, что они сделали? Ты чувствуешь запах? Запах! Они…

Она запнулась, дико глядя на профессора своими выпученными глазами. От возбуждения она забыла, что вождь не один в комнате.

– Простите. Наверное, мне лучше уйти. – Михаил Владимирович поднялся.

– Да, идите, – кивнул Ленин, слегка поморщившись, – работайте спокойно. Будет в чем-нибудь нужда, обращайтесь без церемоний.

Федор исчез. До машины Михаила Владимировича проводил какой-то вкрадчивый молодой чекист. Открыл заднюю дверцу, интимно прошептал:

– Рассказывать никому ничего не надо. – Он подмигнул, приложил палец к губам, потом, надув щеки, ткнул тем же пальцем в грудь профессору. – Памс!

Звук мотора заглушил высокий, почти девичий смех. Автомобиль опять проехал мимо Александровского сада. Вместе с порывом ветра ударил в лицо все тот же запах. Тяжелый, сладковатый смрад сгоревшей плоти.

* * *

Северное море, 2007

«Заснешь так называемым вечным сном, а он окажется вовсе не вечным, и проснешься в какой-нибудь омерзительной временной дыре, в двадцать восьмом веке до Рождества Христова, в эпоху древнего царства, при фараоне Джосере. Там и поговорить не с кем. Дело не в том, что я не знаю древнеегипетского языка, это как раз не проблема. Проснувшись в любой точке времени и пространства, довольно скоро начинаешь болтать свободно на местном языке. Год, полтора, и все в порядке. Другое дело, с кем болтать и о чем. Найдется ли там хоть одна живая душа, которая тебя услышит и поймет?

Первое мгновение может быть непереносимо. Открыв глаза, я закричу от ужаса, ибо главным действующим лицом в этой сцене окажется грозная Тауэрт, богиня плодородия, которую древние египтяне изображают в виде беременной самки бегемота и которая непременно присутствует при всех древнеегипетских родах. Без нее просто невозможно появиться на свет.

Единственным смыслом моего визита могла бы стать встреча с доктором Имхотепом. Пожалуй, с ним мне бы хотелось побеседовать. Он должен быть неглуп и вполне симпатичен. Я видел в Лувре его бронзовую статуэтку. Голый, в набедренной повязке, молодой, худой, лопоухий, немного женственный. Тонкая талия, глубокая пупочная впадина, выпуклая, как у девочки-подростка, и слегка ассиметричная грудь. Сидит прямо, на коленях держит свиток. Мне было бы весьма любопытно расспросить, известно ли ему, какими гадостями на протяжении нескольких тысячелетий занимаются злобные господа, именующие себя имхотепами? И как у него, талантливого эскулапа, складываются отношения с могучей Сохмет? Почему именно эта дама, богиня войны, чумы и солнечного жара, с телом женщины и головой львицы, считается у них покровительницей врачевателей?

Впрочем, даже ради интереснейшей беседы с этим великим человеком я не был готов просыпаться в двадцать восьмом веке до Рождества Христова. Я настолько не был готов к этому, что не желал открывать глаза, даже когда услышал рядом настойчивое сопение.

Лицо мое щекотали травинки, пахло прелью, мне было ужасно холодно и мокро. Я решился приподнять одно веко и обнаружил, что лежу в шалаше, надо мной конструкция из веток и клочьев травы, подо мной сырая земля, а рядом любопытная физиономия с живыми блестящими глазками и подвижным сопящим носом. К великому моему облегчению, существо это ничем не напоминало беременную бегемотиху, грозную Тауэрт. Это был бобренок, сын моего спасителя. Я находился в уютной бобровой хатке. У меня совсем не осталось сил, я не мог шевельнуться, да и вряд ли стоило это делать, потому что совсем близко прозвучали отчетливые мужские голоса:

– Давай посмотрим еще раз, хорошенько, вон там, под плакучей ивой.

– Там я уже смотрел, нет никого, да и не может быть.

– Бьюсь об заклад, он утоп, пошел ко дну, как топор.

– Ну, тогда спешить некуда. Вполне можно пропустить рюмочку за упокой его грешной души».

…Соня перевернула очередную страницу. Но не успела прочитать больше ни строчки.

Послышался мягкий колокольный звон. Тут же открылась дверь, явился Чан. Соня быстро спрятала тетрадь и медвежонка под подушку. Слуга сделал вид, что ничего не заметил.

– Госпожа, пора обедать. Хозяин велел передать, он сожалеет, новой одежды для госпожи пока нет. Переодеться к обеду нельзя. Оплошность будет исправлена скоро.

Слуга говорил по-немецки. Этот язык он знал лучше других, фразы выговаривал старательно, четко, почти без ошибок.

– Скоро? – переспросила Соня. – Значит, мы причалим?

– Прошу, госпожа, – Чан испуганно стрельнул на нее блестящими черными глазами, – хозяин ждет, все собрались.

Небольшая кают-компания была обставлена старинной мебелью темного дерева. На полу мягкий вишнево-синий ковер. Между двумя круглыми иллюминаторами буфет, у стены диван, обитый синим бархатом. Посередине круглый обеденный стол под белой скатертью, тарелки, приборы, хрустальные бокалы, свечи в бронзовых подсвечниках, китайская фарфоровая ваза со свежими чайными розами.

У двери стояли двое слуг в такой же белоснежной униформе, как Чан. Худой длинный мужчина неопределенного возраста, беловолосый краснолицый альбинос, с салфеткой, перекинутой через руку, и крупный, болезненно полный чернокожий мальчик не старше шестнадцати. Слуги низко поклонились, и Соня заметила на гладко обритом шоколадном темени мальчика аккуратный крестообразный шрам. Ромбовидный участок кожи вокруг шрама ритмично пульсировал, как младенческий родничок.

У стола стояли трое мужчин. Двое в морской форме, один в джинсах и толстом бежевом свитере с высоким воротом.

– Добро пожаловать в нашу маленькую дружную семью, – сказал Хот. – Знакомьтесь, господа. Это Софи.

Все трое улыбнулись и слегка поклонились.

– Софи, позвольте представить вам нашего капитана. Господин Уильям Роуд.

Капитан был пожилой, краснолицый, с зелеными глазами и круглой рыжеватой бородкой. Он пожал Соне руку, подмигнул, улыбнулся и сказал по-английски странно высоким, почти женским голосом:

– Моя дорогая леди, для вас я просто Уилли. Рад видеть вас на нашем скромном судне. Как поживаете?

Опять этот едва уловимый запах тухлой рыбы изо рта, как у Фрица Радела, как у Хота.

Второй, в форме, был штурман, испанец Антонио Родригес, лет сорока, худой, узкоплечий, с широким костистым лицом. Кожа туго обтягивала скулы и сухо блестела, словно покрытая слоем лака. Остатки каштановых волос зачесаны наискосок, поверх лысины. Карие выпуклые глаза бессмысленно уставились на Соню из-под пышных женских ресниц. Тонкие бледные губы растянулись, как резиновые, в плоской улыбке. Рукопожатие было слабым и влажным. Он произнес длинный замысловатый комплимент, мешая английские слова с испанскими, что-то о женской красоте, которая, как путеводная звезда, освещает путь одинокому кораблю в ненастной океанской ночи.

Тот же запах. Соня отвернулась и подумала, что не сумеет ни кусочка съесть за этим столом.

Третий, в свитере, был судовой врач, американец Макс Олдридж. Невысокий, коренастый, обритый наголо, с молодым загорелым лицом и яркими голубыми глазами. Он близоруко щурился и показался Соне чуть живее и натуральней остальных.

– Рад познакомиться. Как вы себя чувствуете?

После крепкого рукопожатия он не отпустил Сонину руку, а зачем-то стал считать пульс, приложив пальцы к запястью.

– Благодарю вас, я в порядке, – сказала Соня.

– Да, я вижу. Восемьдесят ударов в минуту. Совсем неплохо.

В комнате был всего один стул. Его занял Хот. Остальные стояли. Соня оказалась между капитаном и доктором. Чан и чернокожий мальчик внесли закуски. Зеленый салат, ветчина, несколько сортов колбасы, паштеты, рыба.

Хот взял у черного мальчика бутылку, разлил белое вино по бокалам.

– Ваше здоровье, господа.

Все как по команде чокнулись и выпили. Соня только сделала вид, что глотнула.

– Может, вы хотите воды? – тихо спросил доктор.

– Да, пожалуйста.

Он налил ей из хрустального кувшина.

– Вам надо сейчас больше пить, чтобы очистить организм. Почему вы ничего не едите?

– Как-то непривычно есть стоя. К тому же я хорошо позавтракала и еще не успела проголодаться.

– Я знаю, что в России вы занимались апоптозом. Мне было бы интересно поговорить с вами на эту тему.

– Только не за столом, умоляю! – Плоское лицо штурмана сморщилось в комической гримасе. – У вас, господа ученые, будет достаточно времени, чтобы поболтать всласть о ваших неаппетитных медицинских забавах.

Соня застыла с бокалом воды у рта, не в силах оторвать взгляда от лица испанца. Тонкая кожа двигалась так, словно под ней не было мышц. Глаза стеклянно блестели.

– Не пугайтесь, это резу