Агония

Николай Леонов

Агония

Глава первая

Скованные одной цепью

Начался сентябрь, но солнце палило нещадно, и Москва походила на Ялту в июле. На бульварном кольце деревья опустили пожухлые листья, пыль покрывала тротуары и булыжные мостовые. Люди старались на улицу не выходить и, затаившись в квартирах и учреждениях, бессильно обмахивались газетами и безрассудно пили теплую воду. Редкие прохожие перебегали залитую солнцем мостовую, будто она простреливалась, жались к стенам в поисках тени. Извозчики дремали в пролетках, лошади, широко расставив ноги, спали, не в силах взмахнуть хвостами и прогнать ленивых мух. Даже совбур, которому в эти годы нэпа надо было ловить счастливые мгновения, откладывал дела на вечер и ночь, а днем отсыпался.

Около трех часов, когда асфальт начал пузыриться ожогами, а тени съежились, в городе появился ветерок. Порой останавливаясь в нерешительности, он прошелся по городу, шмыгнул в подворотни, затаился, выскочил, уже уверенный и нахальный, бумажно зашелестел листвой деревьев, на круглых тумбах дернул заскорузлые афиши и погнал по булыжной мостовой застоявшуюся пыль.

В это время по безлюдному переулку тяжело шагали трое мужчин. Двое, прижимаясь плечами друг к другу, шли под ручку, третий, в промокшей от пота гимнастерке, с раскаленной кобурой на боку, держался на шаг позади. Идущие под руку выглядели странно. Один — в скромной пиджачной паре, в сапогах с обрезанными голенищами. Второй — в смокинге и крахмальной манишке, в лакированных штиблетах. Первый был смуглолиц, волосы короткие, черные и блестящие, скулы широкие, глаза под густыми бровями чуть раскосые, и не было ничего странного в том, что он носил кличку — Хан. Его спутник выглядел моложе, хотя они были одногодки — ровесники века, — выше среднего роста, так же сух, жилист и широкоплеч, но белобрыс и голубоглаз, с девичьим, даже сквозь пыль проступающим румянцем. И кличку его — Сынок — придумал человек неостроумный.

— Что решил? — спросил он, облизнув рассеченную губу.

— На мокрое не пойду, — выдохнул Хан, глядя под ноги.

— На своих двоих в академию, к дяде на поруки? — Сынок поднял голову, взглянул на выцветшее небо, по которому на город наползала туча.

— У него же власть на боку, — имея в виду конвоира, ответил Хан. — Позови его.

Сынок остановился, достал из кармана папиросу и, добродушно улыбнувшись, сказал:

— Начальник, дай огоньку.

— Почему не дать? — советуясь сам с собой, конвоир пожал плечами, похлопал по карманам, достал коробок.

Сынок нагнулся, прикуривая, а Хан ударил конвойного кулаком по голове, будто прихлопнул. Тот взглянул недоуменно, упал на колени, затем безвольно свалился на бок.

Сынок и Хан, тесно прижимаясь друг к другу, бросились в проходной двор, и в переулке стало пусто, лишь конвойный лежал на боку, будто пьяный, и ветер припорашивал его пылью. Туча ползла, погромыхивая, несла с собой тьму, как бы пытаясь скрыть происшедшее в переулке. Ветер притих. Одиночные капли ударили по мостовой. Конвойный сел, держась за голову, потом с трудом поднялся, оглянулся.

Дождь упал отвесный, прямой, мгновенно вымыл дома, ручьями ринулся вдоль тротуаров, все шире разливаясь по мостовой. Потоп, обрушившийся на

Трубную, начинался где-то на улице Воровского. Здесь, у аристократического особняка, воды было еще немного, она медленно наплывала на Арбатскую площадь, где соединялась с ручейками, спускавшимися с Гоголевского бульвара, и уже речкой направлялась по трамвайной линии “А”, которую москвичи звали “Аннушкой”. У Никитских ворот образовалось озеро, оно стекало по Тверскому бульвару, мимо Горсуда, у памятника Пушкину раздваивалось, часть воды уходила направо по Тверской, а основной поток продолжал бег по рельсам “Аннушки”, пересекал Петровку и выливался на Трубную площадь. Здесь путь ему преграждал вздыбившийся горбом Рождественский бульвар, который сюда же сливал воду, накопленную на Сретенке. Трубная оказалась на дне моря.

— И настал конец света, — сказал Сынок философски, глядя на затопленный до подножки трамвай и накренившуюся набок и готовую вот-вот упасть афишную тумбу.

Беглецы сидели в небольшой закусочной, двери которой распахнул нэп. Обычно полупустая, сейчас она была набита мокрой и шумной публикой. Люди, ничего не евшие в жару, жадно уничтожали сосиски и пиво. Хан и Сынок, попавшие сюда одними из первых, оказались зажатыми в самый дальний угол, у окна. Было душно и сыро, как в предбаннике, никто не обращал внимания на смокинг Сынка и обтрепанный пиджачок его соседа. Правая рука одного была пристегнута к левой руке другого стальными наручниками. Скованные руки беглецы, естественно, держали под столом. Хан смотрел на окружающих угрюмо и настороженно. Сынок же, улыбаясь, зыркал голубыми глазами и по-детски шмыгал носом.

— Простудился, вот незадача, — сказал он весело, ткнул своей кружкой в кружку соседа. — Тебя как звать-то? Мы ведь теперь братья, даже ближе, — он дернул под столом рукой, натянул цепь.

— Хан.

— Батый? — Сынок подмигнул. — Видать, что ты косоглазому татарину родственничек. Не иначе, твоя какая-то бабка приглянулась татарчонку, — он говорил быстро, блестел белыми зубами, глаза его, только что наивные и дурашливые, изучали соседа внимательно, чуть ли не царапали, пытаясь заглянуть человеку внутрь.

Сынок неожиданно отставил кружку, распахнул Хану ворот рубашки, потянул за цепочку, вытащил крестик.

— Хан, Хан, — повторил он, — а крестили как?

— Степаном, — Хан медленно улыбнулся, и лицо его просветлело, на щеке образовалась ямочка. — Один я в роду такой чернявый, батя и брательники — вроде тебя.

— А меня Николаем окрестили, среди своих Сынком кличут, — радостно сообщил Сынок, однако взгляда цепкого не опускал, разглядывал Степана внимательно и был осмотром явно недоволен. — Значится, Степан и Николай. Два брата акробата. Тебя что же, Степа, взяли от сохи на время?

— Что? — спросил Хан.

— По-свойски не кумекаешь? Я спрашиваю, мол, случайно погорел, не деловой? — Сынок выпил пиво, отставил пустую кружку.

Хан не ответил, лишь плечами пожал, разгрыз сушку, тоже допил пиво и спросил:

— Как расплачиваться будем? У меня в участке последний целковый отобрали.

— Это беда так беда, — Сынок взял со стола вилку. — Придержи полу клифта, — подпарывая полу, говорил: — Последнее только ты. Хан, от широты души отдать можешь, — он справился с подкладкой и положил на стол два червонца — деньги по тем временам солидные. — А вот как мы браслетики сымем?

Хан осмотрел вилку и сказал:

— Придержи, деловой.

Сынок держал вилку, а Хан начал откручивать у нее зубец, именно откручивать, будто тот и не был железным.

— Пальчики у тебя вроде стальные, — глядя на манипуляции Хана, восхищенно сказал Сынок.

— Соху потаскаешь, обвыкнешься, — Хан отломал зубец и согнул об стол в крючок, затем опустил руку под стол и вставил крючок в замок наручника.

Глядя в потолок и шевеля губами, будто читая там какие-то заклинания. Хан через несколько минут вздохнул облегченно и положил на стол свободные руки. Потирая натруженную кисть, он посмотрел в окно и сказал:

— А вот и распогодилось.

Дождь действительно кончился, просветлело. Публика потянулась к дверям, некоторые разувались, подворачивали брюки. Хан поднялся, взял со стола червонец, другой подвинул Сынку и сказал:

— Бывай, — и шагнул к выходу.

Сынок схватил его за рукав.

— А я? Кореша бросаешь, подлюга? — он брякнул цепью наручника, который охватывал его руку.

— Сунь в карман и топай себе, дружки тебе бранзулетку снимут, — равнодушно ответил Хан. — Ты деловой, а я от сохи — нам не по дороге.

— Тебе лучше остаться, — медленно, растягивая слова, сказал Сынок.

— Не пугай, — Хан улыбнулся, лицо его вновь просветлело, но глаза были нехорошие, смотрели равнодушно.

Сынок его отпустил, взял со стола крючок, сделанный из вилки, и сказал:

— Я к тебе предложение имею. Сядь, — он ударил кружкой по столу и, когда мальчишка-половой подбежал, сказал: — Подотри и принеси, что там из отравы имеется.

Мальчишка фартуком вытер осклизлый стол, забрал пустые кружки и исчез. Хан взял крючок, опустил руки под стол, звякнул металлом и положил наручники Сынку на колени.

— Прибереги на память, деловой.

— Ты памятливый, — Сынок спрятал наручники в карман. — Не простой ты, мальчонка, совсем не простой, — он рассмеялся.

Хан тоже улыбнулся.

— Простых либо схоронили, либо посадили... — он замолчал, так как подошел хозяин заведения, который, поклонившись, спросил:

— Желаете покушать, господа хорошие? — он протер и без того чистый стол. — У нас не ресторация, но по-домашнему накормим отлично-с.

Закусочная опустела, лишь за столиком у двери пил пиво какой-то оборванец. Смокинг Сынка внушал хозяйчику уважение, и он смотрел на молодого человека подобострастно.

— Колбаса изготовлена по специальному рецепту, можно с лучком пожарить, грибочки, огурчики из подпола достанем-с...

— “Смирновская” имеется? — перебил Сынок и, поняв, что имеется, продолжал: — Корми, недорезанный, — он рассмеялся собственной остроте. — Да не обижайся, мы с тобой элемент чуждый, на свободе временно. Вот кучера собственного встретил, — Сынок указал на Хана. — Раньше-то он дальше кухни шагнуть не смел, теперь за одним столом сидим. Мы сейчас все у общего корыта, все равны.

Хозяин склонился еще ниже и доверительно зашептал:

— Этого, простите, никогда не будет. Можно у одного отнять, другому отдать. Так все равно-с, простите, один будет бедный, другой богатый.

Николай-Сынок взглянул на хозяйчика лукаво и спросил:

— А если поделить?

— На всех не хватит, — убежденно ответил хозяин. — Больно человек жаден, ему очень много надобно, — и развел руками, показывая, как много надо жадному человеку.

Хан, сидевший все это время неподвижно, глянул на хозяина недобро, покосился на Сынка:

— Так что, барин, есть будем или разговаривать?

— Ишь, — Сынок покачал головой, — пролетариат свой кусок требует. Неси, любезный, и... — он кивнул в сторону двери, у которой сидел оборванец, — не сочти за труд.

— Сей минут, в лучшем виде, — хозяйчик поклонился, подбежал к оборванцу, забрал пустую кружку, что-то зашептал сердито. Оборванец поддернул штаны, смачно сплюнул и, насвистывая, вышел на улицу. Остановился у стоявшего неподалеку от закусочной извозчика.

— Эй, ямщик, гони-ка к “Яру”! Извозчик взглянул на рваную тельняшку, чумазое лицо и нечесанные волосы и отвернулся.

— “Я ушел, и мои плечики скрылися в какой-то тьме”. Счастье свое не проспи, ямщик, — оборванец вновь поддернул штаны и направился в сторону Тверской, свернул в Гнездниковский, вошел в здание Московского уголовного розыска, который большая часть москвичей называла МУРом, а меньшая — “конторой”. Здесь оборванец зашел в один из кабинетов, где за огромным столом сидел солидный, уже пожилой мужчина в пенсне.

— Разрешите войти, товарищ субинспектор? — оборванец щелкнул каблуками.

— Вы уже вошли, Пигалев, — Мелентьев снял пенсне и начал протирать его белоснежным платком.

Агент третьего класса Семен Пигалев работал в уголовном розыске уже пятый месяц и мог быть самым счастливым человеком на свете, если бы не фамилия, к которой редкий человек мог остаться равнодушным.

Субинспектор Мелентьев никогда не позволял себе шуток по этому поводу, произносил фамилию Семена уважительно, без ухмылочек и многозначительного подмигивания. Семен взглянул на него с благодарностью и доложил:

— Объекты, — Пигалева хлебом не корми, дай ввернуть ученое слово, — ушли от конвоя, дождь переждали в закусочной на Трубной, заказали обед. Я оставил там Серегу Ткачева, велел глаз не спускать.

Мелентьев и бровью не повел, хотя знал, что кучером в пролетке сидел агент первого класса, работающий в угро шестой год и, не в пример Пигалеву, человек опытный.

— Благодарю вас, Пигалев. Приведите себя в порядок и доложитесь Воронцову.

— Слушаюсь, — Пигалев распахнул дверь и чуть не столкнулся с входящим в кабинет сотрудником, который в форме рядового милиционера час назад конвоировал Сынка и Хана.

— Как здоровье, Василий? — с издевкой шепнул Пигалев. — Головушка бобо?

Василий Черняк, среднего роста, с выправкой кадрового военного, перетянутый ремнями, с влажными после мытья волосами, взглянул на Пигалева недоуменно и развел руками, как бы говоря: совсем обнаглел, братец. Семен понял товарища и поспешил убраться, а Черняк вошел в кабинет, плотно прикрыв за собой дверь, сказал возмущенно:

— Мы так не договаривались, Иван Иванович! Я боевой командир Красной Армии, орденоносец!

Мелентьев надел сверкающее пенсне, оттянул пальцем крахмальный воротничок и вздохнул.

— У меня сын недавно родился, — Черняк осторожно дотронулся ладонями до головы. Казалось, он сейчас ее снимет и поставит перед субинспектором как вещественное доказательство творящихся безобразий. — Сын, Иван Иванович! Он маленький, ему отец нужен, даже необходим.

— И чем же это вас? — поинтересовался Мелентьев, пенсне надежно скрывало его смеющиеся глаза, а тон был участлив безукоризненно.

— Чем, чем, — смутился Черняк, — кулаком! Меня в девятнадцатом один беляк рукояткой нагана шарахнул — я качнулся, и только. А тут...

— Возраст, батенька, — Мелентьев указал на стул. — Как я понимаю, вас ударили. Кто именно?

— Чернявый — как молотком...

— Так-с, — Мелентьев смотрел испытующе. — Значит, Хан сбил вас с ног и преступники скрылись?

— Вы сказали: в случае побега стрелять только в воздух, что бить будут — разговора не было, — Черняк хотел покачать головой, но не решился: в виске тихонечко покалывало.

— Упустили, значит, — Мелентьев покачал головой. — Случается. На первый раз оставим без последствий. Надеюсь, в дальнейшем, Василий Петрович...

Черняк медленно поднялся, дважды открыл и закрыл рот, наконец, поборов возмущение, сказал:

— Что же это? Как же такое получается? Нет, — он прижал руки к груди, — вы не говорили, что побег будет точно, но я так понял.

— И совершенно напрасно, уважаемый Василий Петрович, — Мелентьев встал и вышел из-за стола, давая понять, что разговор окончен. — Мы не для того задерживаем преступников, чтобы вы их отпускали.

— Бросьте, — Черняк махнул рукой и сел на стуле удобнее. — А чего это меня в конвойные определили? И Сенька Пигалев, что вышел от вас, вчера мне калякал... который из беглецов наш-то?

— Товарищ Черняк... — прервал его Мелентьев, выглянул в коридор и громко сказал: — Пигалева к Старику! Срочно! — он отлично знал, что его за глаза называют в розыске Стариком.

Мелентьев прошелся по кабинету, остановился около Черняка и молча на него смотрел до тех пор, пока молодой сотрудник не догадался встать. “Который из беглецов наш-то?” — вспомнил Мелентьев, и ворот крахмальной рубашки стал ему тесен. Раньше, в сыскном, не то что такой вопрос задать, даже намекнуть начальству, мол, догадываюсь кое о чем, никто не посмел бы. Мелентьев взглянул на молча стоявшего Черняка безразлично, позвонил заместителю начальника отдела по борьбе с бандитизмом МУРа.

Начальник Мелентьева Воронцов был из матросов, работал в уголовном розыске с двадцатого года, Мелентьев же занимался сыском уже четверть века, и Воронцов этого не забывал. Он учился у опытного сыщика азбуке розыскного дела, порой был ему лучшим другом, а когда происходил очередной конфликт, бывший матрос старался с Мелентьевым не встречаться и не разговаривал с ним неделями. Затем все возвращалось на круги своя, и Воронцов прятался от подчиненных и начальников в этом кабинете, слушал, как субинспектор ведет допросы или просто беседует по душам с каким-нибудь старым уголовником. Мелентьев относился к Воронцову ровно, в периоды дружбы чуть иронически, во время ссор подчеркнуто официально.

Вчера, когда уточнялись детали предстоящей операции, Воронцов с Мелентьевым во мнениях не сошлись, бывший матрос кричал, а бывший царский сыщик, как обычно, молча смотрел в окно. Из Петрограда в МУР поступили данные, что в Москве в ближайшие дни готовится ограбление банка и проходит по сообщениям рецидивист-медвежатник по кличке Корень.

— Где готовится ограбление? Когда? — выложив Мелентьеву суть дела, спросил Воронцов. — Ты, субинспектор, главная наша мозга, думай.

— Ввести сотрудника в уголовную среду, — ответил Мелентьев. — Попросить человека из Петрограда, чтобы его наша клиентура не знала, легендировать и ввести в среду. Надо искать Корня. Я его знаю, серьезный гражданин.

— В Питер я даже обращаться не буду. Стыдно! — Воронцов погрозил пальцем, потом загнул его — такова была его обычная манера счета. — Кто такой Корень? Где его искать? — Он загнул еще два пальца, затем распрямил пятерню, хлопнул по ней другой и начал потирать руки. Все это означало, что счет Воронцов окончил.

Константин Николаевич Воронцов был роста среднего, в плечах неширок, но фигурой крепок, волосы стриг коротко, был широкоскул, сероглаз, нос у него торчал бульбочкой. Одевался Воронцов просто: шевиотовый костюм неопределенного фасона, рубашка маркизетовая, из-под которой даже в немыслимую жару торчала тельняшка, брюки заправлял в сапоги, и походил заместитель начальника отдела МУРа на уголовника средней руки. Воронцов за двадцать пять лет окончил семь классов гимназии, получил контузию, один орден, три ранения. Он был от природы упрям, стеснителен и влюбчив, а прожив четверть века, был безрассудно смел, в меру умен и неприлично честен. О всех перечисленных качествах начальника Мелентьев прекрасно знал. Если Воронцов от стеснительности хамил — терпел, а когда при встречах с машинисткой отдела Зиночкой краснел, старый сыщик снимал пенсне, протирал его тщательно.

Пять лет назад, потряхивая чубом и натягивая на груди тельняшку, Воронцов пришел в уголовный розыск и обратился к субинспектору на “ты” с таким подтекстом: не бойся, сразу не расстреляю, может, ты полезный. Мелентьев согласился: “Возможно, я и полезный, вы со временем разберетесь, молодой человек”. Отношения их с тех пор изменились, а “ты” и “вы” остались на своих местах. Изредка, когда они вдвоем пили чай или, ожидая важного донесения, играли в шашки, Воронцов тоскливо говорил:

— Иван, давай на “ты”? А? Мелентьев молчал и улыбался либо пожимал плечами. Воронцов тут же взрывался:

— Не желаешь? И черт с тобой! Выкай до гробовой доски, — остыв мгновенно, заканчивал: — Вот убьют меня твои бандюги, пожалеешь, да поздно будет.

Почему-то Воронцов считал всех воров и бандитов чуть ли не друзьями субинспектора. Возможно, оттого, что каждый задержанный если и не знал Мелентьева лично, то обязательно слышал о нем или находился у них общий знакомый.

— Так кто такой Корень? — спросил Воронцов.

— Долго рассказывать, Константин Николаевич, — ответил Мелентьев. — Однако если полученные данные верны и Корень в Москве, то нас ждут, мягко выражаясь, неприятности.

Старый уголовник и рецидивист, о котором шла речь, имел несметное количество фамилий, имен и кличек. Досье его еле умещалось в пяти папках и было уничтожено в феврале семнадцатого. Он освободился вчистую, имея документы на имя Корнеева Корнея Корнеевича, видимо, придумав себе фамилию, имя и отчество от последней клички — Корень. В Москву не приехал, в Одессе, Киеве, Ростове, других больших городах тоже не появился, и где находится в настоящее время Корнеев, никто не знал.

Мелентьев сам выбрал сотрудника, взял его из района, чтобы хоть центральный аппарат не знал человека в лицо, сам проинструктировал и разработал легенду, наконец вчера сообщил, что все готово.

— Ну давай посидим, уточним, обмозгуем, — сказал Воронцов. — Хочу взглянуть на твоего протеже, — и, гордясь выученным словом, усмехнулся.

— Протеже произносится через “э”, Константин Николаевич. Если вы настаиваете, пожалуйста. Я вас сведу, но полагаю, это лишнее, — ответил Мелентьев.

Тут и разразился скандал. Воронцов и Мелентьев говорили на разных языках: что было понятно одному, другому было непонятно совершенно.

Воронцов не сомневался, каждый участник предстоящей операции должен знать о ней все, понимать ее важность и значение, конечную цель. Тогда человек не тупой исполнитель чужой воли, а работник творческий, вдохновленный идеей, знающий начало и конец операции, он способен внести в нее необходимые коррективы на ходу. Ум хорошо, а два лучше. Коллегиальность в таких делах — главное. И доверие. Человеку необходимо доверять, тогда он, гордый, за идею и на смерть пойдет.

Мелентьев полагал, что чем меньше знаешь, тем труднее проговориться или наделать глупостей, и вообще лучше обойтись без смерти.

— Лишнее? — кипятился Воронцов. — Ты считаешь, что знать, кого ты посылаешь к бандитам, для меня лишнее? Или ты, — он ткнул Мелентьева пальцем в грудь, — мне, — он расправил плечи, — не доверяешь?

Мелентьев отличался завидным терпением, он выдержал паузу, когда Воронцов начал нехорошо бледнеть, спросил:

— Константин Николаевич, вы мне доверяете?

— Доверяю! Вот я тебе — доверяю!

— Благодарю, у вас маузер барахлит, давайте починю.

— Чего выдумал, именное оружие увечить.

— Серьезно? — Мелентьев смотрел участливо. — Вы не боитесь, что я вам динамит в ствол засуну, боитесь, поломаю от неумелости своей?

— Так-так, с подходцем, значит, — протянул Воронцов. — Ни шиша я, значит, в работе не петрю. Ясненько. Договорились.

Не найдя нужных слов, он смешался, махнул рукой и вышел.

За последние годы Воронцов в работе поднаторел, и Мелентьев лучше, чем кто-либо, знал это. Он перегнул умышленно: пусть Костя, так субинспектор про себя называл Воронцова, разозлится, ввод сотрудника в среду уголовников — дело опасное. Казалось, все предусмотрел Мелентьев, и вот Черняк и даже Пигалев о чем-то догадываются. А может, знают?

...Воронцов и Пигалев вошли в кабинет одновременно.

— Вызывали? — неожиданно обращаясь на “вы”, Воронцов молодцевато щелкнул каблуками и вытянулся.

Пигалев и Черняк переглянулись: может, перестановка произошла и Старика начальником назначили?

— Извините, что нарушаю субординацию, Константин Николаевич, и побеспокоил вас, — сказал Мелентьев. — История произошла неприятная. Товарищ Черняк конвоировал двух арестованных, которые его сбили с ног и скрылись.

— Так в чем дело? — Воронцов привычным жестом пригладил непокорный вихор. — Они должны были бежать или нет?

— Я предполагал, что побег будет организован с воли, мне нужны были их связи, — Мелентьев лгал так убедительно, что даже Воронцов ему начинал верить. — Черняка подстраховали и уголовников не упустили. Но уж раз они на воле, с арестом повременим, интересно, куда они направятся. Дело в другом, уважаемый Константин Николаевич. Оказывается, один из бежавших — наш сотрудник. Что это получается? Проводится такая серьезная операция, а субинспектор Мелентьев не в курсе дела? Как мне вас понимать? Мне не доверяют?

— Какой сотрудник? Кто такое придумал? — спросил Воронцов.

— Товарищи утверждают, — Мелентьев кивнул на Черняка и Пигалева.

— Ничего я не утверждаю, Иван Иванович, — плаксиво заговорил Черняк, болезненно морщась.

— Идите, — Воронцов отпустил сотрудников. Когда они вышли, резко сказал: — Досекретничались, Иван Иванович. Пигалев и Черняк друзья, вам, товарищ субинспектор, такое знать следует. Вы Черняка ставите конвоировать, а Пигалева — за бежавшими наблюдать, и надеетесь, что они не поймут, в чем дело?

— У меня других сотрудников нет, — Мелентьев вздохнул.

— Из-за чего сыр-бор разгорелся? — перебил Воронцов. — Кто-то где-то сказал, что какой-то Корень собрался банк взять... Он собрался, а мы все дрожим...

— Вы знаете, кто есть рецидивист, над которым вы изволите подшучивать?

Глава вторая

Уголовник-рецидивист по кличке Корень

Субинспектор Иван Иванович Мелентьев встретился с Корнем четверть века назад. Москва только отпраздновала начало двадцатого века, Мелентьева звали просто Иваном, служил он в уголовной полиции в отделе по борьбе с ворами, орудующими на улице, в магазинах, у театров. Московское мелкое жулье и многие деловые гастролеры Мелентьева хорошо знали, однако все равно попадались. Арестованные на него зла не держали, так как был он в работе справедлив и мзду не брал. Повязав с поличным, не издевался, не бил; встретившись с деловыми случайно на улице либо, скажем, в ресторации, на поклоны отвечал, мог и поговорить с человеком, и рюмочку выпить, профессией не попрекал, в душу не лез. В общем, был сыщик Иван Мелентьев у своих клиентов в авторитете, его по-своему уважали, однако встречи с ним, естественно, никто не искал.

Новый век для московской уголовной полиции начался тяжело. Первым вспороли сейф в ювелирном магазине на Тверской, против Брюсовского переулка. Затем, как грецкие орехи, раскололись сейфы помельче: на механическом заводе в Садовниках, в мебельном магазине Петрова на Большой Дмитровке, в конторе металлосиндиката на Мясницкой. Стало ясно, что работают серьезные медвежатники, но у Ивана Мелентьева голова от этих дел не болела, его подопечные сейфов не потрошили, в худшем случае ширмач-техник карман взрежет у заезжего купца, ну капелла мошенников-фармазонщиков продаст какой-нибудь мещаночке ограненное Стекло каратов в десять...

Но вот вспороли знаменитый патентованный сейф Сан-Галли в Центральном банке, убив при этом сторожа и двух чинов наружной службы. Сто пятьдесят тысяч радужными “катеньками” вылетели из государственной казны на волю и скрылись в неизвестном направлении.

“Найти! Разыскать немедля!” — разнеслась команда по департаменту полиции. Сыщики уголовной полиции взялись за дело серьезно. Не потому, что, срывая голос, кричал в кабинете с мягким ковром и всегда зашторенными окнами директор. И потеря государевой казной ста пятидесяти тысяч не расстроила сыщиков, и зла они против воров не имели: труд у них опасный и малодоходный. Вор — человек по-своему полезный, так как на весах общества на другой стороне стоит, а чтобы равновесие поддерживать, на этой стороне сыщиков надо держать, зарплату им исправно платить, пусть и не большую, но и не маленькую.

Сыщики взялись за дело на совесть потому, что убили двух их товарищей. Убили, не отстреливаясь, когда от страха нутро дрожит и глаза в холодном поту плавают, убили не в схватке за свою свободу и жизнь — такое и раньше случалось. Убили расчетливо, спокойно зарезали, как режут скотину к празднику, заранее взвесив и подсчитав, сколько понадобится, чтобы насытиться до отвала.

Такое убийство товарищей сыщики прощать не могли. Найти и повесить, чтобы все уголовники видели: ты бежишь, я догоняю — одно, я хватаю, ты защищаешься — другое, а убивать спокойненько, с заранее обдуманным намерением — такого не позволим. И затрещали двери воровских притонов, которые оберегали сыщики, как последнюю лучину: мало ли кто нужный зайдет на огонек... И в квартирах рангом повыше побледнели внешне благопристойные мужи-содержатели, крестились, приговаривая: “Сохрани, святая богородица! Сколько лет дружим, господин начальник, сколько душ вам отдал! Неужто запамятовали? “

“Кто? Кто? Отдайте, и мы вернем вам покой! Отдайте!” И в дорогих притонах летели на пол карты, золото и серебряные блюда, рвались с треском шелка. Здесь били для страху.

“Кто? Кто? Отдайте!” И в сером, еле угадывающемся рассвете сапоги били под ребра, срывали одурманенных водкой и марафетом людей с кроватей, тащили в участок. Здесь били серьезно.

“Кто?” Даже в Английском клубе услышали этот шепот. Здесь не ломали, не опрокидывали столов, не рвали шелка и, уж конечно, не били. Но двое фрачников с иностранным выговором, которые вели всю зиму крупную игру, исчезли, через несколько дней вернулись побледневшие и задумчивые, и один из них по рассеянности даже сдал хорошую карту соседу.

Уголовный мир убийц не отдавал: то ли страх перед ним был сильнее страха перед полицией, то ли не знали уголовники медвежатников, которые так легко пошли на мокрое. Розыск не прекращался, вели его опытнейшие криминалисты, уголовная полиция трясла свою агентуру, уведомили коллег в Вене, Париже, Берлине и в других столицах Европы. А вышел на преступников никому тогда не известный низший чин наружной службы Иван Мелентьев.

Началось все с того, что светлым мартовским днем Иван Мелентьев на Тверской, в булочной у Филиппова, съел пятачковый пирог с мясом и, думая о нелегкой своей сыщицкой доле, держась к домам поближе, чтобы не обрызгали извозчики, двинулся вниз, к Столешникову.

Александр Худяков по кличке Сашенька был артист-техник и в былые времена легко брал задний карман брюк у человека, одетого в пальто. Уже два года, как Сашенька завязал, обзавелся гнедым рысаком, и вечерами Мелентьев видел Сашеньку на козлах шикарного выезда у театров и дорогих трактиров. Еще было известно, что Сашенька женился.

Мелентьев заметил Сашеньку, когда тот двигался по Пассажу, придерживая под локоток, такую же, как он сам, маленькую, женщину. Она шла тяжело, валко, судя по размерам живота, вскоре собиралась сделать Сашеньку отцом. Жена зашла в секцию, где торговали полотном и ситцем, а Сашенька закурил папиросу, посмотрел вокруг солидно, и тут его толкнул разухабисто шагавший мужик в распахнутой дохе. Только глянув на мужика, Мелентьев безошибочно определил, что он не москвич, а залетный, вчера поутру удачно сбыл привезенный товар, вечером с дружками старательно поужинал, сегодня на постоялом дворе выпил графинчик, а сейчас собирается покупать подарки родне.

На такую наживку должно клюнуть незамедлительно, и Мелентьев двинулся за дохой следом. Месяц катился к концу, а у Мелентьева ни одной поимки, начальство еще молчит, но уже хмурится.

Мимо такого живца московский жулик пройти не должен. Если не карманник его потрошить начнет, так мошенник увидит и уступит ему по дешевке алмазы бразильские, на худой конец акции копей царя Соломона. Рассуждая так, Иван Мелентьев мужика в дохе из виду не терял и вдруг увидел, как у Сашеньки взгляд стал мечтательным и отрешенным, зевнул он нервно и шагнул за дохой следом, затем вытер ладони об полу своей шубейки и обежал вокруг мужичка, прицеливаясь. Тот торговал штуку яркого ситца и, чтобы у Сашеньки промашки не получилось, вытащил из-за пазухи замасленный кошель, хлопнул им о прилавок и сунул в широченный карман дохи.

Вместо того, чтобы выждать, пока Сашенька возьмет, Мелентьев шагнул из своего укрытия, положил тяжелую руку Сашеньке на плечо и спросил:

— Гражданин хороший, не вас ли супруга кличет?

Сашенька, глядя на Мелентьева снизу вверх, слизнул капельки пота и икнул. Жизнь вертелась вокруг, и никто не обращал на них внимания, лишь они двое знали, что один уже шагнул с обрыва в омут, а другой выдернул его, спас. Сашенька перекрестился, приседая и оглядываясь, бросился к жене, которая, прижимая к груди свертки, выкатилась из секции в проход Пассажа. Даже спасибо не сказал, сукин сын, подумал Мелентьев, не серьезно подумал, а так, перед собой похваляясь, и стал отыскивать мужичка в дохе, не нашел, однако настроение весь день у него было праздничное.

Вечером Мелентьев толкался у колонн императорского театра, когда к нему подскочил оборванец, сунул конверт.

— Передать ведено, — и скрылся, не попросив, как обычно, папиросочку.

“Дело, вас интересующее, поставил не деловой. Приглядитесь к студенту Шуршикову Якову, что на Солянке у известного вам Быка угол снимает”. Буквы печатные, однако гладкие и ровные, отметил Мелентьев, и слог культурный. Кто же из его крестников так изъясняться выучился? Автор письма сыщика заинтересовал больше, чем неизвестный студент. Мелентьев бумагу пощупал, понюхал — простым табаком отдает, и оглянулся, выискивая беспризорника.

— Ну, балуй! — услышал Мелентьев, посторонился от наезжавшей пролетки, взглянул на гнедого рысака, который хрипел, задирая голову, потом на кучера и узнал Сашеньку. Секунду, не более, они смотрели друг на друга. Мелентьев сунул письмо в карман и легко прыгнул в пролетку, сиденье скрипнуло, пахнуло пылью. Не дело, если меня здесь увидят, подумал Мелентьев и поднял верх. Сашенька выкатился из суматошной толпы и остановился, перебирая вожжи, ждал, куда везти прикажут. Мелентьев отодвинулся в угол и молчал, боялся разорвать ниточку, протянувшуюся между ними в момент немого Сашенькиного признания. Сашенька еще чуток выждал, затем тронул рысака, выехал через Театральный проезд на Никольскую и свернул в Ветошный переулок. Москва словно отпала, осталась позади, тихо и темно, сквозь окна просвечивали абажуры, на цокот копыт тявкнула со двора собака, уже задремавшая, другая лениво отозвалась и замолкла.

Пролетка перевалилась по булыжнику, наконец встала. Мелентьев щелкнул портсигаром и сказал:

— Угощайся.

— Не курим, барин, — Сашенька натужно откашлялся и спросил тоскливо: — Куда велите, барин?

Мелентьев не ответил, закурил, устраиваясь поудобнее, скрипнул сиденьем, ждал. Сашенька вытянул кнутом по гладкой спине рысака, тот, неодобрительно покачивая головой, промчал переулок, вынес на Ильинку. На Москворецкой набережной Сашенька перевел кормильца на шаг, покосился назад, но Мелентьев упорно молчал. Между уважающими себя сыщиками и подсказчиками существовал неписаный договор: ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Иван Мелентьев его свято придерживался, зная на горьком опыте неразумных товарищей, что, ежели нарушишь, не будет у тебя на той стороне доброжелателей. А что ты без них? Слепой путник скорей выйдет из леса на дорогу, чем сыщик без подсказки найдет преступника.

Мелентьев курил, глядя на худого сгорбленного Сашеньку, который, казалось, с каждой минутой становился все меньше, и слышал его мысли, словно тот говорил вслух: “Отпусти меня, Иван Иваныч, не вынимай душу, я тебе добром за добро, и ты мне так же, слезь с пролетки, уйди”. Сыщику было жалко бывшего карманника, но себя Иван Мелентьев жалел больше и потому Сашеньку отпустить никак не мог.

“Дело, вас интересующее...” Какое дело? Неужели Сашенька что-то знает о банке и убийстве чинов наружной полиции? Что знает? Как узнал? Сеня Бык с Солянки — личность знакомая: пьяница, марафетиком приторговывает, к серьезному делу и краешком прикоснуться не может. Студент Яков Шуршиков? Кто такой? “Дело поставил”? Откуда Сашенька подхватил такие слова? Дело поставил, дело поставил, повторял Мелентьев. Дело поставил не деловой, человек, не знакомый воровскому миру. Похоже, ох как похоже, вот почему крестятся “отцы” и “матушки”, плачут, клянутся, не знаем, мол. Эх, Сашенька, что же делать-то теперь? Если рапорт подать, мол, подбросили записочку, так Ивана Мелентьева в случае удачи не то что приказом по ведомству, в коридоре добрым словом никто не помянет.

— Запарился? — Сашенька слез на землю, похлопал рысака по влажному крупу. — Тяжело тебе, а мне, думаешь, легко? Я сына, кормилец, жду, он без отца пропадет. А для Якова Шуршикова жизнь человека плюнуть и забыть — кокнул пером, амба и ша, — он влез на козлы, вздохнул как застонал, и рысак ответил хозяину тихим ржанием.

Мелентьев затянулся в последний раз и выбросил окурок в Москву-реку.

— Яков долю седельникам не выдал, — еле прошептал Сашенька. — Все у себя держит. Бык и не знает, на чем спит. Ежели в его доме “катеньки” взять, то Якова налицо перевернуть можно.

Мелентьев зевнул так, что скулы свело, и сказал грубо:

— Ты что стоишь, дядя? Соснул седок, ты и рад. А ну гони к Театральному, подлая твоя душа.

Не доезжая двух кварталов до места, Мелентьев неслышно с пролетки соскочил, исчез в проходном дворе, и больше сыщик и бывший карманник-техник не встречались.

Через два дня извозчика Александра Матвеевича Худякова навили в собственной пролетке зарезанным. Не был он никаким чином, да еще стоял в уголовке на учете, и похоронили Сашеньку тихо. Мелентьев на похороны не пришел, так как объяснить появление сыщика на могиле бывшего вора совершенно невозможно.

Яша рос мальчиком болезненным, был застенчив и нравом кроток. Отец его — Михаил Яковлевич Шуршиков — служил в почтовом ведомстве, ходил, вечно опустив голову, боялся начальства, соседей, а больше всего — хозяина дома, которому постоянно за квартиру должал. Мать Яши — Мария Григорьевна — некогда слыла красавицей, только времени того никто не помнил. Единственного сына она родила в девятнадцать лет, в материнстве не расцвела, лицом бледнее и строже стала, душещипательные романсы забыла, не расставалась с Библией и к тридцати годам стала существом без возраста и пола. Шуршиковы занимали три комнаты на втором этаже деревянного дома, расположенного в самом конце Проточного переулка, который так назывался потому, что от Садового шел к Москве-реке под уклон и текли по нему и воды вешние, и осенние, и талый снег с навозной жижей.

Текли воды, годы, матушка до тридцати пяти не дожила, отец втихую запил, Яков успел окончить гимназию и однажды, когда отца, освобождая квартиру, в горячке снесли во двор, а чиновник растерянно смотрел на пристава, не понимая, что можно в этом доме описывать, Яков Шуршиков пошел по Проточному вверх, выбрался на Садовую и, не оглядываясь, зашагал налево, к Поварской. С таким же успехом он мог бы направиться и направо, к Арбату.

Через приятелей по гимназии Шуршикову удалось получить место репетитора — крыша над головой и харчи. Попав в студенческую среду, он сошелся с эсерами — не по идейным соображениям, а так случилось. Но очень скоро Шуршиков впервые почувствовал: отсюда надо бежать, и чем быстрее, тем лучше. Каждому человеку от рождения что-то дано: музыкальный слух или понимание прекрасного, отвага, чувство справедливости, эгоизм или стремление к самопожертвованию; Яков Шуршиков предчувствовал надвигающуюся опасность. Совершал порой самые рискованные поступки, уверенный, что все сойдет ему с рук. Так, первым его преступлением была безрассудная кража. Он репетировал в купеческой семье среднего достатка и однажды, проходя вечером через гостиную, увидел на столе пухлый бумажник и положил его в карман. Разразился скандал. Из дома с позором выгнали приходящую прислугу, хотя дворник и кучер видели, что девушка из кухни не выходила.

Яков совершил еще несколько краж по случаю, затем начал принимать краденое от знакомых подростков, с репетиторством покончил и стал преступником профессиональным. Образование и природная сметка ставили Шуршикова выше тех мелких жуликов, с которыми он имел дело. Прошло несколько месяцев, и он связи с карманниками порвал, почувствовав опасность, место жительства сменил. Он появился на Сухаревке, в этой академии преступного мира Москвы, но и здесь ему не понравилось. Сухаревка походила на мост, соединявший свободный мир и каторгу. Якова Шуршикова это явно не устраивало. Но, прежде чем расстаться с Сухаревкой, Яков убил человека, который шел через Москву на юг России. Яков встретил его в ряду, где торговали одеждой, и по тому, к чему человек приценивался, понял: деньги у человека есть. Когда случайное знакомство состоялось, они выпили в трактире по паре чая, и Яков узнал, что человек бежал с этапа, в Москве у него ни родственников, ни знакомых и на заре он должен из златоглавой убираться. И понимал Шуршиков: не возьмешь с человека много, однако безнаказанность манила, и по пути от трактира к ночлежному дому проломил болтливому приятелю кистенем голову, забрал двенадцать целковых с мелочью, и больше Студента — так за фуражку с гербом окрестили его на Сухаревке — здесь никогда не видели.

Шуршиков снял угол у бывшего семинариста, который работал ночным сторожем, приторговывал наркотиком, был умен и силен как бык, и звали его в округе Быком. Раздумывая о своем будущем, Яков Шуршиков пришел к выводу, что быть ему преступником на роду написано. Действительно, а как жить? Учиться не на что, да и тяги такой не чувствовал, руками делать он ничего не умел, идти прислуживать — не желал. Не велики были университеты Якова, однако он понял: мелким воришкой, при всем чутье и везенье, от тюрьмы не уберечься, надо брать редко, но крупно. Где и как? Конечно, манила его фортуна афериста-гастролера, о подвигах “международников” порой писали газеты. Но нужны для начала деньги, связи да и талант. Яков понимал: не годится он для такой карьеры. Хорошие деньги лежат в сейфе, но как его открыть? И тут Яков среди клиентов Быка встретил пожилого часовщика, который все заработанное отдавал за морфий. Оказался часовщик в прошлом взломщиком-медвежатником, но, отсидев два срока, пристрастился к марафету, здоровье заставило профессию сменить, а так как был он от природы умельцем, какие редко встречаются, то быстро освоил часовое дело. Петрович, так звали часовщика, доживал век мирно, брал за работу дешево, зарабатывал, как говорится, “на иглу”, больше ему и не требовалось. Кольнувшись, он становился болтлив, охотно рассказывал о годах молодых, люди слушали и посмеивались. Яков Шуршиков слушал и все больше задумывался. Думал он, думал и, улучив момент, вошел к Петровичу с предложением. Ты стар, без марафету не проживешь, а глаза и руки уже не те, скоро откажут, обучи меня своему прошлому ремеслу, тебе риску никакого, а я тебя до последних дней не оставлю, угол и шприц всегда иметь будешь. Петрович думал недолго, согласился.

Яков обучение поставил серьезно, первым делом мастера в морфии ограничил, заставил есть через силу, гулять выводил. Старик мучался, матерился, терпел, однако, и не только будущей корысти ради, а нравился ему молодой студент, цель какая-то в жизни появилась. Начали с разговоров, старик во время прогулок рассказывал о былом, привирал изрядно. Яков слушал, врать не мешал, ждал, когда старик выговорится. Потом стал Яков чертежи рисовать, замки простенькие, потом сложнее, больше запоминал, кое-что и записывал — так теоретически и до сейфов добрались. Надо было учиться металл работать. Тут инструмент понадобился. Какой, попроще, Петрович поначалу сам изготовил. Яков со свалки железный ящик притащил, столько в нем дырок наделал, что в натуральную терку превратил. Пальцы силу и чуткость приобрели, стал Яков рисовать сейфы настоящие: “Панцирь”, “Сан-Галли”, изучать замки сложные.

Когда Шуршиков почувствовал, что из старика больше ничего не выжмешь, купил ему морфию, дал колоться в охотку, а однажды добавил шприц уже заснувшему, и не проснулся человек. А кому он нужен? Кто разбираться станет? Жил на игле, от нее и помер, рассудили соседи, и схоронили в складчину. Студент даже целковый дал, чем людей растрогал. “Вот и ученый вроде бы, а душевный”, — сказано было на поминках.

Глава третья

Профессионалы

Блекло-желтые абажуры висели низко, свет заливал бильярдные столы, зеленое сукно которых было исчерчено мелом. Игрок наклонялся вперед, чтобы сделать удар, попадал в квадрат света, а ноги и часть туловища оставались в тени. Человеческие фигуры от этого причудливо ломались, из полумрака на свет выползал серый дым, повисал над столами и играющими. Пахло в бильярдной застоявшимся табаком, пивом и сыростью, которую принесли сюда с затопленных ливнем улиц.

Хан и Сынок постояли у двери, пообвыкнув, прошли в глубь зала и остановились у колонны рядом со столом, на котором, судя по напряженному вниманию зрителей, шла крупная игра.

Когда, приканчивая в закусочной домашнюю колбасу, беглецы решали вопрос, куда податься, первым заговорил Сынок.

— На дно опустимся, отлежимся, — сказал он. — Согласен?

— Нет, повяжем галстуки и выйдем на Красную площадь.

Сынок прыснул в кулак, смешлив был, затем насупил белесые брови и спросил:

— Может, у тебя и место есть? Хан скупо улыбнулся, пожал плечами неопределенно.

— То-то, — сказал Сынок назидательно. — А у меня есть, примут по высшему классу. Вера Алексеевна, учительствует, к уголовке никаким краем...

— А к тебе каким краем?

— У нас любовь, — Сынок самодовольно улыбнулся.

Хан слушал внимательно, смотрел с любопытством. Почувствовав заинтересованность. Сынок начал бойко рассказывать, какая серьезная и замечательная девушка Вера Алексеевна, и квартирка двухкомнатная, и окна в палисадничек.

Хан смотрел на Сынка, как смотрят на человека, который штаны не застегнул или вообще забыл их надеть. Сынок тон поубавил, две фразы пробормотал невнятно и неожиданно спросил:

— Чего зенки щуришь? Не нравится? Или у тебя в “Европе” люкс забронирован?

— Ты за кем сидел?

— За Иваном Ивановичем числился, — с гордостью ответил Сынок.

— Уважаю, — Хан склонил голову. — Старик шпаной не занимается. Так где, ты полагаешь, товарищ субинспектор тебя искать будет? Зачем же нам к твоей Верочке тащиться? Легче в контору позвонить. Иван Иванович человек обходительный, извозчика за нами пришлет, — он помолчал, раздумывая, закончил неохотно: — Попробую я одного человека найти. Удастся будет нам и крыша, и бульонка.

Сынок согласился, беглецы, прыгая по лужам, добрались до этой бильярдной.

Хан приглядывался к окружающим. Сынок уже освоился, видно, обстановка была привычная, толкнул приятеля и зашептал:

— Тихое местечко, не больше двух облав за день.

— Бывал? — Хан взглянул вопросительно. — Где тут этот... начальник местный?

— Маркер? — Сынок указал на крупного мужчину в подтяжках, который чинил кий на канцелярском столике у стены.

Хан кивнул, подошел к маркеру и стал молча наблюдать, как тот прилаживает к кию наклейку. Выждал немного и, убедившись, что никто не слышит, спросил:

— Леху-маленького не видели?

Маркер зацепил щепочкой пузырившийся в жестяной банке столярный клей, потянул его истончающуюся нить к кожаной шишечке наклейки, мазнул, приложил ее аккуратно на полагающееся место, придавил ладонью. Придирчиво разглядывая свою работу, маркер сказал:

— Гуляй, парень, ты тут ничего не терял, а раз так, то и искать тебе тут нечего. Гуляй.

Хан молча вернулся к наблюдавшему за ним Сынку, который не преминул съязвить:

— Ни тебе оркестра, ни цветов.

Партия на ближайшем столе закончилась, зрители громко обсуждали итог, шелестели купюры; игроки, чуть ли не соприкасаясь лбами, обсуждали условия следующей партии.

Сынок потянул Хана за рукав, кивнул на выход. Хан взглянул на маркера, оглянулся, сказал:

— Куда подадимся, решим сначала, — и, не договорил, в спину его толкнул здоровенный верзила, будто ребенка отвел в сторону.

— Зачем тебе Леха-маленький? Он приболел, меня прислал.

Хан поднял голову, взглянул на нависавшее над ним заплывшее лицо.

— Я слыхал, Леха, что меня один человек ищет.

— Какой человек?

— Корней.

— Не знаю такого, — Леха отодвинулся, оглядел Хана внимательно. — Как тебя кличут? Где слушок тебя нашел?

— Был я у дяди на поруках, там встретил тезку твоего...

— Заправляешь, — Леха улыбнулся, поскреб рыжую щетину, обнял Хана за плечи, повел в угол. — Как он там? Я лишь намедни узнал, что заболел тезка...

— Он неделю как на курорт приехал, повязали его у барыги, за ним чисто, подержат и выгонят, — говорил Хан быстро. — Так он тебе велел передать.

— Уважил, уважил, — рокотал Леха. — А ты как? Вчистую?

— Если бы, — вздохнул Хан. — Под венец вели, червонец обламывался, соскочил...

— По мокрому?

— Никогда, — быстро ответил Хан. — Но не один, — указал взглядом на Сынка. — И как есть, — он провел ладонями по карманам. — А тезка твой сказал, что его Корней искал...

— То его, — перебил Леха. — Твоего имени никто не называл. Я тебя даже во сне не видел.

— Раз мне тезка Корнея назвал, значит, гожусь.

— Что же ты хочешь?

— Спрячь нас, скажи Корнею как есть, пусть решает.

— Тебя можно, а этот к чему? — Леха покосился на Сынка, который своей фрачной парой выделялся среди порядком обшарпанной публики.

— Это же Сынок, — сказал Хан.

— Чей? — придуриваясь, спросил Леха; заметив, как скривился Хан, сказал: — Слыхал, слыхал: разговоров много. Тебя-то как кличут?

— Хан, — ответил, а сам подумал: “Леха кличку Сынок явно слыхал, и держится парень нагло, будто в законе он абсолютно. Сынок? Сынок? — напрягал память Хан. — Почему же я его не знаю?”

— Точно окрестили, на татарву смахиваешь. Ждите, — Леха хотел идти, но задержался. — Скажи своему Сынку, чтобы он с Барином в игру не ввязывался, останется в чем мать родила, — он утробно хохотнул и неожиданно легким шагом направился к выходу.

Сынок, прислонившись к колонне, видимо, собирался играть в карты с хорошо одетым мужчиной средних лет. Котелок и трость игрока держал какой-то пьянчужка, смотрел на Барина подобострастно и фальшивым голосом говорил:

— Барин, вы же не в клубе, опомнитесь... Здесь же вас обчистят...

— А мне не жаль мово второго мильёна... — сверкая золотыми коронками, говорил Барин и тасовал так, что о его профессии не догадался бы только слепой. Вокруг играющих собрались любопытные.

— Опять связался, битому неймется, — говорил один.

— Вчера пятьсот оставил.

— Третьего дня тысячу...

Сынок глядел на Барина восторженно, на зрителей — виновато и, смущаясь, говорил:

— Нам много не надо, червончик-другой — ив аккурат закончим. Я счастливый, батя мне ишь какую одежонку купил, женить собирается, — он лучезарно улыбнулся.

Хан собрался было вмешаться, но, вспомнив гонор нового приятеля, раздумал: “Больше червонца у него нет, а на вещи играть не дам”.

Барин ловко справился со своим делом, сложил колоду так, что Сынок мог выиграть лишь прошлогодний снег. Сынок снял неуклюже, последовал “вольт” — прием, при котором колода возвращается в первоначальное положение.

— Войдите, — Барин бросил в свой котелок червонец.

— Чего? А, гроши, — догадался Сынок и долго шарил по карманам, отворачивался, чтобы не видели, где и сколько у него лежит.

— Пожалте, — он положил червонец, взял у пьянчужки котелок, надел себе на голову, качнулся неловко, толкнул Барина и выбил у него колоду.

Мастерски сложенные карты рассыпались.

— Извиняйте, извиняйте, — Сынок нагнулся, помогая собрать карты, придерживал сползающий котелок, приговаривая: — Червончики, голубчики, где вы?

Барин болезненно поморщился, сложил колоду и спросил:

— Дать или сами возьмете?

— Сам, только сам, ручка счастливая, — Сынок показал всем свою руку, взял снизу две карты и открыл туза и десятку.

— Счастье фраера светлее солнца, — сказал Барин. Сынок вынул из котелка червонец, сунул в карман, подождал, пока Барин положит новый, прорезал колоду, дал снять.

— Открывайте по одной снизу, — сказал Барин. Сынок открыл семерку, затем короля. Барин кивнул, мол, еще. На колоду лег туз.

— Не очко меня сгубило, а к одиннадцати туз, — пропел Сынок.

— А Барин, кажись, на приезжего попал, — сказал кто-то.

Игра продолжалась еще минут пять. Сынок забрал у Барина шестьдесят рублей, часы и кольца, перестал дурачиться, смотрел на жертву равнодушно. Когда Барин начал в очередной раз сдавать. Сынок небрежно вынул у него из рукава туза и сказал:

— С этим номером только в приюте для убогих выступать, — надел Барину котелок на голову: — Спи спокойно, тебя сегодня не обворуют.

Кругом рассмеялись, и, хотя выиграл чужак, народ веселился от души: ловких здесь уважали. Хан следил за происходящим и, с одной стороны, радовался за приятеля, с другой — злился его успеху, малый и так не подарок, а теперь зазнается еще больше.

Сынок отделил от выигрыша два червонца, один положил в нагрудный карман Барину, как платочек, оставив уголки, и сказал:

— На разживку даю, встретимся — отдашь, — он протянул второй червонец зрителям: — Выпейте, ребята, за здоровье раба божьего...

К Хану подошел маркер и указал молча на дверь. Сынок, словно следил за приятелем, мгновенно оказался рядом, беглецы быстро вышли во двор, впереди маячила фигура Лехи-маленького. Сынок стрельнул взглядом по переулку: ни души, лишь впереди женщина, сняв ботинки, переходила через залитую дождем мостовую.

Сотрудник уголовного розыска Сергей Ткачев наблюдал за беглецами из глубины подворотни. Когда они отошли на значительное расстояние, агент выбрался из укрытия и двинулся следом.

Леха шагал косолапя, слегка переваливаясь, однако следовавшим за ним Хану и Сынку приходилось поторапливаться. Ткачев порой еле успевал. Леха шел переулками, оставляя Арбат справа, неожиданно остановился около четырехэтажного дома, закурил, вошел в подъезд. Хан и Сынок тут же шмыгнули следом. На третьем этаже проводник открыл дверь, пропустил ребят вперед и погнал их перед собой по длинному коридору. Слева и справа чередовались двери, из-за которых доносились голоса, наконец коридор кончился, Леха открыл дверь черного хода, вытолкнул Хана и Сынка на лестничную площадку, поднялся еще на один этаж, снова открыл дверь, и снова они шли полутемным коридором, где-то рядом шевелилась жизнь, простуженно всхлипывал патефон, устало плакал ребенок, пахло вчерашней едой и пылью.

Через несколько минут они оказались во дворе. Леха, засунув руки в карманы, двинулся дальше, не оглядываясь, минут через пятнадцать, поравнявшись с двухэтажным каменным домом, остановился, кивнул на подъезд и ушел, не прощаясь.

“Гостиница “Встреча”. Иоганн Шульц”, — вывеска была старая, бронзовые витые буквы устало скривились, но были заботливо вычищены.

Хан взглянул на вывеску, на Сынка, толкнул зеркальную тяжелую дверь. За спиной вежливо брякнул колокольчик. Под ногами — чисто выметенный ковер, за конторкой — бледный мужчина неопределенного возраста, перед ним — картонка, на которой кокетливыми буквами выписано: “Просим извинить, свободных мест нет”.

Мужчина за конторкой взглянул на вошедших без всякого интереса, положил перед собой ключ с деревянной грушей и сказал:

— Вам, молодые люди, направо. Нумер семь. Из двери за конторкой вышла блондинка лет тридцати в строгом, словно у классной дамы, костюме, оценивающе оглядела гостей, чуть склонила голову:

— Желаю хорошего отдыха.

— Благодарю, мадам, — Сынок ослепительно улыбнулся, взял ключ, шаркнул ножкой. Хан молча кивнул.

Мужчина открыл конторскую книгу, делая там запись, сказал:

— Не забудьте сдать на прописку паспорта.

— Непременно, — Сынок взял Хана под руку и увел в коридор, приговаривая: — Верительные грамоты и багаж придут позже.

Гостиница “Встреча” до революции была третьеразрядным заведением, где останавливались, в основном, соплеменники хозяина — Шульца, немца, родившегося в России, но изъяснявшегося по-русски с грехом пополам.

В четырнадцатом году Шульц гостиницу продал и с молоденькой белокурой Анной, ставшей его супругой за несколько месяцев до мировых событий, исчез в неизвестном направлении.

Вывеску содрали, зеркальные стекла побили, у заведения менялись хозяева и названия. А в первый год нэпа у заколоченных фанерой дверей остановилась двухколесная тележка со скромным скарбом, и в помещение тихонечко проникла худенькая Анна, сложила свои вещички у дворника и начала действовать. Куда она ходила, с кем разговаривала, сколько и кому платила, в округе не знали, но очень скоро отыскалась старая вывеска, которую кое-как починили, надраили до блеска и водрузили над дверью. Появились рабочие, строили, красили, вставляли зеркальные стекла. Через месяц помещение привели в порядок, все номера сверкали чистотой, хозяйка, тихая и несколько испуганная, удивленно оглядывала свои владения, гостей не пускала, кланяясь, деликатно отвечала, что еще не закончены приготовления. Налетевший, как карающая десница, фининспектор пробыл в новой гостинице каких-нибудь полчаса и ушел довольный: все было уплачено без жалоб и сполна.

Помогал Анне прибывший вместе с ней очень бледный неразговорчивый мужчина лет пятидесяти, манерами и внешностью из бывших. Имени и фамилии его никто не знал, и очень скоро его стали звать Шульцем, хотя на пропавшего немца Шульца он не походил абсолютно. Известно было, что сочетались новые хозяева гражданским браком. Анна всплакнула, как решили соседи, “новый” в церковь идти не пожелал. Хозяина никто ни господином, ни по имени-отчеству не называл, просто Шульц, словно кличка. Авторитетом и уважением Шульц ни у соседей, ни у постояльцев не пользовался, дел он никаких не решал, сидел за конторкой, записывал вновь прибывших в книгу, выдавал ключи и тихим, бесцветным голосом отвечал по телефону. Этот аппарат вызвал много пересудов, телефон в тот год являлся редкостью, а в гостинице его поставили чуть не в первый день. Поначалу соседи ходили пользоваться, хотя и звонить-то им было некуда. Шульц никому не отказывал, но глядел на незваного гостя так, что человек несколько слов выдавливал из себя с трудом, начинал заикаться и вылечивался от этого недуга не сразу. Нет, странная гостиница, как на нее ни смотри. Номера, конечно, чистые, никто не спорит, на первом этаже с ваннами, но цены какие? Виданное ли дело, самый дешевый номер — четыре рубля, а есть и по двадцать. Кто же там жить-то станет: люди с такими деньгами могут и в “Европе” поселиться или, скажем, в “Бристоле”...

Узнав все это, в округе решили: прогорит немочка со своим Шульцем, как бог свят прогорит. Однако — чудеса да и только: из двадцати номеров хорошо четыре-пять заняты, а Шульц уже выставил свою табличку: “Нумеров предложить не можем”. Немочка ходит, глазки опустив, улыбается задумчиво, жильцов не только не зазывает — пускает далеко не всех. Фининспектор не жалуется, милиция довольна, тишина в переулке, будто не гостиница, а дом политпросвета. А ведь поначалу было подозрение, что собираются в тихом омуте заведение непристойное организовать. Так этого — ни-ни, как-то в связи с данным вопросом получился полный конфуз. Поселился у Шульцев молодой человек, представительный — за квартал видно: при деньгах. На третий день подкатывает гость на такси. Кто был из соседей дома — из окон вывесились: не один прикатил, а с дамочкой.

Тетка Настасья, что у окна напротив гостиницы сидит, мгновенно определила: дамочка та не кто иная, а совершенно точно — Ната Вачнадзе, которая в боевике “Натэлла” в заглавной роли. Не успела Настасья проковылять по переулку и разъяснить подругам свою точку зрения на происходящее, как появился в дверях “Встречи” Петр, который у Анны и швейцар, и прислуга, и аккуратно поставил на тротуар чемодан и саквояж из натуральной свиной кожи. Тут же выскочила на улицу дамочка, застучала каблучками дробно и скрылась за углом столь быстро, что любопытные разглядеть не успели — Вачнадзе или просто девочка, которая, как и автомобиль, сдается напрокат. У мальчишек свист от губ не успел отлепиться, как на тротуаре около вещичек стоял молодой человек приятной наружности и громко зеркальной двери объяснял, что платит непомерные, честно заработанные деньги и потому имеет право невесту привести. Петр сквозь стекло взглянул на оратора равнодушно, не дослушал даже, пропал в сумрачной тишине холла.

Тихо жила гостиница, так тихо, что у Настасьи с тоски коренной зуб разболелся. Плюнула она в сердцах и окно закрыла, а подругам объявила: мол, немцы — они супостаты и есть, спать дотемна ложатся, вино даже в праздники не пьют, хороший человек у них жить не станет и глядеть на них из окна русскому человеку противно — мочи нет.

Поверили люди, отвернулись от двухэтажного домика, где двадцать номеров, хозяйка Анна Шульц, за конторкой у телефона просто Шульц, а швейцар и прислуга — мужик по имени Петр. Позже поселилась еще в гостинице девушка Даша, однако о ней разговор уж совсем особый.

Спать в гостинице не то что дотемна, порой и до рассвета не ложились. Гости сутками не появлялись, порой сутками из номеров не выходили, приезжали и уезжали и на лихачах, и на такси, некоторые брали машину напрокат. Гости у Шульцев подбирались на удивление скромные, стеснительные, одевались — взгляду зацепиться не за что, жителей переулка уважали, пролетки и машины оставляли позади гостиницы, на параллельной улице, ногами не шаркали, дверьми не хлопали. Жили у Шульцев иногда восемь человек, а бывало, что и двое, платили же гости не двадцать рублей в сутки, как значилось в прейскуранте, а несколько больше. Случалось, постояльцы, уезжая, так бывали растроганы гостеприимством, что оставляли в домике и пятьсот рублей, и тысячу. Хозяйка ни золота, ни камней в подарок не принимала, хотя у гостей водились вещички интересные. У хозяина гостиницы и его постояльцев существовал закон: все вещи, добытые в златоглавой, должны из Москвы уйти немедля.

Ни одна даже пустяковая бранзулетка осесть не могла, делать и принимать подарки было строжайше запрещено.

Без объяснения причин Анну о законе предупредили, однако около года назад польстилась она на сережки и колечко с изумрудами, уж больно они ей пришлись. Подарок тот она ни сегодня, ни до гробовой доски не забудет. Били ее в задней комнате, завязав рот мокрой простыней. Позже, когда она стала людей узнавать, принесли гостя, который тот подарок сделал. Парнишка ползал и бормотал для Анны непонятное. Занимались им сами гости. Сквозь кровавый туман Анна увидела раз швейцара Петра, он поставил на стол вино и сказал:

— Курве портрет целым оставьте. Нам, мальчики, вывеска нужна, — перешагнул через лежавших на полу и вышел.

Выхаживала Анну появившаяся в те кошмарные дни девушка Даша — красавица с зелеными глазами, с поразительно неслышной поступью и мягкими руками. Она в совершенстве владела искусством врачевания, и через две недели Анна, осунувшаяся, но вполне окрепшая, появилась в холле и положила привычно ладонь на плечо мужа, который потерся щекой о руку жены, записал в книгу приехавшего гостя, дал ключ и своих глаз не поднял.

Анна за последний год слегка располнела, но талия у нее осталась девичьей. Золотоволосая, с большими синими глазами, она могла бы быть очень хороша собой, если бы не держалась неестественно прямо и скованно. Лицо ее было холодно и бесстрастно, глаза смотрели равнодушно, порой бессмысленно, очень редко, и то когда никто не мог видеть, в них появлялась мысль, про которую в народе говорят: тоска смертная.

Шульцу можно было дать и сорок, и шестьдесят. Точно о возрасте человека говорят глаза, но этот человек взгляда никогда не поднимал. Был он хорошего роста, худ, но крепок, держался, как и жена, прямо, и оттого, что голову он держал высоко, а глаза опущенными, бледное лицо его, с резко очерченными скулами и всегда плотно сжатым ртом, походило на маску.

Законные хозяева гостиницы “Встреча” были красивы, холодны и малосимпатичны.

Шульц проводил взглядом молодых людей, встал, потянулся жилистым сухим телом, хрустнул пальцами. Анна хотела обнять мужа, приласкать, он отстранился. Мужчина и женщина, они были вдвоем в этом холле, городе, мире одинокие, никому, даже друг другу, не нужные.

— Дорогой, — Анна увидела, что на лице мужа появилось недовольство, сделала паузу, но продолжила: — если нас не арестует полиция, то зарежут постояльцы.

— Терпи, дорогая, — Шульц замолчал, так как Анне он давно объяснил, что гостиница приобретена на деньги чужие, ссуженные на определенных условиях, и решать, кого принять, кого выселить, может лишь швейцар.

Из коридора вышел швейцар Петр — лет пятидесяти, среднего роста, быстрый в движениях, улыбающийся.

— Приехали, родимые, — весело сказал он и по-мальчишески подмигнул Анне. — Гость в дом — радость в дом. Не грустите, господа, все будет в лучшем виде, образуется.

С появлением Петра помещение ожило, заскрипели под его быстрыми шагами половицы, качнулись в кадках мертвые фикусы. Он бегал по холлу, протирая на ходу пыль, снимая с ковра одному ему видимые соринки, зыркал весело блестевшими глазами и говорил без умолку, якобы сам не придавая своим словам значения:

— Седьмой нумер удобный, мальчикам там хорошо. Жильца с третьего выселите, Анна Францевна. Они говорили, недельку поживут, а уж вторая кончается, им съезжать самое время.

— Платит человек аккуратно, — возразила Анна, но в тоне чувствовалась обреченность. — Да и как я объясню, гостиница пустая стоит, он же видит... — и замолчала.

— А никак не объясняйте, — радостно откликнулся Петр, протирая и без того чистые глянцевитые листья фикуса. — Зачем объяснять? Ежели вам невтерпеж, скажите, побелку надумали, — он рассмеялся, довольный. — Я туда и стремяночку сейчас отнесу, ведерочко поставим. А за денежки не извольте беспокоиться, мы за их нумерок с молодых людей удержим.

Шульц уже открыл конторскую книгу и жильца, занимающего третий номер, вычеркнул. Анна проследила за карандашом мужа и, удивляясь своему упрямству, сказала:

— С этих голодранцев? Откуда у них деньги?

— А уж это нас с вами, уважаемая Анна Францевна, совершенно не касается. Может, люди наследство получили? А? — Петр присел, хлопнул ладонями по ляжкам, рассмеялся. — А может, они тысячу рублей на улице нашли? Вы не находили? — он взглянул на Анну и закрыл один глаз. — И я не находил, а они нашли, такое случается.

Качнулась зеркальная дверь, рассыпал свою медь колокольчик, и в холл вошел Леха-маленький. За час с ним произошли перемены удивительные: он был чисто выбрит и причесан, костюм добротный, строгий, по животу — золотая цепь. Опустив на ковер два больших, слишком новых чемодана, открыл было рот, но Петр опередил:

— Алексей Спиридоныч! Барин! Радость-то какая! — он подбежал, ухватил чемоданы, поволок на подгибающихся ногах в коридор. — Пятый нумер, пожалте, проходите.

Уголовник кашлянул, вздохнул облегченно и торжественно зашагал следом за чемоданами.

Шульц каллиграфическим почерком писал: “Алексей Спиридонович Попов”, — задумался и добавил: “Коммерсант”.

Петр у номера чемоданы бросил, достал из кармана ключ, отпер замок, вошел и плюхнулся в красное плюшевое кресло. Леха внес чемоданы. Увидев, что Петр манит его пальцем, подошел. Петр сорвал с него цепочку и сказал:

— Говори.

— Как я и кумекал, брательник заболел... Петр рассмеялся, замахал руками, перебил:

— Лешка, дубина ты стоеросовая, одна у тебя извилина и та от топора, — он перестал смеяться и продолжал, глядя куда-то в угол: — Если я от тебя, Алексей Спиридонович, хоть одно слово, — Петр показал для наглядности один палец, — услышу на фене, то я тебя, родненький, очень обижу. Говори.

— Я рассказывал, — Леха пошевелил губами, продолжал говорить медленно, будто переводил с иностранного, — братишка мой сел, ну арестовали его...

— Знаю, знаю, — развалившись в кресле, швейцар смотрел на стоявшего перед ним гиганта с презрением. — У вас семейка — вор на воре. Скажи, как ты этих, — он указал на стенку, — сюда вел...

— Хвост... — Леха перекрестился. — За ними хвост топал. Я их известным тебе. Корней, путем провел. Мента в первом же дворе оставил.

— Звать меня и на людях, и тет-а-тет — Петром, — швейцар вздохнул и после паузы спросил: — Не ошибаешься?

— Святой крест, — Леха перекрестился. — Уж чего-чего, а... — он пробормотал тихонечко несколько слов, наконец добавил: — Наблюдение наружное я рисую сразу.

Швейцар лениво пнул стоявшего перед ним человека, больно пнул, но тот не шелохнулся, даже не поморщился.

...Субинспектор Мелентьев протер белоснежным платком пенсне и, не замечая стоявших перед ним навытяжку Ткачева и Черняка, обратился к сидевшему в углу кабинета Воронцову:

— Где же мы теперь будем их искать, Константин Николаевич?

Глава четвертая

Когда все спят

В первой комнате стояли комод, два кресла, овальный стол и диван, пол был застелен ковром. В спальне — две низкие огромные кровати — можно поперек лечь; в углу — бронзовая девушка, вытянувшись на кончиках пальцев, расставив руки, хочет взлететь, да так и застыла. Мебель тяжелая, массивная; рассчитанная на людей комплекции солидной.

Ванная тоже большая, с медными кранами, чуть тронутыми зеленью. Окна в гостиной и в спальне полукруглые, низкие, забраны решетками в виде расходящихся лучей, покрытых белой масляной краской.

Сынок все обследовал, потрогал и улегся на одну из кроватей, рядом с бронзовой девушкой, погладил ее по крутому прохладному бедру и закрыл глаза.

Хан, как вошел, сел на подоконник, так и сидел, почти не двигаясь, оглядывал все неторопливо и настороженно. Через открытую дверь он видел лежавшего в спальне Сынка и, глядя на него, раздумывал, кто он такой, этот белокурый парень, который лежит на постели в помятом вечернем костюме, положив лаковые пыльные ботинки на атласное одеяло. Судя по всему, парень привык жить богато, чувствует себя уверенно, не то что он сам. Хан повел плечами, рубашка под пиджаком коробилась. Он снял пиджак, сложил аккуратно, положил рядом с собой на подоконник.

Сынок повернулся, вытащил из кармана мятую коробку дорогих папирос, закурил, спичку ловко выщелкнул в потолок, взглянул на Хана, усмехнулся и ловко запустил в него папиросами, затем спичками. Хан поймать брошенное не сумел, подобрал с пола, закурил, осторожно взял со стола раковину-пепельницу, перенес на подоконник и вновь уселся, как прежде. Сынок наблюдал за ним, стараясь понять, с кем его судьба свела и правильно ли он, многоопытный, сделал, что пошел с этим Ханом. Кто такой? Что-то не слыхал он такую кличку, не в законе парень, желторотый. Однако уверенный, да и браслетики снял профессионально. И приняли их здесь как родных, будто ждали. Нет, не подвело чутье, парнем можно прикрыться, место здесь классное. Как это он всю златоглавую вроде обшарил, а о такой малине не слыхал даже? За какие заслуги парня так принимают? Кто здесь хозяин? А вдруг Корень — легендарный пахан, о котором чуть не во всех пересылках шепотом рассказывают? Размышляя так. Сынок наблюдал за новым приятелем все с большим интересом.

Хан погасил папиросу, обхватил широкими ладонями колени и застыл. Смешно: кресла роскошные, диван, кровать — хоть поперек ложись, — а человек на деревянной доске уселся и вроде удобно ему.

— Приятель, — Сынок зевнул, — ты за меня в ответе. Если я с голоду помру, люди тебе не простят.

Хан не шелохнулся, на его смуглом лице не отразилось никаких чувств, слышал ли он, нет — непонятно.

Сынок придумывал слова позаковыристее, когда Хан, продолжая смотреть перед собой, сказал:

— Мне один человек говорил: только вор на земле свободен. Все люди невольны, и господа знатные, и заводчики с миллионами, даже царь и тот неволен. Что ему скажут, то он обязан делать. Только вор свободен, — он мечтательно улыбнулся.

— И ты крючок проглотил? — Сынок рассмеялся. — Сведи меня с этим человеком.

— Он умер.

— Как он умер?

— Почти сразу. Теперь он свободен, — Хан смотрел не мигая. Сынка раздражал его взгляд.

— Вор и есть человек свободный, — сказал Сынок и потянулся. — Ни отца, ни матери, закон — тайга, медведь — хозяин.

— Слабый должен покинуть стаю, — подсказал Хан, — знаю я ваше товарищество. Протяни руки — или протянешь ноги, не поворачивайся спиной, — он сплюнул, цыкнув зубом.

— А парнишка меня прощупывает, — понял Сынок. — Ох не прост мальчонка, держать надо ушки на макушке, а то без башки останешься”.

— Ты прав. Хан, завязывать пора с воровской жизнью. Подамся я в комсомолию, там вольготно: хочешь — лопата, не хочешь — тачка...

Хан шевельнул смоляными бровями, улыбнулся нехотя, ответить не успел, так как дверь отворилась и в номер вошла девушка лет двадцати — фигура ладная, лицом русачка: скуластая, курносая, светлоглазая.

— Здравствуйте, господа хорошие. С новосельицем. Меня зовут Даша, — она требовательно взглянула на молодых людей.

— Сынок, крестили Николаем, отец на Ивана откликался.

— Хан.

Даша медленно подошла к Хану:

— В доме собачьих кличек не понимают. Как вас зовут, любезный?

— Степан, — Хан хотел отвернуться, но, повинуясь требовательному взгляду девушки, назвал отчество: — Петрович...

— Очень приятно, Степан Петрович, — Даша кивнула, — в номере для вашего удобства кресла поставлены, — она подошла к кровати, на которой лежал Сынок. — Вы, Николай Иванович, стирать покрывала не намерены? Тогда встаньте, будьте ласковы, — и прежде, чем Сынок успел улыбнуться, Даша залепила ему пощечину. Он вскочил, девушка не отодвинулась, указала на валявшийся окурок: — Подымите, Николай Иванович.

Николай схватил девушку за локти, сжал так, что казалось, она переломится, приподнял легко.

— Поставь на место, — Даша смотрела бесстрастно, и Сынок ее послушно опустил.

Хан соскочил с подоконника, уселся в кресло, положил руки на колени. Сынок, потирая пылавшую щеку, рассмеялся, занял другое кресло. Даша удовлетворенно кивнула, села на диван, оглядела приятелей и сказала:

— Сначала вы помоетесь как следует, мыло и мочалку я вам принесу. Барахло свое в ванной сложите, заберу потом, — она стукнула три раза в стенку, в коридоре послышались шаги, дверь приоткрылась, на пороге появился большой чемодан, шаги удалились.

Даша встретилась с Ханом взглядом, улыбнулась, а смотрела брезгливо.

— Будьте ласковы.

Хан внес тяжелый чемодан, дверь закрыл. — Переоденетесь, — Даша указала на чемодан. — Будете жить тут тихо-тихо. Шалить, господа, не советую, хозяин здесь человек серьезный.

— Девушка, вы нас ни с кем не спутали? — Сынок начал злиться. — Я — Сынок! Или у вас со слухом плохо?

— Поесть я вам принесу, — Даша вышла, и приятели услышали, как щелкнул замок.

На дворе дождило. Ветер захлопал форточкой, капли шлепали по стеклу, залетали в комнату.

Корней вытер простыней лицо и шею, с отвращением отпихнул теплую и влажную от пота подушку, сел в изнеможении. Скоро светать начнет, а сна нет, и дождь облегчения не принес, парит.

Корней прошелся по комнате. Эх, выйти бы сейчас во двор, как есть, голышом, шлепая по лужам, пробежаться, остановиться под карнизом, почувствовать, как колотит вода по голове и плечам, стоять до мурашек, до озноба. Мало человеку надо. Что такое счастье? Это почесать там, где чешется, думал Корней, усаживаясь какой уже раз за ночь в ванну.

Все сбылось, всего он добился, Яков Шуршиков. Авторитет у него, деньги, женщины; покоя нет. Не то что во двор выскочить — окно распахнуть страшно, видится, вот они стоят... покойники. Зарезанные, удавленные, — сколько их, чужими руками убитых? Не перечесть.

С семнадцатого Корней пальцем никого не тронул, копейки не взял, ничего ему новая власть предъявить не может, а все равно — страшно.

Обирает он. Корней, людишек недогадливых. Так ведь это у земли края нет, а у всего остального он обязательно имеется. У жизни же человеческой край всего ближе, самое страшное, что не угадаешь, где он, думаешь — далеко, а оказывается, за углом, с ломиком, может, с ножичком.

Три срока имел Яков Шуршиков, дважды бежал, в семнадцатом освободили его по амнистии Временного правительства, и решил он завязать, уж больно ему на каторге не нравилось. Кочуя по пересылкам и лагерям, он познакомился с жуликами разных мастей. Яков стал знаменит среди воров сразу же, больно прогремело его первое дело: два трупа и сто пятьдесят тысяч — с такой визиткой можно было жить в любой тюрьме. Правда, у Якова хватило ума помалкивать, что дело это у него было первое и убил он полицейских от глупости и неумелости, а совсем уж не от отчаянной смелости либо ненависти к властям. Не рассказывал он также, что и деньгами-то он попользоваться не успел, и сохранить не смог, все как есть отобрали. Прослыл он этим делом среди воров человеком серьезным, на расправу быстрым, с захороненной на воле копейкой. Авторитет свой Яков как мог поддерживал, умело распуская слухи о своей жестокости. Однако после первого дела запомнил он крепко: полицейских трогать нельзя, зато безбоязненно можно убивать своих “коллег” по профессии, так как некоторые чины сыскной полиции такие дела даже поощряли. Был случай, когда полиция даже умышленно столкнула его с крупным вором-медвежатником по кличке Оракул, распустив через свою агентуру слух, что последний подозревает Корнея в сотрудничестве с полицией. Авторитет Якова пошатнулся, он пригласил соперника якобы для выяснения взаимоотношений и убил выстрелом в упор, когда тот перешагнул порог воровской малины.

В то время среди так называемых воров в законе чуть ли не каждый третий был осведомителем. Яков понял это и решил сам переквалифицироваться. С активной воровской деятельностью он завязал и стал теоретиком воровских законов. Он распространялся о воровском братстве, о товариществе и взаимовыручке, к нему приходили, как к третейскому судье, он решал споры, выносил приговоры, давал советы. Одной рукой Яков брал долю, другой сдавал неугодных криминальной полиции. Так Яков Шуршиков стал Азефом среди уголовников. Полицию такое положение, естественно, устраивало. Шуршикова опекали и по возможности берегли, но после ограбления ювелира Мухина, поставлявшего изделия императорскому двору, вынуждены были арестовать и судить. Яков же так вошел в роль отца российских воров, что произнес перед присяжными патетическую речь, в которой освобождал всех содельников от вины, брал все на себя. Речь его пересказывали в пересылках и на этапах, в тюрьмах Якова встречали с царскими почестями, даже жандармы, опасаясь мести уголовников, обращались к нему на “вы”.

Временное правительство амнистировало Якова Шуршикова, приятели из уголовной полиции посоветовали ему пока в Москве и Питере не появляться и, рассчитывая в дальнейшем на его признательность, многотомное дело с перечнем его преступлений и предательств уничтожили. Так же уничтожили все его фотографии, пальцевые отпечатки, Яков Шуршиков исчез, существовать перестал.

Остался бесплотный миф, легенда — Корней. Уже считанные люди знали его в лицо, в места заключения он при Советской власти не попадал, фотографии его в уголовном розыске не было.

Для уголовной среды Корней был человек образованный, умный, да и вообще не без способностей. Новая милиция с уголовниками не заигрывала, суд присяжных отменили, воровская профессия стала очень опасной. Корней все это понял, выжидал, вскоре ему пришла идея организовать гостиницу для па-ханов — для воровской элиты. Нэп и Москва притягивали, взять куш и затеряться легче всего в Москве. Корней здесь, в тихом переулочке, и открыл гостиницу “Встреча”. Идея, организация и деньги были его. Анна Францевна Шульц — лишь вывеска. Не встреть Корней Анну, нашел бы вывеску другую. Дело пошло сразу. Серьезный вор на малину не пойдет, для гостиницы нужны чистые документы, да и опасно на людях, мало ли кого встретишь. А у Корнея — как у Христа за пазухой. Тихо, людей никого, вход один, выхода — два, можно и без документов. “Отец”, опять же, всегда советом поможет, с нужными людьми сведет. С милицией свои отношения Корней решил просто: приобрел, не торопясь, несколько паспортов на людей торговой профессии и сдавал их на прописку, якобы одни и те же люди приезжают и уезжают, торговлю ведут. А так как в гостинице за все время ни одного скандала не произошло, налоги платят аккуратно, то и в голову не придет сверять документы с жильцами.

Однако мало-помалу уголовный розыск работать научился, крупные дела удавались все реже, “Встреча” становилась нерентабельной, и Корней решил дать последнюю гастроль: взять банк, обрубить концы и уйти.

Около года он искал, где взять, и нашел. Отделение Госбанка было расположено в бывшем барском особняке, охранялось тщательно, но, укрепляя стены и двери, про потолок малоопытные товарищи забыли — с чердака войти было несложно. На сейф тоже удалось взглянуть: так, жестяная коробка, только большая. Неувязка вышла с инструментом. Своего уже давно у Корнея не было, взять у кого-либо из знакомых он опасался. Решил Корней инструмент изготовить; узнав, что брат Лехи-маленького — кузнец отменный, приказал явиться. И глупей глупого получилось: кузнец в тюрьму угодил и, не желая самого Корнея подводить, другому велел вместо себя явиться.

Когда Леха позвонил и сказал, что вместо его брата явились двое неизвестных. Корней решил их не принимать, однако тут же передумал. Новые люди всегда опасны, в уголовке старый сыщик Мелентьев, всем лисам лис, и доходит молва, что очень он Корнеевым интересуется, не забыл, значит. Бежали ребятишки из-под конвоя — приемчик далеко не свежий, известен и сыщикам, и деловым людям еще с прошлого века. Но не оттолкнул Корней беглецов, велел приводить, пропустив через лабиринт. Давно Корней проходные квартиры придумал, через них чужой никак пройти не мог, и в этот раз сработало безотказно, был за мальчиками хвост, да отпал. Значит, один из двоих — из милиции, покойник он теперь, потому как засветил Корней гостиницу. Гореть этой берлоге рано, вот возьмет Корней куш, отрубит концы, тогда полыхай голубым огнем. А с ребятишками разберется Корней, уже дал команду, утром Ле-ха приведет человека верного, который повернет налицо любого. Всех знает, золотой старичок.

Светать скоро начнет, а Корней не спит, душно ему, и дождь прохлады не несет, шлепает по стеклу без толку.

Агент уголовного розыска Сурмин лежал тихо, стараясь дышать ровно, хотя сосед и похрапывал. Субинспектор Мелентьев, когда инструктировал, предупреждал: забудь, кто ты есть, ничего не изображай, не придумывай, не бери в голову, видят тебя, нет ли, все равно — ты беглый уголовник. И ни при каких обстоятельствах шкуру не снимай. Задачи две: найти Корнеева и определить, какой именно банк он готовит. Учти, если при отходе ты хоть краешком засветишься, значит, все провалил. Корней никогда на дело не пойдет, а против него для прокуратуры и суда на сегодняшний день ни капелюшечки не имеется. Сегодня Корнея в уголовный розыск можно только на чашку чая пригласить, за жизнь побеседовать. Корней молодых любит, их можно при дележе обойти либо убрать при надобности, за человека, воровскому миру неизвестного, ответа нет, а Корнёю убить — что тебе в жару квасу выпить — одно удовольствие и опасности никакой. Он рук в крови мочить не станет, для того есть люди поглупей. Если Корней банк готовит, ему наверняка люди нужны. Воров известных он брать не захочет: делиться с ними надо, да и опасно, они у нас, у милиции, на виду могут оказаться. Так что, Сурмин, говорил субинспектор, если ты до Корнея доберешься, он к тебе интерес проявит, не сомневайся, но верить не будет никогда. У него закон один: пока человек в крови по самую маковку не испачкается, нет ему веры. Старайся не доверие завоевывать, а стать необходимым. У Корнея к людям мерка одна: нужные и не нужные. Пока ты ему нужен — в безопасности, как стал не нужен, цена твоей жизни — копейка.

Сурмин субинспектора слушал спокойно, страха не было, интерес только, да и, полагал, пугает Старик. Теперь, в первую же ночь, лежа без сна, Сурмин вспоминал испытующий взгляд субинспектора. Когда наручник уже запястье сжимал и Мелентьев дверь перед Сурминым открыл, схватил за плечи неожиданно и зашептал: “А, пошло все к чертовой матери, Сурмин! Нам больше других надо? Люди банки для того и придумали, чтобы преступники и мы с тобой без работы не сидели. Грабили, грабят и будут грабить... — субинспектор достал ключ и начал снимать наручники. — Не обедняет Советская власть! А Корнея не мы поймаем, так свои зарежут в конце концов”.

Сурмин скинул простыню, потянулся сильным телом, закинул руки за голову, прислушался: к шуму дождя прибавился еще какой-то звук. Сурмин повернулся, увидел, что сосед не спит, наблюдает из-под полуопущенных век, и понял: звук не появился, а пропал, сопеть новый приятель перестал. Не спится? Ну-ну, лежи, думай. Корнея все хотел увидеть? Судя по всему, сегодня встретишься.

Кабинет субинспектора освещала лишь настольная лампа, и лица сидевших у стола Воронцова и Мелентьева были землистого цвета. Окна они распахнули, дождь залетал в кабинет, на подоконниках поблескивали лужи, одна створка скрипела и хлопала, и субинспектор лениво подумал, что надо наконец починить крючок либо найти под сейфом детский кубик и створку подпереть, иначе от этого скрипа и хлопанья с ума сойдешь.

Воронцов полулежал в кожаном кресле и бездумно смотрел на собственные сапоги. От бесчисленного количества выкуренных папирос во рту у Воронцова было нехорошо, чай в стакане давно остыл, да и горячий он имел привкус ржавого железа.

Костя старался не двигаться и не думать о боли, которая затаилась в груди. Где у него находится сердце, Константин Воронцов узнал три года назад, когда оно, больно ударив под левый сосок, сбило его с ног. Считалось, что больное сердце — недуг чисто буржуазный, неприличный. Костя выслушал наставления врача, глядя в потолок, и забыл их, как только врач ушел. С тех пор Костю прихватывало дважды; сегодня утром, совсем уже ни с того ни с сего, — в третий раз. Он врача не вызывал, отлеживался на диване, весь день старался поменьше двигаться.

Пенсне субинспектора лежало на столе и поблескивало зеленью, будто болотные лужицы. Мелентьев близоруко щурился, потирал ладонью небритую щеку, на начальника не смотрел, все уже было переговорено. Можно, конечно, еще сказать, мол, я же вас предупреждал: если Корнеев с Сурминым встретиться пожелает, то нашим сыщикам на хвосте не усидеть. Рецидивист не такое наблюдение видывал, гимназию давно кончил, фраеров ищите в другом месте. Можно напомнить, да зачем? Говорено было, и не раз, а у Кости память молодая.

Мелентьев, несмотря на духоту, был в суконном жилете, в рубашке с жестким воротничком и при галстуке. Субинспектор взял стакан, взглянул на бурую жидкость с отвращением и сказал:

— И что это за начальник, если он взяток не берет? Не могут люди вас, товарищ Воронцов, уважать, когда вы даже чаю нормального выпить возможности не имеете.

Оконная рама как-то особенно противно взвизгнула и хлопнула. Воронцов невнятно выругался, подошел к окну. Зная, что крючок давно сломан, Мелентьев улыбнулся.

— Кого ты поймать можешь, если у тебя ставень — и тот не держится на месте? — Воронцов вытер мокрые ладони о штаны, неторопливо прошелся по кабинету.

Мелентьев в ответ на критику начальства погасил свою зеленую лампу, напоминая, что надвигается новый день.

Дата родилась на берегу Енисея, верстах в пятнадцати от Абакана. Июль в тот год стоял жаркий, каторжников, выживших после эпидемии дизентерии, доедал гнус. Женщина, которая родила Дашу, имела много имен и кличек, последний раз ее судили как Марию Латышеву, кличку она носила Магдалина. Она была красивой глупой бабой, в молодости любила выпить. К тридцати годам, когда красота прошла, а глупость осталась, женщина превратилась в законченную алкоголичку. Мария в своей беспутной жизни не совершила ни одного преступления, все ее беды происходили от мужиков, которых она любила. Последний — возможно, он и был отцом Даши — появился в жизни Марии в понедельник. Мужчина высокий, статный и кудрявый, он ее всю неделю кормил досыта, а в субботу пришел чуть живой. Что за мужик, если он в субботу не напивается... Мария его раздела, спать уложила, вещички, как положено, выстирала. На следующий день его взяли и Марию прихватили, так как она, оказывается, стирая, “улики уничтожила”. Присяжные сказали: “Виновна”, а судья определил: “Десять лет каторжных работ”. О том, что она будет матерью, женщина узнала на этапе.

В рождении ребенка Мария обвиняла конвойного. А чтобы он не сомневался в своем отцовстве, молодая мать швырялась в него ребенком: хочешь не хочешь — лови. В большинстве случаев он ловил, а когда не удавалось, поднимал пищащий сверток с земли.

Голод, дизентерия и гнус оказались бессильны — Даша росла. В пять лет она стала сиротой, но не узнала об этом, так как мать свою от других людей не отличала. Когда на далекую каторгу пришла Советская власть, Даше исполнилось двенадцать, она умела читать, писать, курить, пить и в рукопашной не уступала взрослой женщине, а если нападала первой, то могла и мужика завалить.

В Москву пятнадцатилетняя Даша приехала с веселой компанией, которую в Ростове целый год почему-то называли бандой. Стоило Даше на мужчину посмотреть, как его тянуло на подвиги, перечень которых имеется в уголовном кодексе. Кличку она носила ласковую — Паненка, уголовный розыск уже располагал ее приметами. В двадцать втором году, составляя справку по группе, арестованной за разбойные нападения на Потылихе, субинспектор Мелентьев писал: “По непроверенным данным, в банде была девица по кличке Паненка, однако никто из фигурантов и потерпевших показаний на нее не дал. Приметы: на вид восемнадцать-девятнадцать лет (возможно, моложе), рост средний, волосы русые, стрижены коротко, глаза светлые, к вискам приподнятые, нос прямой, губы полные, лицо овальной правильной формы. При знакомстве девица представляется студенткой, одевается чисто. Особые приметы: картавит. Предупреждения: при задержании может оказать серьезное сопротивление, не исключено наличие огнестрельного оружия”.

Жизнь предлагала Даше выбор богатый: если уголовный розыск не доберется, то из ревности кто-нибудь из фартовых ребятишек зарежет. И не было бы счастья, да несчастье помогло. Дашу увидел Корней. Редко он выбирался, тут, видно, черт расшалился, толкнул легонечко, и заглянул Корней как-то днем в ресторан “Эльдорадо”, что на Тверском бульваре. Сидел он скромно, кушал обед из трех блюд за один рубль тридцать копеек, вроде все внимание в тарелку, но по привычке, хотя опасаться нечего — нет за ним ни капелюшечки, ни крошечки, — вновь пришедших оглядывал внимательно... Корней уже кофий заканчивал, когда увидел Леву Натансона, известного среди деловых людей под кличкой Алмаз. Кличка была дана за то, что до семнадцатого года Лева торговал копями да приисками, потом опустился, стал продавать камни в розницу. Натансон, как ему по профессии и полагается, одет был “я проездом из Парижа” — и запонки, и булавка в галстуке настоящие. Должен же клиент после сделки с Левой за свои кровные хоть что-нибудь стоящее вспомнить.

Алмаз шел пританцовывая, узнав Корнея, лицом опал, стал лаковые штиблеты по ковровой дорожке приволакивать.

— Папашка, что с тобой? — весело спросила Даша, шедшая с ним под руку, и рассмеялась. Из-за этой рассыпавшейся пригоршни серебра все и произошло. Не бросила бы Даша свой смех ресторанному залу под ноги, и Корней бы взгляда не поднял, не увидел бы.

Лева приблизился к столику Корнея медленно, смотреть не смел: сочтет нужным, сам поздоровается.

Корней не сводил тяжелого взгляда с Даши, кивнул, и Лева сломался в поклоне. Даша удивленно подняла брови, оглядела незнакомца и вновь рассмеялась.

— Подойди, любезный, — поднося к губам чашку кофе, сказал Корней. — Позже. Один, — он произнес все слова раздельно, негромко, но очень четко.

— Непременно, — выдавил Лева и, не зная, как Корнея назвать, зашевелил губами беззвучно.

— Что за чучело гороховое? — спросила умышленно громко Даша, усаживаясь за столик у зеркала. По лицу старого афериста она поняла, что человек в скромном коверкотовом костюме отнюдь не “чучело”, но, злясь и на Леву за его подобострастность, и на себя за неожиданно испортившееся настроение, уже искусственно рассмеялась.

Официант застыл, рука будто гипсовая — на отлете. Лева, не заглядывая в меню с золотым обрезом, сделал заказ скромный: не любит Корней людей, живущих широко. Когда человек убежал, Даша стрельнула взглядом в сторону Корнея. Лева опомнился, зашептал:

— Умри, Дарья. Он моргнет только — нас обоих здесь, за этим столиком, удавят.

— Не бери на характер, — Даша улыбнулась презрительно, однако говорила шепотом. Лева промокнул лоб салфеткой, хотел подняться, но остался на месте, и она спросила: — Корень? Неужто?

— Какой Корень? Не знаю никакого Корня, — простонал Лева, кляня себя за болтливость, за встречу с девчонкой, за то, что пошел в “Эльдорадо”.

Не бывает Корней в таких местах, не случайно все это, ох не случайно. Лева знал за собой вину. С месяц назад один человек передал ему три дорогие вещицы, предупредил: в Москве не продавай. Корень не велел. А он, старый пень, соблазнился предложением. Все-таки он одолел страх, пересел за столик к Корнею, почти нормальным голосом сказал:

— Рад видеть тебя в здравии, приятного аппетита.

— Чего же здесь приятного? — Корней дернул плечом. — Мы золотых приисков не имеем, икрой не балуемся, не как некоторые.

Лева согласно хихикнул и, ободренный шуткой, спросил:

— Может, тебе этот ресторанчик завернуть? Только прикажи. — Натансон, как и другие уголовники, верил в миллионы Корнея, в то, что тот где-то в неизвестном для других месте делает деньги настоящие, серьезные. Если бы он знал, что Корней имеет лишь долю доходов с гостиницы и чаевые с залетных паханов и что капитала у Корнея на черный день не имеется!

— Кто такая? — Корней рисовал ложечкой на скатерти замысловатые вензеля.

Лева Натансон все понял: неизвестно Корнею о проданных в Москве камнях, встреча получилась нечаянная, не видать теперь Даши как своих ушей. От обиды у него задрожали полные губы. Девчонку терять до слез жалко. Самоуговоры не действовали. Дашу отдавать не хотелось, знал: такой девчонки ему больше не встретить.

Корней рисовал серебряной ложечкой на крахмальной скатерти, ждал.

Лева облизнул губы, тихонько кашлянул. “Совру — и амба, откуда знать ему?” — решился.

— Не наша. Не деловая, студенточка полуголодная, — выдавил из себя. — Если интересуешься, будь ласков, обяжешь, — и сам не верил.

Корней наслаждался унижением Левы Натансона, от своей власти пьянел. Умен, оборотист, богат, а против меня — тля, скажу слово — крахмальную скатерть сожрешь. Корней улыбнулся своим мыслям, Лева снова облизнул губы и заговорил быстро:

— Прости, черт попутал! Наша девка, возьми, не пожалеешь! Тело! Темперамент!

Смилостивился Корней, поднял взгляд, от широты души улыбнулся даже.

— Для дела нужна, — он встал, направился к выходу. Лева держался за плечом, дышал в ухо. — Для нашего дела, общего. Ты в Хлебном ночуешь? — остановился, слушал, опустив голову.

— В Хлебном, в том же переулочке, — Лева словно радовался. — Ну и память у тебя! Каждого из нас, самого маленького, помнишь.

— Вечером к тебе заскочат, отдашь, — Корней раздумывал, взглянуть или не взглянуть, не удержался, поднял голову, увидел капельки пота над бровями, губа дрожит, глаза не знает куда и девать. Что коньяки да шампанское? Вот она, жизнь настоящая!

Вечером Дашу привезли в гостиницу “Встреча”, как раз когда провинилась Анна Францевна, приняла подарок от делового, но глупого. И уж не так велика ее вина была, в другой раз Корней велел бы оплеух немочке для памяти надавать. Не повезло Анне, решил Корней новенькой девушке все сразу и до конца объяснить, чтобы ничего неясным не оставалось. Потому и били Анну долго и серьезно.

Дашу удивить и напугать было трудно. Повидала в жизни, и как бьют, и как убивают тоже видела. Поразила девушку не жестокость, а спокойствие и равнодушие. Люди делали работу, тут же пили, ели, говорили о постороннем и вновь работали — били, беспокоились только, чтобы шуму не было, не ведено шуметь, и чтобы лицо не изувечить, ведено портрет в целости держать.

Когда Даша за хозяйкой ухаживала, вспомнив науку врачевания, проверенную в детстве на собственной шкуре, то больную не жалела. Что же ты, дамочка, оклемаешься и живым его оставишь? Оставишь, по всему вижу, и он, паскуда, знает, иначе бы не посмел либо уж убил. Слыхала Даша о Корне не раз, даже две песни слышала. Говорили люди: строг Корень, но справедлив. А на поверку оказалось, что обыкновенный изувер, хуже надзирателя либо конвойного: те людишки службу несут, жалованье получают.

Две недели Корней к Даше и не подходил, слова не сказал, велел Лехе-маленькому передать, мол, живи покуда прислугой, после видно будет. Бесилась Даша, не для того Паненка на свет родилась, чтобы примочки ставить и судки таскать. Бесилась Даша, ночами наволочку зубами рвала, уйти боялась. Куда? Уйдешь, он вслед шепнет: продала, — и станешь о смерти молить.

Однажды ночью он пришел, удивился, что дверь не заперта, спросил: не боишься, девочка? Даша ответила, что в доме у Корнея деловой девчонке бояться не положено, для потехи иных хватает. Она спала без рубашки и, когда он пришел, не стесняясь, скинула простыню, встала обнаженная, накинула халат, ловко накрыла на стол — графинчик, закуску холодную, Корнею кресло подвинула, рюмку налила, подняла свою, кивнула, молча выпила.

— Сердишься? — он тоже выпил. — Мхом покрылся Корней. О нем легенды сказывают, а он совбуром заделался да еще бабу глупую изувечить велел. Так?

От визита неожиданного Даша захолонула, не ответила, плечом повела.

— Знаешь, сколько ребятишек на колечках и сережках погорело? — спросил он, гоняя по тарелке осклизлый грибок. — Тяжело мне, на покой собираюсь. Устал.

Корней властно положил руку ей на плечо, отдернул халат. Даша почувствовала, как мелко дрожат его пальцы, увидела жилку на виске, глаза под опущенными веками блестят, как у доходяги. Не отстранилась. Спокойно Даше стало: сколько она таких мужиков видела! Корней! Корень земли деловых людей! Ты мужчина обыкновенный, слабый — поняла власть свою.

Даша дверь не запирала потому, что знала: в каждом доме, где нормально жить хочешь, мужикам сразу все без остатку объяснить требуется. Тут двери и запоры не помогут. Сейчас у нее в кармане халатика браунинг вороненый лежал, полу оттягивал. Не заглядывая мужчине в глаза, Даша знала: оружие без надобности, так справится.

— Я не по этому делу. Корней, — сказала спокойно, руку его не убрала, водки налила, себе лишь капнула, чокнулась. — Тебе из уважения скажу: девица я, и не потому, что бесчувственная, а решила так, подождать с этим делом...

— А Натансон говорил...

— И ты. Корней, говори, — Даша запахнула халат, села удобнее. — А Алмазу передай: встречу — ухо левое отрежу.

— Почему левое? — Корней рассмеялся, как-то ему легко стало.

— Сразу два — это лишнее, а с какого-то надо начинать. Левое. Передай.

— Передам. А как же я? Если я говорить стану?

— Ты — Корней, тебе можно. Говори, — Даша сделала ему бутерброд. — Баба, если с мужиком живет, слабнет. Я давно такой факт приметила, мне рассказывали — моя мать от вашего брата совсем больная сделалась. А мне. Корней, сил много надо, деньги, понимаешь, нужны.

— Зачем?

— Жить хорошо хочу, богато, — Дата ответила серьезно, хотя и видела: смеется гость. — Я свое отработала, а пенсию мне не дадут, полагаю. Люди мне задолжали, отдавать не думают, так я сама возьму. Потом все будет — мужчины, любовь, все. А пока мне нельзя. Договорились?

И они договорились.

Даша сидела на подоконнике, вытягивая руку, ловила ладошкой мелкие капельки, вытирала лицо и грудь. Только сейчас, когда рассвело и засеребрились лужи, и дом напротив, шагнув из ночи, взглянул на наступающий день черными окнами, духота отступила. Даша в эту ночь не спала — то читала (томик Есенина и сейчас на смятой подушке), то так лежала в тяжелой полудреме. Вспомнила Даша, как увидела его в смокинге и лакированных туфлях, золотоволосого и весело пьяного. Он поднимался по ступенькам, прыгая через две, и кто-то рядом сказал: “Паненка, это Сергей Есенин”. Она взглянула ему вслед равнодушно, не подозревая, что золотоголовый все про нее, Дашу, знает, он уже написал:

Глупое сердце, не бейся!

Все мы обмануты счастьем,

Нищий лишь просит участья.

Глупое сердце, не бейся.

Любовь и грусть поэта, рядом серая ненависть Корнея, и эти двое, которых разместили на первом этаже. Ребятишки, судя по всему, битые, что-то Корней задумал, раз поселил ребят в номере, который и прослушивается, и просматривается. Почему в гостинице поселился Леха-маленький?

Ночь была пестрой: то Дашу околдовывал Есенин, то выступал из мрака Корней. Потом они оба пропадали, Даша всматривалась в лицо простоватого парня в пиджачной паре. Даше указали на него со словами: “Запомни его. Паненка, и остерегайся: только с виду он прост, серьезный мальчонка, в угре служит”.

Ведь русским языком сказали, а она не остереглась.

Все кончается, ночь тоже кончилась. Даша умылась и оделась, вышла в коридор и увидела Леху, который ввел с улицы в холл сгорбленного старичка.

Маленький, на тонких ножках, лицо — испеченное яблоко — не человек, мерзлота одна, крови человеческой по одному его слову пролито — в ней дюжину таких утопить можно. Никто не слышал, чтобы старичок даже пустяковое преступление совершил, однако среди уголовников он был почитаем, звали его Савелием Кирилловичем. Обладал он феноменальной памятью, знал о преступниках практически все, уголовный розыск пользовался картотекой, уголовники. — Савелием Кирилловичем.

Он вошел, опираясь на руку Лехи, хотя в помощи не нуждался абсолютно, на Дашу, которая поклонилась ему, вроде не глянул и ясно сказал, молодо, с усмешечкой:

— Здравствуй, Паненка. Волос ты зря завила, свой тебе лучше.

— Доброе утро, Савелий Кириллович, — ответила Даша. — Не жгу я волос, вчера под дождь попала.

— Стар, не вижу ничего, — Савелий подмигнул Даше молодым ясным глазом и прошел с Лехой в коридор.

Ребятишек опознавать привели, поняла Даша, сомневается Корней, потому и за стариком послал, и Леху рядом держит.

Глава пятая

Проверка

Номер Савелию Кирилловичу отвели такой же, как и беглецам, — две комнаты и ванная. Старик обошел апартаменты, остался недоволен: шику много.

— Человек должен себя в строгости держать, — сказал он, неодобрительно глянул на стоявшего у двери швейцара, который в куртке с галунами, как прислуге и положено, в нумер не лез, ждал, что гость прикажет.

Даша принесла валеночки, подшитые, с обрезанными верхами: известно было, что Савелий Кириллович ногами мучается, даже летом валеночки уважает.

— Уластили старика, — Савелий прошелся в валеночках по ковру. — Однако и покушать бы не мешало.

Савелий Кириллович, видимо, забыл о своем совете — держать человека в строгости — и кушал стерлядку с удовольствием. Швейцара он отпустил, а Леху и Дашу оставил при себе. Девушку к столу посадил, чтобы ухаживала за стариком. Лехе поднес стакан водки, но за стол не пригласил.

Каждый себя любит, уважает, думала Даша, наблюдая с почтительным видом за трапезой Савелия Кирилловича. Она с поклоном наполнила граненую рюмку, подложила старику икорки. Он глянул в красный угол, перекрестился, выпив, выдохнул громко, отправил в рот солидный кусок стерляди, жевал размеренно и неторопливо, смотрел прямо перед собой.

“Да на кой мне нужны Корней и этот мухомор-кровопийца! — думала Даша. — Крестится, жует, будто молится, а потом по его слову зарежут парня. Все они не живут, а в непонятную игру играют, говорят одно, делают другое. А я? Я как думаю, так и говорю?”

— Очнись, красавица, — Савелий Кириллович указал на пустую рюмку. — Никакого почтения, одно птичье легкомыслие.

Выпив вторую, старик вытер пот, расстегнул ворот холщовой рубахи и с минуту сидел, не двигаясь, ждал, когда проберет.

— Чайку, Савелий Кириллович, покушаете? — спросила Даша. — К чаю сушки, мед, пряники прикажете?

— Остынь, Дарья. Чай опосля дела, он суетни не любит, его пить сурьезно надо, — старик говорил с расстановочкой, нравоучительно, тянул время, готовясь к тяжелому разговору. Давно он между Корнеем и Савелием назревал, и желали они оба душу отвести, и страшились. — Ты в полюбовницах у него? — старик кивнул на дверь, уверенный, что Корней их слушает, продолжал: — Мне ни к чему, ваше дело. Так что старый Савелий понадобился? В чем нужда?

Даша давно ждала вопроса, облегченно вздохнув, рванулась к дверям, старик жестом остановил.

— Не беспокой, может, делом занят, — старик все у Лехи-маленького выпытал, но любил, как говорится, притемнить. — Мне еще ввечеру воробышек на ухо чирикнул, что прибыли к вам два молодых гостя: один черненький, другой беленький. Так? Разобраться с ними следует, наших они кровей или только фасон держут? А может, и похуже того?

Старик начал подниматься, ожидая, что Даша руку подаст, но ей комедия надоела, и она с места не двинулась. Леха в два шага пересек гостиную, поставил Савелия Кирилловича на ноги, Леха большим умом не отличался, однако понял: заложил его старик, в этом доме в щебечущих птах не верят.

— Тихо ты! — взвизгнул старик, поднятый на воздух могучей рукой. — Не шали. Зашибешь — ребятишки не простят, — он оттолкнул охранника. — Показывай, Паненка, своих женихов. Тебе который из них больше личит?

Они перешли в соседний номер, Даша приложила палец к губам, старик усмехнулся: знаю, мол, не учи. Отлепив кусок обоев, Даша вынула из стенки кирпич, указала старику на приготовленное загодя кресло. Усаживаясь, он собрался было по привычке охнуть, но вовремя сдержался.

Николай Сынок стоял на голове и говорил:

— Ты, кореш, спишь плохо. Может, влюбился в нашу надзирательницу?

Хан смотрел на Сынка удивленно, затем крутанул пальцем у виска, вскочил с кровати и стал ее аккуратно застилать. Заправив на манер солдатской койки, уложил подушку фигурно, взглянул, отстранившись, остался доволен.

Сынок продолжал стоять на голове и, обиженный недостаточным к своей исключительной персоне вниманием, вновь заговорил:

— Мне эту гимнастику индус Фатима показал. Факир. Слыхал?

Хан отрицательно покачал головой и ушел в ванную. Сынок отжался и пошел на руках следом.

— Ты ночью не спал. Язык доедал? Затащил неизвестно куда и еще не разговаривает.

— Встань на ноги, — Хан пальцем чистил зубы, умываясь, потер ладонью щеку, поморщился. — Надо у Даши бритву попросить и зубные щетки.

Сынок встал на ноги, вышел в спальню, оглядел свою мятую постель рядом с аккуратной койкой и спросила

— Ты случаем не кадет? — и рассмеялся, потому что на блатном языке “кадет” означает — молодой неопытный сыщик.

— Я генерал, — Хан начал примеривать принесенную Дашей одежду...

Сынок в гостиной обошел вокруг стола, попытался открыть дверь, впрочем, сделал это без особой надежды на успех.

— Не вопрос, замочек для блезиру, — Хан, уже одетый, вошел в гостиную, взялся за белую крашеную решетку на окне и дернул так, что посыпалась штукатурка. — В момент выдерну, — он отряхнул ладони, повернулся на каблуках, демонстрируя новый костюм. — Ну как?

— Фраер обыкновенный, — подвел итог Сынок. — Вчера от сохи, привезли по железке в мешке, на ногах следы от онучей остались.

— Так, да? Тогда неплохо. Самый лучший вид, когда на приезжего смахиваешь.

Сынок, как был, в одних трусах, прыгнул на диван, сел, обхватил голые коленки.

— Сядь, Степа Хан, давай покалякаем. Кто ты такой? Куда привел? Как дальше жить думаешь?

Хан посмотрел из-под черных бровей сердито, хотел огрызнуться, передумал и сел в шикарное кресло.

— Можно и серьезно поговорить, — рассудительно произнес он. — Только зачем? Нам с тобой делить нечего.

Николай Сынок пытался улыбочку изобразить, смотрел нехорошо, все меньше и меньше ему нравился случайный знакомый. И случайный ли? Как говорится, бог не фраер, ему подсказчик не требуется.

— Чего молчишь? — спросил Хан. — Я твоего имени не называл, с собой идти не уговаривал. Ты сам ко мне прилип, расстанемся красиво.

— Как?

— Ты в дверь, я в окно. Хочешь, наоборот.

— Соскакиваем отсюда? Сейчас? — Сынок поднялся.

— Я сюда по делу пришел, а ты — хочешь налево, хочешь...

— Хан, кто тут... — перебил Николай, замялся, подыскивая слово. — Давай не будем. Хорошо? Я к тебе ничего не имею. А ты ко мне?

— Оставь, — Хан пожал плечами. — Только чего ты хочешь, не пойму.

— Ты меня привел, я к тебе пристал, мы сюда пришли. Так?

— Ну?

— Это что? Малина на Тишинке? И я говорю нет. Меня никто тут не знает. Я пришел, переспал, оделся и адью? Ни тебя, ни меня отсюда в жизни не выпустят. Ты что же думаешь, люди такое делали, — Сынок указал на стены и обстановку, — чтобы Коля Сынок заскочил и спалил все дотла? Ты, Степа, меня совсем за идиота держишь? Когда такую хазу засвечивают, то на дело ведут, вот, — он пальцем чиркнул по горлу, — по мокрому. Либо в мешок, либо в пруд.

— Брось, Сынок. — Хан смотрел растерянно, оглянулся, погладил плюшевую обивку кресла. — Брось, говорю. Я на мокрое — ни в жизнь. И в пруд тоже не надо, — он замолчал.

— Ты куда пришел? Кто тут хозяин? Ты куда шел, дурак стоеросовый? — губы у Сынка дрожали, взбухли на горле вены, еле сдерживая бешенство, он перешел на шепот: — Ты чью одежу надел? Ты чьей шамовкой вчера ужинал? — Он указал на неубранную посуду. — Кто эту девку содержит? Эти двое, за конторкой, кто такие? Ты платье на мамзель рассмотрел?

Сынок вскочил, бросился на Хана, на ходу передумал, забежал в спальню, начал быстро и ловко одеваться.

— Через дверь нас не выпустят, — застегнул брюки и взял пиджак. — Ты говорил... — он указал на оконную решетку. — Эх, знал бы, что ты такой... Ночью уходить надо было...

Хан нерешительно подошел к окну, взялся за решетку, потянул, прут согнулся, выскочил из гнезда.

— А кто чинить будет? — спросила Даша, входя в номер с подносом в руках. — Я вас кормлю для того, чтобы вы мне окна выламывали? — она поставила поднос, убрала грязную посуду, расставила завтрак, взглянула на Сынка и подмигнула:

— Да, Николай, думала, ты умней.

— Корнея берлога? — Сынок хлопнул себя по губам. — Прости.

Три человека находились в одной комнате, рядом, шагни и протяни руку — коснуться можно. Несмотря на молодость, каждый из них видел смерть и знал, что такое жизнь, и каждый говорил не то, что думал, и поступал не так, как хотел. Лишь в одном они были едины: убраться бы из этого номера, из гостиницы подальше.

Девушка, сервируя стол, с удовольствием эту посуду превратила бы в черепки, а гостиницу подожгла. Она старалась не смотреть на смуглого чернобрового парня, который спокойно сначала вынул железный прут из оконной решетки, а теперь неторопливо вставил его на место. Неужто старый хрыч прав и мальчонка из милиции? Зачем же он заявился сюда, неразумный? Степан? Хан? Не Степан он, и клички у него никакой нет. Наверняка комсомолец, а может, и партиец? Идейный. Интересно, что он обо мне думает? Воровка и проститутка? Язва на теле трудового народа, таких надо выжигать каленым железом. Выжигай, родненький, только умрешь ты раньше меня, скоро, совсем тебе немного осталось.

— Степан, у тебя часы есть? — спросила она, подошла, взглянула прямо.

— В участке отобрали, — Хан смотрел доверчиво. — Даша, будь ласкова, бритву принеси, — он провел пальцами по щеке.

Даша хотела сказать: не проси бритву, комсомолец, но промолчала и неожиданно для себя погладила его по теплой небритой щеке.

Вор, имевший уже три привода и побег, хотел сказать: всем будет лучше, если я отсюда потихонечку уйду. Век свободы не видать, не был я на этой малине, не видел ее никогда и тебя, краля, не знаю, даже во сне не видел. Не запоры меня тут держат, не из таких мест соскакивал. Убежать можно, да некуда. Ясно, Корнея хата, слыхал, что есть такая в златоглавой, для паханов держат, для высоких гастролеров залетных. Куда сбежишь? Дунут вслед, найдут и на дне морском, и у дяди на поруках. Не хозяин я теперь себе. Хотел Корнея увидеть, грешен, только не так, не вламываться в дом. К Корнею надо входить с солидным предложением. Вор взглянул на Дашу и совсем не по-деловому сказал:

— Красивая ты, Дарья. Тебе от нас уходить надо. Зарежут.

— Я совета спрошу у одного человека, — Даша зло поджала губы. — Хочешь, сам спроси, я сведу тебя.

Агент уголовного розыска сдержал улыбку, хотел сказать, что вряд ли теперь вы оба сможете решать, оставаться вам в преступном мире или уходить. Сейчас ваши фотографии уже на столе субинспектора, и он, а не Корней определит, как что будет. И хотя понимал он, что товарищи вчера во дворах запутались и отпали, свято верил: Мелентьев потерять человека не может. Вспомнив субинспектора, он приободрился. “Что тебе говорили? Не играй, будь проще, не бери в голову лишнего. А ты? Перед кем ты тут выступаешь? Кого удивить решил? Конечно, что сразу к Корнею привели, — неожиданно, субинспектор полагал, недельку минимум вокруг да около ходить придется. А тут — раз и в дамки. Хорошо или плохо? Не должен Корней без проверки незнакомого человека к себе вплотную подпустить, такую богатую малину засвечивать. Все не так складывается, инициативу потерял, теперь притихнуть и ждать.

“Будь профессионалом и уши не развешивай, — учил субинспектор, — детей, которых надо перевоспитывать, рядом с Корнеем не встретишь. Никому не доверяй, все как один зверье. Можешь встретить там красотку молодую, кличка Паненка...” Вот и встретил. Крепко не любил он блатную публику. Сейчас смотрел на девчонку и на приятеля по неволе и зла не чувствовал. Какие они звери? Обыкновенные ребята, только запутались. Им помочь — хорошими людьми станут.

Савелий Кириллович и Корней пили чай в угловом номере, из которого можно было выйти и во двор, и в соседнюю жилую квартиру, а из нее в переулок. Корней велел чай подать сюда, чтобы Савелий увидел запасной ход, оценил предусмотрительность хозяина. Обстановка здесь была беднее, чем в других номерах гостиницы, зато дверь изнутри обита железом, засовы накладные двойные.

На столе мед, сахар колотый и сушки — вот и все угощенье к чаю. Корней сам наливал из самовара, никакой прислуги в номере не было. Савелий Кириллович расстегнул рубаху, на шею повесил полотенце, лицо раскраснелось, чай пил громко, с присвистом, блаженствовал старичок. Корней занял место напротив, чай у него в стакане с подстаканником, по-городскому, в общем, пьет аккуратно, лицо бледное, глаза по привычке опущены — спокоен человек, никаких известий не ждет.

Савелий пятую чашку приканчивает, потом изошел, пить больше невмоготу, а хозяин молчит, никакого интереса не выказывает. Допил наконец старик, чашку перевернул, утерся полотенцем, пригладил ладошкой седые волосы.

— Ну что, Корнеюшка, взглянул я на ребятишек твоих — занятные, — начал Савелий, будто и не было часового упрямого молчания, и не враги они многолетние, и нет у них большего удовольствия, как сидеть вот так и чаек попивать.

Корней и бровью не повел, глаз не поднял, серебряной ложечкой чаинку из стакана выловил.

— Не по чину горд ты. Корней! — старик сорвался: возраст — что ни говори, восьмой десяток к концу валится.

— Савелий Кириллович, уважаемый, вы меня ни с кем не путаете? — спросил Корней ласково.

Старик перекрестился истово, пробормотал нечленораздельное. Корней расхохотался:

— Кто ж по-матерному молится? Брось, старик, ерничать, из ума выжил? Говори толком. Кликну Лешку, он тебя в красном углу для просушки повесит!

— Понимал Корней, говорит лишнее, не мог остановиться, накатило.

— Ну? — ударил по столу. Савелий Кириллович, наоборот, успокоился, глазки блеснули молодо.

— Не гневайся, Корнеюшка, — сказал весело. — Ребятишки к тебе заскочили правильные. Который беленький, что Сынком кличут — наших кровей: слыхивал, он из циркачей. Отец с матушкой и дед его в цирке хлеб зарабатывали, он сам в детстве народ потешал, потом одумался, делом занялся. По церквям работает. Говорят, лучше Сынка нет сейчас, ловок, шельма, удачлив. Другой, что Ханом назвался, незнаком мне. Хан — кличка редкая, помню одного, схоронили его давненько. Сказывал мне один человек, как год назад встретился он нечаянно с товарищем из уголовочки, нарисовал его мне, очень он на этого чернявенького смахивает. Опять же, человек тот, что со мной разговор имел, помянул, мол, милиционер силы просто необыкновенной, хотя по виду не скажешь. Вот и весь мой сказ, Корнеюшка.

Савелий Кириллович всеми морщинками сиял, будто очень приятное рассказывал. Не знал старик, что Корней без него осведомлен: один из гостей прибыл к нему из милиции.

Савелий Кириллович держал на Корнея зло большое. Старик жил спокойно, так как не воровал, левый товар не принимал, не укрывал беглых, сам-то постоянного места для ночлега не имел. Сегодня здесь, завтра там — как перекати-поле. У уголовников старик был в чести, оказывая им мелкие, а порой и значительные услуги. У кого напарник сел, другого найти требуется, у того золотишко появилось, нашел на улице, не знает, где за находку цену настоящую дадут. Савелий Кириллович все знает, всегда подскажет. Жил он так, сытно, с рюмочкой, отложить на черный день удавалось. Ребятишки садились, резали друг друга, освобождались, бежали, скрывались и снова садились. Савелию Кирилловичу все их беды без надобности, на десятерых хоть у одного удача, он, старый, — рядом. Ему тепло, сытно. Все так складно, да Корней на старую голову объявился. Авторитет приобрел, власть забрал, поначалу старик успехам Корнея только радовался. Чем больше королей, тем легче жить шуту — не при одном дворе, так при другом. А потом приметил Савелий Кириллович, Корней-то не ворует, только правит и всю долю у ребятишек норовит отобрать. При таком раскладе Савелий Кириллович не при деле оказывается. Корней умом сильней, авторитетом выше. Тут старик понял: Корней-то, сердешный, с сыщиками любовь крутит. У каждого человека две руки. Корней и определил: левой — налево, а правой, как понимаете, — направо. Савелий Кириллович как смекнул эту хитрость, быстренько, но не торопясь, там узнал, здесь узнал, сложил вместе, уже собрался ребятишкам слово сказать, как Корнея по ювелирному делу подмели начисто. Он в суде такую речь держал, что пересказывали ее, привирая до тех пор, пока не получилось, что для всех деловых в законе Корней — и рядом никого.

Одна мысль Савелию Кирилловичу покоя не давала: хотелось замазать Корнея в глазах уголовников, тень на человека положить. А тут Леха-маленький объявился, зовет, дело, мол, есть. Пришел: оказывается, что в доме, куда из дюжины проверенных одного перепроверенного пускают, товарищ из милиции живет. Савелий Кириллович первым делом новость Паненке шепнул (у девок язык длинный), Лехе-маленькому также сообщил. Не шибко умен парень, но, что такое мент в доме, последний дурак сообразит. Теперь главное — слух этот на волю пустить: ни один деловой не залетит в гнездо, в котором уголовка ночевала.

— Спасибо, Савелий Кириллович, — Корней достал коробку папирос, одну размял, постучал мундштуком по крышечке. — Век не забуду, должок за мной не пропадет, сами знаете.

— Какие счеты. Корней, свои люди, — старик улыбнулся ласково. — Ты меня уважил, накормил, чайком попотчевал — и ладушки.

Корней словам старика кивал, затем, будто и не слышал ничего, продолжал:

— Должок отдам непременно. Радоваться вам, Савелий Кириллович, пока не следует, рано вам радоваться, — он закурил, выпустил кольцо, с интересом его разглядывая.

Старик было открыл рот, хотел возмутиться, мол, только супостат такому делу обрадоваться может, не сказал ничего и рот потихоньку закрыл. “А я ведь из ума выжил окончательно, — вдруг понял он. — Корней же меня отсюда при каких обстоятельствах не выпустит”.

Корней кивнул, словно старик мысли свои вслух выразил.

— Вы понимаете, Савелий Кириллович, какая оказия получилась, — он откинулся в кресле, заложил ногу за ногу, говорил медленно, душевно, как с лучшим другом советовался. — Налоги властям за это заведение я плачу солидные. Жильцов же, сами понимаете, пускать не могу, хотя, заметьте, по нынешним временам гостиница дело прибыльное. Я бы, конечно, мог шепнуть, люди, уверен, меня поняли бы правильно: не для себя стараюсь, для людей, Савелий Кириллович, как считаете?

Старик хлопал глазами, соображая, ждут ответа либо так, для вида спрошено. Корней молчал, смотрел участливо.

— Оно конечно, — старик кашлянул. — Мальчики бы скинулись по грошику, подмогли.

— Дарья, зайди, дует у двери, простудишься, — чуть повысив голос, сказал Корней.

“Эх, стар я, стар, — думал Савелий Кириллович, глядя на вошедшую Дашу, которая улыбнулась безвинно и села за стол. — Девка со всеми потрохами его, а я, дурень, на нее рассчитывал. Замириться с ним надо, слово найти нужное”.

Корней приложил ладонь к самовару, убедился, что не остыл еще, налил Даше чаю, подвинул мед. “А мне, гостю, не предложил”, — отметил старик, но виду не подал, переставил на столе плетенку с сушками и сказал:

— На моей короткой памяти только Елену Ивановну Сердюк, которую народ за большой ум Мозгой называл, мужики к серьезной беседе допускали. Значит, ты, Дарья Евгеньевна, смышлена не по возрасту, если тебя сам, — он поклонился Корнею, — за стол сажает.

— Евгеньевна? — Даша непочтительно рассмеялась. — Моего отца мать не знала.

— Евгений Петрович Кучеров, — солидно ответил старик. — Подумаешь, секрет какой.

Даша посерьезнела. Почувствовав перемену в ее настроении, Корней решил снова завладеть инициативой:

— Люди мне верят, денежки бы нашли, Савелий Кириллович. Но не хочу я просить. Не от гордости, — просто знаю, как червонцы деловым достаются. За каждый целковый свободой, а то и жизнью рисковать приходится. Нехорошо такие деньги просить, непорядочно, — он взглянул на Дашу, оценила ли девушка его благородство. Девушка давно Корнея раскусила, улыбнулась тонко, опустив глаза.

— Ох, тяжела наша доля! — Савелий Кириллович вздохнул.

“Чем же твоя доля тяжела, старик? — подумала Даша. — Ходишь по людям, ешь, спишь, мзду собираешь. Сам чист, риску никакого, на черный день червончиков припас. Вот устроился мухомор, да еще жалуется “.

— Рассудил я так и решил занять у новой власти тысчонок несколько, — сказал Корней. — Мне много не надо, полагаю, миллионом обойдусь.

Чуть не подпрыгнул Савелий Кириллович, засучил ножонками в подшитых валеночках. Даша вспомнила разговор с Корнеем, когда ночью он пришел к ней. Не из-за нее ли Корней на дело собрался? Кажется, купить ее хочет? И, будто отвечая на ее мысли, он продолжал:

— Я жениться решил, Савелий Кириллович...

— Так ты женат...

— То блуд один, перед богом холостой я, — Корней небрежно перекрестился. — Невеста у меня молодая, сам видишь. Ей наряди нужны, украшения разные. Чего разводить канитель, решил я сейф взять и возьму. Инструмента у меня не хватает, хотел изготовить, за человеком послал, а он вместо себя Хана этого прислал.

— Товарищ Мелентьев тебе справный инструмент сготовит, — хихикнул старик, — на две руки, лет на десять с гарантией. Что думаешь делать с парнем, как решишь? — он посерьезнел.

— Человек, видно, по металлу работает, а мне инструмент нужен, сторгуемся, думаю. Сговоримся.

— Значит, парень инструмент сготовит задарма?

— Я всегда за работу плачу по-царски, — ответил Корней. — Сколько дней работает, столько живет. А жизнь, она дороже золота.

— Высоко ты задумал. Корней. Милиция тебе своими руками поможет. Одобряю, такое дело людям понравится. Только кто же тебе этого Хана уберет?

— Да вас хочу попросить, Савелий Кириллович. Нынешние товарищи говорят, нет ничего сильней личного примера, — Корней обращался к Даше, приглашая посмеяться вместе. — Вы, уважаемый, все поучаете, пора и самому замазаться. Не пожелаете? Или вы свою жизнь меньше милицейской души оцените?

— Слыхала, дочка? Если сама жива будешь, повторишь его слова людям. Я тебя. Корней, не боюсь, ты меня пальцем тронуть не посмеешь, — всю жизнь провел Савелий Кириллович среди воров и убийц, твердо знал: клин вышибают только клином. От страха и безысходности он так обнаглел, что сам в свою ложь поверил. — Люди знают, куда я пошел. Ты спроси своего Лешку, он видал, как я с Митей Резаным прощался. Митя про тебя нехорошо думает, Корней. Он совсем нехорошо думает, ведь брательника его замели на третий день, как тот от тебя ушел.

— Ты что? — Корней даже привстал.

— Я ничего. Только Козырева, Губернаторова, Дюкова тоже повязали, когда ребята от тебя ушли. И деньжат у них, слышно, не оказалось. А ведь кассу они чистенько сработали, люди знают. Ты со мной ласковым будь, — силы старика были на исходе. — Уйди, Паненка, ни к чему тебе глядеть, как мужики ссорятся, — сказал Савелий Кириллович растерянно.

Но так грозно и, главное, правдиво прозвучало его обвинение, что ни Даша, ни Корней не почувствовали растерянности, последние слова расценили как право сильного. Даша глянула на Корнея коротко, он не шелохнулся, бровью не повел. Она старику заговорщицки подмигнула и вышла, покачивая стройными бедрами. Пройдя по коридору несколько шагов, она рассмеялась и сказала:

— Чтоб вы удавили друг дружку, окаянные! — вышла в холл и обомлела.

За конторкой сидела одна Анна; облокотившись на конторку, с двух сторон стояли картинно Хан и Сынок. Больше в холле не было никого. На щеках Анны проступил румянец, глаза непривычно блестели, она даже улыбалась, слушая молодых людей, которые соревновались в остроумии.

— А вот и Дашенька! — воскликнул Сынок радостно. — Сейчас бы патефончик раздобыть, такие танцы-шманцы устроили бы, — он подошел к Даше, протягивая руки, тихо добавил: — Если в морду полезешь, не погляжу, что красавица, — взял ее под руку, подвел к конторке. — Чего, любезные, вы из гостиницы тюрьму устроили?

Анна пожала плечами: мол, я здесь не хозяйка, за поведение ваших гостей не отвечаю. После тяжелого разговора у Даши настроение было взвинченное, она рассмеялась заразительно, как когда-то Паненка серебро расшвыривала.

— Дверь заперли? — она шагнула к выходу. — Зайдут ненароком.

— Не зайдут, — Хан показал ключ. — Сынок прав. Мы не для того из одной тюрьмы бежали, чтобы в другой устроиться.

— Давай музыку, давай выпивку! — закричал Сынок, пританцовывая.

“А там два хрыча судьбы вершат, — подумала Даша, глядя на чернобрового Хана с симпатией. — Да он один их двоих ногами свяжет — они два дня не развяжутся. Ох, взгляну я на их морды”. А вслух сказала:

— Анна Францевна, или мы с вами не женщины? То нельзя, это не можно! — Даша прошла за конторку, открыла буфет, доставая бутылки, спросила: — Анна, где мужчины?

— Мужчины здесь, — Анна указала на молодых людей. — А если ты спрашиваешь про этих... — она передернула плечом, — то мой якобы в “Форум” направился; Петр — сама знаешь, а коммерсанта из пятого...

— Алексей Спиридонович занят, — перебил нахально Сынок, — они газету читают. Неудобно получается: коммерсант, солидный человек, а в политике как пень стоеросовый...

— Степан, — окликнула Даша Хана, — будь ласков, — она указала на поднос с бутылками и повернулась к Сынку: — На Алексея Спиридоновича взглянуть можно?

— Это сколько угодно! — Сынок подхватил Дашу под руку, указал на коридор, подвел к седьмому номеру, услужливо распахнул дверь. — Они здесь, правда, кресло они занимают неудобное.

Леха-маленький сидел в ванной на стульчаке, у ног его лежала газета. Увидев огромного детину в таком комичном положении, Даша прыснула в кулак. Когда же заметила, что запястья бандита прикованы к трубе наручниками, то от смеха опустилась на кран ванны.

— Чего регогочешь?.. — Леха продолжал речь нецензурно-витиевато.

— Не выражайтесь, любезный, — укоризненно сказал Сынок, сохраняя на лице абсолютно серьезную мину. — Я вам газетку оставил, образование ваше пополнить решил...

— Откуда же вы браслетики раздобыли? — Даша вытирала слезы. Ситуация ей нравилась очень.

— У нас завсегда с собой, — Сынок сделал обиженную мину. — Без браслетиков нельзя. Скажем, господин попадется, который русского языка не понимает. Ему мой лучший друг, Степа Хан — тихий человек, говорит: “Мы пойдем гостиницу посмотрим, а вы тут побудьте, газетку почитайте. Вы, к примеру, что сейчас творится в Италии, ведь не знаете?” Они, Алексей Спиридонович, вместо ответа по существу за ножик хватаются.

Сынок взял валявшийся на кровати финский нож, протянул Даше торжественно. Она взглянула на серьезную мину Сынка, на сидевшего на стульчаке Леху и снова рассмеялась.

— Это вы зря смеетесь, раскрасавица Паненка, — Сынок покачал головой осуждающе. — Вы возьмите эту штуку в руки, исследуйте, так сказать, вещественные доказательства. Она же, эта штука, острая. Они же порезаться могли. Вы обратите внимание, как гуманно с неразумным обошлись. Ведь не в гостиной либо тут, в спальне, пристегнули. А вдруг они в туалет захочут? Эдак и конфуз получится. Мы такой момент предвосхитили, тут, на месте, посадили, штаники заранее сняли.

Даша заметила, что штаны Лехи действительно лежат на ботинках, а сам герой полами пиджака прикрывается.

— Да отпусти ты его. Сынок, — Даша неожиданно подумала: “А где сейчас Хан чернявенький? Вот уж смех будет, когда убежит он”.

Девушка выскочила из ванной и увидела Анну и Хана, которые накрывали на стол. На щеках Анны сиял румянец, а на смуглой щеке Хана Даша заметила следы помады. Девушка подошла, вытерла щеку, взяла парня за подбородок, заглянула в глаза и сказала:

— Ты, мальчик, торопись, жизнь — она коротка, — сообразила, что болтает совсем лишнее, добавила: — На седьмом-то десятке целовать не будут, — и поцеловала его в другую щеку.

Глава шестая

Сделка

Когда Даша вышла, Савелий Кириллович и Корней спор прекратили. Каждый задумался, а собственно, зачем они рогами уперлись? Девушка ушла, исчез зритель, перед которым они разыгрывали ни одному из них не нужный спектакль. Оставшись вдвоем, они неожиданно поняли, что им совсем не тесно, они же единомышленники и ни к чему им друг перед другом ваньку ломать. В братство воровское ни один из них не верил, жизнь соседа не ценил, чужими руками взять побольше, самому не замазаться — вот и весь сказ.

Корней взглянул на старика, тот ответил ему мудрым всепонимающим взглядом, и они оба улыбнулись. Хозяин поднялся, достал бутылку коньяку, наполнил рюмки. Выпили молча, в слова оба не верили, знали: пока нужны друг другу, будут вместе, а там — что бог пошлет.

— Корней, ты про мильен не шуткуешь? — нарушил молчание старик.

— Если не миллион, так тысяч шестьсот должно быть, — ответил Корней. — Но ты же понимаешь, Савелий, сам я на это дело не пойду.

— Оно понятно, — согласился старик, — возьмешь, а жизни нет, товарищи весь огород перекопают...

— Может, и не найдут, только я жить хочу, а не ждать, когда рассветет. И что за привычка у уголовки на рассвете приходить?

— Верно, Корней, тяжелая у нас судьба, — вздохнул старик и взглянул хитро. — Молодым оно много легче. Удачный скок залепил — гуляй, сори денежками, песни пой о воровской жизни вольготной. Не жизнь — малина. Хоть час, да мой. Человеку часу мало, ему куда больше требуется. Самому брать не надо. Кого же ты наладить думаешь?

— Ты же видал, двое у меня живут. Хан не откажется инструмент сготовить. Милиционер часу своего ждать будет, он думает, навел сюда уголовку, вот-вот товарищи объявятся.

— А если он по металлу не работает?

— Мелентьева не знаешь? — Корней усмехнулся. — Разве он неумеху пошлет? Раз Иван Иванович прослышал, что мне работник по металлу требуется, и решил своего подсунуть, то уж не сомневайся. Мальчик дело знает по высшему классу. Он мне все как надо сготовит, тогда Сынок его и уберет за ненадобностью.

— А не пойдет Сынок на мокрое?

— Моя забота. Сынок пройдет по мокрому и дорожку себе назад отрежет: Сам понимаешь, кто товарища убрал, билетик купил в один конец — только вперед, все остальные пути заказаны. Сам по молодости...

— Знаю, Корней, — старик хихикнул. — Сколько ты ребятишек сыску отдал, свою жизнь выкупая? Ужас...

— Не помню, Савелий, — огрызнулся Корней. — Но вот один человек, его тогда Юрием Семеновичем Кульковым величали, в третьем году, в Новгороде...

— Не по делу меня. Корней, на прошлое потянуло, — скороговоркой перебил Савелий. — Старый я, старый. Ты сказывал увлекательно. Ну, согрешил Сынок по молодости, а дальше?

— Сам он намеченную мной кассу и возьмет. Не век же парню по церквам лазить? Такую удачу Сынку не пережить, — закончил Корней. — Как, Савелий, полагаешь?

Савелий Кириллович полагал правильно, только никак не мог сообразить, каково же его собственное участие в задуманном Корнеем деле? Никаким краем он тут не касается, совсем не нужен. А коли так, зачем рассказано? Неужто ошибся старый и Корней с ним решил, а сейчас потешается?

Корней мысли старика понимал, рад бы посмеяться над старым змеем, только нужен ему Савелий Кириллович.

— Задумано высоко. Корней, — начал осторожно Савелий, подбирая слова, словно шел по топкому, тропинку нащупывая. — Крепок ты умом, верю, одолеешь Сынка, запутаешь. И удачи ему не пережить: такие деньги кого хочешь убьют. Однако уголовка после смерти своего парня да раскуроченного сейфа по следу бросится, — нащупал старик твердые камешки, зашагал решительней. — Парня к тебе посылали, сейф опять же... Мелентьев тебя. Корней, искать начнет. Корнея он будет искать, никого другого, — Савелий Кириллович вздохнул облегченно.

— Верно рассудил, только чего радуешься, не пойму? — Корней все отлично понимал и хотел, чтобы старик рассудил не так, но тот рассудил верно. — А чтобы Мелентьев в другую сторону пошел, вы, Савелий Кириллович, соберете сходку. Скажете людям:

Корней просит собраться, сам с поклоном придет.

— Можно передать, сейчас в Москве есть люди серьезные. Они к Корнею придут. Да зачем тебе? — Старик взглянул с любопытством. — Сам знаешь, много людей — много языков, слух о том до уголовки дойдет обязательно.

— Вот и ладушки, мне это и требуется, — Корней кивнул. — Собирай людей, а твоя доля в моем деле...

— Долю не возьму, — перебил старик. — Мне столько и не требуется. Я людей соберу, приду к тебе, и, прежде чем место и час назову, ты мне. Корней, десять тысяч подаришь.

Корней кивнул, и они скрепили договор рукопожатием.

Анна танцевала с Ханом, льнула к его сильному телу, ног под собой не чувствовала. Патефон, который принесла Даша, выжимал из себя плаксивое танго, порой взвизгивал непотребно. Однако присутствующие слушали самозабвенно. Семь бед — один ответ, думал каждый. Даже Леха-маленький, которого из туалета перевели в гостиную и пристегнули к креслу, расчувствовался. Ему налили два стакане водки — а что человеку требуется?

Сынок сидел на диване, поджав ноги по-турецки, курил и смотрел на танцующих одобрительно. Он водку не пил, перед ним стоял стакан с мадерой. Сынок изредка пригубливал и снова курил, беспечно улыбаясь поглядывавшей на него Даше. Это он стал вдохновителем и организатором бунта. “Нельзя сдаваться, принимать условия игры: Корней в бараний рог согнет, использует, как последних фраеров, и уберет за ненадобностью. Надо дурачками прикинуться, — Сынок и не заметил, что в своих рассуждениях себя и Хана воспринимал как единое. — Не знаем мы никакого Корнея, слыхом не слыхивали, бежали мы, помогли укрыться люди добрые, спасибо, поклон вам низкий. Понимаем, не приезжие, должники мы перед хозяевами — так отработаем. Только не на вас отработаем, на себя, а должок отдадим монетой. Необходимо свободу завоевать, потому как запертый в нумере — нуль он без палочки”.

Даша тоже не пила, проснулась в ней бесстрашная Паненка, покуролесила минуток пяток, да и завяла, съежилась. Меру надобно знать, не девочка. Страх, который она пыталась подавить в себе, сейчас вырвался из потаенных углов, кольнул больно и не уходил больше. Даша сидела в кресле напротив Лехи-маленького, баловалась папиросой, наблюдала за происходящим, все чаще смотрела на дверь: вот-вот откроется. Даша все примечала. Сынок незаметно от водки отказался, сел ближе к двери. Веселье он только изображает, муторно парню. Наверно, решает, сорваться или не рисковать? Сейчас стрельнет в дверь — и с концами. Кто его догонит? Хан и ухом не поведет, Леха браслетиками к креслу пристегнут. Анна не в счет, а я не побегу. Хан непонятно себя ведет, выпил крепко и с Анны глаз не сводит, словно нет для него серьезней дела, как очаровать эту немочку недобитую. Не нервы у него, а неизвестно что. Может, в уголовке лекарство хитрое дают? Выпил капли — ни страха тебе, ни волнения. На какой фарт мальчонка рассчитывает? Даша смотрела на Хана с любопытством. Он танцевал строго, не вихлялся всеми суставами, как у блатных принято, Анну держал крепко, не тискал, вел спокойно и ровно, слегка касаясь ее виска губами. Оценив все это, Даша почувствовала зависть и от зла подумала: что же вас, милиционеров, не учат, как танцевать с нами надо?

Патефон всхлипнул и умолк. Хан чуть склонил голову, подвел Анну к дивану, посадил рядом с Сынком.

— Жизнь одна — живите, голуби, — сказал Леха-маленький грустно, опомнился, сплел матерную тираду и закончил: — Вот освободят меня, я вам устрою танцы.

— Хан, — Сынок улыбнулся, — отстегни ты хорошего человека...

Хан повернулся к Лехе-маленькому, тот приподнялся вместе с креслом и забормотал:

— Не думай даже, мне так сидеть следует. Конечно, не оправдаюсь, но послабление...

Сынок подскочил к нему, влил в рот стакан водки, закупорил огурцом.

— Хан, милый ты человек, — Сынок остановился посредине комнаты, картинно подбоченился, — где же тебя так лихо плясать научили?

— Очень хорошо танцуете, Степан, — Анна покраснела и опустила глаза.

— В танце, как и в жизни, все от женщины зависит, — тихо ответил Хан, и странно было видеть на его бронзовом лице улыбку. — Танцевать меня мама учила, она у нас из благородных была.

— Мама? — Сынок помял губами забытое слово. Давно никто не говорил “мама”, коротко рубят: “мать”, сильно поддав, бормочут: “матушка”.

Простое теплое слово, произнесенное здесь дважды, заставило всех замолчать. Казалось, пропал сивушный запах водки и кисловатый — папирос, пахнуло свежим утром, сеном, молоком и лаской.

Дверь открылась бесшумно. Сынок был так напряжен ожиданием, что первым увидел, как на пороге, прислонившись к косяку, застыл человек в коричневой тужурке с галунами, роста среднего, лет пятидесяти.

— Я твоего имени не называл, — сказал Сынок, поднимаясь.

Леха замычал нечленораздельно, пошел к двери, волоча за собой тяжелое кресло.

— Надеюсь, не помешал, любезные? — не обращая на Сынка внимания, не обращаясь ни к кому конкретно, спросил швейцар. — Развлекаетесь? Это хорошо, человек рожден для веселья, — он вошел бочком, налил себе стопку, выпил.

Анна было глянула с ненавистью, но тут же, опустив голову, выскользнула в коридор. Даша не шелохнулась даже, выпустила струю дыма, разглядывала кончик папиросы. Леха опустился в кресло, тряс жирными щеками, хотел сказать, но у него не получалось. Швейцар, ни на кого не глядя, стоя закусывал. Хан налил себе стопку, выпил, хрупнул огурцом и отошел к окну; мол, меня это вообще не касается.

— Чего всполошились? — швейцар жевал, вытирал лоб ладонью. — Отдыхайте, я за документиками зашел, для милиции требуются на прописочку.

— Степа, на выход, нас тут не поняли, — Сынок шагнул к двери. — Документов нет, обобрали нас людишки добрые. Ты, мил человек, скажи, сколько с нас причитается? Мы расплатимся и уберемся, чтобы не подводить гостеприимное заведение. Тебе сколько?

— Остынь, Сынок, не прикидывайся дурнее глупого. Придет срок, предъявят тебе счетец, не торопись, — швейцар одернул тужурку, повернулся к Хану. — Пойдем, парень, разговор есть.

Хан кивнул, двинулся молча к выходу, но его перехватила Даша.

— Степан! — она указала на Леху-маленького, который ждал покорно своей участи.

Хан походя раскрыл наручники, бросил их Сынку и молча вышел вслед за швейцаром. Потрусил за ними и Леха-маленький.

— Кто такой? — спросил Сынок.

— “Кто такой”, — передразнила Даша. — Хозяин заведения. Корней.

— Плюнуть не на что, — и для наглядности Сынок длинно сплюнул в угол. — Корней! Скажи еще — Наполеон... либо... — он резко повернулся к Даше. — Корней вот! — Сынок растопырил руки, поднял над головой.

— Дурачок глупенький, — Даша похлопала его по щеке и вышла.

Константин Николаевич Воронцов побрился, вытер лицо одеколоном, надел чистую рубашку. Он сел на подоконник, выглянул на улицу: не так парит, как вчера, но в пиджаке сопреешь. Положил браунинг в карман брюк, шагнул — пистолет неловко бултыхнулся. В заднем кармане тоже нельзя: без пиджака видно больно. Воронцов подбросил пистолет на ладони, постоял в нерешительности. Может, оставить? На кой ляд он нужен? Затем с тяжелым вздохом надел пиджак, опустил пистолет во внутренний карман и пошел к Мелентьеву.

Субинспектор, как обычно, восседал за совершенно чистым столом, поглаживал пальцами его полированную поверхность, изображая бездельника, благодушествовал.

— Лодыри прикидываются тружениками, работяги — бездельниками, человек из себя вечно чего-то изображает, — сказал Воронцов, закрывая за собой дверь.

— А вы идите. Костя, отдыхайте с чистой совестью, — Мелентьев снял со стола пылинку. — Топаете вы на свидание — и прекрасно, не прикидывайтесь, что идете по делу.

— А я и не прикидываюсь, — Костя сел у стола, — а совесть грызет, угадал. Я замечаю за собой, нечистая она у меня, — он глянул на часы, отставив далеко руку.

— Вы при девушке-то так руками не размахивайте, часами бахвалиться не следует.

— Я знаю, почему совесть моя шебуршится, — Костя покраснел, насупил ниточки бровей.

— Ясное дело, — перебил Мелентьев. — Стыдно вам старым сыщиком командовать. У вас нормальная совесть, Константин Николаевич. Забирайте ее и идите себе на свидание, рекомендую “Савой”. Ах да, забыл, старый дурак, вы взяток не берете, на зарплату только до швейцара в “Савое” дойти можно.

— Нервничаешь, товарищ субинспектор? Может, мне не уходить? Что-то ты сегодня с самого утра не в себе?

Мелентьев вышел из-за стола, заложил руки за спину, хрустнул пальцами.

— Завидую вашей простоте, ясности мышления. Сам-то я, как известно, воспитания буржуазного. Вот и путаюсь, как мальчик, в соплях, — Мелентьев взял Воронцова под руку, вывел из кабинета, закрыл за ним дверь.

Костя Воронцов угадал: субинспектор нервничал. Дело в том, что к утру он пришел к мысли довольно очевидной. Когда Сурмина и Батистова из бильярдной к Корнею через проходные дворы вели, то неопытных сотрудников наверняка заметили. Узнав, что за гостями тянулся хвост. Корней нехитрую комбинацию с побегом разгадает. Он начнет думать, кто из двоих — из милиции, и, вполне возможно, за опознавателем пошлет. А кто лучше старого Савелия уголовный мир знает? Никто. Придя к такой мысли, субинспектор накинул на себя одежонку старенькую (несколько нужных вещичек всегда в шкафу держал) и быстро отправился в Марьину рощу к давно ему известному дому. Квартала Мелентьев не дошел — идут двое: один маленький, другой — лоб здоровенный. Он еще не успел в подъезд втиснуться, как мимо Савелий прошмурыгал. Мелентьев к здоровому мужику пригляделся и Леху-маленького узнал.

Субинспектор за ними до гостиницы “Встреча” дошел без приключений. Леха только у дверей оглянулся, но старый сыщик в тот момент уже стоял в подворотне. Он вернулся в кабинет, распорядился навести справки о хозяевах гостиницы и к обеду о постоянных обитателях заведения знал уже многое.

Анна Шульц — фикция, хозяин, конечно. Корней. И исчезнувшая было Паненка объявилась. Мелентьев ее без труда узнал в горничной Даше Латышевой. Он подобрал на нее имевшийся материал: ничего конкретного, прямых показаний на девочку нет. Корней тоже чист, к гостинице и подступиться не с чем. “Встреча” функционирует два года, сколько же там интересных людей перебывало? Однако из “висячек” — так в уголовном розыске называли нераскрытые преступления — ни одна к Корнею не подходит. Мелкие кражи, уличные грабежи, убийство в пьяных драках — все это Корнею не к лицу, он не станет размениваться. Значит, затаился, готовится, а пока принимает гастролеров, тянет с них помаленьку. Где-то он Паненку подобрал, для чего девчонка ему понадобилась? Все это обдумывал Мелентьев, хотел уже Воронцову доложить, но решил повременить. Начнутся шум, беготня, разговоры, совещания, а тут деликатный подход требуется. “Пока мне на шею с указаниями и сроками не сели, я обмозгую не торопясь”, — решил субинспектор.

Корнеев содержит гостиницу два года. Примерно тогда он и в Москве появился, тихо приехал, с уголовниками не вязался. Видимо, деньги у него были, он Анной Шульц прикрылся и купил гостиницу ее покойного мужа. Не торопился он, приживался, оглядывался, надо думать, где-то сейф приглядел. Тут ему работник по металлу и понадобился. Зачем? Батистова и Сурмина он принял, будет теперь с ними разбираться. Нужна связь — как установить? Гостиница... Кто входит в гостиницу без приглашения?

Жилец отпадает, они его не примут. Электромонтер... водопроводчик... Можно, но посещение разовое, с человека глаз не спустят, как придет, так и уйдет. За едой они, конечно, сами ходят. Что еще? Прачка? Кто-то им стирает, ни Анна, ни Дарья простыни, полотенца да наволочки не осилят. Прачка.

На этом месте и прервал субинспектора Костя Воронцов. Когда Мелентьев начальника за дверь выставил, долго не мог успокоиться, мысли в порядок привести... “Мальчик-то взрослым стал, приметил, что я не в порядке, нервничаю. Вернется со свиданки, доложу, он обидится, что молчал целый день. Ладно, с Костей мы разберемся, — решил Мелентьев, — сейчас главное — найти ход в гостиницу”.

Константин Николаевич Воронцов, выйдя из кабинета, задумался. Иван Иванович сегодня на себя не походил. Наверно, он за Сурмина беспокоится, решил Воронцов, спускаясь по лестнице. На улице, под лучами заходящего солнца, заботы эти как бы побледнели, а вскоре и совсем растаяли. Он торопился на свидание, где ждала его первая любовь.

Костя родился в Москве, но не переставал удивляться этому загадочному, все время меняющемуся городу. Сегодня он шел по улице и любил ее всю, с обшарпанными домами, новостройкой, дребезжащим по бульварному кольцу трамваем, выползающим с Петровки автобусом, мороженщицей под часами и папиросниками, которые кинулись, завидев его, в подворотню. Мальчишки испуг только изображали, они-то знали, что Воронцов мужик мировой.

Он, чувствуя, что за ним наблюдают, сделал лицо строгое, “не заметил” высовывающиеся из подворотни чумазые мордашки, прошел на бульвар и услышал за спиной свист и гвалт высыпавшей на площадь ребятни. Лето, сейчас для них лафа, тепло, чуть прикрылся — и одет, народу на улице много, голодным не останешься. Нет у ребят проблем, пусть у взрослых голова болит.

“С беспризорностью пока справиться не можем, — думал Костя, поймав на лету и надкусывая клейкий липовый лист. — Крупская докладывала на президиуме Государственного ученого совета... Гривенник с колоды карт, копейку с каждой бутылки пива отчисляют на борьбу с беспризорностью. Ни людей, ни денег не хватает. Пока не хватает, — Костя засмотрелся на молодую пару. Отец держал на руке малыша, жена опиралась на руку мужа. — Все люди как люди: с детьми, с женами, а я, дурак, — с пистолетом”, — кокетничал перед собой Костя, глянул на часы и пошел медленнее. До условленного часа оставалось еще порядочно, а заветная афишная тумба — за углом. На тумбе афиши менялись редко. Костя знал, что сейчас увидит поблекшие лица Савицкого и Максакова, которые и “вокал и сатирики” в ресторане “Арбатский подвал”, где ежедневно цыганский хор под управлением А. X. Христофоровой. Неизвестные Косте Эржен и Удальцов исполняют комическую чечетку. Вот взглянуть бы, что за штука чечетка комическая. А в “Форуме” — сверхбоевик “Дом ненависти” и в главной роли — мировая артистка Пирль Уайт. Вот имечко себе отхватила, а не знает, что “мировая” на нормальном языке совсем даже не то, что она думает.

По тому, как сердце забилось, Костя понял: время. Главное, чтобы пришла. Пусть мучает и невесть что из себя изображает — только увидеть, за руку взять, как бы невзначай губами волос коснуться, запах колдовской ощутить. Он уже знал: французские духи “Коти”, три рубля грамм. С ума сойти! Он дошел до угла, не завернул, отмерил пятьдесят шагов в обратную сторону, подошел к тумбе. Афиши сменили, к чему бы это? Теперь не придет. Он тупо смотрел на бумажные незнакомые лица. Какие-то Пат и Паташон. Костя тронул пальцем заскорузлую от клея бумагу, хотел сосредоточиться, прочитать, что же тут написано... глаза ему закрыли прохладные ладони. Он прижал эти ладони к лицу и неожиданно для себя поцеловал, осторожно поцеловал, боялся спугнуть. Так бы и стоял Костя, будто нет на этой улице ни единой души... Сердце замирает, сейчас разорвется...

— Здравствуй, — сказал он, снова целуя ладони, повернулся, словно не живой.

Даша похлопала Костю по щеке.

— Здравствуй. Отдай, самой нужны, — и спрятала руки за спину. — Где это ты руки целовать научился?

Костя не ответил, улыбнулся смущенно. Словами тут ничего не объяснишь. Даша взяла его под руку, раньше Костя стеснялся, теперь привык, даже удовольствие получал.

— Ты молодец, Даша, сегодня почти вовремя.

— На минуту раньше пришла. Ты из меня солдата воспитаешь.

— Каждый культурный человек должен быть точным, — Костя немного пришел в себя, даже глаза поднял. — Ты не голодная?

Дашу умилял этот вопрос, который Костя задавал каждый раз обязательно.

— Спасибо, — церемонно ответила Даша, — буржуи накормили меня.

Она придумала для Кости байку, что работает прислугой в доме нэпмана.

Костя признался, что работает в милиции, но об уголовном розыске, тем более о должности своей умолчал. Не от недоверия, а от скромности — считал, похвальбой покажется.

Даша знала, где и кем работает Константин Николаевич Воронцов, но о службе никогда не расспрашивала. Он ценил ее за скромность особенно, забывая при этом о врожденном женском любопытстве. Лишь благодаря этому любопытству они и познакомились.

Однажды, еще до встречи Паненки с Корнеем, она с двумя мальчиками выходила из “Эрмитажа”. Неожиданно мальчики переглянулись, подхватили ее — и быстро назад, в тень. Притаились.

— Воронцов?

— Он. Подлюга. Слыхал, на этой неделе в Сокольниках в него в упор пальнули и промазали.

— Везучий, черт.

— О чем разговор, ребята? — спросила тогда Паненка.

И тут показали ей парня, скромно одетого, ничем не примечательного.

— Запомни его. Паненка, и остерегайся. Только с виду он прост, серьезный мальчонка, стреляет с обеих рук. Работает Воронцов Константин Николаевич в угро начальником.

Больше года прошло. Даша как-то из гостиницы от скуки убежала, решила по Тверской пройтись. Остановилась у витрины и почувствовала, что рассматривает кто-то ее. Дело привычное, могла уйти и не глянуть. Так нет, черт попутал. Узнала сразу, будто вчера видела: “Значит, не прост, курносый, и с двух рук стреляешь?” А он стоит, уставился, будто фотографирует.

— Скажите, как пройти к “Метрополю”? — спросила Даша, нарочно выбирая слова с “р”: знала, нравится мужчинам, как она картавит славно.

Возможно, специально в Костю уголовники промахивались, берегли для Даши. Она его влет подстрелила. Костя стоял для окружающих, но Даша знала, он у ее ног валяется. Такое и раньше случалось, она оставляла тело и уходила. Но даже бывалая Паненка не видела, чтобы в восемь вечера посреди Тверской начальник уголовного розыска, вооруженный наверняка, на коленях стоял. “Я тебе покажу, как с двух рук стреляют! Небо с овчинку покажется. А ну, курносый, марш за мной!” И Костя пошел.

Даша познакомилась с Костей из озорства и любопытства. Разных мужчин она видела, но сотрудника уголовного розыска, да еще начальника, в ее коллекции не было. С Тверской Даша сразу свернула в переулок и больше уже никогда на центральных улицах с Воронцовым не гуляла. Совершенно ни к чему, чтобы Паненку вместе с ним видели.

В первый день они погуляли полчаса и разошлись, договорившись встретиться через день. Вместо Кости на свидание явился какой-то хмурый и озабоченный парень, пробормотал, что Константин Николаевич на заседании, и передал записку, мол, просит позвонить завтра. Даша хотела отдать бумажку с телефоном Корнею, пусть распорядится по усмотрению, не отдала. Она решила его сначала своим рабом сделать, а уж потом посмотреть, как приспособить парня. На третьем свидании Костя признался, что работает в милиции, взглянул вопросительно, но, так как Даша никакого интереса не выказала, пояснил, что занимается беспризорниками. О ребятах, живущих на улице, он мог говорить бесконечно. Даша молчала, наливалась злобой, ждала, когда курносый поведет себя как нормальный мужик, тогда она и отыграется. Как именно и за что отыграется, Даша не знала. Она, прошедшая огонь, воду и медные трубы, неожиданно выяснила, что не знает обыкновенной жизни с простыми человеческими заботами. Главное — оказалось, что она не все знает о мужчинах.

Курносый был влюблен, все признаки были налицо. Он смотрел больными, лихорадочно блестевшими глазами, пытался дотронуться до нее без надобности. Если она “случайно” прижималась к нему, вздрагивал, забывал, о чем говорит, и смешно краснел. Однако про любовь не говорил.

“Давай, давай, чего маешься, — торопила его мысленно Даша. — Какой отмычкой воспользуешься?

У тебя день рождения и ты предлагаешь отметить его вдвоем? Ты не можешь без меня жить, я не должна быть мещанкой? Мужчины перестраивают мир, и женщины должны им помогать? Ты устал и одинок? Чего там еще у вас, мужиков, имеется? Деньги? У тебя денег нет, ясно, как божий день. Оружие? Пистолет у тебя в левом внутреннем кармане пиджака, давай, курносый! Ну и скука с тобой!”

Даша лгала себе, скучно ей не было. Этот парень был абсолютной загадкой. Начать с того, что она не могла понять, сколько ему лет. По виду понятно — около четвертака, по уму сколько? То он смотрит и мычит, как дитя малое, то глянет свысока, скажет снисходительно, и уже не он, а Даша словно девочка с бантиками. Известно, оружие для мужчин — любимая игрушка. Имеет парень нож, так то в один карман сунет, то в другой, не набахвалится. Курносый ни разу и не намекнул, что всегда при оружии. Жарко, парится в пиджаке, нет по-человечески объяснить, чушь какую-то про насморк несет. И вообще чокнутый, про девок своих не рассказывает, подвигами не хвастается, а ведь воевал и сейчас работенка у него — как в сказке: чем дальше, тем страшнее. А как интересно послушать! Множество историй Даша слышала и от мальчиков, и от людей серьезных, менты в тех историях подлые и трусливые. А как ситуация с другой стороны видится?

Однажды Даша спросила:

— Костя, ты воевал?

— Все воевали, — он вздохнул. — Страшное дело.

— Беляки, они ведь звери, — подзадорила Даша.

— Понимаешь, Даша, порой зверем любой может стать: и белый, и красный, он обнял за плечи дружески. — Надо добиться, чтобы любой человек не забывал, что он, — Костя сделал паузу и произнес по слогам: — че-ло-век. Высшее звание.

— Я слышала, среди этих, как они... — Даша вроде бы замялась, — уголовников, что ли... “людьми” самых бывалых, заслуженных называют.

— Уголовники народ чудной, смешные они, — он улыбнулся.

Даша оторопела, все готова была услышать, но такое... “Корней смешной? Действительно, можно от смеха умереть”.

А Костя продолжал:

— Знаешь, Даша, я с фронта вернулся, хотел на завод, а меня в милицию определили. “Я рабочий!” — кричу, а мне: “Ты сначала большевик...”

— Ты партиец?

— В Кронштадте вступил. Был там такой момент, совсем грустный. Умирать, думаю, всегда неприятно, а в восемнадцать так обидно до слез. Страшно стало, вот-вот побегу либо закричу несуразное, понимаешь, опереться мне было не на что, а без опоры, чую, пропаду позорно. Попросился я в партию. Нечестно, конечно. Другие от сознательности вступают, а я от слабости. Знаешь, на миру и смерть красна.

— На миру! — Даша фыркнула. — Это кто же, кроме тебя да комиссара, про твою партийную бумажку знал?

— Не надо так, — он взглянул строго. — Ты повзрослеешь, Даша, стыдиться этих слов будешь. Маленькая ты, Даша. Билета мне тогда не дали, откуда у комиссара документы могли быть? У нас ни воды, ни патронов, только злости навалом, на всех хватало. Поднялись люди в атаку, и я со всеми, ведь слово дал. Кто жив остался (комиссар не дошел), позже люди за меня сказали. В Питере партбилет и орден дали... Ну, это к делу не относится.

Они долго тогда молчали. Даша смотрела на Костю, она с того момента звать его про себя курносым перестала, и он ей красивым и рослым показался. Ни ростом, ни красотой Костя не мог похвастаться.

— Так за что же тебя в милицию?

— А что я мог? — Костя пожал плечами. — Кому-то надо — чем я других лучше? Начал работать — так разозлился! Обидно мне, Даша, стало. Столько хороших парней полегло, народ море крови пролил, завоевал жизнь счастливую. Так нет тебе, какие-то “кривые”, “косые”, “ширмачи”, “паханы” жить нормально не дают. Ну, думаю, передавлю, не дам им пощады! — он рассмеялся, махнул рукой. — Молодые все одинаковые: давай вперед, все ясно и понятно. Хорошие — направо, плохие — налево. Жизнь мне быстро мозги вправила. Где хорошие? Где плохие? Слово-то какое — уголовник. Приглядеться, в каждом человек прячется, в другом так далеко закопался — совсем не видно, однако есть точно, можно раскопать, обязаны. Уголовник! От какого слова произошло, думала? В угол человека загнали, он по слабости стал уголовником. Его надо из угла вывести, каждого отдельно. Человек так устроен: его боль — самая больная, обида — самая обидная.

— Хватит! — Даша отстранилась, чуть не ударила. — Много ты понимаешь! Думаешь, умный? Костя видел, ударить хочет. Не отстранился.

— Прости, обидеть не хотел.

— А мне ни к чему, — Даша прикусила губу, отвернулась. — Врешь все, слушать противно. Сам же говорил, с сопляками возишься. Ничего ты про загнанных в угол не знаешь, не придумывай.

Костя не ответил, скоро они в тот вечер расстались. Даша не звонила неделю. Костя брал банду, в перестрелке его контузило. Отлеживаясь на диване, думал о Даше. Не простая она, видно, жизнь девчонку не по шерстке гладила. И решил, что, прежде чем в прислуги устроиться, уличной была. Каким ни был Костя сознательным, однако от мысли, что Даша в прошлом — проститутка, ему стало хуже.

Врач сердился, грозил, что если Воронцов не прекратит о работе думать, то положит в больницу. Даша позвонила, и они снова встретились.

Роман молодых отметил двухмесячный юбилей, когда Мелентьев получил данные на Корнея и начал комбинацию, которая называется “Ввод сотрудника в среду”.

— Так отвечай, где ты руки целовать научился? — спросила Даша, думая о том, что оно так в жизни и ведется: начальник на свиданке, а из подчиненного сейчас Корней душу вынимает.

Глава седьмая

Будьте вы прокляты!

На третий день пребывания беглецов в гостинице произошло невероятное: исчезла хозяйка заведения — Анна Францевна Шульц. Утром, как обычно, ровно в восемь у конторки появился ее супруг. Тихий и бледный, не поднимая глаз, Шульц прошелся по пустому холлу, в две минуты девятого удивленно взглянул на часы. Еще через три минуты он подошел к четвертому номеру (супруги спали в соседних комнатах) и деликатно постучал. Никто не ответил. Он постучал решительнее и позвал:

— Анхен! Дорогая, ты встала?

Не получив ответа, он нажал на ручку — дверь оказалась не запертой. На аккуратно застеленной кровати лежал конверт, а в нем — листок с одной фразой: “Будьте вы прокляты!”

Шульц не изменился в лице, не схватился за сердце, положил конверт в карман, открыл шкаф, убедился, что отсутствуют небольшой чемодан и шкатулка с драгоценностями.

Через несколько минут на зеркальном стекле парадной двери красовалось объявление: “Гостиница закрыта на ремонт”. Швейцар Петр, расплющив о стекло нос, с минуту наблюдал за пустой улицей, потом пробежался по холлу и коридору первого этажа с мокрым веником, задержался у напевающего самовара и крикнул:

— Дарья!

Даша понесла Сынку и Хану завтрак, дверь второй день не запиралась, девушка ее толкнула подносом и вошла в номер.

— Мальчики, с добрым утром.

— Здравствуй, Паненка, — ответил стоявший на голове Сынок.

Хан выглянул из ванной, изо рта у него торчала зубная щетка; приветственно махнул рукой, хотя находившаяся в другой комнате Даша видеть его не могла.

— Степан, язык проглотил? — спросила Даша, повысив голос.

— С добрым утром, сестренка! — отозвался Хан.

— Черен ты для братца.

— Даша прошла через спальню, увернувшись от Сынка, который, продолжая стоять на голове, пытался схватить ее за руку.

Хан, намыливая лицо, взглянул в зеркало.

— Я поздоровался...

— Где Анна? — Даша схватила Хана за плечо, повернула к себе лицом.

— Анна? — Хан изобразил удивление. — Наверное, завтракает?

— Слушай, Степа, — Даша присела на край ванны, — я слышала, как ты ночью ее дверью скрипел. Анны нет в “гостинице, похоже, она ушла с концами. Где она?

— Верно, мы засиделись поздно, чай пили, — Хан пожал плечами. — Анна сказала, как обычно, до свидания.

— Врешь! Она, старая дура, в тебя, сосунка, влюбилась! Это же все видели. Думаешь, Корней не знает? Что ты ей наплел? Куда она рванула?

Хан сжал девушке руку так, что пальцы побелели. Даша зашептала:

— Ты, татарин, на мне силу не выказывай, — выдернула руку. — Еще раз тронешь, я тебя без Корнея порешу. Понял? Я тебя, ирод, спрашиваю, понял?

— Ладно, сестренка...

— В роли Джульетты — известная артистка Паненка. Ромео — Степан, кликуха — Хан, — сказал Сынок, наблюдавший за ними из-за приоткрытой двери. — Немочка сорвалась? Ай-яй-яй! Беда! — он ерничал, улыбался вроде бы, но смотрел серьезно. — Человек сошел на берег. К чему бы это? Не первая ли крыса бежала? Дали течь, идем ко дну?

— Брось, Даша, чего я Анне мог такого сказать? — спросил Хан, когда они все уселись в гостиной за стол.

— Жила, жила — и вдруг в бега кинулась? — Даша задумалась.

— Мужика она своего не любила, — ответил Хан. — А что вдруг — это со стороны так кажется. Может, копилось у нее годами, а ночью через край хлынуло? Женщина молодая, собой хороша, разве здесь для нее жизнь? Сестренка, это же тюрьма! — он постучал пальцем по столу.

Сынок молча наблюдал за сокамерником, как он порой называл Хана, и удивлялся. Скажи, разговорился молчун! Не всполошился, что немка сбегла, не горюет. А вроде сам втюрился. И не жалко ему? Может, теперь и не свидятся?

— Много ты тюрем видал. Спишь, жрешь, как барин...

— Есть и спать корове сладко, — перебил Хан. — Да не об этом речь. Ушла Анна? Откуда известно, что совсем?

— Известно, — Даша встала. — Так ты ни при чем? Понятно. Гляди, Хан... — и вышла.

Сынок отхлебнул остывшего чаю, отрезал ломоть хлеба, сделал бутерброд с колбасой, подумал, приложил сверху ломоть сыра.

— Шамовка здесь точно не тюремная, — сказал он и откусил чуть не половину.

— Чего же Анна мне-то не шепнула, что уходить задумала? — Хан тоже потянулся к еде. — Где искать теперь? Москва — город... да и осталась ли? Может, катит куда, колесики уже постукивают...

Сынок ел сосредоточенно, с последнего бутерброда колбасу и сыр забрал, хлеб на стол бросил. Хан кусок положил в плетенку, сказал укоризненно:

— Хлеб бросать грех.

— Так ведь и воровать, и врать, и чужую жену соблазнять — все грех.

— Они не венчанные, — Хан спохватился и добавил: — И не виноват я, с чего взял?

— Ты бы в цирке, Степан, не сгодился. Души в тебе нет, холодный, — Сынок откинулся в кресле, закинул ногу на ногу, цыкнул зубом. — Поздно ты, Степа, вскинулся, врешь — просто отвратительно слушать.

— С чего взял?

— Остынь, — Сынок махнул рукой пренебрежительно. — Представь... — он выдержал театральную паузу. — Человек узнает, что его любимая раскрасавица испарилась, сбегла, так сказать, в неизвестном направлении. Чего такой человек делает? Он руками размахивает, говорит не поймешь какие слова. Когда очухается, заявляет решительно: мол, все вы, люди, врете, я, как никто, ту распрекрасную душу знаю! Она сорваться, мне не шепнув, не способная! И бежит трусцой проверять, где же действительно дорогая душа. Убедившись, что люди ему по ошибке правду сказали, человек часами топчется у дверей, ждет, когда душа появится либо, на крайний случай, аппетит возвратится. Ты, Степа, человек некультурный, книжек не читал, в цирк не ходил, одно думаешь — как чего украсть, нарушить сто шестьдесят вторую статью уголовного кодекса ресефесеэр.

— Ты-то артист, известное дело. Как ты того щелкопера в бильярдной отделал? Цирк! У факира своего научился? — Хан пытался Сынка с разговора сбить, на другое отвлечь.

Сынок, склонив набок белокурую голову, улыбался, рассматривал приятеля с удовольствием.

— Ты, Степа, фраер чистейшей воды, как слеза. И хитрости твои прямые и коротенькие до ужаса. Меня в кошмарный пот бросает от одной мысли, чего тебя в нашей распрекрасной жизни ждет. Отповедь закончил, перехожу к делу. Ты врешь, Степа, как сивый мерин. Не пойму только, за что так обижают несчастное животное.

Сынок поднялся, принес из спальни коробку папирос, взглянул на Хана и, убедившись, что тот успокоился и расслабился, спросил:

— Зачем тебе нужен уход Анны? Зачем, Степа? — он сел на подлокотник его кресла, заглянул в глаза.

Хан двинул плечом, пытаясь Сынка сбросить, тот вовремя отскочил, вернулся на диван. Хан почувствовал, что взглядом выдал себя, разозлился по-настоящему. Он уступал Сынку в реакции и уж, конечно, в словоблудии, но превосходил в силе — аргумент в отношениях между мужчинами не последний.

— Слушай, парень, — начал Хан неторопливо. — Я не знаю, почему вокруг Анны вы хоровод водите. И знать не хочу. Мне своих дел, — он повел пальцем по горлу, — чужого не надобно. Ты меня на характер не бери и не замазывай. Я Аннушке лишнего не говорил и не знаю такого, чтобы она ушла. Да и ни к чему мне ее уход, обидно даже. Уяснил, Сынок? — Хан уставился на Сынка и молчал, пока тот не пробормотал, усмехаясь:

— Уяснил, уяснил...

— Теперь другое, — Хан не сводил с Сынка черных глаз. — Я бы молчал, да ты сам никчемный разговор начал. Когда я в номер вернулся, ты не спал. Когда ты вышел, минут пятнадцать тебя не было, я не спал. Так куда ты ходил. Сынок? С кем беседу имел? И чего ты теперь плетешь вокруг Анны?

У Сынка от возмущения дух перехватило, он вскочил, но Хан поднялся раньше, схватил железной рукой за плечо. Сынок удивительно легко выскользнул, упал на диван и ногой махнул с такой быстротой, что у Хана волосы от ветра на голове вздыбились.

— Мог и пониже взять, не стоит нам силой мериться, — быстро сказал Сынок. — Остынь, считай: не было об Анне говорено...

Неожиданно Сынок повеселел, взглянул на сидевшего напротив Хана с симпатией и сказал:

— Не было разговора, и ты, парень, никакого отношения к исчезновению Анны не имеешь. Лады?.. — договорить не успел, как скучно ему стало.

— Честно сказать, и я в отношении Анны на тебя и не думаю, — ответил Хан.

— Спасибо, себя ты обмануть не можешь.

— Я-то здесь тоже сбоку, — упрямо возразил Хан. — Сынок, пойдем прогуляемся, — он встал.

— Куда пойдем? Корней просил не высовываться, — ответил Сынок. — Зачем же человеку за добро пакостить? Если уходить, так совсем. Тут я согласен, давай узнаем, сколько должны, и свалим. Деньги потом пришлем. — Голубые глаза его смеялись. Сынок ответ знал.

— Я работу обязан закончить, — ответил Хан. — Обещал.

— Тогда не болтай попусту.

Корней весь разговор слышал, злился, места себе не находил. Он, считавший себя человеком умным, попался, как последний пижон: Анна ушла. Нельзя в его положении жить, рассчитывая на женское благоразумие. Гостиницу необходимо срочно ликвидировать. Главное, что он сам же потакал ухаживаниям милиционера, даже Анне шепнул, мол, приласкай парня, он мне нужен. Баба и есть баба, у нее вместо мозгов в голову неизвестно что напихано. Мент эдаким простачком выглядит, а сообразил, куда ударить, и мгновенно к немочке отмычку подобрал. “Уважает меня Мелентьев, — неожиданно подумал Корней, — парня подходящего выбрал. А вот с кличкой промахнулся: нет чтобы расхожую дать, выдумал Хана. Непростительно для старого сыщика, обмишулился”.

Эти рассуждения привели Корнея к мысли страшненькой. А как ошибся Савелий? И милиционер тот, другой? Поглядел старый на ребят: не знает их и кличек не слыхал, признаться в том не пожелал. Сочинил для Корнея байку, чтобы нужным человеком казаться. А если не сочинил и знает старый действительно, а поменял парней умышленно? Корнея угробить решил. Очень просто, вполне мог старый додуматься.

Запутался Корней, заблудился в двух соснах. А поначалу так славно складывалось. Хан просьбу изготовить кое-какой инструмент воспринял спокойно. В подвале у Корнея заранее был станочек токарный приспособлен. Тисочки, другие инструменты для работы по металлу. Хан осмотрел все, на чертежи глянул, сказал, что можно сделать дня за три-четыре, и определил десять червонцев за труд. Зачем такой хитрый инструмент, не поинтересовался, наверное, понял. Однако не торопится. Корней не удивился: милиционеру спешить некуда, он с воли вестей ждет.

Потом с Сынком поговорили уважительно. Знаем тебя, наслышаны, предлагаем долю в серьезном деле. Где, что, когда, сам понимаешь, сообщим вовремя, за помощь старшим выделим тебе десять тысяч. Парень не сразу согласился, кочевряжился: “Я вслепую не пойду, сам башковитый. Десять тысяч — деньги, но смотря сколько брать задумано. Дайте мне четверть от целого”. Обещать и половину можно — согласились, поторговались для виду.

Корней велел дверь номера не запирать, Леху-маленького отослал. Хан не уйдет. Сынок тоже заинтересован. И вот тебе — Анна сбежала. А если она Мелентьеву адресочек шепнет? Или уже шепнула? Так жить нельзя, теперь Корней ни одного делового человека в гостинице принимать права не имеет.

Задумано Корнеем все было правильно. Хан инструмент изготовит и умрет. Здесь два пути: либо Сынка на это дело уговорить, либо самому отправить, но Сынка убедить, что это он сделал. Корней по таким делам специалист классный. Старый Савелий соберет сходку воровскую. Корней на нее явится и с людьми поговорит. “Я устал: возраст... живите в мире, а я — на покой. Хочу дать вам последний совет, люди. Не трогайте вы народных сбережений, оставьте в покое кассы и сейфы государственные, на ваш век частников и их капиталов вполне хватит. Дошло до меня, что готовят неразумные сейф серьезный взять. Приказать не имею права, все мы здесь равны, но трогать народные деньги очень не советую. Милиция на дне морском тех людей найдет, оставьте свои помыслы, лучше десять раз у нэпмана взять, чем один раз у государства”.

Удивятся люди таким речам, подумают: был конь, да изъездился. Кончился Корней, да и бог с ним, многие с облегчением вздохнут. Подумает каждый, кто же это сейф готовит? Однако спрашивать у людей про чужие дела не ведено: кто задумал, тот и делает. Корней с Сынком сейф возьмут, шум пойдет, люди и вспомнят предупреждение. Конечно, все эти разговоры в милиции известны станут. Корнея искать не будут... Был вор, отсидел свое и одумался, ушел на покой, а денежки у него еще со старых дел припасены.

Все было задумано правильно. И Анна ушла — черт бы с ней: так и так гостиницу ликвидировать сомнения Корнея мучают. Подвел Савелий: не Хан — из милиции, а Сынок. Как разобраться?

Придержать пока обоих ребят у себя, гостиницу ликвидировать и уйти по-тихому, все бросить. Где и как жить без денег? Вся жизнь, значит, не так была сложена? Нет, такая доля не для него.

Можно обоих гостей убрать, взять на дело Дашу, вытряхнуть сейф и скрыться. И будут Корнея разыскивать за убийство и кражу госимущества. Дарья поживет с ним годочек, наскучит девчонке жизнь тихая, а другой не может быть у беглого, девчонка от него сбежит, да еще в уголовку стукнет, чтобы навсегда избавиться. О таком пути и думать несерьезно, он еще хуже первого: там хоть жизнь серая, мышиная, да безопасная. А тут, если мента убьешь, не жить будешь, а прятаться, не спать, а прислушиваться, если не в тюрьме окажешься, то в лечебнице для психов и придурков.

Разумно лишь одно решение: надо с гостями разобраться, повернуть их налицо, точно, абсолютно точно определить суть каждого. Милиционера руками чужими убрать, живого вывести на сейф. На сходке людям объявить, как задумано, пусть они рассказывают о Корнее, что им хочется, тронуть не посмеют.

Корней прошелся по тихому коридору, постучал в седьмой номер, никто не откликнулся, открыл — никого. Он спустился в подвал и увидел Хана, который, склонившись над тисками, работал напильником.

Сынок сидел на верстаке, курил, болтал ногами и что-то говорил. Слов его слышно не было, но, судя по довольной улыбке, рассказывал он смешное, самому приятное. Корней прислонился к сырой стене, задумался. Может, и хорошо, что их двое? Один неясный человек действительно беда, поди-ка разберись в нем, выверни душу, загляни в его мысли. Когда двое — много проще, надо лишь поставить людей лицом друг к другу, они сами прекрасно разберутся. Жизнь, она одна, другой не выпросишь.

Хан перебрал изготовленный инструмент, уложил в коробку, начал снимать фартук.

— Железки, похоже, для зубодера, — Сынок спрыгнул с верстака. — Я в прошлом году зубом маялся, заскочил к одному, так у него таких крючков и пилочек полный тазик. И чего делать, мучиться, когда купить можно?

Хан пожал плечами, пошел вместе с Сынком к лестнице, разглядывая на ходу длинный тонкий стержень с замысловатым крючком на конце.

— Ты молчишь, молчишь, устал я тебя развлекать, — сказал Сынок. — Может, в картишки перекинемся?

Хан усмехнулся, хлопнул Сынка по плечу, хотел ответить, как из конца коридора донесся женский голос:

— Коля? Сынок, топай сюда, разговор есть.

— Ну, извини, — Сынок развел руками и зашагал по коридору, весело насвистывая.

Только Хан вошел в номер, как дверь за спиной скрипнула, Шульц кивнул, улыбнулся натянуто, указал на кресло. Хан сел, не выказывая ни любопытства, ни беспокойства, смотрел на незваного гостя равнодушно.

— Разрешите? — Шульц взял у Хана стержень, осмотрел, попробовал на упругость. — Вам еще долго работать?

Хан забрал у Шульца стержень, ударил несильно по столу, крючок на конце отскочил.

— Вы кто будете? — Хан швырнул железку под диван. — Как говорит мой друг, я вашего имени не называл.

— Последние годы меня зовут Шульц, — Шульц взял со стола отломившийся крючок, сделал вид, что рассматривает, а сам наблюдал за Ханом, перехватив его удивленный взгляд. — Мне поручено поговорить с вами от имени хозяина заведения...

— Кто за работу платит? — спросил Хан. Шульц достал бумажник, отсчитал десять червонцев, подвинул к краю стола.

— Завтра можно сделать, если металл нужный доставите, — Хан спрятал деньги. — Нужно железо мягкое, а не перекаленное, хрупкое.

— Допустим, — Шульц кивнул. — Я распоряжусь. Меня другое беспокоит, молодой человек. Вас проверили, вы сомнения не вызываете. Как же получилось, Хан, что вы сюда сотрудника милиции привели?

— Что? Кто тут мент? Сынок, что ли? — Хан смотрел возмущенно. — Не может того быть!

— Почему? — спокойно спросил Шульц и тонко улыбнулся. — Ведь вы, простите, с ним в тюрьме познакомились? Вы по воле сего молодого человека не знали?

— Не знал, — согласился Хан. — Однако слыхал. Сынок — парень известный. К нему и в камере уважение выказывали...

— А Сынков много, — возразил Шульц. — Лично я трех знавал в разное время, о двоих слышал, так что кличка эта так — звук один. Вы, Хан, в святая святых милиционера привели, я не понимаю вас. Никто из людей вас не поймет. Хан. Вас одного собирались в суд вести?

— Одного, — Хан опустил голову. — Сынка, верно, в последний момент пристегнули.

— Вы говорили ему, что бежать думаете?

— Нет, он сам шепнул.

— Странно, Хан, получается. Вы решили бежать, имеете поручение к самому Корнею, вам пристегивают человека, он и побег предлагает. Корней слову верен, открывает двери, а вы приводите в дом...

— Сынок предлагал конвойного убить! — вскинулся Хан, вспомнил, как дело было, и заскучал. — Он в карты знаете, как играет? Исполнитель... высшей марки, — пробормотал Хан не совсем уверенно и затих.

— Я к вам с серьезным предложением, вы извините... — Шульц развел руками. — Ведь это он мою супругу выпроводил, а если Анна по глупости в милицию позвонила? И нас, будто зверей, обложили уже? — на бледном лице Шульца выступили красные пятна. — Вы гостиницу содержите? Вы людям приют давали? Кто разрешил вам приводить в чужой дом непроверенного человека?

— Уйдем по-тихому, — пробормотал Хан. — Неужто у вас запасного выхода нет?

— Куда уйдем? — Шульц махнул рукой вяло. — Мне бежать без надобности, по своим документам живу, и власти ко мне претензий не имеют.

— А как с этим? — Хан кивнул на дверь.

— Ваша забота. Хан. Умели нагадить, умейте и подчищать за собой...

— Я на мокрое не пойду, — глухо сказал Хан.

— Ради бога, вам и не советуют, милиция своих людей не прощает. Инструмент вы завтра сделаете и уходите, потайной выход действительно имеется.

— Ну спасибо! — Хан лицом просветлел, поднялся, положил на стол деньги. — Век не забуду!

— Свои люди. Корней просил передать: через два дня люди на сходку соберутся, вам перед ними ответ держать.

— Какой ответ? — Хан попятился.

— А вы как думали? Корней заведение закрыть обязан. Вы же спалили гостиницу. Люди на нее деньги давали, им доложат: так, мол, и так.

— Смерть верная, — Хан опустил голову. Скрипнула дверь и закрылась. Он остался в номере один.

В это же время в дальнем номере, где дверь обита железом и накладные засовы, Даша и швейцар Петр беседовали с Сынком. Петр, посмеиваясь, пил чай, хитро поблескивал глазками: очень он любил изображать человека веселого и не шибко культурного.

— Я тебя уважаю. Корней, — сказал быстро Сынок. — Но ты тоже говори, да не заговаривайся. Я за Ханом увязался, это факт, признаю. Но притопал я к вам, нет ли — вам что, холодно? Степа Хан сам к вам шел, он слова к Лехе-маленькому имел. Дарья, скажи.

Даша курила не затягиваясь, баловалась больше. Глянула на Сынка, повела плечом. Что это Корней придумал такую проверку двойную? Определил ведь старик Савелий: парень наш, деловой, да и слепому видно. И разговор как складывает? Так беседовать милиционеру вовек не научиться. Корней сказал: побудь, приглядись. Она может, делать все равно нечего, только гляди на него, нет ли — одно ясно: Сынок вылитый вор-аристократ, работник по церквям и дорогим гостиницам.

— Корней, ну хоть краем я виноват, что Хан ментом оказался? А не ошибаетесь вы? — Сынок взглянул на швейцара, затем на Дашу.

— Точно, как в банке вседержавном, — Петр рассмеялся.

— Чего же ты смеешься?

— А мы еще наплачемся. Сынок... Сейчас запасец веселья создать надобно.

Сынок взглянул на него и увидел, что смешки и прибаутки — видимость одна, из-под нависающих бровей смерть глядит.

— А ты Ленечку с Потылихи знал? — спросила неожиданно Даша.

— К чему вопрос, не пойму?

— А ты отвечай. Сынок! — повысил голос швейцар. — Не брезгуй!

— Ленечку? — переспросил Сынок, внутри захолонуло неприятно, понял: смешки кончились, проверяют. — Да вроде там два парня с таким именем есть: один, слыхал, щипач, транспортник. В личность не знаю его. А второй, слыхал, по мокрому прошел, в бегах сейчас...

— Ты много слыхал, Сынок, — Даша улыбнулась ласково. — Кто такой Толик Крепыш?

— Из Эрмитажа? Знаю, Крепышом в шутку назван, тонкий — аж тень не отбрасывает.

— Ему верить можно? — спросил швейцар.

— Нормальный человек, по куклам специалист, — ответил Сынок.

— Нормальный, — повторила Даша, — на уголовку работает. Может, и ты. Сынок, нормальный?

— Ты, девонька, не заговаривайся, — зашептал Сынок с придыханием. — Ты здесь за Корней прячешься, только шарик-то — круглый, говорят, вертится. Может, встретимся где в другом месте.

— Не знаю. Сынок, — швейцар взял стакан с чаем, отпил культурно. — Возможно, он и без тебя крутиться будет. Или остановится, как думаешь?

— Я против тебя никто. Решай, Корней. Только я так понимаю: вы эту малину спалили, виновного ищете, — Сынок облизнул пересохшие губы. — Я к вам Хана не приводил, он меня вел.

В дверь стукнули, в номер вошел Леха-маленький. Сразу тесно стало, а Сынку вдобавок и душно. Он уже прикидывал, что на худой конец сумеет от девки и Корнея вырваться.

— Звал, Корней? — спросил Леха, неловко кланяясь.

— Сядь, не засти, — швейцар даже не взглянул. — Давай рассудим. Сынок. Я тебя решать не буду, прав у меня таких нет. Но гляди, что получается. Звонит мне, — он кивнул на Леху-маленького, — и говорит, мол, тебя человек спрашивает, привет от моего брательника шлет. В цвет попадает, однако приглашать не спешу, интересуюсь, что за человек? Леха, скажи.

— Точно, — ответил тот. — Я говорю: человека не знаю, на приезжего смахивает, а с ним Сынок, личность фартовая.

— Ясно, Сынок? Разве я когда-нибудь незнакомого человека в дом пустил? Я тебе верил, тебе дверь открыл. Ты кого в дом привел. Сынок?

— Так что же теперь?

— Ничего, — ответила Даша, — ты милиционера привел, ты его и выведи, только так, чтобы адресочек наш он забыл.

— Верно, Паненка, — согласился швейцар. — Ну а ты. Сынок, как полагаешь, по справедливости мы с тобой?

Глава восьмая

Пора срывать маски

Даша оставила поднос с ужином и, не взглянув на молодых людей, не пожелав им, как обычно, спокойной ночи, быстро вышла из номера. Утренний разговор с Сынком она и вспоминать не хотела. “Уголовник — человек, которого жизнь в угол загнала”. Так что же она делает? Спокойненько человека на убийство толкает. Одного из них убьют, другой в самом темном и тесном углу жизни окажется. Из этого угла ему уже никогда не выбраться. Корней парня заставит работать на себя, использует до конца, а потом... Либо людям на него шепнет, либо уголовке отдаст. Даша не слышала окончания беседы Корнея со стариком, но поняла: сговорились. Да они за свой кусок кого угодно утопят, не впервой им, видно, чужими жизнями распоряжаться. Казалось Даше, что она, глядя на главарей уголовного мира, сама до всего додумалась. И невдомек ей, как меняется она последние два месяца: и смотрит, и думает, даже говорит по-другому. А последнее совсем ни к чему: опасно. Раньше Даша среди своих часто употребляла воровской и арестантский жаргон, общаясь с посторонними, говорила чисто, но подслащала речь жеманными словечками типа “чувствительная”, “кошмарная”, “ужасная”.

Однажды, гуляя с Костей по тихим переулкам, Даша сказала:

— Я девочка до крайности чувствительная. Костя втянул голову в плечи, будто его по шее ударили, стрельнул взглядом, но промолчал. Она это заметила, решила, что так и засыпаться недолго, стала за своей речью следить. Не сразу у нее получилось, но жаргон Даша употреблять перестала, а “чувствительно-кошмарный ужас” свела до минимума. Что она стала говорить чище. Костя отметил, плохо только, что Корней тоже мимо не прошел.

— Ты, Паненка, прямо курсисткой стала. Молодец.

Даша, зная, как не любит он с хорошим словом расставаться, к похвале отнеслась настороженно. Девушка не только говорить — одеваться и ходить стала тоже по-новому. Видно, был у нее артистический дар. Даша не думала: это носить нехорошо или так ходить не следует. Но раз она стала прислугой в богатом доме, то туфельки на шпилечках не наденешь, а значит, и семенить нет необходимости. Одеваться она стала неброско, походка строгая, без фиглей-миглей и зазывалочек, духи можно лишь намеком.

Итак, отнесла Даша ужин и возвращалась по коридору к себе, когда заметила в конце коридора неприкрытую дверь и услышала:

— Даша, загляни на минуточку. Корней встретил на пороге, дверь на засов запер, спросил:

— Как гости?

Даша привычно плечом повела, мол, нормально.

— Расчет наш с тобой. Паненка, прост, — он подвинул для нее стул, сам начал расхаживать по комнате. — Милиционер не убежит, не для того прибыл, и на мокрое не пойдет, ему совесть такое не разрешает. А наш человек против Корнея не поднимется, духу не хватит. И выход мы с тобой. Паненка, человеку оставили один...

— Что я Паненка, в делах замазанная, без документов и денег, ты. Корней, не напоминай, — перебила девушка. — Я у тебя за койку и харчи — в прислугах. Ты меня понял? Я ничегошеньки в ходах и выходах не понимаю, а крови на мне нет и не будет.

— А чего вскинулась?

— Ты меня за придурковатую не держи. Мальчики могут поссориться, — она кивнула на дверь, — один другого порешит, возможно. Так ты меня, Корней, в номер не зови: мыть, убирать не буду. Ясно?

— Смелая ты и умная. Люблю, — Корней рассмеялся коротко. — Раз умная, понять должна, я тебя в таком виде взять с собой никак не могу. Старые твои дела мне без надобности. Слыхал, и нету их совсем. Никто из мальчиков тебя не назвал, клиенты, кто в живых остался, о тебе молчали. Двое лишь на очных ставках бормотали несуразное, мол, была раскрасавица с серыми глазами, картавит легко да смешливая. По таким приметам можно век искать, а найдут, так лишь для одного — документы тебе крепкие выдать и на работу определить.

Не ведая того, больно ударил Корней. Даша сказанное знала и гнала от себя, спрятаться хотела от злой правды.

Гулять лихой Паненкой с ребятами, имея обиду, отбирать у мужиков глупых, что они ей и так должны, даже под нож подставлять — одно. Вы, люди, со мной так, я с вас — втридорога. Нет у меня ничего, никогда и не было, ни дороги вперед, ни назад. Жалость к себе вещь великая, ей цены нет, она для человеческой совести словно шапка-невидимка, любые двери открывает, все права дает.

Такой Паненкой вошла Даша к Корнею в дом. Прошло время, слухи потекли, мальчики садиться начали, на допросах и в суде не называют ее имени. Ну, мальчики молчат, еще понятно, но и пострадавшие молчат. Рассказывали, один селянин после встречи с Дашей и мальчиками в больнице обосновался прочно. К нему следователь наведывался, все о девице узнать хотел. В самый последний раз селянин тот сказал: “Я ее прощаю!” — и отдал богу душу, примет не назвал. А она о том парне помнила, что конопатый был, ничего больше. Постепенно растворяться стала Паненка, себя не поймет, нутро человеческое твердит: было, было, а взять в руки нечего.

Тут еще курносый встретился, о загнанных в угол начал рассуждать. И Даша вдруг поняла, что играет она загнанную, ни в каком углу не стоит, чисто вокруг. Прошлые грехи не теснят ее, люди простили. Кажется, чего тебе еще надобно: мечтовый вариант — вздохни свободно, живи да радуйся. У Даши все не так складывается. Пока вину перед законом носила, внутри ее не чувствовала; как поняла: перед законом чиста, — в сердце ударило, прихватило больно. Кто же я? Задумалась. Тут еще Костя в жизни застрял, — не вытащишь. Любить не любит, бросить не может. Корней с Савелием переглядками, улыбочками соскальзывающими последние гвозди в крышку гроба заколотили. Нет Паненки, померла. А Даша перед выбором стоит, раньше такого слова не знала, сейчас оно ей дорогу перекрыло, будто живое крутится. Выбирай! Выбирай!

Сейчас Корней вслух сказал, на самое больное наступил. Мыслей ее он не знал, но чуток Корней был. Почувствовал опасность, потому решил добиться ответа.

— Муж и жена один возок тянут и пристегнуты должны быть одинаково, — он взглянул на Дашу испытующе, девушка на упоминание о супружестве не отреагировала. — Пары не получится, если один намертво прикован, а другой в охотку рядом бежит, а надоело либо другое на ум пришло, можно из оглоблей скакнуть, в обратную сторону побежать.

“Интересно, как на земле супруги живут, которые не связаны преступлением? — размышляла Даша. — Не боятся ни доноса, ни милиции, а живут, тянут вместе, не взбрыкивают”.

— Я не гимназист, чтобы перед девчонкой выламываться, — сказал Корней. — Чего молчишь? Или язык проглотила?

Даша откинулась на спинку стула так, чтобы натянулась кофточка на высокой груди, взглянула глазами прозрачными, улыбнулась смущенно.

— Интересно знать, — Корней запнулся, — кто у тебя первым был? Какой мужик?

— Я же на каторге родилась, там сразу пятеро навалилось, — Даша чувствовала: сейчас бросится. Не боялась, знала: не одолеть ему. — Не разобрала я первого-то, Корней, — протянула она с тоской, подошла к нему, положила руки ему на плечи, в лицо заглянула. — Я никого не люблю, свободная. Все тебе будет, до капельки.

Он обмяк, и Даша тотчас оттолкнула его, будто мокрую тряпку отбросила. Слабенький мужик, обыкновенный. Придумали люди — Корень.

— Скушно, тоска заела, — Даша прошлась по номеру. — Что за жизнь у нас? Четыре стенки да окна с решетками. Я с мальчиками гуляла по самому краешку, свою жизнь на день вперед не загадывала. Но я гуляла! — Даша растянула последнее слово.

— Это не жизнь. Паненка...

— Это жизнь? — Даша застучала по стене. — Жизнь? Я вчера по улице шла, люди вокруг спешат куда-то, смеются, ругаются. Две девчонки, мои годки, пончики в сахаре купили — глаза от счастья в пол-лица... — она говорила лишнее, чтобы скрыть ошибку, длинно выругалась, привычные недавно слова сейчас оказались шершавыми, царапались.

Корней глаза прикрыл, кивнул согласно и сказал:

— Может, ты и права, Даша, — и то, что назвал он девушку по имени, прозвучало предупреждением. — Мое время прошло, ты же еще нашей волей не отравленная. Жизнь-то сейчас новая, интересная, в ней можно место для себя найти красивое.

“Лишнего наплела, веру ко мне потерял Корней, — поняла Даша. — Назад его теперь трудно повернуть”.

— Ты, Корней, умный, — она вновь подошла к нему вплотную. — Отпустишь?

Корней чувствовал на щеке ее жаркое дыхание, видел глаза прозрачные, зябко ему стало от мысли, что девчонка качнулась, завязать с блатной жизнью подумывает. Кто задумался, тому веры нет. А не сам ли он ее толкнул? Он толкнул, она и закачалась. Значит, стояла нетвердо, он прав, что проверочку эту устроил. Плевать он хотел на воровское товарищество, только если девчонка отшатнется, в новой жизни Корней ей ни к чему. Не отдам, ты моя будешь, решил он и сказал:

— Ты свободна, Даша. Тебя никто не держит... — и замолчал, увидев перед носом кукиш. Паненка в лицо рассмеялась.

Сначала Даша хотела остановить его ударом, остереглась. Нельзя дать ему договорить, нутром чувствовала. Не отпустит Корней, словами повяжет — и кончится скверно: уйти не даст, а веру потеряет.

Корней, чтобы лица не потерять, руку ее поцеловал, тоже рассмеялся коротко.

— Ты верно рассудила. Корней с Паненкой на дела не ходил, в тюрьме не сидит. А мальчики, которые сейчас там, и дружки их, которые здесь, тебя могут не понять.

Но этот выстрел был уже мимо. Даша разбрасывала серебро смеха, не слушала, шагнула к двери.

— Воровка никогда не будет прачкой! Запомни, Корней! Никогда!

По комнате ползал страх. Он был черный, с мягкими мохнатыми паучьими лапами. О своем появлении он объявил, хлопнув форточкой, притих, прислушиваясь, шевельнул занавеской, заскрипел половицами, забавляясь, зацокал по булыжной мостовой лошадиными подковами. На мгновение страх исчез, тут же отразился в трюмо и начал растекаться по спальне, обволакивая лежащих неподвижно людей.

— Он хочет, чтобы ты меня убил, — сказал сотрудник уголовного розыска так медленно и неловко, словно учился говорить на чужом языке.

Вор вытер ладонью влажное лицо и не ответил.

— Да, чего темнить, я агент уголовного розыска, ты мне был нужен для прикрытия. Кто знал, что так случится?

Вор сел, повернувшись к агенту спиной, и сказал:

— Ты дурак, за стеной слышно...

— Я дурак, — согласился агент. — Там никого нет, я проверил. Корней в нас запутался, хочет кровью одного связать другого.

— Мент, а мент? — плаксиво спросил вор. — Скажи, зачем ты полез сюда? Ну зачем, ты что, дефективный? — он встал, вздохнул тяжело. — Давай уносить отсюда ноги. Только ты в свою комсомолию пойдешь, геройские байки будешь рассказывать. А куда денусь я? Меня люди где хочешь найдут: что хату паханов спалил, не простят, что тебя отпустил — не простят вдвойне. А жизнь только одна, другой не выдают, даже при вашей власти.

Страх пропал, наружу вырвались отчаяние и злость на себя, на свою жизнь, в которой все не так, и казалось, что виноват во всем человек, лежавший на соседней кровати, обезоруживший своими признаниями и даже не подозревавший, в какое отчаянное положение попал он — вор в законе.

— Значит, за паек на людей охотишься? Слова им говоришь, втираешься в доверие, потом одних к стенке, других — в тюрьму! И не снятся тебе ребята? Меня, зарезанного, не будешь видеть? Как тебе-то башку до сего дня не оторвали?

— Ишь, вспомнил, что у меня башка тоже одна, — усмехнулся агент. — Или полагаешь, нам по две выдают? Не актерничай, ложись, думать будем.

— Чего думать? — вор выхватил из-под подушки нож и воткнул его в подоконник. — Не могу я тебя убить. Пошли! Только ты меня не агитируй! — он неожиданно взвизгнул. — Не купишь, а за паек не продаюсь!

— Думаю, ты и за два не продашься, — агент встал, выдернул из подоконника нож, осмотрел. — Никуда мы не пойдем. Ты что, не видишь, какой такой ваш Корней? Это же сука, каких свет божий не видел! Корней любого из вас продаст, чужими руками убьет. Он до семнадцатого был платным осведомителем. Пошли бы мы на такую подлость, он бы нам вас отдавал пачками и в розницу. Корней! Корень! Падаль. Дерьмо.

— Ну, ты не заговаривайся, — сказал вор, — Корней дело знает, честь воровскую блюдет...

— Честь? Вот я тебе сейчас покажу его честь, — агент уголовного розыска рассмеялся. — Ты в чем виноват? Если я сюда целился, то ты здесь с какого краю? Корней тебя пугает, в чужих грехах обвиняет. Зачем? Он же мне то же самое говорил, что я тебя привел, а ты — мент.

— Я? — ахнул вор.

— Ты, ты, — агент снова рассмеялся, — Красная Шапочка. Слушай, не перебивай. Корней запутался, понял, что выследили, а кто из нас, не знает. Толкает друг на дружку. Стравливает. Корней знает, сотрудник убить не может, уйти сам не захочет. Корнею нужен труп. Тогда живой замажется по самую маковку и будет им Корней вертеть, как тряпичной куклой, потом на помойку выбросит за ненадобностью. Нас с тобой на всю жизнь одной цепью сковали. Я тебя агитировать не собираюсь. Рассказывать, кто ты есть, бессмысленно, ты сам все про себя знаешь. Мы с тобой один человек, либо живы будем, либо помрем. Я тебе верю, если ты мне поверишь, выберемся.

Сынок и Хан улеглись в одну кровать, горячо дыша в лицо друг другу, долго шептались. Наконец поднялись, одевались молча, каждый думал 6 своем. Хан отогнул оконную решетку. Сынок выскользнул на улицу, остановился под окном, взглянул вверх.

— Я тебе поверил, — прошептал Хан. — Иди.

— Я вернусь до рассвета, — Сынок скользнул вдоль дома, свернул в знакомый проходной, где его взяли с двух сторон под руки. Он не сопротивлялся, дал подвести к тусклому фонарю. Из темноты бесшумно вынырнул Воронцов и, увидев, оторопело сказал:

— Николай?

В это время Степа Хан все еще стоял у окна и слепо смотрел в темноту. “Пути назад нет, — думал он, — и рассусоливать нечего”. Он отпер дверь, шагнул в коридор и столкнулся со швейцаром, который улыбался угодливо, но дорогу не уступил.

— Далеко ли? — спросил он и хотел пройти в номер.

Вместо ответа Хан взял его за воротник форменной тужурки, приподнял и влепил пощечину, чуть ли не вытряхнув швейцара из униформы. Тот, еле касаясь носками ботинок пола, хотел закричать. Хан ударил второй раз, уже серьезно, вбивая в перекошенный рот крик вместе с зубами. Швейцар, захлебываясь кровью, терял сознание. Хан волоком протащил его в противоположный конец коридора, резко постучал в последнюю дверь: три подряд, пауза и еще два раза.

Когда человек, которого в округе называли Шульцем, открыл дверь, швейцар уже стоял на ногах, но смотреть на него было неприятно. Хан снова приподнял его в воздух, словно показывая куклу, и бросил в коридоре, а сам вошел в номер и закрыл за собой обитую железом дверь.

— Поговорим, Корней, — Хан повернулся.

Корней стоял, привычно опустив глаза, но его пистолет смотрел незваному гостю в лоб.

— Считаю до трех, а уже два с половиной, — тихо сказал Корней. — Отвечай быстро, без запинки.

— От Сипатого, что гостил у тебя в мае. Сипатый просил ему должок вернуть, — Хан говорил равнодушно, глядя в угол, усмехнулся брезгливо. — Не бренчи нервами. Сядь.

Не обращая внимания на пистолет, он подошел к буфету, достал коньяк, начал по-хозяйски накрывать на стол.

Корней опустил ненужное оружие в карман халата, скользкая от пота рукоятка вывалилась из ладони, пистолет тяжело ткнулся в бедро. Корней Сипатого боялся давно, с царских времен. Сипатый знал о двурушничестве и, когда уходил из гостиницы в мае, оставляя десять тысяч, сказал: “Пользуйся пока, теперешние тебе не платят. Придут от меня, отдашь”.

Корней сел за стол, взглянул на свои руки, спрятал в карманы.

Хан подвинул Корнею рюмку, кивнул, выпил, не чокнувшись.

— Люди недовольны тобой. Корней, — Хан снова налил. — Прийти тебя просят, — он выпил и добавил: — Очень.

— Мент, которого ты привел в дом, спит? — спросил Корней; слушая свой тихий, привычно спокойный голос, порадовался.

— Я его отпустил.

— Куда? — не понял Корней.

— К своим, милицейским, — равнодушно ответил Хан. — Посоветуется с начальниками и вернется. К рассвету обещал: товарищи слово держат, не как некоторые.

Корней посмотрел в смуглое, медальной чеканки лицо и подумал, что Сипатый выбрал человека правильного. Корней молчал не как обычно, заманивая, — он запутался, не только крапленых карт не видел, масти не различал, все кровавыми каплями червей казалось.

— У тебя давно перебор. Корней, — сказал Хан. — Брось их, не разглядывай. Ты прикупил лишку, когда завел этого клоуна, Петьку Кролика. Люди, от тебя возвращаясь, немыми не становятся. Одни твердят: Корней такой, другие талдычат — иной. Сипатый все определил, говорит, мол. Корней вместо себя Петьку Кролика подсовывает, не верит нам. С Кроликом у тебя на руках двадцать два было, а ты все прикупал. Блондина велел забить за то, что мальчонка горячие камешки твоей стерве подарил. Когда люди об этом неправильном деле узнали, у тебя. Корней, в картах не двадцать два, а тридцать три оказалось. Тебе мало, ты все прикупаешь...

— Хватит, — перебил Корней. — Соберемся и потолкуем. Виноват Корней — ответит. Ты в дом пришел, грязь принес да еще порядок свой установить хочешь. Ты бы сначала за собой подмыл, потом извинился бы, а уж тогда и к столу сели бы.

— Ладно, — Хан глянул на ходики на стене, — что мы с тобой один мешок с горба на горб перекладываем? Мой грех есть, но твой, Корней, — он вытянул руку, чуть ли не упираясь пальцем Корнею в грудь, — попервей моего. Что вышло? Передали мне, что ты работника по металлу ищешь. Мне малого пристегнули, и я к тебе его привел. Так малого-то ко мне пристегнули — знали, к кому. Значит, сок-то брызнул от твоей посылки. Я бы Сынка этой матери не взял бы с собой, так на моем хвосте прилетели бы. Ты что же, полагаешь, Леха-малый в проходняках Агентов запутал и они домой спать дернули? Что там, в уголовке, все вислоухие? Или ты Мелентьева не знаешь? Или Воронок ихний слаще моркови ничего не кушал?

Корней хотел перебить. Хан не дал:

— Не меряйся виной. Корней. Я с Сынком, или как его, оплошал, поначалу брать не хотел, однако он в бильярдной при мне такой номер задвинул, что я разлопоушился. Думаю, ни в жизнь ментам такого исполнителя не приобресть...

— Да вроде из цирковых он, — уже миролюбиво сказал Корней. — И Сынком он был, и по церквям шастал, а потом...

— Я тоже понял, — согласился Хан. — А перед тобой не открылся, потому что, когда дворами шли, я хвост засек. Думаю, что такое, вроде бы раньше чисто было, а как с Лехой-малым столкнулись, хвост вырос. Решил подождать, приглядеться. Корней — человек, каждый знает, однако жизнь всякое показывает. Ты согласен, Корней? И то, что ты за Корнея этого шута выдавал, тоже подозрительно. Скажи?

Некоторое время они смотрели друг другу в глаза. Стол мешал, а то могли бы сцепиться зубами.

Не ответил Корней, оскорбление проглотил, однако такая ненависть его прихватила, что понял: не жить им двоим на свете. Напрасно Хан ждал ответа, пауза дала возможность Корнею подумать, проанализировать ситуацию.

Парень знал приметы Корнея. Обрисовать его могли два человека: Сипатый и Мелентьев. Ничего, кроме слов, у парня нету, доказать он ничего не может, потому и говорит много. Корней приободрился, решил помолчать: пусть парнишка выговорится.

Хану надоело ждать, и он продолжил:

— После утренней нашей беседы ясно стало: запутался Корней, выход ищет и толкает нас лбами. Чей черепок не расколется, того Корней себе и возьмет, — он улыбнулся, сверкнул белыми зубами. — Или я ошибся. Корней?

— Ты не ошибся. Хан, — Корней не принимал равновесия

Если его самого за горло не держали, то за глотку хватал он. — Красиво сложено, складно. Только зачем ты Сынка отпустил? Нам без него не разобраться. Кроме имени Сипатого, все остальное слова. А Сипа-того знают и по эту сторону, и по ту... тоже знают...

Потерял Хан все преимущество, что до этого приобрел. И сидят вроде так же, выглядят по-прежнему, только сила от одного к другому перешла. И только что пистолет в кармане булыжником никудышным полу оттягивал, а тут оружием стал.

— Ты меня за кого держишь? — ласково спросил Корней. — У вас хвост не после бильярдной вырос, он отродясь с липового побега был. Леха вас через лабиринт по моему приказу провел; провел, хвост и вылез наружу. Понял? А раз уголовка за вами топает, значит?.. — он усмехнулся. — Значит, один из вас подсадной. Так кто виноват? Ты или Корней? Чего молчишь? Ты кто такой? Хан? Или как тебя? — спросил Корней. — Рассказывай.

— Рассказывать? — Хан замялся. — Лежим, значит, каждый свое думает. Я нож у Паненки вчера с кухни спер, не сказывала?

— Не сказывала.

— Думаю, так-то я его одолею, хоть и верток, черт. Однако без крайности на мокрое идти к чему? А тут Сынок и открылся. Говорит: да, верно, из уголовки я, Корнея кончать надо. А мы с тобой два берега у одной реки, нам друг без дружки никуда. Тебе, говорит, все одно не простят, что привел меня к Корнею. И стал он, Корней, о тебе рассказывать...

— Отпустил почему?

— А чего? Так и так менты вокруг шастают, за парня своего беспокоятся, могут в любой момент паспортную проверку устроить. Пускай парень сходит, потолкует, от слов никто не умирал. Он им доложит:

Степу Хана сагитировал в помощники, теперь нас двое...

— Он вернется?

— Как есть, куда денется?

— Хочешь, я тебе другую сказку расскажу? — Корней, чтобы в случае чего не попасть под опрокинутый стол, поднялся, отошел в сторону. — Сынок, сказал ты ему, попал ты здесь в чужую, непонятную историю, тикай, пока цел. Я тебя не видел, ты — меня, а с Корнеем мы сами разберемся. Чем, Хан, хуже твоего сложено?

— Неправда, потому и хуже.

— Слушай приговор, мальчик, — Корней стал прежним, голос его звучал тихо, слова падали весомо: — Если Сынок не вернется, ты тихонечко отсюда уходишь. Я из-за такого дерьма с властью бодаться не собираюсь. Если Сынок вернется, то ты. Хан, его на себе отсюда унесешь.

— Как — унесешь?

— На себе, мертвого! — неожиданно гаркнул Корней.

— Нет, — твердо ответил Хан.

— Как знаешь, — равнодушно сказал Корней. — На сходке людям расскажешь, как ты мента сюда привел и как отпустил.

Хан вышел из номера и направился по коридору к себе, а Корней переоделся и начал готовить документы на реализацию гостиницы.

Глава девятая

Выбор

Николай Сынок шел по ночной Москве не оглядываясь, и с каждым шагом истончалась нить, связывавшая его с Мелентьевым и Воронцовым, казалось, стало труднее дышать, словно шел он против сильного ветра.

Сынок спустился к Трубной, потоптался у забегаловки, в которой недавно с Ханом пережидал дождь, обошел афишную тумбу.

“Центральный рынок, — прочитал Сынок, — цены крайне дешевые. В ближайшем будущем рынок будет перестроен по западноевропейскому образцу”. И оттого, что не только будущего, своего завтрашнего дня Николай не знал, афишу он сорвал. На этот бессмысленный жест, весело захлебываясь, откликнулся милицейский свисток. Николай удивился, кто же это в темноте разглядеть мог, и не сразу сообразил, что стоит прямо под фонарем. Сынок вышел из блеклого круга, легко перепрыгнул через ограду Петровского бульвара и свернул на Цветной. Непонятно радовал Николая оставшийся позади бестолковый свистун. И хотя он высвистывал по-детски беспомощно и не отозвался ему никто, все ж таки пробил своим тонким голоском темноту и хмарь и легонечко подталкивал в спину. Идти стало легче.

Из подворотни пахнуло густо и несвеже, однако и такой запах был Николаю приятен, напоминал о доме, которого у него давно уже не было. Цокнули копыта, лошадь оскользнулась на булыжнике, заржала, ленивый мат перекрыл ее, заскрипела телега. Видимо, к рынку подползали первые, самые рачительные хозяева.

Николай шагнул шире: раз крестьянин зашевелился, значит, рассвет почуял. Сынку еще следовало успеть в цирк, без него все задуманное не стоило и фиги. Он перелез через ворота, обогнул здание и толкнул дверь служебного входа. Как он и ожидал, дверь простуженно всхлипнула — точно так же, как и десять лет назад, когда Николай Сынок последний раз уходил отсюда.

— Кому надо и чего? — вздохнули сонно из темноты.

Сынок не ответил, поднялся на семь ступенек и свернул налево. Ручки у этой двери не было никогда, возможно, ее никогда и не существовало. Николай в полной темноте двигался уверенно, здесь он был дома: в цирке родился. И хотя семья исколесила почти всю Россию, сменила сотни помещений. Московский цирк на Цветном Сынок знал, как собственный карман.

Выпрыгнув на арену. Сынок прошелся колесом, вскинув руки, сказал традиционное “Ал!”. Этот жест и восклицание называют “продажа”. Номер мало выполнить, его надо элегантно продать, сорвать аплодисменты. Он стоял, запрокинув голову, смотрел вверх, где еле угадывался купол-небосвод, поклонился и взял из-под ног горсть опилок.

Николая прозвали Сынком не в преступном мире, и не уголовный розыск дал ему кличку и легенду. Сынком его стали звать здесь, в цирке, где его учили ходить на руках раньше, чем на ногах. Труппа менялась, люди приходили и уходили, а он ползал, бегал и прыгал и слышал: “Сынок, нельзя! Сынок, осторожнее”. Сынок и Сынок... И когда он заговорил, то на вопрос, как тебя зовут, ответил: “Сынок!” Это имя появилось на афишах, позже его стали лепить чуть ли не метровыми буквами.

Сынок был артист-универсал. Он исполнял номер, который назывался каучук, и у акробатов исполнял верхнего. Он ассистировал иллюзионисту и, когда тот “случайно” отворачивался, творил чудеса. Он бегал по проволоке и мог при необходимости заменить клоуна. Сынка все обожали, он никому не мешал, ему никто не завидовал, ведь нельзя завидовать детству. Он рос, никто не подсказывал, мол, кончай баловаться, займись чем-нибудь одним, но всерьез, сделай свой номер. Сынок умел все, но каждый в труппе выполнял свой номер лучше его. Кончилось детство, и кончился Сынок. Сначала он не понимал, что произошло, унижался, напрашивался в номер, куда еще два года назад его затаскивали силой. Сынок был ровесник века, в пятнадцатом здесь, в этом самом помещении, ему сказали: “Хочешь, Сынок, остаться, надевай камзол с галунами, бери метлу”. С тех пор прошло десять лет. Сынок стряхнул с ладоней опилки, оглядел темноту и уверенно направился к занавесям. Отдернув пыльный плюш, он свернул по скрипучим половицам направо, снова направо и... здесь он протянул руку, провел ладонью по стене, нащупал выключатель.

Ожидая яркого света. Сынок прищурился, но лампочка, хитровато мигнув, чуть приоткрыла глаз, стены выдвинулись из темноты, образовали небольшую захламленную комнату. Сынок увидел проваленный диван, спящего на нем человека и только сейчас понял, как был наивен, рассчитывая все застать на своих местах. Он взял со стола полотенце, смахнул с венского стула пыль, сел, закинув ногу на ногу, и вздохнул облегченно.

Человек, спавший на диване, — двухметровый скелет, обтянутый сухожилиями и кожей, с тщательно полированной головой, — был знаменитый клоун Эль-Бью, по паспорту Лебедев Михаил Михайлович, в прошлом веке с успехом гастролировал по Европе и Америке. Сынок Эля на манеже никогда не видел, но порой маэстро за рюмкой среди своих кое-что показывал. Без грима, костюма и реквизита, в среде профессионалов, он мог заставить плакать и смеяться любого. Коронным его номером был этюд “Девушка и Смерть”. То, что он при своей внешности мог изобразить Смерть, было довольно естественно. Холодный, жестокий и неотвратимый, он вызывал ужас, леденящий душу и выдавливающий из человека последние капли холодного пота. Казалось, что большего потрясения уже испытать нельзя, и тогда Эль превращался в Девушку. Два метра костей и маска Мефистофеля на ваших глазах исчезали, возникала мелодия, которой на самом деле не было, любовь, страх, беззащитность и нежность сплетались в единое целое, не обладающее конкретной формой, завораживали зрителя. Но лучше всего у Эля получался финал, когда Смерть, холодная и невозмутимая, уносила свою жертву и на последнем шаге внезапно замирала, как бы потрясенная содеянным, и распадалась. Зритель мог поклясться, что она рассыпалась на составные части: ноги, руки — все отдельно, даже голова откатилась в сторону.

Сынок смотрел на старого маэстро и очень не хотел его будить, еще меньше хотел уходить отсюда, а о дальнейшем и думать-то было омерзительно. Как он, Николай Сынок, вмазался в эту историю, было совершенно непонятно и походило на липкий сон, когда руки и ноги принадлежат тебе лишь условно. Сынок очень хотел проснуться.

Но сделал это тот, на диване. Эль сел, собрав длинные конечности одним органичным движением, взглянул ясными глазами и сказал:

— Здравствуй, Сынок, — словно они расстались вчера.

— Здравствуй, маэстро, — ответил Сынок, и пергаментные щеки Эля засветились румянцем.

— Ты всегда был славным мальчиком, — Эль, не вставая с дивана, накрыл на стол: стаканы, тарелка квашеной капусты и ломтик ржаного хлеба. — Был маэстро... не выступаю, прислуга за всё, — длинными тонкими пальцами Эль снял сургуч с поллитровки, прикоснулся ладонью к донышку, вынул пробку и наполнил стаканы до краев.

Выпили молча, Эль наградил гостя таким взглядом, что Сынок чуть не заплакал и, не слыша своего голоса, зашептал быстро:

— Маэстро, я люблю тебя... Прости. Возьми меня, не пускай... я...

Молча допили, сама открылась и разлилась по стаканам вторая.

— Остаться не можешь, — Эль кивнул. — Жизнь, Сынок. Я тебя слушаю. Мы с тобой одной крови, ты и я.

“А что же, — подумал Сынок, — это хорошо. Я вернусь пьяным, это естественно”.

Через пятнадцать минут Николай Сынок шагал, чуть покачиваясь, по улице, просыпавшиеся в дождливой мути дома уже не пугали его.

Воронцов и Мелентьев вернулись в уголовный розыск, сотрудников от гостиницы сняли. Раз Корней о наблюдении знает, какой смысл людей без толку гонять? Теперь все от Сурмина зависит, от его смелости и находчивости.

Проходя с Мелентьевым по коридору. Костя обронил:

— Через полчасика зайдите, Иван Иванович. — Обращение на “вы” после стольких лет совместной работы означало только одно: со старым покончено, начинаем новую жизнь.

Мелентьев это понял и, щелкнув каблуками, поклонился:

— Слушаюсь, Константин Николаевич, — и ушел к себе.

Тридцать минут Воронцов дал не только Мелентьеву для подготовки доклада, но и себе, как он выражался, на нервы. Он уже давно приучил себя, если время терпит, не принимать сгоряча решений, даже очевидных.

Костя прошелся по кабинету, скинул влажную от росы кожанку, расстегнул ворот. Что же за человек субинспектор? Как же так получается? Он выходит на самого Корнея и молчит. Такой материал необходимо доложить руководству, в наркомат, а субинспектор молчит.

А если бы не позвонила Воронцову эта женщина и не передала привет от Сурмина? Кстати, какая женщина? Костя перелистнул календарь, начал перебирать разбросанные по столу бумаги, наконец нашел. Женщина назвалась Анной. Анна? Костя задумался, глянул на часы, оставалось пятнадцать минут. Субинспектор старается, пишет, злорадно подумал Костя. Пиши, пиши, не отпишешься...

Мелентьев, голый до пояса, аккуратно выбривал подбородок”, очень не хотелось порезаться. Мальчишка подумает, нервничаю. Умывшись и крепко вытершись одеколоном, Мелентьев надел свежую рубашку — привычка, укоренившаяся у него с царских времен. Он подошел к столу, взял аккуратную папку со всеми вовремя написанными справками по делу, пролистал машинально и положил справку по Дарье Латышевой в конец. Надев сюртук, Мелентьев взглянул на часы и направился в кабинет начальника.

Костя взял папку, пролистал, глядя на числа, понял, что подготовить такой материал ни за тридцать минут, ни за сутки невозможно, кивнул на кресло и, сдерживая радость, спросил:

— Почему же не докладывали?

— Вы, Константин Николаевич, по делу Нестеренко работали, — продолжая стоять, ответил Мелентьев и, опережая повторное предложение сесть в кресло, сказал: — Разрешите мне у себя быть? Я звонка жду. — Субинспектор лгал, не хотел видеть Костю, когда тот прочитает до конца.

— Я позвоню, — Воронцов кивнул рассеянно.

Закрывая дверь, как уходя от тяжелобольного, Мелентьев подумал: “Ох и не скоро ты позвонишь, мальчик”.

— Даша, — растерянно сказал Костя, рассматривая фотографию. — Дашенька, а ты, оказывается... Латышева... — и замолчал.

Костя прочитал материалы о Даше Паненке, сложил аккуратно, подровнял и начал снова, теперь уже вслух, тихим заунывным голосом. Отложив бумаги, он отыскал самый лучший глянцевитый лист и стал писать рапорт на имя руководства. Костя старательно выписывал заглавные буквы, строчки у него получались ровные и красивые, чего раньше ему никогда не удавалось. Он писал автоматически, не думая. “Я — предатель. Ясно и просто, как пуля, назначение которой понятно и однозначно”. Костя писал легко и без остановок, чего никогда бы не смог сделать, пиши он о другом человеке. Неожиданно на фразе “человек, вступивший в преступную связь с уголовным элементом” Костя запнулся.

— Преступная связь, — сказал он вслух и посмотрел в потолок, — меня же будут допрашивать...

Костя отложил ручку и задумался. “Что же я отвечу? Я гулял с ней, мы ели пирожки на углу Столешникова и Петровки... Один раз я ее поцеловал... в щеку...” “О чем вы разговаривали?” — спросил себя прокурорским голосом Костя Воронцов и ответил: “Не помню. О моей работе никогда разговор не заходил, и никаких вопросов гражданка Латышева мне не задавала”.

— А ведь не задавала, — повторил он вслух и подумал: а знала ли она вообще, где и кем он работает?

Сотрудник уголовного розыска, большевик Константин Николаевич Воронцов отступил, и его место занял двадцатипятилетний парень Костя, которого в детстве за неуступчивость и упрямство звали Дубок.

“Знала, не знала?” — метался Костя. Так ведь не спрашивала. Взгляни на себя в зеркало, парень. Зачем бы ей, Паненке, тратившей за вечер больше, чем ты получаешь в месяц, шляться с тобой по улицам?

И он видел ее глаза, прозрачные, насмешливые... Однако было в них что-то теплое, ему, Косте, дареное. И не спрашивала! Как взвилась, когда он, стоеросовый, заговорил об уголовниках!

Костя приподнялся с кресла, сердце упало, как всегда, неожиданно. Он покачнулся, почему-то вспомнились строчки: “...потерпевший Лапиков был в больнице допрошен дважды, однако никаких показаний на Паненку не дал. Со слов медсестры, Лапиков сказал: “Я ей прощаю”, — что подтверждает...”

— Так удавись же! — Костя, отбросив тяжелое кресло, заметался бестолково по кабинету. Подвело его не сердце, а ноги, которые вдруг исчезли, словно их никогда у Кости и не было. Он оказался на полу, как ему казалось, в полном сознании, но без ног. Он их не чувствовал и не видел, стал шарить руками: надо отыскать, без ног никак нельзя. Глупость какая, сердился Костя, я же без них не встану. Телефон зазвонит, хуже, войдет кто... Константин Воронцов сидит на полу...

— А вопросов она не задавала, — прошептал Костя.

— Я и не сомневаюсь, — ответил Мелентьев, сидевший у дивана на стуле. — Вздремнул, Костя, — субинспектор просматривал бумаги, делал пометки. — Ты понимаешь, что получается, начальничек, — это неожиданное “ты”, и приблатненные обращения, и то, как Мелентьев причмокнул, заставило Костю протереть якобы заспанные глаза.

Он принял предложенную игру, благо выхода у него иного не было. Ведь не спросишь, где же я валялся, субинспектор? И как это он меня уложил на диван? И сколько времени прошло? И какой сегодня день недели и число? А завалился большевик Воронцов от мещанского чувства к... Костю предупреждающе ударило, мол, не рассуждать, а то наподдам всерьез. Видимо, удар отразился на его лице, потому что Мелентьев, взглянувши было на “начальничка”, быстро отвел глаза.

Костя пошевелил пальцами ног — получилось, и тогда он нагло заложил один сапог за другой, потянулся и сказал:

— Ты извини, что я развалился, субинспектор. Так что получается?

— Паханы воровские на сходку собираются, — произнёс Мелентьев задумчиво. — Несколько источников это утверждают. Однако ни день, ни место назвать никто не может. А как бы сладко узнать! Несколько нелегалов, которых мы разыскиваем, там наверняка окажутся. Остальных — в домзак, на промывку мозгов.

— Мозги ихние нам ни к чему, нам души их нужны, — возразил Костя.

— Какие у них души, начальник? — усмехнулся субинспектор, оттягивая резавший шею воротничок и думая о том, что надо бы отказаться от горячих калачей. — Воровская элита, ты уже не мальчик, знаешь вора в законе...

— Его женщина родила? — перебил Костя. — Он грудь материнскую сосал? Когда-то, пусть совсем маленьким, он был человеком?

— Продай ближнего, ибо ближний продаст тебя и возрадуется, — ответил Мелентьев, снял пенсне и убрал в карман. — Такова воровская мораль, а слезливые песенки, больная мама, девчонка, оставшаяся на воле, клятвы — все для фраеров, Константин Николаевич. Сколько я видел обворованных матерей и проигранных в карты девчонок! Если они тебе раз приснятся, в холодном поту проснешься. Какие души? Отрезанный ломоть...

— Не верю, — вновь перебил Костя. — И у Корнея есть душа...

— Он десятки друзей предал!

— Есть, — упрямо повторил Костя, — добраться бы до нее! — он осторожно сел, сосредоточился и встал, дошел до стола, но кресло валялось в двух шагах. Костя жалко улыбнулся и присел на стол.

— Константин Николаевич, давайте вернемся на грешную землю. Нам нужно знать день и место сходки. В случае удачи Сурмина...

— А в случае его смерти?

— Необходима с Сурминым постоянная связь. Подход к нему у нас только один, — Мелентьев смотрел на Костю до тех пор, пока тот не поднял глаза, — Даша Латышева.

— Нет.

— Да, — Мелентьев кивнул и вышел. Костя смотрел на валявшееся кресло и думал: вот бы добраться до него, сесть нормально, тогда все проще, разберусь, придумаю...

А в кабинете субинспектора сидела Анна Шульц, опустив голову с тяжелой копной волос, разглядывала свои тонкие пальцы, сцепленные до белизны в суставах. Мелентьев крутил лежавшее на столе пенсне и молчал.

— Я что-то сделала не так? — Анна еще крепче сжала пальцы, до боли.

— Анна Францевна, вы мужественная, — Мелентьев махнул рукой, устало улыбнулся. — Вот и я заговорил штампами. Вы красивая, замечательно смелая женщина. Я вам очень благодарен, — а сам подумал, что если бы красавица позвонила и там осталась бы...

— Я думала остаться, может, нужна буду. Как он там один, в этом... в этом доме? — Анна гордо подняла голову. — Не смогла побороть отвращение. Я женщина. Я не любила мужа, только жалела его, была благодарна за покой. Он убеждал меня, что деньги на гостиницу дал этот отвратительный Петр, который швейцаром у нас. Кто платит, тот и хозяин. Когда ваш, — она замялась, затем продолжала увереннее, — товарищ сказал мне, что все обман, деньги внес муж, и командует всем муж, и бить меня до смерти велел муж... Я не выдержала, простить не могла. Знаете, он целовал мое тело, что от него осталось, и плакал. Вы не поверите. Он плакал.

— А что осталось у него в сердце, в душе? — с трудом выговаривал Мелентьев. — Ведь человек?

— Кто? — Анна вскинула голову. — Он не человек. Какая я была дура, боже мой! И как это пошло и обыденно: женщина — дура. Я хочу не оправдаться, а объяснить. Не струсила, знала, надо остаться и помочь, однако ушла, не сумела, не справилась с собой. Виновата.

— Да, Анна Францевна, мне даже неловко, — Мелентьев легко поднялся, звякнул графином, налил воды, подал стакан с поклоном. — Мужские дела, мужская забота. Спасибо вам.

— Его там убьют. Он же совсем открытый мальчик. Разве можно туда посылать такого, — Анна сделала неопределенный жест. — Открылся передо мной! Это же безумие!

— Как видите, нет, — Мелентьев начал уставать.

— Вы ему поможете, вы не бросите? — Анна смотрела требовательно.

— Он мой друг, — солгал Мелентьев, вызвал дежурного, отдал ему ключи от своей квартиры, велел проводить, так как сам дома в ближайшее время не будет.

Субинспектор, оставшись один, начал просчитывать ситуацию. Сурмина отозвать просто: приехать сейчас с паспортной проверкой и забрать. Корней рассмеется в лицо и уйдет. Да и черт с ним, накручивал себя Мелентьев. На сходку не попадем, беглых не повяжем, ворье не припугнем. Да гори они голубым огнем! Ведь Сурмина убьют — отвечу один. Воронцов для начальства свой, а меня не сегодня, так завтра вышвырнут. И я не отомщу Корнею? За Сашеньку, бывшего артиста-техника, не отомщу?

Лгал себе субинспектор Мелентьев, не месть его гнала за Корнеем, а вина. Ошибся сыщик тогда, без умысла, но ошибся. И маленького Сашеньку Худякова четверть века назад зарезали в собственной пролетке.

Мелентьев смотрел в черный проем окна и не сразу заметил выползающий из-за крыш рассвет.

Даша одернула на столе скатерть, прошлась по свежевымытому полу, номер сверкал чистотой и уже имел безликий, нежилой вид. А ведь она здесь прожила достаточно. Небольшой элегантный чемоданчик стоял у двери. Даша перебросила через руку легкий плащ, повернулась перед зеркалом. “Курсистка либо пишбарышня”, — довольно подумала она.

Даша ошибалась: ни один мало-мальски опытный человек никогда не принял бы ее за человека служащего. Скромное строгое платье, туфли на среднем каблуке, волосы, туго стянутые на затылке, поднятые вверх, открывали сильную шею, подчеркивали гордую посадку головы. Чем скромнее Даша была одета, тем больше бросалась в глаза ее красота и уверенность. Каждый человек похож на какого-нибудь зверя. Даша была пантерой: вкрадчивые мягкие движения, совершенные законченные формы, глаза прозрачные, поглощающие свет, холодные, хранят свою тайну. И сколько бы пантера ни мурлыкала, никому не придет в голову ее погладить.

В свободном мире Даша никогда так долго не жила на одном месте, меняла города, квартиры и приятелей легко, как вода вытекает из перевернутого сосуда: вот только что была — и уже нет ни капельки. Из этой холодной безликой комнаты уходить почему-то трудно. Впервые Даша задумалась, куда она сейчас пойдет и зачем.

Человек холодного ума и трезвого расчета, она не скрывала от себя, что в происшедших в ней переменах виноват простоватенький с виду парнишка по имени Костя Воронцов. Влюблена? Нет, бабочка летит к свету, женщина — к неизведанному. Костя прост, открыт и возмутительно непонятен. Даша не могла признать факт существования человека, который работает, по ее понятиям, задаром, рискует жизнью за идеи, не тащит женщин в койку, не интересуется едой и выпивкой, не обращает внимания, что на нем надето. Если такие мужчины существуют, значит, Даша про них ничего не знает и вообще породу человеческую, казавшуюся ей такой простой и однозначной, она не понимает. Тогда зачем жила и как жить дальше?

Встречаясь с Костей, Даша ежеминутно ждала: вот сейчас выскочит из него чертенок и все объяснит. Я такой потому, что хочу для себя вон того, этого и еще немножко и ради исполнения своих желаний пока терплю. И тогда все встанет на свои места. Терпение, умение выждать Даша в людях понимала и уважала. Она слушала рассуждения Кости о том, как будет покончено с беспризорностью, из всех углов повытаскивают уголовников. В Ленинграде, на “Красном пути-ловце”, выпустили в прошлом году два трактора, а в будущем году будут выпускать семьдесят тракторов в месяц, и тогда крестьянину станет легче.

Все хорошо, все, допустим, так, да тебе-то, Косте Воронцову, чего с этого будет? Хочешь сказать, живешь ради людей? Людям все, а тебе ничего, только их радость да счастье?

Смеялась поначалу Даша, а потом сомнение закралось, беспокойство в себе обнаружила: а вдруг он действительно такой? Как же на одной земле живут Корней и Костя Воронцов? Как помещаются? И где ее, Даши Паненки, место?

Она сидела за столом, бездумно разглаживая складки крахмальной скатерти, когда дверь открылась, вошел Корней, оперся плечом о дверной косяк, глаз по привычке не поднял.

— Собралась?

Даша не ответила, смотрела на Корнея с любопытством, словно знакомилась. Он был в добротной, стального цвета тройке, твердый воротничок, галстук-бабочка подпирали его тяжелый подбородок. А ведь интересный мужик, подумала Даша. Лицо бледное, значительное, тяжелые веки закрывают глаза. Руки только не знает куда девать и глаза прячет. Где-то я такое лицо видела. Она вспомнила, как, гуляя с очередным фраером в Ленинграде, остановилась около какого-то памятника — белая мраморная голова на темной гранитной доске. Та голова тоже была бледная и слепая.

Корней давно научился наблюдать людей, якобы не поднимая глаз. Он сразу отметил, как тщательно прибран номер, хотя этого совершенно не требовалось. Через несколько часов гостиница приобретет нового хозяина, пусть он и заботится о чистоте и порядке. Оценил Корней, как одета и причесана Даша: ни пудры, ни помады, ни туши на глазах. Как к ней подступиться, подмять, рабой сделать? О чем она думает, чего хочет?

Корней стоял и, не веря в успех, ждал: ответит на вопрос Даша, улыбнется, спросит о чем-нибудь. С какими мужиками справлялся Корней, каких зверей приручал, а с женщинами у него не так, все обратно и поперек. И подумалось ему: встала бы сейчас Даша, подошла, положила руки на плечи и сказала бы, мол, амба. Корней, люблю, ничего мне кроме тебя в этой жизни не надо. Деньги и власть твоего плевка не стоят. Корней, уйдем, завяжем, герань на окошко поставим, и буду я тебя со службы каждый день ждать.

Не ответила на пустой вопрос Даша, ничего не спросила, как и не спрашивала никогда, лишь “да”, “хорошо”, “ладно”. И в который раз проглотил Корней оскорбление. Раньше запоминал, к счету приписывал, теперь бросил. Сам уже не верил, что когда-нибудь счет свой перед Дашей на стол выложит и скажет: поигрались, девочка, теперь плати.

— Вроде бы светает, — Корней подошел к окну. Даше все это надоело порядком, и она сказала:

— Сейчас завиднеется, — встала, потянулась. — Так едем?

— Куда? — Корней даже глаза поднял.

— Ты мужик, у тебя вожжи, — ответила Даша. — А ежели для меня в твоей пролетке места нет, не пропаду.

Зная, что если продолжать с Дашей игру, то только хуже будет. Корней рассмеялся неумело и сказал:

— Место для тебя. Паненка, — самое почетное, скоро тронемся, только еще одного мальчонку из этого дома прихватить требуется.

— Кого?

— Так уж это они сами определят, жребий, должно, бросят.

Корней открыл дверь, пропустил Дашу, и они прошли в соседний с гостями номер.

Даша легла на кровать, заложив руки за голову, и прикрыла глаза. Корней опустился в кресло.

Глава десятая

Выбор

(Продолжение)

Хан лежал на кровати в такой же позе, как и Даша, и так же ждал, вернется Сынок или нет. Когда тот уходил, Хан не сомневался: парень вернется, никуда не денется. Постепенно уверенность сменилась сомнением, которое уступило место тревоге. Сейчас Хан уже обдумывал, как выворачиваться перед Корнеем, если Сынок не придет.

Отец Степана Петр Савельевич Бахарев родился на Дону, своей земли не имел, батрачил. От тоски и безысходности сошелся он с хозяйской дочкой, болезненной и перезрелой девицей, полагая, что хозяин пошумит, изобьет, возможно, да и отойдет. Дочка у казака была одна. Однако жизнь положила иначе. Когда любовь молодых уже нельзя было прикрыть самым широким сарафаном, хозяин ни шуметь, ни драться не стал, всех выкинул за порог молча. Нелюбимая жена родила и вскоре померла, Петр Бахарев с сыном двинул на Москву. Но то еще был не Степан, а его старший брат, которого в честь деда назвали Григорием.

Степан же родился уже в Москве, в девятисотом, и мать его была из благородных, носила свою фамилию и записала сына на себя. Алена Ильинична вроде бы танцевала в оперетте, и не исключено, что в ночном заведении. Богатырь с Дона Петр Бахарев был ее “капризом”, Алена решила родить, жить как люди. На свет появился Степан, который так же, как и Григорий, через год остался без матери. Истинным призванием этой женщины была сцена.

Бахарев в то время завел в Замоскворечье небольшую кузницу, мастеровитый и неутомимый, работая с темна и до темна, он завоевал в округе авторитет, ковал лошадей, работал железо для телег, экипажей и латал хозяйскую утварь. Видно, господь рассудил, что раб свою чашу еще не допил. Только жизнь троих мужиков слегка просветлилась, как Петр Бахарев остался без обеих ног. На рождество, переходя улицу, поскользнулся, и переехал его ломовик, груженный пивными бочками. Можно было спасти раздробленные голени или нет — неизвестно, отрезали по колено не спрашивая.

Отец не запил, не положил между культей шапку, смастерил себе подобие кресла, установил около наковальни. Степану тогда минуло пять, старшему, соответственно, — десять. Работая в кузне, они не только подавали, держали, помогали раздувать огонь, но и добывали металл. Отец никогда не говорил “железо”. Степан сызмальства усвоил, что похожие с виду железки по своему нутру часто разные, металл многолик и разнообразен: жесткий, мягкий, хрупкий и упругий. Мальчишка быстро разобрался, какой металл для чего требуется: сундук ковать — одно, петли и засовы для ворот изготовить — совсем иное требуется.

К десяти годам Степан и понимал металл, и работал его лучше брата. Григорий уступил старшинство охотно, здоровьем и душевной тусклостью он пошел в мать, Степан же был отлит в батю. Жили три мужика дружно, спали на низком широком топчане, ели из обливной глиняной миски, черпая по очереди.

В четырнадцатом Григория убили, как только он в окопы попал. Отец, все выносивший стойко, получив похоронку, занемог. Врачей не звали, отец лишь рукой махнул, сказал, что устал, велел Степану не мельтешить и богу не перечить.

Схоронив отца, Степан кузню бросил, пошел на завод, где его отлично знали, и, на зависть ровесникам, которые получали от жалованья половину, начал зарабатывать со взрослыми вровень. Относились к нему и рабочие, и хозяева с уважением, вскоре стали называть Петровичем. Держался Степан с людьми сдержанно, порой и заносчиво, силенка во все стороны прет, а не только куда требуется. В политику Степан не лез, к митингам и стачкам относился скорее насмешливо, чем сочувственно. Когда случался на заводе скандал, Степан молча отходил в сторону, ждал, на льстивые уговоры мастера неизменно отвечал: я как все, народу виднее. В пикетах он не стоял, но и штрейкбрехером не был.

Семнадцатый, как и каждый год, начался первого января. Второго рабочие к станкам не вышли, Степан не знал, чего они добиваются, пришел на завод по привычке и от любопытства, в толпу не лез, молчал в сторонке, наблюдал. Жандармы на рысях вылетели сразу с обеих сторон, переулок закупорили, будто бутылку. Поначалу заводские огрызнулись, полетели камни, крепкие ладони схватили привычное им железо, но всхрапнули широкогрудые кони, тускло засветились обнаженные шашки — толпа шарахнулась, рассыпалась. По указке хозяев, хватали зачинщиков. Степан растерялся, но виду не подал, стоял, опустив тяжелые руки в карманы, прикидывая, как бы убраться по-тихому. Тут какой-то неразумный в штатском решил отличиться, схватил Степана, вцепился в него, как болонка в волкодава. В те времена не то что самбо либо каратэ, бокс людям был в диковинку, и Степан лишь опустил кулак на франтоватую шапку штатского. Будь у него голова и ноги покрепче, он бы только по колени в мостовую влез, но организм у штатского оказался неподходящий, рассыпался. Позже врачи над ним колдовали, собрать не удалось, и душа неразумного улетела по назначению, а тело предали земле.

Кличку Хан он получил в тюрьме, и не только потому, что был широкоскул, узкоглаз и волосом темен, но и за свою невозмутимость и молчаливое высокомерие. Силу уважают везде, в тюрьме же — вдесятеро. Степан только порог камеры переступил, а обитатели “академии” (так величали тюрьму уголовники) уже знали, что парень филера убил кулаком. Ждали Илью Муромца — пришел парень, каких на заводе двенадцать на дюжину. Роста мужского, нормального, в плечах широк, однако не могуч, не деловой и не идейный — в общем, сплошное разочарование. В камере на двенадцать мест проживало шестнадцать душ. Табель о рангах здесь соблюдалась строже, чем при дворе императора, с той разницей, что место человека в Петербурге определяли родословная, золото и связи; здесь, в камере, владычествовали сила, жестокость и золото. Были еще в цене карточные шулера, хорошие рассказчики — острословы, фокусники, которые могли развлечь, убить время — самого страшного врага заключенного. Элита в камере располагается не сверху вниз, а снизу вверх, потому как дышать необходимо каждому, в законе ты или взят от сохи на время, без кислорода не обойтись.

Степан перешагнул порог во время обеда, поздоровался тихо, сел в углу на пол, закрыл глаза. А должен он был приветствовать людей громко и весело, старосте, которого легко определить по тому, где и как он сидит и что ест, — персональный поклон, назвать имя и кличку, статью уголовного кодекса, которую клеют безвинному. Факт своей невиновности следует подчеркнуть особо. Ежели староста места для прибывшего не освободит, необходимо место и еду у слабейшего отнять: с одной стороны, ты свою визитную карточку предъявишь, с другой — людей развлечешь.

Порядки в тюрьме у уголовников были строгие, нарушителя ждала жизнь тяжелая.

Кабы не мокрое дело стояло за новичком, снарядили бы его вмиг парашу чистить. Однако филер у человека за спиной. Вроде бы и дело благородное, и необычным способом решенное, но староста лишь глянул недовольно. Люди притихли, ели молча, ждали.

Староста, выходец из Тамбовской губернии, носил интеллигентскую кличку Кабан, соответствуя ей внешностью, силой, свирепостью и умом. Один из сроков он отбывал в Одессе, откуда вынес с десяток манерных слов и плоских шуток. Тонкого юмора Кабан не понял, добродушия и жизнерадостности одесситов не оценил. В среде серьезных воров Кабан был никто, в камере, где народ подобрался мелкий, лютовал безнаказанно и постепенно уверовал в свое величие.

— Люди, кажется, в дом кто-то вошел? — Кабан брезгливо отбросил огрызок колбасы, который был проглочен подручным чуть ли не на лету.

Есть уже закончили, смотрели на старосту преданно, пытаясь понять, чего от них, людей, требуется.

— Привиделось тебе. Кабан, — хихикнули из угла неуверенно. — Никто не входил в дом.

Кабан повел круглым плечом, подтолкнул своего подручного, здоровенного мужика с лицом еще не брившегося подростка по кличке Тятя.

— Слыхал, убивец гость-то наш? — Кабан густо рыгнул. — В приличное общество убивца подсунули.

— Трупоед он, — ответил Тятя.

— У этого филера родимчик был: тронь пальцем — и покойничек, — подхватил кто-то.

— Людоед, значит? — Кабан поскреб щетину на подбородке. — Убогих обижает?

— В дом вошел без поклона...

— Не представился по-людски...

— Не уважает...

Поняв, что Кабан желает развлечься, общество зашумело, почти каждый пытался завернуть что-нибудь веселенькое, не договорив, смеялся первым. Хохотали неудержимо. Поддержи Степан общество, пошути над собой, скажи о себе несколько слов — и все бы обошлось.

Степан дремал в углу, издерганный на допросах, где ему пытались привязать политику. И рабочие, и хозяева отозвались о нем одинаково, лишний политический и охранке был ни к чему, Степана признали уголовником. А уж какое убийство — умышленное, нет ли — суд решит.

Степан дремал, шум, поднятый в камере, его не беспокоил.

Кабан глянул в угол, вскинулся, глазки налились кровью. Тятя соскользнул с нар, готовый служить, шум утих разом, будто все рты одной ладонью прихлопнули.

— Спроси у гостя, кто такой, зачем пожаловал? — Кабан кивнул Тяте.

Степан проснулся от укола в шею, почувствовал смрадный запах. Тятя, приставив нож к горлу гостя, сказал:

— Уважаемый, люди хочут знать... — заикнулся, всхлипнул и неожиданно быстро опустился на колени.

На нарах приподнялись, никто не видел, что творится в углу, Тятя собой загораживал. Степан встал, провел рукой по горлу, лизнул с пальца кровь.

— Чего это вы? — Степан зажал в руке Тяти нож, шагнул к нарам. Тятя на карачках рванулся следом.

Все смотрели на них, никто ничего не понимал. Ну, держит гость Тятю за руку, чего такого? Почему матерый бандит скулит, даже взвизгивает? Кому в голову взбредет, что черномазый парнишечка Тяте два пальца сломал, остальные расплющил, и никогда больше бандит не схватится этой рукой за нож и ложку ко рту тоже не поднесет.

— Встань, — Степан чуть шевельнул рукой — Тятя вскочил и застонал.

Степан вынул из изувеченных пальцев бандита нож, Тятя качнулся, всхлипнув, опустился на нары. Степан вновь потрогал горло, слизнул с пальца капельку крови, оглянулся и встретился взглядом лишь со старостой, остальные глаза быстренько попрятали.

— Что случилось? — спросил Степан. — Я вас обидел? — он пренебрежительно осмотрел нож, переломил пополам, бросил Тяте на колени.

Не знал Степан ни воровских законов, ни языка блатного, а Кабан, глядя на него, с ужасом вспомнил тюрьму в Одессе, где многие были вежливы, обращались на “вы”, изображали людей случайно арестованных. Дружка Кабана шнурком нательного креста удавили только за то, что он вот такого же культурного куда-то послал.

— Удавлю, паскуда! — рыкнул Кабан, грозно глянув на Тятю, обнажил желтые клыки в улыбке. — Гостю рады, не можем позволить на полу сидеть, — нижние нары рядом были уже пусты. — Просим. Кутали?

Степан махнул рукой, лег и через минуту начал похрапывать.

В камере Степана больше не трогали, окрестили Ханом.

За Степана вступились хозяева: уж больно мастер был хорош, — однако из тюрьмы парня не вызволили, а тут февраль налетел... Революция...

Корней сидел в кресле, положив ноги на вынутые из стены кирпичи. Номера разделяли лишь обои, приклеенные со стороны комнаты, в которой находился Хан. Три человека — двое с одной стороны, один — с той — не двигались, казалось, не дышали, и время для них остановилось. Рассвет, видевший все, что творят люди ежедневно с сотворения мира, высунулся было из-за крыш, заглянул в окна и застыл.

За стеной скрипнули пружины, затем половицы, шагов Корней не услышал: видно. Хан был бос. Болезненно звякнуло железо, тихие голоса, облегченный вздох, приглушенный, но хорошо слышимый возглас:

— С прибытием, господин хороший!

— Хан, всемилостивейший, — Сынок выговорил лишь с третьей попытки, — тебе мой пламенный, революционный...

— Где это ты так набрался?

— В цирке, хороший человек угостил, — Сынок засмеялся.

— Воронцов?

— Дождешься, — Сынок икнул и спросил: — Какой Воронцов, кличут как?

Корней подался вперед, недовольно глянул на Дашу, которая невольно вздрогнула. Хорошо, рассвет медлил, и Корней Дашиных глаз не увидел.

За стеной раздавались неуверенные шаги, смех, что-то упало. Сынок вновь рассмеялся и сказал:

— Глянь, откуда у тебя?

Звякнула посуда, булькнула разливаемая жидкость, затем, видно, чокнулись.

— За тебя, — сказал Хан. — Любой человек — человек, я встречал и похуже.

— Разговорился ты, Хан, не узнать. Боялся, не вернусь? Слово мое — что железо, твердое, вот я весь... Слушай, Хан, подадимся отсель в другие места, не нравится мне здесь... — послышались шаги. — Недоброе чую... — всхлипнул и замолк.

Тишина приподнялась, потом за стеной мягко шлепнулась, стукнуло об пол, кашлянули, сплюнули, и голос Хана глухо сказал:

— Корней, заходи.

Покойников Корней видал предостаточно. По подвернутой неловко руке, вывороченным неестественно ступням ему стало ясно, что Сынок мертв и мертвее не бывает. Из-под левой лопатки торчала рукоять ножа, темная лужица расползалась по полу. Корней давно знал, что кровь видится красной только на теле да на чем-нибудь белом, в остальных случаях кровь видится черной. Корней поднял глаза, Хан был привычно бледен, чуть косил, когда закурил, руки не дрожали. Он наступил на тело, выдернул нож, по лезвию скатились рубиновые капли. Хан вытер нож, защелкнув, убрал в карман.

За своим плечом Корней услышал:

— Костя? — Даша стояла, приподнявшись на носки, вытянувшись.

— Паненка, — нарочито медленно сказал Корней, — или не видела?

— Не видела, — Даша шагнула в сторону. Корней схватил ее за руку. — Не видела, не слышала, ничего не знаю.

Корней заглянул девушке в лицо, спросил:

— Какой Костя? Товарищ себя Николаем называл.

— Не время. Корней, — Хан вышел из номера. Корней отпустил Дашу, согласно кивнул.

— Заднюю дверь отворю, дворами унесешь. Хан шагал легко, словно не тело нес, а так, незначительное. Миновав два узких двора, он вышел в переулок и тут же услышал цокот копыт, мягкий стук пролетки на дутиках. Лихач подкатил, будто ждал, и, осаживая рысака, зарокотал традиционное:

— По-жа... По-жа...

Хан сел в пролетку, усадил рядом тело, завалил его в угол, стукнул по спине кучера и сказал:

— Слушай, дядя, приятель мой перебрал малость, отвези-ка его сам, — он протянул червонец, кучер взглянул на ассигнацию и спросил:

— Куда прикажете?

— Гнездниковский. Растолкаешь, он дом сам укажет, — Хан выскочил из пролетки, и она, подрагивая, покатилась.

Корней ждал в подворотне. Хан чиркнул спичкой, прикурил, осветил лицо Корней и стоящую позади Дашу, сказал:

— Я свое сделал, Корень, теперь дело за тобой. Обветшалый штакетник пьяно опирался на метрового роста лебеду, калитка лежала на земле: умерла от старости. За лебедой и чахлыми выродившимися яблонями, опустившись в землю по самые окна, скособочился домишко. Когда Корней, Даша и Хан вошли через незапертые двери, дом заскрипел, хлопнул недовольно ставней, кашлянул пылью.

— Париж, Ницца, — Даша прикрыла пухлые губы платочком, чихнула. — Апартаменты для уличных байстрюков.

— Паненка, — Корней тоже прикрыл рот платком, кашлянул.

— Не знаю такой. Меня Дарьей зовут, запомни, Корней, твердо: Дарья Латышева.

Хан, поставив в углу тяжелые чемоданы, смотрел на запустение и грязь равнодушно, а разговора, казалось, вовсе не слышал.

— Гражданка Латышева, убедительно прошу пыль вытереть, пол помыть, — тихо сказал Корней. — Нам тут жить несколько дней. В дружбе и согласии. Человека, Даша, не в праздник проверяют, — он улыбнулся, зубы у него были белые и ровные. — Будни, девушка, — проверочка надежная. Потерпи, родная, потерпи.

Корней и Даша рядом смотрелись. Он — матерый, крепкий и поджарый, одетый дорого и неброско, она — молодая, сегодня непривычно нервная, с гордой осанкой, одетая под барышню из бывших. Вот обстановка тут была для них неподходящая — ни в цвет, ни в лист. А Хан, прислонившийся к косяку, будто родился и вырос тут, костюм без фасона, цвета неопределенного, сапоги с обрезанными голенищами.

— Хан, печку растопи, воды для Даши согрей, — Корней кивнул на дверь. — Идем покажу, где что.

Они вышли в палисадник, обогнули домишко. Корней указал на колодец и ведра.

— Инструмент на чердаке, да у тебя и свой имеется, — сказал Корней. — Петли, запоры проверь, смажь, сделай как следует. Девку из дома не выпускай, шальная она.

— Вязать? Иначе не удержишь, как ни кличь ее, а Паненка... — ответил Хан.

Корней взглянул испытующе, ну, мол, говори дальше.

— Она не заложит, а решила сбежать — сбежит. Баба с возу...

— Разумно, — согласился Корней, а про себя добавил: “Кабы я ее не любил”, — кивнул, направился на улицу. — К вечеру вернусь.

За штакетником раздался дробный кашель, у поваленной калитки остановился Савелий Кириллович, перекрестился и сказал птичьим голосом:

— Здравствуйте, люди добрые.

Корней шагнул широко, схватил старичка за грудки, от бешенства слова выговорить не мог. Берег эту хату, как последний патрон, никто не знал о ней, ни одна душа. Вот он, мухомор-трупоед, след в след пришел. Корней силенку не рассчитал, и Савелий Кириллович, слюну по подбородку пустив, уронил голову на грудь. Корней его встряхнул, дал пощечину, старик завалился в лебеду. Хан одной рукой поднял незваного гостя, держал за воротник, будто полюбоваться им предлагал.

— Ребятишки тебя просят. Корней, послезавтра к батюшке на вечерню, — Савелий Кириллович говорил твердо, хотя глаз и не открывал. Ясно стало, что его хрипы и обмороки — одно надувательство.

— Кто послал?

— Люди, — старик открыл глаза и перекрестился.

— Кто адрес дал?

— Люди, Корнеюшка. Умен народ незаурядно, — старик засеменил на улицу, не попрощался.

Корней повернулся к Хану, хотел спросить, что это творится на земле, но сказал другое:

— Скоро, Хан, только блохи прыгают, — взял его за плечи, оглядел, примерился плечом к плечу, наступил на сапог, поставил свой ботинок рядом. — Жди, — и ушел.

Даша ни перчаток, ни шляпки не сняла, ходила по корявым половицам, минуя середину комнаты, девушке виделся Сынок с ножом в спине, из-под бледной щеки лужица темная расползается.

Хан поставил ведра с водой на пол, опустился на колени, заглянул в печь и мгновенно бросился на пол, перевернулся, встал на ноги. Кочерга со свистом врезалась в печную дверцу, расколола ее. Даша смотрела на Хана без страха, с открытой ненавистью, держала кочергу крепко, явно намереваясь напасть вторично.

— Есть в тебе силенка, — Хан улыбнулся, вроде не придавая значения попытке убить его. — Мастера дерьмо, — он поднял осколок дверцы, — мою работу ты бы не перебила, — он провел пальцем по излому, скривился презрительно. — Брось железку, перчаточки испачкаешь.

Даша, поняв, что ей с Ханом не справиться, швырнула кочергу в угол, светлая перчатка была в саже и ржавчине.

— Руки испачкаешь — век не отмоешь, — Хан поднял кочергу, поставил ее к печке.

Даша сорвала перчатки, тоже швырнула в угол, повернулась уходить. Хан молниеносным броском преградил дорогу.

— Далеко?

Даша замахнулась, ударить не успела, в глаза брызнуло черным и ярким, в голове затрещало, казалось, за спиной рвали полотно. Она покачнулась, но Хан взял ее за плечи. Лицо его, будто отраженное в воде, размывалось и кривилось.

— Еще раз вздумаешь, руку оторву, — Хан двумя пальцами сжал ее локоть. — Вот здесь.

Она увидела черные пустые глаза, первый раз в жизни испугалась и неожиданно заплакала. Лицо от пощечины горело, в затылке бухало, в локоть, который сжимал уголовник, словно воткнули толстую иглу. Хан подвинул стул, широкой ладонью вытер пыль, усадил девушку, поднес ей ковш с водой, холодной до ломоты в зубах.

— Ты далеко собралась?

— В центр надо, по делу, — сломленно ответила Даша, заставила себя поднять голову. — Тебя все одно зарежу.

— Раз вернешься, иди, — Хан пожал плечами и отошел. — Вертайся быстрей, до Корнея. Он, полагаю, до вечера обернется. Пожрать, выпить принеси. Деньги есть?

Даша с первого дня не понимала этого красивого замкнутого парня. Не поняла и сейчас как же он, имея за спиной покойника, да еще милицейского, отпускает ее? А если она наведет?

— Ты, Дарья, жизнь любишь, — сказал Хан, снимая топором с полена лучину для растопки. — Ты послезавтра вечером Корнея одного не отпускай, с ним увяжись обязательно.

— Куда? — не удержалась от вопроса Даша.

— Люди просили его к батюшке на вечернюю службу. Тебе там непременно быть надо, людям на глаза показаться — Хан выложил из лучины колодец, запалил печку, подбросил тонких полешек, прислушался и удовлетворенно сказал: — Тянет, старушка-печушка.

Даша не ответила и вышла.

После приступа Костя Воронцов оправился. Мелентьев, хоть со службы и не уходил, чисто выбритый, подтянутый, разгуливая по кабинету, говорил ясно и четко, выделял ровные паузы после каждой фразы:

— По различным каналам поступают данные, что клиентура наша готовится к воровской сходке. Ожидается вся элита, то есть ворье в законе. Необходимо все уточнить, время и место, окружить, взять всех до единого. Дело это сложнее сложного, но ребятишки собираются. И пароль у них будет, и запасные отходы, и люди для перекрытия. Оцепление, грузовики с солдатиками — все это не годится. Костя, я для тебя все выверю, просчитаю до ювелирной тонкости.

— Но? — спросил Костя.

— Для этого мне нужна связь с Дарьей Латышевой. Один Сурмин мало чего стоит, — Мелентьев собрался продолжить, его прервал телефонный звонок.

— Слушаю, — сняв трубку, сказал Костя.

— Здравствуй, начальничек, — несмотря на тон, он сразу узнал Дашу. — Ты по служаночке своей не сохнешь случаем?

— Здравствуй, Даша, — Костя удивился своему спокойствию. — Очень хочу тебя увидеть. Сегодня...

— Очень-очень? — Даша начала смеяться, серебро зазвенело, смолкло, словно скупец хотел швырнуть горсть, две монетки уронил и пальцы судорогой свело. — Ты моложе и глупей не нашел парня? Кого ты к Корнею послал?

— Встречу, встречу назначай, — шептал Мелентьев. — Где она сейчас?

— Даша, ты откуда говоришь? — голос у Кости треснул, обернулся хрипом.

— Зарезали твоего парнишку, — звонко сказала Даша. — Сходка послезавтра... у батюшки... во время вечерни...

— Как зарезали? — Костя взглянул на Мелентьева, прижал трубку плотнее, но она лишь гудела и жалобно попискивала.

Глава одиннадцатая

Накануне

Потолок был далеко-далеко, стены к нему тянулись, как сосны к небу, когда глядишь на них лежа на полянке. Почему Косте такое вспомнилось, вроде бы он под соснами никогда в жизни не разлеживался?

Он лежал на диване в своем кабинете, сердце притаилось, но Костя знал уже: обманывает, ждет, чтобы шелохнулся. Он хитро улыбнулся, облизнул губы, пошевелил пальцами ног, затем рук, чуть повернул голову. Мелентьев смотрел в окно, будто затылком видел, говорил монотонно, противным скрипучим голосом:

— Помрете, Константин Николаевич, — меня непременно посадят. Возможно, разобравшись, и выпустят, однако жизнь моя станет неинтересной до ужаса, — он умышленно говорил на блатной манер, пытаясь Костю отвлечь от мрачных мыслей и дать время прийти в себя. — С высоты вашего щенячьего возраста я пожилой, может, и старый даже, объективно же я в расцвете лет, жениться собираюсь. У меня любовь, а вы на меня поплевываете, лечиться не желаете. Эскулапы же предполагают, что с вашим сердчишком даже пишбарышней опасно работать, а вы за бандитами гоняетесь.

— Уволю тебя как элемент чуждый, да и свидетель ты для меня опасный, — осторожно сказал Костя.

— Да, любовь, — Мелентьев вздохнул необъятной грудью. — Кто ее только выдумал! Поверишь, иду домой, как гимназист обмираю: вдруг ушла, нету моей золотоволосой. Исчезла. Привиделась. Ну, скажи, мальчуган, как придумать-то можно, чтобы сыщик Мелентьев втюрился в Корнееву бабу.

— Поднимусь, морду набью...

— Она мне работать мешает, все думаю, думаю, даже разговариваю. Поверишь, вслух разговариваю. Нам обоим лечиться надо, только по разным больницам. Тут ты меня опять обскакал, надорвал сердце, защищая свой пролетариат. Я же двинулся на почве пережитков средневековья.

Мелентьев старался как можно дольше удержать Костю на диване. Старый сыщик раньше не замечал за собой склонности к сочинительству. Никакой любви у него не было, сейчас, помогая Косте оправдать его чувство к Латышевой, он лгал так складно, что самому нравилось.

— Прихожу — Анна в кресле сидит, голова в золотом облаке, лицо — как у камеи, глаз не поднимает. Прошепчет чего-то — это поздоровалась, поднимется неслышно — и книксен изящный. Начальник, ты знаешь, что такое книксен? Темный ты, Константин Николаевич...

Костя с дивана сполз и, шлепая босиком — сапоги Мелентьев стянул, — добрался до стола, осторожно водрузился в кресло.

Вскоре уже говорили о делах.

— Не верю, — сказал Мелентьев убежденно, хотя думал и чувствовал совсем иначе. — Не даст себя Сур-мин зарезать...

— А зачем Даше, — Костя запнулся и покраснел, — Латышевой звонить, говорить такое?

— Я не знаю, зачем она звонила, — быстро, не давая себя перебить, заговорил Мелентьев. — Но то, что Паненка перед тобой открылась, — факт, безусловно, отрадный. Значит, девчонка засбоила, извини за жаргон, сам не люблю. Можно предположить, что

Корней, обманув Дашу, сообщил ей об убийстве. Замарать ее решил и проверить заодно, взглянуть на реакцию. Как бы он звоночек ее не засек — хитер, подозрителен.

— Даша тоже не из простых, — несколько успокаиваясь, ответил Костя. — Откуда у нее воровская манера растягивать слова и этот “начальничек”, — он понял, что говорит абсолютную чушь, и замолчал. Не мог Костя Воронцов окончательно поверить, что его Даша — девчонка воровского мира.

— Решила она перед тобой открыться, так по телефону легче. Может, смерть, о которой ей Корней сообщил, потрясла: твое влияние сбрасывать со счетов не следует. Помолчи! — неожиданно грубо сказал Мелентьев, за годы совместной работы Костя впервые услышал от него безапелляционный тон. — Большевик, из рабочих, а переживания у тебя — как у гимназисточки, начитавшейся мадам Чарской. Ах, я гулял с девушкой под ручку! Ах, я влюбился! — патетически восклицал он и театрально заламывал руки. — Я, уважаемый товарищ Воронцов, декрета, запрещающего влюбляться, не читал.

— Она преступница-рецидивистка! — Костя ударил кулаком по столу.

— Вы на меня не кричите, — тихо сказал Мелентьев. — Вы, Константин Николаевич, за свое происхождение и преданность Советской власти начальником назначены. По своим деловым качествам, извините покорно, вы передо мной должны стоять.

Костя недоуменно разглядывал Мелентьева, будто увидел впервые.

— Интересно получается, — продолжал Мелентьев. — При самодержце Иван Мелентьев приличный оклад не мог иметь — родословной не вышел, о преданности своей не кричал, задов высокопоставленных не целовал. И теперь Иван Мелентьев не хорош. Почему? Опять же, родословная подвела, и на митингах не кричу. Костя, как ты думаешь, будет время, когда человека по его делам оценивать начнут?

— Хороший ты специалист, Иван Иванович? — спросил Костя.

— Профессионал.

— Холодный ты, Иван, — Костя вздохнул. — Гордость побоку, возьмем Латышеву. Она на каторге родилась, с ножа ела, человеческого слова не слышала...

— И помоги ей — она нам поможет...

— Вот-вот, — усмехнулся Костя. — Ты — мне, я — тебе. Ты человеку дай, еще раз отдай, а последнее подари.

— Ты вроде в семинарии не обучался...

— Богаче становится не тот, кто берет. Хватит теорий, субинспектор. Когда тебя по заслугам оценят, встану, освобожу место, а пока к тебе вопрос.

— Чем могу, — Мелентьев наклонил голову.

— Мы воровской сход окружим и упрячем в домзак, — Костя загнул палец. — Сколько среди них будет нелегалов и разыскиваемых?

— Трое-четверо...

— Остальных мы через сутки освободим, — Костя загнул второй палец.

— Мозги промоем, приструним...

— Озлобим, — возразил Костя. — Пойдут они на глазах друг друга в тюрьму? Не пойдут. На миру последняя сопля станет оглоблей выламываться. Начнем крутить, бить — возможна перестрелка. Сколько потеряем людей? Сколько убьем? Сколько человек намотает себе срок по горячке?

— Что вы предлагаете, Константин Николаевич?

— Я совета прошу, уважаемый Иван Иванович. Вы профессионал.

— Надо доложить по инстанции, — Мелентьев кивнул на дверь.

— Волохову мы, конечно, доложим, однако, полагаю, собственное мнение иметь обязаны.

— Окружать и брать подчистую, — сказал Мелентьев. — Только без солдат...

— Красноармейцев...

— С военными всегда сутолока и стрельба — операцию проводить оперативным составом. Брать с двух сторон, снаружи и изнутри. Узнав пароль, войти на сходку.

— У батюшки, во время вечерни, — пробормотал Костя. — Сколько церквей в Москве?

Мелентьев взглянул недоуменно, улыбнулся настороженно, поняв, что его не разыгрывают, рассмеялся. Воронцов нахмурился, Мелентьев рассмеялся еще пуще, белоснежным платком вытер глаза, протер пенсне.

— Так в церкви, полагаете? — Мелентьев согнал с лица улыбку. — Батюшкой московское ворье Беремся Кузьмича Селиверстова величает. Он в молодости по части церквей шустер был, а сейчас содержит трактирчик на Марьинском рынке. Извозчики да грузчики, девочки попроще, самогонка. Место умный человек выбирал: Марьина роща, кварталы хибар, не приведи господь. Там за каждым углом два входа и три выхода. Люди годами живут, все друг дружку в личность знают, любой чужой, как его ни одень, засветится там месяцем в ясном небе.

— Значит, и спорить не о чем, облава отпадает.

— Надо узнать пароль для входа. Местные друг друга знают, а будут в основном пришлые. Наверняка Корней и Савелий какое-нибудь словечко позаковыристее придумают. — Мелентьев взглянул в окно, поддернув брюки, присел на подоконник. — Как же нам Латышеву отыскать?

Зазвонил телефон. Костя снял трубку, сдерживая волнение, сказал:

— Слушаю.

Даша шла по Тверской вверх. Жара, мучившая город с неделю, спала, наступила нормальная для Москвы осень, люди вздохнули облегченно и вышли на улицу, которая недавно казалась им дорогой в ад. Казалось, вышли все, кому надо и кому не надо.

На Тверской царило радостное оживление, ярко поблескивали витрины, голоса звучали добрее, лошадиное ржание — звонче и радостнее, беспризорные мальчишки-папиросники не приставали настырно. Человек расчувствовался, даже на чертом придуманный мотор — так называли в те годы автомобили — смотрел без раздражения. Из булочной Филиппова вынесли лотки на улицу, пирожки и кренделя расхватывали, словно в жаркие дни маковой росинки в рот не брали.

На Тверской в этот день пахло пожухлой листвой, жареным мясом и французскими духами, сверкали глаза, дарились улыбки, щедро рассыпались комплименты. Поп-расстрига Митрий стоял у Елисеевского неприлично трезвый, держал в руке не чекушку, а чайную розу, не зыркал по карманам, а смотрел ясными глазами в небо, улыбаясь чему-то только ему понятному.

Даша красоты дня не замечала, брела, опустив голову, ни статью, ни походкой на себя не похожая, хмурилась, изредка останавливаясь, проводила пальцами по лицу, словно пыталась снять прилипшую паутину. Мужчины, обычно не сводившие с нее глаз, Дашу не замечали: они, мудрые, сильные и зоркие, как сороки, тянутся к яркому и блестящему.

Какой-то приказчик с изящно приклеенными ко лбу русыми завитками подарил Даше улыбку: видно, уж совсем она у него была лишняя. Девушка не ответила, приказчику своего подарка стало жаль, он взял Дашу под руку.

— Милочка, день-то какой...

Даша, думая о своем, по инерции сделала еще несколько шагов, затем повернулась, посмотрела незваному ухажеру в лицо.

— Ты чего? — отступил он. — Ишь, бикса... — договорить не успел — Митрий сграбастал его за шиворот и пустил волчком в веселящийся поток прохожих. Парня закрутило, и нелепая фигура с набриолиненными кудряшками исчезла.

Митрий обнял Дашу, вложил ей в руку чайную розу и увлек в свой двор, который был для него и гостиной, и спальней. Далеко не безгрешное прошлое Митрия, его физическая сила делали апартаменты недоступными как для шпаны, так и для дворника. Митрий постелил на ящик, стоявший за огромными бочками, чистую мешковину, усадил Дашу, пристроился рядом, достал из необъятных карманов чекушку, соленый огурец и ломоть хлеба. При этом он поглядывал на девушку ненавязчиво, однако внимательно и неодобрительно качнул головой.

Даша отмерила пальцем половину, выпила из горлышка точно, крепкими зубами разрезала огурец, ела хлеб неторопливо. Митрий вылил в себя остатки, слизнул с ладони огурец и вздохнул.

— Ты уж поверь, Дашутка, — он никогда не называл ее Паненкой, — ты девчонка — все отдай и мало. Я жизнь прожил, а таких не встречал. Что темнее тучи? Коська Воронцов прознался о тебе и обидел?

— Я ему сама сейчас сказала, — ответила Даша. — Не в цвет, Дмитрий Степанович. Я себя обидеть не дам, да и Костя человека не обидит.

— Вот жизнь сдает, не передергивает, а получается все не в масть, — Митрий достал вторую чекушку, Даша отрицательно покачала головой, он вылил водку в рот, следом швырнул корку хлеба. — Сказал бы мне кто ранее, что к сыскному начальнику поимею симпатию, плевка на того говоруна пожалел бы. Человек он, Коська Воронцов. Ты замечала, дочка, что к червонцу золотому грязь не липнет? Стирается, стареет, однако чистенький и цельный.

— Нам вместе не жить, — ответила Даша, — да я и не желаю. В прощеных да в пристяжных не ходила.

Митрий согласно кивнул и не ответил. Они молча сидели на пустых ящиках, отгороженные от любопытных глаз огромными пивными бочками, пахнущими хмелем.

— Нельзя запрячь коня и трепетную лань, — пробормотал Митрий, теребя косматую бороду. — Дмитрий Степанович Косталевский некогда университет окончил, и не последним в выпуске, отнюдь не последним... Дашенька, чего-то мы с тобой в этой жизни не поняли. Тебе простительно, птаха, хоть и соколиной породы, а малая. А мне уже к семидесяти подкатывает, пора бы умишком обзавестись, а может, поздно, а может, пропито...

Даша сидела, держала спину прямо, руки на коленях, будто на уроке закона божьего, на котором и не была сроду. Локоны у нее из-под шляпки выбились и ласково шевелились на гладком лбу, светлые глаза из-под черных ресниц смотрели холодно, полные губы сжаты, таили злую усмешку.

Митрий видел все, старался разговором отвлечь. Старик единственный знал о встречах Даши и Кости Воронцова и, хотя сам, как говорится, был в законе, никому ни словечка не шепнул. Он понимал: не станет сыскной с налетчицей разгуливать по улицам и толковать о деле. Встретились двое молодых и красивых, интересно им, кровь играет, толкает друг к другу, и не ведают глупые, что жизнь их к разным концам веревки привязала.

Даша не слышала разглагольствований Митрия, думала о себе, не могла понять, каким образом сообщила Косте о сходке, ведь она братьев своих заложила, отдала милицейским. Почему, как такое случилось? Что же ты. Паненка, наделала? Тебя люди знают, верят, тебя прикрывали, твою ношу на плечи взваливали и молча тащили в суд, потом по этапу. Продала. Отменить сходку? Сказать, узнала краем, по случаю, мол, облава готовится. Поверят? Корней зарезать велит. Хан и сделает. Она ощутила под лопаткой холод металла.

— Даша, — Митрий положил руку ей на плечо, — слышь, чего складываю? Приходили ко мне, людишки вроде бы собраться решили, потолковать требуется.

— Знаю, Дмитрий Степанович, не ходи...

— Полагаешь, — Митрий понял: Воронцов о сходке знает. То ли она ему шепнула, то ли он ей. — Корнея упредишь?

— Не говорила я ничего, почудилось тебе, — быстро сказала Даша. — Мне фигура нужна, понимаешь, отец, один человек от жизни совсем устал, помочь ему необходимо.

— Глянь на меня, — после паузы ответил Митрий; заглянул в ее прозрачные глаза, понял, что не себя решить хочет. — Из Москвы подашься в нелегалы? — хотел отговорить либо отказать — решил: чему быть, того не миновать, да и раз задумала, сделает. А пистолет ей любой мальчишечка деловой с радостью отдаст.

По короткому свистку Митрия явился подросток — оборванный и давненько не мытый, с манерами Дугласа Фербенкса. Даше он сдержанно, но почтительно кивнул, на Митрия взглянул вопросительно и застыл в небрежной позе.

— Граф, притарань мне игрушку, что давешний фраер тут обронил. Проверь сам, на ходу ли она. Парень поклонился, но Даша остановила его:

— Загони сюда мотор. Граф. — Она улыбнулась. — Приодеться можешь?

— Как прикажете. Паненка, — Митрий заурчал неодобрительно, и парень поправился: — В каком платье желает меня видеть мадам?

— Чисто и без фраерства, — Даша вновь улыбнулась.

Митрий покачал головой, вздохнул и сказал:

— Мальчонку надо властям отдать, пока не поздно. Я его грамоте обучил, истории государства нашего Российского, он по-латыни может. Так к чему все? Дорога-то отсюда — туда, а мальчишка жить должен, ведь не для тюрьмы же человек рожден.

Потом молчали, Митрий вроде бы дремал, Даша, все такая же прямая и застывшая, смотрела перед собой, не мигала даже.

Во двор вкатился черный лакированный “ситроен”, ловко развернулся, чихнул и застыл. Вышел шофер. Графа было невозможно узнать. Он повзрослел, казалось, вырос и раздался в плечах. Кожаная куртка, шлем, очки, поднятые на лоб, на ногах — гольфы и добротные английские ботинки. Он подошел к Митрию, который к маскараду отнесся с доброжелательной насмешкой, снял перчатки с раструбами и протянул пистолет. На огромной ладони Митрия оружие казалось безобидной игрушкой. Корявые пальцы оказались ловкими, выщелкнули обойму, разобрали вороненый браунинг. Митрий заглянул в ствол, довольно крякнул, собрал, вернул в рукоятку обойму, передернув затвор, дослал патрон в патронник, поставил на предохранитель.

— Забава, но метров с десяти прошьет навылет, — он протянул пистолет Даше, которая открыла сумочку, вынула деньги и спросила:

— Сколько, Дмитрий Степанович?

— Сейчас по заднице получишь, — Митрий рассердился не на шутку, поднялся.

Даша не отступила, протянула на открытой ладони золотой.

— Возьми на счастье, иначе не будет мне удачи.

Митрий взял золотой, щелкнув, подбросил, поймал и, не сказав ни слова, пошел со двора. Даша села в машину. Граф опустил очки и стал совсем взрослым. Через несколько минут они, пугая еще не привыкших к машинам лошадей, катили по Садовому в сторону трех вокзалов, у Красных ворот повернули налево, проехали мимо небольшой триумфальной арки. Неожиданно Даша схватила Графа за плечо и, словно их могли услышать, зашептала:

— Стой, миленький, стой!

— Где? — подруливая к тротуару, тоже шепотом спросил молодой шофер.

Даша вынула пистолет, щелкнула предохранителем, через стекло смотрела на Хана, который стоял на противоположной стороне переулка и, улыбаясь, смотрел в небо. В руках у него была сумка с поллитровкой и какой-то снедью. Даша выскользнула из машины, обогнула ее. Хан пропал. Граф тоже выскочил на мостовую, прикрыл собой Дашу, которая стояла с обнаженным пистолетом в руке.

— Паненка, убери пушку, я этого мальчика срисовал. Скажи слово — руками удавлю.

— Ты — его? — Даша спрятала пистолет, горько улыбнулась. — Ты, когда его, мальчик, увидишь, на другую сторону переходи. Не обижайся. Граф, но он тебя плевком перешибет. Да и мой он. Хочу взглянуть, как подыхать будет.

Даша вышла из машины за три квартала от дома, обогнула его, приглядываясь, как из него уходить удобнее. План у нее сложился простой. Хана застрелить сразу, как войдет: первую пулю — в живот, вторую — в лоб. На сходку она пойдет, пусть Костя берет и ее, — всех: с этой жизнью пора кончать. Думала Даша о предстоящем спокойно и равнодушно, будто не о себе.

Калитка висела, где ей и положено, открылась без скрипа, на крылечке лежала мокрая тряпка, и Даша машинально вытерла ноги, перешагнула порог, из горницы пахнуло свежестью и уютом. Пол вымыт до блеска, на столе — скатерка, тарелки, рюмки, бутылка “Смирновской”, закуска разложена аккуратно, даже кокетливо. Даша подошла, взяла ломтик ветчины, собралась налить себе рюмку...

— Возьмите, барыня. — Даша резко повернулась и почти налетела на Хана, который протягивал ей перчатки. — Простирнул, а то ручки у вас неподходящие.

“Как он успел? Я же на моторе прикатила”. Даша открыла сумку, молниеносно, как все, что он делал, Хан выхватил у нее сумку, прикинул на ладони пистолет, спрятал в задний карман.

— Жизнь свою девать некуда? — Хан вернул ей сумку, Даша, ожидая удара, отшатнулась. — Тебе меня не взять, хоть броневик приволоки. Ясно? — он швырнул ей перчатки. — Ты меня к своим ростовским соплякам не примеряй. Ясно?

Даша молчала, опустив голову: никогда она не чувствовала себя такой беспомощной и униженной, даже на каторге, когда ее, двенадцатилетнюю, бил ногами здоровенный мужик.

— Отвечай. Ясно?

— Ясно, — прошептала Даша.

— Громче.

— Ясно! — выкрикнула она. — Все равно подловлю...

Хан, сверкнув зубами, рассмеялся.

— Подловила плотва щуку — всю жизнь больше есть не хотела...

За столом сидели чинно, ели мало, практически не пили, единственная бутылка “Смирновской” была чуть тронута: как налили по первой, так и осталось.

Во главе стола, хозяйкой, сидела Даша: в черном платье, воротник под горло, скромная нитка жемчуга, руки чистые, без колец, волосы, в тугой узел, прижимали и без того маленькие ушки. Ни дать ни взять молодая вдова, только в глазах не боль или растерянность, а злость и насмешка. Хотя гости и не ели почти, Даша изредка на тарелки подкладывала; движения у нее были мягкие, голос тихий, ласковый, говорила только она, остальные молчали.

По правую руку от Даши сидел Корней, обычно бледный, сейчас с нездоровым, словно неумело наведенным румянцем. Одет, как и утром, под солидного нэпмана, костюм дорогой, неброский, галстук темный, манишка простая, обручальное кольцо тонкое, ни цепочки на жилете, ни булавки дорогой в галстуке. Корней не ел, не пил, поигрывая вилкой, смотрел в пустую тарелку, ждал, когда гости отобедают.

По левую руку от Даши сидел Хан, которого трудно было узнать. В смокинге, серебристом жилете, под батистовой, ручной выделки сорочкой небрежно повязанный аристократический галстук, приколотый брильянтовой заколкой, неприлично дорогой. Перстень с печаткой влез только на мизинец: не учел Корней объемы своего нового подручного. Когда Хан вставал, то видны становились мягкие хромовые ботинки и вся его литая фигура. Правда, смокинг вызывал некоторое опасение: безукоризненный в талии, он мог в любой момент лопнуть на спине. В своей босяцкой, свободно болтающейся одежде Хан выглядел заурядным парнем — новый костюм, привезенный Корнеем, — недаром же он примеривал Хана к своему росту, даже размер ноги сравнивал, — превратили бывшего кузнеца в богатыря и красавца. Глаза у него только были черные и пустые: ни зла, ни страха, ни мыслишки заблудившейся.

На уголке притулил свое необъятно жирное тело Кабан. Он никаким краем к обществу не подходил, ни мастерством, ни авторитетом, ни умом, ни какой-нибудь редкой, ценимой в воровской среде профессией не обладал. Знал Корней за ним душещипательную историю, за которую суд выдает билет лишь в один конец, без плацкарты и срока. Очень любил Корней таких людей, потому и привез: сейчас верные люди необходимы. Кабана одели извозчиком-забулдыгой, роль свою он исполнял превосходно, без реквизита и грима, смотрел на Хана с восторгом и подобострастием, а на Корнея не смотрел никогда.

Савелий Кириллович занимал место в противоположном конце стола, так же, как и Даша, сидел в торце, изредка поглядывая на нее близорукими, оттого кажущимися добрыми, детскими глазками. Старичок рюмку лишь пригубил, ел мало, однако с аппетитом...

Когда утром Корней догнал старика, пошел рядом, затем извинился, что чуть не придушил по горячке, Савелий не удивился, умом поднапрягся. Если Корней говорит ласково да еще прощения просит — быть беде. Эту хату Корнееву засек не Савелий, ему ответа не держать. Гусев Витька все организовал, Савелий лишь гонец.

— Привет и приглашение тебе. Корней, велел Гусь передать, он же и адресочек шепнул, — сказал Савелий Кириллович на ходу. — Я невиновный тут, зла не держи.

— Гусь? — Корней хмыкнул пренебрежительно. — Что же, и люди в городе перевелись, если Гусь среди деловых слово имеет?

— Сипатый прибыл, — не поднимая головы, ответил Савелий, не хотел он видеть Корнеевых глаз. — С ним Леня Веселый и Одессит.

— Солидная публика, — равнодушно сказал Корней, — Ты им сказал, что я, Корней, ребятишек собраться просил? Ты не запамятовал, ведь говорил я тебе?

— Говорил, — Савелий вздохнул, — Ты, Корнеюшка, вообще сказывал, мол, надо бы. А люди место и день определили, я тебе передал.

— Спасибо, буду обязательно, — Корней остановился, так как впереди звякнул трамвай. Там ходили люди, и вместе им показываться было ни к чему. — Я к вечеру приглашу пару дружков перекусить, ты приходи, — он поднял голову, выждал, пока старик взглянет. — Сипатый с ребятами из Москвы уйдут, а ты останешься. Приходи, Савелий Кириллович, будь ласков.

Только расстались, старичок засеменил к Сипатому, все как есть доложил.

— Сходи, старик, — сказал Сипатый. — Корней умом долог, мы его уважаем. Спать тут будешь, — он хлопнул по дивану, на котором сидел.

Понял старик: требуется у Корнея все выслушать и здесь доложить. Сипатый хочет Корнея убрать, однако не сам, а чтобы сходка решила. Сходка одного уберет — другого поставит, другим будет Сипатый. Для того он и Ленечку с Одесситом привез: в большом авторитете ребята, в Москве им совсем не нужно появляться. Напачкали они в стольном городе. Однако прибыли, не побоялись, значит, им обещано солидно.

Сипатый отдавал должное уму Корнея, но, как большинство людей, полагал, что сам-то он, Сипатый, посмекалистей.

Так Савелий Кириллович оказался за столом у Корнея.

...За обедом присутствовал еще один гость — выпускник Московского университета, бывший священнослужитель, некогда известный медвежатник, а ныне хозяин городских беспризорников — Митрий. Единственный человек, которого не покидали хорошее настроение и аппетит, чувство юмора и вера, что не хлебом единым жив человек. При всех безобразиях своей пестрой и шумной, как новогодняя ярмарка, жизни Дмитрий Степанович Косталевский оставался человеком, хотя зачастую его представления о добре и зле не совпадали с общепринятыми.

Ничего от присутствующих Митрий не хотел, никого не боялся, потому был всех сильнее и жизнерадостнее. Его присутствие здесь объяснялось просто: лучше его подопечных обеспечить охрану предстоящей сходки не мог бы даже уголовный розыск.

Корней терпеливо ждал, пока Савелий Кириллович дочиста обслюнил последнюю косточку, вытер рот ладошкой и перекрестился.

— Ну вот, милые люди, — тихо, будто разговаривая сам с собой, сказал Корней, — время сеять — время убирать злаки.

Савелий, услышав что-то знакомое, на всякий случай перекрестился, Митрий гулко гмыкнул, однако смех сумел проглотить.

— Людишки, как слышали, собраться решили, некоторые, рискуя, прибыли в стольный город, — Корней оторвался от созерцания своих тщательно отполированных ногтей, оглядел присутствующих. — Я вам своего нового друга не представил, — он улыбнулся Хану. — Хороший человек, наш, одного товарища любопытного на моих глазах жизни лишил. Хотел я помешать — не успел: ловок больно. Зовут его простым русским именем — Хан.

— Я только и расслышал, что Хан, — громко сказал Митрий. — Подходяще окрестили.

— Хан, говоришь? — переспросил Савелий. — Старый, совсем глухой стал.

Корней нарушил главную воровскую заповедь: о делах друг друга не говорить, о мокрых даже не помнить. Корней выдал Хана с потрохами. Митрий открыто выразил свое неодобрение, Савелий поддержал его. Кабан же ничего не понял, да и разговаривать ему в таком обществе было не положено.

— Не расслышали потому, что сказано ничего не было, — Корней свое сделал, теперь можно в благородство поиграть.

Хан пустыми глазами обвел собравшихся, слова не сказал, бровью не повел. Даше не было жалко черномазого, как она про себя называла Хана, она встала, кивнула и ушла в малую горницу. Стоя у окна и выводя узоры на пыльном стекле, она думала, что теперь черномазый обречен. Корней с ним сейф вспорет, деньги заберет и наведет уголовку на содельника. Вон сколько человек знало, что Хан сотрудника угро убил: кто шепнул, поди разберись. Даша вспомнила Толика Щеголя — ее первый дружок на воле. Веселый, бесшабашный и щедрый Толик мог у одного украсть, другому отдать, дружбу воровскую ценил больше жизни. Даша поверила, что есть такие люди на земле, от всего свободные: у кого лишнее взял — кому захотел, подарил. Толик не отдал местному па-хану долю, и мальчишку зарезали. Лишили жизни без суда присяжных, революционной тройки или народных заседателей. Позже выяснилось, что деньги он передал через дружка, который с ними из Ростова мотанул на юг.

Воровской закон не любит бюрократии: сказал, как отрезал, сильный — у слабого, подлый — у наивного. Долог был путь Даши Паненки к Корнею — корню воровского сообщества, много она повидала, пока шла по нему. И пришла. Тут карты не крапят, нож в рукаве не прячут, все в открытую.

Глупый Костя, говорит о загнанных жизнью людях... Всех, всех к ногтю и ее. Паненку. Не люди они...

Даша открыла сумочку, вынула платок и наткнулась на какую-то бумажку, развернула машинально и прочла:

“Даша, здравствуй. Спасибо за звонок. Не делай никаких глупостей, не озлобляйся. Каждый человек — человек, мы помним об этом. Рядом с тобой все время будет мой друг, он тебя обережет. Не гадай, не ищи его, можешь помешать. Я люблю тебя.

Сотрудник уголовного розыска, большевик Константин Воронцов”.

Даша перечитала трижды, прежде чем поняла окончательно. Внутрь запало только: “люблю” и “рядом с тобой мой друг”. Она было рванулась к двери, взглянуть на этих, за столом, но вовремя остановилась. “Не гадай, не ищи, можешь помешать”.

Кто же положил записку?.. Даша сложила ее вчетверо, хотела спрятать на груди, затем стала рвать. Она отрывала от бумажки по капелюшечке, пока на ладони не выросла маленькая пушистая горка.

Кто же, кто? Даша научилась держать себя в руках, контролировать поступки и слова. Слова, но не мысли. Кто же здесь свой?

Глава двенадцатая

Переступить порог

Костя Воронцов занимался политграмотой с постовыми милиционерами и сейчас вместо того, чтобы думать о вечерней операции, составлял коротенький конспект. Занятия должны начаться через час, на двенадцать Воронцова вызвал сам Волохов, и, просматривая газеты за неделю, Костя решал, как отстоять свою позицию перед начальством. Воровская сходка назначена на восемь. “Восстание арабов против англичан, — записывал в блокнот Воронцов. — На границе Ирака столкновение между английскими военными силами и отрядами арабских повстанцев”. Если даже Волохов согласится, то сразу спросит: а как на сходку пройти?

Костя выдвинул один ящик стола, другой, атлас с картами исчез бесследно. Где этот Ирак, черт бы его подрал! Костя с тоской подумал, что дотошные милиционеры пришпилят к стене политическую карту, а он в ней... Надо найти провожатого, одному не пробраться.

“Англичане, богатые сволочи, пустили в ход аэропланы и бронированные автомобили”.

“Бесчинства фашистов в Риме”. Кто такие? “Расспросить Клименко, — записал Костя. — Муссолини легко ранен в нос, покушалась англичанка Гипсон. Муссолини там главный, а кто такая Гипсон? Узнать у Клименки. Италия внизу Европы — сапогом”.

“В Лиге Наций — вопрос о разоружении. Везде стреляют, а они совещаются. Вот и я на сходке поставлю вопрос о разоружении...”

Костя отодвинул подшивку газет, вспомнил: на последнем занятии просили сообщить цифры о потерях во время мировой войны. Где-то есть. Костя начал листать блокнот, нашел неразборчивые каракули, стал переписывать.

“Россия потеряла 1 млн. 700 тыс., Германия — 1 млн. 770 тыс., Америка — 50 тыс... Всего за пятьдесят месяцев 8 млн. человек прикончили”.

“Напились кровушки буржуи, больше мы им не позволим, — рассуждал Воронцов, закрывая блокнот. — Политики и ребятам хватит, перейду к текущему моменту нашей повседневной жизни. Тут они меня нэпом начнут по башке засаживать. Почему да отчего? За что сражались? Совбур наглеет, опять у них шелка и жратва любая, а у нас пайка, только чтобы не помереть”.

Печальные размышления Кости прервал Мелентьев, который, как обычно, деликатно постучал и сразу вошел. Сегодня субинспектор был вычищен и отутюжен до ненатуральности. Пенсне и ботинки блестят, — хоть “зайчиков” пускай, о складку брюк обрезаться можно, так братишки в Кронштадте утюжили, рубашка белая, аж в голубизну. Хорош Иван, трудяга, честный, дело знает, но не наш он. Костя осуждающе покачал головой и спросил:

— Все ж таки, Иван Иванович, что главное в человеке — душа или тело?

— Я атеист, Константин Николаевич, — Мелентьев белоснежным платком начал протирать зеркальные стекла пенсне.

— Ты мне голову не морочь, дурей глупого не прикидывайся, — умышленно взвинчивая себя, сказал Костя. — Божьей души нет, а нормальная человеческая должна быть.

— Политграмоту поручили Клименко, а наши с вами человеческие души просят на третий этаж, — Мелентьев вынул из жилетного кармана серебряную “луковицу”, часы, подаренные ему за безупречную службу еще до Кости Воронцова рождения. — Через семнадцать минут. Я полагаю, Костя, нам следует договориться. Любой начальник не радуется, когда среди подчиненных разнобой. Ему в таком случае решать следует, ответственность на себя брать, а этого ни один человек не любит, — поддернув стрелки брюк, Мелентьев опустился в кресло.

— Я категорически против облавы, никто меня не убедит, — резко ответил Костя. — Прикажут — буду выполнять.

— Костя, смотри ты проще на наше дело. Взять с поличным — вот высший класс. Захватить сходку — не взять с поличным, большинство выпустим, однако припугнем...

— Я не хочу никого брать с поличным, — перебил Костя. — Хочу, чтобы преступлений не совершали.

— И только? Сынок, сынок, — Мелентьев вздохнул, — я же тебя к старой сыскной работе не тяну. Знаешь, как у нас любимчики работали? Чем преступника больнее ударишь, тем он злее становится. Волна убийств, банки, как грецкие орехи, трескаются. Сыщик нужнее становится, дал результат — повышение и почет.

— Вот и говорю, чужой вы нам, Иван Иванович, хоть науку и понимаете. Мы обязаны из всех темных уголков людей повытаскивать и к жизни нормальной приобщить.

— Ты представляешь, если они все явятся с повинной? — не обращая внимания на злые Костины слова, спросил Мелентьев.

— Без куска хлеба боитесь остаться?

— Никогда, Костя, человек не прекратит совершать преступления, — Мелентьев мельком взглянул на часы. — Пока человек существует, он будет преступать закон. Общество изменится, мораль, законы изменятся — станут преступать через новые. Ошибка твоя заключается в том, что ты чужую работу хочешь делать. Воспитывать должны школы, университеты, книги, искусство и культура в целом. А мы с тобой, — он поднялся, открыл перед Костей дверь и уже в коридоре продолжил: — должны преступников задерживать, предавать суду. Каждый обязан хорошо делать свое дело, быть профессионалом, а не теоретиком и мифоманом.

Они поднялись на третий этаж, секретарша сдвинула выщипанные бровки, ткнула одним пальцем в пишущую машинку.

— Занят, ждите, — начала отыскивать нужную букву.

— Речи, наверное, ловко говорит. А она машинисткой хорошей должна быть. Ты, Костя, зуб рвать к врачу пойдешь или к идейно близкому товарищу? — спросил Мелентьев.

— У меня зубы, — улыбнулся Костя, — хоть на выставку.

— Тебе легче, — Мелентьев закурил и отвернулся. Начальник отдела по борьбе с бандитизмом Волохов, седой и жилистый, с орденом Красного Знамени на застиранной гимнастерке, выслушал обоих внимательно, ни разу не перебил, смотрел, щурился, будто подмигивал.

Мелентьев был за облаву, Воронцов категорически возражал, считал, что должен идти он, так как из-за двух-трех разыскиваемых, которые окажутся на сходке, озлоблять всех не резон.

— На сходке наверняка будет Сипатый, — сказал Мелентьев. — Возможно, и другие...

— Не исключено, — Волохов вновь взглянул на Костю. — Можем ли мы убийц на воле оставлять?

— А будут они там, товарищ Волохов? И кого возьмем, а кто прорвется? Скольких из наших подстрелят либо ножом ткнут? Сколько новых убийц мы сегодня родим? Молодняк-то перед стариками рогами упираться начнет. О сегодняшнем деле легенды сложат, “о павших за святую волю” петь на всех пересылках начнут.

— Не агитируй меня, Воронцов, — неожиданно сказал Волохов. — Я давно тобой сговоренный. Однако на сходку одного не пущу, будем окружать. Готовьте план операции.

Высокие договаривающиеся стороны закончили совещание на загородной вилле и подались гурьбой на выход. В палисаднике остановились. Корней кивнул Савелию и Кабану, они убрались первыми. Когда круглая голова Кабана скрылась за булыжным горбом улицы. Корней взглянул на Хана.

— С богом, Степан, — подмигнул Корней. — В семь во “Флоре”, я уже буду там.

Хан не ответил, не кивнул, будто и не слышал, подхватил изящный кожаный саквояж и легкой походкой, небрежно помахивая тростью, словно родился в смокинге и котелке, в руках в жизни не держал ничего, кроме трости и саквояжа с серебряными монограммами, навсегда покинул резиденцию.

Митрий проводил его взглядом, присел на подгнившую, видно прошлогоднюю, поленницу, начал сворачивать цигарку. Курил он редко, добавляя в табак одному ему ведомое зелье. Корней глядел на него без злобы и превосходства, ценил за ум и безотчетно завидовал. Вот человек незаурядный, видел жизнь всякую, сейчас во дворе как собака живет и счастлив вроде. Митрию не свистнешь, не поманишь пальцем, свободный он, ничего ему не надо, мальцов бездомных грамоте учит, они его кормят, поят, как отца чтут. Известно Корнею, Митрий ни разу руку не поднял, голоса не повысил, а любой из его армии последнее отдаст и тем счастлив будет. В делах Митрий никогда участия не принимал, оружия при себе не держал, хотя известно, что мог бы вооружить не один десяток лихих ребятишек. Каждый серьезный вор в Москве, да и за пределами златоглавой знал отца Митрия, приходил за советом либо за пушкой. Встречал гостей бывший священнослужитель по-разному. Одного и выслушает, и совет подаст, и, о чем просили, даст, и денег не возьмет; иного, который и маркой выше, не слушает даже. “Иди, раб божий, — скажет, — не у дел я, стар, умом слаб, оружие нехристово и не видал никогда. Иди, бог тебе судья”. И люди уходили молча: просить без толку, осерчать может, — старец же обладал силой незаурядной, а байстрюки его могли свернуть в бараний рог самого отчаянного, любого из-под земли достать, примеры тому случались, и деловые люди их отлично запомнили.

Стояли в палисадничке, у трухлявой поленницы два человека. Один богатый, превосходно одетый, признанный пахан воровского мира, второй — нищий, одетый в заплаты, живший на иждивении беспризорников. Случись между ними недоразумение, лишь фраер поставил бы на первого.

— Чем меньшим ты обладаешь, тем меньше обладают тобой, — подводя итоги своих рассуждений, произнес Митрий.

— Вкушающих тебя останови, когда ты наиболее сладок, — ответил Корней. — Я отдам Сипатому власть, пусть наслаждается.

— Глупости и суета, кончилось ваше с Сипатым время, не будет вскоре воровского мира, рассыплет новая власть вас, как горох по столу, каждого отдельно, и отделит злаки от плевел.

— Где они злаки-то найдут?

— Ищущий да обрящет, — ответил Митрий, поглаживая бороду и усы. — Среди воровского мира, полагаю, восемь на дюжину совсем безвинные, на пропитание себе тянут, не более.

— А четыре оставшихся? — спросил Корней.

— Те разные. Есть как мы с тобой — конченые, — Митрий вновь огладил бороду. — Некоторые в крови по самую маковку, тех власть не простит. Чего я тебе политграмоту читаю, ты сам. Корней, умнее умного. Ты зачем сегодня старого Савелия позвал? Он же сейчас к Сипатому спешит — торопится доложить о слышанном.

— Для того и позвал, чтобы Сипатый с Одесситом знали: Корней их вызов сопливый принял и на сходку придет.

Митрий засопел тяжело, откашлялся. Неясна ему игра Корнея, а когда чего не понимаешь — молчи.

— Дарья! — крикнул он. — Напиться принеси! Даша из дома не вышла, Митрий сделал жест, мол, сейчас вернусь, поднялся по ступенькам, шагнул в горницу и столкнулся с Дашиными глазами. Большие, светлые, цветом в голубую зелень, они упирались в Митрия, в лоб, в глаза, в душу. Вспомнил он, как однажды шагнул неразумно через один порог и наткнулся на наганы жандармов.

— Даша, — Митрий перекрестил девушку, — бог с тобой! Не бери в голову, все сбудется, — он напился прямо из ведра и вышел.

Даша слышала, как ухнули тяжело ступеньки, и тогда вынула руку из-под фартука, разжала ладонь, в который раз перечитала записку: “Даша, будь другом, пройдись сегодня в шесть вечера по Пассажу. Тебя будет ждать Костя”.

— Костя, — прошептала девушка, — будто забавляется.

Записку Даша нашла прямо посреди стола, когда вернулась от двери, проводив гостей. Бумажка была наколота на вилку. Почерк был не тот, что в первой записке, бумага другая, серая и мятая, с жирными пятнами. Даша, как заправский сыщик, осмотрела горницу и нашла лист, от которого оторвали угол, приложила записку — линия разрыва совпадала.

Кабан, старик Савелий, Корень, Хан и отец Митрий. Корень отпадает, на него и охота, Кабан и Хан в сторону: уголовка с убийцами любовь не крутит. Остаются Митрий и Савелий. Одного можно взять на совесть, другого на страх. Старик за свою дырявую шкуру продаст бога, черта и мать с отцом. Не станет Костя с ним дела иметь. Да и не хватит у Савелия духу вот так, на глазах у компании, бумажку оторвать и черкнуть несколько слов, и “будь другом” старому хрычу ввек не придумать. Значит, отец Митрий. И выходил он вроде последним, и возвернулся напиться. Как он сказал? “Не бери в голову. Все сбудется”.

А если не так все? Если Корней проверяет и обе записки от него идут? Тот же Митрий, который про Костю знает, и шепнул Корню? Проверяют Дашу Паненку: пойдет в Пассаж — значит, амба. Сходке девчонку выдадут, позабавятся досыта и в ножи.

Даша в который раз уже прошла мимо Пассажа, поглядывая украдкой на людской водоворот у входа. Казалось, главная задача каждого не столько пройти, сколько толкнуть соседа, доказывая, что здесь он единственный и главный, все для него, остальные затесались сюда по случаю и незаконно. Солидная публика Пассаж обходила стороной, поднималась по Петровке к Столешникову, где встречают улыбчивые приказчики, даже сами хозяева, двери — стеклянные до голубой прозрачности, колокольчики — с голосами услужливыми.

Даша боялась, оглядывалась, проверяла, чисто ли за ней, хотя отлично понимала, что слежку Корнея ей в жизни не засечь. А Костя, если он ждет, видеть ее не может, так как он там, за вертящейся толпой.

Было уже пятнадцать минут седьмого, когда Даша совсем уже решилась войти, но ноги сами пронесли мимо. Неожиданно лихач на дутиках не справился с норовистым рысаком, тот, хрипя, пошел боком, пролетка с поднятым верхом наехала колесом на тротуар, толпа взвизгнула и шарахнулась. Даша хотела отпрянуть вместе со всеми, но кто-то сзади подсадил ее в пролетку, сильная рука рванула девушку внутрь, Даша упала на пыльное сиденье. Рысак выровнял ход, опустил голову и рванулся. Даша хотела крикнуть, но сухие крепкие губы перехватили звук, припечатали к ее губам. Когда Костя Воронцов чуть ослабил объятия, Даша вяло ударила его по лицу и зарыдала.

Пролетка куда-то летела, Даша плакала уже беззвучно, Костя обнимал ее, ласково поглаживая по плечу, и молчал. Все кончается, и слезы тоже. Даша взглянула на Костю, его крутой лоб, нос торчком в конопушках, пухлые, не мужские губы и спокойный задумчивый взгляд неожиданно разозлили девушку. И этот парнишка собирается тягаться с Корнеем, Сипатым и всей деловой публикой, записочки шлет, каких-то неизвестных ей подсылает!

— От нервов у меня, начальник, — нараспев сказала она. — Чувствительная я, как вспомню отца с матерью и всю свою кошмарную жизнь, неуютно становится. У тебя, начальник, случаем, выпить не найдется? — она хотела вывести Костю из себя, заставить оскалиться. Простота и душевность — показуха, манок для малолеток. Волк он, как и Корней с Сипатым, только из другой стаи, рядится, комедию ломает.

Костя достал из кармана плоскую фляжку, отвинтил крышку, предупредил:

— Осторожней, Даша, спирт, — подтолкнул кучера в спину. — Витек, у тебя вроде бы яблоко было.

Витек вытащил из кармана яблоко и, не оборачиваясь, бросил в пролетку. Костя ловко поймал, обтер ладонью, кивнул.

— Со свиданьицем, Даша.

Она крупно хлебнула, выдохнула привычно, хрустнула яблоком.

— А ты? — спросила, увидев, что Костя фляжку прячет.

— Нельзя мне, — он достал часы.

— А ты, милок, никак опаздываешь? — Даша взглянула кокетливо.

— К батюшке на вечернюю службу, — ответил Костя; — А тебя, Даша, я сейчас к хорошему человеку отвезу.

Даша откинулась на сиденье, рассмеялась. Костя не обратил внимания, думал о том, как-то встретятся Анна Шульц и Даша? Идея отвезти Паненку на квартиру к Мелентьеву принадлежала Косте. Одна дамочка поселилась, значит, и для второй место найдется, рассудил он. Субинспектор лишь плечами пожал, он не ночевал дома с момента переселения туда Анны, и ему было безразлично, кто еще разместится в его фамильной квартире.

Пролетка давно свернула с Петровки и тряслась по булыжникам узких переулков.

— Я арестованная, начальник? — спросила Даша. Костя взглянул на девушку, вспомнил ее смех, почувствовал неладное.

— Никто тебя не арестовывал, — ответил он. — А ты по совести-то как, свободная?

Даша выпрямилась, швырнула на мостовую надкусанное яблоко, затем откинулась вновь на сиденье и спросила нараспев:

— А вы, начальники, сход у Сильвестра никак брать собрались?

— Решаем, — слукавил Костя.

— А, ну-ну, решайте, — Даша притворно зевнула. — Умные вы, просто до ужаса. А Корней — простой-простой, как кадет-первогодок.

— Место сменили? — Костя взял Дашу за руку.

— Обязательно, — ответила Даша, растягивая гласные.

— Где, Даша, где? — Костя взглянул на часы, решая, успеют ли они перевезти людей.

— А ты куда меня везешь, начальник? — Даша взглянула кокетливо. Она не могла решить, что же ей делать дальше.

— Катаемся, Даша, — Костя решил не торопиться, дать девушке освоиться. — А начальник я давно, Костей меня зовут, будь ласкова. Что изменилось с нашей последней встречи?

— Будто знал, что я Паненка?

— Вчера узнал, — признался Костя, вздохнул.

— Доложил?

— Доложил, — Костя кивнул, — Дисциплина, Даша.

— А я воли хочу, — Даша осеклась и спросила: — Это как же ты отца Митрия перевернул? Ссучился на старости лет монах, решил грехи замаливать?

— Никак я этого слова понять не могу. Собака животное преданное, фантазии у людей ни на грош. Змеей бы звали, скорпионом либо другой тварью. А то собачьей матерью... Отважная и преданная животина...

— Философ, — Даше захотелось сделать ему больно, — тебе своего парня-то не жалко? Как же ты

Николая Сынка под нож-то засунул? Сам бы пошел, раз ты такой принципиальный...

— У нас, когда надо, каждый пойдет.

— Куда?

— На собрание, которое Корней с Сипатым сейчас собирают.

— Шутник ты. Костя. — Даша искренне рассмеялась, — С твоим мандатом тебя до первого ножа пропустят.

— Ты проведешь.

— Я? Полагаешь, коготок увяз — всей птичке пропасть? Я так сильно взбеленилась на них, сказала тебе, дура. Так ведь ты и сам знал, коли Митрий-то...

— Я о смене места не знал, — перебил Костя. — Спасибо, что предупредила.

— Я нового места не знаю, — Даша дернула плечиком.

— Знаешь, и меня проведешь, иначе я сейчас сообщу начальству, и мы без тебя узнаем, где и когда. Тогда облава... — говорил быстро Костя, сам думал, где узнать и как связаться с Сурминым? Главное, в любом случае уже не успеть, надо идти одному, и он продолжал: — Лучше, если ты меня одного проведешь.

— Вот так? — Даша откинулась, оглядела Костю, гимнастерку с орденом, фуражку, неприкрыто милицейскую внешность.

— А чего рядиться? Меня и в личность многие знают, — Костя сжал Даше ладони и продолжал решительно: — Ты слушай, не встревай. Мы же такого случая упустить не можем — ясно. Либо облава, либо ты проведешь меня одного. Во время облавы побьем людей с обеих сторон.

“Ну и давай! — хотела крикнуть Даша. — Пулями и огнем выбейте, выжгите”.

Она лишь вздохнула, не ответила.

— Людей жалко, я решил идти один, проведешь меня ты. Ни одного человека в засадах не будет, разойдутся, как пришли. Ты мне веришь? Я слово тебе даю, Даша.

Она поверила, но не поняла. С кем и о чем говорить? И если не будет охраны, то его жизнь плевка не стоит. Так и сказала.

— Жизнь, Даша, любая много стоит, и моя не меньше многих иных. За себя не бойся, я объясню, что ежели бы ты меня не провела, то готовилась бы облава. Ты многим жизнь спасешь, а люди те ее уважают.

— Я и не боюсь! — Даша вскинула голову, взглянула, как могла, гордо, но холодок подполз к сердцу и не исчезал. Знала Даша о благодарности деловых людей: “Привела, и амба, остальное — цветочки-лютики. Я бы прорвался, а на остальных — с высокой колокольни”.

— Пушку дай, — Даша протянула руку. — Люди договорились без оружия приходить.

Костя вынул пистолет, погладил любовно, толкнул кучера в спину.

— Возьми, Витек, береги. Именное, дороже ордена.

Кучер кивнул, взял пистолет, спрятал за пазуху.

— К Павелецкому вокзалу, — сказала Даша, и всю долгую дорогу молодые люди молчали.

У вокзала они вышли, кучер придержал рысака, взглянул на Воронцова, хотел что-то сказать, но Костя опередил:

— Двигай! — он махнул рукой. — Пистолет Мелентьеву отдай.

Пролетка рванулась. Даша долго смотрела ей вслед, затем повернулась к Косте.

— Не одумался?

— Главное — переступить порог, — Костя взял девушку под руку.

Прав был Костя Воронцов или нет, он решил: сегодня они переступят порог. И для кого из них этот шаг важнее — еще неизвестно.

Корней занял кабинет не шикарного, однако вполне приличного ресторана “Флора”, расположенного в старом, хорошо сохранившемся особняке в Брюсовском переулке. Корней здесь бывал лет двадцать назад, не рассчитывал знакомых встретить, но и швейцар, распахнувший перед ним тяжелую дверь, и официант, принявший короткий заказ, поклонились с одинаковыми словами:

— Давненько, давненько, рады видеть в здравии...

Корней взглянул из-под опущенных век, определил, что не костюму сказано и не чаевых ждут, действительно помнят. Он знал, что швейцар был когда-то замазан в налете с мокрым концом, а официант в молодые годы в эти кабинеты карты гастролерам-исполнителям подавал и с тех денег домик себе на Потылихе поставил.

Всех знал Корней, одно плохо — его тоже многие знали, и хотя тешили самолюбие поклоны, а сегодня лучше бы их не было.

Хан вошел, отдал лакею котелок и трость, сел, налил и выпил молча. Затем вынул из саквояжа блокнот, остро отточенный карандаш, положил рядом с блокнотом листок с планом, который дал ему ранее Корней, и сказал:

— Был я в этом заведении, взглянул, — он стал ловко чертить схему. — Неплохо ты нарисовал, да не совсем точно. Есть там, в углу, жестяная коробка “Сан-Галли”, знаю я ее, — дел минут на пятнадцать.

— Деньги заберут только завтра, так что у тебя ночь, Степан, — сказал Корней.

— У меня? — Хан резко черкнул по своей схеме. — Я один пойду?

— А тебе свидетели нужны или делить хочется?

— Так ведь пост на улице, и сторож внутри, — ответил Хан.

— Милиционер — твоя забота, ты по товарищам специалист: один за душой или два — нет разницы. А сторож будет спать. Это моя забота, — Корней наблюдал за Ханом внимательно. Сторожа усыплять Корней не собирался, рассудил просто: когда Хан постового пришьет и окажется в помещении, отступать будет поздно.

— Сколько в ящике? — спросил Хан.

— Около трехсот кусков.

— Поровну.

Корней рассмеялся тихо, но Хан даже не улыбнулся.

— Ты только наводчик.

— Я — Корень.

— Поэтому и поровну, так бы получил десять процентов.

— Ты мне нравишься. Хан, — Корней взял с диванчика портфель, открыл. Хан увидел толстые пачки червонцев. — Казна людская. Сто тысяч Сипатому отнесу, пусть заберет.

Хан молчал, а Корнею так хотелось, чтобы подручный возмутился, начал задавать вопросы. Хан только плечами пожал, Корнею пришлось говорить без аплодисментов публики:

— Савелий-мухомор, конечно, Сипатому доложит, что я согласен быть. Сипатый решит, что я вола кручу и сорвусь, а он власть без боя получит. А я на сходке явлюсь и хрусты, — он хлопнул по портфелю, — на стол. Пусть Сипатый возьмет казну и власть, а я погляжу, как это у него выкрутится. Он давно людям шепчет, что Корней деньги общества по земле рассыпал.

Хан наконец улыбнулся, кивнул, хлопнул Корнея по плечу, вроде легко, но отдало аж в самый копчик.

— Контора и сейф на тебе, Сипатый и люди — на мне, — подвел итог Корней. — Все поровну.

Глава тринадцатая

Стая

Даша с Костей прошли мимо Павелецкого вокзала, часы которого показывали ровно восемь. Наступил вечер, на привокзальной площади вяло продолжалась торговля, становилось все меньше приезжих. Они, совершив сделки и покупки, разбредались по чайным и закусочным, частным квартирам и гостиницам, спешили занять скамейку на вокзале, на худой конец угол в зале среди мешков, баулов и устало плачущих детей.

Площадь постепенно захватывали аборигены. Замазав на лице следы вчерашних подвигов, припудрившись и распространяя запах парфюмерии, появились первые девочки. Местные авторитеты мужского пола выросли на “своих” углах, в подворотнях, завоеванных деньгами, интригами или ножевым ударом, поглядывали друг на друга кто с презрением, а кто и заискивающе. Табель о рангах, меню, разблюдовка, то есть кто есть кто, соблюдались здесь строго, изменить существующее положение могли только деньги и кровь. Последняя совсем не означала смерть. Просто дрались здесь часто и охотно, разбитый нос или расцарапанная девкой физиономия — тоже человеческая кровь, и не надо пугаться, здесь не убивали. Привокзальная площадь не являлась ни чистилищем, ни даже предбанником, просто здесь начиналась территория деловых людей. И лес не начинается с чащобы, сначала трава, кустики малые, отдельные деревья, полесье, в котором и заяц зверь, а уж лиса так страшный хищник.

Костя впервые шел с Дашей под руку без стеснения, он был на работе, вел себя, как считал нужным. Костя стал выше, налился силой, курносый профиль не казался смешным, глаза под густыми бровями — Даша раньше и не замечала, какие у него красивые брови, — стали спокойными и уверенными, с чуть заметной смешинкой. Кожанка обливала его крутые плечи, на груди орден, мягкие хромовые сапоги на тонкой подошве, без дешевого скрипа, тускло поблескивали.

Выползающая из дворов приблатненная публика не знала Паненку и Воронцова, на прогуливающуюся пару поглядывали с настороженным интересом. Костя настолько походил на чекиста либо сотрудника угро, что никак не мог быть им в действительности. Заезжий деловой, решили зрители, под начальника работает, только железку нацепил зря, с ней у него уже перебор получается. Лучше не рисковать, решили на площади и потеряли к молодой паре всякий интерес.

Переулок, который вел к рынку, начинался от площади, поглядывая на нее своим подслеповатым глазом. Фонари здесь били столько раз, сколько их устанавливали, и власти сдались. Хотите жить в темноте? Живите, черт с вами! Посторонний человек к вам в гости и спьяну не зайдет. Только молодые перешагнули невидимую черту, с тротуара раздался голос:

— Подайте бездомному калеке, Христа ради, — первый постовой воровского схода сидел на деревянной тележке, был действительно без ног.

— Выпей за здоровье рабы божьей Дарьи и раба божьего Константина, — ответила Даша и, нагнувшись, чтобы показать лицо, положила в шапку приготовленные два серебряных рубля. — Гость со мной, Кликуша.

— Идите с богом, — ответил тот и погодя два раза свистнул.

— Неплохо, — Костя кивнул. — Никаких загадок, все просто. А он тут всегда сидит?

— Обязательно, — с гордостью ответила Даша, — неужто мы линовать в таком деле будем? — и замолчала, почувствовав неожиданно единение с этими таившимися от света людьми и стыд, что ведет им такого “гостя”.

Переулок поворачивал, на углу их уже ждали. На скамеечке парень с девушкой щелкали семечки и равнодушно целовались. У парня на коленях лежала потертая гармошка.

— Угощайтесь, — девушка стряхнула с губ шелуху и протянула пригоршню семечек.

— Благодарствую, — Даша взяла две семечки, одну отдала Косте, и они благополучно прошли дальше, гармошка за спиной сентиментально всплакнула и замолкла.

Из подворотни вынырнули две детские фигурки и неслышно двинулись следом.

“А нам у них еще и поучиться можно, — думал Костя, — ведь один неверный шаг или слово, сигнал подадут — и в трактире Веремея Кузьмича только столы да стулья останутся. А прирезать тут нас легче легкого”.

Позади шаги убыстрились, маленький парнишка обогнал их и, подгадав у светившегося на первом этаже окна, остановился перед Воронцовым. Костя увидел любопытные и испуганные глаза, понял, что его узнали, вспомнить имя мальчишки не смог и сказал:

— Сбежал из детдома, оголец? Думаешь, тут тебе орден дадут? — он провел пальцем по еще не отросшим волосам. — Степаныч знает, что я буду, так что ты свою бдительность притуши.

Парень стоял, засунув руки в карманы, смотрел презрительно.

— Эх, Воронок! — он сплюнул в сердцах, — орден надел, а идешь-то куда? Продался, значит. Воронок?

— Еще столько денег не напечатали, оголец, — Костя дернул его за нос, нарочно сделав больно.

Парнишка ойкнул, схватился за нос. Даша тихо рассмеялась. Страха не было: какая разница, где их определят, здесь или там?

— Завтра на Цветной к двенадцати подойди, — Костя взял “стража” за ухо, отвел с дороги. — Разговор имею.

Уже стемнело, покосившийся забор рынка, казалось, наваливался на непрошенных гостей. Торговые ряды уже опустели, кое-где копошились темные фигуры, пахнуло навозом, деревней, всхрапнула и переступила лошадь. Даша с Костей шли неторопливо, уверенно, дорогу оба знали хорошо. Рядом взвизгнуло, посыпались искры, блеснуло длинное лезвие ножа — работал запоздалый точильщик.

— Не порежешься в темноте, дядя? — весело спросила Даша.

— Мы привычные, — равнодушно ответил мужик, пробуя лезвие ногтем и не поднимая головы.

Даша молча протянула ему две семечки, мужик бросил их в жестяную кружку и сказал:

— Идите с богом.

Только приглядевшись. Костя приметил за спиной точильщика темные фигуры и подумал: “Силой отсюда не вырвешься, перехватят. И смотри, как хитро задумали: если бы ту лавочку с гармонистом миновать, а обойти стороной можно, то сейчас без семечек около “точильщика” застряли бы плотно”. В который уже раз Костя убедился: облава результатов бы не принесла. Он представил себе напряженность кольца оцепления, его разорванность: первый сигнал — и сходка ушла бы, как вода сквозь сито. А где зацепились, там ножами, двое-трое на одного, из-за угла. Мелентьев предлагал пройти внутрь и брать с двух сторон. Как пройти? Его, Костю, одного сама Даша Паненка проводит уже через четвертые двери.

— Молись, начальник, — Даша указала на одноэтажное здание со светящимися окнами.

Костя оглянулся, увидел криво выписанную вывеску “Починка модельной и какой хочешь обуви”, подошел к мастерской, отпер своим ключом дверь, кивнул:

— Заходи, Даша.

Костя зажег свечу, керосинку, поставил чайник. Даша наблюдала за ним, сидя на табуретке.

— Значит, дед тоже перевертыш? — она криво улыбнулась, стала некрасивой и жалкой.

Костя не ответил, взглянул в окно. К трактиру подошел человек, оглянулся, скрылся за дверью.

— Дед на царской каторге с моим начальником в одной связке ходил. У меня давно ключ от этой лавочки. — Не мог же Костя сказать, что мастерская используется в оперативных целях.

— А ты чего здесь привстал, подштанники сменить?

— А вдруг Корней еще не пришел, Даша? — Костя обнял девушку за плечи. — Лучше позже, чем раньше.

Он вытащил из кармана пузырек, разлил в кружки, плеснул воды, запахло остро и незнакомо.

— Что это?

— Валерьянка, нервные употребляют, для внутренней стойкости, — Костя взболтнул своей кружкой и выпил. — Гадость.

— Дрейфишь. Лучше водки стакан, — сказала Даша, тоже выпила, тряхнула головой. — Отрава.

Костя не ответил, сел на табурет у окна, наблюдал за трактиром. И вновь увидела Даша в Косте Воронцове силу и мужицкую стать, тяжеловатую и неброскую, оттого еще более притягательную. Она подошла, легонько обняла его, впервые со дня знакомства, оперлась грудью на его плечо. Костя погладил ее руку, бод-нулся ласково, будто телок, не повернулся: был он там — у желтых подслеповатых окон трактира.

— А откуда ты знаешь, пришел уже Корней, нет ли? — Даша отстранилась.

— Не знаю я, ничего не знаю, Даша. Даша заметила, что Костя ни на один ее вопрос ни разу не ответил. Не доверяет, использует и бросит. Она оглянулась в поисках оружия, увидела ящик с инструментами, взяла молоток, ручка которого была отполирована ладонями хозяина.

— Оставь, — Костя не повернулся, Даша заметила свое отражение в стекле окна. — Отдохни, говорить неохота, одному побыть необходимо, умишко свой в кулак собрать. Я ведь, Даша, на воровской сходке за новенького, — он говорил монотонно, словно сам с собой.

Даша гладила полированную ручку молотка, злость прошла, да и не ударить ей по стриженому круглому затылку, так схватилась, от глупости. Прижимая молоток к груди, она снова подошла к Косте и севшим голосом прошептала:

— Чем ты меня взял, курносый? Каким дурманом отравил?

— Я тут с краю, Даша, — печально ответил он. — Ты сама с собой разобраться не можешь. Неправду и зло чуешь, а правду и добро признать не хочешь, гордость не дает боль и обиду забыть. А меня ты не любишь, Даша, и в голову не бери.

— А ты меня любишь? — перебила она. — Ты, большевик, меня такую возьмешь?

Костя повернулся, взглянул на девушку. В тусклом пляшущем свете керосиновой лампы Даша стала еще красивее, глаза зеленые светились, как у зверя, и вообще она казалась нереальной, то ли ведьма, то ли фея. Костя вытер пот, тихонько кашлянул, проверяя, не пропал ли голос, сказал:

— Ты меня пощади, Даша. Мне сейчас сил надо много, а взять негде, — Костя улыбнулся жалко, будто боль проглотил, и вновь стал смотреть в окно.

Даша неожиданно вспомнила, как в девятнадцатом, еще паданкой, где-то под Краснодаром видела, как офицеры расстреливали морячка. Когда стволы поднялись, он распахнул бушлат, словно не пули ждал, а девчонку любимую, сказал громко, тоскливо:

— Силы бы мне сейчас! Силы!

Долго потом морячок Даше виделся. Такого парня встретить мечтала она, обнять, прижать к груди — и жить можно. Даша тихонько, не стукнуть бы. положила молоток и спросила:

— Чего же ты людям говорить станешь? Да и знаешь ли, сколько твоя жизнь на сходке стоит?

— Цена везде одна, а определять не мне. Как прожито, столько и нажито. — Костя встал, проверил, ладно ли застегнут воротничок, одернул кожанку, глядясь в оконное стекло, причесался.

Корней пришел, однако остановился за портьерой, и сидевшие в зале его не заметили.

Столы были сдвинуты, образуя букву “п” — видно, присутствующим очень хотелось придать своему собранию вид пристойный и официальный. Накрыли столы богато, но никто не ел, пили только квас, хотя большинство “депутатов” были пьяницами отчаянными, а некоторые откровенно голодны.

Мест было около ста, собралось человек сорок, и расселись через одного, в “президиуме” развалился Сипатый, четыре стула рядом были свободны. Одессит и Ленечка сидели по углам главного стола.

Корнея через заднюю дверь впустил хозяин заведения, который к воровским делам никакого отношения не имел, краденого не принимал, однако из-за месторасположения трактирчика и его абсолютной незащищенности в вечернее и ночное время отказать в просьбе “справить именины” не посмел. Корней стоял за портьерой, оглядывал “собрание”, видел широкие плечи и прибитый сединой затылок Сипатого и думал о жизненной суете, несбывшихся мечтах, мерзости происходящего и еще большей мерзости, которая предстоит.

С кем воевать? Серьезных людей тут по пальцам перечтешь, но казна — сто тысяч, деньги громадные, а возьмет Хан сейф, нет — еще неизвестно.

Расчет Корнея был прост: казну оставить за собой, сходке больше не собраться, уголовный розыск, да и сам Корней не позволят. Схода нет, ответа не перед кем держать. Одно плохо: все это и Сипатый скумекал, потому, рискуя, свою шкуру дырявую на сходку и притащил. Навел бы уголовку на него Корней — за Сипатым грехи немалые, — да не знает, где тот в Москве засел.

— Корень человек уважаемый, слова не скажу, обещал быть, — Сипатый повернулся к старику Савелию, дернул взглядом.

— Обещал, обещал, — запричитал Савелий. — Люди засвидетельствуют, истинную правду говорю, — он указал на Кабана и отца Митрия.

— От Корнея обещаний и не требуется, он казначей наш, он должен быть, — продолжал Сипатый. Голос у него был низкий и красивый, в песне, видно, хорошо слышится. — Сто тыщ Корнею дадено было — деньги солидные, — он оглядел присутствующих, которые не ели, не пили, зато папирос и цигарок не гасили, дым тяжело слоился над столом, как над полем битвы.

Большинство людей и не знали, зачем сюда пришли: риск один, толку никакого. Кассу, которую хранил Корней, собрали для помощи бежавшим и на организацию побегов. С удачных “дел” отчислялась доля, которая, пройдя через многие руки, попадала к Корнею. О гостинице “Встреча” для солидных гастролеров знали немногие, и разговора Сипатого, его цели почти никто не понимал. Выпить, поесть вволю, спеть душевное, одного расцеловать, другому морду набить — это сход, а сейчас вроде какого-то собрания: начальник говорит, а ты знай помалкивай.

— Судить Корнея не могу не выслушавши, — продолжал Сипатый. — Он за деньги отчитаться должон. Но раз не явился, полагаю, люди, что кассу нашу у него требуется забрать...

— Что там осталось-то? — срепетированно подал реплику Ленечка.

— Что осталось, то и забрать, — картавя, встрял Одессит. — Самого по обычаю нашему, — он чиркнул большим пальцем по горлу.

— Кассу пополнить, — дрожащим голосом вступил старик Савелий, — обчеству денежки необходимы. Кто в беду попадет, дите с молодкой оставит, на хлебушек-то требуется.

— Ежели люди разрешат, — перекрывая возникший говорок, сказал Сипатый, — с Корнеем я разберусь, а на новую кассу скинемся по способности, — он вынул из кармана пачку денег, бросил на стол небрежно. — Три тыщи.

— Две, — бросил деньги Одессит.

— Восемьсот, — подкинул Ленечка. Митрий ковырял в зубах, усмехался, многие полезли в карманы, парень с землистым цветом лица не сводил глаз с розовой ветчины, отщипывал от куска хлеба, жевал тщательно.

Сипатый мигнул Ленечке, тот поднялся легко, взял пачку червонцев, ловко прищелкнув, пересчитал, подошел к парню, выложил перед ним хрустящие купюры.

— Пятьсот, Кузя. Расписки не берем, мы не Корней.

— Это дело, — старик Савелий хлопнул в ладоши. — На полной мели Кузя, ему очень требуется.

Кузя погладил деньги, взять не смел, проглотил корочку хлеба, привстал, поклонился неловко.

Ленечка, худой и жилистый, придавил Кузю жесткой ладонью.

— Не за поклон даем, не на бедность, — он стрельнул взглядом на Сипатого, который лишь наклонил голову.

За столом одобрительно зашумели, раздались голоса:

— Вот это по-нашенски...

— Люди должны помогать...

— Ежели каждый положит... а возьмет пятьсот...

— Верно, — одобрительно прогудел Сипатый, он ждал такой реакции. — Общество страдать не должно, эти хрусты, — он хлопнул по деньгам, — пожарные, их на большую беду держать надобно. Вы лучшие люди делового общества. Ну, как бы соратники в ратном войске, — Сипатый знал, какую струну дернуть, “люди” расправили плечи, подняли головы. — У Пугачева, скажем, либо у Стеньки Разина в войске дисциплина была: обиженных поддержать, захребетников — к ногтю. Ты, Кузя, безвинно был у дяди на поруках, возвернулся пустой — получи. В Сокольниках обитаешь?

— В цвет, Сипатый, — восхищенно откликнулся Кузя.

— Там наших порядком наберется, да и нэпмачи жиреют. Я тебя над ними старшим назначаю, буржуям передай: сход решил за их животы десять кусков получить, — Сипатый заметил, да и другие тоже, как Кузя деньги, лежавшие перед ним, тихонечко отодвинул. — Не дадут? Скажи, сам приду, возьму не десять, а сто, с женами и девками...

— Добрый вечер, люди! — Корней дождался, когда Сипатый выложил на стол козыри, вышел из-за портьеры к свету. — Не десять, так сто, да с женами и девками, — он, как сумел, рассмеялся. — Батыя замашки, так татарва нас топтала.

Элегантный и подтянутый, похожий на иностранца, Корней производил впечатление. Несколько человек даже встали.

— Сидите, люди, все равны, — Корней положил на свободный стул шляпу, трость и портфель. — Извините, припозднился я, — он взглянул на Сипатого с насмешкой, кивнул на лежавшие на столе деньги. — Корень деньги общества попер, а вы восполняете? Хорошее дело, — Корней, стоя, налил из графина большую рюмку, поднял. — По русскому обычаю!

Налили мгновенно. Сипатый, Одессит и Ленечка вынуждены были молчать, остановить людей уже не представлялось возможным.

— Со свиданьицем, деловой народ! — Корней выпил, тут же налил снова, поднял, ждал, глядя, как глотают, не прожевывая, не дыша даже. — За дорогих гостей! — он кивнул Сипатому и подручным. — Они прибыли в стольный город на променаж, а нам с вами тут жить. Со здоровьицем, дорогие гости, — выпил, переждал чуток, пока люди на закуску бросятся, и продолжал: — Сейчас закусим, чем бог послал, дела обождут. А пока скажу, уважаемые: не случалось на Руси, чтобы гость уму-разуму хозяина учил.

Люди ели, кивали согласно, смотрели на Корнея с благодарностью, и, хотя он понимал прекрасно, что Сипатый поступил правильно, сыграл против. Пусть пьют, Корнею от них лишь эти пять — десять минут поддержки и нужно, дальше он сам разберется.

Старик Савелий втянул седую голову в плечи, не ел, не пил, на дверь и взглянуть не смел, прикидывал, как выбраться теперь. Отец Митрий, как сидел, откинувшись вольготно, так и не двинулся, махнул лишь водки стакан, взял щепоть капусты квашеной и лениво думал, что Сипатый сер и глуп, затея его с оброком пуста изначально. Нэпман при Советской власти уголовникам копейки не даст, навострит милицию, мелкое же жулье лишь на водку и марафет тянет, золотушники и другие люди имущие не пришли, Сипатый денег не получит, конец ему. Корней людям еще по рюмке разрешит — и гостей на ножи бросит.

Корней выдержал паузу точно, налил снова, когда жулье первый голод утолило. Получилось, что пьют по его, Корнееву, приказу, однако он поднять рюмки не дал, свою отставил и быстро, не упуская инициативу, сказал:

— Зенки на меня, уважаемые! — он выставил на стол портфель, открыл замки, перевернул, и пачки червонцев в банковской упаковке выросли горкой рядом с тощенькими стопками Сипатого и его дружков. — Казна ваша, сто штук, до грошика. А расходы у меня были, — Корней положил на деньги бухгалтерскую книжку, — и немалые. Клим, ты от дяди ушел? Валет, твою бабу с пацанами два года кормил? — он не давал никому ответить, говорил быстро, перечисляя, кому на что отчислялись деньги. На самом деле Корней не имел к этим делам отношения, но жизнь воровская путаная, водкой залита, марафетом подернута — кто что помнит?

— Встаньте, люди, прошу вас. Я, Корней, прощу. А ты, — Корней опрокинул рюмку Сипатого, — сиди. Ну что ж, выпьем за товарищество, за веру нашу друг другу.

У чувствительных выступили на глазах слезы. Когда все выпили, смотреть на Сипатого, Одессита и Ленечку никто не мог. Сипатый рванулся к двери, вытаскивая на ходу наган, но налетел на Костю Воронцова, который ловко у бандита наган выхватил и ударил рукояткой по голове. Сипатый упал, остальные застыли на местах.

— Нехорошо, граждане, — спокойно сказал Костя, разрядил наган. — Договорились прийти без оружия, и я свой под подушкой оставил, — он бросил наган на стол, патроны швырнул в угол, они безобидно защелкали, как простые камешки.

— Воронок! — выдохнул кто-то.

— Воронок — тюремная машина, — Костя повернулся, подвел к столу Дашу. — А меня зовут Константин Николаевич Воронцов. Я один пришел и без оружия, как договорено, — он для убедительности провел ладонями по кожанке. — Поговорить с вами хочу. Василий Митрофанович, Семен Израилевич, — обратился Костя к Ленечке и Одесситу, — поднимите друга-то, усадите, вроде ему нехорошо...

Ленечка и Одессит вскинулись, подняли Сипатого. Голова его свисала безжизненно.

— Придуривается, — Костя усмехнулся. — Прохоров, Коля Ломакин, — обратился к двум крепким парням, сидевшим с краю, кивнул на Ленечку и Одессита, — у них пистолетики-то заберите. Неловко: мы как порядочные, а они при пушках.

Ленечку и Одессита обезоружили мгновенно, походя надавали по мордам и по примеру Воронцова патроны кинули в угол, а оружие — на стол. Все происходило так быстро, что никто не успевал задуматься, чьи приказания выполняют, как появился Воронцов на сходке и с какой целью. Корней подумать успел и, хотя решения не принял, сдаваться не собирался. Положение его было более чем щекотливое, доказанных преступлений за ним после амнистии не имелось, но на глазах у всех сдаваться мальчишке он не мог. Слишком долго, ценой многих жизней. Корней свой авторитет растил, чтобы вмиг потерять весь до последней капелюшечки.

— А вы, гражданин, при вашей солидности и кристальной честности, пистолетик сдайте добровольно. Так красивше будет, — Костя смотрел на Корнея серьезно, понимая, что все была присказка.

Корней кивнул, вынул вороненый “вальтер”, наставил на Костю и выстрелил. Пуля почти чиркнула по волосам Воронцова.

— Стрелять умеете, — Костя провел ладонью по волосам.

— Сядь пока, товарищ начальник, — сказал Корней, указал Даше на место рядом с собой. — Ты провела?

Даша кивнула, но прошла вдоль стола, села рядом с отцом Митрием.

— Водку не пить, молчать, — тихо отдавал команды Корней. Костя налил себе квасу, выпил, снова налил. — Маслята соберите, сопли подтереть.

Собрали разбросанные патроны, зарядили наганы, теперь на Костю смотрел не один ствол, а четыре.

— У меня предчувствие, доживу до глубокой старости, — повторил Костя любимое выражение своего знакомого и вновь хлебнул квасу.

— Один предчувствовал — совсем чувствовать перестал, — Корней хмыкнул, скривился в улыбке. — Зачем пожаловал?

— Поговорить, — ответил Костя. — Пока оружие не разрядите, слова не скажу.

— Окружили? Тебя не спасут, — Корней оглядел собравшихся. — Не дадимся товарищам? Пробьемся?

— Не дадимся!

— Пробьемся!

Отвечали неуверенно, но отвечали, первый хмель прошел, лица, повернутые к Косте, твердели, щелкнули ножи.

“Облава”, “милиция”, “пробьемся”, — прошелестело над столом, шваркнули по полу подошвами, подались вперед. Стая готовилась к броску.

Эх, не так все у Кости Воронцова складывалось, все поперек.

В это время из небольшой гостиницы, расположенной в переулке за кино “Аре”, выдвинулась мужская фигура, застыла у чугунной решетки. Тишина. Где-то тявкнула спросонья собака, стукнули на булыжной мостовой колеса пролетки.

Хан отодвинул решетку, взглянул на неподвижного сторожа, который, обнимая винтовку, как пьяный деревцо, мертво привалился на ступеньках особнячка. Хан набалдашником трости сдвинул котелок на затылок, подумал недолго, поставил элегантный чемодан, который вынес из особнячка гостиницы, подхватил тело с винтовкой и спрятал в помещении. Через несколько минут Хан вышел на Арбат и остановился у афишной тумбы, пестревшей афишей:

“Пат и Паташон в последней, небывало оригинальной комедии “ОН, ОНА И ГАМЛЕТ”.

Авто, которое должно было его ждать здесь, отсутствовало, и Хан, прекрасно понимая, что, прогуливаясь здесь после начала последнего сеанса, выглядит как последний фраер, неслышно выругался. Не успел он закончить витиеватое выражение, как за углом хрипловато стукнул мотор и из переулка, отдуваясь, выкатился некогда лакированный “стейер”. Хан вспрыгнул на ходу.

— Ты к шлюшке на свиданку можешь припоздниться, — захлопывая за собой дверцу, рыкнул Хан. — Костогрыз.

Шофер лишь пожал плечами и покатил переулками к Поварской. Не мог он ответить, что опоздал, так как выполнял приказ Корнея и следил за Ханом от самого ресторана, видел, как был “снят” часовой, засек время, слышал в помещении крик и наконец был свидетелем последних действий героя. Машину держать в переулке было нельзя: мало их сейчас по городу катается. Пока он добежал до своей колымаги, завел, подкатил к “Арсу”, еще и дух не перевел.

Шофер все это не сказал, знал, кто сидит сзади. Лучше дюжину оскорблений проглотить, чем один раз этого парня разгневать. “Хан идет по человеческой крови, как по суху, — думал шофер, старинный приятель Корнея, выполнявший его поручения раз в год, а то и реже. — Если ты деньги взял, то жить тебе осталось самую малость”.

И человек, даже не слышавший никогда слово “жалость”, достал из кармана тужурки фляжку, молча протянул назад. Хан взял ее, в машине остро, перебивая бензин, запахло спиртом, кашлянул глухо и сказал:

— Передай, что зашли в свою, однако у меня с ним разговор будет, он поймет. Придержи...

Шофер начал притормаживать. Хан ловко выпрыгнул на ходу, скрылся в ближайшем дворе и сквозняком вышел на Гоголевский бульвар.

Шофер развернулся и погнал машину к Павелецкому, где через час должен принять самого Корнея.

Глава четырнадцатая

Стая

(Продолжение)

Костя небрежно откинулся на спинку стула и, заложив ногу на ногу, оглядел присутствующих равнодушно. Он понимал: показной беспечностью здесь не удивишь, с толку Корнея не собьешь; пытаясь удержать готовых к броску людей, сказал:

— Никакой облавы нет, я пришел один и без оружия. Чего испугались?

— Врешь, — убежденно сказал Корней, и многие, соглашаясь, кивнули.

— Я перехватил Паненку у Пассажа, — Костя еле выговорил Дашину кличку, но сказать надо было ясно и коротко. — Я предложил ей на выбор: либо облава, либо она проводит меня одного. Даша, я знал время и место сходки?

— Знал! — звонко ответила девушка. Жизнь Кости Воронцова висела даже не на волоске, а парила в воздухе, видимо, презирая физические законы.

— Многим из вас Даша спасла жизнь, другим — свободу, — быстро подхватил Костя, — прорваться было бы не просто, — продолжал он, зная, что облава и близко бы не подошла, выставленное уголовниками охранение предупредило бы вовремя и собравшиеся ушли бы проходными дворами и квартирами, как вода уходит в песок. — Канализационные люки мы закрыли еще вчера...

— Значит, закрыли? — повысил голос Корней. — Это для того, чтобы ты, сучья душа, мог прийти и поговорить с нами? Просто так, о жизни? Люки закрыли, а облавы нет? По его следу идут, и он тянет время. Он ждет и тянет время! Ты, девка, навела, — он направил пистолет на Дашу.

Но стрелять Корней не хотел, не мог он стрелять ни в Дашу, ни тем более в Воронцова. При всех взять на себя убийство, конечно, авторитетно, однако стопроцентная вышка. Надо, чтобы их убили другие, сейчас же, сию минуту. Даше он уже не верил, а кровь этих двоих спаяла бы воровской сход крепко-накрепко, до гробовой доски. И не сбудется пророчество отца Митрия, не рассыплется деловой мир, не отделить товарищам злаки от плевел. Напуганные содеянным, все окажутся в руках Корнея, и посочится к нему доля с дел и делишек, и имя его вновь зазвучит, авторитет станет крепче гранита.

— Кирилл Петрович, — обратился Костя к очухавшемуся Сипатому, — Яков Шуршиков по кличке Корень с семнадцатого года дел воровских за собой не имеет и снова чужими руками хочет кровь пустить и кровью той свой дутый авторитет среди вас подкармливать.

Не столько смысл сказанного повесил тишину, сколько названные Костей имена и фамилии, которых не знали либо давно забыли...

— А нам приемы Корнея давно известны, начальник, — ответил Сипатый, стрельнув взглядом на Одессита и Ленечку.

— К примеру скажу, что за вами, Кирилл Петрович, магазин со сторожем на Мытной числится, доказано, и ответите вы по всей строгости советского закона, — весело сказал Костя. Чувствовал: перехватил инициативу, не упустить бы. — Гордон Семен Израилевич, которого вы Одесситом прозвали, по конторе товарищества Злопецкого народу деньги задолжал. Тебя, — он указал на Ленечку, — Сухов Василий Митрофанович, глаза бы мои не видели. Крестьянин. Отца с матерью обокрал, корову и двух лошадей на ярмарку свел, деньги проиграл и пропил. Хорош? — Костя оглядел присутствующих. — Деловой? В законе? Ножевой удар в Марьиной роще? Знаю, девчонка жива осталась, но кровь ее тебе не простим. Ответишь, Ленечка, — по-блатному, нараспев, насмешливо сказал Воронцов, повернулся к Корнею и развел руками. — А вы, неуважаемый гражданин Шуршиков, чистенький. Железочку в руках держишь. Незаконно? Да, однако мелочь, и доказать трудно. Моя бы власть, — Воронцов встал, одернул кожанку, поправил фуражку, — так я тебя своими руками на осине повесил бы. Только прав у меня таких нет. Жаль. Ну, Яков Шуршиков, докажи при людях, что ты Корней — Корень. Не прячься за других, стреляй. Сколько я уже с вами калякаю? Кто по моему следу идет? Где облава? Стреляй, Яшка! Жизнь одна — и у меня, и у тебя.

Никто не только не ел и не пил — курить давно бросили, судорожно сведенные пальцы разжались, ножи легли на стол, кто-то бросил пистолет, он брякнул о дерево и застыл. Во главе стола сидел бледный Корней, в конце стоял Воронцов.

— По справедливости рассудил, начальник, — сказал Сипатый, усмехаясь. — А не жаль тебе за такую падлу умирать?

— Жаль, Орехов. Но этих людей, — Костя кивнул на собравшихся, — и сотни других обманутых еще больше жаль.

— Разреши, отец? — взвизгнул юноша с бледным в синюшность лицом уже безнадежного наркомана.

Вряд ли он понял Воронцова, но навел на человека брошенный кем-то пистолет, так как человек был явно виду милицейского и самого Корнея, которого столько лет мечтал увидеть парень, оплевывали, как последнюю падлу.

Сидевший неподалеку отец Митрий недовольно заворчал и опустил широкую ладонь на дрожащую руку наркомана, прихлопнул пистолет, сгреб, сунул в карман. Корней сдержанно рассмеялся, пистолет продолжал крутить между пальцами, другой рукой перебирал высыпавшиеся из портфеля пачки денег. Вел он себя без показушности, спокойно, на Костю поглядывал изредка, казалось бы, доброжелательно.

— Ты сядь, не суетись, гляди, от запалу и страха раньше времени помрешь, — Корней махнул рукой на Костю пренебрежительно. — Верю, один пришел, нет с тобой никого. А вы, сявки, — он медленно оглядел сходку, — пушки, раз так, положите и ножички свои маникюрные тоже, — Корней выждал, пока его приказ выполнят, заметил наступившее облегчение и тихо-тихо рассмеялся. — Полегчало? Мир вам, сявки, и добрую тачку до конца дней. Гражданина трогать не велю, он мой. Я его и вас всех сейчас судить буду. Кабан, Маленький, сядьте рядышком, чтобы не встревал комиссар.

Кабан и Леха-маленький молча сели рядом с Костей, стиснули тяжелыми плечами. Корней, чувствуя, что вожжи перехватил, добавил:

— Девку к нему пристегните.

Чьи-то руки вытолкнули Дашу, она привычно огрызнулась, ударили сзади по голове, девушка качнулась, и Костя сам подхватил ее, усадил рядом. Вышло все для Кости Воронцова скверно: пришли вдвоем, сели вместе и столом, как стенкой, от людей отделились — да еще двое по бокам, будто натуральный конвой. Взглянешь только на Паненку и Воронцова: что виновны, понятно, а в чем и как. Корней определит. И хотя обидел сильно Корней воровской люд, однако, освободив от решений и, главное, действий, души всем облегчил.

— Мудр Корней, истинно Корень, — насмешливо пророкотал отец Митрий, огладил бороду и только хотел мысль продолжить, как Корней влет насмешку перехватил.

— Тебе благодарен, Митрий, не дал огольцу стрельнуть, — мудр он был истинно, этот преступный, продажный, лживый. — Моя это пара, — Корней неожиданно широко перекрестился. — Виноват, люблю девку. Не спасет тебя моя любовь, Дарья.

— Свободная я! — Даша вскочила. Кабан повис на девичьих плечах.

— Была свободная, продала, — отрезал Корней, глянул на воров открыто, зло, голос придерживать перестал. — И вы продали, сявки. Забирайте, — он махнул на деньги. — Воры? Люди свободные? Суки продажные!

— Корней!..

— Молчать! Последний раз с вами говорю. Сапоги лизать будете, уйду и не вернусь. Этот, — Корней кивнул на Сипатого, — пришел, пролаял, и вы поверили, что Корней с казной людской сбежал. А Сипатый вас, стоеросовых, своим оброком беспременно бы с товарищами в открытую свел. А годитесь вы в открытую против уголовочки? Что от вас осталось бы, умницы? А где герой? А герой из Москвы давно подался с казной вашей, по крохам собранной. Отжил ты свое, Сипатый. Не был никогда настоящим вором и умрешь, как сука, — он поднял пистолет, Сипатый сполз на пол, захрюкал, запахло от него остро. Соседи отодвинулись. Послышались шутки, блатные и матерные словечки. Корней пальцем поманил парня Кузю, которому Сипатый деньги дал. Кузя, покачиваясь, подошел, ошарашенный едой, водкой, деньгами, непонятным, что вертелось вокруг. Корней вложил ему в руку пистолет, кивнул на стоявшего на коленях обделавшегося Сипатого и сказал:

— Разрешаю. Должок, — он похлопал по карману, где лежали деньги Сипатого, — прощаю, твои деньги. Твои...

Костя было вскинулся, Даша одернула:

— Сейчас себя защищать будешь. Воронок. Нравятся тебе загнанные в угол?

Парень уже выстрелил, Сипатого под смех и шутки уже уволокли за порог. Корней схватил всех за глотку, как одного. Он шел ва-банк, сам сдавал, сам открывал карты, объявлял, у кого сколько, втемную.

При виде короткой расправы над “королем” блатные словно опрокинули по солидной чарке. Все разом заговорили, выпячивали груди, пытались взять на голос. Чужая смерть сильно опьянила людей, они поглядывали друг на друга вызывающе, а на Дашу и Воронцова — ожидая сигнала хозяина.

Кузя, который на глазах у всех стал убийцей, помахал пистолетом картинно, а когда смотреть на него перестали и каждый занялся собой, положил оружие на стол и начал его тихонько отпихивать под руку Корнею. Тот, наблюдая за происходящим и ловя момент, чтобы вовремя перехватить вожжи, пистолет взял, исполнителя смахнул в сторону, будто того и не было.

— Соплив ты против Корнея, — притиснутая охраной уголовников к Воронцову, прошептала Даша. — Сейчас эти загнанные в угол на нас бросятся.

Костя пытался поймать взгляд отца Митрия, пожалуй, единственного человека, который в этом содоме оставался спокойным и на чью помощь можно было рассчитывать. Митрий из-под густых бровей глянул раз и отвернулся. Отчаянную, но безнадежную борьбу вел он сам с собой. “Вся дорога твоя через грязь, и конец ее в сточной яме, Дмитрий Степанович, — разжигал он себя, пытаясь подняться и отбить ребят у Корнея. — Не только двум молодым людям смерть, всем присутствующим петля, коллективную казнь готовит Корней — Иуда Искариот. Один на один схватиться с Корнеем не боязно, а на сходке, которую он уже захватил и в кармане держит, — чистейшее безумие. Так не два будет трупа, а три”. Митрий чувствовал, как поглядывает на него Корней испытующе, нюх у него собачий. “Так умру я тихонечко за своими бочками одинешенек, огольцы мне сегодняшний вечер не простят, молодые сердца жалостливые и суровые. Раз Воронцов с Дашей через посты шли, значит, сейчас уже вся моя армия знает, что Костя Воронок здесь. Может, шепнуть Корнею, пусть поостережется?” И уже поднялся Митрий, кашлянул в бороду, когда мягкая рука коснулась его плеча, повернулся бывший дипломант университета и оказался лицом к лицу с Корнеем.

— Ты, Дмитрий Степанович, сан принимал, — Корней взял его под руку, повел к дверям. — Иди с богом, ни к чему тебе быть свидетелем людской мер-зопакостности. — Вывел за порог и добавил громче: — Посветите на дворе, как бы не споткнулся благочестивый.

Костя видел, как отца Митрия вывели. Корней вернулся мгновенно, за столом снова выпивали, и ему то было на руку.

— Я не дамся, не дамся, — шептала Даша. — Не жизни жалко, такого конца не хочу. Мужик ты или нет?

У Кости от напряжения почему-то свело скулы, как заклинило, и говорить он не мог. Обидно, Даша посчитает его трусом, сторонне думал Воронцов, вглядываясь в лица, ища выхода, единственного возможного решения. Может, перепьются и пробьемся? Он прикинул расстояние до двери, шевельнул плечом жирную тушу привалившегося слева Кабана. Тот мгновенно схватил огромной вонючей ладонью Костю за лицо:

— Не дыши, грязь!

Зала обвалилась хохотом и визгом, едко обожгло Косте сухие губы, челюсти разомкнулись, он понял, что сможет говорить, а от запаха и омерзения в голове неожиданно стало чисто и ясно. Однажды, когда его контузило и врач приводил его в себя нашатырем, Костя уже испытал такое чувство: то ли проснулся, то ли с того света шагнул назад, в жизнь. Он спокойно оглядел окружающих, серые лица и оловянные глаза. Вспомнился Коля Сынок — глаза ясные, голубые, до краев наполненные страхом. “Корнея не провести, не губите людей, назад не пойду”, — говорил Коля в ту ночь. Воронцов с Мелентьевым парня уговорили. И он пошел. Костя как сейчас помнит его тонкую изящную фигуру, мелькнувшую под фонарем и растаявшую в темноте, затем оттуда запоздало донесся его звонкий смех. Долго Воронцов не мог понять, что означал и что напоминал смех смелого и по-русски бесшабашного парня, сейчас сообразил: так смеется Даша Латышева, знаменитая Паненка.

Сейчас она не смеялась, щурясь, словно кошка на свету, поглядывала на мужчин с ненавистью. Костю она забыла: парень оказался, как все они, пустой. “Мужики, мужики, — думала Даша, — кто вам поверит либо пожалеет, тот и дня не проживет. По одиночке из любого из вас кружева наплету, а когда вы стадом, водкой и кровью смазаны, — как ухватиться?”

Костя не находил решения, знал, тут оно, а что именно в руки взять, не находил. С момента убийства Сипатого прошло минут пять, не более. Корней уже за створку поводка держится, сейчас крикнет: “Ату! Фас!” Будет поздно, необходимо опередить.

— Время, дети! Мне пора, — четко сказал Корней, и Костя Воронцов опоздал. — Вот ваши деньги, — он собрал со стола червонцы, брошенные в начале вечера Сипатым и его подручными, сунул их в карман, а пачки червонцев, вывалившиеся из портфеля, подвинул к центру. — Забирайте, делите, я вам не Корень. Будете делить — глотки друг другу не перервите, сявки.

— Чтобы Корень сто тысяч отдал — да ни в жизнь, — прошептала Даша.

— Брось, Корень!

— Не отпустим!

— Сход уважай! — раздались голоса, притихли, стали трезвее, звякнула отодвигаемая посуда.

— Где сход? Кого уважать? Кто не пустит? — Корень оглянулся. Он явно ломал комедию, уходить не собирался. — Сначала вы за той падалью бросились, — он кивнул на дверь. — Потом и того хуже, — Корень повел глазами на Воронцова. — А вы знаете, за кем он сюда явился? За мной. Уголовке на вас на всех... Я им нужен. Стреляй, сказал он. Ясное дело, Корней стреляет, а все в стороне. Они одного парня мне уже подсунули, подмел я его. Савелий, Леха-маленький, было дело?

— Было, я и определил, — пискнул старик.

— Было, — рыгнул Леха. — Схоронили.

— Значит, Корнея они в горячей крови утопят и под вышку подведут, а вас — метелкой, как окурки с пола. Невиновные вы... Ну, кто за кражоночку, другой за скупочку получит мелочишку на бедность, иные же, неразумные, встанут на светлый путь.

— Брось, Корней, — перебил неожиданно лобастый мужик средних лет, одетый чисто, по-городскому. — Ты голова, не скажу, но людишек забижать ни к чему.

— Извини, Емельян, — Корней согласно кивнул, — с сердца я, бывает. Как мальчишечка: в него плюнули, а он в ответ шибче. Бывайте, люди. Удачи, — он поклонился на стороны и шагнул к двери.

— Стой, Корней, сход не отпускает тебя, — Емельян, подбадриваемый репликами присутствующих, поднялся. — Люди выбрали, уважай нас.

Корней стоял в своем строгом английском костюме, с офицерской выправкой, мял в руках белоснежный носовой платок и поглядывал из-под тяжелых век грустно и осуждающе. Далеко не бесталанный он был человек, безусловно.

Только вздернутые на нервы водкой и кровью люди притихли, смотрели на Корнея с надеждой, словно дети малые на отца, который собрался бросить их. Паузу он выдержал до предела, когда струна напряжения готова была лопнуть. Сказал:

— Подойди, Емельян.

Того поднесли Корнею чуть ли не на руках и отхлынули, оставили одних.

— Я тебя уважаю, и ты меня пойми, — тихо сказал Корней. — Здесь, считай, сорок душ, каждый меня в личность запомнил. Уголовка на хвост наступит им — хоть одна сука найдется?

Емельян переступил с ноги на ногу, кивнул и согласился:

— Непременно отыщется.

— И этот, — Корней чуть заметно повел бровью в сторону Воронцова, — теперь по моему следу бросится, всю свору спустит. Они своих не прощают, сам знаешь.

Емельян посмотрел на воров, на милиционера и девчонку, стиснутых охраной, вновь перевел взгляд на застолье. “Один? — подумал он. — Святая простота ты. Корней. Да за твою душу свой грошовый срок поменять тут с десяток отыщется”.

— Я не так глуп, как ты, Емельян, — Корней выдержал паузу, — думаешь.

— Они, — Емельян указал на Дашу и Воронцова, — не выйдут отсюда, и никто никогда, Корней, твоего имени не назовет, даже в кошмарном сне.

— Круговая? — умышленно громко спросил Корней. — Сами решайте, я от дела в стороне. Емельян вынул нож, поднял его и спросил:

— Ну? Докажем Корнею, что мы не сявки?

Водка, недавно пролитая кровь, оскорбления, стыд и страх друг перед другом превратили людей в стаю гиен, готовых оторвать каждый по куску и не знать, кто убил. Все убили, а все, значит, не я один. Плотное кольцо окружило Дашу и Воронцова. Кабан и Леха-маленький шарахнулись из круга: зарежут по горячке. Перекошенный страхом, злостью на себя, на этих двоих, которые еще живы и из-за них приходится мучиться, один толкал другого, высовывал свой нож, рвался вперед, чтобы никто не подумал, что он испугался, спрятался за чужую спину.

Кольцо сжималось, Костя обнял Дашу, закрыл ее спину ладонями.

— Нет! — Даша вырвалась, подняла голову. — Ну, кто первый?

Действительно, одновременно к жертвам могло приблизиться лишь пятеро-шестеро, остальные оказались позади. Быть первым никто не хотел, последний шаг не сделали, застыли.

Костя видел лишь Глаза и ножи. Нападающие почему-то пригнулись, передние чуть ли не встали на четвереньки, и через их головы там, в конце стола, открылся Корней. Привычно склонив бледное лицо, он укладывал пачки денег в портфель, на убийство-казнь не смотрел.

Костя пронзительно свистнул, рассмеялся громко. И настолько этот смех был искренен и неожидан, что преступники подались назад, передние спинами надавили на задних, руки с ножами сплелись, мешали друг другу. Начни Костя Воронцов убеждать либо, того хуже, пригрози возмездием, кинулась бы стая, растерзала.

— Червонцы-то у вашего Корнея, — сказал он весело, — из банка Семена Пулячкина.

Это был известный всем мошенник-кукольник, изготовляющий банковские пачки из двух настоящих червонцев и резаной бумаги.

Все невольно взглянули на Корнея, который, уже чувствуя себя победителем, самую малость расслабился, нападения не ожидал, вздрогнул, не нашел быстрых слов.

— Сам повешусь на стропиле, — Костя указал на балку под потолком, — если хоть одна пачка настоящая. Ай да воровская казна! Деньги обчества! Интересно, где настоящие?

Толпа, да еще смоченная водкой и кровью, — хуже балованного ребенка, настроение ее шаткое, непредсказуемое. Ну казалось бы, убивать решили, руки занесли — при чем тут червонцы? Но, во-первых, убивать каждый боялся. Когда до края дошли, выяснилось, как ни крути, а кто-то ударить должен первым. Во-вторых, внимание переключилось и отсрочка выискалась. Ведь рубикон только великий легко переходит.

А Костя Воронцов передыху не давал:

— Корней за дверь, а вы, лопухи, эти куклы бумажные делить начинаете! Картина! Эх, одним глазком взглянуть бы! Ребята! — он растолкал всех, отпихивая ножи, словно картонные, однако порезался и, по-детски посасывая ладошку, подошел к столу. — Вы деньги поделите, а потом я для вашей потехи удавлюсь. Посмешим друг друга вволю, жизнь коротка!

— Истину говорит! — перекрывая гвалт, заявил отец Митрий, стоя в дверях.

Корней, прижимая к груди портфель, попятился, пачка червонцев вывалилась на пол. Ее подхватили, цепкие пальцы рванули обертку, раздался стон, будто все до сей минуты происходящее забавой было, а вот беда пришла.

Бумагу, ровно резанную бумагу тискали перед своими лицами люди и не могли насмотреться. И ведь деньги те своими никто не считал, о дележе разговор окончился, заберет Корней казну воровскую назад — и баста. Так горе-то в чем? В чем горе, спрашивается? Нет, не было и не будет! И уймись!

Стон перешел в рычание, стая развернулась на Корнея. Он швырнул портфель, спокойно поднял пистолет и тихо, отчетливо сказал:

— По местам, сявки, — не поворачиваясь, шагнул к двери и попал в объятия отца Митрия.

Только Костя Воронцов понял — стараясь успеть, перелетел через стол. Уже в воздухе Костя услышал выстрел. Когда опустился на пол, отец Митрий валился на него тяжело и безвольно. Хлопнула задняя дверь — только тогда уголовники опомнились. В вихре замысловатого мата, отпихивая друг друга, они бросились за Корнеем.

— Даша, подмоги, — Костя не мог удержать шестипудовое тело.

Подскочил Емельян, Даша подхватила ноги, уложили в углу на диван, хотя по розовой пене на бороде и усах видели: поздно.

Костя Воронцов кивнул, сказал про себя невнятное, сел за стол, выбрав чистый угол, подвинул почти нетронутое блюдо с холодцом, налил два бокала квасу и позвал:

— Дарья, садись.

Хлопали двери, бесцельно метались люди, где-то в углу дрались. Руки у Даши дрожали так, что она не могла до рта донести.

— Водки, — хрипло сказала она. — Ну, я тут кого запомнила, посчитаемся.

Костя налил граненую рюмку, графин отставил.

— А сами? — спросил наблюдавший за ними Емельян. Смотрел без лести и подобострастия, с уважением.

— Я же на работе, Акимов, — ответил Костя. — Ты ребят кликни, хватит в горелки играть, разговор имеется. И чего там дерутся без дела уже минуты три, — он аккуратно намазал большой кусок холодца горчицей, — а оба на ногах, будто бабы. Деловые, обсмеешься на вас.

— Вот такие дела, граждане, — сказал Костя, когда вернувшихся снова усадили за стол. — Войско ваше сильно поубавилось, что не свидетельствует о большой смелости. Приезжих, вижу, нет, Чувакина, Смелкова...

— Знает он нас всех...

— Фамилию, имя настоящее...

— Во-первых, вы моя работа, — оборвал Костя Воронцов, — исправный мужик дело свое должен досконально изучить, — он покраснел, так как последнюю, фразу нахально позаимствовал у Мелентьева. — Во-вторых, не всех... Вот тебя не знаю... Тебя... — Костя указывал пальцем.

Уголовники переговаривались, обсуждая происшедшее, в основном смелость Воронка и подлость Корнея. О двух трупах почему-то никто не вспоминал, а то, что Костю с Дашей не зарезали по случайности, просто в памяти ни у кого не осталось.

Костя ударил кулаком по столу и встал.

— Мне с вами ля-ля разводить некогда! Сходку вашу объявляю у меня в Москве последней! Блатное ваше объединение — вне закона...

— Как при царе-батюшке, больше трех не собирайся? — спросил Емельян, усмехаясь.

— Я пока о тебе забыл, Акимов, не гневи...

— Я не забыла! — Даша вскочила, ее звонкий голос заставил замолчать всех. — Запомнила вас... ребятишки.

Костя положил ей на плечо руку, Даша шарахнулась в сторону, глядела бешено.

— Посчитаемся! — хлопнула дверь, скрипнуло за порогом и стихло.

— Корнея поймаю, теперь на нем кровь, — воспользовавшись тишиной, сказал Костя. — Он убил Дмитрия Степановича на ваших глазах. И вы... — Костя проглотил несколько слов, — расскажете об этом на следствии ясно и четко. Покойный ваш Сипатый дрянной человечишка был, но о Корней говорил правду. Тот лишь чужими руками, вашими, к себе загребал.

— А парень твой. Воронок?

— Коля Сынок где?

Костя Воронцов отвернулся, не ответил.

— Сынка иной человек решил, — тонко откликнулся старик Савелий, прячась за чью-то спину. — Степка Хан.

— Тронулся, старик? — Кабан со скрежетом почесал щеку. — Хан тебя щелчком перешибет. Савелий захихикал:

— Через часок ни Корнея, ни Хана в златоглавой не сыщешь...

— Вы, граждане, непропитыми остатками мозгов покрутите, может, какая мысля и выкрутится, — сказал Костя. — Грехи за вами невеликие, в суде люди решают. Простить насовсем кое-кого не простят, а явитесь с повинной, учтут. В законе нашем советском об этом факте явки с повинной ясно сказано. Думайте, — он откинул стул, шагнул к двери, остановился. — На секунду прикиньте, зарезали бы вы девчонку и меня! Сны свои каждый в отдельности жевал бы... Совесть там, и другое, вам неведомое, тоже оставим. Я вас на самом краешке остановил... Ведь дальше для вас не жизнь была бы, а ужасный кошмар, до могилы и психушки.

— Корней!

— Он довел!

— Нет! Вы сами, друг перед дружкой, себя довели, — Костя взял со стола пистолет, сунул в карман.

— Две пушки Ленечка с Одесситом унесли, — подсказал кто-то.

— Карету я сюда пришлю, — Костя взглянул на лежавшего отца Митрия, на его мертво торчащую бороду. — Сукины дети! — он вздохнул тяжело и повысил голос: — Кузя! Ты где, убивец? Пойдем в тюрьму, завтра адвоката тебе приставим, — Костя Воронцов оглянулся, разыскивая Кузю, которому Сипатый положил в карман деньги, а Корней вложил в руку пистолет.

— Я его только видел вроде. Неужели сбежал, паршивец?

— Кузя, — Емельян шагнул к противоположному концу стола, где сидел Кузя, положив лохматую голову на тарелку. — Нажрался мальчонка.

Емельян хлопнул его по плечу, и “мальчонка” завалился набок и упал со стула. Уже все понимая, Костя подбежал, нагнулся — на сатиновой грязной рубашке, пропечатывая ребра, расползлось и уже подсыхало черное пятно.

— В сердце...

— Ленечка...

— За Сипатого, — сказал Емельян.

— Да? — Костя побледнел, губы его, обычно пухлые, истончились и стали серыми. — Значит, месть? Воровской закон? А деньги где? Ищи деньги, падла! — он влепил Емельяну пощечину.

Здоровенный мужик от такой пустяковины даже головой не тряхнул, опустился на колени и послушно обыскал труп. Денег, конечно, не было.

— За несколько дареных червонцев... товарища своего... Люди! — Костя Воронцов приподнялся на носки, глянул на всех сверху, по-птичьи склонив голову и бормоча: — Мальчишка на волю вышел третьего дня, — шагнул за порог.

Иван Мелентьев уже второй час толкался у Павелецкого вокзала, с безнадежной тоской поглядывая в черную глотку переулка, которая проглотила Костю и Дашу. Кучер, который их вез, проследил до этого места, а дальше идти поостерегся.

Мелентьев прогуливался вдоль серого массивного здания и поначалу распугивал проституток и блатную шушеру. Вскоре местная публика поняла, что Иваныч, так звали Мелентьева среди блатняжек, явился не по их душу, осмелела и приблизилась.

— Иван Иванович, может, надо чего? — робко спросила тонконогая девчонка, подталкиваемая в спину сутенером. — Мы для вас с превеликим удовольствием...

Мелентьев даже не расслышал, расхаживал от угла до угла широкими шагами, заложив руки за спину. Когда он удалялся от “черной глотки”, то загадывал: “Если сейчас пойду назад и Костя не появится, иду в трактирчик на рынке. Там они, больше негде. Корней мой выкормыш, я в ответе”. Старый сыщик шагал обратно, и Воронцов не появлялся. “Три раза туда и обратно — и иду”, — уговаривал Мелентьев себя и продолжал расхаживать. Он всегда считал затею Воронцова безумием. “Ты бы еще зимой в лес голодных волков отправился манной кашей подкармливать, — в пылу спора сказал утром Мелентьев. — Дилетанты, агитаторы, идеалисты, сосунки”.

Когда он в очередной раз повернулся на каблуках и бросил взгляд на черный провал, то увидел на переломе тусклого света мужскую фигуру. Человек шагнул неуверенно, придерживаясь за стенку, остановился, сделал еще шаг.

Пьяный, решил Мелентьев. Уже видел кожанку и фуражку, уже бежал через площадь, повторяя, как заклинание: пьяный, пьяный, напоили.

Уж кто-кто, а субинспектор мог отличить пьяного от тяжелораненого. Только ненаблюдательный человек о раненом может сказать: он шел словно пьяный. Человек нетрезвый качается, может и упасть, но движения его расхлябанные, вольготные. Раненый идет, словно себя расплескать боится — движения экономные, скованные.

Мелентьев остановился перед Костей Воронцовым, взял под локоть, резко свистнул, услышал за спиной шум автомобильного мотора и оглядел Костю внимательно. Куда? Не повредить бы, хуже не сделать.

Крови не видно, лицо серое, мокрое от пота, глаза мертвые. Сознание проглянуло, Воронцов шевельнул губами.

— Кладите его на землю! — крикнул выскочивший из машины доктор, плюхнулся рядом с Костей на колени, расстегнул куртку, припал ухом к груди, начал прощупывать пульс.

Константин Воронцов был мертв, но доктор все пытался услышать, как бьется его разорвавшееся сердце.

Глава последняя

Люди

Даша лежала в огромной, пожелтевшей от времени ванне и сдувала наползавшую на лицо пену. Лева Натансон по кличке Алмаз, который некогда имел неосторожность показаться с Дашей на глаза Корнею, стоял, прислонившись к дверному косяку, и любовался чистым рисунком девичьих плеч, маленькой, гордо посаженной головой на сильной шее и думал: хитра природа, балуется с человеком, как хочет. Мать у девочки алкоголичка, отец — наверняка с соседнего огорода, сама выросла на помойке, покуривает и выпивает — а на тебе выкуси: сложена богиней, взгляд царский и умна. Образование, конечно, не ахти, и речь — порой такое запустит, переводчик требуется, — но это не короткие ноги и вислый зад, можно и поправить.

Уж как в свое время Алмаз Дашу заманивал на эту квартиру, соблазнял подарками, сулил несусветное. Девчонка смеялась — не шла. Час назад явилась. Грязная, злая, словно кошка, вырвавшаяся из уличной драки, приказала:

— Ванну, чистое белье. Корней заедет на моторе через два часа.

Пока Алмаз суетился, наполнял ванну, сыпал в нее ароматические соли и взбивал пену, Даша сидела в кресле, потягивая из хрустальной рюмочки шартрез, который уважала за зеленый цвет. Затем она без спроса открыла комод, расшвыривая французское белье, нашла себе по вкусу, отобрала строгое, но, как хозяин отлично знал, самое дорогое платье, перемерила туфли, нужные оставила, Даша прямо при Алмазе, будто и не мужик он, стянула с себя одежонку, швырнула в угол.

— Забери и выбросить, ее искать будут, — она стояла перед Натансоном обнаженная, смотрела сторонне, как на кельнера в ресторации, провела ладонями по животу и бедрам, потянулась. — Устала я, Лева, — и прошла в ванную.

До Алмаза доплыл слушок о сходке и возможных неприятностях у Корнея. Может, свершилось уже? У власти Корней, в бегах ли — на эту девчонку Леве даже глядеть не следует. Знает все отлично Лева Алмаз, а прилип к косяку, не только глаз отвести не может, мысли перебирает настолько несерьезные — самому смешно. От таких мыслей до церковного хора ближе, чем от уголовки до тюрьмы.

— Рюмку дай и переоденься, — Даша смотрела насмешливо, глаза ее, голубые в зелень, сливались с пеной. — Корней нехороший явится, к чему тебе лишнее?

Алмаз похлопал толстыми ладошками по атласному халату с золотыми драконами, вздохнул тяжело и заторопился. Права девочка, очень в цвет подсказала, лишнее ему совершенно не требуется.

В новом платье, на высоких каблуках Даша смотрелась дамой. Махнув на жизнь рукой. Алмаз преподнес ей сережки и нитку жемчуга. Хозяин переоделся, был в строгой тройке, жилет застегивался лишь на две верхние пуговицы, и от этого хозяин выглядел комично и безобидно. Крутанувшись перед трюмо. Алмаз остался доволен, лучше выглядеть комиком в жизни, чем героем-любовником в гробу.

Даша пила чай, ложку держала манерно, отставив мизинец, и Натансону хотелось этот пальчик прижать, посоветовать гостье не держаться классной дамой, откинуться на спинку кресла, чашку со стола забрать, губы не вытягивать. В душе старого мошенника дремали поэты, воспитатели и какие-то личности неизвестные. Хотя Даша отлично знала, что Корней сюда никогда не явится, играла свою роль последовательно, для того и оделась тщательно. Алмаз и догадаться не должен, что Паненка против Корнея пошла, иначе либо тотчас выгонит, либо в постель потащит. Ей надо отсидеться сутки, собраться с мыслями, решение принять.

— Если Корней припозднится, не выгонишь? — Даша взглянула на часы.

— К чему слова, королева? — возмутился хозяин столь дурной шутке. — Мой скромный будуар к вашим услугам. Я тут, на диванчике, по-сиротски прикорну.

Даша кивнула, вновь покосилась на часы. Корней из города уже подался. Хан с ним рядышком. Они теперь так и будут скакать, пока один другого не кончит. Вот если бы они друг дружку порешили, вот сладость, мечтовый вариант. Только бы сюда раньше времени никто из блатных не заскочил, новости не принес...

В дверь властно позвонили. Алмаз вскочил, засеменил к дверям, Даша отставила чашку, взяла из сахарницы серебряные щипчики, бросила.

— Кто? — Алмаз спросил недовольно и заискивающе одновременно.

— От Корнея.

— Ждем, рады гостям, — Алмаз отодвинул засовы, снял цепочку, распахнул дверь.

Оттолкнув хозяина тростью, вошел Хан, оглянулся, кивнул и сказал:

— Чистенько.

Корней переступил порог, увидел Дашу и сказал:

— Я думал, болтают, мол, земля круглая и вертится, а оно так и есть.

— Ждем, давно ждем, дорогие гости, — кланяясь, бормотал Алмаз, чувствуя неладное, заискивающе заглядывал в твердые лица “дорогих гостей”.

После неожиданного финала на воровской сходке дела у Корнея складывались удачно. Он сел в машину в условленном месте, выслушал доклад шофера о действиях Хана и удачном ограблении, однако не удовлетворился этим, велел отвезти к ресторану “Прага”, что на углу Арбатской площади. Приказав ждать. Корней отправился к особняку, который два часа назад посетил Хан. На углу Староконюшенного Корней подхватил девочку, сунул ей червонец и сказал:

— За одной дамочкой проследить требуется, с тобой удобнее. Погуляем полчасика, и ты, цыпочка, свободна.

— Я портвейну хочу, — нагло заявила девочка, Корней глянул, и она умолкла, затем решила поддержать светский разговор, и Корней всю дорогу краем уха слышал ее голосок, повествующий об удивительно кошмарной жизни молодой красивой девушки в огромном городе.

Около особняка стояла пролетка, у входа — двое с винтовками. Корней прошел, не останавливаясь, хотя спутница заинтересовалась происходящим и потянула его к подъезду.

— Пойдем взглянем, интересно, наверняка убили кого-нибудь...

— Оставь, милочка, — Корней передернул плечами, — покойники — это такая пошлость...

В конце переулка затарахтел мотор, подпрыгивая по булыжнику, неторопливо проехала машина, остановилась у особняка. До Корнея донеслись возбужденные голоса. Он прибавил шагу и свернул в ближайший переулок.

Примерно через час Корней встретился с Ханом в том же кабинете ресторана “Флора”, где они перекусывали днем. Хан ужинал в одиночестве, Корнею кивнул, жестом указал на стул, налил вина.

— Как у меня, ты знаешь, а что у тебя?

— Хуже, — порой Корней предпочитал говорить правду, полагая, что в небольших дозах она действует сильнее.

Корней коротко пересказал события, происшедшие на воровской сходке, опустив лишь наиболее для себя невыгодное. Он верно оценивал психологию Хана и возможную его реакцию.

— Забудь, Корней, бог им простит, а мы при случае вспомним. Воронок — мент как мент. На них ни пуль, ни ножей не хватит, — он налил в бокалы, чокнулся. — За нашу удачу, Корней. Девку свою забудь, она давно с шага сбилась, продала бы не сегодня, так завтра.

Корней кивнул и выпил. О воровской казне, припрятанной в надежном месте, и о фальшивых, которые он предъявлял ворам, а затем бросил. Корней промолчал. Выплывет все, поделим, решил он, хотя надеялся, до дележа не дойдет, так как по его раскладу жить Хану оставалось до рассвета, а еще точнее, до того момента, когда Корней увидит содержимое сейфа, чьи останки в данный момент изучал уголовный розыск.

— Сколько было в жестянке? — спросил Корней небрежно.

— Около пуда, — ответил флегматично Хан, словно ежедневно крал примерно столько же. — Сторож-то в зале не спал, газетку почитывал.

В суете и неразберихе происходящего Корней забыл, что обещал сторожа усыпить. Спокойствие Хана не обмануло опытного рецидивиста, он пошел в открытую:

— Виноват, Хан. Падлу, которая подвела нас, разыщу непременно, ответит, а вина моя.

— Верно, — Хан закурил длинную дорогую папиросу. — Теперь объясни. Корней, на кой черт ты мне нужен? Ни денег у тебя, ни авторитету, пустой ты и совсем для меня не интересный.

Корней из кармана, где лежал пистолет, вынул носовой платок, неторопливо вытер лицо, а когда стал класть платок на место. Хан сказал:

— Денег со мной нет. Корней. Я тебя давно понял, и ты по карманам не шарь, здесь не проходит. Понял? Так, говоришь, ты отца Митрия жизни лишил? Зазря, покойник вещь тяжелая, гнуть тебя будет, а скинуть его можно только в суде. Ты с повинной не собираешься?

— Ты наглость-то вместе с хрустами из сейфа вытащил? — Корней бросил салфетку и встал. — Я свою долю подарить могу, как бы жалеть позже не стал, — он шагнул из кабинета, отдернул портьеру. — Был грязь, грязью и остался, хоть я на тебя и фрак надел.

Корней уходил. Хан понял, что не блефует старый, метнулся наперехват, обнял, усадил. Только что хотел десять процентов ему предложить, теперь заткнулся: действительно уйдет, вот беда. Но больше всего Хана интересовало: убил Корней отца Митрия или рисуется, цену себе набивает?

— Меня на хомут не взять, — уверенно глядя Хану в глаза, сказал Корней. — Для тебя мечта — равное партнерство. Понял? Икнешь против, уйду, — он твердой рукой налил себе, выпил, не чокнувшись. Корней знал мир ханов, в нем ничего просить нельзя, только отнимать, и чем больше и нахальнее, тем легче отдают и еще благодарят. Слабоват оказался Хан для такого противника, хотя поначалу все козыри на руках имел против пустой карты.

— Забудем, — смилостивился Корней. — Уйдем из Москвы и из России уйдем. Отсидимся в Риге, там у меня люди есть, примут. Только вот, — он задумался, оглядел Хана, свой костюм, — красивы мы с тобой излишне. Мое пристрастие к дорогой одежде господину Мелентьеву отлично известно, а тебя ему уже обрисовали. Международный вагон, кожаные чемоданы, дамочки в брильянтах отпадают. Пойдем из златоглавой на возах, лапотниками, обратниками базарными. Только где нам такой вид приобресть? — он задумался, на самом деле ждал реакции Хана, хотел знать, есть ли у того потайное местечко и где именно деньги схоронены.

О Риге Корней сказал правду, там и казна воровская в банке лежала. Умолчал Корней о пустяке, что Хана в крестьянской одежде собирается забыть в чужой телеге покойником. Не любит мужик к властям обращаться, зароет незнакомца втихую: не было Хана и не стало, кто всполошится?

— Привык я, — Хан оглядел великолепно сидевший смокинг, вытянул ноги, любуясь лакированными штиблетами. — И от людей уважение. Может, так пойдем. Корней, а?

— Касса твоя два дня пролежит, не сгниет?

— Уверен, — Хан самодовольно усмехнулся. — Она не у людей спрятана. Люди, Корней, — самое ненадежное, что на земле существует...

— Идем, Сенека, — прервал его неожиданные философствования Корней.

— Значит, круглая и крутится, — довольно повторил Корней, оглядывая Дашу.

Он выбрал квартиру Натансона из противоречия логике Мелентьева. Никак пугливый нэпман, мошенник и чистодел не подходил для временной берлоги двух убийц. Никогда, решит Мелентьев, и Корней повел Хана именно сюда. И — чего от себя самого скрывать — очень он рассчитывал тут Паненку найти, самое для нее место подходящее.

— Нет, что бы про меня людишки ни болтали, — потирая крепкие ладони, сказал Корней, — а умен я незаурядно. Как полагаешь. Паненка? — он оперся на спинку кресла, нагнулся к Даше и, хотя ожидал пощечины, увернуться не успел. Девушка вскользь, но мазнула его по щеке.

Корней рассмеялся, а Хан, проверив на дверях запоры и швырнув хозяина на диван, сказал:

— Свободой клянусь, я в девчонку влюбился. Даша, как всякая женщина, тонко чувствовала отношение мужчины. Алмаз сейчас о ней забыл, думает только о своей шкуре. Корней еще тянется к ней, но так, самолюбие потешить, не более, а Хан смотрит, как на забавного щенка, который цапнуть норовит. Со щенком можно поиграть, но лучше утопить и не иметь лишней мороки. Хан опасен, не Корней: старика уговорить можно — молодого нельзя, он глухой.

Корней жестом вызвал хозяина в прихожую и оставил Дашу и Хана вдвоем.

— Все играешь, не надоело? — добродушно спросил Хан.

Даша не ответила, смотрела подозрительно.

— Верно, что ты Воронцова на сходку провела?

— Верно, — Даша решила не злить парня, не выказывать ни страха, ни презрения, — он один потолковать с людьми хотел, а твой хозяин на него ребят натравил...

На “хозяина” Хан не среагировал, но, когда Даша сказала “ребят натравил”, вскинулся:

— Ну, там не только сявки были, кое-кого знаю... Сипатый — у него своя корысть, а отца Митрия, к примеру, попробуй натрави...

— Убил Корней Дмитрия Степановича...

— Врешь, — убежденно сказал Хан, хотя слышал то же от самого Корнея. — Не станет Корней на себя кровь брать, остережется...

— Выхода не было — только вход. Дмитрий Степанович его...

— Он двум богам служил, — сказал Корней, слышавший весь разговор. — А крови. Хан, на мне и так предостаточно, — он помолчал, разглядывая молодых людей. — Больше, меньше — давно без разницы.

Хан поднялся легко, поигрывая тростью, очень она его забавляла, вышел из комнаты. Хозяин, смешно подвязанный фартуком, выволакивал из чулана различное барахло. Хан помог ему выдернуть плетеную пыльную корзину, отряхнул руки, взглянул на висевший на стене телефонный аппарат, помедлил, затем заглянул в комнату. Корней, обхватив Дашу за плечи, что-то шептал, девушка упиралась ему в грудь ладонями и отрицательно качала головой.

— Корней, мне позвонить требуется, не возражаешь? — спросил Хан.

— Звони! — оттолкнув Дашу, раздраженно ответил Корней, но тут же спохватился и выскочил в коридор. — Куда? Откуда у тебя друзья с телефонами? — он держал в руке пистолет.

Хан уже назвал номер, покосился на пистолет и, прикрыв трубку ладонью, сказал:

— Не бренчи нервами, одной мадаме скажу... — Видно, ему ответили, так как Хан сказал в аппарат: — Люси? А тебе может звонить и другой? — он подмигнул Корнею. — Я задержусь в “Астории”, ночевать не приду...

Корней вырвал у Хана трубку, прижал к уху и услышал женский голос:

— Жоржик, ты обещал...

Хан сжал Корнею кисть руки, державшую пистолет, забрал оружие и, оставив Корнея у телефона, вернулся в комнату.

— Что за девка? Зачем звонил? — преследуя его по пятам, спросил Корней.

Хан подбросил на ладони пистолет, опустил в карман, взглянул на Корнея с интересом. Вдруг лицо молодого человека потеряло окаменелость, он улыбнулся, показав великолепные зубы. Даша вспомнила, что раньше, до убийства Сынка, улыбавшийся Хан нравился ей, и даже очень.

— Ас ней, — Корней кивнул на Дашу, — как поступим? С собой брать глупо, оставлять еще глупее.

— Обычно, дедовским способом, — в руке Хана сверкнул нож.

Даша метнулась к окну, пытаясь открыть.

— Брось, Паненка, шутим, — Корней подмигнул Хану, обводя взглядом комнату, мол, не здесь же кончать девчонку, шуму много. — Будем уходить, тебя с собой заберем, а из Москвы выедем — шагай на все стороны.

Даша понимала, лжет Корней, живой не отпустит, но и сейчас, здесь кончить не разрешит. Она открыла окно, села на подоконник, глянула с третьего этажа на булыжную мостовую и сказала:

— На шаг подойдешь, выпрыгну.

— Не стоит, Даша, — Хан поигрывал ножом, улыбался, и глаза у него были ласковые и усталые. — Все кончилось, а может, просто перерыв.

Хан, продолжая смотреть на Дашу, схватил Корнея за плечо, дернул к себе и ударил ножом в грудь. Даша прикусила ладонь, смотрела, онемев. Корней издал нечленораздельный звук, качнулся, но Хан держал его крепко за плечи, рукоятка ножа торчала из груди Корнея, по пиджаку и манишке текла кровь, лицо стало бледнее обычного, по щеке прокатилась слеза.

— Страшно? — Хан выдернув нож, вытер о пиджак жертвы, но с лезвия еще капала кровь. Хан ударил Корнея по лицу, сказал: — Открой глаза, сука. Тебя спрашиваю: страшно?

Корней приоткрыл глаза, увидел нож, свою грудь в крови, зажмурился. Хан вновь залепил ему пощечину.

— Умрет от страха, сука, так я за него, как за человека, отвечу. Обидно? — он продолжал держать перед лицом Корнея кровавый нож, подмигнул Даше. — Ишь как переживает! Жизнь-то, оказывается, не так дешева?

Корней открыл глаза, вцепился взглядом, пытаясь сориентироваться в обстановке. С ножом и кровью какой-то камуфляж, он не ранен... Что же это значит?

— Лизни, Корней, — Хан сунул ему нож в лицо. — Ударю, — и Корней покорно лизнул лезвие. — Соленая? — полюбопытствовал Хан. — Не краска, кровь настоящая, только что не человеческая...

— Сынок! Колька Сынок! — неожиданно закричала Даша.

— Какой еще Сынок! — защелкивая на Корнее наручники, рассмеялся Хан. — Николай? В цирке, наверное, где же еще? — он толкнул так и не пришедшего в себя Корнея в грудь, и тот упал в кресло. — Давно приметил, — вытирая руки платком, философски изрек Хан, — у трагедии часто комический конец, — он, сотрудник уголовного розыска Степан Сурмин, не знал, что Константин Николаевич Воронцов умер. — Возьми на память, Даша, — Хан протянул девушке нож, лезвие которого легко утапливалось в рукоятке, выпуская из нее кровь.

— Корней, как же ты голос жены собственной по телефону не узнал? — накопленное за последние дни напряжение прорвалось у Сурмина безудержным весельем. — Это же я Анне звонил, она подтвердила, что ты Дмитрия Степановича, сука, убил. Ты в ресторации сказал — я не верю, думаю, рисуешься. Даша тут подтвердила, а я сомневаюсь. Думаю, возьму тебя, а ты снова чистенький перед законом. Я и позвонил, как было оговорено, ты первую фразу Анны не слышал: “Твоего друга митрополит ждет”. Ты сам-то, Корней, не забыл, что на вашем обезьяньем языке митрополитом председателя суда зовут? — веселился Хан.

В прихожей раздались шум, голоса и визгливый возглас хозяина квартиры:

— Я и шел вас предупредить, Иван Иванович. Позвонить-то нельзя, слышно в комнате. Осторожнее!

Мелентьев быстро вошел в комнату, окинул всех цепким взглядом, кивнул Сурмину, будто виделись недавно, подошел к Даше, обнял за плечи, прижал к себе и вздохнул.

— Вы что? — Даша отстранилась.

Сурмин вновь преобразился, смотрел испуганно, С надеждой, сомнением и обидой. Мол, как же так, все должно быть отлично.

— Да, Степан, — Мелентьев постучал пальцем по сердцу, — лучшие всегда погибают первыми.

Сурмин съежился, отошел в сторону, только сейчас почувствовал, как устал и что теперь все ему безразлично, никакой радости нет. Даже безучастно сидевший в кресле Корней не вызывал никаких эмоций. Ну, взяли наконец Корнея — еще одним преступником меньше. Ну и что?

Мелентьев рывком поставил Корнея на ноги, взглянул равнодушно. Сбылась мечта его жизни: Корней взят на деле, стоит в наручниках... И неожиданно Ивану Ивановичу Мелентьеву, человеку достаточно образованному, всегда гордившемуся своей выдержкой, захотелось ругаться, матерно и вычурно ругаться, кричать и вообще безобразничать. Разве стоило ради этого жить? Он отвернулся и тихо сказал:

— Уберите... в машину.

Два молоденьких милиционера, скрывавшие свое любопытство, прошли нарочито спокойно, взяли Корнея под руки излишне крепко, и вывели.

Круглая чаша цирка была пуста, лишь в проходе у арены да на первых рядах виднелись одинокие фигуры.

Жонглер, наблюдая за репетицией, автоматически вертел трость, которая, словно живая змея, обвивала его талию, переползала на шею, падала к ногам и вновь пропеллером появлялась между пальцами.

Пожилой человек с усталым добродушным лицом, одетый в залатанное трико, сидел на мягком барьере арены, подогнув под себя ноги.

На свободно висевшем над ареной канате работал Коля Сынок. Под канатом стоял, сверкая полированной головой, некогда знаменитый клоун Эль-Бью. Он был и режиссер-постановщик, и тренер, а сейчас страховал Колю, который работал на четырехметровой высоте без лонжи.

Даша и Сурмин сидели в креслах второго ряда. Сурмин смотрел на Сынка с легкой улыбкой: так взрослый наблюдает за любимым ребенком, — была в этой улыбке и гордость, и снисхождение.

— Даша, — Сурмин легко дотронулся до плеча девушки, — и такой талант могли залить водкой, марафетом оглушить и сгноить на тюремных нарах.

Даша не ответила, она смотрела на руки Сурмина — некогда страшные руки убийцы Хана, сейчас просто сильные и усталые руки рабочего человека. Даша осторожно провела пальцами по его твердой ладони.

— И металл не беру, а не проходит, — отвечая на мысли девушки, сказал Сурмин.

“Боже мой, — думала Даша, — как же я раньше не обращала внимания. У него же вековые мозоли. А я хотела его убить... У курносого начальника были шрамы на сердце, и он умер”.

С каждым часом, который отделял Дашу от дня смерти Воронцова, девушка острее чувствовала несправедливость происшедшего. Тоска и вина накатывали на нее, казалось, что она под водой и светлый мир там, наверху, все удалялся. И уже не вынырнуть, не хватит дыхания и сил и, главное, жажды жизни. “В угол загнанные, и в каждом хорошее есть”, — вспомнила Даша. И знал, что на краешке стоит... Даша так прикусила губу, что во рту стало солоно.

— Звезданется Колька, — Сурмин обнял Дашу за плечи, легко, чуть коснулся и тут же убрал руку. — И этого костлявого шутника пришибет.

— Ап! — крикнул Эль и поднял длинные тонкие руки.

Сынок отделился от каната, ласточкой завис в воздухе, казалось, он сейчас грохнется на опилки, но старый клоун перехватил его в полете, тронул кончиками пальцев, и акробат опустился на ноги, спружинил, сделал сальто и застыл с гордо поднятой головой.

Жонглер одобрительно присвистнул и, поигрывая тростью, отправился за кулисы. Клоун, сидевшин на барьере, перевернулся через голову и кубарем выкатился к ногам Эля и Сынка.

— Нормальная работа, — сказал он, похлопывая Николая по мокрому плечу.

Сынок тяжело дышал и вопросительно смотрел на Эля, который пожимал плечами, беззвучно разговаривал сам с собой, словно советовался, жестикулировал и возмущался. Длинными пальцами он брезгливо отряхнул с лица Николая пот и наконец произнес:

— Жиру и водки в тебе еще килограмма три. Работа? Да-да, работа неплохая, люди сюда, — он широким жестом обвел зал, — приходят не на работу смотреть. Ты артист? Ты шпана, ловко лазающая по канату.

Даше и Сурмину было отлично слышно каждое слово. Степан прикрыл улыбку широкой ладонью, Даша порывалась выйти на манеж, шептала возмущенно:

— Этот скелет забыли похоронить. Замучил Кольку, тот худющий стал, тень не отбрасывает.

— Ты так надрываешься, Сынок, — слезу выжимаешь, публика рыдать станет от жалости, — Эль размахивал руками, призывая пустые стулья в свидетели. — На нас будут писать жалобы, что мы замучили трудовой пролетариат. Это тебя! — он наклонился и повел длинным носом: — Пиво?

Николай, слушавший до этого спокойно, взмолился:

— Маэстро! Один стакан, чтобы не скрипели кости.

— Бутылку на двоих, — подтвердил маленький клоун. — Я боялся, он не дойдет до манежа.

— Боги! — Эль воздел руки к куполу. — С кем приходится работать? Это канат, веревка? Да, но символ, паренек. Символ! Для кого-то петля, для иного — путь из пропасти. За три минуты они, — Я вновь указал широким жестом на зал, — должны прожить с тобой жизнь: бороться, отчаяться и умирать, найти силы и победить. Да, ты выжмешь из них слезы, но не сочувствия к твоей тяжелой работе, а слезы радости за Человека, которому трудно, порой безысходно, но Человек... — Эль подпрыгнул и повис на канате.

Даша увидела старика, хватающегося за последнюю надежду, сейчас он сорвется, сил уже нет, и жизнь кончится. И вдруг ярость родилась в умирающем теле, он бросился вверх, казалось, не касаясь каната, взлетел, парил. Неожиданно канат ожил, захлестнул артиста петлей, второй, третьей... Даша поверила, что случилось непредвиденное и толстенная веревка действительно удавит старого артиста. Он боролся, разрывая упругие кольца, вытянулся “свечой” вверх, упал обессиленный, рванулся в сторону и вытянулся параллельно земле.

Только Сынок, оценивая талант маэстро, почувствовал мгновение, когда силы его были действительно на исходе, и крикнул:

— Ап! — и смягчил падение старого клоуна.

Деликатно отводя взгляд от задыхающегося артиста, Сынок сказал:

— Меня не приглашают в Вену и Париж, маэстро. Я пытаюсь сделать номер, который без стыда можно работать в провинции, — он понизил голос и еле слышно прошептал: — Напоминаю, маэстро, мне необходима партнерша.

— Готовить номер для провинции? — Эль взмахнул руками и шагнул к кулисам, но Сынок и второй клоун повисли на нем.

— Маэстро!

— Эль, я умоляю!

— Хорошо, — Эль вернулся, заломил руки и торжественно произнес: — Ты не бездарен, со временем, возможно... Но показывать тебя людям в таком виде?.. Зачем ты ползешь на эту веревку? Ради чего? Кто поверит в твою борьбу? — он начал длиннющим пальцем сверлить свой полированный лоб и вдруг закричал: — Эврика! Тебя может спасти Ева! И она должна быть Евой, а не балаганной подделкой. И Ева встанет здесь! Тогда, о боги, твое жалкое фиглярство люди простят. Любовь! Человек сражался с мельницами, преследовал стадо баранов... — Эль взглянул на хлопающего глазами Сынка, махнул на него рукой. — Шпана. Где ты возьмешь Еву?

— Даша, — позвал Сынок и крикнул: — Даша! Ты здесь?

— Не ори, — Даша вышла на манеж.

— Здравствуйте, — саркастически произнес Эль, кланяясь.

— Привет, — умышленно грубо ответила Даша, кивнула, повернулась к Сынку. — Чего тебе?

— Понимаешь, — Сынок замялся, он обещал Мелентьеву попытаться устроить Дашу в номер, знал, что Сурмин приведет Дашу на репетицию, договорился в основном с маэстро, но что говорить Даше и как вести себя дальше, не имел понятия.

— Ты здорово... там, — Даша указала наверх. — А вы, — девушка замялась, решительно тряхнула бронзовыми кудрями, — маэстро. Раньше я злилась, когда слышала это слово. Маэстро. — Даша прислушалась, взглянула на Эль-Бью и рассмеялась. — Маэстро.

— Пройдитесь, пожалуйста, до кулис и обратно, — сказал Эль.

— Куда?

— Пожалуйста, дойдите вон до той пыльной занавески, — Эль указал на портьеры, — и вернитесь обратно.

Даша гордо вскинула голову, решив, что над ней подшучивают, хотела ответить резко, но Сынок обнял ее за плечи и шепнул:

— Тебе не трудно? Для меня. Я же живой! Ты говорила, что выполнишь любую мою просьбу.

Даша не понимала, чего от нее хотят, она отстранила Сынка, взглянула на клоунов, пожала плечами.

— Можете не ходить, спасибо, — сказал Эль.

— Белое платье, узкий лиф, шлейф, каблук. Корона, — сказал маленький клоун.

— Открытое трико, короткий плащ, каблук, волосы не трогать, — возразил Эль.

— Вы возьмете Дашу? — Сынок схватил Эля за руку.

Степан Сурмин взглянул последний раз на Дашу, Сынка и клоунов, которые, жестикулируя, спорили, одернул гимнастерку и через служебный ход вышел на улицу.

Субинспектор Мелентьев был, как обычно, одет тщательно, свежевыбрит и лицом бесстрастен. Он сидел в кабинете за огромным пустым столом и ждал своего нового начальника — Степана Петровича Сурмина.

Костю Воронцова похоронили. Волохов, как и положено начальнику, сказал речь, из которой субинспектору стало ясно, что Костя был душой светел, долг свой перед людьми понимал правильно и молодые должны брать пример с безвременно ушедшего товарища.

Якова Шуршикова, некогда грозного Корнея, ждал суд. Одессита и Ленечку взяли на вокзале, не дали уйти из Москвы, арестовали несколько жуликов рангом пониже, шестеро совсем никчемных (кражонки за ними числились — в руки взять нечего) явились в милицию с повинной.

“Цена за жизнь Кости Воронцова”, — рассуждал субинспектор и сегодня, как никогда, понимал, что обманывает себя. “Лишить их знамени, — говорил Костя. — Не свободные люди они, а в угол загнанные, вытащить их оттуда, вытащить, заставить верить в доброту человеческую...”

И уже доходили до субинспектора слухи: треснул воровской мир в столице, разваливается.

“Теперь у меня новый начальник!” — тоскливо думал Мелентьев, не признаваясь, что не “новый” его волнует, а вина перед Костей, которого нет и уже не будет никогда.

Сурмин вошел стремительно, повел плечами, вздрогнул так, словно очень горькое проглотил, и сказал:

— Вооруженное нападение на Пресне, есть тяжелораненые.

— А вы думали, уважаемый... — доставая из стола пистолет, спросил Мелентьев, встретился взглядом с Сурминым, замолчал и подумал: “Три месяца назад я его с ложки кормил...”

Они уже подъезжали к Пресне, когда Сурмин положил руку на плечо Мелентьева и сказал:

— В главном Воронцов был прав: мы должны быть добрее и терпеливее.

Николай Леонов

Агония

Глава первая

Скованные одной цепью

Начался сентябрь, но солнце палило нещадно, и Москва походила на Ялту в июле. На бульварном кольце деревья опустили пожухлые листья, пыль покрывала тротуары и булыжные мостовые. Люди старались на улицу не выходить и, затаившись в квартирах и учреждениях, бессильно обмахивались газетами и безрассудно пили теплую воду. Редкие прохожие перебегали залитую солнцем мостовую, будто она простреливалась, жались к стенам в поисках тени. Извозчики дремали в пролетках, лошади, широко расставив ноги, спали, не в силах взмахнуть хвостами и прогнать ленивых мух. Даже совбур, которому в эти годы нэпа надо было ловить счастливые мгновения, откладывал дела на вечер и ночь, а днем отсыпался.

Около трех часов, когда асфальт начал пузыриться ожогами, а тени съежились, в городе появился ветерок. Порой останавливаясь в нерешительности, он прошелся по городу, шмыгнул в подворотни, затаился, выскочил, уже уверенный и нахальный, бумажно зашелестел листвой деревьев, на круглых тумбах дернул заскорузлые афиши и погнал по булыжной мостовой застоявшуюся пыль.

В это время по безлюдному переулку тяжело шагали трое мужчин. Двое, прижимаясь плечами друг к другу, шли под ручку, третий, в промокшей от пота гимнастерке, с раскаленной кобурой на боку, держался на шаг позади. Идущие под руку выглядели странно. Один — в скромной пиджачной паре, в сапогах с обрезанными голенищами. Второй — в смокинге и крахмальной манишке, в лакированных штиблетах. Первый был смуглолиц, волосы короткие, черные и блестящие, скулы широкие, глаза под густыми бровями чуть раскосые, и не было ничего странного в том, что он носил кличку — Хан. Его спутник выглядел моложе, хотя они были одногодки — ровесники века, — выше среднего роста, так же сух, жилист и широкоплеч, но белобрыс и голубоглаз, с девичьим, даже сквозь пыль проступающим румянцем. И кличку его — Сынок — придумал человек неостроумный.

— Что решил? — спросил он, облизнув рассеченную губу.

— На мокрое не пойду, — выдохнул Хан, глядя под ноги.

— На своих двоих в академию, к дяде на поруки? — Сынок поднял голову, взглянул на выцветшее небо, по которому на город наползала туча.

— У него же власть на боку, — имея в виду конвоира, ответил Хан. — Позови его.

Сынок остановился, достал из кармана папиросу и, добродушно улыбнувшись, сказал:

— Начальник, дай огоньку.

— Почему не дать? — советуясь сам с собой, конвоир пожал плечами, похлопал по карманам, достал коробок.

Сынок нагнулся, прикуривая, а Хан ударил конвойного кулаком по голове, будто прихлопнул. Тот взглянул недоуменно, упал на колени, затем безвольно свалился на бок.

Сынок и Хан, тесно прижимаясь друг к другу, бросились в проходной двор, и в переулке стало пусто, лишь конвойный лежал на боку, будто пьяный, и ветер припорашивал его пылью. Туча ползла, погромыхивая, несла с собой тьму, как бы пытаясь скрыть происшедшее в переулке. Ветер притих. Одиночные капли ударили по мостовой. Конвойный сел, держась за голову, потом с трудом поднялся, оглянулся.

Дождь упал отвесный, прямой, мгновенно вымыл дома, ручьями ринулся вдоль тротуаров, все шире разливаясь по мостовой. Потоп, обрушившийся на

Трубную, начинался где-то на улице Воровского. Здесь, у аристократического особняка, воды было еще немного, она медленно наплывала на Арбатскую площадь, где соединялась с ручейками, спускавшимися с Гоголевского бульвара, и уже речкой направлялась по трамвайной линии “А”, которую москвичи звали “Аннушкой”. У Никитских ворот образовалось озеро, оно стекало по Тверскому бульвару, мимо Горсуда, у памятника Пушкину раздваивалось, часть воды уходила направо по Тверской, а основной поток продолжал бег по рельсам “Аннушки”, пересекал Петровку и выливался на Трубную площадь. Здесь путь ему преграждал вздыбившийся горбом Рождественский бульвар, который сюда же сливал воду, накопленную на Сретенке. Трубная оказалась на дне моря.

— И настал конец света, — сказал Сынок философски, глядя на затопленный до подножки трамвай и накренившуюся набок и готовую вот-вот упасть афишную тумбу.

Беглецы сидели в небольшой закусочной, двери которой распахнул нэп. Обычно полупустая, сейчас она была набита мокрой и шумной публикой. Люди, ничего не евшие в жару, жадно уничтожали сосиски и пиво. Хан и Сынок, попавшие сюда одними из первых, оказались зажатыми в самый дальний угол, у окна. Было душно и сыро, как в предбаннике, никто не обращал внимания на смокинг Сынка и обтрепанный пиджачок его соседа. Правая рука одного была пристегнута к левой руке другого стальными наручниками. Скованные руки беглецы, естественно, держали под столом. Хан смотрел на окружающих угрюмо и настороженно. Сынок же, улыбаясь, зыркал голубыми глазами и по-детски шмыгал носом.

— Простудился, вот незадача, — сказал он весело, ткнул своей кружкой в кружку соседа. — Тебя как звать-то? Мы ведь теперь братья, даже ближе, — он дернул под столом рукой, натянул цепь.

— Хан.

— Батый? — Сынок подмигнул. — Видать, что ты косоглазому татарину родственничек. Не иначе, твоя какая-то бабка приглянулась татарчонку, — он говорил быстро, блестел белыми зубами, глаза его, только что наивные и дурашливые, изучали соседа внимательно, чуть ли не царапали, пытаясь заглянуть человеку внутрь.

Сынок неожиданно отставил кружку, распахнул Хану ворот рубашки, потянул за цепочку, вытащил крестик.

— Хан, Хан, — повторил он, — а крестили как?

— Степаном, — Хан медленно улыбнулся, и лицо его просветлело, на щеке образовалась ямочка. — Один я в роду такой чернявый, батя и брательники — вроде тебя.

— А меня Николаем окрестили, среди своих Сынком кличут, — радостно сообщил Сынок, однако взгляда цепкого не опускал, разглядывал Степана внимательно и был осмотром явно недоволен. — Значится, Степан и Николай. Два брата акробата. Тебя что же, Степа, взяли от сохи на время?

— Что? — спросил Хан.

— По-свойски не кумекаешь? Я спрашиваю, мол, случайно погорел, не деловой? — Сынок выпил пиво, отставил пустую кружку.

Хан не ответил, лишь плечами пожал, разгрыз сушку, тоже допил пиво и спросил:

— Как расплачиваться будем? У меня в участке последний целковый отобрали.

— Это беда так беда, — Сынок взял со стола вилку. — Придержи полу клифта, — подпарывая полу, говорил: — Последнее только ты. Хан, от широты души отдать можешь, — он справился с подкладкой и положил на стол два червонца — деньги по тем временам солидные. — А вот как мы браслетики сымем?

Хан осмотрел вилку и сказал:

— Придержи, деловой.

Сынок держал вилку, а Хан начал откручивать у нее зубец, именно откручивать, будто тот и не был железным.

— Пальчики у тебя вроде стальные, — глядя на манипуляции Хана, восхищенно сказал Сынок.

— Соху потаскаешь, обвыкнешься, — Хан отломал зубец и согнул об стол в крючок, затем опустил руку под стол и вставил крючок в замок наручника.

Глядя в потолок и шевеля губами, будто читая там какие-то заклинания. Хан через несколько минут вздохнул облегченно и положил на стол свободные руки. Потирая натруженную кисть, он посмотрел в окно и сказал:

— А вот и распогодилось.

Дождь действительно кончился, просветлело. Публика потянулась к дверям, некоторые разувались, подворачивали брюки. Хан поднялся, взял со стола червонец, другой подвинул Сынку и сказал:

— Бывай, — и шагнул к выходу.

Сынок схватил его за рукав.

— А я? Кореша бросаешь, подлюга? — он брякнул цепью наручника, который охватывал его руку.

— Сунь в карман и топай себе, дружки тебе бранзулетку снимут, — равнодушно ответил Хан. — Ты деловой, а я от сохи — нам не по дороге.

— Тебе лучше остаться, — медленно, растягивая слова, сказал Сынок.

— Не пугай, — Хан улыбнулся, лицо его вновь просветлело, но глаза были нехорошие, смотрели равнодушно.

Сынок его отпустил, взял со стола крючок, сделанный из вилки, и сказал:

— Я к тебе предложение имею. Сядь, — он ударил кружкой по столу и, когда мальчишка-половой подбежал, сказал: — Подотри и принеси, что там из отравы имеется.

Мальчишка фартуком вытер осклизлый стол, забрал пустые кружки и исчез. Хан взял крючок, опустил руки под стол, звякнул металлом и положил наручники Сынку на колени.

— Прибереги на память, деловой.

— Ты памятливый, — Сынок спрятал наручники в карман. — Не простой ты, мальчонка, совсем не простой, — он рассмеялся.

Хан тоже улыбнулся.

— Простых либо схоронили, либо посадили... — он замолчал, так как подошел хозяин заведения, который, поклонившись, спросил:

— Желаете покушать, господа хорошие? — он протер и без того чистый стол. — У нас не ресторация, но по-домашнему накормим отлично-с.

Закусочная опустела, лишь за столиком у двери пил пиво какой-то оборванец. Смокинг Сынка внушал хозяйчику уважение, и он смотрел на молодого человека подобострастно.

— Колбаса изготовлена по специальному рецепту, можно с лучком пожарить, грибочки, огурчики из подпола достанем-с...

— “Смирновская” имеется? — перебил Сынок и, поняв, что имеется, продолжал: — Корми, недорезанный, — он рассмеялся собственной остроте. — Да не обижайся, мы с тобой элемент чуждый, на свободе временно. Вот кучера собственного встретил, — Сынок указал на Хана. — Раньше-то он дальше кухни шагнуть не смел, теперь за одним столом сидим. Мы сейчас все у общего корыта, все равны.

Хозяин склонился еще ниже и доверительно зашептал:

— Этого, простите, никогда не будет. Можно у одного отнять, другому отдать. Так все равно-с, простите, один будет бедный, другой богатый.

Николай-Сынок взглянул на хозяйчика лукаво и спросил:

— А если поделить?

— На всех не хватит, — убежденно ответил хозяин. — Больно человек жаден, ему очень много надобно, — и развел руками, показывая, как много надо жадному человеку.

Хан, сидевший все это время неподвижно, глянул на хозяина недобро, покосился на Сынка:

— Так что, барин, есть будем или разговаривать?

— Ишь, — Сынок покачал головой, — пролетариат свой кусок требует. Неси, любезный, и... — он кивнул в сторону двери, у которой сидел оборванец, — не сочти за труд.

— Сей минут, в лучшем виде, — хозяйчик поклонился, подбежал к оборванцу, забрал пустую кружку, что-то зашептал сердито. Оборванец поддернул штаны, смачно сплюнул и, насвистывая, вышел на улицу. Остановился у стоявшего неподалеку от закусочной извозчика.

— Эй, ямщик, гони-ка к “Яру”! Извозчик взглянул на рваную тельняшку, чумазое лицо и нечесанные волосы и отвернулся.

— “Я ушел, и мои плечики скрылися в какой-то тьме”. Счастье свое не проспи, ямщик, — оборванец вновь поддернул штаны и направился в сторону Тверской, свернул в Гнездниковский, вошел в здание Московского уголовного розыска, который большая часть москвичей называла МУРом, а меньшая — “конторой”. Здесь оборванец зашел в один из кабинетов, где за огромным столом сидел солидный, уже пожилой мужчина в пенсне.

— Разрешите войти, товарищ субинспектор? — оборванец щелкнул каблуками.

— Вы уже вошли, Пигалев, — Мелентьев снял пенсне и начал протирать его белоснежным платком.

Агент третьего класса Семен Пигалев работал в уголовном розыске уже пятый месяц и мог быть самым счастливым человеком на свете, если бы не фамилия, к которой редкий человек мог остаться равнодушным.

Субинспектор Мелентьев никогда не позволял себе шуток по этому поводу, произносил фамилию Семена уважительно, без ухмылочек и многозначительного подмигивания. Семен взглянул на него с благодарностью и доложил:

— Объекты, — Пигалева хлебом не корми, дай ввернуть ученое слово, — ушли от конвоя, дождь переждали в закусочной на Трубной, заказали обед. Я оставил там Серегу Ткачева, велел глаз не спускать.

Мелентьев и бровью не повел, хотя знал, что кучером в пролетке сидел агент первого класса, работающий в угро шестой год и, не в пример Пигалеву, человек опытный.

— Благодарю вас, Пигалев. Приведите себя в порядок и доложитесь Воронцову.

— Слушаюсь, — Пигалев распахнул дверь и чуть не столкнулся с входящим в кабинет сотрудником, который в форме рядового милиционера час назад конвоировал Сынка и Хана.

— Как здоровье, Василий? — с издевкой шепнул Пигалев. — Головушка бобо?

Василий Черняк, среднего роста, с выправкой кадрового военного, перетянутый ремнями, с влажными после мытья волосами, взглянул на Пигалева недоуменно и развел руками, как бы говоря: совсем обнаглел, братец. Семен понял товарища и поспешил убраться, а Черняк вошел в кабинет, плотно прикрыв за собой дверь, сказал возмущенно:

— Мы так не договаривались, Иван Иванович! Я боевой командир Красной Армии, орденоносец!

Мелентьев надел сверкающее пенсне, оттянул пальцем крахмальный воротничок и вздохнул.

— У меня сын недавно родился, — Черняк осторожно дотронулся ладонями до головы. Казалось, он сейчас ее снимет и поставит перед субинспектором как вещественное доказательство творящихся безобразий. — Сын, Иван Иванович! Он маленький, ему отец нужен, даже необходим.

— И чем же это вас? — поинтересовался Мелентьев, пенсне надежно скрывало его смеющиеся глаза, а тон был участлив безукоризненно.

— Чем, чем, — смутился Черняк, — кулаком! Меня в девятнадцатом один беляк рукояткой нагана шарахнул — я качнулся, и только. А тут...

— Возраст, батенька, — Мелентьев указал на стул. — Как я понимаю, вас ударили. Кто именно?

— Чернявый — как молотком...

— Так-с, — Мелентьев смотрел испытующе. — Значит, Хан сбил вас с ног и преступники скрылись?

— Вы сказали: в случае побега стрелять только в воздух, что бить будут — разговора не было, — Черняк хотел покачать головой, но не решился: в виске тихонечко покалывало.

— Упустили, значит, — Мелентьев покачал головой. — Случается. На первый раз оставим без последствий. Надеюсь, в дальнейшем, Василий Петрович...

Черняк медленно поднялся, дважды открыл и закрыл рот, наконец, поборов возмущение, сказал:

— Что же это? Как же такое получается? Нет, — он прижал руки к груди, — вы не говорили, что побег будет точно, но я так понял.

— И совершенно напрасно, уважаемый Василий Петрович, — Мелентьев встал и вышел из-за стола, давая понять, что разговор окончен. — Мы не для того задерживаем преступников, чтобы вы их отпускали.

— Бросьте, — Черняк махнул рукой и сел на стуле удобнее. — А чего это меня в конвойные определили? И Сенька Пигалев, что вышел от вас, вчера мне калякал... который из беглецов наш-то?

— Товарищ Черняк... — прервал его Мелентьев, выглянул в коридор и громко сказал: — Пигалева к Старику! Срочно! — он отлично знал, что его за глаза называют в розыске Стариком.

Мелентьев прошелся по кабинету, остановился около Черняка и молча на него смотрел до тех пор, пока молодой сотрудник не догадался встать. “Который из беглецов наш-то?” — вспомнил Мелентьев, и ворот крахмальной рубашки стал ему тесен. Раньше, в сыскном, не то что такой вопрос задать, даже намекнуть начальству, мол, догадываюсь кое о чем, никто не посмел бы. Мелентьев взглянул на молча стоявшего Черняка безразлично, позвонил заместителю начальника отдела по борьбе с бандитизмом МУРа.

Начальник Мелентьева Воронцов был из матросов, работал в уголовном розыске с двадцатого года, Мелентьев же занимался сыском уже четверть века, и Воронцов этого не забывал. Он учился у опытного сыщика азбуке розыскного дела, порой был ему лучшим другом, а когда происходил очередной конфликт, бывший матрос старался с Мелентьевым не встречаться и не разговаривал с ним неделями. Затем все возвращалось на круги своя, и Воронцов прятался от подчиненных и начальников в этом кабинете, слушал, как субинспектор ведет допросы или просто беседует по душам с каким-нибудь старым уголовником. Мелентьев относился к Воронцову ровно, в периоды дружбы чуть иронически, во время ссор подчеркнуто официально.

Вчера, когда уточнялись детали предстоящей операции, Воронцов с Мелентьевым во мнениях не сошлись, бывший матрос кричал, а бывший царский сыщик, как обычно, молча смотрел в окно. Из Петрограда в МУР поступили данные, что в Москве в ближайшие дни готовится ограбление банка и проходит по сообщениям рецидивист-медвежатник по кличке Корень.

— Где готовится ограбление? Когда? — выложив Мелентьеву суть дела, спросил Воронцов. — Ты, субинспектор, главная наша мозга, думай.

— Ввести сотрудника в уголовную среду, — ответил Мелентьев. — Попросить человека из Петрограда, чтобы его наша клиентура не знала, легендировать и ввести в среду. Надо искать Корня. Я его знаю, серьезный гражданин.

— В Питер я даже обращаться не буду. Стыдно! — Воронцов погрозил пальцем, потом загнул его — такова была его обычная манера счета. — Кто такой Корень? Где его искать? — Он загнул еще два пальца, затем распрямил пятерню, хлопнул по ней другой и начал потирать руки. Все это означало, что счет Воронцов окончил.

Константин Николаевич Воронцов был роста среднего, в плечах неширок, но фигурой крепок, волосы стриг коротко, был широкоскул, сероглаз, нос у него торчал бульбочкой. Одевался Воронцов просто: шевиотовый костюм неопределенного фасона, рубашка маркизетовая, из-под которой даже в немыслимую жару торчала тельняшка, брюки заправлял в сапоги, и походил заместитель начальника отдела МУРа на уголовника средней руки. Воронцов за двадцать пять лет окончил семь классов гимназии, получил контузию, один орден, три ранения. Он был от природы упрям, стеснителен и влюбчив, а прожив четверть века, был безрассудно смел, в меру умен и неприлично честен. О всех перечисленных качествах начальника Мелентьев прекрасно знал. Если Воронцов от стеснительности хамил — терпел, а когда при встречах с машинисткой отдела Зиночкой краснел, старый сыщик снимал пенсне, протирал его тщательно.

Пять лет назад, потряхивая чубом и натягивая на груди тельняшку, Воронцов пришел в уголовный розыск и обратился к субинспектору на “ты” с таким подтекстом: не бойся, сразу не расстреляю, может, ты полезный. Мелентьев согласился: “Возможно, я и полезный, вы со временем разберетесь, молодой человек”. Отношения их с тех пор изменились, а “ты” и “вы” остались на своих местах. Изредка, когда они вдвоем пили чай или, ожидая важного донесения, играли в шашки, Воронцов тоскливо говорил:

— Иван, давай на “ты”? А? Мелентьев молчал и улыбался либо пожимал плечами. Воронцов тут же взрывался:

— Не желаешь? И черт с тобой! Выкай до гробовой доски, — остыв мгновенно, заканчивал: — Вот убьют меня твои бандюги, пожалеешь, да поздно будет.

Почему-то Воронцов считал всех воров и бандитов чуть ли не друзьями субинспектора. Возможно, оттого, что каждый задержанный если и не знал Мелентьева лично, то обязательно слышал о нем или находился у них общий знакомый.

— Так кто такой Корень? — спросил Воронцов.

— Долго рассказывать, Константин Николаевич, — ответил Мелентьев. — Однако если полученные данные верны и Корень в Москве, то нас ждут, мягко выражаясь, неприятности.

Старый уголовник и рецидивист, о котором шла речь, имел несметное количество фамилий, имен и кличек. Досье его еле умещалось в пяти папках и было уничтожено в феврале семнадцатого. Он освободился вчистую, имея документы на имя Корнеева Корнея Корнеевича, видимо, придумав себе фамилию, имя и отчество от последней клички — Корень. В Москву не приехал, в Одессе, Киеве, Ростове, других больших городах тоже не появился, и где находится в настоящее время Корнеев, никто не знал.

Мелентьев сам выбрал сотрудника, взял его из района, чтобы хоть центральный аппарат не знал человека в лицо, сам проинструктировал и разработал легенду, наконец вчера сообщил, что все готово.

— Ну давай посидим, уточним, обмозгуем, — сказал Воронцов. — Хочу взглянуть на твоего протеже, — и, гордясь выученным словом, усмехнулся.

— Протеже произносится через “э”, Константин Николаевич. Если вы настаиваете, пожалуйста. Я вас сведу, но полагаю, это лишнее, — ответил Мелентьев.

Тут и разразился скандал. Воронцов и Мелентьев говорили на разных языках: что было понятно одному, другому было непонятно совершенно.

Воронцов не сомневался, каждый участник предстоящей операции должен знать о ней все, понимать ее важность и значение, конечную цель. Тогда человек не тупой исполнитель чужой воли, а работник творческий, вдохновленный идеей, знающий начало и конец операции, он способен внести в нее необходимые коррективы на ходу. Ум хорошо, а два лучше. Коллегиальность в таких делах — главное. И доверие. Человеку необходимо доверять, тогда он, гордый, за идею и на смерть пойдет.

Мелентьев полагал, что чем меньше знаешь, тем труднее проговориться или наделать глупостей, и вообще лучше обойтись без смерти.

— Лишнее? — кипятился Воронцов. — Ты считаешь, что знать, кого ты посылаешь к бандитам, для меня лишнее? Или ты, — он ткнул Мелентьева пальцем в грудь, — мне, — он расправил плечи, — не доверяешь?

Мелентьев отличался завидным терпением, он выдержал паузу, когда Воронцов начал нехорошо бледнеть, спросил:

— Константин Николаевич, вы мне доверяете?

— Доверяю! Вот я тебе — доверяю!

— Благодарю, у вас маузер барахлит, давайте починю.

— Чего выдумал, именное оружие увечить.

— Серьезно? — Мелентьев смотрел участливо. — Вы не боитесь, что я вам динамит в ствол засуну, боитесь, поломаю от неумелости своей?

— Так-так, с подходцем, значит, — протянул Воронцов. — Ни шиша я, значит, в работе не петрю. Ясненько. Договорились.

Не найдя нужных слов, он смешался, махнул рукой и вышел.

За последние годы Воронцов в работе поднаторел, и Мелентьев лучше, чем кто-либо, знал это. Он перегнул умышленно: пусть Костя, так субинспектор про себя называл Воронцова, разозлится, ввод сотрудника в среду уголовников — дело опасное. Казалось, все предусмотрел Мелентьев, и вот Черняк и даже Пигалев о чем-то догадываются. А может, знают?

...Воронцов и Пигалев вошли в кабинет одновременно.

— Вызывали? — неожиданно обращаясь на “вы”, Воронцов молодцевато щелкнул каблуками и вытянулся.

Пигалев и Черняк переглянулись: может, перестановка произошла и Старика начальником назначили?

— Извините, что нарушаю субординацию, Константин Николаевич, и побеспокоил вас, — сказал Мелентьев. — История произошла неприятная. Товарищ Черняк конвоировал двух арестованных, которые его сбили с ног и скрылись.

— Так в чем дело? — Воронцов привычным жестом пригладил непокорный вихор. — Они должны были бежать или нет?

— Я предполагал, что побег будет организован с воли, мне нужны были их связи, — Мелентьев лгал так убедительно, что даже Воронцов ему начинал верить. — Черняка подстраховали и уголовников не упустили. Но уж раз они на воле, с арестом повременим, интересно, куда они направятся. Дело в другом, уважаемый Константин Николаевич. Оказывается, один из бежавших — наш сотрудник. Что это получается? Проводится такая серьезная операция, а субинспектор Мелентьев не в курсе дела? Как мне вас понимать? Мне не доверяют?

— Какой сотрудник? Кто такое придумал? — спросил Воронцов.

— Товарищи утверждают, — Мелентьев кивнул на Черняка и Пигалева.

— Ничего я не утверждаю, Иван Иванович, — плаксиво заговорил Черняк, болезненно морщась.

— Идите, — Воронцов отпустил сотрудников. Когда они вышли, резко сказал: — Досекретничались, Иван Иванович. Пигалев и Черняк друзья, вам, товарищ субинспектор, такое знать следует. Вы Черняка ставите конвоировать, а Пигалева — за бежавшими наблюдать, и надеетесь, что они не поймут, в чем дело?

— У меня других сотрудников нет, — Мелентьев вздохнул.

— Из-за чего сыр-бор разгорелся? — перебил Воронцов. — Кто-то где-то сказал, что какой-то Корень собрался банк взять... Он собрался, а мы все дрожим...

— Вы знаете, кто есть рецидивист, над которым вы изволите подшучивать?

Глава вторая

Уголовник-рецидивист по кличке Корень

Субинспектор Иван Иванович Мелентьев встретился с Корнем четверть века назад. Москва только отпраздновала начало двадцатого века, Мелентьева звали просто Иваном, служил он в уголовной полиции в отделе по борьбе с ворами, орудующими на улице, в магазинах, у театров. Московское мелкое жулье и многие деловые гастролеры Мелентьева хорошо знали, однако все равно попадались. Арестованные на него зла не держали, так как был он в работе справедлив и мзду не брал. Повязав с поличным, не издевался, не бил; встретившись с деловыми случайно на улице либо, скажем, в ресторации, на поклоны отвечал, мог и поговорить с человеком, и рюмочку выпить, профессией не попрекал, в душу не лез. В общем, был сыщик Иван Мелентьев у своих клиентов в авторитете, его по-своему уважали, однако встречи с ним, естественно, никто не искал.

Новый век для московской уголовной полиции начался тяжело. Первым вспороли сейф в ювелирном магазине на Тверской, против Брюсовского переулка. Затем, как грецкие орехи, раскололись сейфы помельче: на механическом заводе в Садовниках, в мебельном магазине Петрова на Большой Дмитровке, в конторе металлосиндиката на Мясницкой. Стало ясно, что работают серьезные медвежатники, но у Ивана Мелентьева голова от этих дел не болела, его подопечные сейфов не потрошили, в худшем случае ширмач-техник карман взрежет у заезжего купца, ну капелла мошенников-фармазонщиков продаст какой-нибудь мещаночке ограненное Стекло каратов в десять...

Но вот вспороли знаменитый патентованный сейф Сан-Галли в Центральном банке, убив при этом сторожа и двух чинов наружной службы. Сто пятьдесят тысяч радужными “катеньками” вылетели из государственной казны на волю и скрылись в неизвестном направлении.

“Найти! Разыскать немедля!” — разнеслась команда по департаменту полиции. Сыщики уголовной полиции взялись за дело серьезно. Не потому, что, срывая голос, кричал в кабинете с мягким ковром и всегда зашторенными окнами директор. И потеря государевой казной ста пятидесяти тысяч не расстроила сыщиков, и зла они против воров не имели: труд у них опасный и малодоходный. Вор — человек по-своему полезный, так как на весах общества на другой стороне стоит, а чтобы равновесие поддерживать, на этой стороне сыщиков надо держать, зарплату им исправно платить, пусть и не большую, но и не маленькую.

Сыщики взялись за дело на совесть потому, что убили двух их товарищей. Убили, не отстреливаясь, когда от страха нутро дрожит и глаза в холодном поту плавают, убили не в схватке за свою свободу и жизнь — такое и раньше случалось. Убили расчетливо, спокойно зарезали, как режут скотину к празднику, заранее взвесив и подсчитав, сколько понадобится, чтобы насытиться до отвала.

Такое убийство товарищей сыщики прощать не могли. Найти и повесить, чтобы все уголовники видели: ты бежишь, я догоняю — одно, я хватаю, ты защищаешься — другое, а убивать спокойненько, с заранее обдуманным намерением — такого не позволим. И затрещали двери воровских притонов, которые оберегали сыщики, как последнюю лучину: мало ли кто нужный зайдет на огонек... И в квартирах рангом повыше побледнели внешне благопристойные мужи-содержатели, крестились, приговаривая: “Сохрани, святая богородица! Сколько лет дружим, господин начальник, сколько душ вам отдал! Неужто запамятовали? “

“Кто? Кто? Отдайте, и мы вернем вам покой! Отдайте!” И в дорогих притонах летели на пол карты, золото и серебряные блюда, рвались с треском шелка. Здесь били для страху.

“Кто? Кто? Отдайте!” И в сером, еле угадывающемся рассвете сапоги били под ребра, срывали одурманенных водкой и марафетом людей с кроватей, тащили в участок. Здесь били серьезно.

“Кто?” Даже в Английском клубе услышали этот шепот. Здесь не ломали, не опрокидывали столов, не рвали шелка и, уж конечно, не били. Но двое фрачников с иностранным выговором, которые вели всю зиму крупную игру, исчезли, через несколько дней вернулись побледневшие и задумчивые, и один из них по рассеянности даже сдал хорошую карту соседу.

Уголовный мир убийц не отдавал: то ли страх перед ним был сильнее страха перед полицией, то ли не знали уголовники медвежатников, которые так легко пошли на мокрое. Розыск не прекращался, вели его опытнейшие криминалисты, уголовная полиция трясла свою агентуру, уведомили коллег в Вене, Париже, Берлине и в других столицах Европы. А вышел на преступников никому тогда не известный низший чин наружной службы Иван Мелентьев.

Началось все с того, что светлым мартовским днем Иван Мелентьев на Тверской, в булочной у Филиппова, съел пятачковый пирог с мясом и, думая о нелегкой своей сыщицкой доле, держась к домам поближе, чтобы не обрызгали извозчики, двинулся вниз, к Столешникову.

Александр Худяков по кличке Сашенька был артист-техник и в былые времена легко брал задний карман брюк у человека, одетого в пальто. Уже два года, как Сашенька завязал, обзавелся гнедым рысаком, и вечерами Мелентьев видел Сашеньку на козлах шикарного выезда у театров и дорогих трактиров. Еще было известно, что Сашенька женился.

Мелентьев заметил Сашеньку, когда тот двигался по Пассажу, придерживая под локоток, такую же, как он сам, маленькую, женщину. Она шла тяжело, валко, судя по размерам живота, вскоре собиралась сделать Сашеньку отцом. Жена зашла в секцию, где торговали полотном и ситцем, а Сашенька закурил папиросу, посмотрел вокруг солидно, и тут его толкнул разухабисто шагавший мужик в распахнутой дохе. Только глянув на мужика, Мелентьев безошибочно определил, что он не москвич, а залетный, вчера поутру удачно сбыл привезенный товар, вечером с дружками старательно поужинал, сегодня на постоялом дворе выпил графинчик, а сейчас собирается покупать подарки родне.

На такую наживку должно клюнуть незамедлительно, и Мелентьев двинулся за дохой следом. Месяц катился к концу, а у Мелентьева ни одной поимки, начальство еще молчит, но уже хмурится.

Мимо такого живца московский жулик пройти не должен. Если не карманник его потрошить начнет, так мошенник увидит и уступит ему по дешевке алмазы бразильские, на худой конец акции копей царя Соломона. Рассуждая так, Иван Мелентьев мужика в дохе из виду не терял и вдруг увидел, как у Сашеньки взгляд стал мечтательным и отрешенным, зевнул он нервно и шагнул за дохой следом, затем вытер ладони об полу своей шубейки и обежал вокруг мужичка, прицеливаясь. Тот торговал штуку яркого ситца и, чтобы у Сашеньки промашки не получилось, вытащил из-за пазухи замасленный кошель, хлопнул им о прилавок и сунул в широченный карман дохи.

Вместо того, чтобы выждать, пока Сашенька возьмет, Мелентьев шагнул из своего укрытия, положил тяжелую руку Сашеньке на плечо и спросил:

— Гражданин хороший, не вас ли супруга кличет?

Сашенька, глядя на Мелентьева снизу вверх, слизнул капельки пота и икнул. Жизнь вертелась вокруг, и никто не обращал на них внимания, лишь они двое знали, что один уже шагнул с обрыва в омут, а другой выдернул его, спас. Сашенька перекрестился, приседая и оглядываясь, бросился к жене, которая, прижимая к груди свертки, выкатилась из секции в проход Пассажа. Даже спасибо не сказал, сукин сын, подумал Мелентьев, не серьезно подумал, а так, перед собой похваляясь, и стал отыскивать мужичка в дохе, не нашел, однако настроение весь день у него было праздничное.

Вечером Мелентьев толкался у колонн императорского театра, когда к нему подскочил оборванец, сунул конверт.

— Передать ведено, — и скрылся, не попросив, как обычно, папиросочку.

“Дело, вас интересующее, поставил не деловой. Приглядитесь к студенту Шуршикову Якову, что на Солянке у известного вам Быка угол снимает”. Буквы печатные, однако гладкие и ровные, отметил Мелентьев, и слог культурный. Кто же из его крестников так изъясняться выучился? Автор письма сыщика заинтересовал больше, чем неизвестный студент. Мелентьев бумагу пощупал, понюхал — простым табаком отдает, и оглянулся, выискивая беспризорника.

— Ну, балуй! — услышал Мелентьев, посторонился от наезжавшей пролетки, взглянул на гнедого рысака, который хрипел, задирая голову, потом на кучера и узнал Сашеньку. Секунду, не более, они смотрели друг на друга. Мелентьев сунул письмо в карман и легко прыгнул в пролетку, сиденье скрипнуло, пахнуло пылью. Не дело, если меня здесь увидят, подумал Мелентьев и поднял верх. Сашенька выкатился из суматошной толпы и остановился, перебирая вожжи, ждал, куда везти прикажут. Мелентьев отодвинулся в угол и молчал, боялся разорвать ниточку, протянувшуюся между ними в момент немого Сашенькиного признания. Сашенька еще чуток выждал, затем тронул рысака, выехал через Театральный проезд на Никольскую и свернул в Ветошный переулок. Москва словно отпала, осталась позади, тихо и темно, сквозь окна просвечивали абажуры, на цокот копыт тявкнула со двора собака, уже задремавшая, другая лениво отозвалась и замолкла.

Пролетка перевалилась по булыжнику, наконец встала. Мелентьев щелкнул портсигаром и сказал:

— Угощайся.

— Не курим, барин, — Сашенька натужно откашлялся и спросил тоскливо: — Куда велите, барин?

Мелентьев не ответил, закурил, устраиваясь поудобнее, скрипнул сиденьем, ждал. Сашенька вытянул кнутом по гладкой спине рысака, тот, неодобрительно покачивая головой, промчал переулок, вынес на Ильинку. На Москворецкой набережной Сашенька перевел кормильца на шаг, покосился назад, но Мелентьев упорно молчал. Между уважающими себя сыщиками и подсказчиками существовал неписаный договор: ты ничего не говорил, я ничего не слышал. Иван Мелентьев его свято придерживался, зная на горьком опыте неразумных товарищей, что, ежели нарушишь, не будет у тебя на той стороне доброжелателей. А что ты без них? Слепой путник скорей выйдет из леса на дорогу, чем сыщик без подсказки найдет преступника.

Мелентьев курил, глядя на худого сгорбленного Сашеньку, который, казалось, с каждой минутой становился все меньше, и слышал его мысли, словно тот говорил вслух: “Отпусти меня, Иван Иваныч, не вынимай душу, я тебе добром за добро, и ты мне так же, слезь с пролетки, уйди”. Сыщику было жалко бывшего карманника, но себя Иван Мелентьев жалел больше и потому Сашеньку отпустить никак не мог.

“Дело, вас интересующее...” Какое дело? Неужели Сашенька что-то знает о банке и убийстве чинов наружной полиции? Что знает? Как узнал? Сеня Бык с Солянки — личность знакомая: пьяница, марафетиком приторговывает, к серьезному делу и краешком прикоснуться не может. Студент Яков Шуршиков? Кто такой? “Дело поставил”? Откуда Сашенька подхватил такие слова? Дело поставил, дело поставил, повторял Мелентьев. Дело поставил не деловой, человек, не знакомый воровскому миру. Похоже, ох как похоже, вот почему крестятся “отцы” и “матушки”, плачут, клянутся, не знаем, мол. Эх, Сашенька, что же делать-то теперь? Если рапорт подать, мол, подбросили записочку, так Ивана Мелентьева в случае удачи не то что приказом по ведомству, в коридоре добрым словом никто не помянет.

— Запарился? — Сашенька слез на землю, похлопал рысака по влажному крупу. — Тяжело тебе, а мне, думаешь, легко? Я сына, кормилец, жду, он без отца пропадет. А для Якова Шуршикова жизнь человека плюнуть и забыть — кокнул пером, амба и ша, — он влез на козлы, вздохнул как застонал, и рысак ответил хозяину тихим ржанием.

Мелентьев затянулся в последний раз и выбросил окурок в Москву-реку.

— Яков долю седельникам не выдал, — еле прошептал Сашенька. — Все у себя держит. Бык и не знает, на чем спит. Ежели в его доме “катеньки” взять, то Якова налицо перевернуть можно.

Мелентьев зевнул так, что скулы свело, и сказал грубо:

— Ты что стоишь, дядя? Соснул седок, ты и рад. А ну гони к Театральному, подлая твоя душа.

Не доезжая двух кварталов до места, Мелентьев неслышно с пролетки соскочил, исчез в проходном дворе, и больше сыщик и бывший карманник-техник не встречались.

Через два дня извозчика Александра Матвеевича Худякова навили в собственной пролетке зарезанным. Не был он никаким чином, да еще стоял в уголовке на учете, и похоронили Сашеньку тихо. Мелентьев на похороны не пришел, так как объяснить появление сыщика на могиле бывшего вора совершенно невозможно.

Яша рос мальчиком болезненным, был застенчив и нравом кроток. Отец его — Михаил Яковлевич Шуршиков — служил в почтовом ведомстве, ходил, вечно опустив голову, боялся начальства, соседей, а больше всего — хозяина дома, которому постоянно за квартиру должал. Мать Яши — Мария Григорьевна — некогда слыла красавицей, только времени того никто не помнил. Единственного сына она родила в девятнадцать лет, в материнстве не расцвела, лицом бледнее и строже стала, душещипательные романсы забыла, не расставалась с Библией и к тридцати годам стала существом без возраста и пола. Шуршиковы занимали три комнаты на втором этаже деревянного дома, расположенного в самом конце Проточного переулка, который так назывался потому, что от Садового шел к Москве-реке под уклон и текли по нему и воды вешние, и осенние, и талый снег с навозной жижей.

Текли воды, годы, матушка до тридцати пяти не дожила, отец втихую запил, Яков успел окончить гимназию и однажды, когда отца, освобождая квартиру, в горячке снесли во двор, а чиновник растерянно смотрел на пристава, не понимая, что можно в этом доме описывать, Яков Шуршиков пошел по Проточному вверх, выбрался на Садовую и, не оглядываясь, зашагал налево, к Поварской. С таким же успехом он мог бы направиться и направо, к Арбату.

Через приятелей по гимназии Шуршикову удалось получить место репетитора — крыша над головой и харчи. Попав в студенческую среду, он сошелся с эсерами — не по идейным соображениям, а так случилось. Но очень скоро Шуршиков впервые почувствовал: отсюда надо бежать, и чем быстрее, тем лучше. Каждому человеку от рождения что-то дано: музыкальный слух или понимание прекрасного, отвага, чувство справедливости, эгоизм или стремление к самопожертвованию; Яков Шуршиков предчувствовал надвигающуюся опасность. Совершал порой самые рискованные поступки, уверенный, что все сойдет ему с рук. Так, первым его преступлением была безрассудная кража. Он репетировал в купеческой семье среднего достатка и однажды, проходя вечером через гостиную, увидел на столе пухлый бумажник и положил его в карман. Разразился скандал. Из дома с позором выгнали приходящую прислугу, хотя дворник и кучер видели, что девушка из кухни не выходила.

Яков совершил еще несколько краж по случаю, затем начал принимать краденое от знакомых подростков, с репетиторством покончил и стал преступником профессиональным. Образование и природная сметка ставили Шуршикова выше тех мелких жуликов, с которыми он имел дело. Прошло несколько месяцев, и он связи с карманниками порвал, почувствовав опасность, место жительства сменил. Он появился на Сухаревке, в этой академии преступного мира Москвы, но и здесь ему не понравилось. Сухаревка походила на мост, соединявший свободный мир и каторгу. Якова Шуршикова это явно не устраивало. Но, прежде чем расстаться с Сухаревкой, Яков убил человека, который шел через Москву на юг России. Яков встретил его в ряду, где торговали одеждой, и по тому, к чему человек приценивался, понял: деньги у человека есть. Когда случайное знакомство состоялось, они выпили в трактире по паре чая, и Яков узнал, что человек бежал с этапа, в Москве у него ни родственников, ни знакомых и на заре он должен из златоглавой убираться. И понимал Шуршиков: не возьмешь с человека много, однако безнаказанность манила, и по пути от трактира к ночлежному дому проломил болтливому приятелю кистенем голову, забрал двенадцать целковых с мелочью, и больше Студента — так за фуражку с гербом окрестили его на Сухаревке — здесь никогда не видели.

Шуршиков снял угол у бывшего семинариста, который работал ночным сторожем, приторговывал наркотиком, был умен и силен как бык, и звали его в округе Быком. Раздумывая о своем будущем, Яков Шуршиков пришел к выводу, что быть ему преступником на роду написано. Действительно, а как жить? Учиться не на что, да и тяги такой не чувствовал, руками делать он ничего не умел, идти прислуживать — не желал. Не велики были университеты Якова, однако он понял: мелким воришкой, при всем чутье и везенье, от тюрьмы не уберечься, надо брать редко, но крупно. Где и как? Конечно, манила его фортуна афериста-гастролера, о подвигах “международников” порой писали газеты. Но нужны для начала деньги, связи да и талант. Яков понимал: не годится он для такой карьеры. Хорошие деньги лежат в сейфе, но как его открыть? И тут Яков среди клиентов Быка встретил пожилого часовщика, который все заработанное отдавал за морфий. Оказался часовщик в прошлом взломщиком-медвежатником, но, отсидев два срока, пристрастился к марафету, здоровье заставило профессию сменить, а так как был он от природы умельцем, какие редко встречаются, то быстро освоил часовое дело. Петрович, так звали часовщика, доживал век мирно, брал за работу дешево, зарабатывал, как говорится, “на иглу”, больше ему и не требовалось. Кольнувшись, он становился болтлив, охотно рассказывал о годах молодых, люди слушали и посмеивались. Яков Шуршиков слушал и все больше задумывался. Думал он, думал и, улучив момент, вошел к Петровичу с предложением. Ты стар, без марафету не проживешь, а глаза и руки уже не те, скоро откажут, обучи меня своему прошлому ремеслу, тебе риску никакого, а я тебя до последних дней не оставлю, угол и шприц всегда иметь будешь. Петрович думал недолго, согласился.

Яков обучение поставил серьезно, первым делом мастера в морфии ограничил, заставил есть через силу, гулять выводил. Старик мучался, матерился, терпел, однако, и не только будущей корысти ради, а нравился ему молодой студент, цель какая-то в жизни появилась. Начали с разговоров, старик во время прогулок рассказывал о былом, привирал изрядно. Яков слушал, врать не мешал, ждал, когда старик выговорится. Потом стал Яков чертежи рисовать, замки простенькие, потом сложнее, больше запоминал, кое-что и записывал — так теоретически и до сейфов добрались. Надо было учиться металл работать. Тут инструмент понадобился. Какой, попроще, Петрович поначалу сам изготовил. Яков со свалки железный ящик притащил, столько в нем дырок наделал, что в натуральную терку превратил. Пальцы силу и чуткость приобрели, стал Яков рисовать сейфы настоящие: “Панцирь”, “Сан-Галли”, изучать замки сложные.

Когда Шуршиков почувствовал, что из старика больше ничего не выжмешь, купил ему морфию, дал колоться в охотку, а однажды добавил шприц уже заснувшему, и не проснулся человек. А кому он нужен? Кто разбираться станет? Жил на игле, от нее и помер, рассудили соседи, и схоронили в складчину. Студент даже целковый дал, чем людей растрогал. “Вот и ученый вроде бы, а душевный”, — сказано было на поминках.

Глава третья

Профессионалы

Блекло-желтые абажуры висели низко, свет заливал бильярдные столы, зеленое сукно которых было исчерчено мелом. Игрок наклонялся вперед, чтобы сделать удар, попадал в квадрат света, а ноги и часть туловища оставались в тени. Человеческие фигуры от этого причудливо ломались, из полумрака на свет выползал серый дым, повисал над столами и играющими. Пахло в бильярдной застоявшимся табаком, пивом и сыростью, которую принесли сюда с затопленных ливнем улиц.

Хан и Сынок постояли у двери, пообвыкнув, прошли в глубь зала и остановились у колонны рядом со столом, на котором, судя по напряженному вниманию зрителей, шла крупная игра.

Когда, приканчивая в закусочной домашнюю колбасу, беглецы решали вопрос, куда податься, первым заговорил Сынок.

— На дно опустимся, отлежимся, — сказал он. — Согласен?

— Нет, повяжем галстуки и выйдем на Красную площадь.

Сынок прыснул в кулак, смешлив был, затем насупил белесые брови и спросил:

— Может, у тебя и место есть? Хан скупо улыбнулся, пожал плечами неопределенно.

— То-то, — сказал Сынок назидательно. — А у меня есть, примут по высшему классу. Вера Алексеевна, учительствует, к уголовке никаким краем...

— А к тебе каким краем?

— У нас любовь, — Сынок самодовольно улыбнулся.

Хан слушал внимательно, смотрел с любопытством. Почувствовав заинтересованность. Сынок начал бойко рассказывать, какая серьезная и замечательная девушка Вера Алексеевна, и квартирка двухкомнатная, и окна в палисадничек.

Хан смотрел на Сынка, как смотрят на человека, который штаны не застегнул или вообще забыл их надеть. Сынок тон поубавил, две фразы пробормотал невнятно и неожиданно спросил:

— Чего зенки щуришь? Не нравится? Или у тебя в “Европе” люкс забронирован?

— Ты за кем сидел?

— За Иваном Ивановичем числился, — с гордостью ответил Сынок.

— Уважаю, — Хан склонил голову. — Старик шпаной не занимается. Так где, ты полагаешь, товарищ субинспектор тебя искать будет? Зачем же нам к твоей Верочке тащиться? Легче в контору позвонить. Иван Иванович человек обходительный, извозчика за нами пришлет, — он помолчал, раздумывая, закончил неохотно: — Попробую я одного человека найти. Удастся будет нам и крыша, и бульонка.

Сынок согласился, беглецы, прыгая по лужам, добрались до этой бильярдной.

Хан приглядывался к окружающим. Сынок уже освоился, видно, обстановка была привычная, толкнул приятеля и зашептал:

— Тихое местечко, не больше двух облав за день.

— Бывал? — Хан взглянул вопросительно. — Где тут этот... начальник местный?

— Маркер? — Сынок указал на крупного мужчину в подтяжках, который чинил кий на канцелярском столике у стены.

Хан кивнул, подошел к маркеру и стал молча наблюдать, как тот прилаживает к кию наклейку. Выждал немного и, убедившись, что никто не слышит, спросил:

— Леху-маленького не видели?

Маркер зацепил щепочкой пузырившийся в жестяной банке столярный клей, потянул его истончающуюся нить к кожаной шишечке наклейки, мазнул, приложил ее аккуратно на полагающееся место, придавил ладонью. Придирчиво разглядывая свою работу, маркер сказал:

— Гуляй, парень, ты тут ничего не терял, а раз так, то и искать тебе тут нечего. Гуляй.

Хан молча вернулся к наблюдавшему за ним Сынку, который не преминул съязвить:

— Ни тебе оркестра, ни цветов.

Партия на ближайшем столе закончилась, зрители громко обсуждали итог, шелестели купюры; игроки, чуть ли не соприкасаясь лбами, обсуждали условия следующей партии.

Сынок потянул Хана за рукав, кивнул на выход. Хан взглянул на маркера, оглянулся, сказал:

— Куда подадимся, решим сначала, — и, не договорил, в спину его толкнул здоровенный верзила, будто ребенка отвел в сторону.

— Зачем тебе Леха-маленький? Он приболел, меня прислал.

Хан поднял голову, взглянул на нависавшее над ним заплывшее лицо.

— Я слыхал, Леха, что меня один человек ищет.

— Какой человек?

— Корней.

— Не знаю такого, — Леха отодвинулся, оглядел Хана внимательно. — Как тебя кличут? Где слушок тебя нашел?

— Был я у дяди на поруках, там встретил тезку твоего...

— Заправляешь, — Леха улыбнулся, поскреб рыжую щетину, обнял Хана за плечи, повел в угол. — Как он там? Я лишь намедни узнал, что заболел тезка...

— Он неделю как на курорт приехал, повязали его у барыги, за ним чисто, подержат и выгонят, — говорил Хан быстро. — Так он тебе велел передать.

— Уважил, уважил, — рокотал Леха. — А ты как? Вчистую?

— Если бы, — вздохнул Хан. — Под венец вели, червонец обламывался, соскочил...

— По мокрому?

— Никогда, — быстро ответил Хан. — Но не один, — указал взглядом на Сынка. — И как есть, — он провел ладонями по карманам. — А тезка твой сказал, что его Корней искал...

— То его, — перебил Леха. — Твоего имени никто не называл. Я тебя даже во сне не видел.

— Раз мне тезка Корнея назвал, значит, гожусь.

— Что же ты хочешь?

— Спрячь нас, скажи Корнею как есть, пусть решает.

— Тебя можно, а этот к чему? — Леха покосился на Сынка, который своей фрачной парой выделялся среди порядком обшарпанной публики.

— Это же Сынок, — сказал Хан.

— Чей? — придуриваясь, спросил Леха; заметив, как скривился Хан, сказал: — Слыхал, слыхал: разговоров много. Тебя-то как кличут?

— Хан, — ответил, а сам подумал: “Леха кличку Сынок явно слыхал, и держится парень нагло, будто в законе он абсолютно. Сынок? Сынок? — напрягал память Хан. — Почему же я его не знаю?”

— Точно окрестили, на татарву смахиваешь. Ждите, — Леха хотел идти, но задержался. — Скажи своему Сынку, чтобы он с Барином в игру не ввязывался, останется в чем мать родила, — он утробно хохотнул и неожиданно легким шагом направился к выходу.

Сынок, прислонившись к колонне, видимо, собирался играть в карты с хорошо одетым мужчиной средних лет. Котелок и трость игрока держал какой-то пьянчужка, смотрел на Барина подобострастно и фальшивым голосом говорил:

— Барин, вы же не в клубе, опомнитесь... Здесь же вас обчистят...

— А мне не жаль мово второго мильёна... — сверкая золотыми коронками, говорил Барин и тасовал так, что о его профессии не догадался бы только слепой. Вокруг играющих собрались любопытные.

— Опять связался, битому неймется, — говорил один.

— Вчера пятьсот оставил.

— Третьего дня тысячу...

Сынок глядел на Барина восторженно, на зрителей — виновато и, смущаясь, говорил:

— Нам много не надо, червончик-другой — ив аккурат закончим. Я счастливый, батя мне ишь какую одежонку купил, женить собирается, — он лучезарно улыбнулся.

Хан собрался было вмешаться, но, вспомнив гонор нового приятеля, раздумал: “Больше червонца у него нет, а на вещи играть не дам”.

Барин ловко справился со своим делом, сложил колоду так, что Сынок мог выиграть лишь прошлогодний снег. Сынок снял неуклюже, последовал “вольт” — прием, при котором колода возвращается в первоначальное положение.

— Войдите, — Барин бросил в свой котелок червонец.

— Чего? А, гроши, — догадался Сынок и долго шарил по карманам, отворачивался, чтобы не видели, где и сколько у него лежит.

— Пожалте, — он положил червонец, взял у пьянчужки котелок, надел себе на голову, качнулся неловко, толкнул Барина и выбил у него колоду.

Мастерски сложенные карты рассыпались.

— Извиняйте, извиняйте, — Сынок нагнулся, помогая собрать карты, придерживал сползающий котелок, приговаривая: — Червончики, голубчики, где вы?

Барин болезненно поморщился, сложил колоду и спросил:

— Дать или сами возьмете?

— Сам, только сам, ручка счастливая, — Сынок показал всем свою руку, взял снизу две карты и открыл туза и десятку.

— Счастье фраера светлее солнца, — сказал Барин. Сынок вынул из котелка червонец, сунул в карман, подождал, пока Барин положит новый, прорезал колоду, дал снять.

— Открывайте по одной снизу, — сказал Барин. Сынок открыл семерку, затем короля. Барин кивнул, мол, еще. На колоду лег туз.

— Не очко меня сгубило, а к одиннадцати туз, — пропел Сынок.

— А Барин, кажись, на приезжего попал, — сказал кто-то.

Игра продолжалась еще минут пять. Сынок забрал у Барина шестьдесят рублей, часы и кольца, перестал дурачиться, смотрел на жертву равнодушно. Когда Барин начал в очередной раз сдавать. Сынок небрежно вынул у него из рукава туза и сказал:

— С этим номером только в приюте для убогих выступать, — надел Барину котелок на голову: — Спи спокойно, тебя сегодня не обворуют.

Кругом рассмеялись, и, хотя выиграл чужак, народ веселился от души: ловких здесь уважали. Хан следил за происходящим и, с одной стороны, радовался за приятеля, с другой — злился его успеху, малый и так не подарок, а теперь зазнается еще больше.

Сынок отделил от выигрыша два червонца, один положил в нагрудный карман Барину, как платочек, оставив уголки, и сказал:

— На разживку даю, встретимся — отдашь, — он протянул второй червонец зрителям: — Выпейте, ребята, за здоровье раба божьего...

К Хану подошел маркер и указал молча на дверь. Сынок, словно следил за приятелем, мгновенно оказался рядом, беглецы быстро вышли во двор, впереди маячила фигура Лехи-маленького. Сынок стрельнул взглядом по переулку: ни души, лишь впереди женщина, сняв ботинки, переходила через залитую дождем мостовую.

Сотрудник уголовного розыска Сергей Ткачев наблюдал за беглецами из глубины подворотни. Когда они отошли на значительное расстояние, агент выбрался из укрытия и двинулся следом.

Леха шагал косолапя, слегка переваливаясь, однако следовавшим за ним Хану и Сынку приходилось поторапливаться. Ткачев порой еле успевал. Леха шел переулками, оставляя Арбат справа, неожиданно остановился около четырехэтажного дома, закурил, вошел в подъезд. Хан и Сынок тут же шмыгнули следом. На третьем этаже проводник открыл дверь, пропустил ребят вперед и погнал их перед собой по длинному коридору. Слева и справа чередовались двери, из-за которых доносились голоса, наконец коридор кончился, Леха открыл дверь черного хода, вытолкнул Хана и Сынка на лестничную площадку, поднялся еще на один этаж, снова открыл дверь, и снова они шли полутемным коридором, где-то рядом шевелилась жизнь, простуженно всхлипывал патефон, устало плакал ребенок, пахло вчерашней едой и пылью.

Через несколько минут они оказались во дворе. Леха, засунув руки в карманы, двинулся дальше, не оглядываясь, минут через пятнадцать, поравнявшись с двухэтажным каменным домом, остановился, кивнул на подъезд и ушел, не прощаясь.

“Гостиница “Встреча”. Иоганн Шульц”, — вывеска была старая, бронзовые витые буквы устало скривились, но были заботливо вычищены.

Хан взглянул на вывеску, на Сынка, толкнул зеркальную тяжелую дверь. За спиной вежливо брякнул колокольчик. Под ногами — чисто выметенный ковер, за конторкой — бледный мужчина неопределенного возраста, перед ним — картонка, на которой кокетливыми буквами выписано: “Просим извинить, свободных мест нет”.

Мужчина за конторкой взглянул на вошедших без всякого интереса, положил перед собой ключ с деревянной грушей и сказал:

— Вам, молодые люди, направо. Нумер семь. Из двери за конторкой вышла блондинка лет тридцати в строгом, словно у классной дамы, костюме, оценивающе оглядела гостей, чуть склонила голову:

— Желаю хорошего отдыха.

— Благодарю, мадам, — Сынок ослепительно улыбнулся, взял ключ, шаркнул ножкой. Хан молча кивнул.

Мужчина открыл конторскую книгу, делая там запись, сказал:

— Не забудьте сдать на прописку паспорта.

— Непременно, — Сынок взял Хана под руку и увел в коридор, приговаривая: — Верительные грамоты и багаж придут позже.

Гостиница “Встреча” до революции была третьеразрядным заведением, где останавливались, в основном, соплеменники хозяина — Шульца, немца, родившегося в России, но изъяснявшегося по-русски с грехом пополам.

В четырнадцатом году Шульц гостиницу продал и с молоденькой белокурой Анной, ставшей его супругой за несколько месяцев до мировых событий, исчез в неизвестном направлении.

Вывеску содрали, зеркальные стекла побили, у заведения менялись хозяева и названия. А в первый год нэпа у заколоченных фанерой дверей остановилась двухколесная тележка со скромным скарбом, и в помещение тихонечко проникла худенькая Анна, сложила свои вещички у дворника и начала действовать. Куда она ходила, с кем разговаривала, сколько и кому платила, в округе не знали, но очень скоро отыскалась старая вывеска, которую кое-как починили, надраили до блеска и водрузили над дверью. Появились рабочие, строили, красили, вставляли зеркальные стекла. Через месяц помещение привели в порядок, все номера сверкали чистотой, хозяйка, тихая и несколько испуганная, удивленно оглядывала свои владения, гостей не пускала, кланяясь, деликатно отвечала, что еще не закончены приготовления. Налетевший, как карающая десница, фининспектор пробыл в новой гостинице каких-нибудь полчаса и ушел довольный: все было уплачено без жалоб и сполна.

Помогал Анне прибывший вместе с ней очень бледный неразговорчивый мужчина лет пятидесяти, манерами и внешностью из бывших. Имени и фамилии его никто не знал, и очень скоро его стали звать Шульцем, хотя на пропавшего немца Шульца он не походил абсолютно. Известно было, что сочетались новые хозяева гражданским браком. Анна всплакнула, как решили соседи, “новый” в церковь идти не пожелал. Хозяина никто ни господином, ни по имени-отчеству не называл, просто Шульц, словно кличка. Авторитетом и уважением Шульц ни у соседей, ни у постояльцев не пользовался, дел он никаких не решал, сидел за конторкой, записывал вновь прибывших в книгу, выдавал ключи и тихим, бесцветным голосом отвечал по телефону. Этот аппарат вызвал много пересудов, телефон в тот год являлся редкостью, а в гостинице его поставили чуть не в первый день. Поначалу соседи ходили пользоваться, хотя и звонить-то им было некуда. Шульц никому не отказывал, но глядел на незваного гостя так, что человек несколько слов выдавливал из себя с трудом, начинал заикаться и вылечивался от этого недуга не сразу. Нет, странная гостиница, как на нее ни смотри. Номера, конечно, чистые, никто не спорит, на первом этаже с ваннами, но цены какие? Виданное ли дело, самый дешевый номер — четыре рубля, а есть и по двадцать. Кто же там жить-то станет: люди с такими деньгами могут и в “Европе” поселиться или, скажем, в “Бристоле”...

Узнав все это, в округе решили: прогорит немочка со своим Шульцем, как бог свят прогорит. Однако — чудеса да и только: из двадцати номеров хорошо четыре-пять заняты, а Шульц уже выставил свою табличку: “Нумеров предложить не можем”. Немочка ходит, глазки опустив, улыбается задумчиво, жильцов не только не зазывает — пускает далеко не всех. Фининспектор не жалуется, милиция довольна, тишина в переулке, будто не гостиница, а дом политпросвета. А ведь поначалу было подозрение, что собираются в тихом омуте заведение непристойное организовать. Так этого — ни-ни, как-то в связи с данным вопросом получился полный конфуз. Поселился у Шульцев молодой человек, представительный — за квартал видно: при деньгах. На третий день подкатывает гость на такси. Кто был из соседей дома — из окон вывесились: не один прикатил, а с дамочкой.

Тетка Настасья, что у окна напротив гостиницы сидит, мгновенно определила: дамочка та не кто иная, а совершенно точно — Ната Вачнадзе, которая в боевике “Натэлла” в заглавной роли. Не успела Настасья проковылять по переулку и разъяснить подругам свою точку зрения на происходящее, как появился в дверях “Встречи” Петр, который у Анны и швейцар, и прислуга, и аккуратно поставил на тротуар чемодан и саквояж из натуральной свиной кожи. Тут же выскочила на улицу дамочка, застучала каблучками дробно и скрылась за углом столь быстро, что любопытные разглядеть не успели — Вачнадзе или просто девочка, которая, как и автомобиль, сдается напрокат. У мальчишек свист от губ не успел отлепиться, как на тротуаре около вещичек стоял молодой человек приятной наружности и громко зеркальной двери объяснял, что платит непомерные, честно заработанные деньги и потому имеет право невесту привести. Петр сквозь стекло взглянул на оратора равнодушно, не дослушал даже, пропал в сумрачной тишине холла.

Тихо жила гостиница, так тихо, что у Настасьи с тоски коренной зуб разболелся. Плюнула она в сердцах и окно закрыла, а подругам объявила: мол, немцы — они супостаты и есть, спать дотемна ложатся, вино даже в праздники не пьют, хороший человек у них жить не станет и глядеть на них из окна русскому человеку противно — мочи нет.

Поверили люди, отвернулись от двухэтажного домика, где двадцать номеров, хозяйка Анна Шульц, за конторкой у телефона просто Шульц, а швейцар и прислуга — мужик по имени Петр. Позже поселилась еще в гостинице девушка Даша, однако о ней разговор уж совсем особый.

Спать в гостинице не то что дотемна, порой и до рассвета не ложились. Гости сутками не появлялись, порой сутками из номеров не выходили, приезжали и уезжали и на лихачах, и на такси, некоторые брали машину напрокат. Гости у Шульцев подбирались на удивление скромные, стеснительные, одевались — взгляду зацепиться не за что, жителей переулка уважали, пролетки и машины оставляли позади гостиницы, на параллельной улице, ногами не шаркали, дверьми не хлопали. Жили у Шульцев иногда восемь человек, а бывало, что и двое, платили же гости не двадцать рублей в сутки, как значилось в прейскуранте, а несколько больше. Случалось, постояльцы, уезжая, так бывали растроганы гостеприимством, что оставляли в домике и пятьсот рублей, и тысячу. Хозяйка ни золота, ни камней в подарок не принимала, хотя у гостей водились вещички интересные. У хозяина гостиницы и его постояльцев существовал закон: все вещи, добытые в златоглавой, должны из Москвы уйти немедля.

Ни одна даже пустяковая бранзулетка осесть не могла, делать и принимать подарки было строжайше запрещено.

Без объяснения причин Анну о законе предупредили, однако около года назад польстилась она на сережки и колечко с изумрудами, уж больно они ей пришлись. Подарок тот она ни сегодня, ни до гробовой доски не забудет. Били ее в задней комнате, завязав рот мокрой простыней. Позже, когда она стала людей узнавать, принесли гостя, который тот подарок сделал. Парнишка ползал и бормотал для Анны непонятное. Занимались им сами гости. Сквозь кровавый туман Анна увидела раз швейцара Петра, он поставил на стол вино и сказал:

— Курве портрет целым оставьте. Нам, мальчики, вывеска нужна, — перешагнул через лежавших на полу и вышел.

Выхаживала Анну появившаяся в те кошмарные дни девушка Даша — красавица с зелеными глазами, с поразительно неслышной поступью и мягкими руками. Она в совершенстве владела искусством врачевания, и через две недели Анна, осунувшаяся, но вполне окрепшая, появилась в холле и положила привычно ладонь на плечо мужа, который потерся щекой о руку жены, записал в книгу приехавшего гостя, дал ключ и своих глаз не поднял.

Анна за последний год слегка располнела, но талия у нее осталась девичьей. Золотоволосая, с большими синими глазами, она могла бы быть очень хороша собой, если бы не держалась неестественно прямо и скованно. Лицо ее было холодно и бесстрастно, глаза смотрели равнодушно, порой бессмысленно, очень редко, и то когда никто не мог видеть, в них появлялась мысль, про которую в народе говорят: тоска смертная.

Шульцу можно было дать и сорок, и шестьдесят. Точно о возрасте человека говорят глаза, но этот человек взгляда никогда не поднимал. Был он хорошего роста, худ, но крепок, держался, как и жена, прямо, и оттого, что голову он держал высоко, а глаза опущенными, бледное лицо его, с резко очерченными скулами и всегда плотно сжатым ртом, походило на маску.

Законные хозяева гостиницы “Встреча” были красивы, холодны и малосимпатичны.

Шульц проводил взглядом молодых людей, встал, потянулся жилистым сухим телом, хрустнул пальцами. Анна хотела обнять мужа, приласкать, он отстранился. Мужчина и женщина, они были вдвоем в этом холле, городе, мире одинокие, никому, даже друг другу, не нужные.

— Дорогой, — Анна увидела, что на лице мужа появилось недовольство, сделала паузу, но продолжила: — если нас не арестует полиция, то зарежут постояльцы.

— Терпи, дорогая, — Шульц замолчал, так как Анне он давно объяснил, что гостиница приобретена на деньги чужие, ссуженные на определенных условиях, и решать, кого принять, кого выселить, может лишь швейцар.

Из коридора вышел швейцар Петр — лет пятидесяти, среднего роста, быстрый в движениях, улыбающийся.

— Приехали, родимые, — весело сказал он и по-мальчишески подмигнул Анне. — Гость в дом — радость в дом. Не грустите, господа, все будет в лучшем виде, образуется.

С появлением Петра помещение ожило, заскрипели под его быстрыми шагами половицы, качнулись в кадках мертвые фикусы. Он бегал по холлу, протирая на ходу пыль, снимая с ковра одному ему видимые соринки, зыркал весело блестевшими глазами и говорил без умолку, якобы сам не придавая своим словам значения:

— Седьмой нумер удобный, мальчикам там хорошо. Жильца с третьего выселите, Анна Францевна. Они говорили, недельку поживут, а уж вторая кончается, им съезжать самое время.

— Платит человек аккуратно, — возразила Анна, но в тоне чувствовалась обреченность. — Да и как я объясню, гостиница пустая стоит, он же видит... — и замолчала.

— А никак не объясняйте, — радостно откликнулся Петр, протирая и без того чистые глянцевитые листья фикуса. — Зачем объяснять? Ежели вам невтерпеж, скажите, побелку надумали, — он рассмеялся, довольный. — Я туда и стремяночку сейчас отнесу, ведерочко поставим. А за денежки не извольте беспокоиться, мы за их нумерок с молодых людей удержим.

Шульц уже открыл конторскую книгу и жильца, занимающего третий номер, вычеркнул. Анна проследила за карандашом мужа и, удивляясь своему упрямству, сказала:

— С этих голодранцев? Откуда у них деньги?

— А уж это нас с вами, уважаемая Анна Францевна, совершенно не касается. Может, люди наследство получили? А? — Петр присел, хлопнул ладонями по ляжкам, рассмеялся. — А может, они тысячу рублей на улице нашли? Вы не находили? — он взглянул на Анну и закрыл один глаз. — И я не находил, а они нашли, такое случается.

Качнулась зеркальная дверь, рассыпал свою медь колокольчик, и в холл вошел Леха-маленький. За час с ним произошли перемены удивительные: он был чисто выбрит и причесан, костюм добротный, строгий, по животу — золотая цепь. Опустив на ковер два больших, слишком новых чемодана, открыл было рот, но Петр опередил:

— Алексей Спиридоныч! Барин! Радость-то какая! — он подбежал, ухватил чемоданы, поволок на подгибающихся ногах в коридор. — Пятый нумер, пожалте, проходите.

Уголовник кашлянул, вздохнул облегченно и торжественно зашагал следом за чемоданами.

Шульц каллиграфическим почерком писал: “Алексей Спиридонович Попов”, — задумался и добавил: “Коммерсант”.

Петр у номера чемоданы бросил, достал из кармана ключ, отпер замок, вошел и плюхнулся в красное плюшевое кресло. Леха внес чемоданы. Увидев, что Петр манит его пальцем, подошел. Петр сорвал с него цепочку и сказал:

— Говори.

— Как я и кумекал, брательник заболел... Петр рассмеялся, замахал руками, перебил:

— Лешка, дубина ты стоеросовая, одна у тебя извилина и та от топора, — он перестал смеяться и продолжал, глядя куда-то в угол: — Если я от тебя, Алексей Спиридонович, хоть одно слово, — Петр показал для наглядности один палец, — услышу на фене, то я тебя, родненький, очень обижу. Говори.

— Я рассказывал, — Леха пошевелил губами, продолжал говорить медленно, будто переводил с иностранного, — братишка мой сел, ну арестовали его...

— Знаю, знаю, — развалившись в кресле, швейцар смотрел на стоявшего перед ним гиганта с презрением. — У вас семейка — вор на воре. Скажи, как ты этих, — он указал на стенку, — сюда вел...

— Хвост... — Леха перекрестился. — За ними хвост топал. Я их известным тебе. Корней, путем провел. Мента в первом же дворе оставил.

— Звать меня и на людях, и тет-а-тет — Петром, — швейцар вздохнул и после паузы спросил: — Не ошибаешься?

— Святой крест, — Леха перекрестился. — Уж чего-чего, а... — он пробормотал тихонечко несколько слов, наконец добавил: — Наблюдение наружное я рисую сразу.

Швейцар лениво пнул стоявшего перед ним человека, больно пнул, но тот не шелохнулся, даже не поморщился.

...Субинспектор Мелентьев протер белоснежным платком пенсне и, не замечая стоявших перед ним навытяжку Ткачева и Черняка, обратился к сидевшему в углу кабинета Воронцову:

— Где же мы теперь будем их искать, Константин Николаевич?

Глава четвертая

Когда все спят

В первой комнате стояли комод, два кресла, овальный стол и диван, пол был застелен ковром. В спальне — две низкие огромные кровати — можно поперек лечь; в углу — бронзовая девушка, вытянувшись на кончиках пальцев, расставив руки, хочет взлететь, да так и застыла. Мебель тяжелая, массивная; рассчитанная на людей комплекции солидной.

Ванная тоже большая, с медными кранами, чуть тронутыми зеленью. Окна в гостиной и в спальне полукруглые, низкие, забраны решетками в виде расходящихся лучей, покрытых белой масляной краской.

Сынок все обследовал, потрогал и улегся на одну из кроватей, рядом с бронзовой девушкой, погладил ее по крутому прохладному бедру и закрыл глаза.

Хан, как вошел, сел на подоконник, так и сидел, почти не двигаясь, оглядывал все неторопливо и настороженно. Через открытую дверь он видел лежавшего в спальне Сынка и, глядя на него, раздумывал, кто он такой, этот белокурый парень, который лежит на постели в помятом вечернем костюме, положив лаковые пыльные ботинки на атласное одеяло. Судя по всему, парень привык жить богато, чувствует себя уверенно, не то что он сам. Хан повел плечами, рубашка под пиджаком коробилась. Он снял пиджак, сложил аккуратно, положил рядом с собой на подоконник.

Сынок повернулся, вытащил из кармана мятую коробку дорогих папирос, закурил, спичку ловко выщелкнул в потолок, взглянул на Хана, усмехнулся и ловко запустил в него папиросами, затем спичками. Хан поймать брошенное не сумел, подобрал с пола, закурил, осторожно взял со стола раковину-пепельницу, перенес на подоконник и вновь уселся, как прежде. Сынок наблюдал за ним, стараясь понять, с кем его судьба свела и правильно ли он, многоопытный, сделал, что пошел с этим Ханом. Кто такой? Что-то не слыхал он такую кличку, не в законе парень, желторотый. Однако уверенный, да и браслетики снял профессионально. И приняли их здесь как родных, будто ждали. Нет, не подвело чутье, парнем можно прикрыться, место здесь классное. Как это он всю златоглавую вроде обшарил, а о такой малине не слыхал даже? За какие заслуги парня так принимают? Кто здесь хозяин? А вдруг Корень — легендарный пахан, о котором чуть не во всех пересылках шепотом рассказывают? Размышляя так. Сынок наблюдал за новым приятелем все с большим интересом.

Хан погасил папиросу, обхватил широкими ладонями колени и застыл. Смешно: кресла роскошные, диван, кровать — хоть поперек ложись, — а человек на деревянной доске уселся и вроде удобно ему.

— Приятель, — Сынок зевнул, — ты за меня в ответе. Если я с голоду помру, люди тебе не простят.

Хан не шелохнулся, на его смуглом лице не отразилось никаких чувств, слышал ли он, нет — непонятно.

Сынок придумывал слова позаковыристее, когда Хан, продолжая смотреть перед собой, сказал:

— Мне один человек говорил: только вор на земле свободен. Все люди невольны, и господа знатные, и заводчики с миллионами, даже царь и тот неволен. Что ему скажут, то он обязан делать. Только вор свободен, — он мечтательно улыбнулся.

— И ты крючок проглотил? — Сынок рассмеялся. — Сведи меня с этим человеком.

— Он умер.

— Как он умер?

— Почти сразу. Теперь он свободен, — Хан смотрел не мигая. Сынка раздражал его взгляд.

— Вор и есть человек свободный, — сказал Сынок и потянулся. — Ни отца, ни матери, закон — тайга, медведь — хозяин.

— Слабый должен покинуть стаю, — подсказал Хан, — знаю я ваше товарищество. Протяни руки — или протянешь ноги, не поворачивайся спиной, — он сплюнул, цыкнув зубом.

— А парнишка меня прощупывает, — понял Сынок. — Ох не прост мальчонка, держать надо ушки на макушке, а то без башки останешься”.

— Ты прав. Хан, завязывать пора с воровской жизнью. Подамся я в комсомолию, там вольготно: хочешь — лопата, не хочешь — тачка...

Хан шевельнул смоляными бровями, улыбнулся нехотя, ответить не успел, так как дверь отворилась и в номер вошла девушка лет двадцати — фигура ладная, лицом русачка: скуластая, курносая, светлоглазая.

— Здравствуйте, господа хорошие. С новосельицем. Меня зовут Даша, — она требовательно взглянула на молодых людей.

— Сынок, крестили Николаем, отец на Ивана откликался.

— Хан.

Даша медленно подошла к Хану:

— В доме собачьих кличек не понимают. Как вас зовут, любезный?

— Степан, — Хан хотел отвернуться, но, повинуясь требовательному взгляду девушки, назвал отчество: — Петрович...

— Очень приятно, Степан Петрович, — Даша кивнула, — в номере для вашего удобства кресла поставлены, — она подошла к кровати, на которой лежал Сынок. — Вы, Николай Иванович, стирать покрывала не намерены? Тогда встаньте, будьте ласковы, — и прежде, чем Сынок успел улыбнуться, Даша залепила ему пощечину. Он вскочил, девушка не отодвинулась, указала на валявшийся окурок: — Подымите, Николай Иванович.

Николай схватил девушку за локти, сжал так, что казалось, она переломится, приподнял легко.

— Поставь на место, — Даша смотрела бесстрастно, и Сынок ее послушно опустил.

Хан соскочил с подоконника, уселся в кресло, положил руки на колени. Сынок, потирая пылавшую щеку, рассмеялся, занял другое кресло. Даша удовлетворенно кивнула, села на диван, оглядела приятелей и сказала:

— Сначала вы помоетесь как следует, мыло и мочалку я вам принесу. Барахло свое в ванной сложите, заберу потом, — она стукнула три раза в стенку, в коридоре послышались шаги, дверь приоткрылась, на пороге появился большой чемодан, шаги удалились.

Даша встретилась с Ханом взглядом, улыбнулась, а смотрела брезгливо.

— Будьте ласковы.

Хан внес тяжелый чемодан, дверь закрыл. — Переоденетесь, — Даша указала на чемодан. — Будете жить тут тихо-тихо. Шалить, господа, не советую, хозяин здесь человек серьезный.

— Девушка, вы нас ни с кем не спутали? — Сынок начал злиться. — Я — Сынок! Или у вас со слухом плохо?

— Поесть я вам принесу, — Даша вышла, и приятели услышали, как щелкнул замок.

На дворе дождило. Ветер захлопал форточкой, капли шлепали по стеклу, залетали в комнату.

Корней вытер простыней лицо и шею, с отвращением отпихнул теплую и влажную от пота подушку, сел в изнеможении. Скоро светать начнет, а сна нет, и дождь облегчения не принес, парит.

Корней прошелся по комнате. Эх, выйти бы сейчас во двор, как есть, голышом, шлепая по лужам, пробежаться, остановиться под карнизом, почувствовать, как колотит вода по голове и плечам, стоять до мурашек, до озноба. Мало человеку надо. Что такое счастье? Это почесать там, где чешется, думал Корней, усаживаясь какой уже раз за ночь в ванну.

Все сбылось, всего он добился, Яков Шуршиков. Авторитет у него, деньги, женщины; покоя нет. Не то что во двор выскочить — окно распахнуть страшно, видится, вот они стоят... покойники. Зарезанные, удавленные, — сколько их, чужими руками убитых? Не перечесть.

С семнадцатого Корней пальцем никого не тронул, копейки не взял, ничего ему новая власть предъявить не может, а все равно — страшно.

Обирает он. Корней, людишек недогадливых. Так ведь это у земли края нет, а у всего остального он обязательно имеется. У жизни же человеческой край всего ближе, самое страшное, что не угадаешь, где он, думаешь — далеко, а оказывается, за углом, с ломиком, может, с ножичком.

Три срока имел Яков Шуршиков, дважды бежал, в семнадцатом освободили его по амнистии Временного правительства, и решил он завязать, уж больно ему на каторге не нравилось. Кочуя по пересылкам и лагерям, он познакомился с жуликами разных мастей. Яков стал знаменит среди воров сразу же, больно прогремело его первое дело: два трупа и сто пятьдесят тысяч — с такой визиткой можно было жить в любой тюрьме. Правда, у Якова хватило ума помалкивать, что дело это у него было первое и убил он полицейских от глупости и неумелости, а совсем уж не от отчаянной смелости либо ненависти к властям. Не рассказывал он также, что и деньгами-то он попользоваться не успел, и сохранить не смог, все как есть отобрали. Прослыл он этим делом среди воров человеком серьезным, на расправу быстрым, с захороненной на воле копейкой. Авторитет свой Яков как мог поддерживал, умело распуская слухи о своей жестокости. Однако после первого дела запомнил он крепко: полицейских трогать нельзя, зато безбоязненно можно убивать своих “коллег” по профессии, так как некоторые чины сыскной полиции такие дела даже поощряли. Был случай, когда полиция даже умышленно столкнула его с крупным вором-медвежатником по кличке Оракул, распустив через свою агентуру слух, что последний подозревает Корнея в сотрудничестве с полицией. Авторитет Якова пошатнулся, он пригласил соперника якобы для выяснения взаимоотношений и убил выстрелом в упор, когда тот перешагнул порог воровской малины.

В то время среди так называемых воров в законе чуть ли не каждый третий был осведомителем. Яков понял это и решил сам переквалифицироваться. С активной воровской деятельностью он завязал и стал теоретиком воровских законов. Он распространялся о воровском братстве, о товариществе и взаимовыручке, к нему приходили, как к третейскому судье, он решал споры, выносил приговоры, давал советы. Одной рукой Яков брал долю, другой сдавал неугодных криминальной полиции. Так Яков Шуршиков стал Азефом среди уголовников. Полицию такое положение, естественно, устраивало. Шуршикова опекали и по возможности берегли, но после ограбления ювелира Мухина, поставлявшего изделия императорскому двору, вынуждены были арестовать и судить. Яков же так вошел в роль отца российских воров, что произнес перед присяжными патетическую речь, в которой освобождал всех содельников от вины, брал все на себя. Речь его пересказывали в пересылках и на этапах, в тюрьмах Якова встречали с царскими почестями, даже жандармы, опасаясь мести уголовников, обращались к нему на “вы”.

Временное правительство амнистировало Якова Шуршикова, приятели из уголовной полиции посоветовали ему пока в Москве и Питере не появляться и, рассчитывая в дальнейшем на его признательность, многотомное дело с перечнем его преступлений и предательств уничтожили. Так же уничтожили все его фотографии, пальцевые отпечатки, Яков Шуршиков исчез, существовать перестал.

Остался бесплотный миф, легенда — Корней. Уже считанные люди знали его в лицо, в места заключения он при Советской власти не попадал, фотографии его в уголовном розыске не было.

Для уголовной среды Корней был человек образованный, умный, да и вообще не без способностей. Новая милиция с уголовниками не заигрывала, суд присяжных отменили, воровская профессия стала очень опасной. Корней все это понял, выжидал, вскоре ему пришла идея организовать гостиницу для па-ханов — для воровской элиты. Нэп и Москва притягивали, взять куш и затеряться легче всего в Москве. Корней здесь, в тихом переулочке, и открыл гостиницу “Встреча”. Идея, организация и деньги были его. Анна Францевна Шульц — лишь вывеска. Не встреть Корней Анну, нашел бы вывеску другую. Дело пошло сразу. Серьезный вор на малину не пойдет, для гостиницы нужны чистые документы, да и опасно на людях, мало ли кого встретишь. А у Корнея — как у Христа за пазухой. Тихо, людей никого, вход один, выхода — два, можно и без документов. “Отец”, опять же, всегда советом поможет, с нужными людьми сведет. С милицией свои отношения Корней решил просто: приобрел, не торопясь, несколько паспортов на людей торговой профессии и сдавал их на прописку, якобы одни и те же люди приезжают и уезжают, торговлю ведут. А так как в гостинице за все время ни одного скандала не произошло, налоги платят аккуратно, то и в голову не придет сверять документы с жильцами.

Однако мало-помалу уголовный розыск работать научился, крупные дела удавались все реже, “Встреча” становилась нерентабельной, и Корней решил дать последнюю гастроль: взять банк, обрубить концы и уйти.

Около года он искал, где взять, и нашел. Отделение Госбанка было расположено в бывшем барском особняке, охранялось тщательно, но, укрепляя стены и двери, про потолок малоопытные товарищи забыли — с чердака войти было несложно. На сейф тоже удалось взглянуть: так, жестяная коробка, только большая. Неувязка вышла с инструментом. Своего уже давно у Корнея не было, взять у кого-либо из знакомых он опасался. Решил Корней инструмент изготовить; узнав, что брат Лехи-маленького — кузнец отменный, приказал явиться. И глупей глупого получилось: кузнец в тюрьму угодил и, не желая самого Корнея подводить, другому велел вместо себя явиться.

Когда Леха позвонил и сказал, что вместо его брата явились двое неизвестных. Корней решил их не принимать, однако тут же передумал. Новые люди всегда опасны, в уголовке старый сыщик Мелентьев, всем лисам лис, и доходит молва, что очень он Корнеевым интересуется, не забыл, значит. Бежали ребятишки из-под конвоя — приемчик далеко не свежий, известен и сыщикам, и деловым людям еще с прошлого века. Но не оттолкнул Корней беглецов, велел приводить, пропустив через лабиринт. Давно Корней проходные квартиры придумал, через них чужой никак пройти не мог, и в этот раз сработало безотказно, был за мальчиками хвост, да отпал. Значит, один из двоих — из милиции, покойник он теперь, потому как засветил Корней гостиницу. Гореть этой берлоге рано, вот возьмет Корней куш, отрубит концы, тогда полыхай голубым огнем. А с ребятишками разберется Корней, уже дал команду, утром Ле-ха приведет человека верного, который повернет налицо любого. Всех знает, золотой старичок.

Светать скоро начнет, а Корней не спит, душно ему, и дождь прохлады не несет, шлепает по стеклу без толку.

Агент уголовного розыска Сурмин лежал тихо, стараясь дышать ровно, хотя сосед и похрапывал. Субинспектор Мелентьев, когда инструктировал, предупреждал: забудь, кто ты есть, ничего не изображай, не придумывай, не бери в голову, видят тебя, нет ли, все равно — ты беглый уголовник. И ни при каких обстоятельствах шкуру не снимай. Задачи две: найти Корнеева и определить, какой именно банк он готовит. Учти, если при отходе ты хоть краешком засветишься, значит, все провалил. Корней никогда на дело не пойдет, а против него для прокуратуры и суда на сегодняшний день ни капелюшечки не имеется. Сегодня Корнея в уголовный розыск можно только на чашку чая пригласить, за жизнь побеседовать. Корней молодых любит, их можно при дележе обойти либо убрать при надобности, за человека, воровскому миру неизвестного, ответа нет, а Корнёю убить — что тебе в жару квасу выпить — одно удовольствие и опасности никакой. Он рук в крови мочить не станет, для того есть люди поглупей. Если Корней банк готовит, ему наверняка люди нужны. Воров известных он брать не захочет: делиться с ними надо, да и опасно, они у нас, у милиции, на виду могут оказаться. Так что, Сурмин, говорил субинспектор, если ты до Корнея доберешься, он к тебе интерес проявит, не сомневайся, но верить не будет никогда. У него закон один: пока человек в крови по самую маковку не испачкается, нет ему веры. Старайся не доверие завоевывать, а стать необходимым. У Корнея к людям мерка одна: нужные и не нужные. Пока ты ему нужен — в безопасности, как стал не нужен, цена твоей жизни — копейка.

Сурмин субинспектора слушал спокойно, страха не было, интерес только, да и, полагал, пугает Старик. Теперь, в первую же ночь, лежа без сна, Сурмин вспоминал испытующий взгляд субинспектора. Когда наручник уже запястье сжимал и Мелентьев дверь перед Сурминым открыл, схватил за плечи неожиданно и зашептал: “А, пошло все к чертовой матери, Сурмин! Нам больше других надо? Люди банки для того и придумали, чтобы преступники и мы с тобой без работы не сидели. Грабили, грабят и будут грабить... — субинспектор достал ключ и начал снимать наручники. — Не обедняет Советская власть! А Корнея не мы поймаем, так свои зарежут в конце концов”.

Сурмин скинул простыню, потянулся сильным телом, закинул руки за голову, прислушался: к шуму дождя прибавился еще какой-то звук. Сурмин повернулся, увидел, что сосед не спит, наблюдает из-под полуопущенных век, и понял: звук не появился, а пропал, сопеть новый приятель перестал. Не спится? Ну-ну, лежи, думай. Корнея все хотел увидеть? Судя по всему, сегодня встретишься.

Кабинет субинспектора освещала лишь настольная лампа, и лица сидевших у стола Воронцова и Мелентьева были землистого цвета. Окна они распахнули, дождь залетал в кабинет, на подоконниках поблескивали лужи, одна створка скрипела и хлопала, и субинспектор лениво подумал, что надо наконец починить крючок либо найти под сейфом детский кубик и створку подпереть, иначе от этого скрипа и хлопанья с ума сойдешь.

Воронцов полулежал в кожаном кресле и бездумно смотрел на собственные сапоги. От бесчисленного количества выкуренных папирос во рту у Воронцова было нехорошо, чай в стакане давно остыл, да и горячий он имел привкус ржавого железа.

Костя старался не двигаться и не думать о боли, которая затаилась в груди. Где у него находится сердце, Константин Воронцов узнал три года назад, когда оно, больно ударив под левый сосок, сбило его с ног. Считалось, что больное сердце — недуг чисто буржуазный, неприличный. Костя выслушал наставления врача, глядя в потолок, и забыл их, как только врач ушел. С тех пор Костю прихватывало дважды; сегодня утром, совсем уже ни с того ни с сего, — в третий раз. Он врача не вызывал, отлеживался на диване, весь день старался поменьше двигаться.

Пенсне субинспектора лежало на столе и поблескивало зеленью, будто болотные лужицы. Мелентьев близоруко щурился, потирал ладонью небритую щеку, на начальника не смотрел, все уже было переговорено. Можно, конечно, еще сказать, мол, я же вас предупреждал: если Корнеев с Сурминым встретиться пожелает, то нашим сыщикам на хвосте не усидеть. Рецидивист не такое наблюдение видывал, гимназию давно кончил, фраеров ищите в другом месте. Можно напомнить, да зачем? Говорено было, и не раз, а у Кости память молодая.

Мелентьев, несмотря на духоту, был в суконном жилете, в рубашке с жестким воротничком и при галстуке. Субинспектор взял стакан, взглянул на бурую жидкость с отвращением и сказал:

— И что это за начальник, если он взяток не берет? Не могут люди вас, товарищ Воронцов, уважать, когда вы даже чаю нормального выпить возможности не имеете.

Оконная рама как-то особенно противно взвизгнула и хлопнула. Воронцов невнятно выругался, подошел к окну. Зная, что крючок давно сломан, Мелентьев улыбнулся.

— Кого ты поймать можешь, если у тебя ставень — и тот не держится на месте? — Воронцов вытер мокрые ладони о штаны, неторопливо прошелся по кабинету.

Мелентьев в ответ на критику начальства погасил свою зеленую лампу, напоминая, что надвигается новый день.

Дата родилась на берегу Енисея, верстах в пятнадцати от Абакана. Июль в тот год стоял жаркий, каторжников, выживших после эпидемии дизентерии, доедал гнус. Женщина, которая родила Дашу, имела много имен и кличек, последний раз ее судили как Марию Латышеву, кличку она носила Магдалина. Она была красивой глупой бабой, в молодости любила выпить. К тридцати годам, когда красота прошла, а глупость осталась, женщина превратилась в законченную алкоголичку. Мария в своей беспутной жизни не совершила ни одного преступления, все ее беды происходили от мужиков, которых она любила. Последний — возможно, он и был отцом Даши — появился в жизни Марии в понедельник. Мужчина высокий, статный и кудрявый, он ее всю неделю кормил досыта, а в субботу пришел чуть живой. Что за мужик, если он в субботу не напивается... Мария его раздела, спать уложила, вещички, как положено, выстирала. На следующий день его взяли и Марию прихватили, так как она, оказывается, стирая, “улики уничтожила”. Присяжные сказали: “Виновна”, а судья определил: “Десять лет каторжных работ”. О том, что она будет матерью, женщина узнала на этапе.

В рождении ребенка Мария обвиняла конвойного. А чтобы он не сомневался в своем отцовстве, молодая мать швырялась в него ребенком: хочешь не хочешь — лови. В большинстве случаев он ловил, а когда не удавалось, поднимал пищащий сверток с земли.

Голод, дизентерия и гнус оказались бессильны — Даша росла. В пять лет она стала сиротой, но не узнала об этом, так как мать свою от других людей не отличала. Когда на далекую каторгу пришла Советская власть, Даше исполнилось двенадцать, она умела читать, писать, курить, пить и в рукопашной не уступала взрослой женщине, а если нападала первой, то могла и мужика завалить.

В Москву пятнадцатилетняя Даша приехала с веселой компанией, которую в Ростове целый год почему-то называли бандой. Стоило Даше на мужчину посмотреть, как его тянуло на подвиги, перечень которых имеется в уголовном кодексе. Кличку она носила ласковую — Паненка, уголовный розыск уже располагал ее приметами. В двадцать втором году, составляя справку по группе, арестованной за разбойные нападения на Потылихе, субинспектор Мелентьев писал: “По непроверенным данным, в банде была девица по кличке Паненка, однако никто из фигурантов и потерпевших показаний на нее не дал. Приметы: на вид восемнадцать-девятнадцать лет (возможно, моложе), рост средний, волосы русые, стрижены коротко, глаза светлые, к вискам приподнятые, нос прямой, губы полные, лицо овальной правильной формы. При знакомстве девица представляется студенткой, одевается чисто. Особые приметы: картавит. Предупреждения: при задержании может оказать серьезное сопротивление, не исключено наличие огнестрельного оружия”.

Жизнь предлагала Даше выбор богатый: если уголовный розыск не доберется, то из ревности кто-нибудь из фартовых ребятишек зарежет. И не было бы счастья, да несчастье помогло. Дашу увидел Корней. Редко он выбирался, тут, видно, черт расшалился, толкнул легонечко, и заглянул Корней как-то днем в ресторан “Эльдорадо”, что на Тверском бульваре. Сидел он скромно, кушал обед из трех блюд за один рубль тридцать копеек, вроде все внимание в тарелку, но по привычке, хотя опасаться нечего — нет за ним ни капелюшечки, ни крошечки, — вновь пришедших оглядывал внимательно... Корней уже кофий заканчивал, когда увидел Леву Натансона, известного среди деловых людей под кличкой Алмаз. Кличка была дана за то, что до семнадцатого года Лева торговал копями да приисками, потом опустился, стал продавать камни в розницу. Натансон, как ему по профессии и полагается, одет был “я проездом из Парижа” — и запонки, и булавка в галстуке настоящие. Должен же клиент после сделки с Левой за свои кровные хоть что-нибудь стоящее вспомнить.

Алмаз шел пританцовывая, узнав Корнея, лицом опал, стал лаковые штиблеты по ковровой дорожке приволакивать.

— Папашка, что с тобой? — весело спросила Даша, шедшая с ним под руку, и рассмеялась. Из-за этой рассыпавшейся пригоршни серебра все и произошло. Не бросила бы Даша свой смех ресторанному залу под ноги, и Корней бы взгляда не поднял, не увидел бы.

Лева приблизился к столику Корнея медленно, смотреть не смел: сочтет нужным, сам поздоровается.

Корней не сводил тяжелого взгляда с Даши, кивнул, и Лева сломался в поклоне. Даша удивленно подняла брови, оглядела незнакомца и вновь рассмеялась.

— Подойди, любезный, — поднося к губам чашку кофе, сказал Корней. — Позже. Один, — он произнес все слова раздельно, негромко, но очень четко.

— Непременно, — выдавил Лева и, не зная, как Корнея назвать, зашевелил губами беззвучно.

— Что за чучело гороховое? — спросила умышленно громко Даша, усаживаясь за столик у зеркала. По лицу старого афериста она поняла, что человек в скромном коверкотовом костюме отнюдь не “чучело”, но, злясь и на Леву за его подобострастность, и на себя за неожиданно испортившееся настроение, уже искусственно рассмеялась.

Официант застыл, рука будто гипсовая — на отлете. Лева, не заглядывая в меню с золотым обрезом, сделал заказ скромный: не любит Корней людей, живущих широко. Когда человек убежал, Даша стрельнула взглядом в сторону Корнея. Лева опомнился, зашептал:

— Умри, Дарья. Он моргнет только — нас обоих здесь, за этим столиком, удавят.

— Не бери на характер, — Даша улыбнулась презрительно, однако говорила шепотом. Лева промокнул лоб салфеткой, хотел подняться, но остался на месте, и она спросила: — Корень? Неужто?

— Какой Корень? Не знаю никакого Корня, — простонал Лева, кляня себя за болтливость, за встречу с девчонкой, за то, что пошел в “Эльдорадо”.

Не бывает Корней в таких местах, не случайно все это, ох не случайно. Лева знал за собой вину. С месяц назад один человек передал ему три дорогие вещицы, предупредил: в Москве не продавай. Корень не велел. А он, старый пень, соблазнился предложением. Все-таки он одолел страх, пересел за столик к Корнею, почти нормальным голосом сказал:

— Рад видеть тебя в здравии, приятного аппетита.

— Чего же здесь приятного? — Корней дернул плечом. — Мы золотых приисков не имеем, икрой не балуемся, не как некоторые.

Лева согласно хихикнул и, ободренный шуткой, спросил:

— Может, тебе этот ресторанчик завернуть? Только прикажи. — Натансон, как и другие уголовники, верил в миллионы Корнея, в то, что тот где-то в неизвестном для других месте делает деньги настоящие, серьезные. Если бы он знал, что Корней имеет лишь долю доходов с гостиницы и чаевые с залетных паханов и что капитала у Корнея на черный день не имеется!

— Кто такая? — Корней рисовал ложечкой на скатерти замысловатые вензеля.

Лева Натансон все понял: неизвестно Корнею о проданных в Москве камнях, встреча получилась нечаянная, не видать теперь Даши как своих ушей. От обиды у него задрожали полные губы. Девчонку терять до слез жалко. Самоуговоры не действовали. Дашу отдавать не хотелось, знал: такой девчонки ему больше не встретить.

Корней рисовал серебряной ложечкой на крахмальной скатерти, ждал.

Лева облизнул губы, тихонько кашлянул. “Совру — и амба, откуда знать ему?” — решился.

— Не наша. Не деловая, студенточка полуголодная, — выдавил из себя. — Если интересуешься, будь ласков, обяжешь, — и сам не верил.

Корней наслаждался унижением Левы Натансона, от своей власти пьянел. Умен, оборотист, богат, а против меня — тля, скажу слово — крахмальную скатерть сожрешь. Корней улыбнулся своим мыслям, Лева снова облизнул губы и заговорил быстро:

— Прости, черт попутал! Наша девка, возьми, не пожалеешь! Тело! Темперамент!

Смилостивился Корней, поднял взгляд, от широты души улыбнулся даже.

— Для дела нужна, — он встал, направился к выходу. Лева держался за плечом, дышал в ухо. — Для нашего дела, общего. Ты в Хлебном ночуешь? — остановился, слушал, опустив голову.

— В Хлебном, в том же переулочке, — Лева словно радовался. — Ну и память у тебя! Каждого из нас, самого маленького, помнишь.

— Вечером к тебе заскочат, отдашь, — Корней раздумывал, взглянуть или не взглянуть, не удержался, поднял голову, увидел капельки пота над бровями, губа дрожит, глаза не знает куда и девать. Что коньяки да шампанское? Вот она, жизнь настоящая!

Вечером Дашу привезли в гостиницу “Встреча”, как раз когда провинилась Анна Францевна, приняла подарок от делового, но глупого. И уж не так велика ее вина была, в другой раз Корней велел бы оплеух немочке для памяти надавать. Не повезло Анне, решил Корней новенькой девушке все сразу и до конца объяснить, чтобы ничего неясным не оставалось. Потому и били Анну долго и серьезно.

Дашу удивить и напугать было трудно. Повидала в жизни, и как бьют, и как убивают тоже видела. Поразила девушку не жестокость, а спокойствие и равнодушие. Люди делали работу, тут же пили, ели, говорили о постороннем и вновь работали — били, беспокоились только, чтобы шуму не было, не ведено шуметь, и чтобы лицо не изувечить, ведено портрет в целости держать.

Когда Даша за хозяйкой ухаживала, вспомнив науку врачевания, проверенную в детстве на собственной шкуре, то больную не жалела. Что же ты, дамочка, оклемаешься и живым его оставишь? Оставишь, по всему вижу, и он, паскуда, знает, иначе бы не посмел либо уж убил. Слыхала Даша о Корне не раз, даже две песни слышала. Говорили люди: строг Корень, но справедлив. А на поверку оказалось, что обыкновенный изувер, хуже надзирателя либо конвойного: те людишки службу несут, жалованье получают.

Две недели Корней к Даше и не подходил, слова не сказал, велел Лехе-маленькому передать, мол, живи покуда прислугой, после видно будет. Бесилась Даша, не для того Паненка на свет родилась, чтобы примочки ставить и судки таскать. Бесилась Даша, ночами наволочку зубами рвала, уйти боялась. Куда? Уйдешь, он вслед шепнет: продала, — и станешь о смерти молить.

Однажды ночью он пришел, удивился, что дверь не заперта, спросил: не боишься, девочка? Даша ответила, что в доме у Корнея деловой девчонке бояться не положено, для потехи иных хватает. Она спала без рубашки и, когда он пришел, не стесняясь, скинула простыню, встала обнаженная, накинула халат, ловко накрыла на стол — графинчик, закуску холодную, Корнею кресло подвинула, рюмку налила, подняла свою, кивнула, молча выпила.

— Сердишься? — он тоже выпил. — Мхом покрылся Корней. О нем легенды сказывают, а он совбуром заделался да еще бабу глупую изувечить велел. Так?

От визита неожиданного Даша захолонула, не ответила, плечом повела.

— Знаешь, сколько ребятишек на колечках и сережках погорело? — спросил он, гоняя по тарелке осклизлый грибок. — Тяжело мне, на покой собираюсь. Устал.

Корней властно положил руку ей на плечо, отдернул халат. Даша почувствовала, как мелко дрожат его пальцы, увидела жилку на виске, глаза под опущенными веками блестят, как у доходяги. Не отстранилась. Спокойно Даше стало: сколько она таких мужиков видела! Корней! Корень земли деловых людей! Ты мужчина обыкновенный, слабый — поняла власть свою.

Даша дверь не запирала потому, что знала: в каждом доме, где нормально жить хочешь, мужикам сразу все без остатку объяснить требуется. Тут двери и запоры не помогут. Сейчас у нее в кармане халатика браунинг вороненый лежал, полу оттягивал. Не заглядывая мужчине в глаза, Даша знала: оружие без надобности, так справится.

— Я не по этому делу. Корней, — сказала спокойно, руку его не убрала, водки налила, себе лишь капнула, чокнулась. — Тебе из уважения скажу: девица я, и не потому, что бесчувственная, а решила так, подождать с этим делом...

— А Натансон говорил...

— И ты. Корней, говори, — Даша запахнула халат, села удобнее. — А Алмазу передай: встречу — ухо левое отрежу.

— Почему левое? — Корней рассмеялся, как-то ему легко стало.

— Сразу два — это лишнее, а с какого-то надо начинать. Левое. Передай.

— Передам. А как же я? Если я говорить стану?

— Ты — Корней, тебе можно. Говори, — Даша сделала ему бутерброд. — Баба, если с мужиком живет, слабнет. Я давно такой факт приметила, мне рассказывали — моя мать от вашего брата совсем больная сделалась. А мне. Корней, сил много надо, деньги, понимаешь, нужны.

— Зачем?

— Жить хорошо хочу, богато, — Дата ответила серьезно, хотя и видела: смеется гость. — Я свое отработала, а пенсию мне не дадут, полагаю. Люди мне задолжали, отдавать не думают, так я сама возьму. Потом все будет — мужчины, любовь, все. А пока мне нельзя. Договорились?

И они договорились.

Даша сидела на подоконнике, вытягивая руку, ловила ладошкой мелкие капельки, вытирала лицо и грудь. Только сейчас, когда рассвело и засеребрились лужи, и дом напротив, шагнув из ночи, взглянул на наступающий день черными окнами, духота отступила. Даша в эту ночь не спала — то читала (томик Есенина и сейчас на смятой подушке), то так лежала в тяжелой полудреме. Вспомнила Даша, как увидела его в смокинге и лакированных туфлях, золотоволосого и весело пьяного. Он поднимался по ступенькам, прыгая через две, и кто-то рядом сказал: “Паненка, это Сергей Есенин”. Она взглянула ему вслед равнодушно, не подозревая, что золотоголовый все про нее, Дашу, знает, он уже написал:

Глупое сердце, не бейся!

Все мы обмануты счастьем,

Нищий лишь просит участья.

Глупое сердце, не бейся.

Любовь и грусть поэта, рядом серая ненависть Корнея, и эти двое, которых разместили на первом этаже. Ребятишки, судя по всему, битые, что-то Корней задумал, раз поселил ребят в номере, который и прослушивается, и просматривается. Почему в гостинице поселился Леха-маленький?

Ночь была пестрой: то Дашу околдовывал Есенин, то выступал из мрака Корней. Потом они оба пропадали, Даша всматривалась в лицо простоватого парня в пиджачной паре. Даше указали на него со словами: “Запомни его. Паненка, и остерегайся: только с виду он прост, серьезный мальчонка, в угре служит”.

Ведь русским языком сказали, а она не остереглась.

Все кончается, ночь тоже кончилась. Даша умылась и оделась, вышла в коридор и увидела Леху, который ввел с улицы в холл сгорбленного старичка.

Маленький, на тонких ножках, лицо — испеченное яблоко — не человек, мерзлота одна, крови человеческой по одному его слову пролито — в ней дюжину таких утопить можно. Никто не слышал, чтобы старичок даже пустяковое преступление совершил, однако среди уголовников он был почитаем, звали его Савелием Кирилловичем. Обладал он феноменальной памятью, знал о преступниках практически все, уголовный розыск пользовался картотекой, уголовники. — Савелием Кирилловичем.

Он вошел, опираясь на руку Лехи, хотя в помощи не нуждался абсолютно, на Дашу, которая поклонилась ему, вроде не глянул и ясно сказал, молодо, с усмешечкой:

— Здравствуй, Паненка. Волос ты зря завила, свой тебе лучше.

— Доброе утро, Савелий Кириллович, — ответила Даша. — Не жгу я волос, вчера под дождь попала.

— Стар, не вижу ничего, — Савелий подмигнул Даше молодым ясным глазом и прошел с Лехой в коридор.

Ребятишек опознавать привели, поняла Даша, сомневается Корней, потому и за стариком послал, и Леху рядом держит.

Глава пятая

Проверка

Номер Савелию Кирилловичу отвели такой же, как и беглецам, — две комнаты и ванная. Старик обошел апартаменты, остался недоволен: шику много.

— Человек должен себя в строгости держать, — сказал он, неодобрительно глянул на стоявшего у двери швейцара, который в куртке с галунами, как прислуге и положено, в нумер не лез, ждал, что гость прикажет.

Даша принесла валеночки, подшитые, с обрезанными верхами: известно было, что Савелий Кириллович ногами мучается, даже летом валеночки уважает.

— Уластили старика, — Савелий прошелся в валеночках по ковру. — Однако и покушать бы не мешало.

Савелий Кириллович, видимо, забыл о своем совете — держать человека в строгости — и кушал стерлядку с удовольствием. Швейцара он отпустил, а Леху и Дашу оставил при себе. Девушку к столу посадил, чтобы ухаживала за стариком. Лехе поднес стакан водки, но за стол не пригласил.

Каждый себя любит, уважает, думала Даша, наблюдая с почтительным видом за трапезой Савелия Кирилловича. Она с поклоном наполнила граненую рюмку, подложила старику икорки. Он глянул в красный угол, перекрестился, выпив, выдохнул громко, отправил в рот солидный кусок стерляди, жевал размеренно и неторопливо, смотрел прямо перед собой.

“Да на кой мне нужны Корней и этот мухомор-кровопийца! — думала Даша. — Крестится, жует, будто молится, а потом по его слову зарежут парня. Все они не живут, а в непонятную игру играют, говорят одно, делают другое. А я? Я как думаю, так и говорю?”

— Очнись, красавица, — Савелий Кириллович указал на пустую рюмку. — Никакого почтения, одно птичье легкомыслие.

Выпив вторую, старик вытер пот, расстегнул ворот холщовой рубахи и с минуту сидел, не двигаясь, ждал, когда проберет.

— Чайку, Савелий Кириллович, покушаете? — спросила Даша. — К чаю сушки, мед, пряники прикажете?

— Остынь, Дарья. Чай опосля дела, он суетни не любит, его пить сурьезно надо, — старик говорил с расстановочкой, нравоучительно, тянул время, готовясь к тяжелому разговору. Давно он между Корнеем и Савелием назревал, и желали они оба душу отвести, и страшились. — Ты в полюбовницах у него? — старик кивнул на дверь, уверенный, что Корней их слушает, продолжал: — Мне ни к чему, ваше дело. Так что старый Савелий понадобился? В чем нужда?

Даша давно ждала вопроса, облегченно вздохнув, рванулась к дверям, старик жестом остановил.

— Не беспокой, может, делом занят, — старик все у Лехи-маленького выпытал, но любил, как говорится, притемнить. — Мне еще ввечеру воробышек на ухо чирикнул, что прибыли к вам два молодых гостя: один черненький, другой беленький. Так? Разобраться с ними следует, наших они кровей или только фасон держут? А может, и похуже того?

Старик начал подниматься, ожидая, что Даша руку подаст, но ей комедия надоела, и она с места не двинулась. Леха в два шага пересек гостиную, поставил Савелия Кирилловича на ноги, Леха большим умом не отличался, однако понял: заложил его старик, в этом доме в щебечущих птах не верят.

— Тихо ты! — взвизгнул старик, поднятый на воздух могучей рукой. — Не шали. Зашибешь — ребятишки не простят, — он оттолкнул охранника. — Показывай, Паненка, своих женихов. Тебе который из них больше личит?

Они перешли в соседний номер, Даша приложила палец к губам, старик усмехнулся: знаю, мол, не учи. Отлепив кусок обоев, Даша вынула из стенки кирпич, указала старику на приготовленное загодя кресло. Усаживаясь, он собрался было по привычке охнуть, но вовремя сдержался.

Николай Сынок стоял на голове и говорил:

— Ты, кореш, спишь плохо. Может, влюбился в нашу надзирательницу?

Хан смотрел на Сынка удивленно, затем крутанул пальцем у виска, вскочил с кровати и стал ее аккуратно застилать. Заправив на манер солдатской койки, уложил подушку фигурно, взглянул, отстранившись, остался доволен.

Сынок продолжал стоять на голове и, обиженный недостаточным к своей исключительной персоне вниманием, вновь заговорил:

— Мне эту гимнастику индус Фатима показал. Факир. Слыхал?

Хан отрицательно покачал головой и ушел в ванную. Сынок отжался и пошел на руках следом.

— Ты ночью не спал. Язык доедал? Затащил неизвестно куда и еще не разговаривает.

— Встань на ноги, — Хан пальцем чистил зубы, умываясь, потер ладонью щеку, поморщился. — Надо у Даши бритву попросить и зубные щетки.

Сынок встал на ноги, вышел в спальню, оглядел свою мятую постель рядом с аккуратной койкой и спросила

— Ты случаем не кадет? — и рассмеялся, потому что на блатном языке “кадет” означает — молодой неопытный сыщик.

— Я генерал, — Хан начал примеривать принесенную Дашей одежду...

Сынок в гостиной обошел вокруг стола, попытался открыть дверь, впрочем, сделал это без особой надежды на успех.

— Не вопрос, замочек для блезиру, — Хан, уже одетый, вошел в гостиную, взялся за белую крашеную решетку на окне и дернул так, что посыпалась штукатурка. — В момент выдерну, — он отряхнул ладони, повернулся на каблуках, демонстрируя новый костюм. — Ну как?

— Фраер обыкновенный, — подвел итог Сынок. — Вчера от сохи, привезли по железке в мешке, на ногах следы от онучей остались.

— Так, да? Тогда неплохо. Самый лучший вид, когда на приезжего смахиваешь.

Сынок, как был, в одних трусах, прыгнул на диван, сел, обхватил голые коленки.

— Сядь, Степа Хан, давай покалякаем. Кто ты такой? Куда привел? Как дальше жить думаешь?

Хан посмотрел из-под черных бровей сердито, хотел огрызнуться, передумал и сел в шикарное кресло.

— Можно и серьезно поговорить, — рассудительно произнес он. — Только зачем? Нам с тобой делить нечего.

Николай Сынок пытался улыбочку изобразить, смотрел нехорошо, все меньше и меньше ему нравился случайный знакомый. И случайный ли? Как говорится, бог не фраер, ему подсказчик не требуется.

— Чего молчишь? — спросил Хан. — Я твоего имени не называл, с собой идти не уговаривал. Ты сам ко мне прилип, расстанемся красиво.

— Как?

— Ты в дверь, я в окно. Хочешь, наоборот.

— Соскакиваем отсюда? Сейчас? — Сынок поднялся.

— Я сюда по делу пришел, а ты — хочешь налево, хочешь...

— Хан, кто тут... — перебил Николай, замялся, подыскивая слово. — Давай не будем. Хорошо? Я к тебе ничего не имею. А ты ко мне?

— Оставь, — Хан пожал плечами. — Только чего ты хочешь, не пойму.

— Ты меня привел, я к тебе пристал, мы сюда пришли. Так?

— Ну?

— Это что? Малина на Тишинке? И я говорю нет. Меня никто тут не знает. Я пришел, переспал, оделся и адью? Ни тебя, ни меня отсюда в жизни не выпустят. Ты что же думаешь, люди такое делали, — Сынок указал на стены и обстановку, — чтобы Коля Сынок заскочил и спалил все дотла? Ты, Степа, меня совсем за идиота держишь? Когда такую хазу засвечивают, то на дело ведут, вот, — он пальцем чиркнул по горлу, — по мокрому. Либо в мешок, либо в пруд.

— Брось, Сынок. — Хан смотрел растерянно, оглянулся, погладил плюшевую обивку кресла. — Брось, говорю. Я на мокрое — ни в жизнь. И в пруд тоже не надо, — он замолчал.

— Ты куда пришел? Кто тут хозяин? Ты куда шел, дурак стоеросовый? — губы у Сынка дрожали, взбухли на горле вены, еле сдерживая бешенство, он перешел на шепот: — Ты чью одежу надел? Ты чьей шамовкой вчера ужинал? — Он указал на неубранную посуду. — Кто эту девку содержит? Эти двое, за конторкой, кто такие? Ты платье на мамзель рассмотрел?

Сынок вскочил, бросился на Хана, на ходу передумал, забежал в спальню, начал быстро и ловко одеваться.

— Через дверь нас не выпустят, — застегнул брюки и взял пиджак. — Ты говорил... — он указал на оконную решетку. — Эх, знал бы, что ты такой... Ночью уходить надо было...

Хан нерешительно подошел к окну, взялся за решетку, потянул, прут согнулся, выскочил из гнезда.

— А кто чинить будет? — спросила Даша, входя в номер с подносом в руках. — Я вас кормлю для того, чтобы вы мне окна выламывали? — она поставила поднос, убрала грязную посуду, расставила завтрак, взглянула на Сынка и подмигнула:

— Да, Николай, думала, ты умней.

— Корнея берлога? — Сынок хлопнул себя по губам. — Прости.

Три человека находились в одной комнате, рядом, шагни и протяни руку — коснуться можно. Несмотря на молодость, каждый из них видел смерть и знал, что такое жизнь, и каждый говорил не то, что думал, и поступал не так, как хотел. Лишь в одном они были едины: убраться бы из этого номера, из гостиницы подальше.

Девушка, сервируя стол, с удовольствием эту посуду превратила бы в черепки, а гостиницу подожгла. Она старалась не смотреть на смуглого чернобрового парня, который спокойно сначала вынул железный прут из оконной решетки, а теперь неторопливо вставил его на место. Неужто старый хрыч прав и мальчонка из милиции? Зачем же он заявился сюда, неразумный? Степан? Хан? Не Степан он, и клички у него никакой нет. Наверняка комсомолец, а может, и партиец? Идейный. Интересно, что он обо мне думает? Воровка и проститутка? Язва на теле трудового народа, таких надо выжигать каленым железом. Выжигай, родненький, только умрешь ты раньше меня, скоро, совсем тебе немного осталось.

— Степан, у тебя часы есть? — спросила она, подошла, взглянула прямо.

— В участке отобрали, — Хан смотрел доверчиво. — Даша, будь ласкова, бритву принеси, — он провел пальцами по щеке.

Даша хотела сказать: не проси бритву, комсомолец, но промолчала и неожиданно для себя погладила его по теплой небритой щеке.

Вор, имевший уже три привода и побег, хотел сказать: всем будет лучше, если я отсюда потихонечку уйду. Век свободы не видать, не был я на этой малине, не видел ее никогда и тебя, краля, не знаю, даже во сне не видел. Не запоры меня тут держат, не из таких мест соскакивал. Убежать можно, да некуда. Ясно, Корнея хата, слыхал, что есть такая в златоглавой, для паханов держат, для высоких гастролеров залетных. Куда сбежишь? Дунут вслед, найдут и на дне морском, и у дяди на поруках. Не хозяин я теперь себе. Хотел Корнея увидеть, грешен, только не так, не вламываться в дом. К Корнею надо входить с солидным предложением. Вор взглянул на Дашу и совсем не по-деловому сказал:

— Красивая ты, Дарья. Тебе от нас уходить надо. Зарежут.

— Я совета спрошу у одного человека, — Даша зло поджала губы. — Хочешь, сам спроси, я сведу тебя.

Агент уголовного розыска сдержал улыбку, хотел сказать, что вряд ли теперь вы оба сможете решать, оставаться вам в преступном мире или уходить. Сейчас ваши фотографии уже на столе субинспектора, и он, а не Корней определит, как что будет. И хотя понимал он, что товарищи вчера во дворах запутались и отпали, свято верил: Мелентьев потерять человека не может. Вспомнив субинспектора, он приободрился. “Что тебе говорили? Не играй, будь проще, не бери в голову лишнего. А ты? Перед кем ты тут выступаешь? Кого удивить решил? Конечно, что сразу к Корнею привели, — неожиданно, субинспектор полагал, недельку минимум вокруг да около ходить придется. А тут — раз и в дамки. Хорошо или плохо? Не должен Корней без проверки незнакомого человека к себе вплотную подпустить, такую богатую малину засвечивать. Все не так складывается, инициативу потерял, теперь притихнуть и ждать.

“Будь профессионалом и уши не развешивай, — учил субинспектор, — детей, которых надо перевоспитывать, рядом с Корнеем не встретишь. Никому не доверяй, все как один зверье. Можешь встретить там красотку молодую, кличка Паненка...” Вот и встретил. Крепко не любил он блатную публику. Сейчас смотрел на девчонку и на приятеля по неволе и зла не чувствовал. Какие они звери? Обыкновенные ребята, только запутались. Им помочь — хорошими людьми станут.

Савелий Кириллович и Корней пили чай в угловом номере, из которого можно было выйти и во двор, и в соседнюю жилую квартиру, а из нее в переулок. Корней велел чай подать сюда, чтобы Савелий увидел запасной ход, оценил предусмотрительность хозяина. Обстановка здесь была беднее, чем в других номерах гостиницы, зато дверь изнутри обита железом, засовы накладные двойные.

На столе мед, сахар колотый и сушки — вот и все угощенье к чаю. Корней сам наливал из самовара, никакой прислуги в номере не было. Савелий Кириллович расстегнул рубаху, на шею повесил полотенце, лицо раскраснелось, чай пил громко, с присвистом, блаженствовал старичок. Корней занял место напротив, чай у него в стакане с подстаканником, по-городскому, в общем, пьет аккуратно, лицо бледное, глаза по привычке опущены — спокоен человек, никаких известий не ждет.

Савелий пятую чашку приканчивает, потом изошел, пить больше невмоготу, а хозяин молчит, никакого интереса не выказывает. Допил наконец старик, чашку перевернул, утерся полотенцем, пригладил ладошкой седые волосы.

— Ну что, Корнеюшка, взглянул я на ребятишек твоих — занятные, — начал Савелий, будто и не было часового упрямого молчания, и не враги они многолетние, и нет у них большего удовольствия, как сидеть вот так и чаек попивать.

Корней и бровью не повел, глаз не поднял, серебряной ложечкой чаинку из стакана выловил.

— Не по чину горд ты. Корней! — старик сорвался: возраст — что ни говори, восьмой десяток к концу валится.

— Савелий Кириллович, уважаемый, вы меня ни с кем не путаете? — спросил Корней ласково.

Старик перекрестился истово, пробормотал нечленораздельное. Корней расхохотался:

— Кто ж по-матерному молится? Брось, старик, ерничать, из ума выжил? Говори толком. Кликну Лешку, он тебя в красном углу для просушки повесит!

— Понимал Корней, говорит лишнее, не мог остановиться, накатило.

— Ну? — ударил по столу. Савелий Кириллович, наоборот, успокоился, глазки блеснули молодо.

— Не гневайся, Корнеюшка, — сказал весело. — Ребятишки к тебе заскочили правильные. Который беленький, что Сынком кличут — наших кровей: слыхивал, он из циркачей. Отец с матушкой и дед его в цирке хлеб зарабатывали, он сам в детстве народ потешал, потом одумался, делом занялся. По церквям работает. Говорят, лучше Сынка нет сейчас, ловок, шельма, удачлив. Другой, что Ханом назвался, незнаком мне. Хан — кличка редкая, помню одного, схоронили его давненько. Сказывал мне один человек, как год назад встретился он нечаянно с товарищем из уголовочки, нарисовал его мне, очень он на этого чернявенького смахивает. Опять же, человек тот, что со мной разговор имел, помянул, мол, милиционер силы просто необыкновенной, хотя по виду не скажешь. Вот и весь мой сказ, Корнеюшка.

Савелий Кириллович всеми морщинками сиял, будто очень приятное рассказывал. Не знал старик, что Корней без него осведомлен: один из гостей прибыл к нему из милиции.

Савелий Кириллович держал на Корнея зло большое. Старик жил спокойно, так как не воровал, левый товар не принимал, не укрывал беглых, сам-то постоянного места для ночлега не имел. Сегодня здесь, завтра там — как перекати-поле. У уголовников старик был в чести, оказывая им мелкие, а порой и значительные услуги. У кого напарник сел, другого найти требуется, у того золотишко появилось, нашел на улице, не знает, где за находку цену настоящую дадут. Савелий Кириллович все знает, всегда подскажет. Жил он так, сытно, с рюмочкой, отложить на черный день удавалось. Ребятишки садились, резали друг друга, освобождались, бежали, скрывались и снова садились. Савелию Кирилловичу все их беды без надобности, на десятерых хоть у одного удача, он, старый, — рядом. Ему тепло, сытно. Все так складно, да Корней на старую голову объявился. Авторитет приобрел, власть забрал, поначалу старик успехам Корнея только радовался. Чем больше королей, тем легче жить шуту — не при одном дворе, так при другом. А потом приметил Савелий Кириллович, Корней-то не ворует, только правит и всю долю у ребятишек норовит отобрать. При таком раскладе Савелий Кириллович не при деле оказывается. Корней умом сильней, авторитетом выше. Тут старик понял: Корней-то, сердешный, с сыщиками любовь крутит. У каждого человека две руки. Корней и определил: левой — налево, а правой, как понимаете, — направо. Савелий Кириллович как смекнул эту хитрость, быстренько, но не торопясь, там узнал, здесь узнал, сложил вместе, уже собрался ребятишкам слово сказать, как Корнея по ювелирному делу подмели начисто. Он в суде такую речь держал, что пересказывали ее, привирая до тех пор, пока не получилось, что для всех деловых в законе Корней — и рядом никого.

Одна мысль Савелию Кирилловичу покоя не давала: хотелось замазать Корнея в глазах уголовников, тень на человека положить. А тут Леха-маленький объявился, зовет, дело, мол, есть. Пришел: оказывается, что в доме, куда из дюжины проверенных одного перепроверенного пускают, товарищ из милиции живет. Савелий Кириллович первым делом новость Паненке шепнул (у девок язык длинный), Лехе-маленькому также сообщил. Не шибко умен парень, но, что такое мент в доме, последний дурак сообразит. Теперь главное — слух этот на волю пустить: ни один деловой не залетит в гнездо, в котором уголовка ночевала.

— Спасибо, Савелий Кириллович, — Корней достал коробку папирос, одну размял, постучал мундштуком по крышечке. — Век не забуду, должок за мной не пропадет, сами знаете.

— Какие счеты. Корней, свои люди, — старик улыбнулся ласково. — Ты меня уважил, накормил, чайком попотчевал — и ладушки.

Корней словам старика кивал, затем, будто и не слышал ничего, продолжал:

— Должок отдам непременно. Радоваться вам, Савелий Кириллович, пока не следует, рано вам радоваться, — он закурил, выпустил кольцо, с интересом его разглядывая.

Старик было открыл рот, хотел возмутиться, мол, только супостат такому делу обрадоваться может, не сказал ничего и рот потихоньку закрыл. “А я ведь из ума выжил окончательно, — вдруг понял он. — Корней же меня отсюда при каких обстоятельствах не выпустит”.

Корней кивнул, словно старик мысли свои вслух выразил.

— Вы понимаете, Савелий Кириллович, какая оказия получилась, — он откинулся в кресле, заложил ногу за ногу, говорил медленно, душевно, как с лучшим другом советовался. — Налоги властям за это заведение я плачу солидные. Жильцов же, сами понимаете, пускать не могу, хотя, заметьте, по нынешним временам гостиница дело прибыльное. Я бы, конечно, мог шепнуть, люди, уверен, меня поняли бы правильно: не для себя стараюсь, для людей, Савелий Кириллович, как считаете?

Старик хлопал глазами, соображая, ждут ответа либо так, для вида спрошено. Корней молчал, смотрел участливо.

— Оно конечно, — старик кашлянул. — Мальчики бы скинулись по грошику, подмогли.

— Дарья, зайди, дует у двери, простудишься, — чуть повысив голос, сказал Корней.

“Эх, стар я, стар, — думал Савелий Кириллович, глядя на вошедшую Дашу, которая улыбнулась безвинно и села за стол. — Девка со всеми потрохами его, а я, дурень, на нее рассчитывал. Замириться с ним надо, слово найти нужное”.

Корней приложил ладонь к самовару, убедился, что не остыл еще, налил Даше чаю, подвинул мед. “А мне, гостю, не предложил”, — отметил старик, но виду не подал, переставил на столе плетенку с сушками и сказал:

— На моей короткой памяти только Елену Ивановну Сердюк, которую народ за большой ум Мозгой называл, мужики к серьезной беседе допускали. Значит, ты, Дарья Евгеньевна, смышлена не по возрасту, если тебя сам, — он поклонился Корнею, — за стол сажает.

— Евгеньевна? — Даша непочтительно рассмеялась. — Моего отца мать не знала.

— Евгений Петрович Кучеров, — солидно ответил старик. — Подумаешь, секрет какой.

Даша посерьезнела. Почувствовав перемену в ее настроении, Корней решил снова завладеть инициативой:

— Люди мне верят, денежки бы нашли, Савелий Кириллович. Но не хочу я просить. Не от гордости, — просто знаю, как червонцы деловым достаются. За каждый целковый свободой, а то и жизнью рисковать приходится. Нехорошо такие деньги просить, непорядочно, — он взглянул на Дашу, оценила ли девушка его благородство. Девушка давно Корнея раскусила, улыбнулась тонко, опустив глаза.

— Ох, тяжела наша доля! — Савелий Кириллович вздохнул.

“Чем же твоя доля тяжела, старик? — подумала Даша. — Ходишь по людям, ешь, спишь, мзду собираешь. Сам чист, риску никакого, на черный день червончиков припас. Вот устроился мухомор, да еще жалуется “.

— Рассудил я так и решил занять у новой власти тысчонок несколько, — сказал Корней. — Мне много не надо, полагаю, миллионом обойдусь.

Чуть не подпрыгнул Савелий Кириллович, засучил ножонками в подшитых валеночках. Даша вспомнила разговор с Корнеем, когда ночью он пришел к ней. Не из-за нее ли Корней на дело собрался? Кажется, купить ее хочет? И, будто отвечая на ее мысли, он продолжал:

— Я жениться решил, Савелий Кириллович...

— Так ты женат...

— То блуд один, перед богом холостой я, — Корней небрежно перекрестился. — Невеста у меня молодая, сам видишь. Ей наряди нужны, украшения разные. Чего разводить канитель, решил я сейф взять и возьму. Инструмента у меня не хватает, хотел изготовить, за человеком послал, а он вместо себя Хана этого прислал.

— Товарищ Мелентьев тебе справный инструмент сготовит, — хихикнул старик, — на две руки, лет на десять с гарантией. Что думаешь делать с парнем, как решишь? — он посерьезнел.

— Человек, видно, по металлу работает, а мне инструмент нужен, сторгуемся, думаю. Сговоримся.

— Значит, парень инструмент сготовит задарма?

— Я всегда за работу плачу по-царски, — ответил Корней. — Сколько дней работает, столько живет. А жизнь, она дороже золота.

— Высоко ты задумал. Корней. Милиция тебе своими руками поможет. Одобряю, такое дело людям понравится. Только кто же тебе этого Хана уберет?

— Да вас хочу попросить, Савелий Кириллович. Нынешние товарищи говорят, нет ничего сильней личного примера, — Корней обращался к Даше, приглашая посмеяться вместе. — Вы, уважаемый, все поучаете, пора и самому замазаться. Не пожелаете? Или вы свою жизнь меньше милицейской души оцените?

— Слыхала, дочка? Если сама жива будешь, повторишь его слова людям. Я тебя. Корней, не боюсь, ты меня пальцем тронуть не посмеешь, — всю жизнь провел Савелий Кириллович среди воров и убийц, твердо знал: клин вышибают только клином. От страха и безысходности он так обнаглел, что сам в свою ложь поверил. — Люди знают, куда я пошел. Ты спроси своего Лешку, он видал, как я с Митей Резаным прощался. Митя про тебя нехорошо думает, Корней. Он совсем нехорошо думает, ведь брательника его замели на третий день, как тот от тебя ушел.

— Ты что? — Корней даже привстал.

— Я ничего. Только Козырева, Губернаторова, Дюкова тоже повязали, когда ребята от тебя ушли. И деньжат у них, слышно, не оказалось. А ведь кассу они чистенько сработали, люди знают. Ты со мной ласковым будь, — силы старика были на исходе. — Уйди, Паненка, ни к чему тебе глядеть, как мужики ссорятся, — сказал Савелий Кириллович растерянно.

Но так грозно и, главное, правдиво прозвучало его обвинение, что ни Даша, ни Корней не почувствовали растерянности, последние слова расценили как право сильного. Даша глянула на Корнея коротко, он не шелохнулся, бровью не повел. Она старику заговорщицки подмигнула и вышла, покачивая стройными бедрами. Пройдя по коридору несколько шагов, она рассмеялась и сказала:

— Чтоб вы удавили друг дружку, окаянные! — вышла в холл и обомлела.

За конторкой сидела одна Анна; облокотившись на конторку, с двух сторон стояли картинно Хан и Сынок. Больше в холле не было никого. На щеках Анны проступил румянец, глаза непривычно блестели, она даже улыбалась, слушая молодых людей, которые соревновались в остроумии.

— А вот и Дашенька! — воскликнул Сынок радостно. — Сейчас бы патефончик раздобыть, такие танцы-шманцы устроили бы, — он подошел к Даше, протягивая руки, тихо добавил: — Если в морду полезешь, не погляжу, что красавица, — взял ее под руку, подвел к конторке. — Чего, любезные, вы из гостиницы тюрьму устроили?

Анна пожала плечами: мол, я здесь не хозяйка, за поведение ваших гостей не отвечаю. После тяжелого разговора у Даши настроение было взвинченное, она рассмеялась заразительно, как когда-то Паненка серебро расшвыривала.

— Дверь заперли? — она шагнула к выходу. — Зайдут ненароком.

— Не зайдут, — Хан показал ключ. — Сынок прав. Мы не для того из одной тюрьмы бежали, чтобы в другой устроиться.

— Давай музыку, давай выпивку! — закричал Сынок, пританцовывая.

“А там два хрыча судьбы вершат, — подумала Даша, глядя на чернобрового Хана с симпатией. — Да он один их двоих ногами свяжет — они два дня не развяжутся. Ох, взгляну я на их морды”. А вслух сказала:

— Анна Францевна, или мы с вами не женщины? То нельзя, это не можно! — Даша прошла за конторку, открыла буфет, доставая бутылки, спросила: — Анна, где мужчины?

— Мужчины здесь, — Анна указала на молодых людей. — А если ты спрашиваешь про этих... — она передернула плечом, — то мой якобы в “Форум” направился; Петр — сама знаешь, а коммерсанта из пятого...

— Алексей Спиридонович занят, — перебил нахально Сынок, — они газету читают. Неудобно получается: коммерсант, солидный человек, а в политике как пень стоеросовый...

— Степан, — окликнула Даша Хана, — будь ласков, — она указала на поднос с бутылками и повернулась к Сынку: — На Алексея Спиридоновича взглянуть можно?

— Это сколько угодно! — Сынок подхватил Дашу под руку, указал на коридор, подвел к седьмому номеру, услужливо распахнул дверь. — Они здесь, правда, кресло они занимают неудобное.

Леха-маленький сидел в ванной на стульчаке, у ног его лежала газета. Увидев огромного детину в таком комичном положении, Даша прыснула в кулак. Когда же заметила, что запястья бандита прикованы к трубе наручниками, то от смеха опустилась на кран ванны.

— Чего регогочешь?.. — Леха продолжал речь нецензурно-витиевато.

— Не выражайтесь, любезный, — укоризненно сказал Сынок, сохраняя на лице абсолютно серьезную мину. — Я вам газетку оставил, образование ваше пополнить решил...

— Откуда же вы браслетики раздобыли? — Даша вытирала слезы. Ситуация ей нравилась очень.

— У нас завсегда с собой, — Сынок сделал обиженную мину. — Без браслетиков нельзя. Скажем, господин попадется, который русского языка не понимает. Ему мой лучший друг, Степа Хан — тихий человек, говорит: “Мы пойдем гостиницу посмотрим, а вы тут побудьте, газетку почитайте. Вы, к примеру, что сейчас творится в Италии, ведь не знаете?” Они, Алексей Спиридонович, вместо ответа по существу за ножик хватаются.

Сынок взял валявшийся на кровати финский нож, протянул Даше торжественно. Она взглянула на серьезную мину Сынка, на сидевшего на стульчаке Леху и снова рассмеялась.

— Это вы зря смеетесь, раскрасавица Паненка, — Сынок покачал головой осуждающе. — Вы возьмите эту штуку в руки, исследуйте, так сказать, вещественные доказательства. Она же, эта штука, острая. Они же порезаться могли. Вы обратите внимание, как гуманно с неразумным обошлись. Ведь не в гостиной либо тут, в спальне, пристегнули. А вдруг они в туалет захочут? Эдак и конфуз получится. Мы такой момент предвосхитили, тут, на месте, посадили, штаники заранее сняли.

Даша заметила, что штаны Лехи действительно лежат на ботинках, а сам герой полами пиджака прикрывается.

— Да отпусти ты его. Сынок, — Даша неожиданно подумала: “А где сейчас Хан чернявенький? Вот уж смех будет, когда убежит он”.

Девушка выскочила из ванной и увидела Анну и Хана, которые накрывали на стол. На щеках Анны сиял румянец, а на смуглой щеке Хана Даша заметила следы помады. Девушка подошла, вытерла щеку, взяла парня за подбородок, заглянула в глаза и сказала:

— Ты, мальчик, торопись, жизнь — она коротка, — сообразила, что болтает совсем лишнее, добавила: — На седьмом-то десятке целовать не будут, — и поцеловала его в другую щеку.

Глава шестая

Сделка

Когда Даша вышла, Савелий Кириллович и Корней спор прекратили. Каждый задумался, а собственно, зачем они рогами уперлись? Девушка ушла, исчез зритель, перед которым они разыгрывали ни одному из них не нужный спектакль. Оставшись вдвоем, они неожиданно поняли, что им совсем не тесно, они же единомышленники и ни к чему им друг перед другом ваньку ломать. В братство воровское ни один из них не верил, жизнь соседа не ценил, чужими руками взять побольше, самому не замазаться — вот и весь сказ.

Корней взглянул на старика, тот ответил ему мудрым всепонимающим взглядом, и они оба улыбнулись. Хозяин поднялся, достал бутылку коньяку, наполнил рюмки. Выпили молча, в слова оба не верили, знали: пока нужны друг другу, будут вместе, а там — что бог пошлет.

— Корней, ты про мильен не шуткуешь? — нарушил молчание старик.

— Если не миллион, так тысяч шестьсот должно быть, — ответил Корней. — Но ты же понимаешь, Савелий, сам я на это дело не пойду.

— Оно понятно, — согласился старик, — возьмешь, а жизни нет, товарищи весь огород перекопают...

— Может, и не найдут, только я жить хочу, а не ждать, когда рассветет. И что за привычка у уголовки на рассвете приходить?

— Верно, Корней, тяжелая у нас судьба, — вздохнул старик и взглянул хитро. — Молодым оно много легче. Удачный скок залепил — гуляй, сори денежками, песни пой о воровской жизни вольготной. Не жизнь — малина. Хоть час, да мой. Человеку часу мало, ему куда больше требуется. Самому брать не надо. Кого же ты наладить думаешь?

— Ты же видал, двое у меня живут. Хан не откажется инструмент сготовить. Милиционер часу своего ждать будет, он думает, навел сюда уголовку, вот-вот товарищи объявятся.

— А если он по металлу не работает?

— Мелентьева не знаешь? — Корней усмехнулся. — Разве он неумеху пошлет? Раз Иван Иванович прослышал, что мне работник по металлу требуется, и решил своего подсунуть, то уж не сомневайся. Мальчик дело знает по высшему классу. Он мне все как надо сготовит, тогда Сынок его и уберет за ненадобностью.

— А не пойдет Сынок на мокрое?

— Моя забота. Сынок пройдет по мокрому и дорожку себе назад отрежет: Сам понимаешь, кто товарища убрал, билетик купил в один конец — только вперед, все остальные пути заказаны. Сам по молодости...

— Знаю, Корней, — старик хихикнул. — Сколько ты ребятишек сыску отдал, свою жизнь выкупая? Ужас...

— Не помню, Савелий, — огрызнулся Корней. — Но вот один человек, его тогда Юрием Семеновичем Кульковым величали, в третьем году, в Новгороде...

— Не по делу меня. Корней, на прошлое потянуло, — скороговоркой перебил Савелий. — Старый я, старый. Ты сказывал увлекательно. Ну, согрешил Сынок по молодости, а дальше?

— Сам он намеченную мной кассу и возьмет. Не век же парню по церквам лазить? Такую удачу Сынку не пережить, — закончил Корней. — Как, Савелий, полагаешь?

Савелий Кириллович полагал правильно, только никак не мог сообразить, каково же его собственное участие в задуманном Корнеем деле? Никаким краем он тут не касается, совсем не нужен. А коли так, зачем рассказано? Неужто ошибся старый и Корней с ним решил, а сейчас потешается?

Корней мысли старика понимал, рад бы посмеяться над старым змеем, только нужен ему Савелий Кириллович.

— Задумано высоко. Корней, — начал осторожно Савелий, подбирая слова, словно шел по топкому, тропинку нащупывая. — Крепок ты умом, верю, одолеешь Сынка, запутаешь. И удачи ему не пережить: такие деньги кого хочешь убьют. Однако уголовка после смерти своего парня да раскуроченного сейфа по следу бросится, — нащупал старик твердые камешки, зашагал решительней. — Парня к тебе посылали, сейф опять же... Мелентьев тебя. Корней, искать начнет. Корнея он будет искать, никого другого, — Савелий Кириллович вздохнул облегченно.

— Верно рассудил, только чего радуешься, не пойму? — Корней все отлично понимал и хотел, чтобы старик рассудил не так, но тот рассудил верно. — А чтобы Мелентьев в другую сторону пошел, вы, Савелий Кириллович, соберете сходку. Скажете людям:

Корней просит собраться, сам с поклоном придет.

— Можно передать, сейчас в Москве есть люди серьезные. Они к Корнею придут. Да зачем тебе? — Старик взглянул с любопытством. — Сам знаешь, много людей — много языков, слух о том до уголовки дойдет обязательно.

— Вот и ладушки, мне это и требуется, — Корней кивнул. — Собирай людей, а твоя доля в моем деле...

— Долю не возьму, — перебил старик. — Мне столько и не требуется. Я людей соберу, приду к тебе, и, прежде чем место и час назову, ты мне. Корней, десять тысяч подаришь.

Корней кивнул, и они скрепили договор рукопожатием.

Анна танцевала с Ханом, льнула к его сильному телу, ног под собой не чувствовала. Патефон, который принесла Даша, выжимал из себя плаксивое танго, порой взвизгивал непотребно. Однако присутствующие слушали самозабвенно. Семь бед — один ответ, думал каждый. Даже Леха-маленький, которого из туалета перевели в гостиную и пристегнули к креслу, расчувствовался. Ему налили два стакане водки — а что человеку требуется?

Сынок сидел на диване, поджав ноги по-турецки, курил и смотрел на танцующих одобрительно. Он водку не пил, перед ним стоял стакан с мадерой. Сынок изредка пригубливал и снова курил, беспечно улыбаясь поглядывавшей на него Даше. Это он стал вдохновителем и организатором бунта. “Нельзя сдаваться, принимать условия игры: Корней в бараний рог согнет, использует, как последних фраеров, и уберет за ненадобностью. Надо дурачками прикинуться, — Сынок и не заметил, что в своих рассуждениях себя и Хана воспринимал как единое. — Не знаем мы никакого Корнея, слыхом не слыхивали, бежали мы, помогли укрыться люди добрые, спасибо, поклон вам низкий. Понимаем, не приезжие, должники мы перед хозяевами — так отработаем. Только не на вас отработаем, на себя, а должок отдадим монетой. Необходимо свободу завоевать, потому как запертый в нумере — нуль он без палочки”.

Даша тоже не пила, проснулась в ней бесстрашная Паненка, покуролесила минуток пяток, да и завяла, съежилась. Меру надобно знать, не девочка. Страх, который она пыталась подавить в себе, сейчас вырвался из потаенных углов, кольнул больно и не уходил больше. Даша сидела в кресле напротив Лехи-маленького, баловалась папиросой, наблюдала за происходящим, все чаще смотрела на дверь: вот-вот откроется. Даша все примечала. Сынок незаметно от водки отказался, сел ближе к двери. Веселье он только изображает, муторно парню. Наверно, решает, сорваться или не рисковать? Сейчас стрельнет в дверь — и с концами. Кто его догонит? Хан и ухом не поведет, Леха браслетиками к креслу пристегнут. Анна не в счет, а я не побегу. Хан непонятно себя ведет, выпил крепко и с Анны глаз не сводит, словно нет для него серьезней дела, как очаровать эту немочку недобитую. Не нервы у него, а неизвестно что. Может, в уголовке лекарство хитрое дают? Выпил капли — ни страха тебе, ни волнения. На какой фарт мальчонка рассчитывает? Даша смотрела на Хана с любопытством. Он танцевал строго, не вихлялся всеми суставами, как у блатных принято, Анну держал крепко, не тискал, вел спокойно и ровно, слегка касаясь ее виска губами. Оценив все это, Даша почувствовала зависть и от зла подумала: что же вас, милиционеров, не учат, как танцевать с нами надо?

Патефон всхлипнул и умолк. Хан чуть склонил голову, подвел Анну к дивану, посадил рядом с Сынком.

— Жизнь одна — живите, голуби, — сказал Леха-маленький грустно, опомнился, сплел матерную тираду и закончил: — Вот освободят меня, я вам устрою танцы.

— Хан, — Сынок улыбнулся, — отстегни ты хорошего человека...

Хан повернулся к Лехе-маленькому, тот приподнялся вместе с креслом и забормотал:

— Не думай даже, мне так сидеть следует. Конечно, не оправдаюсь, но послабление...

Сынок подскочил к нему, влил в рот стакан водки, закупорил огурцом.

— Хан, милый ты человек, — Сынок остановился посредине комнаты, картинно подбоченился, — где же тебя так лихо плясать научили?

— Очень хорошо танцуете, Степан, — Анна покраснела и опустила глаза.

— В танце, как и в жизни, все от женщины зависит, — тихо ответил Хан, и странно было видеть на его бронзовом лице улыбку. — Танцевать меня мама учила, она у нас из благородных была.

— Мама? — Сынок помял губами забытое слово. Давно никто не говорил “мама”, коротко рубят: “мать”, сильно поддав, бормочут: “матушка”.

Простое теплое слово, произнесенное здесь дважды, заставило всех замолчать. Казалось, пропал сивушный запах водки и кисловатый — папирос, пахнуло свежим утром, сеном, молоком и лаской.

Дверь открылась бесшумно. Сынок был так напряжен ожиданием, что первым увидел, как на пороге, прислонившись к косяку, застыл человек в коричневой тужурке с галунами, роста среднего, лет пятидесяти.

— Я твоего имени не называл, — сказал Сынок, поднимаясь.

Леха замычал нечленораздельно, пошел к двери, волоча за собой тяжелое кресло.

— Надеюсь, не помешал, любезные? — не обращая на Сынка внимания, не обращаясь ни к кому конкретно, спросил швейцар. — Развлекаетесь? Это хорошо, человек рожден для веселья, — он вошел бочком, налил себе стопку, выпил.

Анна было глянула с ненавистью, но тут же, опустив голову, выскользнула в коридор. Даша не шелохнулась даже, выпустила струю дыма, разглядывала кончик папиросы. Леха опустился в кресло, тряс жирными щеками, хотел сказать, но у него не получалось. Швейцар, ни на кого не глядя, стоя закусывал. Хан налил себе стопку, выпил, хрупнул огурцом и отошел к окну; мол, меня это вообще не касается.

— Чего всполошились? — швейцар жевал, вытирал лоб ладонью. — Отдыхайте, я за документиками зашел, для милиции требуются на прописочку.

— Степа, на выход, нас тут не поняли, — Сынок шагнул к двери. — Документов нет, обобрали нас людишки добрые. Ты, мил человек, скажи, сколько с нас причитается? Мы расплатимся и уберемся, чтобы не подводить гостеприимное заведение. Тебе сколько?

— Остынь, Сынок, не прикидывайся дурнее глупого. Придет срок, предъявят тебе счетец, не торопись, — швейцар одернул тужурку, повернулся к Хану. — Пойдем, парень, разговор есть.

Хан кивнул, двинулся молча к выходу, но его перехватила Даша.

— Степан! — она указала на Леху-маленького, который ждал покорно своей участи.

Хан походя раскрыл наручники, бросил их Сынку и молча вышел вслед за швейцаром. Потрусил за ними и Леха-маленький.

— Кто такой? — спросил Сынок.

— “Кто такой”, — передразнила Даша. — Хозяин заведения. Корней.

— Плюнуть не на что, — и для наглядности Сынок длинно сплюнул в угол. — Корней! Скажи еще — Наполеон... либо... — он резко повернулся к Даше. — Корней вот! — Сынок растопырил руки, поднял над головой.

— Дурачок глупенький, — Даша похлопала его по щеке и вышла.

Константин Николаевич Воронцов побрился, вытер лицо одеколоном, надел чистую рубашку. Он сел на подоконник, выглянул на улицу: не так парит, как вчера, но в пиджаке сопреешь. Положил браунинг в карман брюк, шагнул — пистолет неловко бултыхнулся. В заднем кармане тоже нельзя: без пиджака видно больно. Воронцов подбросил пистолет на ладони, постоял в нерешительности. Может, оставить? На кой ляд он нужен? Затем с тяжелым вздохом надел пиджак, опустил пистолет во внутренний карман и пошел к Мелентьеву.

Субинспектор, как обычно, восседал за совершенно чистым столом, поглаживал пальцами его полированную поверхность, изображая бездельника, благодушествовал.

— Лодыри прикидываются тружениками, работяги — бездельниками, человек из себя вечно чего-то изображает, — сказал Воронцов, закрывая за собой дверь.

— А вы идите. Костя, отдыхайте с чистой совестью, — Мелентьев снял со стола пылинку. — Топаете вы на свидание — и прекрасно, не прикидывайтесь, что идете по делу.

— А я и не прикидываюсь, — Костя сел у стола, — а совесть грызет, угадал. Я замечаю за собой, нечистая она у меня, — он глянул на часы, отставив далеко руку.

— Вы при девушке-то так руками не размахивайте, часами бахвалиться не следует.

— Я знаю, почему совесть моя шебуршится, — Костя покраснел, насупил ниточки бровей.

— Ясное дело, — перебил Мелентьев. — Стыдно вам старым сыщиком командовать. У вас нормальная совесть, Константин Николаевич. Забирайте ее и идите себе на свидание, рекомендую “Савой”. Ах да, забыл, старый дурак, вы взяток не берете, на зарплату только до швейцара в “Савое” дойти можно.

— Нервничаешь, товарищ субинспектор? Может, мне не уходить? Что-то ты сегодня с самого утра не в себе?

Мелентьев вышел из-за стола, заложил руки за спину, хрустнул пальцами.

— Завидую вашей простоте, ясности мышления. Сам-то я, как известно, воспитания буржуазного. Вот и путаюсь, как мальчик, в соплях, — Мелентьев взял Воронцова под руку, вывел из кабинета, закрыл за ним дверь.

Костя Воронцов угадал: субинспектор нервничал. Дело в том, что к утру он пришел к мысли довольно очевидной. Когда Сурмина и Батистова из бильярдной к Корнею через проходные дворы вели, то неопытных сотрудников наверняка заметили. Узнав, что за гостями тянулся хвост. Корней нехитрую комбинацию с побегом разгадает. Он начнет думать, кто из двоих — из милиции, и, вполне возможно, за опознавателем пошлет. А кто лучше старого Савелия уголовный мир знает? Никто. Придя к такой мысли, субинспектор накинул на себя одежонку старенькую (несколько нужных вещичек всегда в шкафу держал) и быстро отправился в Марьину рощу к давно ему известному дому. Квартала Мелентьев не дошел — идут двое: один маленький, другой — лоб здоровенный. Он еще не успел в подъезд втиснуться, как мимо Савелий прошмурыгал. Мелентьев к здоровому мужику пригляделся и Леху-маленького узнал.

Субинспектор за ними до гостиницы “Встреча” дошел без приключений. Леха только у дверей оглянулся, но старый сыщик в тот момент уже стоял в подворотне. Он вернулся в кабинет, распорядился навести справки о хозяевах гостиницы и к обеду о постоянных обитателях заведения знал уже многое.

Анна Шульц — фикция, хозяин, конечно. Корней. И исчезнувшая было Паненка объявилась. Мелентьев ее без труда узнал в горничной Даше Латышевой. Он подобрал на нее имевшийся материал: ничего конкретного, прямых показаний на девочку нет. Корней тоже чист, к гостинице и подступиться не с чем. “Встреча” функционирует два года, сколько же там интересных людей перебывало? Однако из “висячек” — так в уголовном розыске называли нераскрытые преступления — ни одна к Корнею не подходит. Мелкие кражи, уличные грабежи, убийство в пьяных драках — все это Корнею не к лицу, он не станет размениваться. Значит, затаился, готовится, а пока принимает гастролеров, тянет с них помаленьку. Где-то он Паненку подобрал, для чего девчонка ему понадобилась? Все это обдумывал Мелентьев, хотел уже Воронцову доложить, но решил повременить. Начнутся шум, беготня, разговоры, совещания, а тут деликатный подход требуется. “Пока мне на шею с указаниями и сроками не сели, я обмозгую не торопясь”, — решил субинспектор.

Корнеев содержит гостиницу два года. Примерно тогда он и в Москве появился, тихо приехал, с уголовниками не вязался. Видимо, деньги у него были, он Анной Шульц прикрылся и купил гостиницу ее покойного мужа. Не торопился он, приживался, оглядывался, надо думать, где-то сейф приглядел. Тут ему работник по металлу и понадобился. Зачем? Батистова и Сурмина он принял, будет теперь с ними разбираться. Нужна связь — как установить? Гостиница... Кто входит в гостиницу без приглашения?

Жилец отпадает, они его не примут. Электромонтер... водопроводчик... Можно, но посещение разовое, с человека глаз не спустят, как придет, так и уйдет. За едой они, конечно, сами ходят. Что еще? Прачка? Кто-то им стирает, ни Анна, ни Дарья простыни, полотенца да наволочки не осилят. Прачка.

На этом месте и прервал субинспектора Костя Воронцов. Когда Мелентьев начальника за дверь выставил, долго не мог успокоиться, мысли в порядок привести... “Мальчик-то взрослым стал, приметил, что я не в порядке, нервничаю. Вернется со свиданки, доложу, он обидится, что молчал целый день. Ладно, с Костей мы разберемся, — решил Мелентьев, — сейчас главное — найти ход в гостиницу”.

Константин Николаевич Воронцов, выйдя из кабинета, задумался. Иван Иванович сегодня на себя не походил. Наверно, он за Сурмина беспокоится, решил Воронцов, спускаясь по лестнице. На улице, под лучами заходящего солнца, заботы эти как бы побледнели, а вскоре и совсем растаяли. Он торопился на свидание, где ждала его первая любовь.

Костя родился в Москве, но не переставал удивляться этому загадочному, все время меняющемуся городу. Сегодня он шел по улице и любил ее всю, с обшарпанными домами, новостройкой, дребезжащим по бульварному кольцу трамваем, выползающим с Петровки автобусом, мороженщицей под часами и папиросниками, которые кинулись, завидев его, в подворотню. Мальчишки испуг только изображали, они-то знали, что Воронцов мужик мировой.

Он, чувствуя, что за ним наблюдают, сделал лицо строгое, “не заметил” высовывающиеся из подворотни чумазые мордашки, прошел на бульвар и услышал за спиной свист и гвалт высыпавшей на площадь ребятни. Лето, сейчас для них лафа, тепло, чуть прикрылся — и одет, народу на улице много, голодным не останешься. Нет у ребят проблем, пусть у взрослых голова болит.

“С беспризорностью пока справиться не можем, — думал Костя, поймав на лету и надкусывая клейкий липовый лист. — Крупская докладывала на президиуме Государственного ученого совета... Гривенник с колоды карт, копейку с каждой бутылки пива отчисляют на борьбу с беспризорностью. Ни людей, ни денег не хватает. Пока не хватает, — Костя засмотрелся на молодую пару. Отец держал на руке малыша, жена опиралась на руку мужа. — Все люди как люди: с детьми, с женами, а я, дурак, — с пистолетом”, — кокетничал перед собой Костя, глянул на часы и пошел медленнее. До условленного часа оставалось еще порядочно, а заветная афишная тумба — за углом. На тумбе афиши менялись редко. Костя знал, что сейчас увидит поблекшие лица Савицкого и Максакова, которые и “вокал и сатирики” в ресторане “Арбатский подвал”, где ежедневно цыганский хор под управлением А. X. Христофоровой. Неизвестные Косте Эржен и Удальцов исполняют комическую чечетку. Вот взглянуть бы, что за штука чечетка комическая. А в “Форуме” — сверхбоевик “Дом ненависти” и в главной роли — мировая артистка Пирль Уайт. Вот имечко себе отхватила, а не знает, что “мировая” на нормальном языке совсем даже не то, что она думает.

По тому, как сердце забилось, Костя понял: время. Главное, чтобы пришла. Пусть мучает и невесть что из себя изображает — только увидеть, за руку взять, как бы невзначай губами волос коснуться, запах колдовской ощутить. Он уже знал: французские духи “Коти”, три рубля грамм. С ума сойти! Он дошел до угла, не завернул, отмерил пятьдесят шагов в обратную сторону, подошел к тумбе. Афиши сменили, к чему бы это? Теперь не придет. Он тупо смотрел на бумажные незнакомые лица. Какие-то Пат и Паташон. Костя тронул пальцем заскорузлую от клея бумагу, хотел сосредоточиться, прочитать, что же тут написано... глаза ему закрыли прохладные ладони. Он прижал эти ладони к лицу и неожиданно для себя поцеловал, осторожно поцеловал, боялся спугнуть. Так бы и стоял Костя, будто нет на этой улице ни единой души... Сердце замирает, сейчас разорвется...

— Здравствуй, — сказал он, снова целуя ладони, повернулся, словно не живой.

Даша похлопала Костю по щеке.

— Здравствуй. Отдай, самой нужны, — и спрятала руки за спину. — Где это ты руки целовать научился?

Костя не ответил, улыбнулся смущенно. Словами тут ничего не объяснишь. Даша взяла его под руку, раньше Костя стеснялся, теперь привык, даже удовольствие получал.

— Ты молодец, Даша, сегодня почти вовремя.

— На минуту раньше пришла. Ты из меня солдата воспитаешь.

— Каждый культурный человек должен быть точным, — Костя немного пришел в себя, даже глаза поднял. — Ты не голодная?

Дашу умилял этот вопрос, который Костя задавал каждый раз обязательно.

— Спасибо, — церемонно ответила Даша, — буржуи накормили меня.

Она придумала для Кости байку, что работает прислугой в доме нэпмана.

Костя признался, что работает в милиции, но об уголовном розыске, тем более о должности своей умолчал. Не от недоверия, а от скромности — считал, похвальбой покажется.

Даша знала, где и кем работает Константин Николаевич Воронцов, но о службе никогда не расспрашивала. Он ценил ее за скромность особенно, забывая при этом о врожденном женском любопытстве. Лишь благодаря этому любопытству они и познакомились.

Однажды, еще до встречи Паненки с Корнеем, она с двумя мальчиками выходила из “Эрмитажа”. Неожиданно мальчики переглянулись, подхватили ее — и быстро назад, в тень. Притаились.

— Воронцов?

— Он. Подлюга. Слыхал, на этой неделе в Сокольниках в него в упор пальнули и промазали.

— Везучий, черт.

— О чем разговор, ребята? — спросила тогда Паненка.

И тут показали ей парня, скромно одетого, ничем не примечательного.

— Запомни его. Паненка, и остерегайся. Только с виду он прост, серьезный мальчонка, стреляет с обеих рук. Работает Воронцов Константин Николаевич в угро начальником.

Больше года прошло. Даша как-то из гостиницы от скуки убежала, решила по Тверской пройтись. Остановилась у витрины и почувствовала, что рассматривает кто-то ее. Дело привычное, могла уйти и не глянуть. Так нет, черт попутал. Узнала сразу, будто вчера видела: “Значит, не прост, курносый, и с двух рук стреляешь?” А он стоит, уставился, будто фотографирует.

— Скажите, как пройти к “Метрополю”? — спросила Даша, нарочно выбирая слова с “р”: знала, нравится мужчинам, как она картавит славно.

Возможно, специально в Костю уголовники промахивались, берегли для Даши. Она его влет подстрелила. Костя стоял для окружающих, но Даша знала, он у ее ног валяется. Такое и раньше случалось, она оставляла тело и уходила. Но даже бывалая Паненка не видела, чтобы в восемь вечера посреди Тверской начальник уголовного розыска, вооруженный наверняка, на коленях стоял. “Я тебе покажу, как с двух рук стреляют! Небо с овчинку покажется. А ну, курносый, марш за мной!” И Костя пошел.

Даша познакомилась с Костей из озорства и любопытства. Разных мужчин она видела, но сотрудника уголовного розыска, да еще начальника, в ее коллекции не было. С Тверской Даша сразу свернула в переулок и больше уже никогда на центральных улицах с Воронцовым не гуляла. Совершенно ни к чему, чтобы Паненку вместе с ним видели.

В первый день они погуляли полчаса и разошлись, договорившись встретиться через день. Вместо Кости на свидание явился какой-то хмурый и озабоченный парень, пробормотал, что Константин Николаевич на заседании, и передал записку, мол, просит позвонить завтра. Даша хотела отдать бумажку с телефоном Корнею, пусть распорядится по усмотрению, не отдала. Она решила его сначала своим рабом сделать, а уж потом посмотреть, как приспособить парня. На третьем свидании Костя признался, что работает в милиции, взглянул вопросительно, но, так как Даша никакого интереса не выказала, пояснил, что занимается беспризорниками. О ребятах, живущих на улице, он мог говорить бесконечно. Даша молчала, наливалась злобой, ждала, когда курносый поведет себя как нормальный мужик, тогда она и отыграется. Как именно и за что отыграется, Даша не знала. Она, прошедшая огонь, воду и медные трубы, неожиданно выяснила, что не знает обыкновенной жизни с простыми человеческими заботами. Главное — оказалось, что она не все знает о мужчинах.

Курносый был влюблен, все признаки были налицо. Он смотрел больными, лихорадочно блестевшими глазами, пытался дотронуться до нее без надобности. Если она “случайно” прижималась к нему, вздрагивал, забывал, о чем говорит, и смешно краснел. Однако про любовь не говорил.

“Давай, давай, чего маешься, — торопила его мысленно Даша. — Какой отмычкой воспользуешься?

У тебя день рождения и ты предлагаешь отметить его вдвоем? Ты не можешь без меня жить, я не должна быть мещанкой? Мужчины перестраивают мир, и женщины должны им помогать? Ты устал и одинок? Чего там еще у вас, мужиков, имеется? Деньги? У тебя денег нет, ясно, как божий день. Оружие? Пистолет у тебя в левом внутреннем кармане пиджака, давай, курносый! Ну и скука с тобой!”

Даша лгала себе, скучно ей не было. Этот парень был абсолютной загадкой. Начать с того, что она не могла понять, сколько ему лет. По виду понятно — около четвертака, по уму сколько? То он смотрит и мычит, как дитя малое, то глянет свысока, скажет снисходительно, и уже не он, а Даша словно девочка с бантиками. Известно, оружие для мужчин — любимая игрушка. Имеет парень нож, так то в один карман сунет, то в другой, не набахвалится. Курносый ни разу и не намекнул, что всегда при оружии. Жарко, парится в пиджаке, нет по-человечески объяснить, чушь какую-то про насморк несет. И вообще чокнутый, про девок своих не рассказывает, подвигами не хвастается, а ведь воевал и сейчас работенка у него — как в сказке: чем дальше, тем страшнее. А как интересно послушать! Множество историй Даша слышала и от мальчиков, и от людей серьезных, менты в тех историях подлые и трусливые. А как ситуация с другой стороны видится?

Однажды Даша спросила:

— Костя, ты воевал?

— Все воевали, — он вздохнул. — Страшное дело.

— Беляки, они ведь звери, — подзадорила Даша.

— Понимаешь, Даша, порой зверем любой может стать: и белый, и красный, он обнял за плечи дружески. — Надо добиться, чтобы любой человек не забывал, что он, — Костя сделал паузу и произнес по слогам: — че-ло-век. Высшее звание.

— Я слышала, среди этих, как они... — Даша вроде бы замялась, — уголовников, что ли... “людьми” самых бывалых, заслуженных называют.

— Уголовники народ чудной, смешные они, — он улыбнулся.

Даша оторопела, все готова была услышать, но такое... “Корней смешной? Действительно, можно от смеха умереть”.

А Костя продолжал:

— Знаешь, Даша, я с фронта вернулся, хотел на завод, а меня в милицию определили. “Я рабочий!” — кричу, а мне: “Ты сначала большевик...”

— Ты партиец?

— В Кронштадте вступил. Был там такой момент, совсем грустный. Умирать, думаю, всегда неприятно, а в восемнадцать так обидно до слез. Страшно стало, вот-вот побегу либо закричу несуразное, понимаешь, опереться мне было не на что, а без опоры, чую, пропаду позорно. Попросился я в партию. Нечестно, конечно. Другие от сознательности вступают, а я от слабости. Знаешь, на миру и смерть красна.

— На миру! — Даша фыркнула. — Это кто же, кроме тебя да комиссара, про твою партийную бумажку знал?

— Не надо так, — он взглянул строго. — Ты повзрослеешь, Даша, стыдиться этих слов будешь. Маленькая ты, Даша. Билета мне тогда не дали, откуда у комиссара документы могли быть? У нас ни воды, ни патронов, только злости навалом, на всех хватало. Поднялись люди в атаку, и я со всеми, ведь слово дал. Кто жив остался (комиссар не дошел), позже люди за меня сказали. В Питере партбилет и орден дали... Ну, это к делу не относится.

Они долго тогда молчали. Даша смотрела на Костю, она с того момента звать его про себя курносым перестала, и он ей красивым и рослым показался. Ни ростом, ни красотой Костя не мог похвастаться.

— Так за что же тебя в милицию?

— А что я мог? — Костя пожал плечами. — Кому-то надо — чем я других лучше? Начал работать — так разозлился! Обидно мне, Даша, стало. Столько хороших парней полегло, народ море крови пролил, завоевал жизнь счастливую. Так нет тебе, какие-то “кривые”, “косые”, “ширмачи”, “паханы” жить нормально не дают. Ну, думаю, передавлю, не дам им пощады! — он рассмеялся, махнул рукой. — Молодые все одинаковые: давай вперед, все ясно и понятно. Хорошие — направо, плохие — налево. Жизнь мне быстро мозги вправила. Где хорошие? Где плохие? Слово-то какое — уголовник. Приглядеться, в каждом человек прячется, в другом так далеко закопался — совсем не видно, однако есть точно, можно раскопать, обязаны. Уголовник! От какого слова произошло, думала? В угол человека загнали, он по слабости стал уголовником. Его надо из угла вывести, каждого отдельно. Человек так устроен: его боль — самая больная, обида — самая обидная.

— Хватит! — Даша отстранилась, чуть не ударила. — Много ты понимаешь! Думаешь, умный? Костя видел, ударить хочет. Не отстранился.

— Прости, обидеть не хотел.

— А мне ни к чему, — Даша прикусила губу, отвернулась. — Врешь все, слушать противно. Сам же говорил, с сопляками возишься. Ничего ты про загнанных в угол не знаешь, не придумывай.

Костя не ответил, скоро они в тот вечер расстались. Даша не звонила неделю. Костя брал банду, в перестрелке его контузило. Отлеживаясь на диване, думал о Даше. Не простая она, видно, жизнь девчонку не по шерстке гладила. И решил, что, прежде чем в прислуги устроиться, уличной была. Каким ни был Костя сознательным, однако от мысли, что Даша в прошлом — проститутка, ему стало хуже.

Врач сердился, грозил, что если Воронцов не прекратит о работе думать, то положит в больницу. Даша позвонила, и они снова встретились.

Роман молодых отметил двухмесячный юбилей, когда Мелентьев получил данные на Корнея и начал комбинацию, которая называется “Ввод сотрудника в среду”.

— Так отвечай, где ты руки целовать научился? — спросила Даша, думая о том, что оно так в жизни и ведется: начальник на свиданке, а из подчиненного сейчас Корней душу вынимает.

Глава седьмая

Будьте вы прокляты!

На третий день пребывания беглецов в гостинице произошло невероятное: исчезла хозяйка заведения — Анна Францевна Шульц. Утром, как обычно, ровно в восемь у конторки появился ее супруг. Тихий и бледный, не поднимая глаз, Шульц прошелся по пустому холлу, в две минуты девятого удивленно взглянул на часы. Еще через три минуты он подошел к четвертому номеру (супруги спали в соседних комнатах) и деликатно постучал. Никто не ответил. Он постучал решительнее и позвал:

— Анхен! Дорогая, ты встала?

Не получив ответа, он нажал на ручку — дверь оказалась не запертой. На аккуратно застеленной кровати лежал конверт, а в нем — листок с одной фразой: “Будьте вы прокляты!”

Шульц не изменился в лице, не схватился за сердце, положил конверт в карман, открыл шкаф, убедился, что отсутствуют небольшой чемодан и шкатулка с драгоценностями.

Через несколько минут на зеркальном стекле парадной двери красовалось объявление: “Гостиница закрыта на ремонт”. Швейцар Петр, расплющив о стекло нос, с минуту наблюдал за пустой улицей, потом пробежался по холлу и коридору первого этажа с мокрым веником, задержался у напевающего самовара и крикнул:

— Дарья!

Даша понесла Сынку и Хану завтрак, дверь второй день не запиралась, девушка ее толкнула подносом и вошла в номер.

— Мальчики, с добрым утром.

— Здравствуй, Паненка, — ответил стоявший на голове Сынок.

Хан выглянул из ванной, изо рта у него торчала зубная щетка; приветственно махнул рукой, хотя находившаяся в другой комнате Даша видеть его не могла.

— Степан, язык проглотил? — спросила Даша, повысив голос.

— С добрым утром, сестренка! — отозвался Хан.

— Черен ты для братца.

— Даша прошла через спальню, увернувшись от Сынка, который, продолжая стоять на голове, пытался схватить ее за руку.

Хан, намыливая лицо, взглянул в зеркало.

— Я поздоровался...

— Где Анна? — Даша схватила Хана за плечо, повернула к себе лицом.

— Анна? — Хан изобразил удивление. — Наверное, завтракает?

— Слушай, Степа, — Даша присела на край ванны, — я слышала, как ты ночью ее дверью скрипел. Анны нет в “гостинице, похоже, она ушла с концами. Где она?

— Верно, мы засиделись поздно, чай пили, — Хан пожал плечами. — Анна сказала, как обычно, до свидания.

— Врешь! Она, старая дура, в тебя, сосунка, влюбилась! Это же все видели. Думаешь, Корней не знает? Что ты ей наплел? Куда она рванула?

Хан сжал девушке руку так, что пальцы побелели. Даша зашептала:

— Ты, татарин, на мне силу не выказывай, — выдернула руку. — Еще раз тронешь, я тебя без Корнея порешу. Понял? Я тебя, ирод, спрашиваю, понял?

— Ладно, сестренка...

— В роли Джульетты — известная артистка Паненка. Ромео — Степан, кликуха — Хан, — сказал Сынок, наблюдавший за ними из-за приоткрытой двери. — Немочка сорвалась? Ай-яй-яй! Беда! — он ерничал, улыбался вроде бы, но смотрел серьезно. — Человек сошел на берег. К чему бы это? Не первая ли крыса бежала? Дали течь, идем ко дну?

— Брось, Даша, чего я Анне мог такого сказать? — спросил Хан, когда они все уселись в гостиной за стол.

— Жила, жила — и вдруг в бега кинулась? — Даша задумалась.

— Мужика она своего не любила, — ответил Хан. — А что вдруг — это со стороны так кажется. Может, копилось у нее годами, а ночью через край хлынуло? Женщина молодая, собой хороша, разве здесь для нее жизнь? Сестренка, это же тюрьма! — он постучал пальцем по столу.

Сынок молча наблюдал за сокамерником, как он порой называл Хана, и удивлялся. Скажи, разговорился молчун! Не всполошился, что немка сбегла, не горюет. А вроде сам втюрился. И не жалко ему? Может, теперь и не свидятся?

— Много ты тюрем видал. Спишь, жрешь, как барин...

— Есть и спать корове сладко, — перебил Хан. — Да не об этом речь. Ушла Анна? Откуда известно, что совсем?

— Известно, — Даша встала. — Так ты ни при чем? Понятно. Гляди, Хан... — и вышла.

Сынок отхлебнул остывшего чаю, отрезал ломоть хлеба, сделал бутерброд с колбасой, подумал, приложил сверху ломоть сыра.

— Шамовка здесь точно не тюремная, — сказал он и откусил чуть не половину.

— Чего же Анна мне-то не шепнула, что уходить задумала? — Хан тоже потянулся к еде. — Где искать теперь? Москва — город... да и осталась ли? Может, катит куда, колесики уже постукивают...

Сынок ел сосредоточенно, с последнего бутерброда колбасу и сыр забрал, хлеб на стол бросил. Хан кусок положил в плетенку, сказал укоризненно:

— Хлеб бросать грех.

— Так ведь и воровать, и врать, и чужую жену соблазнять — все грех.

— Они не венчанные, — Хан спохватился и добавил: — И не виноват я, с чего взял?

— Ты бы в цирке, Степан, не сгодился. Души в тебе нет, холодный, — Сынок откинулся в кресле, закинул ногу на ногу, цыкнул зубом. — Поздно ты, Степа, вскинулся, врешь — просто отвратительно слушать.

— С чего взял?

— Остынь, — Сынок махнул рукой пренебрежительно. — Представь... — он выдержал театральную паузу. — Человек узнает, что его любимая раскрасавица испарилась, сбегла, так сказать, в неизвестном направлении. Чего такой человек делает? Он руками размахивает, говорит не поймешь какие слова. Когда очухается, заявляет решительно: мол, все вы, люди, врете, я, как никто, ту распрекрасную душу знаю! Она сорваться, мне не шепнув, не способная! И бежит трусцой проверять, где же действительно дорогая душа. Убедившись, что люди ему по ошибке правду сказали, человек часами топчется у дверей, ждет, когда душа появится либо, на крайний случай, аппетит возвратится. Ты, Степа, человек некультурный, книжек не читал, в цирк не ходил, одно думаешь — как чего украсть, нарушить сто шестьдесят вторую статью уголовного кодекса ресефесеэр.

— Ты-то артист, известное дело. Как ты того щелкопера в бильярдной отделал? Цирк! У факира своего научился? — Хан пытался Сынка с разговора сбить, на другое отвлечь.

Сынок, склонив набок белокурую голову, улыбался, рассматривал приятеля с удовольствием.

— Ты, Степа, фраер чистейшей воды, как слеза. И хитрости твои прямые и коротенькие до ужаса. Меня в кошмарный пот бросает от одной мысли, чего тебя в нашей распрекрасной жизни ждет. Отповедь закончил, перехожу к делу. Ты врешь, Степа, как сивый мерин. Не пойму только, за что так обижают несчастное животное.

Сынок поднялся, принес из спальни коробку папирос, взглянул на Хана и, убедившись, что тот успокоился и расслабился, спросил:

— Зачем тебе нужен уход Анны? Зачем, Степа? — он сел на подлокотник его кресла, заглянул в глаза.

Хан двинул плечом, пытаясь Сынка сбросить, тот вовремя отскочил, вернулся на диван. Хан почувствовал, что взглядом выдал себя, разозлился по-настоящему. Он уступал Сынку в реакции и уж, конечно, в словоблудии, но превосходил в силе — аргумент в отношениях между мужчинами не последний.

— Слушай, парень, — начал Хан неторопливо. — Я не знаю, почему вокруг Анны вы хоровод водите. И знать не хочу. Мне своих дел, — он повел пальцем по горлу, — чужого не надобно. Ты меня на характер не бери и не замазывай. Я Аннушке лишнего не говорил и не знаю такого, чтобы она ушла. Да и ни к чему мне ее уход, обидно даже. Уяснил, Сынок? — Хан уставился на Сынка и молчал, пока тот не пробормотал, усмехаясь:

— Уяснил, уяснил...

— Теперь другое, — Хан не сводил с Сынка черных глаз. — Я бы молчал, да ты сам никчемный разговор начал. Когда я в номер вернулся, ты не спал. Когда ты вышел, минут пятнадцать тебя не было, я не спал. Так куда ты ходил. Сынок? С кем беседу имел? И чего ты теперь плетешь вокруг Анны?

У Сынка от возмущения дух перехватило, он вскочил, но Хан поднялся раньше, схватил железной рукой за плечо. Сынок удивительно легко выскользнул, упал на диван и ногой махнул с такой быстротой, что у Хана волосы от ветра на голове вздыбились.

— Мог и пониже взять, не стоит нам силой мериться, — быстро сказал Сынок. — Остынь, считай: не было об Анне говорено...

Неожиданно Сынок повеселел, взглянул на сидевшего напротив Хана с симпатией и сказал:

— Не было разговора, и ты, парень, никакого отношения к исчезновению Анны не имеешь. Лады?.. — договорить не успел, как скучно ему стало.

— Честно сказать, и я в отношении Анны на тебя и не думаю, — ответил Хан.

— Спасибо, себя ты обмануть не можешь.

— Я-то здесь тоже сбоку, — упрямо возразил Хан. — Сынок, пойдем прогуляемся, — он встал.

— Куда пойдем? Корней просил не высовываться, — ответил Сынок. — Зачем же человеку за добро пакостить? Если уходить, так совсем. Тут я согласен, давай узнаем, сколько должны, и свалим. Деньги потом пришлем. — Голубые глаза его смеялись. Сынок ответ знал.

— Я работу обязан закончить, — ответил Хан. — Обещал.

— Тогда не болтай попусту.

Корней весь разговор слышал, злился, места себе не находил. Он, считавший себя человеком умным, попался, как последний пижон: Анна ушла. Нельзя в его положении жить, рассчитывая на женское благоразумие. Гостиницу необходимо срочно ликвидировать. Главное, что он сам же потакал ухаживаниям милиционера, даже Анне шепнул, мол, приласкай парня, он мне нужен. Баба и есть баба, у нее вместо мозгов в голову неизвестно что напихано. Мент эдаким простачком выглядит, а сообразил, куда ударить, и мгновенно к немочке отмычку подобрал. “Уважает меня Мелентьев, — неожиданно подумал Корней, — парня подходящего выбрал. А вот с кличкой промахнулся: нет чтобы расхожую дать, выдумал Хана. Непростительно для старого сыщика, обмишулился”.

Эти рассуждения привели Корнея к мысли страшненькой. А как ошибся Савелий? И милиционер тот, другой? Поглядел старый на ребят: не знает их и кличек не слыхал, признаться в том не пожелал. Сочинил для Корнея байку, чтобы нужным человеком казаться. А если не сочинил и знает старый действительно, а поменял парней умышленно? Корнея угробить решил. Очень просто, вполне мог старый додуматься.

Запутался Корней, заблудился в двух соснах. А поначалу так славно складывалось. Хан просьбу изготовить кое-какой инструмент воспринял спокойно. В подвале у Корнея заранее был станочек токарный приспособлен. Тисочки, другие инструменты для работы по металлу. Хан осмотрел все, на чертежи глянул, сказал, что можно сделать дня за три-четыре, и определил десять червонцев за труд. Зачем такой хитрый инструмент, не поинтересовался, наверное, понял. Однако не торопится. Корней не удивился: милиционеру спешить некуда, он с воли вестей ждет.

Потом с Сынком поговорили уважительно. Знаем тебя, наслышаны, предлагаем долю в серьезном деле. Где, что, когда, сам понимаешь, сообщим вовремя, за помощь старшим выделим тебе десять тысяч. Парень не сразу согласился, кочевряжился: “Я вслепую не пойду, сам башковитый. Десять тысяч — деньги, но смотря сколько брать задумано. Дайте мне четверть от целого”. Обещать и половину можно — согласились, поторговались для виду.

Корней велел дверь номера не запирать, Леху-маленького отослал. Хан не уйдет. Сынок тоже заинтересован. И вот тебе — Анна сбежала. А если она Мелентьеву адресочек шепнет? Или уже шепнула? Так жить нельзя, теперь Корней ни одного делового человека в гостинице принимать права не имеет.

Задумано Корнеем все было правильно. Хан инструмент изготовит и умрет. Здесь два пути: либо Сынка на это дело уговорить, либо самому отправить, но Сынка убедить, что это он сделал. Корней по таким делам специалист классный. Старый Савелий соберет сходку воровскую. Корней на нее явится и с людьми поговорит. “Я устал: возраст... живите в мире, а я — на покой. Хочу дать вам последний совет, люди. Не трогайте вы народных сбережений, оставьте в покое кассы и сейфы государственные, на ваш век частников и их капиталов вполне хватит. Дошло до меня, что готовят неразумные сейф серьезный взять. Приказать не имею права, все мы здесь равны, но трогать народные деньги очень не советую. Милиция на дне морском тех людей найдет, оставьте свои помыслы, лучше десять раз у нэпмана взять, чем один раз у государства”.

Удивятся люди таким речам, подумают: был конь, да изъездился. Кончился Корней, да и бог с ним, многие с облегчением вздохнут. Подумает каждый, кто же это сейф готовит? Однако спрашивать у людей про чужие дела не ведено: кто задумал, тот и делает. Корней с Сынком сейф возьмут, шум пойдет, люди и вспомнят предупреждение. Конечно, все эти разговоры в милиции известны станут. Корнея искать не будут... Был вор, отсидел свое и одумался, ушел на покой, а денежки у него еще со старых дел припасены.

Все было задумано правильно. И Анна ушла — черт бы с ней: так и так гостиницу ликвидировать сомнения Корнея мучают. Подвел Савелий: не Хан — из милиции, а Сынок. Как разобраться?

Придержать пока обоих ребят у себя, гостиницу ликвидировать и уйти по-тихому, все бросить. Где и как жить без денег? Вся жизнь, значит, не так была сложена? Нет, такая доля не для него.

Можно обоих гостей убрать, взять на дело Дашу, вытряхнуть сейф и скрыться. И будут Корнея разыскивать за убийство и кражу госимущества. Дарья поживет с ним годочек, наскучит девчонке жизнь тихая, а другой не может быть у беглого, девчонка от него сбежит, да еще в уголовку стукнет, чтобы навсегда избавиться. О таком пути и думать несерьезно, он еще хуже первого: там хоть жизнь серая, мышиная, да безопасная. А тут, если мента убьешь, не жить будешь, а прятаться, не спать, а прислушиваться, если не в тюрьме окажешься, то в лечебнице для психов и придурков.

Разумно лишь одно решение: надо с гостями разобраться, повернуть их налицо, точно, абсолютно точно определить суть каждого. Милиционера руками чужими убрать, живого вывести на сейф. На сходке людям объявить, как задумано, пусть они рассказывают о Корнее, что им хочется, тронуть не посмеют.

Корней прошелся по тихому коридору, постучал в седьмой номер, никто не откликнулся, открыл — никого. Он спустился в подвал и увидел Хана, который, склонившись над тисками, работал напильником.

Сынок сидел на верстаке, курил, болтал ногами и что-то говорил. Слов его слышно не было, но, судя по довольной улыбке, рассказывал он смешное, самому приятное. Корней прислонился к сырой стене, задумался. Может, и хорошо, что их двое? Один неясный человек действительно беда, поди-ка разберись в нем, выверни душу, загляни в его мысли. Когда двое — много проще, надо лишь поставить людей лицом друг к другу, они сами прекрасно разберутся. Жизнь, она одна, другой не выпросишь.

Хан перебрал изготовленный инструмент, уложил в коробку, начал снимать фартук.

— Железки, похоже, для зубодера, — Сынок спрыгнул с верстака. — Я в прошлом году зубом маялся, заскочил к одному, так у него таких крючков и пилочек полный тазик. И чего делать, мучиться, когда купить можно?

Хан пожал плечами, пошел вместе с Сынком к лестнице, разглядывая на ходу длинный тонкий стержень с замысловатым крючком на конце.

— Ты молчишь, молчишь, устал я тебя развлекать, — сказал Сынок. — Может, в картишки перекинемся?

Хан усмехнулся, хлопнул Сынка по плечу, хотел ответить, как из конца коридора донесся женский голос:

— Коля? Сынок, топай сюда, разговор есть.

— Ну, извини, — Сынок развел руками и зашагал по коридору, весело насвистывая.

Только Хан вошел в номер, как дверь за спиной скрипнула, Шульц кивнул, улыбнулся натянуто, указал на кресло. Хан сел, не выказывая ни любопытства, ни беспокойства, смотрел на незваного гостя равнодушно.

— Разрешите? — Шульц взял у Хана стержень, осмотрел, попробовал на упругость. — Вам еще долго работать?

Хан забрал у Шульца стержень, ударил несильно по столу, крючок на конце отскочил.

— Вы кто будете? — Хан швырнул железку под диван. — Как говорит мой друг, я вашего имени не называл.

— Последние годы меня зовут Шульц, — Шульц взял со стола отломившийся крючок, сделал вид, что рассматривает, а сам наблюдал за Ханом, перехватив его удивленный взгляд. — Мне поручено поговорить с вами от имени хозяина заведения...

— Кто за работу платит? — спросил Хан. Шульц достал бумажник, отсчитал десять червонцев, подвинул к краю стола.

— Завтра можно сделать, если металл нужный доставите, — Хан спрятал деньги. — Нужно железо мягкое, а не перекаленное, хрупкое.

— Допустим, — Шульц кивнул. — Я распоряжусь. Меня другое беспокоит, молодой человек. Вас проверили, вы сомнения не вызываете. Как же получилось, Хан, что вы сюда сотрудника милиции привели?

— Что? Кто тут мент? Сынок, что ли? — Хан смотрел возмущенно. — Не может того быть!

— Почему? — спокойно спросил Шульц и тонко улыбнулся. — Ведь вы, простите, с ним в тюрьме познакомились? Вы по воле сего молодого человека не знали?

— Не знал, — согласился Хан. — Однако слыхал. Сынок — парень известный. К нему и в камере уважение выказывали...

— А Сынков много, — возразил Шульц. — Лично я трех знавал в разное время, о двоих слышал, так что кличка эта так — звук один. Вы, Хан, в святая святых милиционера привели, я не понимаю вас. Никто из людей вас не поймет. Хан. Вас одного собирались в суд вести?

— Одного, — Хан опустил голову. — Сынка, верно, в последний момент пристегнули.

— Вы говорили ему, что бежать думаете?

— Нет, он сам шепнул.

— Странно, Хан, получается. Вы решили бежать, имеете поручение к самому Корнею, вам пристегивают человека, он и побег предлагает. Корней слову верен, открывает двери, а вы приводите в дом...

— Сынок предлагал конвойного убить! — вскинулся Хан, вспомнил, как дело было, и заскучал. — Он в карты знаете, как играет? Исполнитель... высшей марки, — пробормотал Хан не совсем уверенно и затих.

— Я к вам с серьезным предложением, вы извините... — Шульц развел руками. — Ведь это он мою супругу выпроводил, а если Анна по глупости в милицию позвонила? И нас, будто зверей, обложили уже? — на бледном лице Шульца выступили красные пятна. — Вы гостиницу содержите? Вы людям приют давали? Кто разрешил вам приводить в чужой дом непроверенного человека?

— Уйдем по-тихому, — пробормотал Хан. — Неужто у вас запасного выхода нет?

— Куда уйдем? — Шульц махнул рукой вяло. — Мне бежать без надобности, по своим документам живу, и власти ко мне претензий не имеют.

— А как с этим? — Хан кивнул на дверь.

— Ваша забота. Хан. Умели нагадить, умейте и подчищать за собой...

— Я на мокрое не пойду, — глухо сказал Хан.

— Ради бога, вам и не советуют, милиция своих людей не прощает. Инструмент вы завтра сделаете и уходите, потайной выход действительно имеется.

— Ну спасибо! — Хан лицом просветлел, поднялся, положил на стол деньги. — Век не забуду!

— Свои люди. Корней просил передать: через два дня люди на сходку соберутся, вам перед ними ответ держать.

— Какой ответ? — Хан попятился.

— А вы как думали? Корней заведение закрыть обязан. Вы же спалили гостиницу. Люди на нее деньги давали, им доложат: так, мол, и так.

— Смерть верная, — Хан опустил голову. Скрипнула дверь и закрылась. Он остался в номере один.

В это же время в дальнем номере, где дверь обита железом и накладные засовы, Даша и швейцар Петр беседовали с Сынком. Петр, посмеиваясь, пил чай, хитро поблескивал глазками: очень он любил изображать человека веселого и не шибко культурного.

— Я тебя уважаю. Корней, — сказал быстро Сынок. — Но ты тоже говори, да не заговаривайся. Я за Ханом увязался, это факт, признаю. Но притопал я к вам, нет ли — вам что, холодно? Степа Хан сам к вам шел, он слова к Лехе-маленькому имел. Дарья, скажи.

Даша курила не затягиваясь, баловалась больше. Глянула на Сынка, повела плечом. Что это Корней придумал такую проверку двойную? Определил ведь старик Савелий: парень наш, деловой, да и слепому видно. И разговор как складывает? Так беседовать милиционеру вовек не научиться. Корней сказал: побудь, приглядись. Она может, делать все равно нечего, только гляди на него, нет ли — одно ясно: Сынок вылитый вор-аристократ, работник по церквям и дорогим гостиницам.

— Корней, ну хоть краем я виноват, что Хан ментом оказался? А не ошибаетесь вы? — Сынок взглянул на швейцара, затем на Дашу.

— Точно, как в банке вседержавном, — Петр рассмеялся.

— Чего же ты смеешься?

— А мы еще наплачемся. Сынок... Сейчас запасец веселья создать надобно.

Сынок взглянул на него и увидел, что смешки и прибаутки — видимость одна, из-под нависающих бровей смерть глядит.

— А ты Ленечку с Потылихи знал? — спросила неожиданно Даша.

— К чему вопрос, не пойму?

— А ты отвечай. Сынок! — повысил голос швейцар. — Не брезгуй!

— Ленечку? — переспросил Сынок, внутри захолонуло неприятно, понял: смешки кончились, проверяют. — Да вроде там два парня с таким именем есть: один, слыхал, щипач, транспортник. В личность не знаю его. А второй, слыхал, по мокрому прошел, в бегах сейчас...

— Ты много слыхал, Сынок, — Даша улыбнулась ласково. — Кто такой Толик Крепыш?

— Из Эрмитажа? Знаю, Крепышом в шутку назван, тонкий — аж тень не отбрасывает.

— Ему верить можно? — спросил швейцар.

— Нормальный человек, по куклам специалист, — ответил Сынок.

— Нормальный, — повторила Даша, — на уголовку работает. Может, и ты. Сынок, нормальный?

— Ты, девонька, не заговаривайся, — зашептал Сынок с придыханием. — Ты здесь за Корней прячешься, только шарик-то — круглый, говорят, вертится. Может, встретимся где в другом месте.

— Не знаю. Сынок, — швейцар взял стакан с чаем, отпил культурно. — Возможно, он и без тебя крутиться будет. Или остановится, как думаешь?

— Я против тебя никто. Решай, Корней. Только я так понимаю: вы эту малину спалили, виновного ищете, — Сынок облизнул пересохшие губы. — Я к вам Хана не приводил, он меня вел.

В дверь стукнули, в номер вошел Леха-маленький. Сразу тесно стало, а Сынку вдобавок и душно. Он уже прикидывал, что на худой конец сумеет от девки и Корнея вырваться.

— Звал, Корней? — спросил Леха, неловко кланяясь.

— Сядь, не засти, — швейцар даже не взглянул. — Давай рассудим. Сынок. Я тебя решать не буду, прав у меня таких нет. Но гляди, что получается. Звонит мне, — он кивнул на Леху-маленького, — и говорит, мол, тебя человек спрашивает, привет от моего брательника шлет. В цвет попадает, однако приглашать не спешу, интересуюсь, что за человек? Леха, скажи.

— Точно, — ответил тот. — Я говорю: человека не знаю, на приезжего смахивает, а с ним Сынок, личность фартовая.

— Ясно, Сынок? Разве я когда-нибудь незнакомого человека в дом пустил? Я тебе верил, тебе дверь открыл. Ты кого в дом привел. Сынок?

— Так что же теперь?

— Ничего, — ответила Даша, — ты милиционера привел, ты его и выведи, только так, чтобы адресочек наш он забыл.

— Верно, Паненка, — согласился швейцар. — Ну а ты. Сынок, как полагаешь, по справедливости мы с тобой?

Глава восьмая

Пора срывать маски

Даша оставила поднос с ужином и, не взглянув на молодых людей, не пожелав им, как обычно, спокойной ночи, быстро вышла из номера. Утренний разговор с Сынком она и вспоминать не хотела. “Уголовник — человек, которого жизнь в угол загнала”. Так что же она делает? Спокойненько человека на убийство толкает. Одного из них убьют, другой в самом темном и тесном углу жизни окажется. Из этого угла ему уже никогда не выбраться. Корней парня заставит работать на себя, использует до конца, а потом... Либо людям на него шепнет, либо уголовке отдаст. Даша не слышала окончания беседы Корнея со стариком, но поняла: сговорились. Да они за свой кусок кого угодно утопят, не впервой им, видно, чужими жизнями распоряжаться. Казалось Даше, что она, глядя на главарей уголовного мира, сама до всего додумалась. И невдомек ей, как меняется она последние два месяца: и смотрит, и думает, даже говорит по-другому. А последнее совсем ни к чему: опасно. Раньше Даша среди своих часто употребляла воровской и арестантский жаргон, общаясь с посторонними, говорила чисто, но подслащала речь жеманными словечками типа “чувствительная”, “кошмарная”, “ужасная”.

Однажды, гуляя с Костей по тихим переулкам, Даша сказала:

— Я девочка до крайности чувствительная. Костя втянул голову в плечи, будто его по шее ударили, стрельнул взглядом, но промолчал. Она это заметила, решила, что так и засыпаться недолго, стала за своей речью следить. Не сразу у нее получилось, но жаргон Даша употреблять перестала, а “чувствительно-кошмарный ужас” свела до минимума. Что она стала говорить чище. Костя отметил, плохо только, что Корней тоже мимо не прошел.

— Ты, Паненка, прямо курсисткой стала. Молодец.

Даша, зная, как не любит он с хорошим словом расставаться, к похвале отнеслась настороженно. Девушка не только говорить — одеваться и ходить стала тоже по-новому. Видно, был у нее артистический дар. Даша не думала: это носить нехорошо или так ходить не следует. Но раз она стала прислугой в богатом доме, то туфельки на шпилечках не наденешь, а значит, и семенить нет необходимости. Одеваться она стала неброско, походка строгая, без фиглей-миглей и зазывалочек, духи можно лишь намеком.

Итак, отнесла Даша ужин и возвращалась по коридору к себе, когда заметила в конце коридора неприкрытую дверь и услышала:

— Даша, загляни на минуточку. Корней встретил на пороге, дверь на засов запер, спросил:

— Как гости?

Даша привычно плечом повела, мол, нормально.

— Расчет наш с тобой. Паненка, прост, — он подвинул для нее стул, сам начал расхаживать по комнате. — Милиционер не убежит, не для того прибыл, и на мокрое не пойдет, ему совесть такое не разрешает. А наш человек против Корнея не поднимется, духу не хватит. И выход мы с тобой. Паненка, человеку оставили один...

— Что я Паненка, в делах замазанная, без документов и денег, ты. Корней, не напоминай, — перебила девушка. — Я у тебя за койку и харчи — в прислугах. Ты меня понял? Я ничегошеньки в ходах и выходах не понимаю, а крови на мне нет и не будет.

— А чего вскинулась?

— Ты меня за придурковатую не держи. Мальчики могут поссориться, — она кивнула на дверь, — один другого порешит, возможно. Так ты меня, Корней, в номер не зови: мыть, убирать не буду. Ясно?

— Смелая ты и умная. Люблю, — Корней рассмеялся коротко. — Раз умная, понять должна, я тебя в таком виде взять с собой никак не могу. Старые твои дела мне без надобности. Слыхал, и нету их совсем. Никто из мальчиков тебя не назвал, клиенты, кто в живых остался, о тебе молчали. Двое лишь на очных ставках бормотали несуразное, мол, была раскрасавица с серыми глазами, картавит легко да смешливая. По таким приметам можно век искать, а найдут, так лишь для одного — документы тебе крепкие выдать и на работу определить.

Не ведая того, больно ударил Корней. Даша сказанное знала и гнала от себя, спрятаться хотела от злой правды.

Гулять лихой Паненкой с ребятами, имея обиду, отбирать у мужиков глупых, что они ей и так должны, даже под нож подставлять — одно. Вы, люди, со мной так, я с вас — втридорога. Нет у меня ничего, никогда и не было, ни дороги вперед, ни назад. Жалость к себе вещь великая, ей цены нет, она для человеческой совести словно шапка-невидимка, любые двери открывает, все права дает.

Такой Паненкой вошла Даша к Корнею в дом. Прошло время, слухи потекли, мальчики садиться начали, на допросах и в суде не называют ее имени. Ну, мальчики молчат, еще понятно, но и пострадавшие молчат. Рассказывали, один селянин после встречи с Дашей и мальчиками в больнице обосновался прочно. К нему следователь наведывался, все о девице узнать хотел. В самый последний раз селянин тот сказал: “Я ее прощаю!” — и отдал богу душу, примет не назвал. А она о том парне помнила, что конопатый был, ничего больше. Постепенно растворяться стала Паненка, себя не поймет, нутро человеческое твердит: было, было, а взять в руки нечего.

Тут еще курносый встретился, о загнанных в угол начал рассуждать. И Даша вдруг поняла, что играет она загнанную, ни в каком углу не стоит, чисто вокруг. Прошлые грехи не теснят ее, люди простили. Кажется, чего тебе еще надобно: мечтовый вариант — вздохни свободно, живи да радуйся. У Даши все не так складывается. Пока вину перед законом носила, внутри ее не чувствовала; как поняла: перед законом чиста, — в сердце ударило, прихватило больно. Кто же я? Задумалась. Тут еще Костя в жизни застрял, — не вытащишь. Любить не любит, бросить не может. Корней с Савелием переглядками, улыбочками соскальзывающими последние гвозди в крышку гроба заколотили. Нет Паненки, померла. А Даша перед выбором стоит, раньше такого слова не знала, сейчас оно ей дорогу перекрыло, будто живое крутится. Выбирай! Выбирай!

Сейчас Корней вслух сказал, на самое больное наступил. Мыслей ее он не знал, но чуток Корней был. Почувствовал опасность, потому решил добиться ответа.

— Муж и жена один возок тянут и пристегнуты должны быть одинаково, — он взглянул на Дашу испытующе, девушка на упоминание о супружестве не отреагировала. — Пары не получится, если один намертво прикован, а другой в охотку рядом бежит, а надоело либо другое на ум пришло, можно из оглоблей скакнуть, в обратную сторону побежать.

“Интересно, как на земле супруги живут, которые не связаны преступлением? — размышляла Даша. — Не боятся ни доноса, ни милиции, а живут, тянут вместе, не взбрыкивают”.

— Я не гимназист, чтобы перед девчонкой выламываться, — сказал Корней. — Чего молчишь? Или язык проглотила?

Даша откинулась на спинку стула так, чтобы натянулась кофточка на высокой груди, взглянула глазами прозрачными, улыбнулась смущенно.

— Интересно знать, — Корней запнулся, — кто у тебя первым был? Какой мужик?

— Я же на каторге родилась, там сразу пятеро навалилось, — Даша чувствовала: сейчас бросится. Не боялась, знала: не одолеть ему. — Не разобрала я первого-то, Корней, — протянула она с тоской, подошла к нему, положила руки ему на плечи, в лицо заглянула. — Я никого не люблю, свободная. Все тебе будет, до капельки.

Он обмяк, и Даша тотчас оттолкнула его, будто мокрую тряпку отбросила. Слабенький мужик, обыкновенный. Придумали люди — Корень.

— Скушно, тоска заела, — Даша прошлась по номеру. — Что за жизнь у нас? Четыре стенки да окна с решетками. Я с мальчиками гуляла по самому краешку, свою жизнь на день вперед не загадывала. Но я гуляла! — Даша растянула последнее слово.

— Это не жизнь. Паненка...

— Это жизнь? — Даша застучала по стене. — Жизнь? Я вчера по улице шла, люди вокруг спешат куда-то, смеются, ругаются. Две девчонки, мои годки, пончики в сахаре купили — глаза от счастья в пол-лица... — она говорила лишнее, чтобы скрыть ошибку, длинно выругалась, привычные недавно слова сейчас оказались шершавыми, царапались.

Корней глаза прикрыл, кивнул согласно и сказал:

— Может, ты и права, Даша, — и то, что назвал он девушку по имени, прозвучало предупреждением. — Мое время прошло, ты же еще нашей волей не отравленная. Жизнь-то сейчас новая, интересная, в ней можно место для себя найти красивое.

“Лишнего наплела, веру ко мне потерял Корней, — поняла Даша. — Назад его теперь трудно повернуть”.

— Ты, Корней, умный, — она вновь подошла к нему вплотную. — Отпустишь?

Корней чувствовал на щеке ее жаркое дыхание, видел глаза прозрачные, зябко ему стало от мысли, что девчонка качнулась, завязать с блатной жизнью подумывает. Кто задумался, тому веры нет. А не сам ли он ее толкнул? Он толкнул, она и закачалась. Значит, стояла нетвердо, он прав, что проверочку эту устроил. Плевать он хотел на воровское товарищество, только если девчонка отшатнется, в новой жизни Корней ей ни к чему. Не отдам, ты моя будешь, решил он и сказал:

— Ты свободна, Даша. Тебя никто не держит... — и замолчал, увидев перед носом кукиш. Паненка в лицо рассмеялась.

Сначала Даша хотела остановить его ударом, остереглась. Нельзя дать ему договорить, нутром чувствовала. Не отпустит Корней, словами повяжет — и кончится скверно: уйти не даст, а веру потеряет.

Корней, чтобы лица не потерять, руку ее поцеловал, тоже рассмеялся коротко.

— Ты верно рассудила. Корней с Паненкой на дела не ходил, в тюрьме не сидит. А мальчики, которые сейчас там, и дружки их, которые здесь, тебя могут не понять.

Но этот выстрел был уже мимо. Даша разбрасывала серебро смеха, не слушала, шагнула к двери.

— Воровка никогда не будет прачкой! Запомни, Корней! Никогда!

По комнате ползал страх. Он был черный, с мягкими мохнатыми паучьими лапами. О своем появлении он объявил, хлопнув форточкой, притих, прислушиваясь, шевельнул занавеской, заскрипел половицами, забавляясь, зацокал по булыжной мостовой лошадиными подковами. На мгновение страх исчез, тут же отразился в трюмо и начал растекаться по спальне, обволакивая лежащих неподвижно людей.

— Он хочет, чтобы ты меня убил, — сказал сотрудник уголовного розыска так медленно и неловко, словно учился говорить на чужом языке.

Вор вытер ладонью влажное лицо и не ответил.

— Да, чего темнить, я агент уголовного розыска, ты мне был нужен для прикрытия. Кто знал, что так случится?

Вор сел, повернувшись к агенту спиной, и сказал:

— Ты дурак, за стеной слышно...

— Я дурак, — согласился агент. — Там никого нет, я проверил. Корней в нас запутался, хочет кровью одного связать другого.

— Мент, а мент? — плаксиво спросил вор. — Скажи, зачем ты полез сюда? Ну зачем, ты что, дефективный? — он встал, вздохнул тяжело. — Давай уносить отсюда ноги. Только ты в свою комсомолию пойдешь, геройские байки будешь рассказывать. А куда денусь я? Меня люди где хочешь найдут: что хату паханов спалил, не простят, что тебя отпустил — не простят вдвойне. А жизнь только одна, другой не выдают, даже при вашей власти.

Страх пропал, наружу вырвались отчаяние и злость на себя, на свою жизнь, в которой все не так, и казалось, что виноват во всем человек, лежавший на соседней кровати, обезоруживший своими признаниями и даже не подозревавший, в какое отчаянное положение попал он — вор в законе.

— Значит, за паек на людей охотишься? Слова им говоришь, втираешься в доверие, потом одних к стенке, других — в тюрьму! И не снятся тебе ребята? Меня, зарезанного, не будешь видеть? Как тебе-то башку до сего дня не оторвали?

— Ишь, вспомнил, что у меня башка тоже одна, — усмехнулся агент. — Или полагаешь, нам по две выдают? Не актерничай, ложись, думать будем.

— Чего думать? — вор выхватил из-под подушки нож и воткнул его в подоконник. — Не могу я тебя убить. Пошли! Только ты меня не агитируй! — он неожиданно взвизгнул. — Не купишь, а за паек не продаюсь!

— Думаю, ты и за два не продашься, — агент встал, выдернул из подоконника нож, осмотрел. — Никуда мы не пойдем. Ты что, не видишь, какой такой ваш Корней? Это же сука, каких свет божий не видел! Корней любого из вас продаст, чужими рук