Secretum

Рита Мональди, Франческо Сорти

Secretum

На самом деле все в мире – не больше

чем притворство, но Господь повелел,

чтобы комедия разыгрывалась именно так.

Эразм Роттердамский. Похвала глупости

Констанца, 14 февраля 2041

Его превосходительству

Монсиньору Алессио Танари

Секретарю Конгрегации по делам Святых

Ватикан

Любезный Алессио,

год прошел с тех пор, как я писал Вам в последний раз, но Вы мне так и не ответили.

Вы, наверное, знаете, что несколько месяцев назад меня неожиданно перевели в Румынию. Теперь я один из немногих священников, которые нашли приют в Констанце, маленьком городке на Черноморском побережье.

Здесь слово «бедность» приобретает тот беспощадный и неприкрытый смысл, который оно когда-то имело и у нас. Давно нуждающиеся в ремонте дома блеклых цветов, бедно одетые дети, играющие на улицах, которые не поддаются описанию, женщины с усталыми лицами, недоверчиво выглядывающие из окон съемных жилых казарм – этого жестоко изуродованного наследия реального социализма. Нищета и уныние вокруг. Таков город, куда меня направили несколько месяцев назад, и его окрестности. Но я был призван в это место, чтобы выполнять свою миссию – заботиться о душах, и не буду уклоняться от своих обязанностей. Меня не оттолкнут ни нищета, ни печаль, наполняющие эту страну до всех ее самых отдаленных уголков.

Как Вам известно, тот уголок земли, который я покинул, был совсем иным. Еще несколько месяцев назад я был епископом в Комо, милом городке на берегу озера, вдохновившем Манцони на его бессмертную прозу. Это бывшая жемчужина роскошной Ломбардии, полная свидетельств ее благородной истории, в центре которой, богатом уникальными историческими строениями, сегодня поселились бизнесмены, модельеры, футболисты и богатые шелковые фабриканты.

Однако моя духовная миссия не пострадала из-за этой неожиданной перемены. Мне объявили, что во мне нуждаются здесь, в Констанце, и что благодаря моему особому призванию я мог бы наилучшим образом соответствовать духовным потребностям этой страны, лучше, чем кто-либо другой, и что перевод из Италии (о котором мне было объявлено лишь за две недели до установленного срока) не является понижением в должности и тем более – наказанием. Когда мне объявили о предстоящем изменении, я сразу выразил большое сомнение (и, как должен добавить, такое же сильное удивление), поскольку ранее никогда не выполнял свою пастырскую работу за пределами Италии, за исключением нескольких месяцев учебы во Франции в свои, теперь уже такие далекие, молодые годы.

Хотя я рассматриваю титул епископа как самую лучшую из возможных вершин своей карьеры, несмотря на мой почтенный возраст, я вполне благосклонно воспринял бы новое место назначения, будь оно, например, во Франции, Испании (страны, язык которых мне не чужд) или даже в Латинской Америке.

Разумеется, в любом случае речь шла бы о весьма необычном подходе, поскольку столь неожиданный перевод-епископа в далекую страну случается крайне редко, если, разумеется, он не допустил тяжелых проступков. В моем случае, как Вам, конечно, известно, таких проступков не было, но, тем не менее, именно из-за внезапного и необычного характера этого перевода некоторые прихожане из церковной общины в Комо небезосновательно почувствовали за собой право вынашивать такое подозрение.

Как бы то ни было, я принял бы это назначение безропотно, как волю Господа, без предубеждения и сожаления. Однако меня отправили сюда, в Румынию, в страну, где мне все незнакомо – от языка до обычаев, от истории до мелочей повседневной жизни. Сегодня я заставляю свое усталое тело играть в футбол на приходском дворе с уличными мальчишками, чей быстрый говор я безуспешно пытаюсь понять.

Мой дух истерзан – простите мне это признание – непрестанной тайной болью. Душа моя болит, однако, не из-за моей судьбы (раз на то была воля Божья, то сие надлежит принимать с благодарностью и с благостным смирением), а в связи с загадочными обстоятельствами, приведшими к этому. Обстоятельствами, о которых я испытываю потребность поведать Вам.

В своем последнем письме, год назад, я представил Вашему вниманию крайне деликатное дело. Процесс канонизации преподобного Иннокентия XI Одескальки, Папы, блаженной памяти, с 1676 по 1689 год, шел полным ходом. По его воле в 1683 году под Веной произошла битва между христианскими армиями и турками. Последователи Магомета были навсегда изгнаны из Европы. Поскольку Иннокентий XI был родом из Комо, то мне выпала честь начать это дело, которое святой отец принимал очень близко к сердцу. Разгромное, имеющее историческое значение поражение мусульман произошло на рассвете 12 сентября 1683 года, когда в Нью-Йорке, учитывая сдвиг по времени, еще было 11 сентября… Теперь, сорок лет спустя после трагической атаки ислама на башни Всемирного торгового центра в Нью-Йорке, от нашего горячо любимого Папы не укрылось совпадение между этими двумя датами. По этой причине он решил канонизировать Иннокентия XI – Папу Римского, который боролся с исламом, – именно в связи с этими двумя историческими датами. Подобным жестом он хотел подкрепить христианские ценности и подчеркнуть пропасть, отделяющую Европу и весь Запад от идеалов Корана.

Когда расследование было завершено, я отправил Вам тот неизданный текст. Вы помните об этом? Это был манускрипт двух моих старых друзей, Риты и Франческо, чей следя потерял несколькими годами ранее. Их рукопись раскрывала целый ряд обстоятельств, позорящих преподобного Иннокентия. Дело в том, что на протяжении всего срока своего папства он действовал, руководствуясь низменными личными интересами. И даже если он, несомненно, стал орудием Господним, наставляя христианских правителей вести войну против турок, то в других вопросах его алчность к деньгам привела к глубочайшему оскорблению христианской морали и нанесла непоправимый ущерб католической церкви в Европе.

Как Вы помните, я просил Вас представить это дело на рассмотрение его преосвященству, дабы он мог принять решение, нужно ли хранить молчание или же, как мне хотелось бы, дать Imprimatur– разрешение на публикацию манускрипта, – чтобы правда стала доступной всем.

Я ожидал, честно говоря, хотя бы намека от Вас на то, что Вы получили письмо. Я полагал, что если даже опустить существеннее обстоятельства, заставившие меня писать Вам, Вы будете рады получить весточку от человека, который, в конце концов, когда-то был Вашим преподавателем в семинарии. Конечно, я понимал, что ответ придется ждать долго, возможно даже очень долго, принимая во внимание всю серьезность открытий, представленных мною его преосвященству. И все-таки я был уверен, что Вы, как принято в таких случаях, ответите мне хотя бы открыткой.

Однако этого не случилось. За все эти долгие месяцы я не получил ответа ни письмом, ни по телефону, хотя исход процесса канонизации зависел от Вашего ответа, которого я так ожидал. Я воочию представлял себе, насколько основательно святому отцу нужно все обдумать, оценить и взвесить аргументы за и против. Возможно, даже дать экспертам секретное задание составить соответствующее заключение. Я смирился с ожиданием, и, поскольку в мои обязанности входило хранить секреты и поддерживать авторитет блаженнейшего, я не мог рассказать об этих открытиях никому, кроме Вас и его преосвященства.

И вот однажды водном из книжных лавок Милана среди тысячи других я увидел книгу, подписанную именами моих друзей.

Когда я наконец-то открыл ее, то убедился, что это – та самаякнига. Но как же это могло случиться? Кто, ради всего на свете, отдал ее в печать? И уже вскоре я сказал себе: никто иной, кроме как наш Папа лично, не мог дать разрешение на публикацию этой книги. Возможно, это и была та самая имприматура,которую я ожидал от Папы, только в более обязательной и мощной форме, что опять же означало: это он сам отдал в печать рукопись Риты и Франческо.

Не вызывало сомнения, что таким образом процесс канонизации преподобного Папы Иннокентия XI был остановлен навсегда. Но почему меня не поставили в известность? Почему никто не подал мне ни единого знака после публикации книги, и даже Вы, Алессио, почему Вы молчали?

Я уже почти был готов снова написать Вам, когда однажды ранним утром получил письмо. Мне необычайно отчетливо помнится тот момент. Я как раз хотел идти в свой кабинет, когда секретарь вручил мне конверт. Открывая его, я разглядел в полумраке коридора вытисненный на нем папский ключ и в следующий момент уже держал в руках само содержимое конверта – письмо на листе картонной бумаги.

Меня вызывали на собеседование. Бросалась в глаза срочность, указанная на открытке: через два дня, к тому же в воскресенье. Однако это было еще не так удивительно, как время собеседования (шесть часов утра) и имя того, кто меня приглашал: монсиньор Джейм Рюбеллас, статс-секретарь Ватикана.

Моя встреча с кардиналом Рюбелласом проходила в очень учтивой обстановке. Сначала он осведомился о моем здоровье, затем поинтересовался делами епархии и числом кандидатов на должности священников. Потом вскользь задал вопрос о развитии процесса канонизации Иннокентия XI. Удивившись, я в свою очередь спросил: неужели он не знает о публикации книги? Он ничего не ответил, но посмотрел на меня так, будто я бросил ему вызов.

И в этот момент он сообщил мне, что я срочно нужен в Констанце, а также о том, что границы Церкви с этого времени стали новыми и пасторская забота о душах в Румынии чрезвычайно слаба.

Монсиньор госсекретарь поведал мне о причинах моего перевода с такой любезностью, что я почти забыл, почему именно он лично делает мне такие заявления и почему я был приглашен в такой необычной форме, словно факт собеседования следовало оберегать от разглашения. Кроме того, я забыл спросить, как долго продлится мое отсутствие в Италии.

И наконец, монсиньор Рюбеллас совершенно неожиданно попросил меня хранить в глубокой тайне нашу встречу и то, о чем мы говорили.

Вопросы, которые я не задал в то утро в Риме, дорогой Алессио, приходят мне в голову все чаще и чаще здесь, в Констанце, по вечерам, когда я сижу в своей комнатушке и терпеливо изучаю румынский – этот странный язык, в котором артикли стоят после существительных.

Приехав сюда, я узнал, что Констанца длительное время входила в состав Римской империи и называлась тогда Томи. Затем, глянув на карту окрестностей Констанцы, я обнаружил по соседству населенный пункт со странным названием Овидиу.

В этот момент у меня мелькнула тревожная догадка. Я срочно проверил ее по справочнику латинской литературы и понял, что память не подвела меня. В те времена, когда Констанца называлась еще Томи, император Август отправил туда в изгнание знаменитого поэта Овидия. Официальная причина – обвинение поэта в сочинении непристойных стихов, но на самом деле Август прогневался из-за того, что Овидию было известно слишком много тайн императорского дома. В следующие десять лет Август отклонял все прошения поэта, и Овидий в конце концов умер, так больше никогда и не увидев Рима.

Теперь, любезный Алессио, я понимаю, как Вы отплатили мне за то доверие, которое я оказал Вам год назад. Мне помогло это понять изгнание в Томи – место ссылки «за литературные провинности». Церковь не давала разрешения на публикацию книги моих друзей, для всех вас она была громом среди ясного неба. И вы подумали, что за всем этим стою я, что я отдал книгу в печать. Поэтому меня и отправили сюда, в ссылку.

Но вы ошибаетесь. Мне, так же как и Вам, неизвестно, как могла попасть в печать эта книга: Бог наш, quem nullum latet secretum – «кому ведомы все секреты»,как молятся здесь в православных церквях, использует для своих целей также и тех, кто действует против него.

Если Вы бросили взгляд на рукопись, которая прилагается к этому письму, то, наверное, уже поняли, о чем идет речь: это еще одна рукопись Риты и Франческо. Что она собой представляет – исторический документ или роман, – кто знает? У Вас будет возможность получить удовольствие лично, проверив документы, которые они также прислали мне и которые я пересылаю Вам.

Естественно, Вы задаетесь вопросом, когда я получил этот напечатанный на машинке текст, откуда он был отправлен и нашел ли я в конце концов своих старых друзей. Однако на этот раз я не могу ответить на Ваши вопросы. Я уверен, что Вы отнесетесь к этому с пониманием.

Я могу себе представить, что Вы удивляетесь, зачем я выслал все это Вам. Мне нетрудно представить Ваше изумление и вопросы, которые возникают у Вас: наивен ли я, безумен или следую непостижимой для Вас логике? Одно из этих трех предположений является ответом, который Вы ищете.

Да вдохновит Вас Всевышний при чтении, к которому Вы приготовились. И пусть снова Он сделает Вас орудием своей Божественной воли.

Лоренцо Дель Ажио, pulvis et cinis. [1] вернуться

1

Pulvis et cinis – пыль и прах (лат.). – Здесь и далее примеч. пер.

Достоверное и занимательное повествование о славных делах, происходивших при понтификате Иннокентия XII в Риме в 1700 году

Посвящается моему дорогому и высокочтимому господину аббату Атто Мелани

по официальной привилегии Напечатано в Риме Мишелем Эрколем MDCCII

Высокочтимый и благородный господин,

С каждой минутой я все более укрепляюсь в убеждении, что Вашему высокоблагородию будет очень приятно прочесть краткий рассказ о необычайных событиях, происходивших в Риме в июле 1700 года от Рождества Христова. Благородным, достойным и высокочтимым героем упомянутых событий был верноподданный слуга Его Величества короля Франции Людовика, чьи славные деяния, пересказанные во множестве разнообразных описаний, достойны восхищения.

Сие есть плод усилий обыкновенного крестьянина, однако я питаю твердую надежду на то, что острый ум Вашей светлости не испытает разочарования от творений моей грубой музы. Пусть талант невелик, зато велика добрая воля.

Простите ли Вы меня за то, что я не сохранил достаточно похвал для Вас на последующих страницах? Солнце остается солнцем, даже когда его не хвалят. Я не жду иной награды, кроме обещанной Вами, и я не повторяю этого, зная, что такая добрая и щедрая душа, как Ваша, не может изменить своей собственной природе.

Я желаю Вашему превосходительству многих лет жизни, а себе – надежды. Остаюсь Вашим покорным слугой.

С совершенным почтением.

………

7 июля лета Господня 1700, день первый

Палящее полуденное солнце высоко стояло в небе над Римом в тот самый седьмой день июля 1700 года, когда Господь наш явил мне милость, позволив заниматься тяжелым (но хорошо оплачиваемым) трудом в садах виллы Спада.

Когда я оторвал взор от земли и посмотрел на горизонт через дальние, широко распахнутые в честь праздничного дня решетчатые ворота, то, наверное, первым заметил позади пажей, охранявших главные ворота, облако белой уличной пыли, предвещавшей приближение авангарда целой процессии карет.

Это зрелище, которое вскоре увидели и другие слуги, из любопытства поспешившие сюда, лишь усилило радостную суматоху приготовлений к торжеству. Затем управители, уже несколько дней подряд подгонявшие слуг своими приказами, проворно вернулись за строение виллы, где их ждало много работы, и в их громких голосах появилось еще больше нетерпения; камердинеры толпами сновали вокруг, натыкаясь друг на друга, торопливо относя съестные припасы в погреба, в то время как крестьяне, разгружавшие ящики с овощами и фруктами, спешили сесть в свои повозки, оставленные возле входа для поставщиков, и громко звали своих опаздывающих жен, а те все еще искали среди служанок достойную того, чтобы доверить ей гирлянды цветов, розовых и бархатистых, как их свежие щеки.

В этот момент бледные вышивальщицы подвозили дамасские ткани, занавеси и расшитые скатерти цвета слоновой кости, один вид которых ослеплял даже под палящим солнцем. Плотники заканчивали сколачивать помосты, стулья и возвышения, и эти звуки создавали странное сочетание с нестройными звуками музыки: рядом с ними настраивали свои инструменты музыканты, прибывшие проверить их звучание в театре под открытым небом. Задыхаясь от жары, архитекторы теребили в руках парики и, прищурив глаза, ползали на коленях, изучая план садовой аллеи, чтобы проверить, как будет выглядеть убранство трибун.

Вся эта суета была вызвана важной причиной. Через два дня кардинал Фабрицио Спада собирался праздновать свадьбу племянника и единственного наследника его огромного состояния Клементе, которому исполнился двадцать один год, с Марией Пульхерией Роччи, также тесно связанной родственными узами с одним из важных членов Святой коллегии кардиналов.

Дабы достойно отпраздновать это событие, кардинал собирался устроить многодневные увеселения для приглашенных прелатов, знати и кавалеров, и все это должно было происходить на его фамильной вилле, окруженной великолепными садами и находящейся на холме Джианиколо, возле источника Аква Паола, откуда можно было наслаждаться красивой панорамой города.

Дело в том, что летний зной делал виллу предпочтительнее пышного и прославленного дворца Спады в городе, на Пьяцца Капо ди Фьерро, где приглашенные не могли вкусить прелестей деревенской жизни.

Естественно, праздничный прием должен был официально начаться уже в этот день, и, как и предвиделось, в полдень кареты наиболее пунктуальных гостей появились на горизонте. Ожидался приезд большого числа знатных особ и высоких духовных лиц: дипломатических представителей великих держав, членов Кардинальской коллегии, отпрысков и старшего поколения знатных благородных родов. Официальные же увеселения начинались в день венчания. К этому дню было тщательно подготовлено все, чтобы поразить публику природными и искусственными театральными эффектами. Местный растительный мир был обогащен экзотическими цветами и изделиями из папье-маше, которые бросали вызов каждому, кто попытался бы различить их в этом тысячеликом смешении, – оно казалось роскошнее золота царя Соломона и неуловимее ртути Идрии.

Между тем поднятое приближающимися каретами облако пыли беззвучно – настолько силен был шум от суматохи последних приготовлений – приближалось, и когда оно появилось уже на горе, в том месте, где дорога делала крутой поворот перед воротами виллы Спада, уже можно было различить солнечные блики на блестящих украшениях карет.

Первыми, как нам сообщили, должны были приехать гости, жившие далеко отсюда, с тем чтобы они могли после утомительного путешествия предаться заслуженному отдыху и несколько вечеров наслаждаться тихим покоем сельских окрестностей. Таким образом, они могли появиться на торжестве свежими, полными сил и уже соответствующе настроенными. Это, без всякого сомнения, благотворно повлияло бы на общее радостное настроение и на счастливый исход события.

Что же касается гостей из Рима, то им предоставлен был выбор: тоже прибыть на виллу заранее и расположиться там или же, если не позволят дела службы и торговли, приезжать туда каждый день в полдень, а вечером возвращаться обратно в свои резиденции.

Далее, после свадьбы были придуманы развлечения на много дней и вечеров вперед: за пиршествами на лоне природы, уже упомянутыми мною, следовали охота, музыка, театральные представления, игры и даже академия. А напоследок планировалось устроить фейерверк. Все эти торжества должны были продолжаться в течение недели, начиная со дня свадьбы, до пятнадцатого июля, когда на прощание гостям предполагалось оказать особую честь – повезти в город, дабы они могли посетить знаменитый роскошный дворец Спады на Пьяцца Капо ди Фьерро, где двоюродные дедушки кардинала Фабрицио, преподобный кардинал Бернардино и его брат Виргилио, за полстолетия до этого собрали богатую коллекцию прекрасных картин, книг, предметов античного искусства и прочих ценностей, не говоря уже о фресках и картинах, которые я никогда не видел, но которые, как мне известно, заставляли изумляться весь мир.

Между тем появление карет на горизонте сопровождалось отдаленным грохотом колес по мостовой, но, присмотревшись, я заметил, что прибыла лишь одна-единственная карета. «Ну конечно, – сказал я себе, – благородные господа позаботились о дистанции между их кортежами, дабы каждому из них отдельно был оказан соответствующий прием и можно было избежать случайных нежелательных встреч, которые, к сожалению, зачастую имели обыкновение заканчиваться ссорами, долголетней враждой и, упаси Боже, даже кровопролитными дуэлями».

В данном случае вероятность оскорблений и дуэлей была исключена благодаря усилиям церемониймейстера и дворецкого, безупречного дона Паскатио Мелькиори, – они вдвоем должны были заниматься приемом гостей, поскольку кардинал Фабрицио, как уже было сказано, был крайне занят своими обязанностями государственного секретаря.

Силясь разглядеть герб, украшающий первую карету, и успев все же увидеть вдали облако пыли, поднятое остальными кадетами, я еще раз отдал должное мудрому выбору виллы Спада в качестве места празднования: после заката в садах Джианиколо всегда было свежо. Я хорошо знал это, потому что я уже давно был вхож на виллу Спада. Мое скромное крестьянское хозяйство находилось недалеко от городских ворот Сан-Панкрацио. Мне и мой жене Клоридии повезло – нам было позволено продавать слугам виллы Спада свежую зелень и чудесные плоды нашего маленького поля. А время от времени меня звали на виллу для выполнения особых работ, к примеру, если надо было добраться до труднодоступного места – залезть на крышу или в слуховое окно, чему крайне удачно способствовал мой небольшой рост. Однако меня звали и если не хватало рабочих рук, как сейчас, в преддверии праздника, когда для работы на виллу были переведены даже все слуги из дворца Спады. Впрочем, кардинал использовал эту возможность также и для того, чтобы выполнить отделочные работы во дворце, в том числе чтобы украсить альков для молодоженов фресками.

И вот уже два месяца я находился под началом главного садовника и с усердием копал землю, сажал и обрезал деревья, ухаживал за растениями. Работы было немало. Владельцам виллы Спада не должно было быть стыдно за ее вид. На свободном месте перед входным порталом виллы были сделаны отдельные маленькие арки, украшенные вьющимися растениями, которые образовывали пышные спирали и, словно мягкие душистые змеи, обвивали колонны и пилястры, а дальше, протянувшись по карнизу, утончались и сливались с украшениями аркад. Подъездная дорога, в обычное время обрамленная простыми рядами виноградника, теперь проходила через два ряда прекрасных цветочных клумб. Стены всюду были покрашены в зеленый цвет, и на них были нарисованы фальшивые окна; подстриженные под мудрым руководством главного садовника зеленые лужайки ласкали взор, по ним так и хотелось походить босиком.

Перед самой виллой, перед жилым помещением, гости попадали в блаженную тень и вдыхали пьянящий аромат глициний, которые обвивали перголу, [2]опирающуюся на эфемерное строение из празднично украшенных зеленью арок.

Рядом со зданием раскинулся итальянский сад, который был подвергнут новой и чудесной перепланировке. Это был так называемый giardino segreto,то есть сад, спрятанный за стенами. На его сплошной каменной ограде нарисованы были пейзажи и картины на мифологические темы: со всех сторон зрителя окружали божества, амуры и сатиры. Глазам тех, кто попадал внутрь, желая побыть в тишине и покое вдали от любопытных взоров, открывались вязы и тополя из Капокотты, вишни и сливовые деревья, изысканные сорта винограда, деревья из Болоньи и Неаполя, каштаны, дикие растения, айва, платаны, гранатовые деревья и шелковица, к тому же здесь были фонтанчики, уютные террасы и места с обманной перспективой, тысячи других аттракционов.

Затем следовал hortus sanitatis,аптекарский сад, где все растения тоже были новыми и повсюду росли целебные травы для изготовления отваров, компрессов, пластырей и для удовлетворения прочих потребностей лекарского искусства. Эти растения были окружены подстриженными в виде геометрических фигур кустами шалфея и розмарина, которые наполняли воздух будоражившим чувства ароматом. С тыльной стороны здания широкая дорога вела мимо тенистой рощи к семейной часовне Спады, где должно было состояться венчание. От часовни вниз по склону холма в сторону города спускались три тропинки, образуя трезубец; первая из них вела к летнему театру (который, собственно, и строили специально для праздника), вторая – к сельскому дому (задуманному как место для ночевки сторожей, актеров, водопроводчиков и прочих подобных людей), а третья тропинка выходила к черному ходу.

К фасаду виллы вела длинная аллея, обрамленная виноградными лозами (расположенная параллельно подъездной дороге, но ближе к центру виллы) и проходившая через кольцо фонтанов со скульптурами нимф и в конце концов выводившая к ухоженной лужайке, на которой были расставлены столы и скамейки для полуденной трапезы на свежем воздухе. Они были обильно украшены инкрустацией и гравюрами и укрывались в тени роскошных навесов из полосатого полотна.

Ничего не ведающий гость в потрясении останавливался перед ними, пока не понимал, что это великолепие не что иное, как обрамление авансцены целого виноградника: глаза его широко раскрывались от удивления при виде рядов грозных римских бастионов и зубчатых стен, которые простирались до самого горизонта, неожиданно возникая из глубины своих тысячелетних оснований, забывшихся вечным сном. При виде столь неожиданного грандиозного зрелища глаза человека начинали хлопать от изумления, а сердце биться чаще. Среди этих щедрых красот, овеянных ароматами и волшебством, ему казалось, что весь мир создан для удовольствия и все было поэзией.

Вот таким образом вилла стала большой сценой торжеств и больше не казалась маленьким и трогательным загородным домом, обычно остававшимся в тени затмевавшего его своим богатством и великолепием дворца Спады на Пьяцца Капо ди Фьерро. Теперь ей не стыдно было помериться красотой со знаменитыми дворцами шестнадцатого века, когда Джулиано де Сангалло и Бальдассаре Перуцци облагородили Рим своим искусством. В то время, как Сангалло был назначен заниматься виллой Киджи, кардинал Алидоци вызвал Перуцци для украшения своего загородного дома на Мальяне. Тогда же Джулиано Романо начал строить виллу Датарио Турини на Джианиколо, Браманте украсил своими гениальными произведениями Бельведер в Ватикане, а Рафаэль – виллу Мадам.

С незапамятных времен великие люди Вечного города имели обыкновение возводить себе загородные поместья, где можно было отдохнуть от трудов и забот повседневности, пусть даже им удавалось наслаждаться сельским покоем только несколько раз в год. Нет нужды ссылаться на роскошные особняки древних римлян (воспетые многими прекрасными поэтами, от Горация до Катулла), но из книг и общения с некоторыми образованными книготорговцами (а еще больше из разговоров со старыми крестьянами, знавшими каждый виноградник и каждый сад этого города лучше кого-либо другого) мне было известно, что за последние двести лет среди римской знати вошло в моду строить себе такие «замки отдохновения» перед городскими воротами. И, таким образом, в аврелианских стенах и их ближайших окрестностях виноградники и относящиеся к ним сельские поместья, иначе говоря, сады и виллы постепенно стали преобладать над пустынными равнинами и маленькими полями.

Первые загородные дома еще окружались зубчатыми стенами и башенками (их можно видеть еще и сегодня на входе вполне мирного поместья Винья Капони), что являлось наследием средневековых войн, когда дома дворян были их крепостями, однако на протяжении нескольких десятилетий стиль архитектуры поместий стал веселее и приятнее, и теперь каждый состоятельный господин желал иметь в своей собственности резиденцию с видом на виноградники, сады, фруктовые деревья, леса или холмы, поросшие пиниями. Это создавало иллюзию того, что они, не вставая с кресла, обладают и правят всем, что открывается взору.

С оживленными приготовлениями к празднику в зеленом окружении виллы прекрасно сочеталась царившая в Вечном городе атмосфера веселья. Дело в том, что год 1700 от Рождества Христова, когда происходили описываемые события, был юбилейным святым годом. [3]Со всего мира в Рим хлынули бесчисленные толпы паломников, жаждущих замолить грехи и получить милость отпущения. Поднимаясь от виа Ромеа на вершины окружающих город холмов и видя купол собора Святого Петра, верующие (именно поэтому называемые «ромеями», то есть совершающими паломничество в Рим) пели гимн лучшему из всех городов, красному от крови мучеников и белому от лилий невест Христовых. Постоялые дворы, гостиницы, хосписы и даже некоторые частные дома гостеприимно открыли двери многочисленным паломникам; по переулкам и площадям днем и ночью ходили толпы набожных людей, устремлявших свои молитвы к небу. Ночью было светло как днем от факелов религиозных братств, безостановочно шествовавших по улицам центральной части города. Среди всеобщего религиозного экстаза никого не могло напугать даже отвратительное зрелище самобичевания: щелканье кнутов, которыми аскеты-флагелланты хлестали себя по спинам с изорванной кожей, контрастировало с целомудренными песнопениями послушниц, доносившимися из прохлады монастырей. Прибыв в город наместника Христа, паломники, хотя и были измождены долгой дорогой, спешили в собор Святого Петра и лишь после долгого моления у гробницы апостола позволяли себе пару часов отдыха. На следующий день, перед тем как покинуть свои пристанища, они молились, стоя на коленях прямо на земле и устремив свои сердца к небу, крестились, размышляя о загадках жизни Иисуса Христа и Пресвятой Богородицы Девы Марии, затем, перебирая четки, читали молитву, совершали обход четырех соборов Святого города, затем шли на сорокачасовую литургию или восходили по Священной лестнице, искупая свои грехи.

вернуться

2

Пергола– увитая растениями беседка или галерея в парке, состоящая из рядов каменных столбов или легких арок, соединенных обычно поверху решетками.

вернуться

3

Юбилейные (святые) годы– торжественно отмечаемые с 1300 года юбилеи христианской церкви. Сначала предполагалось отмечать их раз в сто лет, но уже в XIV в. интервалы между юбилейными годами были сокращены до пятидесяти, а позже – до двадцати пяти лет.

Таким образом, все словно находилось в полной и достойной гармонии с праздником, который отмечался со времен Бонифация VIII и приводил в Рим десятки тысяч паломников. Но все же не всё, если уж говорить правду. Сейчас это была только видимость праздника. Тревога терзала сердца верующих – его высокопреосвященство был тяжело болен.

За два года до этого Папа Иннокентий XII, в миру Антоний Пиньятелли, заболел тяжелой формой подагры, которая постепенно ухудшила его самочувствие настолько, что он уже не мог с должным усердием заниматься делами. В январе этого года наступило легкое улучшение, и в феврале Иннокентий XII смог возглавить папский консисторий. Однако возраст и плохое самочувствие все же не позволяли ему открыть священную дверь.

С приближением праздника все больше верующих прибывало в Рим. И Папа был огорчен тем, что не может выполнять свои святые обязанности и его должны замещать кардиналы и епископы. Таким образом, каждый день кардинал-исповедник слушал исповеди тысяч верующих.

За последнюю неделю февраля состояние понтифика ухудшилось. Затем в апреле он нашел в себе силы благословить с балкона своего дворца в Монте Кавалло толпу богомольцев. В мае он посетил четыре базилики и в конце месяца принял герцога Тосканского. В середине июня его высокопреосвященство, казалось, поправился и окреп: он посетил множество церквей, а также источник Святого Петра в Монторио, неподалеку от виллы Спада.

Однако всем было известно, что здоровье понтифика было в большей опасности, чем снежинка в преддверии весны, а зной летних месяцев не предвещал ничего хорошего. Люди из окружения Папы шепотом рассказывали о частых приступах слабости, о мучительных ночах, о внезапных жестоких коликах. В конце концов, говорили друг другу кардиналы, Папе уже восемьдесят пять лет.

Таким образом, святой 1700 год, так счастливо открытый Папой Иннокентием XII, возможно, будет закрывать уже другой Папа – его преемник.

«Ситуация небывалая, – раздумывали в Риме, – но от этого она не является невозможной». Одни предсказывали, что конклав состоится в ноябре, другие – что уже в августе. Наиболее пессимистично настроенные говорили, что летний зной подорвет последние силы Папы.

Настроение папской курии (и всех римлян) было противоречивым: радость от праздничной атмосферы святого года сменялась унынием, когда приходили мрачные вести о здоровье Иннокентия XII. У меня самого в этом деле был личный интерес: до тех пор, пока его высокопреосвященство был жив, я имел честь служить, хотя и от случаю к случаю, у одного из самых уважаемых людей в Риме – высокочтимого кардинала Фабрицио Спады, государственного секретаря Его Святейшества.

Я, конечно, не смею утверждать, что хорошо знал высокочтимого и добрейшего кардинала Спаду. Но о нем говорили как об очень честном и порядочном человеке, однако же в высшей мере осмотрительном и мудром. Не случайно Его Святейшество Иннокентий XII выбрал кардинала Фабрицио Спаду, чтобы тот находился при нем. Рассуждая таким образом, я решил, что грядущее празднество – не просто банкет для духовенства, скорее, это августейшее собрание кардиналов, послов, епископов, князей и других высокопоставленных лиц. И все будут в изумлении от выступлений музыкантов и комедиантов, поэтов, от ученых речей и роскошных банкетов среди зеленых кулис и сцен из папье-маше в парке виллы Спада, – от зрелища, которого не видел Рим с древних времен.

* * *

Между тем я узнал герб на первой карете: это был фамильный герб Роспильози. Однако под ним висела броская кисть в цветах этой семьи, которая означала, что в карете едет высокий гость и протеже этого высокочтимого рода, но не кровный родственник.

Тем временем карета направилась прямо к главным воротам. Однако меня уже не интересовало ни прибытие карет на виллу, ни открывание дверец карет, ни последовавший ритуал приема высоких гостей. Конечно, в первое время, да, я прятался за углом дома, наблюдая за толпами слуг, спешивших открыть складные ступеньки карет, чтобы помочь гостям выйти, за тем, как служанки несут корзины с фруктами – первым подношением от хозяина дома, как церемониймейстер говорит речь, которую ему обычно приходилось прерывать на середине по причине усталости новоприбывших гостей, и тому подобное.

Я удалился, дабы не мешать прибытию высоких гостей своим скромным присутствием, и снова принялся за работу.

Окапывая лужайки, подстригая кусты и живые изгороди, я время от времени поднимал глаза и любовался городом на семи холмах. Порывы нежного летнего бриза доносили до меня приятные звуки оркестровой репетиции. Приставив ладонь к глазам, чтобы заслониться от яркого солнца, я различал слева в поле зрения великолепный купол собора Святого Петра, а справа – более скромный, но не менее прекрасный купол церкви Сант Андреа дела Балле, в центре же высилось необычное здание собора Сант Иво алле Сапиенца. Рядом, словно согнувшись в верноподданническом поклоне, виднелся купол языческого старого Пантеона, и, наконец, в глубине стоял величественный апостольский дворец Квиринале на Монте Кавалло.

Закончив один из таких недолгих перерывов, я уже хотел было снова взяться за садовый нож, чтобы продолжить обрезку молодых деревьев, как вдруг рядом со своей тенью на земле заметил еще чью-то.

Я долго наблюдал за ней: она не двигалась, зато моя рука, сжимавшая садовый нож, двигалась сама собой. Острие ножа обвело контуры тени рядом с моей на песке садовой аллеи. Сутана, парик и шапочка аббата… Тут тень, будто получая удовольствие, оттого что ее разглядывают, неторопливо повернулась к солнцу, показав на песке свой профиль. Я увидел крючковатый нос, выступающий подбородок, большой рот… Рука, которая, казалось, скорее ласкала эти линии, чем рисовала их, задрожала. Сомнений у меня больше не было.

* * *

Атто Мелани. Я не мог оторвать глаз от силуэта, вычерченного мною на песке, в голове проносились тысячи мыслей, туманя взгляд и разум. Аббат Мелани… для меня – синьор Атто. Атто, действительно, Атто…

Тень благодушно ожидала.

Сколько лет прошло с тех пор? Шестнадцать. Нет, семнадцать, подсчитывал я, пытаясь прийти в себя и обернуться. В течение нескольких секунд тысячи воспоминаний заполнили мою голову, невзирая на законы времени. Да, действительно, семнадцать лет я не получал никаких известий об Атто Мелани. «И вот он появился здесь, и его тень возвышается над моей», – снова и снова проносилось у меня в голове, пока наконец я медленно встал и повернулся.

И через какое-то время мои глаза приспособились к солнечным лучам.

Он стоял, опираясь на трость. За то время, которое мы не виделись, он стал меньше ростом и чуть сгорбился. Как призрак былых времен, он был одет в серо-фиолетовую льняную сутану, на голове шапочка аббата – точно так же, как тогда, при нашей первой встрече, и, очевидно, его мало волновало, что сей наряд уже давно вышел из моды. Представ перед моим изумленным и смущенным взором, аббат сказал очень лаконично, обезоруживающе светским тоном: «Я иду отдыхать, я только что прибыл. Увидимся позже. Я пришлю за тобой».

И, направившись к усадьбе, он растворился в лучах света, подобно призраку.

Я словно окаменел. Не знаю, как долго я простоял неподвижно посреди сада. Дыхание жизни медленно возвращалось, и я постепенно оживал, подобно холодной и белой мраморной Галатее. Затем меня неожиданно захлестнул поток любви и печали, как всякий раз за эти долгие годы, когда я вспоминал об аббате Мелани.

* * *

Все письма, которые я посылал ему в Париж, поглощала черная бездна молчания. Год за годом я безуспешно осаждал почтовое отделение Франции в ожидании его ответа. И в конце концов, чтобы унять тревогу, я уже внутренне был согласен смириться с тем, что получу короткое сухое сообщение, которое представлял себе тысячу раз:

«Моей печальной обязанностью является сообщить Вам о кончине господина аббата Мелани…»

Но не было ничего. До того момента, когда его неожиданное появление выбило у меня почву из-под ног. Я с трудом мог поверить, что аббат Мелани, только что прибывший почетный гость Роспильози, принятый со всеми почестями на вилле кардинала Спады, первым делом нашел меня, бедного крестьянина, согнувшегося над своей лопатой. Дружба и доверие аббата Мелани победили расстояния и долгие годы.

Поспешно закончив работу, я вскочил на своего мула и тотчас поехал к себе на ферму – мне не терпелось рассказать об этом событии Клоридии!

«А чему здесь удивляться? – спрашивал я себя по дороге, совершенно растроганный. – Неожиданное появление – это очень в духе аббата».

Однако какая буря чувств, какая зарубка на сердце! И мне, как во сне, вспомнились те ученые лекции и духовные страсти, которые открыл мне тогда аббат Мелани и в которые был втянут я сам, когда следовал за ним по его опасному пути…

Но через какое-то время к радости и благодарности присоединился еще и один вопрос. Как Атто нашел меня на вилле Спада? Логичнее было бы искать меня на виа дель Орсо, в доме, где когда-то находилась локанда [4]«Оруженосец», где я был слугой и где мы познакомились. Однако Атто, по всей видимости приглашенный кардиналом на свадьбу племянника, прибыл на виллу, как будто точно знал, что застанет меня здесь.

И от кого он это узнал? Уж наверняка не от людей из виллы Спада: тут никто не знал о нашем давнем знакомстве, не говоря уже о том, что никто не обращал на меня особого внимания. Кроме того, у нас не было ни единого общего знакомого, просто семнадцать лет назад одно давнее приключение свело нас на постоялом дворе «Оруженосец». Я вкратце изложил эти необычайные события в дневнике, с тем чтобы впоследствии написать подробные мемуары, которыми я, честно говоря, очень гордился. В своем последнем письме (это была моя последняя, отчаянная попытка), отправленном несколько месяцев назад, я даже написал об этом Атто.

Пока мой мул мелкой рысью пересекал поля, я погрузился в воспоминания и будто заново пережил все эти далекие удивительные события. Чума, отравления, погони по римским подземельям, битва под Веной, заговоры европейских правителей…

«Я действительно блестяще рассказал обо всем этом в своих мемуарах», – думал я. Поначалу мне самому доставляло удовольствие перечитывать их бессонными ночами. Меня больше не смущало повествование о злодействах Атто, о его кощунстве, коварстве и богопротивных поступках. Мне достаточно было дойти до конца своих записей, чтобы снова взбодриться, даже почувствовать себя счастливым: любовь моей дорогой Клоридии, которая, Deo gratias, [5]все еще была рядом со мной; заслуживающая уважения работа в поле и, наконец, мое недавнее вхождение в дом Спады. Я был никому не известный крестьянин, об удивительных приключениях которого никто и не догадывался. Да, кстати, вилла Спада…

И тут, словно ужаленный тысячью скорпионов, я подстегнул мула и быстрее поскакал домой.

К сожалению, я уже обо всем догадался.

Клоридии дома не было. У меня перехватило дыхание, и я бросился к сундукам, где хранились все мои книги. Я поспешно опустошил их, перерыв все до самого дна. Мемуары исчезли.

* * *

«Вор, бандит, обманщик, – тихо рычал я. – А сам-то я – просто полный идиот, осел!»

Какой ошибкой было писать Атто о моих мемуарах! На их страницах было слишком много секретов, слишком много доказательств предательства и подлостей, на которые был способен аббат Мелани. Как только он узнал о существовании мемуаров, то подговорил одного из своих подручных в Риме и приказал похитить их. Проникнуть в мой неохраняемый дом и обыскать все было для него, конечно же, детской забавой.

Я проклинал Атто, себя самого и того или тех, кого он послал похитить мои замечательные мемуары. Но чего еще я мог ожидать от аббата Мелани? Достаточно вспомнить все, что мне было известно о его прошлых темных делах.

Кастрированный певец и французский шпион – одно это достаточно говорило о нем. Его певческая карьера завершилась давным-давно. Конечно, в молодости он был знаменитым сопрано и под прикрытием своих концертов долгие годы занимался шпионажем при дворах половины европейских правителей.

Он зарабатывал себе на хлеб насущный хитростью, обманом и мошенничеством. Ловушки, заговоры и убийства были его постоянными спутниками. Он мог выдать трубку в своей руке за пистолет, умолчать о правде, не солгав при этом, из чистого расчета растрогаться (и растрогать других), он владел искусством слежки и воровства и умело пользовался им.

Однако же он обладал живым и ясным умом. Его знание государственных дел, насколько я помнил, включало в себя знание самых тщательно охраняемых секретов королевств и тайн королевских семей. Его беспощадная проницательность позволяла ему с легкостью ножа, режущего масло, добираться до глубин человеческой души. Блестящие глаза Атто вызывали симпатию, а красноречием он без труда завоевывал доверие собеседника.

Все его достоинства, однако, служили самым гнусным и подлым целям. Когда он посвящал кого-то в свои планы, то делал это только для того, чтобы добиться расположения. Если он утверждал, что выполняет важную миссию, то при этом, естественно, не забывал о своих личных грязных интересах. «Если же он обещал кому-либо свою дружбу, – с гневом вспоминал я, – то это значило, что ему нужна услуга от этого человека, представляющаяся ему крайне выгодной».

Доказательства? Полное равнодушие к своим старым друзьям. За семнадцать лет аббат Мелани ни разу не сообщил о себе. И вот теперь как ни в чем не бывало он снова властно призывает меня оказывать ему услуги…

«Нет, синьор Атто, я уже не мальчик, каким был более семнадцати лет назад», – хотелось мне сказать ему, глядя прямо в глаза. Я показал бы ему, что уже стал мужчиной, кое-что понимающим в жизни, и больше не испытываю смертельного страха перед господами, а всего лишь отношусь к ним с почтением, не забывая, однако, вовремя распознать свою собственную выгоду. И хотя все до сих пор называли меня юношей из-за моего невысокого роста, я чувствовал, что давно не тот мальчик на побегушках, с которым аббат Мелани познакомился много лет назад.

Нет, я не мог принять поведение аббата. И уж совсем не намеревался терпеть кражу своих мемуаров.

Я бросился на кровать, чтобы отдохнуть и избавиться от горестных раздумий, однако вместо этого только беспокойно ворочался на простынях. И только сейчас я вспомнил: Клоридия предупреждала меня, что сегодня не вернется домой. Как любая хорошая акушерка, или повитуха, или obstetrix, в общем, женщина, помогающая при родах, как бы ее ни называли (а хорошей повитухой она стала благодаря многолетней практике), несколько последних дней перед partus, то есть родами, она проводила в доме роженицы. С ней вместе были мои горячо любимые цыплятки, как я называл обеих наших маленьких дочерей, которые, впрочем, были не такими и маленькими: одной было десять лет, другой – шесть, и обе уже серьезно шли по стопам своей обожаемой матери, причем не только как ее ученицы, прилежно обучающиеся этому крайне важному ремеслу, но и как помощницы, готовые в любой момент подать теплое масло и жир, полотенца, нитки и ножницы для обрезания пуповины, помочь ловко вытащить плаценту, то есть детское место, а также оказать помощь в других необходимых делах.

Я начал думать о них: мои цыплятки на людях вели себя сдержанно, зато дома становились живыми и веселыми, а за мамой следовали как тени. Без них дом показался мне еще более пустым и печальным, напоминая о моем безрадостном детстве подкидыша.

Прилетевшие на крыльях одиночества грустные мысли снова одолели меня. Бессонница заключила меня в свои холодные объятия, и я познал горечь супружеского ложа без утешения любви.

Не прошло и часа, как я, решив не обедать из-за отсутствия аппетита, стал собираться обратно на виллу Спада, чтобы вернуться к своим обязанностям. Отдых, хотя и короткий, все же принес желанные плоды: навязчивые мысли об Атто Мелани и его внезапном возвращении, то ли полезном, то ли вредном для меня, наконец-то оставили меня.

вернуться

4

Локанда– постоялый двор.

вернуться

5

Благодарение Богу (лат.).

«Аббат, – подумал я, – явился как грозный дух моря, чтобы нарушить спокойное течение моей жизни. И правильно, что я сейчас пытаюсь не думать больше о нем».

Он сказал, что собирается прислать за мной человека, значит, пока что я могу заняться другими вещами. Дел у меня было по горло, и я принялся за одну из тех работ, которая отвлекала меня от грустных мыслей лучше всего, а именно – стал чистить вольеры. Слуга, обычно занимавшийся чисткой, был вынужден все чаще оставаться в кровати из-за незаживающей раны на ноге, так что мне было не впервой заменять его на этой работе. Я набрал корма птицам и отправился к вольеру.

Пусть читатель не удивляется, узнав, что на вилле Спада была такая диковинка, как птичий вольер. На римских виллах всегда стремились чем-то поразвлечься. Так, у кардинала Медичи в его поместье на Пинчио содержались медведи, львы и страусы, а в поместьях семейств Боргезе и Памфили свободно ходили олени и лани. И наконец, во времена Папы Леона X по садам Ватикана даже разгуливал слон по кличке Аннон. Кроме содержания зверей, существовало еще множество способов удивить и восхитить гостей: «Пэлл Мэл» (в который играли на вилле Памфили) или бочче, [6]изредка именуемая также бильярдом, – игра на гладкой площадке, натертой мылом, или на столе, покрытом сукном, которой увлекались на вилле кавалеров Мальтийского ордена или на вилле Костагути. И был также бильярд под открытым небом, помогающий скрасить скучные летние вечера на вилле Матеи.

Вольер находился в удаленном уголке поместья, между часовней и садом, за полосой деревьев и широкой изгородью, скрывавшей его из виду. Его построили именно здесь, для того чтобы зимой сюда проникало солнце, а летом была тень, чтобы птицы не были беззащитны перед капризами погоды. Вольер имел вид небольшой квадратной крепости, над четырьмя угловыми башенками и центральной частью которой возвышались купола из металлического плетения, в свою очередь увенчанные фиалами с железными флажками. С внутренней стороны стены вольера были расписаны фресками, изображающими небесный свод, и ландшафтными пейзажами, чтобы помещение казалось более просторным. Там были установлены скальные дубы и лавровые деревья, горшки с кустарниками, где птицы могли вить гнезда, а по углам стояли четыре большие поилки. В вольере жили самые разные птицы (некоторые – в отдельных клетках), и все они одинаково радовали зрение и слух. Были тут соловьи, голуби-павлины, серые и горные куропатки, турачи, фазаны, садовые овсянки, зеленушки, черные дрозды, коньки, горлицы, дубоносы и множество других птиц.

Я осторожно зашел в вольер, однако сразу же вызвал среди птиц переполох. Как мне сказали, кормить птиц и ухаживать за ними должен один и тот же человек, к которому они со временем привыкают. Мое появление сильно встревожило пернатых. Я осторожно продвигался в глубь вольера, а голуби-павлины беспокойно наблюдали за мной, и целая стая мелких птиц враждебно кружилась вокруг.

Я вздрогнул от страха, когда какой-то дрозд отважно опустился мне на плечо, хлопая крыльями и обмахивая ими мой затылок, как опахалом, и только чудом мне удалось избежать столкновения с нагло пикировавшим на меня турачом.

– Сейчас же прекратите, а то я уйду, а вы останетесь без обеда! – пригрозил я.

Однако в ответ я услышал карканье, свист и хлопанье крыльями еще громче прежнего и подвергся новой воздушной атаке, причем птицы кружились на расстоянии ладони от моей головы. Запуганный, я поспешил укрыться в углу вольера, ожидая, пока прекратится переполох. «Не гожусь я для ухода за птицами и вольерами», – подумал я.

Когда наконец даже среди самых буйных пернатых воцарилось спокойствие, я принялся чистить поилки и кормушки, чтобы затем наполнить поилки свежей водой, а все кормушки – цикорием, свеклой, звездчаткой, салатом латук, семенами подорожника, зерном, просом и семенами конопли. Потом я разбросал по вольеру зелень спаржи, которая годится для постройки гнезд. Когда я раскладывал на полу куски сухого хлеба, голодный молодой турач вспрыгнул мне на руку и попытался утащить добычу – лакомый хлебный мякиш – из-под носа у других птиц.

Я почистил еще и насесты, подмел с пола птичий помет и наконец вышел, довольный, что покидаю вольер, с его вонью и беспорядком. Я как раз хотел закрыть дверь, как вдруг душа моя, что называется, ушла от страха в пятки.

Рядом раздался выстрел из пистолета. Мимо меня просвистела пуля. Кто-то стрелял в меня.

Я съежился и прикрыл голову. И в этот момент я услышал суровый громкий голос, несомненно обращенный ко мне:

– Держите его! Он вор!

Я невольно вскинул руки вверх, будто сдаваясь. Затем обернулся, но не увидел никого. И только потом хлопнул себя по лбу, досадуя на плохую память. Подняв глаза, я увидел его на обычном месте.

– Очень смешно, – проговорил я, запирая дверь и стараясь не показать, как был напуган.

– Хватайте его! Я сказал, он вор! Буум!

Так этим вторым выстрелом, еще больше похожим на настоящий, возвестило о себе самое странное создание из всех живущих на вилле Спада: попугай Цезарь Август.

Вот тут как раз будет уместно объяснить поведение этого странного существа, которое сыграет важную роль в дальнейшем развитии событий.

Я знал, что многие называют попугая за его таланты «гением среди птиц», «властелином Восточной Индии» и другими подобными именами, потому что самые первые из них, преподнесенные Александру Великому, были привезены с острова Тапробана, а впоследствии попугаи были обнаружены в Западной Индии, даже на Кубе и Манакапане. Кроме того, всем известно, что попугаи (разновидностей которых, по мнению специалистов, насчитывается больше сотни) обладают необычайной способностью имитировать не только человеческий голос, но и различные шумы, звуки и многое другое. Таким умением много лет назад обладали попугай его преосвященства кардинала Мадруццо, а также попугай кавалера Кассианодель Поццо, причем последний не очень удачно подражал человеческому голосу, но зато превосходно изображал собачий лай и кошачье мяуканье. Некоторые попугаи очень хорошо умели имитировать пение самых разных птиц.

За пределами Папского государства еще помнят о попугае его высочества Савойского: по словам многочисленных свидетелей, птица отличалась умением говорить очень быстро и отчетливо. Утверждают, что попугай кардинала Колонны мог прочесть наизусть все Credo. [7]

И наконец, в поместье Барберини, чей дом соседствовал с виллой Спада, недавно привезли желто-белого попугая той же породы, что и Цезарь Август, который тоже умел хорошо разговаривать.

Цезарь Август, однако, далеко превосходил других попугаев. Он великолепно подражал человеческому голосу, даже если мало знал его обладателя, и его манеру разговаривать. Попугай передавал все оттенки, интонации, акцент и даже легкие ошибки в произношении. Он воспроизводил звуки природы, такие как раскат грома, журчание родника, шелест листьев на деревьях, вой ветра и даже плеск морских волн. Не менее искусно он имитировал также собачий лай, кошачье мяуканье, коровье мычание, крик осла, лошадиное ржание, естественно, голоса всех птиц и, должно быть, прочие звуки, которые издают другие животные, но которых я от него еще не слышал. Очень правдоподобно получалось у него скрипение дверных петель, звук приближающихся шагов, выстрелы из пистолета и аркебузы, перезвон колоколов, топот лошадиных копыт, громкое хлопанье двери, крики уличных торговцев, детский плач, лязг скрещивающихся на дуэли шпаг, все оттенки смеха и плача, стук ножей и вилок, громыхание посуды, звон бокалов и многое другое.

Казалось, для Цезаря Августа весь мир – это сплошной полигон для тренировок, где он может день за днем совершенствовать свой необычайный, неописуемый и непревзойденный талант имитировать звуки. Одаренный потрясающей памятью, Цезарь Август был способен повторять звуки и голоса, услышанные им несколько недель назад, причем в этом умении даже затмевал человеческие способности.

вернуться

6

Также «палл-малл» – старинная игра в шары; бочче – старинная разновидность игры в кегли.

вернуться

7

Молитва «Верую».

Никто не знал, сколько ему лет: одни утверждали, что пятьдесят, другие настаивали, что ему уже за семьдесят. На самом же деле могло быть и то и другое, поскольку известно, что попугаи живут долго, иногда больше века, переживая своих хозяев.

Исключительный талант Цезаря Августа, который, несомненно, мог бы сделать его самым знаменитым попугаем всех времен, имел, однако, свои пределы: попугай с виллы Спада с некоторых времен отказывался демонстрировать свои таланты. Короче говоря, он притворялся немым.

Все просьбы, мольбы, увещевания и даже жестокое голодание, которому подвергли попугая по личному приказанию кардинала Спады, дабы заставить его проявить себя, ни к чему не привели. И ничего не помогало: много-много лет (никто уже и не помнил, с каких пор) Цезарь Август хранил упорное молчание.

Конечно же, никто не знал причин этого явления. Некоторые люди еще помнили, что сначала Цезарь Август принадлежал отцу кардинала, Виргилио Спаде, дяде кардинала Фабрицио, умершему сорок лет назад. Виргилио любил коллекционировать предметы античности и древней классики, посему и дал попугаю имя самого известного римского императора. Это было своего рода доказательством любви: поговаривали, что Виргилио был очень привязан к своей птице, и слуги шептались о том, что смерть хозяина повергла Цезаря Августа в глубокую печаль. Нежели тоска заставила птицу замолчать? Действительно, попугай словно дал обет молчания, тщетно надеясь, что его старый хозяин Виргилио Спада воскреснет.

Но я знал, что это не так. Цезарь Август разговаривал, и я был тому свидетелем, по правде говоря, единственным. Дело в том, что попугай открывал клюв только в моем присутствии. Причину я не понимал, однако предполагал, что он испытывал ко мне особую привязанность, потому что я был единственным человеком, кто обращался с ним вежливо и, в отличие от остальной прислуги виллы Спада, никогда не дразнил веточками и не бросал в него камешками, чтобы вынудить заговорить.

Правда, я пытался заставить его говорить в присутствии других, убеждая их, что всего несколько минут назад, наедине со мной, Цезарь запросто делал это. Однако попугай смотрел отсутствующим взором на окружающих людей и молчал. Таким образом он пару раз выставил меня дураком, из-за чего вскоре мне вовсе перестали верить: меня хлопали по плечу, успокаивая, что попугай никогда не говорил и уж наверняка не заговорит.

Со временем старые слуги виллы Спада умирали и память о прежних геройствах попугая исчезала. Отныне, наверное, только я знал, на что способна эта большая белая птица с желтым гребешком.

И вот именно сегодня это пернатое для разнообразия напомнило о себе. Я даже испугался, настолько настоящими были звуки выстрелов и голос одного из многочисленных сбиров, [8]которого Цезарь Август наверняка слышал на улицах Рима. Невозможно было только понять, где он мог услышать эти звуки.

Дело в том, что Цезарь Август с давних пор пользовался особой привилегией: он не делил жилье с другими птицами, а жил в собственном маленьком вольере, оборудованном поилкой и кормушкой. Отсюда он зачастую улетал, куда хотел, иногда просто для того, чтобы изучить окрестности виллы, а иногда, чтобы исчезнуть на несколько недель в неизвестном направлении. Во время таких прогулок в город он обогащал свой репертуар имитаций новыми произведениями, удивленным слушателем которых в конце концов оказывался только я.

«Dona nobis bodie panem cotidianum», – три или четыре раза кряду пропел Цезарь Август отрывок из «Pater Noster». [9]

– Я ведь тысячу раз просил тебя не богохульствовать, – проворчал я, – а то… Ага, я понял, чего ты хочешь. Ты прав.

Действительно, я дал корм и налил свежей воды всем птицам, кроме Цезаря Августа. Его гордость была уязвлена, и это было еще не все. Надо сказать, что Цезарь Август отличался завидным аппетитом и ел все: хлеб, творог, суп (особенно если суп был с вином), каштаны, орехи, ягоды, яблоки, груши, вишни и многое другое. Однако его страстью, присущей скорее аристократу, нежели птице, был шоколад. Когда время от времени после празднеств на вилле Спада оставалось пару капель шоколада, ему позволяли окунуть свой клюв и черный язычок в этот драгоценный экзотический напиток. Он так любил его, что мог днями ластиться ко мне (забыв про свой невыносимый характер), только бы я дал ему хоть ложечку шоколада.

Я как раз поменял ему воду и наполнил кормушку фруктами и семенами, когда за моей спиной раздался звук поспешно приближающихся шагов.

– Мальчик, ты до сих пор здесь? – спросил меня один из гофмейстеров. – Там тебя кое-кто ищет. Он ждет тебя у подножия лестницы с задней стороны дома.

* * *

– Ну-ну, не плачь, ты ведь знаешь, что рано или поздно мы все равно еще встретились бы. Атто Мелани – человек твердый! – воскликнул Атто, взяв меня за руки и по-дружески встряхнув.

– Но я не плачу вовсе, вы же…

– Тихо, тихо, не надо ничего говорить, я навел о тебе справки, у тебя две чудесные дочки, как трогательно! Как их зовут? – прошептал он мне на ухо, с нежностью обняв и погладив по голове.

Пара молодых крестьянок оторопело наблюдала за этой сценой.

– Какой сюрприз, ты стал отцом, – как ни в чем ни бывало продолжал аббат. – Глядя на тебя, этого не скажешь, ты совсем не изменился…

Услышав это замечание, о котором нельзя было сказать, комплимент это или оскорбление, я наконец с большим трудом освободился от железных объятий Атто и отступил на шаг. Я так устал, словно мне пришлось защищаться от нападения.

Меня терзали сомнения: аббат выглядел так, будто его укусил тарантул. В действительности я хорошо видел, что треугольные маленькие глаза аббата внимательно рассматривали меня, пока я шел к нему, так что сердитое выражение моего лица и нахмуренный лоб не остались им незамеченными, поэтому он тут же изменил тактику, превратившись в эдакого болтливого старика, обрушившего на меня шквал объятий и поцелуев.

Он сделал вид, будто не замечает моей холодной сдержанности, и, взяв под руку, повел на прогулку по садам виллы.

– Итак, мой милый, рассказывай обо всем, что с тобой приключилось, – доверительно сказал аббат тихим голосом, пока мы сворачивали в аллею белых акаций, по которой взад и вперед сновали садовники, добавляя последние штрихи в ее украшение.

– Собственно, вы уже, очевидно, имеете обо всем точные сведения, синьор Атто… – решился возразить я, подразумевая кражу мемуаров, где я достаточно подробно описал все последние события.

– Знаю, знаю, – по-отечески прервал меня аббат, остановившись и восхищенно рассматривая фонтан виллы Спада, превращенный в шедевр прекрасной эфемерной архитектуры.

Вместо привычного скромного бассейна, в центре которого из большой каменной шишки пинии била струя воды, теперь посреди водоема возвышался грандиозный извивающийся морской бог Тритон – его хвост опирался на скалу в форме пирамиды, а сам он мощно дул в пузатую амфору. Причудливая струя воды высоко взлетала из нее, чтобы раскрыться вверху в виде зонта и с мелодичным плеском опять рассыпаться брызгами у ног своего создателя. Вокруг этого приюта нимф, дополняя очаровательный спектакль, по зеркальной глади воды скользили водяные растения, украшенные белыми полуоткрытыми цветами.

Атто рассматривал морское божество и прекрасный фонтан с удивлением и восхищением.

– Красивый фонтан, – заметил он. – Тритон сделан весьма изящно, да и искусственные скалы великолепны. Я знаю, что на вилле д'Эсте в Тиволи раньше был водяной орган, подражания которому немедленно появились не только в садах Квиринала и на вилле Альдобрандини во Фраскати, но и во Франции по приказу короля Франциска I. Этот орган производит звуки трубы и даже птичье пение. Надо только подуть в тонкие металлические трубки, торчащие в керамических кувшинах, спрятанных внутри нимф и наполовину заполненных водой.

вернуться

8

Сбир – стражник, полицейский (итал.).

вернуться

9

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь» (из «Отче наш»).

Он обошел вокруг фонтана. Я не пошел за ним. Атто остановился с другой стороны водоема, пристально разглядывая меня через струи воды, затем вернулся ко мне.

– Встреча со старым другом, которого ты считал умершим, может смутить не только сердце, но и разум, – снова начал он. – Сам увидишь, со временем мы сможем относиться друг к другу по-прежнему.

– Со временем? Как долго вы собираетесь быть в Риме? – спросил я, обеспокоенный перспективой оказаться замешанным в его темные дела.

Атто молчал. Он наблюдал за мной из-под полуприкрытых век, потом перевел взгляд на фонтан, а затем устремил его к горизонту, словно взвешивая свой ответ.

Таким образом, у меня в первый раз появилась возможность рассмотреть Мелани вблизи. Я увидел мягкие обвисшие щеки, складки кожи на лбу и носу, морщины, обезобразившие губы и уголки рта, проступающие на висках голубоватые жилки, до сих пор живые, но маленькие и глубоко запавшие глаза с пожелтевшими белками и шею, которую жестокий скальпель времени отметил беспощаднее, чем что-либо другое. Вместо того чтобы смягчить приметы возраста, толстый слой свинцовых белил на лице почти превратил Атто в жалкое подобие призрака. Кисти его рук, лишь частично скрытые кружевами манжет, были усеяны пятнами, а пальцы – узловатыми и скрюченными.

Семнадцать лет назад аббат был человеком в возрасте, но по-прежнему крепким и полным сил. Сегодня же передо мной стоял глубокий старик.

Как будто не замечая моего взгляда, безжалостно изучавшего его распад, Атто, поглощенный созерцанием синего неба, помолчал некоторое время, опираясь одной рукой на мое плечо. Он вдруг показался мне чудовищно уставшим.

– Долго ли я пробуду в Риме? – переспросил он безразличным тоном. – Проклятие, действительно, я должен это решить…

Казалось, что он впал в детство.

За это время мы дошли до перголы с глициниями. Из тени повеяло освежающей прохладой, взбодрившей нас. Этот июль был очень жарким, а ночи почти не приносили облегчения от дневной жары.

– Слава Богу, здесь есть хоть небольшая тень, – вздохнул Атто, садясь на скамейку и вытирая лоб белоснежным шелковым кружевным платком. Затем он поднялся, нагнулся к одной из глициний и сорвал ее. Снова усевшись на скамейку, аббат вдохнул ее аромат. Вдруг он отпустил мне легкую затрещину и весело сказал:

– Чудесно, ты задаешь те же глупые вопросы, что и прежде! Ах, как здорово встретить старых друзей, которые совсем не изменились, это действительно ценно! Сколько я собираюсь пробыть в Риме? Но, мой мальчик, ответ же очевиден: я останусь здесь, на вилле Спада, как ты себе можешь представить, на всю неделю празднеств. Но из Рима я не уеду до конклава! А теперь идем, и больше никаких вопросов! – закончил он, молодцевато поднимаясь на ноги и беря меня под руку.

«Что за дьявол этот Мелани! – подумал я с раздражением и восхищением одновременно. – Еще пару минут назад он казался растерянным, а сейчас снова вертлявый и скользкий, как угорь! Рядом с ним невозможно понять, где правда, а где ложь».

– Синьор Атто, – обратился я к нему, повысив голос. – Я никогда не решился бы относиться к вам с неподобающим уважением. Однако мне было нанесено одно из самых тяжких за всю мою жизнь оскорблений и поэтому…

– О, как это ужасно! И что? – перебил аббат, нюхая цветок и барабаня пальцами по набалдашнику трости.

– Я стал жертвой воровства. Понимаете? Меня об-во-ро-ва-ли, – произнес я по слогам, и моя еле сдерживаемая ярость разгорелась снова.

– Что ж, утешься, – самодовольно ответил Атто, – со мной это тоже случалось. Помню, около тридцати лет назад в монастыре капуцинов на Монте Кавалло у меня украли три золотых кольца, украшенных геммами, и, кроме того, бриллиант в форме сердца, книгу с золотым окладом с ляпис-лазурью, рубинами и бирюзой, мантию из французского камлота, перчатки, веера, пастилки для горла и благовоний, а также испанский воск…

И тут я вскричал:

– Довольно, синьор Атто! Не притворяйтесь, будто вы не знаете, о чем я говорю: вы взяли мои мемуары – рассказ о событиях, случившихся семнадцать лет назад, когда мы познакомились! Вы единственный, кому я доверился, только вам было известно о существовании этих записей! И как же вы отблагодарили меня? Вы оставили меня в дураках!

Атто невозмутимо слушал меня. Он бережно положил цветок глицинии на живую изгородь и продолжал барабанить пальцами по серебряному набалдашнику своей трости, пока я выходил из себя.

– Вы ни разу не вспомнили обо мне! А я все это время писал вам, и оплакивал вас, и умолял ответить мне! Вас интересовало только одно: что кто-то может прочесть мои мемуары и узнать вашу истинную натуру, узнать, что вы – интриган, вытягивающий секреты у честных людей, предающий своих друзей, готовый на все, что вы, короче говоря… ничем не брезгуете.

Задыхаясь от волнения, я смахнул ладонью пот со лба. Атто двумя пальцами протянул мне свой кружевной носовой платок, и я был вынужден взять его. Я чувствовал себя совершенно разбитым.

– Ты все сказал? – спросил аббат холодным голосом.

– Я… В общем, я возмущен. Я хочу, чтобы мне вернули мои мемуары, – пробормотал я, проклиная себя в душе за то, что выгляжу таким же бессовестным юношей, каким был семнадцать лет назад, тем более что сейчас-то я был уже в том возрасте, когда не пристало вести себя подобно зеленому юнцу.

– О, об этом не может быть и речи. Сейчас твои записи в безопасности. Я тщательно спрятал их в Париже, пока не будет дано разрешение на публикацию.

– Итак, вы признаете это: вы – вор.

– Вор, вор, – произнес он нараспев. – Ты слишком склонен бросаться крепкими словами. С пером, однако, ты обращаешься намного искуснее: я получил некоторое удовольствие от чтения твоего рассказа. Правда, ты зашел слишком далеко и написал о паре мелочей, способных очернить меня. И потом, ты и вправду простак! Писать такие вещи про аббата, а потом еще и говорить ему об этом…

– Действительно, теперь я и сам это понял, – согласился я.

– Как я уже говорил, чтение твоего произведения не расстроило меня. Некоторые места, как мне кажется, получились даже очень удачными. У тебя легкий стиль, пусть иногда и несколько наивный, но не скучный. Кто знает, может, это когда-то принесет тебе пользу. Жаль, что ты умолчал о том, что стал отцом, я был бы рад узнать об этом… но я понимаю тебя: сияющей утренней заре нового времени, каким представляется каждому отцу рождение его ребенка, не место в этой старой мрачной истории.

Я хранил враждебное молчание, дабы он понял, что я все еще не намерен рассказывать ему о своих дочурках.

– Наверное, в эти годы ты читал книги, газеты, кое-какие стихи, – сменил он тему, будто пытаясь меня разговорить.

– Действительно, синьор Атто, – подтвердил я, – я люблю покупать и читать книги по истории, политике, теологии, так же как жития святых. Что касается поэтов, мне нравятся Чиабрера, Ачиллини, Филикайя. Газеты – нет, я их не читаю.

– Очень хорошо. Тогда ты именно тот, кто мне нужен.

– А зачем?

– Ты показывал свои мемуары кому-нибудь?

– Нет.

– Существуют ли их копии?

– Нет, у меня никогда не было времени сделать копию. Почему вы задаете мне эти вопросы?

– Тысяча тебя устроит? – сухо ответил он.

– Я не понимаю, что вы хотите сказать, – сказал я, начиная, однако, догадываться.

– Решено. Тысяча двести скудо римскими монетами. Но ни одним больше! И у мемуаров должен быть второй том.

Вот так и получилось, что аббат Атто Мелани купил мемуары, в которых было описано наше знакомство и изложены все последующие события.

За эту сумму он авансом приобрел второй том моих мемуаров, или, скорее, дневник, где будет рассказано о его пребывании на вилле Спада.

– На вилле Спада? – удивленно воскликнул я, когда мы продолжили нашу прогулку.

– Точно. Твой хозяин – государственный секретарь Ватикана, а скоро начнется конклав. Уж не думаешь ли ты, что весь цвет римской аристократии, представители высшего духовенства, не говоря уже о послах других стран, собрались здесь лишь для веселья? Шахматная партия конклава уже началась, мой мальчик. И, будь уверен, важные фигуры будут разыграны здесь, на вилле Спада.

– А вы, как я себе представляю, конечно же, не собираетесь упустить ни малейшего из этих ходов.

– Конклав – часть моей деятельности, – изрек аббат без лишней скромности. – Не забывай, что прославленный род Роспильози из Пистойи, гостем которого я имею удовольствие являться, обязан мне честью быть в родстве с Папой.

Еще семнадцать лет назад я слышал, как Атто хвастался, что решающим образом поспособствовал избранию Папы Климента IX Роспильози.

– Итак, сын мой, – заключил Мелани, – ты составишь для меня хронологическое описание событий на вилле, подробно напишешь обо всем, что увидишь и услышишь за эти дни, и добавишь в эту хронологию пару приятных уместных деталей, которые я тебе подскажу. Затем ты передашь мне рукопись из рук в руки, не оставив себе копии, и не запишешь ее содержания позже. Таков наш договор. Пока на этом все.

Я пребывал в нерешительности.

– Ты недоволен? Не будь писателей, люди и их деяния умирали бы в один день, и все их добродетели были бы похоронены вместе с ними: однако память о них, живущая в книгах, не умрет никогда! – добавил аббат возвышенной прозой и сладким голосом, дабы польстить мне.

«Он не так уж и не прав», – подумал я, слушая его разглагольствования.

– Аназарх, очень мудрый и ученый философ, сказал когда-то, что самая большая честь для человека – быть известным миру как человек, который превосходно владеет своим ремеслом. И если есть миллион одаренных людей одной профессии, то лишь те достойны похвалы, кто по мере возможности прилагает усилия к собственному признанию, и их имя вовеки не забудется.

Если я правильно понял, аббат Мелани хотел, чтобы я стал своего рода биографом, который опишет его грядущие подвиги. «Это верный признак того, что он таки намеревается совершить множество подвигов», – с беспокойством подумал я, слишком хорошо помня дерзкий и бесстрашный характер аббата и его любовь к приключениям.

– Посему, с учетом оного… – с важной миной торжественно продолжал Атто, – в молодости я посвятил себя учебе, чтобы позже, став взрослым, применить знания на практике, а сейчас я ставлю все на то, чтобы мир уважал меня. И поскольку я словами, советами и делами оказывал услуги многим принцам и благородным господам, составлял для них квалифицированные отчеты в области искусства дипломатии, то велико число тех, кто прибегал и прибегает к моим услугам.

«Правда, не всем это пошло на пользу», – с иронией прокомментировал я про себя, вспоминая легкость, с которой Атто Мелани менял хозяев.

– И в подтверждение своих слов, – выразительно произнес Атто, будто угадав мои мысли, – я продиктую тебе множество примеров для мемуаров. И те, кто это прочтут, извлекут большую пользу для себя, поскольку речь идет о делах очень интересных и важных.

* * *

Поскольку я растил двух девочек, такое количество денег было для нас с Клоридией неслыханным благословением. Поэтому я более не мешкал и принял предложение Атто купить у меня то, что он все равно уже украл, к тому же я очень хорошо понимал: мне никогда не получить обратно своих мемуаров.

– Только одно, синьор Атто, – наконец сказал я ему, – я не уверен, что мое перо достойно служить вам в качестве летописца.

На самом деле у меня мороз пробегал по коже при мысли, что, возможно, когда-то дворяне и знатные господа будут держать в руках написанное мною.

Атто понял меня.

– Ты боишься читателей. Из этой боязни ты готов и дальше вести жизнь обычного крестьянина, или я не прав? – спросил он и остановился, чтобы сорвать сливу.

Я молча согласился с ним.

– Значит, в предисловии к своему манускрипту ты напишешь не «к благосклонному читателю», а «к злому читателю».

– И что это значит?

Мелани вздохнул и, полируя сливу кружевным платком, продолжил давать мне наставления, делая это учительским тоном и со снисходительной улыбкой всезнайки на лице:

– Да будет тебе известно, что много лет назад, отдавая в печать некоторые свои работы, я тоже следовал распространенному и вульгарному правилу обращаться к благосклонному читателю с извинениями за ошибки, которые по вине автора могли появиться в произведении. Однако теперь, набравшись некоторого опыта, я придерживаюсь мнения, что благосклонные, преисполненные благожелательности читатели, старательно читая чужие творения, всегда найдут в них хорошее, конечно, при условии наличия оного; а ежели даже не найдут, то утешат себя мыслию о том, что автор хотел, как лучше. Ergo, [10]я пришел к убеждению, что предисловие книги надлежит посвятить злонамеренным и склочным читателям, с настолько тонким чутьем, что они выходят из себя по поводу малейшей ошибки.

Надкусив сливу, он остановился, изучая мой отсутствующий взгляд.

– Этим людям, всюду сующим свой нос, nasuti,как их ругали в Риме, что в переводе с латыни значит люди, полные сарказма,этим насмешникам и клеветникам, для которых каждая книга кажется излишеством, каждое произведение – далеким от совершенства, каждое понятие – ошибочным, а все усилия – напрасными, я отвечаю, что прямо-таки жажду, чтобы они не читали моих книг и не обращали на них внимания, ибо чем меньше они будут нравиться им, тем больше будут нравиться другим. Ты знаешь, что я отвечаю, когда один из таких неудачников докучает мне своими ядовитыми замечаниями?

Я вопросительно посмотрел на аббата.

– Я отвечаю: господин, если мое произведение кажется вам не в меру длинным, прочтите только половину; если вы считаете его слишком коротким, напишите продолжение; если оно чересчур простое, утешьтесь, говоря себе, что вам не составило особого труда его понять, если же оно непонятно, делайте пометки на полях; если его предмет и стиль слишком приземленные, тем лучше, потому что, потерпев крах, такой опус пострадает гораздо меньше, чем если бы он упал с большой высоты.

Аббат завершил свою сентенцию, выплюнув сливовую косточку с таким пылом, будто это было перо одного из критиков. Я подивился его мудрости: «У аббата Мелани, – подумал я, – всегда можно чему-то научиться».

– Я никогда не читал ваших трудов, синьор Атто, но с уверенностью должен сказать, что если и можно что-то утверждать по их поводу, то в худшем случае только то, что они слишком ученые, – польстил я ему.

– Не беспокойся, – без тени стеснения сказал аббат, жуя новую сливу, – то, что труды слишком ученые, не станет утверждать, пожалуй, никто, поскольку это было бы уже похвалой, а природа этих воронов слишком враждебна похвале, посему хвалить они не станут даже по ошибке. В лучшем случае скажут: «Этот человек использовал чужие труды». Честно говоря, они правы. Однако же я пользовался их трудами весьма скромно, всегда упоминая авторов и воздавая им хвалу достойным образом. Вот почему я считаю непростительным тот факт, что Аристотель многое взял из работ Гиппократа, не сославшись на него ни единого раза.

– С вашего позволения, – скромно обронил я, обуреваемый, однако, желанием показать Атто, что я уже давно не тот невежественный домашний слуга, каким был когда-то, а человек, успевший усвоить многие знания, – этим критиканам надлежит ответить так, как ответил святой Иероним своим клеветникам в предисловии к «Евангелию от Матфея» и в Четвертой книге Иеремии. Он извинился за то, что при составлении своих книг пользовался работами Оригена, пояснив, что заслуживает не порицания, а похвалы, поскольку так поступали все античные авторы. И если использование трудов других авторов считать кражей, то что же тогда говорить о Эниусе, Цецилии, Платоне, Цицероне и Вергилии? И что же тогда сказать про Иллариона, который заимствовал для своих книг восемь тысяч стихов из восточной поэзии?

Аббат улыбнулся, глядя на меня со смесью удивления и восхищения, почти по-отечески гордясь моей речью, затем нагнулся к фонтану, чтобы утолить жажду.

– И если об этом поразмыслить, – продолжил я, распираемый тщеславием, – в вашем обращении к склочному читателю даже нет необходимости, поскольку существует одна очень старая пословица, гласящая: нет для достойного мужа большего несчастья, чем похвала, произнесенная плохими людьми, и большей чести, чем их ненависть и упреки.

вернуться

10

Ergo – следовательно, значит (лат.).

– О, я высоко ценю поправку, от всей души, – поспешил уточнить аббат, любуясь вишневым деревом, росшим недалеко от нас. – Но я смертельно ненавижу клевету. Когда мне говорят о моих ошибках, я, будучи философом, делаю критика своим учителем и, как христианин, вижу в нем своего брата, потому что он исполняет долг милосердия ко мне. Но помни всегда, сын мой, не стоит терпеть тех невежд, которые, едва сумев прочесть чьи-то произведения, бегло просмотрев их названия и рисунки, сразу же морщат свой кривой нос и дают им презрительные названия, какие только позволяет им их дремучая тупость. И если такой человек с грехом пополам умеет писать, в его рукописях нет ничего, кроме хулы в одном месте и порицания – в другом. И это заходит так далеко, – заключил он, смеясь, – что хочется спросить такого человека: какой правитель дал ему привилегию всеобщей цензуры? Извини, пожалуйста, ты не мог бы сорвать для меня вон те вишни наверху?

– Вы совершенно правы, – ответил я, восхищаясь острым умом аббата, и начал карабкаться на дерево. – Несомненно, полезно обсуждать спорные вопросы, чтобы найти истину, но лучше делать это со скромностью, которую приобретает человек, знающий философию и христианское учение.

– Без всякого сомнения, деликатные и умеренные исправления – дело святое, – добавил, воодушевившись, Атто, – и ни один литератор, каким бы великим он ни был, не должен от них отказываться, ибо не существует человека настолько совершенного, чтобы не быть обманутым своим собственным знанием. Евангелисты, апостолы, пророки и святые отцы писали, руководствуясь Божьим вдохновением, поэтому они писали правду; но те, кто взял в руки перо после них, все допускают ошибки – одни больше, другие меньше. Все же истинна пословица: тому, кто бьет больного, вместо того чтобы лечить его, лучше подрядиться работать палачом, чем лекарем.

Я уже приготовился дать ответ, слезая с дерева, дабы сделать свой ход в этом странном риторическом диспуте, начатом нами во фруктовом саду, когда Атто остановил меня:

– Оставим этот разговор, сын мой, ибо мысль скоро склоняется к надменности. Смирение – вот то, в чем нам надлежит упражняться, отнюдь не высокомерие. Труды человеческие несовершенны из-за скудности нашего разума, и порицаемы они потому, что живем мы в несчастливое время. Пусть то, в чем я тебя наставлял сейчас, пойдет тебе на пользу, дабы будущие твои произведения не оказались беззащитными перед клеветниками и не были опозорены. Да будет угодно Господу нашему дать нам милость понимать и исправлять наши ошибки, как и другим не порицать то, что было сделано с благими намерениями; и да не разгневается Господь наш на нас и на других за наши и их промахи.

Сказав это, аббат жестом предложил мне полакомиться вишнями вместе с ним. Я ел ягоды, испытывая раскаяние и одновременно признательность к аббату за напоминание о необходимости смирения как раз в тот момент, когда я уже был близок к пустому чванству. Разве не сказано в Евангелии: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие небесное»?

Через некоторое время Мелани бросил на меня удовлетворенный взгляд и, не говоря ни слова, протянул мне вексель к ростовщику. Я нерешительно взял его. Сделка состоялась: я продался Атто для оказания ему некоторого рода литературных услуг, ценой чего (как это уже часто бывало, когда перо становилось средством добывания денег) становилось мое полное подчинение ему. Кисло-сладкая мякоть вишни растворилась во рту, и вот так я, разрываясь между любовью, отвращением и жадностью, уже попал к аббату в услужение.

* * *

Между тем мы отправились в обратный путь к дому и увидели перед ним множество карет с новыми гостями. В довершение ко всему настало то, чего следовало опасаться: гости из Рима также прибыли на праздник на два дня раньше, чем ожидалось. А поскольку банкеты начинались уже с сегодняшнего вечера, то ни у кого (включая Атто) не хватило ни терпения, ни приличия дождаться официального начала празднеств.

Атто, казалось, пристально изучал гербы на каретах, возможно, чтобы узнать, кто во время этой праздничной недели разделит с ним великолепное гостеприимство семьи Спады.

– Я слышал, как один слуга твоего господина сказал, что дон Ливио Одескальки и маркиза Серлупи скоро тоже приедут. Подожди, – проговорил Атто, увлекая меня за собой и разглядывая кареты на расстоянии, позволяющем узнавать других, оставаясь неузнанным самому. – Там, мне кажется, знакомое лицо… Нуда, это же монсиньор д’Асте, – прошептал аббат, когда мы увидели выходящего из кареты седовласого иссохшего старика, почти утонувшего в своем кардинальском одеянии. – Он настолько маленький, незаметный и хилый, что его святейшество называет его «монсиньором Тряпочкой», – ехидно захихикал аббат„демонстрируя знание всех последних римских сплетен. – Там позади поднялась большая суматоха среди лакеев, – продолжал сообщать он мне. – Наверное, приехал кто-то из семьи Барберини или из семьи Колонны и решил чуть-чуть похвастаться. Такие люди всегда считают себя пупом земли. А следующая карета, кажется, украшена гербом рода Дураццо, должно быть, это кардинал Марчелло. Он едет из Фаэнцы, где служит епископом, а путь из Фаэнцы долог, так что кардиналу нужно хорошенько отдохнуть, если он хочет получить удовольствие от праздника. Кто бы мог подумать, прибыл кардинал Биши, – сказал Атто, прищурившись. – Я и не знал, что он в таких близких отношениях с кардиналом Фабрицио.

– Да, кстати, синьор Атто, я ведь тоже не знал, что вы знакомы с кардиналом Спадой. – Я намеренно перебил его начатую с большим размахом арию узнавания знакомых лиц на расстоянии.

– О, ведь он долгие годы был нунцием – папским послом во Франции, разве ты не знал этого? Мы раньше довольно долго общались в Париже. Он, как бы это сказать, очень предупредительный человек: главная его забота состоит в том, чтобы не нажить себе врагов. И тут он прав, поскольку в Риме это лучший способ попасть в высшие круги. Готов биться об заклад, что он хорошо помнит свое пребывание в Париже, ведь именно тогда ему пожаловали титул кардинала; это было в 1676 году, если не ошибаюсь. До этого он был нунцием в Савойе и приобрел там некоторый опыт. Он участвовал в трех конклавах: по поводу избрания Иннокентия XI, в том же 1676 году, затем Александра VIII в 1689-м и когда избирали нынешнего Папу, в 1691 году. Грядущий конклав будет для него четвертым. Неплохо для кардинала, которому исполнилось только пятьдесят семь лет, правда?

Прошли долгие годы, но способность Атто тщательно запоминать все подробности карьеры пап и кардиналов не изменилась. Его величество король всех церквей мог положиться на своего агента, который, возможно, и не блистал уже силой, но, несомненно, все еще обладал отличной памятью.

– Вы думаете, что в этот раз его могут избрать Папой? – спросил я, втайне надеясь однажды войти в когорту слуг Папы Римского.

– Исключено. Он слишком молод. Он мог бы еще править двадцать, а то и тридцать лет. При одной мысли об этом остальные кардиналы слягут в постель с лихорадкой, – смеясь, ответил Атто. – По отношению ко мне он будет сейчас изображать сдержанность, поскольку боится прослыть вассалом короля Франции, если поприветствует мою скромную особу. Бедняги, этих кардиналов можно понять, – закончил аббат, насмешливо улыбаясь.

* * *

Пока мы гуляли возле главных ворот, на дороге, проходящей перед поместьем, показался сгорбленный, трясущийся, почти лысый старик, который тащил большую заплечную корзину, до краев полную бумаг. Держа шляпу в руке, он смиренно обратился к слугам, намереваясь что-то спросить, однако те грубо попытались его прогнать. Действительно, кто бы это ни был, он поступил бы умнее, если бы подошел к черному входу, где особы низкого происхождения не рискуют своим появлением вызвать презрение благородных гостей поместья.

Аббат двинулся по направлению к старику, сделав мне знак следовать за ним. На старике была рубашка с резинками для поддержания рукавов, а живот его был прикрыт испачканным передником – вероятно, он был ремесленником, возможно, переплетчиком.

– Вы Гавер, переплетчик с Виа деи Коронари? – спросил его Атто, выйдя из ворот и останавливаясь посреди дороги. – Это я вызвал вас. У меня есть для вас работа. – Аббат вытащил кипу листков бумаги.

– Какой переплет вы хотите?

– Из пергамента.

– Надписи или что-то подобное на обложке либо на обратной стороне?

– Ничего.

Аббат и переплетчик быстро обсудили еще ряд деталей, затем Атто протянул Гаверу горсть монет в качестве аванса.

Неожиданно из зарослей колючего кустарника на обочине раздался пронзительный вопль:

– Держите его, держите его!

Кто-то молнией выскочил из кустов прямо в нашу маленькую группу, столкнувшись с переплетчиком и аббатом, и Атто упал на щебенку, закричав от ярости и боли.

Бумаги, которые Атто держал в руке, разлетелись во все стороны, та же участь постигла и бумаги в корзине переплетчика, в то время как столкнувшийся с ним человек, корчась, покатился по земле.

Когда он наконец остановился, я разглядел, что это молодой парень, тощий и грязный. Его рубашка была порвана, щеки заросли многодневной щетиной, а взгляд был мрачным и испуганным. За спиной у парня была нищенская котомка из грубой ткани, из которой при падении вывалились засаленные вещи: старый кожаный кошелек, как мне показалось, пара старых башмаков и несколько покрытых пятнами листков бумаги – скорее всего, это были жалкие плоды его долгого ковыряния в какой-то мусорной куче в поисках чего-нибудь съедобного или вещей, необходимых для того, чтобы выжить.

– Как тебя зовут? – спросил Атто.

– Сфасчиамонти.

Несмотря на боль, Атто внимательно оглядел его с ног до головы.

– «Раскалывающий горы», подходящая фамилия для тебя. Где ты служишь? – поинтересовался аббат, поскольку не видел, с какой стороны появился Сфасчиамонти.

– Обычно я служу на Виа ди Панико, но со вчерашнего дня мое место работы здесь, – ответил тот, указывая на виллу Спада.

Он объяснил, что является одним из сбиров, нанятых кардиналом Фабрицио на время проведения праздника.

В этот момент к нам подошел переплетчик, очевидно торопившийся сказать что-то важное.

– Ваше превосходительство, я нашел оружие, которым вас ранили, – сообщил он, протягивая аббату маленький острый кинжал с прямоугольной рукояткой.

Однако Сфасчиамонти первым схватил это оружие и спрятал его в карман.

– Минутку, подождите. Это ведь нож, с которым на меня напали, – запротестовал аббат Мелани.

– Вот именно. Это орудие преступления, которое надо будет предъявить губернатору и капитану полицейской стражи. Я здесь для того, чтобы обеспечить безопасность на вилле, и я всего лишь выполняю свой долг.

– Сбир, ты видел, что со мной произошло. Слава Богу, нож этого несчастного полоснул меня по руке, а не по спине. Если твои коллеги задержат его, я хочу, чтобы мошенник поплатился за это.

– Я вам это обещаю, клянусь тысячу раз патронташем Валленштейна! – прорычал Сфасчиамонти, вызвав боязливый шепот среди присутствующих.

Рана была серьезной, из нее продолжала течь кровь. Две служанки бегом принесли еще бинтов и перевязывали руку, чтобы остановить кровотечение. При этом я мог с удивлением наблюдать, с каким стоическим спокойствием аббат Мелани переносил боль; я и не подозревал у него это качество. К том уже он еще какое-то время стоял, договариваясь о чем-то с переплетчиком, который уже собрал все листки бумаги в одну стопку. Они быстро договорились о цене и условились встретиться на следующий день.

Мы направились к дому, куда Атто хотел вызвать лекаря, чтобы тот обследовал опасную резаную рану.

– Сейчас рука болит не очень, будем надеяться, что состояние не ухудшится. Лучше бы я никогда не договаривался встретиться с переплетчиком у главных ворот! Но для меня слишком важна моя книжечка.

– Ах да, а что, собственно, вы отдали ему переплетать?

– Так, ничего особенного, – ответил аббат, поджав губы.

* * *

Мы дошли до дома, не обменявшись больше ни словом. Я был удивлен показной беспечностью, с какой аббат Мелани ответил, а точнее, не ответил на мой вопрос. Мои тысяча двести скудо обязывали меня в ближайшие дни во всем разделять судьбу аббата, чтобы я мог написать отчет о его пребывании на вилле Спада. И до сих пор я точно не знал, что меня ожидает.

Я попросил у аббата разрешения отлучиться под тем предлогом, что за это время у меня накопилось много важных дел. На самом деле у меня не было много работы в этот день: я не входил в состав постоянного домашнего персонала поместья, да и приготовления к началу праздника уже почти закончились. Мне просто хотелось побыть одному, чтобы обдумать последние события. Но аббат попросил меня составить ему компанию до прихода хирурга.

– Затяни бинты на руке покрепче: с бандажом, который наложили эти служанки, я истеку кровью, – с некоторым нетерпением попросил он меня.

Я оказал ему эту услугу и усилил повязку, добавив еще бинтов, которые нам принес заботливый камердинер.

– Это французская книжка, синьор Атто? – наконец-то осмелился уточнить я, намекая на его короткое замечание.

– И да, и нет, – односложно ответил он.

– Должно быть, она написана во Франции, но напечатана в Амстердаме, как это часто бывает, – предположил я, надеясь вытянуть из него какие-нибудь подробности.

У меня, однако, не было времени ни получше рассмотреть его, ни прийти на помощь Атто или незнакомцу, поскольку крик, который мы услышали вначале, раздался с новой силой.

– Держите его, держите его, ради всех шомполов! – вопил кто-то пронзительным голосом.

Из домика, где жили нанятые для охраны поместья сбиры, как эхо, раздались крики и ругательства. В этот момент молодой человек вскочил и снова бросился бежать, быстро скрывшись в кустарнике.

Атто же, в отличие от незнакомца, остался сидеть на земле, тщетно пытаясь встать на ноги. Я хотел броситься ему на помощь, пока переплетчик со стонами собирал свои листки бумаги, но в этот момент со стороны здания примчались двое сбиров, чтобы с громкими криками присоединиться к преследователям. Но, увы, тот, который бежал первым, наткнулся на бедного Атто, и аббат снова упал. Преследователь, шатаясь, отлетел по брусчатке в сторону, чудом избежав столкновения с одним лакеем, двумя сестрами из монашеского ордена, которых я часто видел, когда они приносили свои маленькие поделки – подарки кардиналу Спаде, и двумя собаками. Вопли монашек и лай собак смешались, и дорога огласилась страшным шумом.

Я кинулся к Атто Мелани, жалобно стонавшему:

– О Господи! Сначала один сумасшедший, теперь – другой. Проклятие! Моя рука!

На правом рукаве камзола Атто, уже пропитавшемся кровью, зияла большая дыра – вероятно, это был удар ножом. Я помог Атто снять камзол. Скверная рана, из которой текло довольно много крови, обезобразила нежную руку аббата.

Две набожные девицы, жившие в поместье и помогавшие гардеробщикам, видели это происшествие, они дали нам бинты и немного целебной мази, уверив, что она принесет облегчение и обязательно заживит рану Атто.

– Моя несчастная рука, это какое-то проклятие, – причитал Атто, забинтовывая руку. – Такое уже было, когда одиннадцать лет назад в Париже я свалился в канаву. Я сильно повредил руку и плечо и чуть не умер. Этот случай помешал мне сопровождать герцога Шолне в Рим, на конклав, когда умер Иннокентий XI.

– Похоже на то, что конклавы вредны для вашего здоровья, – невольно вырвалось у меня, за что аббат наградил меня свирепым взглядом.

За это время вокруг нас собралась целая толпа детей, зевак и местных крестьян.

– Черт бы побрал этих двух остолопов, – проворчал Атто. – Первый был слишком быстрым, второй – слишком толстым.

– Тысяча бомб! – раздался уже знакомый нам тот же зычный голос. – Что значит слишком толстый? Да я почти ухватил за шиворот того разбойника!

Плотная толпа зевак расступилась, испуганная этими грубыми злыми словами.

Произнесший их человек был в три раза крупнее, в два раза шире и, должно быть, в четыре раза тяжелее меня. Я повернулся и пристально посмотрел на него: светлые волосы, мужественный вид, однако старый шрам, пересекавший бровь, придавал лицу меланхолическое выражение, никак не вязавшееся с простыми грубоватыми манерами этого человека.

– Как бы там ни было, клянусь остриями всех алебард Силезии, я не хотел вас обидеть, – продолжал этот берсерк, приближаясь к месту, где лежал аббат.

Не спрашивая разрешения, он поднял Атто с земли и без малейшего усилия поставил на ноги, как будто это была иголка пинии. Толпа зевак сгрудилась вокруг, но подбежавшие лакеи и слуги проворно всех разогнали. Тем временем старый переплетчик аккуратно подбирал с мостовой бумаги Атто, разбросанные по обе стороны ворот.

– Ты сбир, – констатировал Атто, приводя в порядок свою одежду и стряхивая пыль с камзола, – но кого ты преследовал?

– Разбойника, сказал же я, вора, мошенника, или как там черт называет этот сброд. Должно быть, он хотел вас ограбить, клянусь тысячью утиных ружей!

– А, так это был нищий, – перевел я.

– Как тебя зовут? – спросил Атто.

– Сфасчиамонти.

Несмотря на боль, Атто внимательно оглядел его с ног до головы.

– «Раскалывающий горы», подходящая фамилия для тебя. Где ты служишь? – поинтересовался аббат, поскольку не видел, с какой стороны появился Сфасчиамонти.

– Обычно я служу на Виа ди Панико, но со вчерашнего дня мое место работы здесь, – ответил тот, указывая на виллу Спада.

Он объяснил, что является одним из сбиров, нанятых кардиналом Фабрицио на время проведения праздника.

В этот момент к нам подошел переплетчик, очевидно торопившийся сказать что-то важное.

– Ваше превосходительство, я нашел оружие, которым вас ранили, – сообщил он, протягивая аббату маленький острый кинжал с прямоугольной рукояткой.

Однако Сфасчиамонти первым схватил это оружие и спрятал его в карман.

– Минутку, подождите. Это ведь нож, с которым на меня напали, – запротестовал аббат Мелани.

– Вот именно. Это орудие преступления, которое надо будет предъявить губернатору и капитану полицейской стражи. Я здесь для того, чтобы обеспечить безопасность на вилле, и я всего лишь выполняю свой долг.

– Сбир, ты видел, что со мной произошло. Слава Богу, нож этого несчастного полоснул меня по руке, а не по спине. Если твои коллеги задержат его, я хочу, чтобы мошенник поплатился за это.

– Я вам это обещаю, клянусь тысячу раз патронташем Валленштейна! – прорычал Сфасчиамонти, вызвав боязливый шепот среди присутствующих.

Рана была серьезной, из нее продолжала течь кровь. Две служанки бегом принесли еще бинтов и перевязывали руку, чтобы остановить кровотечение. При этом я мог с удивлением наблюдать, с каким стоическим спокойствием аббат Мелани переносил боль; я и не подозревал у него это качество. К тому же он еще какое-то время стоял, договариваясь о чем-то с переплетчиком, который уже собрал все листки бумаги в одну стопку. Они быстро договорились о цене и условились встретиться на следующий день.

Мы направились к дому, куда Атто хотел вызвать лекаря, чтобы тот обследовал опасную резаную рану.

– Сейчас рука болит не очень, будем надеяться, что состояние не ухудшится. Лучше бы я никогда не договаривался встретиться с переплетчиком у главных ворот! Но для меня слишком важна моя книжечка.

– Ах да, а что, собственно, вы отдали ему переплетать?

– Так, ничего особенного, – ответил аббат, поджав губы.

* * *

Мы дошли до дома, не обменявшись больше ни словом. Я был удивлен показной беспечностью, с какой аббат Мелани ответил, а точнее, не ответил на мой вопрос. Мои тысяча двести скудо обязывали меня в ближайшие дни во всем разделять судьбу аббата, чтобы я мог написать отчет о его пребывании на вилле Спада. И до сих пор я точно не знал, что меня ожидает.

Я попросил у аббата разрешения отлучиться под тем предлогом, что за это время у меня накопилось много важных дел. На самом деле у меня не было много работы в этот день: я не входил в состав постоянного домашнего персонала поместья, да и приготовления к началу праздника уже почти закончились. Мне просто хотелось побыть одному, чтобы обдумать последние события. Но аббат попросил меня составить ему компанию до прихода хирурга.

– Затяни бинты на руке покрепче: с бандажом, который наложили эти служанки, я истеку кровью, – с некоторым нетерпением попросил он меня.

Я оказал ему эту услугу и усилил повязку, добавив еще бинтов, которые нам принес заботливый камердинер.

– Это французская книжка, синьор Атто? – наконец-то осмелился уточнить я, намекая на его короткое замечание.

– И да, и нет, – односложно ответил он.

– Должно быть, она написана во Франции, но напечатана в Амстердаме, как это часто бывает, – предположил я, надеясь вытянуть из него какие-нибудь подробности.

– Да нет, – устало вздохнув, обронил Атто, – по правде говоря, это не совсем настоящая книга.

– Тогда это чья-то анонимная рукопись, – ухватился я за эту нить, с трудом скрывая возрастающее любопытство.

Мой вопрос был прерван появлением врача. Пока он занимался раненой рукой Атто и отдавал приказания камердинеру, у меня было время на размышления.

Без сомнения, не было ничего случайного в том, что Атто Мелани снова объявился после семнадцати лет молчания и попросил меня быть, так сказать, его летописцем, в том, что он попросил меня написать его биографию. Еще меньше случайности было в том, что он входил в число гостей, приглашенных на свадьбу племянника кардинала Фабрицио Спады. Кардинал был государственным секретарем Папы Иннокентия XII, родившимся в Неаполитанском королевстве, то есть был приверженцем Испании. Папа Иннокентий умирал, и весь Рим уже несколько месяцев готовился к конклаву. Мелани был французским агентом, образно говоря – волком в овечьей шкуре.

Я хорошо знал аббата, и мне не надо было долго размышлять, чтобы понять его намерения. Тут достаточно было следовать маленькому простому правилу – постоянно предполагать худшее, тогда ошибки не будет. Узнав из моих мемуаров, что я состою на службе у секретаря кардинала, Атто, как я полагал, специально сделал все возможное, чтобы его пригласили на семейный праздник Спады, использовав старое знакомство с кардиналом, о котором он мне рассказывал. А сейчас аббат рассчитывал использовать меня, очень довольный счастливой случайностью, переместившей меня туда, где я был ему нужнее всего. Может быть, аббат хотел от меня чего-то иного, а не просто исполнения роли летописца его великих деяний в преддверии конклава. Что было у него на уме в этот раз? Угадать было довольно сложно. Одно мне было совершенно ясно: в меру своих скромных сил я должен воспрепятствовать тому, чтобы происки аббата Мелани могли причинить вред кардиналу Спаде – моему господину. И с этой точки зрения, в том, что Атто дал мне задание, была хорошая сторона: я мог контролировать его.

Между тем хирург за кончил перевязывать аббату руку, конечно, не без того, чтобы вызвать у Атто пару вскриков и добиться кругленькой суммы денег в качестве гонорара за свои услуги, которую раненый вынужден был заплатить из своего кармана.

– Какое чудесное гостеприимство! – ворчал расстроенный Атто. – На гостей дома нападают с ножом, а затем заставляют самих расплачиваться с врачом.

Секретарь посольства виллы Спада, замещавший дворецкого – дона Паскатио, – поспешно явившийся к постели Мелани, распорядился, чтобы аббату тотчас подали обед. Он приставил к Мелани двух слуг для оказания любой помощи и приказал им выполнять все пожелания гостя. Он рассыпался в извинениях за случившееся, проклинал преступников и нищих, которые в этом святом году непременно превратят Рим в лазарет, в самых вежливых выражениях заверил Атто, что тому вскоре возместят причиненный ущерб вместе с достойными процентами за чудовищный афронт, который ему довелось пережить, что, на счастье, ими нанят сбир, который в эти праздничные дни должен следить за безопасностью на вилле, и сейчас управляющий, естественно, предъявит ему претензии за случившееся. В таком духе он продолжал говорить более четверти часа, не замечая того, что Атто сморил сон. Я воспользовался этой возможностью, чтобы незаметно удалиться.

Странное нападение, которому подвергся Атто, вызвало у меня страх, смешанный с любопытством. Под предлогом того, что нужно поправить несколько веток в живой изгороди со стороны входа на виллу, я вытащил садовые ножницы из своего рабочего халата и направился к воротам.

– Разве тебе мало того, что только что случилось, молодой человек?

Я обернулся, точнее, задрал голову к небу.

– В Лесу вокруг, наверное, полно разбойников. Тебе что, опять нужны неприятности?

Это был Сфасчиамонти, совершавший обход.

– А, вы сейчас несете караул?

– Караул, да, я несу караул. Эти черретаны [11]– настоящее бедствие, да хранит нас Господь, во имя всех кистеней! – сказал он, бросая вокруг себя настороженный взгляд.

Черретаны. Настойчивость, с какой он произнес это слово, точный смысл которого был мне неизвестен, показалась мне приглашением задать вопрос.

– Кто такие черретаны?

– Тише! О Господи! Ты хочешь, чтобы каждый тебя слышал? – прошептал Сфасчиамонти, больно схватив меня за руку и оттаскивая от живой изгороди, словно черретаны прятались за ней.

Он подталкивал меня к стене дома, бросая налево и направо преувеличенно встревоженные взгляды, как будто в любой момент могло произойти нападение.

– Черретаны – это… Как тебе сказать? Это висельники, нищие, босяки, прощелыги и негодяи… Одним словом, бродяги.

Издалека, со стороны парка, доносились звуки музыки приглашенного на свадьбу оркестра и удары молотков – это рабочие вколачивали последние гвозди в декорации для театральных представлений.

– Вы хотите сказать, что нищие – такие же, как цыгане?

– Да, точно. Нет, наоборот! – почти возмущенно воскликнул Сфасчиамонти. – Что за глупости ты заставляешь меня говорить? Черретаны – гораздо больше, или, скорее, гораздо меньше. Они заключили договор с дьяволом, – прошептал он, перекрестившись.

– С дьяволом? – недоверчиво переспросил я. – Их что, преследует святая инквизиция?

Сфасчиамонти отрицательно покачал головой и скорбно поднял глаза к небу, всем своим видом показывая ужас этой истории.

– Если бы ты только знал, мой мальчик, если бы ты только знал…

– А что плохого они творят?

– Они просят милостыню.

– И это все? – разочарованно протянул я. – Просить милостыню не грех. Разве они виноваты в своей нищете?

– Кто говорит тебе, что они бедны?

– Разве не вы сами сказали, что они просят милостыню?

– Да, но можно быть нищим и убогим добровольно, а не только из-за бедности.

– По доброй воле? – повторил я со смехом, и у меня начало закрадываться подозрение, что эта гора мускулов по фамилии Сфасчиамонти управляется мозгом весом не более пол-унции.

– Или, точнее, из жажды наживы. Веришь ты в это или нет, но просить милостыню – одно из самых прибыльных занятий на свете. Нищие получают за три часа больше, чем ты за месяц работы.

Я огорошено молчал.

– А их много?

– Разумеется. Они повсюду.

Меня поразила уверенность, с какой он ответил на мой последний вопрос. Я видел, как он оглядывался вокруг и внимательно наблюдал за аллеей, на которой было полно карет и деловито сновавших туда-сюда слуг.

– Я рассказал все это губернатору Рима, синьору Паллавичини, – продолжал он, – но никто не хочет об этом слышать. Они говорят: «Сфасчиамонти, успокойся, Сфасчиамонти, выпей стаканчик». Но я знаю: Рим кишит нищими, вот только никто этого не видит. Когда в городе происходит что-то плохое, то за этим всегда стоят они.

– Вы хотите сказать, что, когда преследовали того человека, ну, когда был ранен аббат Мелани…

– Ну да. Его ранил черретан.

– Откуда вы знаете, что он черретан?

– Я был возле ворот Сан-Панкрацио и узнал его. Полиция уже давно гоняется за ним. Однако ей все не удается схватить черретана. Я сразу понял: он что-то замышляет и у него есть какое-то задание. Мне не понравилось, что он находится так близко у виллы Спада, поэтому я погнался за ним.

– Задание? Почему вы так уверены в этом? – спросил я с некоторой долей скептицизма.

– Черретан никогда не переходит улицу, не глядя по сторонам в поисках наживы, потому что он постоянно высматривает сумки и карманы других людей или задумал какую-то иную подлость. Эти люди проводят жизнь в кражах, безделии и разврате. Я хорошо знаю их: такие хитрые глаза бывают только у них. Если черретан идет, глядя прямо перед собой, как нормальный человек, значит, у него наверняка какое-то важное дело. Я кричал, пока другие сбиры на вилле не услышали меня. Жаль, что ему удалось ускользнуть от нас, а то мы узнали бы о них побольше.

Я подумал, как поступил бы Атто на моем месте.

– Готов поспорить, что вам удастся провести расследование, – отважился произнести я, – и выяснить, где прячется этот черретан. Аббат Мелани, который гостит на вилле, разумеется, будет вам очень признателен, – добавил я, надеясь пробудить в нем алчность.

– Естественно, я могу все узнать. Сфасчиамонти всегда знает, кого нужно спросить, – ответил он, но вместо алчности я заметил в глазах сбира выражение собственного достоинства.

* * *

Сфасчиамонти продолжил свой контрольный обход, и, наблюдая, как его массивная фигура исчезает за углом стены, я увидел, что ко мне направляется странный молодой человек, худой как щепка и согнутый, как аист.

– Прошу прощения, – обратился он ко мне любезным тоном, – я секретарь аббата Мелани. Я прибыл на виллу вместе с ним сегодня утром. Затем дела заставили меня отлучиться в город, и сейчас я не могу найти наше жилище. Где, черт возьми, вход в дом? Разве с этой стороны не было застекленной двери?

Я объяснил ему, что вышеупомянутая дверь существует, но она располагается с противоположной стороны здания.

– Если я вас правильно понял, вы сказали, что являетесь секретарем аббата Мелани? – удивленно спросил я. Атто умолчал, что в этот раз он был не один.

– Конечно. А вы разве его знаете?

– Сколько можно ждать! Куда вы запропастились? – вскричал аббат, когда я привел к нему его секретаря.

По пути к комнатам аббата я успел более внимательно рассмотреть этого молодого человека. Между его голубыми глазами, защищенными очками с необыкновенно толстыми мутными стеклами, над которыми возвышались светлые, как лен, брови, торчал большой горбатый нос. Куст всклокоченных волос на его голове безуспешно пытался отвлечь внимание от длинной тощей шеи, на которой вызывающе выступало большое адамово яблоко.

– Я… Я уезжал засвидетельствовать почтение кардиналу Казанте, – начал оправдываться он, – и немного опоздал.

– Догадываюсь, – то ли заинтересованно, то ли сердито буркнул Атто. – Вас довольно долго держали в приемной, затем три тысячи раз переспросили, кто вы такой и от кого прибыли. Затем в конце концов еще через полчаса ожидания вам сообщили, что кардинал Казанте скончался.

– Нуда, действительно… – пробормотал он.

– Сколько раз я говорил вам, чтобы вы всегда предупреждали, если куда-то идете и если будете отсутствовать! Кардинал Казанте умер шесть месяцев назад, я знал об этом и мог бы помочь вам избежать позора. Мальчик, – обратился аббат ко мне, – это Бюва. Жан Бюва. Он работает писцом в Парижской королевской библиотеке. Жан – достойный и честный молодой человек. Правда, он немного рассеян и питает пристрастие к вину. Однако иногда он удостаивается чести путешествовать в составе моей свиты, как в этот раз.

И действительно, я вспомнил, что Бюва был одним из тех, кто выполнял работу для Атто, как аббат сообщил мне во время нашей первой встречи. Он также сказал, что Бюва обладает настоящим талантом копировщика.

Мы попрощались в некотором смущении. Скомканная рубаха, выбившаяся из штанов и образовавшая вокруг талии нечто вроде спасательного круга, также свидетельствовала о рассеянной натуре молодого человека.

– Вы очень хорошо говорите на нашем языке, – сказал я ему любезным тоном, пытаясь подбодрить и как-то загладить грубость аббата.

вернуться

11

Черретан – шарлатан, мошенник (итал.).

– О да, но владение языками – далеко не единственное, к чему у Жана талант, – заметил Атто. – И свое мастерство он проявляет с пером в руке. Но не так, как ты: ты творишь. Он – копирует. И в этом ему нет равных. Но поговорим об этом в следующий раз. Пойдите переоденьтесь Бюва, в таком виде вам нельзя показываться на людях.

Бюва, не сказав ни слова, удалился в соседнюю комнату, где была установлена кровать для него и стояли дорожные сундуки.

Раз уж я попал к Атто, то решил воспользоваться этим и рассказал ему о своем разговоре со Сфасчиамонти.

* * *

– Ты говоришь, черретаны. Тайные братства. Ну, если судить по словам сбира, то этот разбойник заглянул сюда случайно, причем с ножом в руке, чтобы опробовать остроту его клинка на моей руке. Очень интересно.

– У вас есть другое предположение? – спросил я в ответ на его скептическое замечание.

– О нет, ни в коем случае. Я просто размышляю вслух, – ответил он коротко, думая о чем-то своем. – Кроме того, во Франции среди нищих тоже есть нечто подобное. Хотя все только слышали об этом, но никто ничего не знает наверняка.

Окна комнаты, в которой аббат принимал меня сейчас, выходили в сад и были открыты. Аббат, в домашнем платье, сидел в замечательном кресле, обитом красным бархатом. На небольшом столике перед ним стояли остатки изысканного обеда: на блюде лежали кости большой горбуши, еще сохранившие запах дикого фенхеля. Я вспомнил, что ничего не ел с самого утра, и почувствовал, как сжимается мой желудок.

– Я слышал о некоторых старых обычаях, – продолжал Атто, массируя раненую руку, – но это вещи, которые сегодня уже немного забылись. Когда-то в Париже жил Великий Цезарь, или Король Туле, повелитель всех нищих и бродяг. Он разъезжал по городу на убогой тележке, запряженной собаками, как будто в насмешку над настоящим монархом. Говорили, что у него есть что-то вроде своего двора, пажи и вассалы во всех провинциях, он даже проводил корпоративные собрания.

– Вы имеете в виду народные собрания?

– Вот именно. Конечно, вместо аристократов, священников и высокородных дам он собирал вокруг себя тысячи калек, воров, попрошаек, мошенников, проституток и карликов… да, в общем, Я хотел сказать, там было всех понемногу, – поспешно поправился он. – Да сними же наконец этот фартук садовника со всеми инструментами, он ведь наверняка тяжелый, как я могу себе представить, – сказал он, пытаясь как-то исправить свой промах.

Я не обиделся на аббата Мелани за его неловкое замечание: я слишком хорошо знал, как много моих товарищей по несчастью – людей моего роста – населяют мрачные пещеры преступного мира. И я также знал, что мне повезло, поскольку моя судьба сложилась иначе.

Пока я с удовольствием выполнял просьбу аббата и стягивал с себя тяжелый, как свинец, рабочий фартук садовника, один из слуг попросил разрешения войти: у него было письмо для аббата.

После того как слуга удалился, аббат продолжил:

– Даже в Германии, как я думаю, всегда было нечто подобное. Эти люди называли себя братством фальшивых нищих или как-то похоже. Но существование подобных обществ держится в строжайшем секрете, и очень нелегко узнать о них больше.

– Я не понимаю, зачем делать из этого тайну? Только благородным правителям и государственным мужам надлежит вершить дела под покровом тайны.

– Ты заблуждаешься, – возразил Атто с мягкой улыбкой, рассеянно ломая печать письма и еще поглощенный нашим разговором. – Все любят тайны. Половина человечества хочет сохранить их с пользой для себя. Другая половина стремится их раскрыть, естественно, чтобы тоже извлечь из этого выгоду.

– А попрошайки?

– Как ты, наверное, уже понял, речь часто идет о ненастоящих нищих. О мошенниках. А это – уже секрет.

– Неужели действительно нужно основать тайное общество, чтобы совершать обычные мошенничества? И даже заключить союз с дьяволом, как утверждает Сфасчиамонти? Я вижу, как много в Риме нищих, особенно сейчас, в святой год. И если внимательно присмотреться к ним, то многие из них и вправду больше напоминают вероломных убийц, чем простых попрошаек. Но чтобы создавать братство, к тому же еще и запрещенное…

– А туфли? – внезапно прервал меня Атто, глядя поверх моей головы. – Вы что, хотите в этой обуви сопровождать меня?

Бюва вошел в комнату, вымытый, причесанный и в чистой одежде, однако темно-зеленая кожа его башмаков была заметно потертой, а в нескольких местах даже порванной, один каблук треснул, а застежки почти отвалились от кожи и болтались.

– Я забыл свои новые туфли во дворце Роспильози, – набрался храбрости ответить писарь. – Но я клянусь, что заберу их еще до вечера.

– Смотрите, как бы вы не забыли там собственную голову, – вздохнул аббат, и в его расстроенном голосе прозвучало презрение. – И не тратьте время на пустяки, как обычно.

– Как себя чувствует ваша рука? – поинтересовался я.

– Великолепно. Я люблю, когда меня режут на куски острым ножом, – ответил он, наконец-то решившись прочесть письмо, которое ему принесли.

Аббат быстро пробежал послание глазами, на его лице отражались противоположные чувства: сначала он наморщил лоб, затем широко улыбнулся, так что даже задрожала ямочка на подбородке. Затем он поднял глаза и через окно невидящим взглядом уставился в небо. Его лицо побледнело.

– Плохие новости? – осторожно спросил я, вопросительно взглянув на секретаря.

По отсутствующему виду аббата мы поняли, что он меня вообще не услышал.

Мне показалось, что, читая письмо, он прошептал: «Мария…», затем сложил его и сунул в карман домашнего платья.

Хотя он и сидел в кресле, но опирался на трость, словно эта новость тяжким грузом легла на его плечи. И за какое-то мгновение он снова стал старым измученным Атто Мелани.

– А теперь иди. И вы тоже, Бюва. Оставьте меня одного.

– Но… вы уверены, что вам ничего не нужно? – нерешительно проговорил я.

– Сейчас нет. Приходите сегодня вечером, когда начнет смеркаться.

* * *

Мы покинули аббата и по винтовой лестнице, предназначенной для слуг, спустились вниз и вышли на улицу. За какую-то минуту мы с Бюва снова оказались под палящим летним солнцем. Я был озадачен. Почему Атто так расстроился, прочитав письмо? Кто эта таинственная Мария, имя которой он прошептал с такой нежностью? Может, это была женщина из крови и плоти? Или же речь шла о Деве Марии?

«Как бы то ни было, – размышлял я, пытаясь поспеть за Бюва, – такое поведение для меня необъяснимо. Атто никогда не был фанатично верующим, насколько я помню, он не просил Бога о помощи даже в минуты наивысшей опасности. Еще более странным было бы, если бы эта Мария являлась обычной земной женщиной. Нежность, с какой аббат произнес ее имя, бледность и выражение его лица говорили о невыразимых чувствах, о давней неутоленной страсти, о сердечных муках. Иначе говоря – о любви.

Любовь к женщине – единственное испытание, на которое кастрат Атто Мелани никогда не мог решиться.

– Вам предстоит хорошая скачка под палящим солнцем, если ВЫ хотите забрать свои туфли в палаццо Роспильози, – сказал Я Жану Бюва, поглядывая в сторону конюшни в поисках конюха.

– О, горе мне, – проворчал писарь с недовольной гримасой. – А я еще даже не обедал.

Я ухватился за его слова:

– Я могу попытаться быстро приготовить вам легкий обед на кухне. Конечно, если вас это устроит…

Секретаря Атто Мелани не надо было долго упрашивать. Мы повернули назад и, ускорив шаг, через заднюю дверь быстро добрались до кухонь виллы Спада, где царила суматоха.

В кухне суетились поварята, которые мыли посуду, приносили и уносили блюда, помогали готовить суп, и помощники поваров, занятые подготовкой к вечерней трапезе. Воспользовавшись этим, я потихоньку взял трех вымоченных макрелещук, из которых уже были вынуты все кости, с гарниром из долек лимона и тонких ломтиков сливочного масла, два кренделя из пресного теста и небольшое красивое бело-голубое блюдо в китайском стиле, до краев наполненное маслинами и луковицами. Еще я раздобыл восьмушку мускатного вина. Для себя, поскольку я умирал с голоду, я отрезал пару крупных кусков от большого круга сыра, приправленного травами и медом, и завернул их в листья салата латук, уцелевшие среди остатков гарнира. Конечно, этого было мало, чтобы насытить меня после целого дня работы, но, по крайней мере, позволяло дожить до часа вечерней трапезы.

В кухне все бурлило, так что трудно было найти тихий уголок, где можно было бы сесть и насладиться запоздалым обедом. Кроме того, мне хотелось в спокойной обстановке поближе познакомиться с этим странным долговязым молчаливым существом – секретарем Атто Мелани. Возможно, мне удалось бы тогда кое-что узнать об этой Марии, о странном поведении аббата и, наконец, о его планах относительно своего и, в особенности, моего будущего.

Поэтому я предложил Бюва пойти в парк и пообедать там на лужайке, в тени мушмулы или персикового дерева, где, кроме прочего, у нас будет возможность на десерт срывать плоды прямо с дерева. Не откладывая дела в долгий ящик мы захватили корзину и большой кусок джутовой ткани и по раскаленному в жару «собачьих дней» [12]песку направились к часовне виллы.

Позади часовни была тенистая роща – идеальное место для нашего импровизированного обеда. Когда мы вошли в душистую тень деревьев, ногам сразу же стало легче на свежей мягкой почве. Мы хотели было устроиться на опушке рядом с часовней, однако услышали негромкий, но непрекращающийся храп, возвестивший о присутствии в непосредственной близости от нас капеллана, дона Тибальдутио Лючиди. Очевидно, он решил позволить себе короткий отдых от праведных трудов своей духовной должности и вздремнул, свернувшись калачиком. Удалившись от него на некоторое расстояние, мы устроились под кроной прекрасного сливового дерева, усыпанного спелыми плодами и окруженного многочисленными кустиками земляники.

– Так вы писарь в Парижской королевской библиотеке, – начал я, чтобы завязать разговор, когда мы расстилали на траве большое джутовое полотно.

– Писарь для его величества короля и писатель для самого себя, – ответил Жан, полусерьезно, полушутливо, нетерпеливо роясь в корзине со съестными припасами. – То, что сегодня сказал обо мне аббат Мелани, не совсем верно. Я не просто копирую рукописи, я также творю.

Высказывание Атто обидело Бюва, однако в его голосе ощущалась самоирония, свойственная умным людям, которым уготовано занимать низкие должности, так что они даже самих себя не могут воспринимать всерьез.

– А о чем ваши работы?

– В основном, это работы по филологии, хотя я пишу под дру-гими именами. По случаю паломничества к собору Богоматери в Марка Анконитана я опубликовал старые тексты на латыни, которые нашел много лет назад.

– Вы сказали, в Марка Анконитана?

– Да, к сожалению, – с горечью добавил Жан, опускаясь на землю и запуская пальцы в чашечку с маслинами, – как говорит евангелист, nemopropheta inpatria– нет пророка в своем отечестве. В Париже я не напечатал ни одной работы: мне даже не всегда регулярно платили. К счастью, аббат Мелани время от времени заказывает мне кое-какие небольшие работы… Но лучше расскажи мне о себе: по словам аббата, ты тоже занимаешься писательством.

– Гм… Не совсем. Я еще ничего не публиковал; я был бы счастлив это сделать, но до сих пор мне не представлялась такая возможность, – смущенно ответил я, отвернувшись и сделав вид, что занят украшением рыбы сливочным маслом.

Я умолчал о том, что мое единственное произведение было похищено Атто.

– Понимаю. Но, если не ошибаюсь, сейчас аббат заказал тебе отчет о предстоящих днях, – ответил он, взяв крендель и жадно вынимая из него пальцами середину, чтобы освободить место для начинки.

– Да, это так, хотя мне не совсем понятно, что я, собственно…

– Он уже намекал мне об этом плане, сказав, что ты неплохо пишешь. Тебе повезло, Мелани платит очень прилично, – продолжал он, укладывая в крендель кусочки рыбы.

– О да, – поддакнул я, довольный, что разговор наконец зашел об Атто. – Кстати, а какую работу поручает вам аббат Мелани?

Однако Бюва будто не слышал моего вопроса. Он помолчал минуту, размышляя и сосредоточенно выдавливая сок лимона на крендель с кусочками рыбы, а затем спросил меня:

– Почему бы тебе не показать мне, что ты написал, возможно, я помог бы найти издателя…

– Нет, не стоит, синьор Бюва, речь идет всего лишь о дневнике, да еще и написанном по-итальянски… – ответил я, уткнувшись носом в свои куски сыра с травами и понимая незначительность подобной отговорки.

– Ну и что? – возмутился Бюва, размахивая своим кренделем. – Мы ведь живем не в шестнадцатом веке! И разве ты не родился свободным человеком? Ты волен поступать по собственному усмотрению: точно так же, как ты не обязан ни перед кем отчитываться, если бы писал на немецком или древнееврейском языке, тебе нечего оправдываться в том, что твой дневник написан на итальянском.

Он замолчал, чтобы отведать свое лакомство, и сделал мне жест подать ему вина.

– Разве величия итальянского народного языка недостаточно, чтобы поведать даже об изысканных вещах? – изрек он с набитым ртом. – Его преподобие монсиньор Панигарола писал простым языком о высших таинствах теологии, так же как и оба уникальных дарования – монсиньор Корнелио Музо и Фиамма. Великий Александр Пикколомини нашел ему место почти для всей философии; Маттиоло счел его весьма удобным для создания замечательных трактатов по медицине. И ты не можешь напечатать на нем немного болтовни из твоего дневника? Туда, где может царствовать королева Теология, со всей приятностью может входить девица-горничная, коей является Философия, и с не меньшей легкостью – домохозяйка, то есть Медицина, не говоря уже о маленькой служанке – дневнике. Представь себе, что дневник или мемуары – скромные слуги.

– Но мой итальянский – это не тосканское наречие, а язык Рима, – сказал я, тоже пережевывая пищу.

– «О, горе тебе, ты писал не на тосканском!» – воскликнул бы учитель Аристарх. А я могу лишь добавить, что ты писал не на тосканском, точно так же, как и не на немецком, ибо ты – римлянин, а тот, кто любит тосканский, пусть читает Боккаччо и Бембо, к своему удовольствию, – решительно ответил мой собеседник, завершив свои слова комичным жестом и добрым глотком муската.

«Какой прекрасный острый ум у этого Бюва», – подумал я, откусив хороший кусок от латука. Несмотря на освежающий вкус салата, я испытывал жжение в желудке от зависти: если бы я обладал таким присутствием духа! К тому же, будучи французом, Бюва даже говорил не на родном языке! Какой счастливец!

– Однако должен заметить, – решил уточнить он, доедая последние луковицы, – что у вас, итальянцев, есть плохая привычка, свойственная только вам: вы – народ профессиональных завистников. Что может быть более бесчеловечным, чем испытывать зависть к славе других людей? Стоит среди вас появиться талантливому человеку и начать приобретать имя, как тут же находятся хулители, которые поливают его грязью и всячески ругают, так что очень часто успех этого человека оборачивается нищетой.

«Он, конечно, прав», – подумал я покладисто, поскольку успел удовлетворить свой голод. Однако я вовсе не был уверен в том, что сей порок присущ одним итальянцам: разве Бюва только что не жаловался на унижения, которые ему приходилось выносить? И разве он не признался мне в том, что в Париже никто не хотел печатать ни единой его строчки, тогда как в Италии он нашел свою литературную родину? Однако я решил не напоминать ему об этом, потому что национальная гордость – это слабость, присущая всем народам, кроме итальянцев. И не в моих интересах затрагивать чувства Жана Бюва, совсем наоборот.

Наша маленькая трапеза подходила к концу. Мне не удалось вытянуть из писаря ни единого слова об Атто Мелани, хуже того, беседа вращалась в опасной близости от моих мемуаров. Я не хочу сказать, что аббат не заслуживал того, чтобы я рассказал его писарю о краже, просто это вызвало бы лавину вопросов об Атто, а я действительно не считал приличным болтать о давних злодеяниях его хозяина. Поэтому я направил беседу на другой предмет и сказал Бюва, безостановочно шарившему рукой в нашей корзине для съестного, что мы уже съели всю еду и нам не остается ничего другого, кроме как сорвать пару прекрасных плодов с дерева, которое так гостеприимно укрыло нас своей тенью. По понятной причине, сливы с веток срывал Бюва, а я тем временем вытирал спелые плоды джутовым полотном и складывал их в пустую корзину. Поскольку беседа угасла сама собой, мы ели сливы в почтительном молчании, и единственное, что нарушало тишину, был полет косточек по высокой дуге, которые выплевывали наши старательно работающие рты. То ли равномерный звук падающих как град в свежую траву сливовых косточек усыпил нас, то ли нежный шелест листьев под летним ветерком, а может, мы утомились, лежа на влажной земле, срывать ртом землянику, – в общем, не знаю как, но мы задремали. И пока я прислушивался к храпу писаря, говоря себе, что должен разбудить его, поскольку ему еще предстояло ехать верхом в город, чтобы забрать свои туфли, иначе он не успеет вернуться до вечера, я услышал, как почти в унисон с его храпом становится громче другой звук, заглушая первый. Этот звук был мне ближе и родней: я тоже задремал и храпел от всей души.

вернуться

12

«Собачьи дни» – самые жаркие дни года (в июле – августе).

7 июля лета Господня 1700, вечер первый

Солнце уже садилось, когда нас разбудили. Дело в том, что парк виллы Спада начал оживать, наполняясь прогуливающимися гостями и звуками их голосов. Гости восхищались надстройками сцен, которые через два дня должны были стать достойным обрамлением для свадьбы Роччи и Спады.

Эхо голосов донеслось и до нашего убежища.

– Ваше преосвященство, позвольте поцеловать вам руку.

– Милостивый государь, какая приятная встреча! – слышалось в ответ.

– А как я рад, ваше преосвященство! – воскликнул еще кто-то.

– Как, и вы здесь? – опять прозвучал второй голос. – Мой дорогой маркиз, от радости я почти утратил дар речи. Но позвольте, вы не дали мне времени поприветствовать маркизу!

– Ваше преосвященство, я бы тоже хотела поцеловать вашу руку! – послышался женский голос.

Как я позже мог бы сказать без колебания, это были кардинал Дураццо, только что прибывший из своей епархии епископ из Фаэнцы, монсиньор Гримальди, президент Анонны – городского зернохранилища, а также маркиз и маркиза Серлупи, которые обменивались такими любезностями.

– Как прошло путешествие, ваше преосвященство?

– Ну, немного утомительно, жара, знаете ли. Но с Божьей помощью мы добрались сюда. Я, разумеется, приехал только ради дружбы с государственным секретарем. Для моего возраста такого рода развлечения уже не подходят. Здесь слишком жарко такому старику, как я.

– О да, в самом деле, жара ужасная, – согласился монсиньор Гримальди.

– Можно подумать, что мы в Испании. Я слышал, что там ужасно жарко, – сказал маркиз Серлупи.

– Нет-нет, в Испании очень хорошо, у меня о ней остались самые лучшие воспоминания. О! Прошу прощения, я только что заметил старого друга. Мое почтение, маркиза!

Я увидел, как кардинал Дураццо несколько поспешно прервал свою едва начавшуюся беседу и в сопровождении слуги прошел мимо этой троицы, направляясь к другому преосвященству, кардиналу Карло Барберини, о чем я узнал позже.

– К чему этот намек… – услышал я голос маркизы Серлупи, с упреком обращавшейся к своему супругу.

– Какой намек? Я не имел в виду ничего…

– Видите ли, маркиз, – сказал магистр Гримальди, – с вашего любезного позволения, я хотел бы пояснить, что кардинал Дураццо был папским нунцием в Испании, прежде чем стать кардиналом.

– Ну и что?

– Ну да, кажется – разумеется, это всего лишь слухи, – что его преосвященство не очень понравился королю Испании и что – в этом случае речь идет как раз о слухах обоснованных – родственники кардинала, которых он привез из Италии, подверглись нападению неизвестных и один из них даже умер от полученных ранений. И поэтому, вы понимаете, в такие времена…

– Что вы хотите этим сказать?

Монсиньор Гримальди обменялся снисходительными взглядами с маркизой.

– Он хочет сказать, мой дорогой супруг, – проговорила та нетерпеливо, – он хочет сказать, что его преосвященство входит в число кандидатов на папский престол, которые могут быть избраны на следующем конклаве, поэтому, естественно, крайне болезненно воспринимает любые, даже самые отдаленные намеки на Испанию, могущие повлиять на его участие в выборах. Мы говорили об этом каких-то два дня назад, если вы помните.

– Всего не упомнишь, – сконфуженно пробормотал маркиз Серлупи, когда понял, что допустил оплошность в отношении возможного понтифика. Тем временем его жена с улыбкой благосклонного согласия распрощалась с магистром Гримальди, и тот уже приветствовал другого гостя.

Это был первый сигнал мне понять, какой характер будет на самом деле носить праздник. Аббат Мелани был прав. В то время как на вилле все было подготовлено для удовольствий и отвлечения мыслей от серьезных вещей, умы и сердца гостей были захвачены грядущими событиями, и прежде всего конклавом. Как заостренный резец, любой разговор, любая фраза, любое слово могло заставить кардиналов и князей вздрогнуть или подскочить на месте, ибo хотя они и делали вид, что ищут отдыха, на самом же деле прибыли на виллу государственного секретаря кардинала ради своего собственного возвышения или же в интересах тех, кому служили.

В этот самый момент я заметил, что человек, к которому подошел монсиньор Гримальди, был не кто иной, как кардинал Спада собственной персоной: поприветствовав Гримальди надлежащим образом, он продолжил свой церемониальный обход в сопровождении дворецкого, дона Паскатио Мелькиори.

Несмотря на фиолетовую кардинальскую рясу, я с трудом узнал Фабрицио Спаду, настолько он был рассержен. Кардинал казался очень расстроенным.

– А театр? Почему он до сих пор не достроен? – спросил государственный секретарь, задыхаясь от жары, и направился от зарослей в сторону дома.

– Мы почти добились совершенства, ваше преосвященство. Говоря другими словами, мы сделали большие успехи и почти решили проблему…

– Господин дворецкий, мне не нужны успехи, мне нужен результат. К завтрашнему утру летний театр должен быть достроен. Известно ли вам, что гости уже заезжают?

– Да, ваше преосвященство, конечно, но…

– Я не могу за всем присматривать, дон Паскатио! У меня множество других забот! – воскликнул кардинал, раздражаясь и огорчаясь одновременно.

Дворецкий молча кивнул и поклонился, не в состоянии говорить от волнения.

– А подушки для сидения? Их уже сшили?

– Они почти готовы, почти готовы, ваше преосвященство, не хватает только мелочей…

– Я понял, они не готовы. Я что, должен предложить пожилым членам Святой коллегии сесть на голую землю?

При этих словах кардинал Спада величественно повернулся и, сопровождаемый большой свитой слуг, покинул несчастного дона Паскатио. Он застыл посреди аллеи, не заметив, что я наблюдаю за ним, и принялся чистить свои покрытые пылью туфли.

– Проклятие, мои туфли! – испуганно пробормотал Бюва, который так и подскочил на месте, увидев, чем занимался дон Паскатио. – Я ведь должен был их забрать!

Однако теперь было уже слишком поздно говорить об этом, и я предложил писарю окольными путями пробраться в мансарду летней кухни, где мы, конечно, нашли бы кого-нибудь из слуг, кто согласился бы занять ему пару башмаков.

– Лакейские туфли, – с легким стыдом бормотал Бюва, пока мы спешно складывали в корзину остатки нашей трапезы. – Но, конечно, все же лучше, чем мои.

Я свернул джутовое полотно, сунул его под мышку, и мы потихоньку скрылись. Стараясь держаться края парка, мы пробирались подальше от праздничной суеты, вдоль темного крутого косогора, который спускался к винограднику. Под покровом сумерек мы без особого труда незамеченными пришли к черному ходу, ведущему в кухню.

Когда за скромное вознаграждение на ногах Бюва наконец-то появились блестящие лаковые черные лакейские туфли с лентами, мы отправились на встречу с аббатом Мелани. Нам даже не пришлось стучать в дверь: Атто уже ждал нас, одетый в парадную одежду из расшитого атласа. Он был в напудренном парике, все ленты завязаны, лицо напудрено, щеки блестели от кармина и были усыпаны крупными нелепыми мушками по французской моде. Аббат стоял на пороге и нервно постукивал по полу тростью. Я заметил, что на нем были белые чулки вместо обычных красных чулок аббата.

– Куда, к дьяволу, вы запропастились, Бюва? Я жду уже больше часа! Вы что, решили оставить меня одного, как плебея? Все остальные гости уже в саду. Объясните мне, чего ради я здесь торчу? Ради того, чтобы смотреть в окно на маркиза Серлупи, который весело беседует с кардиналом Дураццо, пока я гнию здесь?

Взгляд аббата моментально устремился на лакейские туфли Бюва, ярко блестевшие в свете канделябров.

– Молчите. Я ничего не хочу знать, – со вздохом опередил аббат своего секретаря и возвел глаза к небу, пока Бюва смиренно пытался рассказать Атто, что с ним произошло.

И вот так они удалились, причем Мелани никоим образом не дал понять, что замечает мое присутствие. Бюва расстроено послал мне рукой прощальный привет, и тогда аббат обернулся и знаком подозвал меня.

– Сын мой, держи глаза открытыми. Кардинал Спада – государственный секретарь, и, если происходит что-то важное, ты это сразу унюхаешь, я уверен. Но, конечно, нас не интересуют его ссоры с метрдотелем.

– Но я никогда не обещал шпионить для вас.

– А тебе и не нужно шпионить, ты на это просто не способен. Надо просто заставить свои глаза видеть, уши – слышать, а мозг – думать. Этого более чем достаточно, чтобы познать мир. На сегодня хватит: встретимся завтра утром на рассвете у меня.

«Как аббат торопится принять участие в беседах с могущественными гостями кардинала Спады! – подумал я. – И определенно не из желания просто присоединиться к их обществу… Атто наверняка наблюдал из окна за гневной тирадой кардинала Фабрицио Спады в адрес дона Паскатио и, несомненно, заметил, как необычайно взволнован государственный секретарь. Скорее всего, поэтому-то он и посоветовал мне не спускать глаз с хозяина виллы. Сегодня ночью, – решил я, – наверное, лучше остаться спать здесь, поскольку мы должны встретиться с Атто рано утром». Кроме того, моей дорогой Клоридии все равно не было дома. Спать в одиночестве на нашей кровати было для меня худшей из пыток. Лучше свернуться калачиком на какой-нибудь подстилке в помещении для слуг на чердаке.

Я уже cобирался пойти и помочь камердинеру с последними приготовлениями к нашему короткому ужину, когда вспомнил, что оставил свой фартук садовника с инструментами в комнате Атто. Один из камердинеров разрешил мне взять ключи от апартаментов Мелани. Я уже давно общался со слугами виллы Спада, хотя и не работал там постоянно, и они полностью доверяли мне. Зайдя в комнату и взяв фартук, я уже хотел было уйти, когда мой взгляд упал на письменный стол Атто: на нем осталась кучка песка для просушки чернил, а рядом лежали два сломанных гусиных пера. Видимо, во время нашего послеобеденного отсутствия аббат много писал, к тому же находясь в сильном волнении, ибо только дрожащая рука могла сломать два пера за один вечер. Было ли это связано с письмом, которое так потрясло его?

Я посмотрел в окно. Аббат Мелани и его секретарь медленно удалялись по аллее сада. Я уже почти потерял их из виду, когда вспомнил про какой-то прибор, который незадолго до этого видел в покоях Атто, но так и не понял, что это такое. Я оглядел всю комнату: где же я его видел? Ага, вот и он, на кресле, в котором сидел аббат. Я не ошибся. На кресле лежала подзорная труба. И хотя я никогда не держал в руках ничего подобного, я знал, как она выглядит и для чего предназначена, поскольку знаменитый Ванвителли из Рима был известен тем, что использовал такой прибор, когда хотел поточнее изобразить прекрасные виды города, вызывавшие всеобщее восхищение.

Итак, я взял подзорную трубу в руки и поднес ее к глазам, стараясь навести на удаляющиеся силуэты Атто и его секретаря. Я был потрясен способностью этого прибора приближать удаленные и увеличивать маленькие предметы, совсем как человеческий ум, который, если цитировать отца Тезауруса, умеет делать скучные вещи занимательными, а грустные – веселыми. С пурпурным от волнения лицом, прижавшись одним глазом к металлическому прибору, я непроизвольно направил его сначала на синь неба, затем на зелень растений, однако, как только у меня получилось навести этот мощный взор в нужном направлении, я тут же почувствовал себя сразу и орлом среди людей, и хищником среди млекопитающих.

Я видел, как Атто остановился, чтобы учтиво раскланяться с несколькими кардиналами и дамой, которую сопровождали две молодые камеристки. Бюва, который уже держал в руке бокал своего любимого вина, споткнулся о какую-то доску и чуть не упал на благородную даму. Было заметно, как Мелани старательно извинялся перед тремя дамами, затем отвел Бюва в сторону и строго отчитал его, а тот, отставив бокал, неловко стряхивал землю со своих черных чулок. И в самом деле, прогуливаться по этим аллеям было не очень удобно: здесь всюду сновали слуги, лакеи и просто рабочие, убирая до сих пор валявшиеся под ногами гостей строительные материалы и даже инструменты.

Увидев, что Атто и писарь встретили двух благородных господ и вступили в беседу с ними, я принял решение. Это был подходящий момент. Если французский волк проник в стадо испанских овечек, то мне сейчас представилась возможность пошпионить в логове французского волка.

По правде говоря, я немного стыдился своей затеи. Аббат нанял меня и заплатил по-королевски. Поэтому я колебался. В конце концов я решил, что принесу гораздо больше пользы своему теперешнему хозяину, если лучше узнаю его потребности, включая те, которые он по каким-то причинам пока не раскрыл мне.

Итак, я принялся осторожно обследовать его жилище в поисках писем, точнее, одногописьма, вероятно написанного аббатом в наше отсутствие в состоянии сильного волнения. Я был уверен, что аббат еще не отправил его: по словам самого Атто, Бюва служил ему также в качестве копировщика корреспонденции, но сегодня он появился слишком поздно, чтобы успеть сделать копию для личного архива Атто, как это принято в высших кругах. Доказательством служил тот факт, что я не нашел на письменном столе никаких следов сургуча и не обнаружил свечи, на огне которой Атто надо было бы расплавить сургуч, чтобы запечатать письмо.

Я искал напрасно. В дорожном сундуке аббата и среди вещей, находившихся в двух шкафах его покоев, не было никаких писем. Рядом с географической картой и рукописью с несколькими кантатами я обнаружил кипу бумаг, испещренных пометками. Это была подборка объявлений и вырезок из газет, с многочисленными комментариями и замечаниями аббата. В большинстве из них речь шла о Святой коллегии кардиналов, причем некоторые замечания Атто касались довольно давних событий. В принципе, это было собрание сплетен и слухов, касающихся отношений между кардиналами, их соперничества, взаимных подножек и интриг. Я получил немалое удовольствие, перелистывая их, хотя и торопился.

Ограниченный временем, я поспешно перешел к другому. Я открыл шкатулку для лекарств, где, однако, оказались только кремы и мази, духи для парика, флакон туалетной воды венгерской, королевы; во второй шкатулке я обнаружил маленькое зеркальце в оправе, заколки для волос, плетеные шелковые шнуры с драгоценными пряжками, элегантный пояс из ткани и два циферблата от часов. Я ничего, ну абсолютно ничего не нашел. Однако мое сердце забилось от страха, когда, развернув шерстяной платок, я обнаружил пистолет. С какой целью Атто приехал сюда? На свадьбу не приезжают с оружием. Семнадцать лет назад он выдал курительную трубку за пистолет, чтобы обратить наших противников в бегство, и ему вполне удалось обмануть врага. «Теперь же, наоборот, он, должно быть, не на шутку боится за свою жизнь, – подумал я, – если взял в поездку настоящее оружие».

Бросив короткий взгляд на туфли и ботинки на шнуровке, я нехотя принялся рыться в одежде: как обычно, аббат привез ее столько, что хватило бы на десять лет. Я тщательно исследовал длинный ряд мантий, накидок, камзолов, манишек, трико, брандебуров, испанских шапочек и накидок, узорчатых поясов и жабо из венецианских кружев, узорчатых украшений, кюлотов, кружевных манжет, широких штанов, повязываемых снизу лентами.

Мои неуклюжие руки касались драгоценного шелка, блестящей органди, тонкого батиста, сафьяновой кожи, шелковой камки, тафты, репса, муара, бумазеи, вуали, флорентийского шифона, ратина, гладкого, складчатого и гофрированного полотна, узорчатого атласа с каемкой, миланского бархата и генуэзского сатина.

Мой взор ласкал самые изысканные цвета, от лондонского дымчатого до жемчужно-серого, огненно-красного, зеленого, как мох, цвета засушенных роз, коричневого, алого, черного, как плоды красавки, сизого, серого, как порох, переливчатого перламутра и белого перламутра, каштанового, зеленого ульрихита, переливчатого серо-бобрового, вплоть до шитья золотой и серебряной проволокой, которая вплеталась или втягивалась в ткань либо накладывалась на нее, как рельеф.

Разительным контрастом этим роскошным нарядам служила серо-фиолетовая льняная сутана, в которой аббат Мелани внезапно предстал передо мной после столь долгого отсутствия. Я с удивлением заметил, что в его роскошном гардеробе не было других вещей, не соответствовавших моде, даже наоборот. Довольно быстро я понял: Атто нарочно надел сутану для меня, чтобы изменения моды не подчеркивали того медленного распада, который происходит с лицом человека под влиянием времени, и он хотел чтобы его нынешний вид как можно больше отвечал моим воспоминаниям. Короче говоря, он знал, что я скучаю по нему, и желал произвести нужное впечатление.

Еще сомневаясь, должен ли я быть благодарным ему или злиться (что зависело только от моей точки зрения), я осмотрел сутану, которая, признаюсь, воскрешала во мне дорогие воспоминания юности.

На груди сутаны я нащупал предмет, который принял за украшение. Но он был прикреплен к изнаночной стороне. Итак, я вывернул сутану и с удивлением увидел фрагмент покрывала Богоматери с горы Кармель. Это чудодейственное покрывало, как обещала Пресвятая Дева, давало прощение тому, кто просил ее об этом, и освобождение от чистилища в первую субботу после смерти. Однако меня особенно заинтересовали три округлых выступа: в нашитом на покрывало кармашке лежали три маленькие жемчужины.

Я сразу же узнал их. Это были три «маргаритки»,три венецианские жемчужины, сыгравшие такую важную роль в нашем с Атто последнем бурном диалоге на постоялом дворе «Оруженосец» семнадцать лет назад, до того как мы потеряли друг друга из виду.

Так я узнал, что аббат любовно подобрал жемчужины с пола, куда я швырнул их в припадке ярости, и сохранил их. Все эти годы он хранил их у сердца, возможно безмолвно молясь Пресвятой Деве Марии…

Я подумал вскользь, что Атто, конечно же, не носил с собой эти жемчужины каждый день, раз забыл их в шкафу вместе с сутаной. Но, с другой стороны, он снова нашел меня и, таким образом, возможно, считал, что выполнил свой обет.

«Ах, этот плут аббат!» – воскликнул я про себя, все же расчувствовавшись тем, что так дорог ему. Да, несмотря на старые обиды, я тоже всем сердцем любил его, и было бы бесполезно это отрицать. И поскольку чувства к нему, наполнявшие меня трепетом почти двадцать лет, не угасли от его недавних проступков, видимо, мне следовало волей-неволей смириться с этой любовью.

Я отчаянно ругал себя за намерение шпионить за аббатом. Я уже направился к выходу, красный от стыда, но вдруг остановился на пороге: я был далеко не ребенок, и мои сердечные переживания не затмевали света разума. А разум нашептывал мне, что в любом случае не стоит доверять Атто.

И вот мое душевное состояние вновь изменилось. «Если бы мне приходилось отвечать только за себя, – размышлял я, – я никогда не решился бы вторгаться в личную жизнь аббата. Однако глубокая привязанность Атто ко мне, как и моя к нему, не могла заставить меня забыть, что поручение, за которое я взялся, а именно вести запись всех его деяний в эти дни, с большой вероятностью (и я был в этом совершенно уверен) таило в себе разного рода ловушки и опасности. А если аббата обвинят в том, что цель его пребывания в Риме – шпионаж и влияние на ход будущего конклава? Далеко не безосновательное обвинение, поскольку аббат и не скрывал своих намерений защищать интересы его величества христианнейшего короля Франции в преддверии грядущих выборов понтифика. Кардинал Спада, мой хозяин, ничего не подозревая, гостеприимно предоставил Атто свой кров и теперь тоже может навлечь на себя подозрения. «Посему, – заключил я, – не только мое право, но и прямая обязанность, и не в последнюю очередь по отношению к своей горячо любимой семье, узнать, какой опасности я буду подвергаться и насколько она велика».

Подавив таким образом угрызения совести, я снова занялся обыском. Поиски под кроватью и за ней, на шкафах, под сиденьями и подушками кресел и маленьким, украшенным золотыми перьями диваном с обивкой из парчи, не дали никакого результата. Ничего не обнаружилось и за картинами, не было ни малейших признаков того, что кто-то отделял раму от холста, чтобы что-нибудь спрятать там. Мои дальнейшие изыскания в самых дальних и темных углах комнаты оказались также напрасны. Еще меньше таилось в немногочисленных личных вещах Бюва в соседней скромно обставленной комнатушке.

И все же я знал: Атто, насколько я помнил по нашей первой встрече, всегда путешествует с приличным количеством разных бумаг. Времена изменились, и я тоже. Но только не Атто: по крайней мере в том, что касается его привычек неисправимого интригана. Чтобы иметь возможность действовать, аббату нужно было знать. Чтобы знать, надо было помнить, а для этого служили письма, мемуары, записки, с которыми он никогда не расставался, то есть передвижные архивы шпиона.

Именно в тот момент, когда я прервал свои тщетные поиски, утомившие мои глаза и пальцы, и дал волю воспоминаниям, меня посетило озарение. Точнее, воспоминание семнадцатилетней давности. Старое, но очень живое воспоминание о том, каким образом мы с аббатом нашли тогда ключ к тайне, к которой прикоснулись. Это тоже были бумаги, и мы отыскали их там, куда нас никогда бы не привели ни инстинкт, ни логика (как и хороший вкус): в грязных подштанниках.

«Ты недооценил меня, аббат Мелани, – прошептал я, снова открывая корзину с грязным бельем и уже не копаясь среди вещей, В исследуя их. – Какая неосторожность, синьор Атто!» – подумал я с довольной улыбкой, когда, ощупывая подкладку больших подштанников, почувствовал под своими пальцами шелест бумаги. Я взял подштанники в руки: подкладка не была пришита к подштанникам, а крепилась к этой детали одежды маленькими крючками. Расстегнув их, можно было просунуть руку между двумя слоями ткани. Когда я сделал это, мои пальцы коснулись широкого плоского предмета. Я вытащил его. Это был пакет из пергамента. Он был хорошо сработан – в нем помещалось несколько бумаг, конечно, не так много, чтобы пакет оставался плоским, как речная камбала. С тихим чувством торжества я вертел его в руках.

У меня было мало времени. Несомненно, Атто хотел исследовать виллу, а заодно узнать, кто еще из гостей приехал на свадьбу раньше времени, как и он сам. Но при малейшем поводе он мог вернуться в свои апартаменты и застать меня врасплох. Я шпионил за шпионом: надо было спешить.

* * *

Я развязал ленту, скреплявшую пакет. Перед тем как открыто его, я заметил какую-то надпись, сделанную мелкими буквами. Ее было настолько тяжело разобрать, что казалось, будто она предназначена только для человека, уже знавшего, что это такое.

«Порядок наследования Испании – Мария».

Я открыл пакет. Пачка писем, все адресованы Мелани, но все без подписи. Мне бросился в глаза нервный почерк, который, казалось, отражал чувства, переполнявшие того, кто их написал. Строчки как будто не хотели соблюдать границы листа: примечания и дополнения, сделанные автором в некоторых местах, каракулями вылезали на соседние строчки. Что бы там ни было, это письмо, без всякого сомнения, могло быть написано только рукой женщины. По всей видимости, речь шла о той самой таинственной Марии, имя которой, как я слышал, сегодня со вздохом прошептал Атто.

Что касается порядка наследования испанского престола, то я вскоре мог сам узнать все очень подробно из этих бумаг. Первое же письмо, умышленно составленное так туманно, чтобы по нему нельзя было определить личность автора, не содержало важной информации, за которой могли бы охотиться злонамеренные читатели, начиналось приблизительно так.

«Мой дорогой друг,

вот наконец я поблизости от Рима. События развиваются стремительно. Во время остановки до меня дошла новость, которая вам, должно быть, уже известна: несколько дней назад посол Испании, герцог д'Узеда, два раза имел аудиенцию у Папы. Через день после того, как посол появился перед святым отцом, чтобы поблагодарить Папу за пожалование титула кардинала его соотечественнику, монсиньору Борджиа, особый курьер доставил герцогу Узеде срочную депешу из Мадрида, которая заставила его просить повторной аудиенции у Его Святейшества. Он передал Папе письмо испанского короля, в котором речь шла о безотлагательном деле. El Rey просил посредничества Иннокентия XII в вопросе о наследстве!

В тот же день государственного секретаря, нашего общего друга кардинала Фабрицио Спаду, видели направляющимся к герцогу д'Узеде в посольство на площадь Испании. Дело, видимо, дошло до решающего момента».

Поскольку я отказался от привычки читать газеты, то не очень разбирался в вопросах испанского престолонаследия, в то время как таинственная корреспондентка, похоже, напротив, была хорошо информирована.

«Я думаю, весь Рим говорит об этом. Наш молодой католический король Испании Карл II умирает, не оставив наследников. El Rey [13]уходит, мой друг, следы его краткого и полного страданий пребывания на земле стираются, но никто не может сказать, к кому перейдет его обширное королевство».

Я вспомнил, что в состав Испании входят Кастилия, Арагон и территории, расположенные по ту сторону океана, – колонии, В также Неаполь и Сицилия. В общем, множество территорий.

«Окажемся ли мы достойны того трудного дела, которое ожидает нас? Эх, Сильвио, Сильвио! Как же тебя возвысило Небо, так рано улыбнулось счастье? Но берегись! Тот, кто раньше времени хочет быть слишком умным, не получит в награду ничего, кроме полного неведения».

Я немного удивился: почему в этом письме к Атто обращались как к Сильвио? И что значили эти выражения, обвинявшие аббата в неопытности и душевной незрелости? Письмо заканчивалось таким же загадочным постскриптумом:

«Скажите Лидио: то, о чем он просил меня, я еще не могу ему сказать. Он знает почему».

Я продолжил чтение. К письму прилагалось краткое резюме:

«Резюме нынешнего состояния дел»

В нем заключалась самая различная информация и вкратце излагалась история наследования Испании на протяжении последнего времени.

«Испания в упадке, и никто сейчас не думает о католическом короле с таким же оправданным ужасом, с каким он обращает свой дух к христианнейшему королю Франции, Людовику XIV, старшему сыну Церкви. Но, слава Богу, властитель Испании правит Кастилией, Арагоном, Толедо, Галисией, Севильей, Гранадой, Кордовой, Нурсией, Иеном, Альгамброй, Алжиром, Гибралтаром, Канарскими островами, колониями за океаном, а также островами и материковыми территориями Океанского моря, Севером и Югом, Филиппинами и другими островами и странами, уже открытыми и теми, что будут открыты в будущем. Вместе с короной Арагона наследник Карла получит трон Валенсии, Каталонии, Неаполя, Сицилии, Майорки, Минорки и Сардинии. Не говоря уже о Миланском государстве, Брабанте, Лимбурге, Люксембурге, Гелдерланде, Фландрии и всех других провинциях Нидерландов, которые принадлежат или могут принадлежать королю. И тот, кто займет испанский трон, будет действительно властелином мира».

Таким образом, король Испании, el Rey,как его называла таинственная корреспондентка, умирал, не оставив прямых потомков, из-за этого и было трудно решить, кто станет наследником множества владений, разбросанных в разных концах света, что сделало испанскую корону самой большой и могущественной империей на земле. Как мне стало ясно из продолжения письма, за некоторое время до этого был еще один наследник, который должен был сесть на испанский трон: юный курпринц Баварии Иосиф-Фердинанд, который по степени родства, несомненно, имел самые большие права на испанский трон. Однако около года тому назад Иосиф-Фердинанд внезапно скончался. Его смерть была настолько неожиданной и чреватой последствиями, что в придворных кругах половины Европы моментально распространился слух о его отравлении.

Оставалось только два варианта: умирающий повелитель Испании Карл II мог оставить трон внуку французского короля Людовика XIV или подданному императора Австрии, Леопольду I.

Оба варианта, однако, таили в себе множество опасностей и неопределенностей. В первом случае Франция, самая большая военная держава Европы, стала бы еще и самой могущественной монархией Европы и всего мира, объединив свои заморские владения с владениями испанской короны.

В втором же случае, если Карл назовет наследником подданного Вены, возродится империя, которую удалось создать только великому Карлу Пятому: от Вены до Мадрида, от Милана до Сицилии, от Неаполя до далеких колоний в Северной и Южной Америке.

Этот второй вариант был более вероятным, поскольку король Испании Карл II был из Габсбургов, как и Леопольд Австрийский.

До этого момента, как объяснялось в письме, Франции удавалось сохранять равновесие сил (практически со всеми остальными европейскими государствами). Действительно, мир с Испанией держался очень долго. Что же касается врагов, Англии и Голландии, то Франция заключила с ними пакт о будущем разделе огромных испанских владений, поскольку давно уже было известно, что Карл II не может иметь детей.

Но разглашение этого пакта месяц назад привело испанцев в ярость: король Испании не мог потерпеть того, чтобы другие государства готовили раздел его земель, подобно центурионам, заранее делящим одежду Господа нашего перед распятием.

Рассказ заканчивался следующим выводом.

«Если el Rey скончается сейчас, то дело может сорваться. Пакт о разделе испанских земель будет слишком сложно осуществить. С другой стороны, Франция никогда не согласится на то, чтобы ее окружали владения Австрийской империи. Что же касается остальных правителей, начиная императором Леопольдом I и заканчивая королем Англии, не говоря уже о голландском еретике Вильгельме Оранском, то они не могут допустить того, чтобы Франция поглотила Испанию одним махом».

Далее я прочел дополнение.

«Я знаю, что вы ждали меня сегодня, но непредвиденные обстоятельства заставили меня отложить, хотя и ненадолго, минуту, когда мы наконец сможем снова обнять друг друга. Ждите меня завтра после вечерни. Не упрекайте меня за отсрочку».

Следующий документ, написанный другой рукой, был ответом Атто, который я так искал. Как я и думал, письмо еще не было запечатано, чтобы Бюва мог сделать копию для архива аббата.

«Милостивая госпожа,

Как Вам известно, в последнее время послы всех стран и их повелители– короли теряют голову из-за вопроса об испанском наследстве. Все уши и глаза настороже и жаждут новостей и секретов, которые они могут вырвать у других государств. Все вращается вокруг послов Испании, Франции и Священной Римской империи, другими словами, вокруг Пенелопы и двух ее женихов. Три королевства ожидают мнения Папы по поводу наследства: Франция или Империя? Какой совет Его Святейшество даст королю-католику? Примет ли он решение в пользу герцога Анжуйского или эрцгерцога Карла?»

Теперь мне стало ясно: в Риме решалась судьба испанской империи. По всей видимости, все три государства были готовы признать решение святого отца.

На самом деле, в письме благородной дамы говорилось о посредничестве Папы, а не о его мнении.

«Здесь, в Риме, в воздухе чувствуется сильное напряжение. Чрезвычайно осложняет дело тот факт, что все три посла самых могущественных держав – Франции, Испании и Империи, как Вам известно, являются новичками в этой области. Граф Леопольд Йозеф фон Ламберг, посол Его Величества Леопольда 1 Габсбугрского, императора Священной Римской империи, прибыл сюда всего лишь шесть месяцев назад.

Герцог Узеда, испанец, обладающий острым умом, находится здесь почти год.

То же самое относится к дипломатическому представителю Франции, Луи Гримальди, герцогу де Валентинуа и принцу Монако, сварливому человеку, от которого больше вреда, чем пользы, и который из-за мелочных вопросов этикета уже успел перессориться с половиной Рима. Его Величество был вынужден отчитать его и напомнить, что задачей посла является поддержание плодотворных отношений со страной, гостем которой он является.

Этот человек не способен сделать что бы то ни было полезное для Франции. К счастью, он не единственный человек, на которого христианнейший король Франции может опереться.

Теперь что касается нас. Надеюсь, Вы вполне здоровы. К сожалению, не могу сказать того же о себе. Сегодня, прибыв на виллу Спада, я стал жертвой странного происшествия: какой-то незнакомец ранил меня ножом в руку».

вернуться

13

Король (исп.)

Честно говоря, тут аббат немного сгустил краски, описывая кровь, которая текла на его белоснежную рубашку, и операции хирурга, которые он стоически перенес, и так далее в волнующем крещендо:

«Ах, жестокий удар, который я чувствую всем телом! Какие страшные муки я перенес! У меня болит весь бок!»

Неужели Атто хотел произвести впечатление на эту Марию? Тон письма казался весьма игривым.

К этому аббат Мелани прибавлял, что, хотя сбир, которому поручено охранять виллу, считает, будто его ранил какой-то нищий, сам аббат опасается, как бы не стал объектом покушения противников, именно поэтому он собирался испросить частной аудиенции у посла Ламберга, как только тот, также приглашенный на свадьбу племянника кардинала Спады, появится на вилле.

«Однако, дорогая подруга, пусть сердце твое не болит. Сейчас нужно помнить о средствах, чтобы изменить эти страдания».

Эти откровения удивили меня. Я, правда, заметил скептическую мину Атто, когда я пересказывал ему свой разговор со Сфасчиамонти, но теперь я понял, что у аббата есть конкретные подозрения. Почему он ничего мне не сказал? Он наверняка доверял Бюва, который копировал все его письма. Может быть, он не доверял мне? Это предположение, опять же, было маловероятным: Атто заплатил мне, чтобы я все эти дни выполнял роль его биографа. Однако же, возразил я сам себе, с аббатом Мелани нельзя быть ни в чем уверенным…

Письмо заканчивалось жеманными фразами, и я не мог себе вообразить, чтобы они были написаны и сказаны им.

«Вы не представляете себе, какие страдания мне приносят Ваши слова о том, что Вы еще задержитесь перед воротами Рима.

О жестокая! Как некогда мое счастье и жизнь находились в Ваших руках, так и теперь я должен носить Вашу стрелу в своем сердце. Написанное Вашей рукой письмо нанесло мне рану, следуя примеру Ваших прекрасных глаз. Кровь снова начала струиться из моей руки, и рука моя не перестанет кровоточить до тех пор, пока ей не выпадет счастье и честь снова ощутить Вашу руку. Поэтому поспешите скорее добраться до виллы Спада и встретиться со мной, моя горячо любимая подруга, иначе моя смерть будет на Вашей совести».

После этих невыносимо слащавых строк я прочел постскриптум:

«Итак, даже сейчас счастье Лидио по-прежнему ничего для Вас не значит?»

Вот и снова появилось упоминание о Лидио. Я даже не спросил себя, кто этот незнакомец со странным именем: чтобы понять это, мне нужно сначала узнать, кто такая эта таинственная подруга аббата Мелани.

Итак, подытожил я, эту Марию среди прочих гостей ждут на свадьбе. Она опаздывает; этим объясняется огорчение, написанное на лице аббата Мелани, когда он читал ее письмо.

Я подумал, что сия благородная дама, без сомнения, уже в возрасте, поскольку аббат обращался к ней как к старому другу. Кроме того, в обоих письмах ни единым словом не упоминалось о ее семье: создавалось впечатление, что она путешествует одна.

«Должно быть, она действительно очень важная особа, – подумал я, – и имеет высокий статус, раз ее решились пригласить одну на эту свадьбу: зрелые дамы, будь они вдовами или нет, в основном уединялись в молитвах, а то и вообще уходили в монастырь. Они удалялись от общества, и их беспокоили только для благотворительных дел. Ко всему прочему эта дама, видимо, исключительная особа, если приняла такое приглашение».

Во мне росло любопытство, хотелось познакомиться с ней или хотя бы узнать, кто она. Я пробежал глазами остальные письма из пачки: их написала она. В этих письмах речь также шла о событиях в Испании. Вероятно, она была испанкой. А может, итальянкой (если так легко писала на моем родном языке), живущей В Испании или, по крайней мере, имевшей там владения. К сожалению, личность этой дамы в письмах тщательно скрывалась. Мне оставалось только дожидаться, и кто знает, как долго, ее приезда на виллу. Или доверительно спросить, кто она, у писаря.

Я отложил чтение остальных писем на следующий день: я и так уже достаточно воспользовался отсутствием аббата и его секретаря и не мог рисковать быть обнаруженным.

* * *

Как я и намеревался сделать, до того как проникнуть в апартаменты аббата, я спустился на нижний этаж, чтобы подкрепиться и предоставить свои услуги в распоряжение дворецкого. Повесив па место ключи от покоев аббата, я собирался зайти в кухонные помещения, но увидел, как оттуда выходит красный и запыхавшийся кучер, который работал у кардинала Фабрицио во дворце Папы. Я спросил у венецианки-молочницы, которая привозила свои продукты на виллу, не случилось ли чего.

– Да нет, ничего. Просто в последние дни кардинал Спада всегда торопится, кажется, у него много дел во дворце Папы. Наверняка это что-то очень важное: его преосвященство все время не в настроении, а кучер только и знает, что возить хозяина от дома какого-то посла к дому какого-то кардинала и наоборот. И все из-за какой-то истории с папской грамотой, или как это там называется. Мне тоже приходится страдать от его гнева.

На меня это произвело огромное впечатление. Вот она, сила женщины: этой скромной молочнице было достаточно провести на кухне несколько минут, чтобы узнать то, чего мне не выведать и за день, даже если очень повезет. Впрочем, меня это не удивило: с тех пор как моя Клоридия стала одной из наиболее уважаемых среди благородных римлянок (и их служанок) акушерок, она каждый день приносила домой столько новостей, что я мог бы регулярно заполнять ими целую газету.

– Да, и передайте вашей жене поклон от меня и обнимите малышек, – добавила молочница, будто читая мои мысли. – Вы знаете, беременность моей сестры протекает просто замечательно, с тех пор как ваша Клоридия вразумила этого тупицу, моего шурина. Ваша жена – чудесная женщина, правда!

Конечно, я знал, что для женщин Клоридия уже не только простая акушерка, но еще и настоящий друг, советчица, к которой они могли обратиться за помощью в самых интимных и деликатных вопросах. Она знала и как вести себя мужу во время беременности жены, и как отнять ребенка от материнской груди, для всех у моей жены находились улыбка и нужное слово. Клоридия была настолько умелой, что знаменитый medicusи хирург Байокко посылал за ней, чтобы она ассистировала ему при родах в госпитале Фатебенефрателлина на острове Сан-Бартоломео. Приветливая, веселая и отважная, всегда готовая к шуткам, Клоридия успокаивала роженицу, обещая, что роды пройдут без особой боли, – дескать, об этом ей говорят известные только ей признаки, которые, как она уверяла, уже наблюдались у других. Такая практика ободрения больных, не исключающая даже лжи, рекомендовалась самим Платоном в работе «Государство».

Короче говоря, после пятнадцати лет работы акушеркой Клоридия стала считаться среди женщин чем-то вроде семейного судьи.

Распрощавшись с молочницей, я освободил себе немного места на краю большого стола, за которым слуги жадно уплетали ужин. Молча расправляясь со своей едой, я раздумывал над словами Атто: для того чтобы познать мир, нужно держать свои глаза, уши и разум настороже. Не этим ли советом пользовалась И моя Клоридия? Мне же, как видно, такое не удавалось, и я хорошо понимал: в этом пункте я не продвинулся ни на шаг вперед, С тех пор как, еще будучи невинным юношей, работал слугой на постоялом дворе «Оруженосец».

Тогда меня сковывал недостаток опыта, зато теперь мешал его избыток, заставляющий испытывать отвращение к убогой повседневной суете.

Видимо, моя жена была права, упрекая меня в том, что я – второй Simplicius,святая простота. И на самом деле, склонившись над мотыгой или по воскресеньям над своими книгами, я ничего не видел, не слышал и никогда ни о чем не спрашивал. Я остерегался m водить дружбу с соседями, так что мы едва знали друг друга. Поэтому, когда я узнавал какую-либо новость и вечером рассказывал ее Клоридии, она всегда отвечала мне: «Тебя это удивляет? Это старая сплетня! Об этом уже давно всем известно!»

Да, мир вызывал во мне чувство презрения, но также, признаюсь, и страх перед ним – тем злом, которое я познал в мире.

Однако сейчас кое-что изменилось. Внезапное появление аббата Мелани глубоко потрясло мою жизнь. Я уже сейчас знал, что Клоридия будет смеяться надо мной, когда я скажу, что снова поддался на уговоры Атто, однако разве это могло что-нибудь изменить? Я очень любил ее, даже когда она строила из себя всезнайку и со смехом отчитывала меня, как школьника. Сейчас же, когда она своими глазами увидит тысячу двести скудо, которые нам принесли мои мемуары, ей не будет смешно…

Да, кое-что изменилось: даже если я все еще чувствовал себя карликом – как телом, так и душой – и таким мне суждено было и остаться, вероятно, пришла пора извлечь на свет Божий и использовать те немногие таланты, которыми одарила меня судьба. Ведь с Атто всегда знаешь, где начнешь, но не знаешь, чем это окончится. Но, с другой стороны, обнаруженный мною фрагмент покрывала Богоматери доказывал, что с возрастом у аббата Мелани значительно усилился страх перед Богом.

Чем я на самом деле был обязан Атто? Я обязан ему не только разочарованием, породившим недоверие к нему, но и тем хорошим, что появилось в моей бедной жизни, а именно Клоридией. По правде говоря, если бы семнадцать лет назад аббат не появился, чтобы внести смуту в мою жизнь и в жизнь гостей постоялого двора «Оруженосец», я бы не встретил свою обожаемую супругу и она так и осталась бы навсегда пленницей постыдного ремесла, которым занималась, когда мы познакомились.

Кроме того, я никогда не познал бы науку о человеческой мысли и не узнал бы законов этого мира, через призму которых с тех пор я взираю на этот самый мир. Горькая наука, которая тем не менее выковала мужчину из того заикающегося от страха мальчика на побегушках, каким я был.

Закончив ужинать, я оставил свои размышления и встал из-за стола, чтобы обдумать последнюю новость. Судя по тому, что рассказала мне молочница, аббат Мелани был прав. На верхних этажах папского дворца на Монте Кавалло происходило нечто важное.

* * *

Я едва успел любезно попрощаться с главным поваром и выйти из кухни, как чей-то голос призвал меня к моим обязанностям:

– Господин главный птичник!

Человек, который звал меня, наградив титулом, собственно говоря, мне не полагавшимся, был как раз тот, кого я искал: дворецкий дон Паскатио Мелькиори.

Для дона Паскатио не было ничего важнее на свете, чем оказать почтение особым правам тех людей, чьей работой он руководил, причем делал он это с бесконечной помпезностью и огромным воодушевлением. И поскольку первое, к чему, по его мнению, надлежало относиться с почтением, была должность, то всех своих подчиненных он щедро одаривал титулами, достойными славного дома Спады, которому мы все служили верно и преданно. Так и получилось, что я, чаще других поставлявший в вольеры пищу и воду, удостоился звания главного птичника. Крестьянин, живший неподалеку и периодически занимавшийся обрезкой веток, копкой и удобрением грядок, именовался не Джузеппе, как его звали на самом деле, а «главным подрезчиком ветвей». Виноградарь Лоренцо, который продавал вилле Спада мускатный виноград и белое вино, имел Титул «господин главный винодел». Со временем дон Паскатио присвоил подобные звания всем слугам виллы Спада, даже таким скромным, как я. Когда дворецкий делал обход поместья, только и слышно было, как в воздухе витают самые высокопарные обращения: «Добрый день, господин главный конюх!», «Добрый вечер, господин заместитель главного поставщика продуктов!», «Господин помощник раздельщика, извольте показать мне обеденный стол!» – хотя он имел в виду всего лишь помощника конюха, торговца, поставлявшего продукты на кухню, и мальчика, помогавшего повару, причем обращался к собеседнику в третьем лице. И это он делал не только из чистой любви к изящной словесности, |но и из огромного уважения к службе у своего хозяина. Несомненно, если бы его попросили отрезать себе палец, то он сначала поразмышлял бы некоторое время над этой просьбой, прежде чем ответить отказом. Зато никто не мог потребовать от него не считать службу у достойной и благородной семьи Спады наградой и удовольствием, поэтому служил он верно и надежно.

Услышав, как я прощаюсь с главным поваром, дон Паскатио счел мою фразу «До завтра, начальник!» слишком фамильярной.

– Да будет вам ведомо, господин главный птичник, – с вежливой серьезностью заметил он мне, словно предостерегая от опасности, – под началом у главного повара есть просто повар, раздельщик, поварята и главный мясник, а кроме того, естественно, главные поставщики продуктов.

– Дон Паскатио, я знаю, я…

– Да будет мне позволено договорить, господин главный птичник. Хороший шеф-повар должен приготовить список расходов для главного кладовщика и проверить, чтобы то, что было закуплено, совпало с тем, что он подписал, равно как и обязан позаботиться о том, чтобы съестные припасы из кладовки попали непосредственно в руки повару. Диспозиция же продуктов…

– Поверьте, я только хотел… – тщетно попытался я перебить его.

– …продуктов, говорю я, которые должны быть превосходными как для обычной трапезы, так и для банкетов, всецело зависит от таланта и способностей нашего главного повара, который, будучи непревзойденным в сей должности, умеет из малого сделать большое и за скромную сумму подаст на стол такой набор блюд, какой менее опытный повар не сможет составить и за сумму вдвое большую. Те главные повара, которые не умеют управлять подчиненными и составлять меню, наносят ущерб собственной чести и чести своего хозяина, выставляя себя на посмешище. Господин главный птичник успевает за ходом моих мыслей?

– Да, дон Паскатио, – подобострастно кивнул я.

– Ибо главный повар должен следить еще и за тем, чтобы провизия хорошо охранялась, чтобы еда была готова вовремя, чтобы блюда были поданы на стол в необходимом количестве и в нужное время, дабы они не остыли, и чтобы пища соответствовала вкусовым пристрастиям хозяина, наконец, чтобы в кладовую и в тайную кухню, которой он командует, не заходил никто посторонний, а в некоторых случаях даже домашняя прислуга. Кроме вышесказанного, он должен с высочайшей бдительностью следить за тем, чтобы еда, которую вкушает его хозяин, была отменного качества, посему ее должно касаться как можно меньше рук, во избежание порчи или даже отравления. Короче говоря, господин главный птичник, главный повар держит в своих руках жизнь собственного хозяина.

– Я понимаю, о чем вы говорите, но я всего лишь позволил себе попрощаться с…

– Дорогой господин главный птичник, на основании того, что я сейчас позволил себе восстановить в вашей памяти, обращаюсь к вам с просьбой прощаться и здороваться по правилам, установленным в доме Спады, а также с надлежащим почтением обращаться к главному повару, – изрек дворецкий скорбным голосом, словно нанес объекту нашего обсуждения, который в этот момент уже давно думал о чем-то своем, глубокую обиду.

– Хорошо, я обещаю вам это, глубокоуважаемый господин дворецкий, – ответил я, невольно попадая под влияние его речи, изобилующей официальными оборотами, хотя вообще-то я обычно обращался к дону Паскатио по фамилии.

Однако, как видно, природные наклонности дона Паскатио обострились из-за серьезной подготовки к свадьбе.

– Господин главный птичник, – сказал он мне наконец, – Как мне было сообщено, некий чужеземный кавалер, удостоивший нас чести принимать оного в качестве личного гостя его высокопреосвященства кардинала Спады, изъявил желание, чтобы вы прислуживали ему в эти дни. Мне известно, что речь идет о важной персоне, и я не желаю вмешиваться, но надеюсь, что вы будете выполнять также свои обычные обязанности с тем же пылом, разумеется, если сие не будет противоречить желаниям вышеупомянутого кавалера.

– Простите, но откуда вам это известно? – спросил я не без удивления.

– Так мне доложили, очень просто и… да, я надеюсь, что могу рассчитывать на вашу лояльность и ответственность, – ответил дон Паскатио.

Было совершенно ясно, что Атто Мелани отвалил кое-кому приличную сумму денег, вероятно, тому же дворецкому собственной персоной, дабы в эти дни без помех пользоваться моими услугами, к тому же, поступая таким образом, аббат заслужил репутацию человека, который может быть сверх меры щедрым, если, конечно, захочет.

Я заявил дону Паскатио, что в данный момент, если он пожелает, я в его распоряжении.

– Ну конечно, дорогой господин главный птичник, – ответил тот, с трудом подавляя распирающее его тщеславие, – действительно, тут есть пара вещей, которые вы могли бы взять на себя, поскольку кое-какие особы, как бы это сказать, предали нас.

И тут он поведал мне, что некоторые слуги сегодня в послеобеденный час непостижимым образом скрылись, не прибив доски на трибунах для зрителей в театре, тем самым воспрепятствовав тому, чтобы тот был своевременно готов, как того настоятельно требовал кардинал Спада еще несколько недель назад. Я знал причину(вообще-то довольно пошлую) их дезертирства: они обнаружили группу юных крестьянок и удалились, дабы пофлиртовать с ними, в виноградники перед Порта Сан-Панкрацио за домом Корсини возле Кваттро Венти [14]– обстоятельство, о котором я умолчал не столько из-за нежелания быть доносчиком, сколько потому, чтобы не омрачать настроения дона Паскатио еще больше. У дворецкого даже сейчас был унылый вид: снова его подчиненные подвели его, и головомойка, которую устроил ему кардинал Спада, не прошла бесследно.

– Я представил его преосвященству список лиц, которые должны быть наказаны, – соврал он, не зная, что я подслушал его разговор с кардиналом. – А до тех пор все же срочно, нужны работники. Было бы очень кстати, если бы вы, господин главный птичник, употребив свои разносторонние таланты, обладание которыми вы доказали на службе благородному дому Спады, надели бы приличествующий случаю наряд, точнее говоря – ливрею, и могли бы принять участие в сервировке еды и напитков за вечерней трапезой, насколько это соответствует потребностям гостей его превосходительства. Они сейчас все на лугу около фонтана и приступают к ужину. Я буду поблизости. А теперь я попросил бы господина главного птичника удалиться.

Я уже хотел надеть ливрею, но отшатнулся от страха: мне вручили белый тюрбан, кривую саблю, пару арабских остроносых башмаков без задников, шаровары, тунику и украшенный арабесками кушак, которым следовало обмотать себя по грудь. Я уже не говорю о том, что все это было на три размера больше, чем надо.

Ах да, забыл сказать: было решено провести вечерний банкет, обставив его в экзотическом восточном духе, таким образом, ливреи не понадобились. Длинный лихой султан, красовавшийся на моем головном уборе, не оставлял ни малейшего сомнения в том, что это была форма янычар – той самой могучей и грозной лейб-гвардии турецкого султана. И это было еще ничто в сравнении с тем, что мне пришлось пережить позже.

Итак, после того как я надел сию турецкую форму, меня снабдили двумя большими серебряными подносами, дабы на первом подавать холодные блюда – свежие фиги, сервированные на своих листьях, украшенные своими цветами и покрытые «ледяным снегом», [15]а на втором подносе – филе тунца, нарезанное красивыми пластинами. Другие слуги разносили паштет из рыбьей икры, Генуэзские торты, шампура с фисташками и ломтики цукатов из лимонных корочек, откормленных каплунов, пятнистую речную камбалу в трехцветной декорации, королевский салат и охлажденные на льду белые торты.

Я прошел через большую арку и свернул в аллею, ведущую от дома к фонтану, а оттуда – к столам. По пути меня просто очаровал душистый аромат индийских нарциссов, доннабеллы [16]и только что распустившихся осенних безвременников, который источали цветочные клумбы, расположенные параллельно дорожке, ведущей ко входу в виллу, и доносил свежий ветерок, поднимавшийся от мягких влажных комьев земли виноградника.

Наконец дневная жара растворилась в нежных объятиях вечерних сумерек.

Дойдя до места, я немало подивился красоте и расточительной роскоши декораций. Под куполом звездного неба турецкие павильоны, установленные на мягком травяном ковре, волшебным образом создавали впечатление настоящего восточного дворца, хотя на самом деле они были из тончайшего мерцающего армянского шелкового батиста, натянутого на изящные деревянные рамы. Каждый павильон был увенчан золоченым полумесяцем. Вокруг были зажжены чаши с древесным углем, из которых широкими спиралями поднимались облака благоухающего дыма, настраивая дух человека на мирный лад и лаская его чувства. На незначительном расстоянии от них, но все же защищенный от посторонних взглядов искусственной живой изгородью, был установлен намного более скромный стол для секретарей (и среди них был Бюва, уже щедро снабжающий себя полными бокалами вина), адъютантов и лиц, сопровождающих высших духовных особ и дворян, ведь многие из этих выдающихся личностей уже были в преклонном возрасте, а посему их помощники должны были всегда находиться неподалеку.

В то время как мы ожидали возле главного стола, установленного на широком восточном ковре цвета верблюжей шерсти, остальные янычары, обливаясь потом, но оставаясь неподвижными, с большими факелами в руках стояли вокруг стола, освещая его ярким светом.

И вот среди такой красоты началась вечерняя трапеза, открываемая как раз теми блюдами, которые должен был подавать я вместе с другими. Почти одуревший от пышности и роскоши этого большого театра наслаждений, я приблизился к столу, стараясь обслужить гостей в соответствии с указаниями главного сервировщика. Тот, как и полагалось, занял пост за одним из факелов, чтобы, как музыкант, дирижировать своим оркестром, состоявшим из мирной армии официантов. Только что последнему из гостей был подан бокал вина, и я подался вперед к столу. Я заметил, что обслуживаю какую-то важную особу, поскольку дон Паскатио и главный повар горящим взором озабоченно наблюдали за каждым моим движением.

– …Итак, я спросил его еще раз: ваша светлость, как вы думаете решить эту проблему? Святой отец как раз завершил свою трапезу и в тот момент мыл руки. И он ответил мне: как, монсиньор, вы не видите? Как Понтий Пилат!

Все гости за столом громко засмеялись. Я был настолько взволнован своей странной и неожиданной задачей, что этот взрыв веселья, поистине неожиданный в кругу высших церковных особ и личностей дворянского происхождения, почти парализовал меня. Это был кардинал Дураццо, развеселивший общество тем, что рассказал злой анекдот об одном из Пап, процитировав его, а этих Пап он за свою многолетнюю карьеру повидал немало. Только одно-единственное лицо на другом конце стола осталось невозмутимым, почти ледяным; позже мне довелось узнать причину этого.

– Как бы там ни было, он был святым Папой, одним из самых добропорядочных Пап во все времена, – добавил Дураццо, в то время как некоторые гости только сейчас начали успокаиваться и вытирали слезы, вызванные неудержимым смехом.

– Святой, воистину святой, – эхом повторил другой кардинал, поспешно вытирая салфеткой пролившееся на подбородок вино.

– Во всей Европе его хотят провозгласить святым, – дополнил кто-то с другого конца стола.

Я поднял глаза и увидел, что главный повар и дон Паскатио всячески пытаются привлечь мое внимание, лихорадочно размахивая руками и показывая мне на что-то прямо перед моим носом. Я поглядел туда: кардинал Дураццо смотрел прямо на меня и ждал. Оторопев от общего смеха, я забыл подать ему еду на стол.

– Так что, мальчик, ты, наверное, хочешь, чтобы я, не в пример Понтию Пилату, пребывал, подобно господу нашему Иисусу Христосу, в пустыне? – спросил он, снова вызвав громкий смех за столом.

Весьма поспешно, одолеваемый достойным сожаления чувством душевного смущения, я подал кардиналу и его соседу по столу инжир. Я знал, что допустил непростительную ошибку и опозорил дом Спады, не говоря уже о том, что сам я, пусть только на пару минут, стал посмешищем для приглашенных. Мои щеки горели, я проклинал тот момент, когда предложил дону Паскатио свою помощь. Я не решался поднять глаза, зная, что глубоко озабоченный взор дворецкого и горящий от гнева взгляд главного повара устремлены на меня. К счастью, этот ужин еще не относился к числу собственно праздничных. Даже кардинала Спады не было за столом, он собирался появиться лишь через два дня, к официальному началу празднеств.

вернуться

14

Кваттро Венти – название арки в той местности.

вернуться

15

Eisschnee – крем из взбитых яичных белков с добавлением сахара, лимона, соли и корицы (нем.)

вернуться

16

Доннабелла – очень загадочный цветок. Вероятнее всего, речь все-таки идет о белладонне.

– …все же имеются основания предполагать, что он вскоре снова поправится. В любом случае, такая надежда есть, – продолжил кто-то серьезным тоном, пока я подавал на стол.

– Да, на это надеются, – подтвердил монсиньор Альдрованди, правда, в то время я еще не знал его фамилии. – В Болонье, откуда я сегодня приехал, меня постоянно спрашивают, есть ли какие-то новости о здоровье его, каждый день, даже каждый час. Все очень озабочены.

Я понял, что речь идет о состоянии здоровья Папы Римского и что каждый из говоривших старался вставить свое.

– Будем надеяться, будем надеяться. И молиться. Молитва может творить все, – призвал другой прелат мрачным голосом (однако прозвучало это как-то неубедительно) и перекрестился.

– Как много хорошего он сделал для Рима!

– Хоспис Святого Михаила на Рипа Гранде, и потом каждый год сто сорок тысяч скудо для бедных…

– Жаль, что ему не удалось осушить Понтийские болота… – заметила княгиня Фарнезе.

– Ваша светлость позволит мне напомнить, что нынешнее плачевное состояние Агро Понтино и зловредные испарения, идущие оттуда и досаждающие Риму, являются не природным феноменом, а следствием непродуманного истребления лесов, которое проводилось прежними Папами, в первую очередь Юлием II и Львом X, – ответствовал монсиньор Альдрованди, пытаясь в корне пресечь малейший намек на какие-либо неудачи нынешнего Папы, – а также, если не ошибаюсь, Папой Павлом III…

Заключительные слова в вежливой форме намекали на тот факт, что принцесса была из рода Папы Павла III, Алессандро Фарнезе.

– Лес в Баккано был вырублен потому, что там имели обыкновение прятаться убийцы и воры, – парировала она удар.

– Так же, как сейчас леса в Сермонете и Чистерне, – горячо вступил в разговор еще один сосед по столу, которым, как я потом узнал, был князь Каэтани. – Их нужно вырубить, и дело с концом. Я имею в виду, разумеется, только по официальному разрешению, – смущенно добавил он, натолкнувшись на холодное молчание своих слушателей.

Дело в том, что князья Каэтани обращались к каждому новому Папе с прошением о разрешении на вырубку этих принадлежавших им лесов, поскольку хотели извлечь выгоду из обладания землей.

– Лучше помолимся Богу, чтобы он сохранил нам эти леса, равно как и леса возле Альбано Лациале, – ответил монсиньор Альдрованди с улыбкой, – ибо, если они действительно будут вырублены, Рим окажется беззащитен перед нездоровыми южными ветрами – аустро, сирокко, либеччио!

Каэтани, выслушал замечание не моргнув глазом.

– В окрестностях античного Рима не было никаких болот, – невозмутимо продолжал монсиньор Альдрованди. – Лесу моря, защищавший Рим от южных ветров, был вырублен Григорием XIII, чтобы наполнить городские закрома зерном, но этим самым был нанесен немалый вред воздуху Агро Романо.

– Позволю себе заметить, что Павел V сделал все, чтобы помешать Орсини вырубать леса возле Пало и Черветери, – вставила княгиня Россано, которая была замужем за одним из Боргезе, то есть принадлежала к тому же роду, что и упомянутый великий Папа Римский.

– Его Святейшество Иннокентий XII ежегодно издает указы о защите лесов, – спокойно ответил монсиньор Альдрованди. – В Романии ему также удалось бы все отрегулировать, если бы между Болоньей и Феррарой не начались раздоры. То же самое относится к порту Анцио: Папа не смог завершить его строительство, поскольку не хватило денег, а он никогда не хотел слишком прижимать народ. Несмотря на все трудности, Его Святейшество всегда уделял внимание важным проблемам. Разве не он принял решение о том, что год должен начинаться 1 января, а не 25 марта?

Ответом ему был одобрительный гул присутствующих, по крайней мере тех, кто не столь самозабвенно углубился в обсуждение сплетен с соседом по столу.

– Печально, что он приказал снести театр Тор ди Нона, – заметил кавалер, который не смеялся при шутливых замечаниях кардинала Дураццо.

Монсиньор Альдрованди, который не понял, что его хвалебные оды Папе больше походили на льстивый некролог, конечно, смог пресечь первую попытку неприкрытой критики понтифика, однако при этом втором критическом замечании (по поводу непопулярного решения разрушить один из самых красивых театров Рима) сделал вид, будто ничего не слышал, и повернулся к соседу, оказавшись, таким образом, спиной к говорящему.

Мне посчастливилось услышать шепот двух дам, обменивавшихся мнениями, пока я подавал им блюда:

– Вы видели кардинала Спинолу из Санта-Сесилии?

– Еще бы! – захихикала ее соседка. – Чем ближе конклав, тем больше он старается внушить всем, что его больше не мучает подагра. И чтобы, как и раньше, входить в круг избранных, он скачет везде, словно маленький мальчик. А сегодняшний вечер здесь – как он ест, как пьет, и это в его-то возрасте!..

– Он дружит с кардиналом Спадой, хотя оба пытаются это скрывать.

– Знаю, знаю.

– Кардинал Албани не показывается?

– Он приедет через два дня, к самой свадьбе. Говорят, он должен заниматься каким-то очень важным папским указом.

Стол имел форму подковы. Когда я уже был в его конце и обслуживал гостя, черты лица которого показались мне знакомыми и которого я очень скоро узнал поближе, я вдруг почувствовал быстрый, но очень сильный толчок под руку. Это была катастрофа. Инжир, полетевший в левую сторону вместе с салатом, цветами и «ледяным снегом», попал прямо в лицо и на одежду благородному пожилому господину, которого я уже обслужил раньше. Поднос с громким ударом, словно треснувший колокол, грянулся оземь. Веселый и одновременно возмущенный ропот прошел по рядам гостей. Пока пострадавший дворянин, стараясь сохранить достоинство, собирал инжир со своей одежды, я в панике оглянулся. Как мне объяснить дону Паскатио, главному повару и всем гостям, что это не моя вина, что гость, которого я как раз обслуживал, толкнул меня под руку так, что поднос полетел в воздух? Я смотрел на него, исполненный гнева, но молчал, слишком хорошо зная, что ничего не смогу сделать против него, поскольку, как всегда, виноват только слуга. И тут я узнал его. Это был Атто.

Наказание наступило быстро и незаметно. Через каких-то пять минут у меня в руках вместо подноса уже был один из огромных, тяжелых, словно свинец, горящих факелов, ярко освещавших вечерний стол. Я, застывший и неподвижный, должен был на протяжении всего ужина изображать человека-канделябра. Я готов был лопнуть от злости на Атто Мелани, а мой мозг просто разрывался от попыток понять, почему аббат играет со мной в такую жестокую игру, за что он так наказал меня и поставил под угрозу мою нынешнюю и будущую работу на вилле Спада. Ужин продолжался, и я напрасно пытался поймать его взгляд, поскольку меня поставили как раз за его спиной и мне не оставалось ничего другого, как пялиться ему в затылок.

Превращенный таким образом в последователя Пьера дель Винье, я старался внушить себе, что должен держаться мужественно: ведь было только начало ужина и надо было вооружиться терпением. Только что подали первую перемену горячего блюда: яйца-пашот в молоке, суп со сливочным маслом, ломтики цукатов из лимонных корочек с сахаром и корицей, затем вареную голову осетра с травами, лимонным соком и перцем, в собственном белом соку со вкусом миндаля (по одному куску на каждого гостя).

Жар, исходивший от факела, был просто невыносим, и под моим турецким тюрбаном градом катился пот. «И правильно сделали эти слуги, – сказал я себе, – что сбежали с виллы Спада, чтобы покрутить с крестьянками». Однако в глубине души я отдавал себе отчет в том, что никогда не смог бы пересилить себя и предать дона Паскатио, оставив его в беде в эти трудные дни.

Единственным утешением в этой мучительной неподвижности при невыносимой жаре было сознание того, что я делил эти тяготы с семью другими товарищами по несчастью и, по большому счету, что я был зрителем на этом собрании кардиналов и аристократов. Кроме того, место, где я стоял, было весьма своеобразным, в чем мне вскоре пришлось убедиться.

Я всячески казнил себя за свою оплошность, как вдруг Атто повернулся ко мне.

– Все хорошо, мальчик, но здесь, где я сижу, так темно, что я будто нахожусь в пещере. Ты можешь подойти со своим факелом поближе? – обратился он ко мне громким голосом и с сердитой миной на лице, как будто я был каким-то мелким, незнакомым ему слугой.

Мне не оставалось ничего другого, кроме как повиноваться; таким образом, я встал позади него, и мой факел освещал его часть стола так хорошо, как только мог. Впрочем, она была и без того хорошо освещена.

Что же, ради всего святого, опять задумал Атто? Зачем он только что сыграл со мной злую шутку и снова мучает меня?

Тем временем разговоры за столом вращались вокруг ничего не значащих тем. К сожалению, я не всегда мог видеть говоривших, обреченный на неподвижность. К тому же большинство лиц и голосов в тот вечер были мне еще не знакомы (в следующие дни, однако, мне пришлось узнать почти всех гостей, и весьма хорошо).

– …да извинит меня монсиньор, но только егерю разрешается носить аркебузу.

– Конечно, ваше преосвященство, однако позвольте мне разъяснить вам, что он может поручить нести аркебузу слуге-конюху.

– Ну, хорошо. И что?

– Как я уже сказал, если дикий кабан труслив и не решается вступить в схватку на открытом поле, его убивают из аркебузы. Так было принято раньше в земельных владениях Каэтани, а они самые удобные для охоты.

– Да нет же! Что же тогда говорить о владениях князя Перетти?

– Да простит мне драгоценное общество, я не хочу вызвать ничьего недовольства, однако все это ничего не значит по сравнению с поместьями герцога Браччиано, – поправила говорившего княгиня Орсини, вдова упомянутого герцога.

– Ее светлость, очевидно, имеет в виду земельные владения князя Одескальки, – тихо заметил кто-то холодным голосом. Я посмотрел в ту сторону: это был тот самый аристократ, который после реплики кардинала Дураццо о Папе, сравнившем себя с Понтием Пилатом, не присоединился к общему смеху.

Казалось, на секунду застолье погрузилось в ледяной холод. Стараясь защитить добрую память о владениях семьи, княгиня Орсини забыла, что семья Орсини, дабы избежать банкротства, продавала один за другим участки земли князю Ливио Одескальки и что эти владения, как и относящиеся к ним ленные поместья, вместе с владельцем поменяли и свое название.

– Согласна, вы правы, дорогой кузен, – примирительно откликнулась княгиня, обращаясь к сидевшему напротив нее мужчине по-французски, как принято обращаться к близкому другу или родственнику в дворянских кругах, – и просто счастье, что эти владения сейчас носят имя вашего дома.

Тот, кто возразил княгине, был не кто иной, как дон Ливио Одескальки собственной персоной, он же племянник покойного Папы Иннокентия XI. Значит, анекдот кардинала Дураццо был об этом Папе, и, естественно, князь Одескальки, обязанный покойному дяде всем своим несметным богатством, не мог смеяться над ним.

Наконец-то я увидел его лично – племянника того самого Папы Римского, о котором семнадцать лет назад на постоялом дворе «Оруженосца» я услышал такие вещи, от которых волосы на голове становились дыбом. Я прогнал из своей памяти воспоминания обо всем том, что принесло тогда моей жене и моему блаженной памяти тестю столько страданий.

В этот вечер я также узнал, что дон Ливио имел ложу в театре Тор ди Нона, которую он не мог, естественно, более посещать, поскольку театр был разрушен по приказу нынешнего Папы. Вот поэтому он и нанес монсиньору Альдрованди тот словесный укол.

– Клянусь кузницей Гефеста, мальчик, ты поджаришь мне шею. Ты не мог бы стать вон там подальше?

Атто снова обернулся и грубо напустился на меня, подталкивая рукой на новое место, уже не возле себя. Таким образом, с помощью двух указаний он передвинул меня на другой конец стола.

Ужин проходил в необычайно свободной атмосфере, очень сильно отклоняясь от правил этикета и привычной тематики разговоров, что было заметно даже мне, человеку не знакомому с такими обычаями высших слоев общества. Лишь время от времени в разговоре проскальзывали то непреодолимая воинственная гордыня знатных аристократических семейств, то гордыня более утонченная, но и более ядовитая – высших церковных чинов. Однако строгий протокол, который должен был бы соблюдаться всеми этими кардиналами и князьями, если бы они встретились наедине, исчез, словно по волшебству, наверное, под влиянием очарования этого места, избранного и оборудованного для трапезы.

– Да будет мне позволено попросить уважаемое общество быть столь благосклонным, чтобы сохранить на минуту тишину! Я хочу поднять бокал за здоровье кардинала Спады, который, как известно вашим преосвященствам и светлостям, отсутствует в связи с неотложными государственными делами, – взял слово монсиньор Паллавичини, губернатор Рима. – Он попросил меня сыграть сегодня для его дорогих гостей роль если не отца, то хотя бы дяди! Тихое одобрительное хихиканье было ответом на его слова.

– Как только я его увижу, – продолжал монсиньор Паллавичини, – то непременно выражу свою благодарность за его политические таланты, в особенности за то, что мы сидим за столом, накрытым не на испанский или французский манер, а в окружении оттоманов.

Снова раздалось веселое бормотание.

– А последнее должно напоминать о нашей общей судьбе как христиан, – добавил любезным тоном Паллавичини, бросив, однако, взгляд на кардинала д'Эстре, посла по особым поручениям, папского легата, избранного из ближайшего окружения Его Величества короля Франции, который все еще сохранял дружеские отношения с Османской Портой.

– И как врагов ереси, – моментально ответил д'Эстре, в свою очередь намекая на тот факт, что император Австрии, несмотря на то что он католик, сделал своими союзниками еретиков-голландцев и англичан.

– Не говорите слишком много о Порте, иначе д'Эстре обидится и уйдет, – услышал я чей-то слишком громкий шепот.

– Спокойно, довольно таких речей, – предупредительно заявил кардинал Дураццо, от которого ничего не укрылось, – только что один янычар уже не хотел давать мне инжир, а если он еще и услышит про еретиков, то небось вздумает напасть на меня с факелом и сжечь.

Едва присутствующие поняли намек на мой промах с кардиналом Дураццо, как все застолье снова разразилось громогласным смехом, а мне, несчастному, не оставалось ничего другого, как стоять с невозмутимым выражением лица и как можно прямее держать свой факел.

Мудро предвидя подобные политические перепалки, кардинал Спада, как человек чрезвычайно предусмотрительный, принял целый ряд мер предосторожности, как я узнал от дона Паскатио. К примеру, дабы не допустить того, чтобы кто-то чистил свои фрукты на французский манер, а кто-то, наоборот, на испанский, фрукты и овощи были поданы уже в очищенном виде.

Разумеется, уже несколько лет высший свет больше не рисковал одеваться один раз по испанской моде, а другой – по французской, поскольку благодаря Версалю за это время у всех стало большой модой одеваться на манер христианнейшего короля Франции. Но именно поэтому распространился другой обычай выражать свою привязанность к той или другой партии посредством огромного количества мелких знаков: от нагрудного платочка (друг Испании, если платочек был справа, или приверженец Франции – если слева) до чулок (белые – у сторонников Франции, красные – у друзей Испании). И не случайно аббат Мелани этим вечером надел белые чулки вместо привычных красных, какие носят аббаты.

Конечно, трудно было избежать того, чтобы дамы украшали себя букетиками цветов: носили их на правой стороне груди, если они были гвельфами, иначе говоря, сторонниками испанской партии, или на левой – если принадлежали к гибеллинам, то есть к друзьям французов. Однако, дабы не допустить серьезных нарушений приличия, а именно чтобы стол для трапезы не был сервирован слишком явно в духе той или другой стороны, что, как известно, играет особую роль в политическом значении банкета, в конце концов было принято решение полностью отступить от регламента и решиться на нечто абсолютно новое: без долгих раздумий ножи, вилки и ложки просто поставили в бокалы, что немало озадачило гостей, зато позволило избежать бессмысленных споров.

– …конечно, с собаками-ищейками совершенно иное дело, – уверял между тем своих слушателей кардинал в броском парике по французской моде.

– Что вы имеете в виду?

– Я хочу сказать, что князь Перетти раньше держал шестьдесят собак, а когда сезон охоты заканчивался, приказывал перевести их на лето в другое место, потому что ищейки плохо переносят жару, да и, кроме того, так можно сэкономить.

Это был кардинал Санта-Кроче, который, укрывшись под огромным париком, расхваливал преимущества охоты с собаками-ищейками.

– Ну зачем же таким образом напоминать всем, что он испытывает финансовые затруднения? – услышал я шепот молодого каноника, обратившегося к своему соседу совсем рядом со мной. Он использовал момент, когда общее застолье разбилось на многочисленные группки.

– Ха, Санта-Кроче разорился вконец, – ответил его собеседник, ухмыляясь, – у него от голода уже вывалился язык, а изо рта сами собой выпадают слова, которым лучше бы оставаться там.

Тот, кто это говорил, тоже был кардиналом, но имени его я еще не знал, однако заметил, что у него был изможденный вид, но ел и пил он жадно, словно вынужденный доказывать свой сангвинический характер.

Судьба (или, скорее, другое обстоятельство, о котором я расскажу позже) была благосклонна ко мне, потому что именно в этот момент к кардиналу подошел слуга с запиской:

– Ваше преосвященство, у меня записка для его преосвященства Спинолы…

– Для Спинолы из Санта-Цецилии или для моего племянника Спинолы из Сан-Чезарио? Или для Спинолы – президента порта Рипетты? Сегодня вечером мы все трое присутствуем здесь.

Слуга обескураженно молчал.

– Дворецкий сказал мне только то, что это для его преосвященства кардинала Спинолы, – наконец робко пробормотал он, но голос его был едва слышен в веселом шуме застолья.

– Тогда, наверное, это мне. Давай сюда.

Он открыл записку и сразу же свернул опять.

– Бегом отнеси ее кардиналу Спиноле из Сан-Чезарио, который сидит на другом конце стола. Видишь его? Вон там.

Его сосед по столу из деликатности уткнулся в свою тарелку и продолжал есть. Спинола из Санта Цецилии (теперь уже было ясно, что это он) сразу же обратился к нему:

– Знаешь что? Этот дурак дворецкий приказал принеси мне записку, которую Спада написал моему племяннику, Спиноле из Сан-Чезарио.

– Ах так? – отозвался тот, и в его глазах загорелось жадное любопытство.

– Там было написано: «Завтра на рассвете все трое на борту. Я сообщу А.».

– «А»? А кто такой этот «А»?

– Я знаю, кто это. Будем надеяться, что он не утонет, поскольку, как видно, он любит плавать на корабле, – со смехом сказал Спинола.

Гости разошлись очень поздно. Я устал до смерти: от пламени факела, который я держал несколько часов, половина моего лица просто горела жаром, а все тело стало мокрым от пота. Однако нам, факельщикам, пришлось терпеливо ждать, пока последний из гостей поднимется из-за стола. Поэтому у меня не было возможности подойти к Атто, хотя я сгорал от желания попросить у него объяснений. Я был вынужден просто смотреть, как он уходит в сопровождении Бюва, в то время когда слуги уже ходили вокруг стола и тушили стоявшие на столе свечи. Он не удостоил меня ни единым взглядом.

* * *

Добравшись наверх, на чердак, в общее помещение для слуг, я почувствовал себя таким разбитым, что просто не мог уже ни о чем думать. Под глухой храп моих товарищей я почувствовал, как меня охватывает страх: аббат очень плохо обращался со мной, а такого между нами еще не бывало. И я больше ничего не понимал. Я был в смятении, даже больше – в отчаянии.

Во мне поднимался страх, что я допустил непростительную ошибку, снова связавшись с Мелани. Я позволил втянуть себя в события, хотя мне надо было всего лишь попросить время на размышление. Ну пусть так, а почему бы и нет? И все для того, чтобы испытать аббата. Вместо этого Атто удалось за один-единственный день снова вторгнуться в мою жизнь. Однако деньги были таким искушением, перед которым невозможно устоять…

Я разделся, свернулся калачиком на одной из разостланных на полу постелей и вскоре провалился в тяжелый сон без сновидений.

– …они его прикончили.

– А где это случилось?

– На виа деи Коронари. Они держали его вчетвером или впятером и отобрали все.

Взволнованный шепот рядом со мной вырвал меня из объятий сна. Двое слуг говорили, по всей видимости, о каком-то опасном нападении.

– А каким ремеслом он занимался?

– Переплетчик.

* * *

Бег до потери дыхания, последовавший за этим сообщением, в конце концов не принес той пользы, на которую я рассчитывал.

Бросившись со всех ног бежать по лестнице для слуг и добравшись наконец до покоев аббата Мелани, я нашел его уже в боевой готовности. Вместо того чтобы лежать в кровати, как я ожидал, он сидел, склонившись над кипой бумаг, а руки его были в чернильных пятнах. Видимо, он только что писал какое-то письмо. Атто приветствовал меня с удрученным выражением лица, по которому тенью блуждали мрачные мысли.

– Я пришел, чтобы принести вам печальное известие.

– Знаю. Гавер, переплетчик, мертв.

– Как вы об этом узнали? – удивленно спросил я.

– А ты откуда знаешь?

– Я только что услышал об этом от двух пажей.

– Значит, у меня источники лучше, чем у тебя. Сейчас здесь был этот сбир, Сфасчиамонти. Он мне и сказал.

– Сейчас, в это время? – еще раз удивился я.

– Я как раз собирался послать за тобой Бюва, – сказал аббат, не ответив на мой вопрос. – Мы со сбиром договорились встретиться внизу, в каретном сарае.

– Вы опасаетесь, что это связано с сегодняшним покушением на вас?

– Ты думаешь так же, как и я. Иначе не прибежал бы сюда среди ночи, – заметил Атто.

Не говоря больше ни слова, мы все втроем отправились вниз, в каретный сарай, где Сфасчиамонти ожидал нас в старой служебной коляске, запряженной парой лошадей и с кучером на облучке. Он был готов к отъезду.

– Клянусь тысячью бомб! – воскликнул заметно взволнованный сбир, когда кучер выводил упряжку из сарая и закрывал за нами ворота. – Кажется, дело происходило так: кровать бедного Гавера находилась в верхней части мастерской. Ночью к нему ворвались три или четыре человека. Кто-то говорил, что их было даже больше. Как они зашли в дом, неизвестно. Дверь не была взломана. Они связали беднягу и лишили его возможности позвать на помощь, заткнув рот шерстяной тряпкой, затем обыскали все. Разбойники забрали все его деньги и скрылись. Через какое-то время (кто знает, через какое) переплетчику удалось выплюнуть тряпку изо рта и громко позвать на помощь. Когда его нашли, он был не в себе. Перепуган до смерти. Пока он рассказывал соседям свою историю, ему вдруг стало плохо. Когда пришел лекарь, он уже умер.

– Он был ранен? – спросил я.

– Я не видел труп, до меня там были другие сбиры. Сейчас мои люди занимаются расследованием.

– Мы сейчас поедем в мастерскую? – продолжал допытываться я.

– Почти что, – ответил аббат. – То место, которое нам нужно, совсем рядом.

Мы остановились на Пьяцца Фиамметта, неподалеку от которой начиналась виа деи Коронари. Тонкий серп месяца едва светил в ночи. В воздухе чувствовалась приятная свежесть. Сфасчиамонти вышел из кареты и велел нам подождать. Мы осмотрелись вокруг, но нигде не было видно ни души. Затем мы увидели торговца овощами с повозкой. Через какое-то время мы вздрогнули от свиста.

Это был Сфасчиамонти – он спрятался в арке ворот, однако его выдавал выступающий круглый живот. Взмахом руки он пригласил нас подойти. Мы приблизились.

– Эй, осторожнее, – запротестовали мы, когда сбир силой втащил нас в темную сырую подворотню.

– Ц-с-с-с! – зашипел сбир, прижав нас к стене и прячась за створкой ворот. – Два черретана. Они уже направлялись к вам. Спрятались, когда увидели меня, наверное, они уже убежали. Я сейчас посмотрю.

– Они наблюдали за нами? – обеспокоенно спросил Атто.

– Тихо! Вот они, – прошептал Сфасчиамонти и показал нам, чтобы мы посмотрели на улицу через щель между створками ворот.

Мы затаили дыхание. Осторожно вытянув шеи, мы увидели двух изможденных, оборванных старых нищих, бредущих по улице.

– Ты дурак, Сфасчиамонти, – сказал Атто со вздохом облегчения. – Ты на самом деле думаешь, что эти двое в состоянии вести за кем-то слежку?

– Черретаны наблюдают за тобой так, что ты и не заметишь. Они работают скрытно, – ответил сбир не моргнув глазом.

– Ну ладно, – перебил его аббат Мелани, – ты говорил с человеком, которого я тебе назвал?

– Конечно, клянусь отдачей сотни аркебуз! – поспешно заверил его сбир, сопровождая свои слова одним из этих странных ругательств.

Место, куда мы направлялись, находилось в боковой улочке, удаленной не более чем на квартал от мастерской переплетчика. Мы добирались туда довольно длинным и запутанным путем, поскольку и Атто, и Сфасчиамонти любой ценой хотели избежать нашего появления вблизи места преступления, где, возможно, дежурили сбиры, которым было поручено вести расследование. К счастью, нам помогала темнота.

– Почему мы прячемся, синьор Атто? Мы ведь не имеем отношения к смерти переплетчика, – заметил я.

Мелани не ответил.

– Судья назначил двух новых сбиров расследовать этот случай. Я их не знаю, – сообщил мне Сфасчиамонти, когда мы выходили с Пьяцца Фиаметта в направлении Пьяцца Сан-Сальваторе в Лауро.

Мы пробирались по переулкам квартала Понте, где Бюва споткнулся о целую колонию спящих нищих и с трудом избежал столкновения с горой ящиков и корзин. Это были бродячие торговцы, которые в ожидании рассвета и первых покупателей улеглись поспать возле своих ящиков. Под покрывалами и крышками угадывались, судя по запаху, полевой салат, семена люпина в сладком сиропе, вафли и мягкий сыр.

Встреча, о которой было договорено заранее, состоялась в мастерской изготовителя четок, где мы были надежно укрыты от взоров любопытных.

Ремесленник, старик с лицом, изрытым морщинами, настолько подобострастно приветствовал Мелани, словно знал его уже давно, а затем провел в глубь помещений. Мы прокладывали себе путь через маленькую холодную пещеру, полную четок из дерева и кости, всех размеров и цветов, беспорядочно переплетенных, развешанных на стенах или разложенных на маленьких столах. Мастер выдвинул ящик стола.

– Вот, пожалуйста, господин. – Он уважительно подал аббату небольшой чехольчик из голубого бархата прямоугольной формы.

После этого мастер вместе со Сфасчиамонти исчез в задней комнате. Атто дал Бюва знак следовать за ними.

Я ничего не понял. Почему смерть переплетчика заставила нас поспешить в эту мастерскую, изготовляющую церковную утварь? Неужели только для того, чтобы забрать нечто, что в моих глазах выглядело как настенная картинка с изображением какого-то святого? Я никак не мог связать между собой эти события.

Атто угадал мои мысли и схватил меня за рукав, решив, что наступил нужный момент дать мне первые пояснения.

– Сегодня утром я договорился с переплетчиком, что он оставит мою книжицу здесь, у этого доброго человека.

Значит, то, что переплетчик отдал Мелани, было не изображением святого, а той самой таинственной книжкой, о которой аббат так не любил говорить.

– Я хорошо знаю этого ремесленника, он всегда помогает мне, как только в этом появляется нужда, и я могу довериться ему, – добавил он, не говоря, однако, какого рода услуги оказывает ему изготовитель четок, и не давая никаких пояснений о той самой книге.

– Поскольку переплетчика зачастую не бывает в его мастерской, я подумал, что удобнее будет забрать книгу отсюда, – продолжал аббат. – Новый переплет я оплатил заранее. И правильно сделал! Иначе сейчас, чтобы забрать свое маленькое произведение, мне пришлось бы объясняться с каким-нибудь сбиром, который стал бы задавать слишком много вопросов: знал ли я переплетчика, как давно, какого рода отношения нас связывали… Попробуй втолковать этим людям, как получилось так, что именно в тот момент, когда я разговаривал с бедным Гавером, какой-то незнакомец ударил меня ножом. Они бы мне не поверили. Их вопросы я могу представить себе уже сейчас: почему именно в тот момент, тут, конечно, есть взаимная связь, что вы делаете в Риме и так далее. Короче говоря, мой мальчик, давай забудем это.

Затем Атто сделал мне знак следовать за ним. Однако он пошел не к выходу, а в заднюю комнату, где за пару минут до того скрылись Сфасчиамонти, мастер-четочник и Бюва.

Там, за старым кривым столом нас ждала маленькая женщина лет пятидесяти, вид которой выражал полную покорность и скромность. Она разговаривала с Сфасчиамонти и ремесленником, Бюва же слушал их с сонным видом. Когда вошел Атто, женщина почтительно встала, сразу же угадав в нем человека благородного происхождения.

– Вы закончили? – спросил Мелани.

Сбир и Бюва кивнули.

– Эта женщина – соседка бедного Гавера, – начал свой отчет Сфасчиамонти, когда мы вышли из мастерской и пересекали Пьяцца Сан-Сальваторе в Лауро. – Она все видела из окна. Она слышала, как кто-то звал на помощь и стучался в дверь переплетчика. Тот был человеком набожным, и сразу же открыл дверь, а закрыть уже не успел – к нему ворвались еще каких-то два человека. Через полчаса они вышли с кипой бумаг и с парой переплетенных книг.

– Бедный Гавер. И глупый к тому же, – заметил Атто.

– Но зачем они украли бумаги? Это мне не понятно. – Я вопросительно посмотрел на Атто.

– Если за этим стоят черретаны, то вообще понять ничего невозможно, – вмешался в разговор Сфасчиамонти, и лицо его помрачнело.

– Почему вы так уверены, что это были именно ваши нищие? – спросил Атто с некоторым нетерпением.

– По опыту. Если где-то появляется один нищий, как тот, который ранил вас, а потом убежал, то за ним обязательно появятся и другие, – сухо пояснил сбир.

Вдруг Атто остановился, вынудив остановиться и всю нашу четверку.

– Проклятие, о чем ты, собственно, все время упорно говоришь? Сфасчиамонти, мы так далеко не продвинемся с твоими намеками. Объясни нам раз и навсегда, чем они занимаются, эти нищенствующие монахи, эти… черризаны, как ты их называешь.

– Черретаны, – скромно поправил его Сфасчиамонти.

Теперь я был уверен. Он никогда бы сам в этом не признался, но уже сейчас Атто Мелани чувствовал страх, который, словно змея, оплетал его ноги и поднимался все выше к животу.

Аббат Мелани слишком хорошо знал, что он не случайно столкнулся с одним из этих странных индивидуумов, о которых говорил Сфасчиамонти, и получил от него удар ножом, рана от которого до сих пор болела и мешала ему, и что переплетчик, на чьих глазах все это происходило, не случайно в ту же ночь подвергся нападению у себя в мастерской, после чего умер. А этот несчастный по его заказу переплел ему книгу. Удивительные совпадения, которые никому бы не понравились.

– Прежде всего я хочу знать одно, – упрямо потребовал аббат, в котором упорство духа боролось с усталостью старого тела, – они действуют по своему усмотрению или по чьему-то заданию? И если да, то по чьему?

– Вы думаете, это так легко узнать? У черретан всегда творятся какие-то странные дела. Нет, творятся толькостранные дела.

И сбир начал рассказывать, насколько я понял, о происхождении черретан и о сути этого таинственного братства.

– Черретаны – сволочи, подонки. Происходят они из Черетто в Умбрии, где нашли пристанище после того, как сбежали из Рима. Поначалу они сами были священниками, а высших по рангу священников прогнали.

В Черетто, как он объяснил далее, черретаны избрали себе нового высшего священника, который разделил их в зависимости от наклонностей по группам, родам и сектам: [17]допферы, фагиры, шлепперы, стабулеры, лосснеры, кленкнеры, каммезиры, грантнеры, дутцеры, даллингеры, а также кальмиры, веранцы, христианцы, зефферы, швайгеры, попрошайки-буркарты, блатширеры…

вернуться

17

Далее они перечислены: шлепперы – мошенники-попрошайки, выдающие себя за священников из сел и просящие подаяние якобы на нужды своей церкви; стабулеры – мошенники, выдающие себя за высокопоставленных монахов; лосснеры – нищие, представляющиеся людьми, побывавшими в плену; кленкнеры – нищие с физическими уродствами или ненастоящими ранами, просящие подаяние у церквей; каммезиры – грамотные нищие, зачастую бывшие школяры или студенты; грантнеры – попрошайки, которые прикидываются припадочными; даллингеры – нищие, изображающие из себя кающихся грешников, например бывших палачей.

– Как вы можете помнить все эти названия?

– Работа такая…

Он продолжал объяснять, что допферы, или, как они себя еще называют, зазывалы, подделывают папские печати или печати прелатов, везде показывают их и утверждают, что имеют право отпускать грехи, спасать от чистилища или пекла и вообще прощать любой грех, а за эти услуги берут с легковерных людей золотом. Фагиры называют себя так, потому что они никакие не прорицатели, только выдают себя за них и обманывают простых людей из сел. За деньги они делают вид, будто умеют предсказывать будущее, потому что якобы в них поселился Божественный дух. Дутцеры – это ненастоящие монахи или ненастоящие священники, они не посвящены ни в низший, ни в высокий сан. Они ходят по селам, читают молитвы и собирают милостыню, а за отпущение грехов берут милостыню побольше и все кладут себе в карман. Кальмиры, или кафпимы, – это мнимые паломники, которые выпрашивают милостыню под предлогом того, что совершают паломничество в святую землю, или в Рим, или к святому Якову в Галицию, или к Богородице Лоретской. А выкупщики рассказывают, что у них есть родственники или братья, которые попали в плен к туркам, и им приходится просить милостыню, чтобы выкупить своих родных. На самом деле это неправда. А вот даллингеры, наоборот…

– Минуту: если черретаны творят такое, то почему их никто не остановит? – перебил его Атто.

– Потому что они делают все это тайно. Они разделились на секты, и никто не знает, сколько их и где они находятся.

– Но все же это – секты, как вы говорите, или просто банды мошенников?

– И то, и другое. Прежде всего они – мошенники, но у них есть свои тайные ритуалы, они клянутся во взаимной верности и братаются. Если кого-то из них схватят, остальные могут быть уверены, что он никогда никого не выдаст. Иначе его ждет проклятие. По крайней мере, они в это верят.

– Что это за ритуалы?

– О, если бы знать… Черные мессы, наверное, жертвоприношения, клятвы на крови и тому подобные вещи. Но никто никогда этого не видел. Для своих ритуалов они уходят в деревни, в уединенные места, в заброшенные села…

– Много ли их в Риме?

– Они прежде всегов Риме.

– Но почему?

– Потому что здесь находится Папа Римский. А там, где Папа, там деньги. И всякого рода паломники, которых можно обмануть. А сейчас у нас святой год: еще больше денег и еще больше паломников.

– Неужели ни один Папа никогда не отлучал эти секты от Церкви? – спросил Атто.

– Для того чтобы быть запрещенной, секта – или группа преступников – должна быть обнаружена, – ответил Сфасчиамонти. – Нужно доказать хотя бы что-нибудь, узнать настоящие имена членов сект. Как можно запретить непонятную группу, состоящую из жалких голодных людей, не имеющих ни имени, ни жилья?

Атто молча кивнул и задумчиво почесал ямочку на подбородке.

Уже занимался день, когда мы вернулись к карете. Сфасчиамонти попрощался с нами.

– Я приду на виллу Спада позже. Надо заглянуть к себе домой. Меня ждет мать. Сегодня как раз тот день, когда я приношу ей продукты. Если я не приду вовремя, она будет беспокоиться.

* * *

– А сейчас вы вдвоем должны кое-что сделать для меня.

– Вдвоем? Вместе? – удивился я, обменявшись взглядами с Бюва.

Мы только что расстались с Сфасчиамонти. Аббат Мелани уже уселся в карету, чтобы ехать обратно на виллу Спада, однако вместо того чтобы впустить нас, он закрыл дверцу за собой.

– Вы пока что останетесь тут. – Это было все, что он лаконично сказал мне в ответ.

Затем он подал мне запечатанное письмо. Я сразу же узнал его: это было то самое письмо – ответ таинственной Марии.

– Но, синьор Атто, – слабо запротестовали мы с Бюва, поскольку нам очень хотелось хоть немного поспать перед новым рабочим днем.

– Потом. А сейчас идите. Письмо вручит Бюва. Но один, потому что ты, – он ловко повернул разговор на меня, – одет неподобающим образом. Наверное, рано или поздно придется подарить тебе новый костюм. Я разъясню тебе, куда нужно идти, ибо Бюва объяснять бесполезно.

– Разрешите все же возразить, – упорствовал я.

И сразу же прочитал имя адресата:

«Мадам коннетабль Колонна».

Мысли в моей голове смешались, и я не знал, чему отдать предпочтение: с одной стороны, я не мог дождаться, когда попаду домой и отдохну (и обдумаю последние тревожные события), но, с другой – мне внезапно открылась подлинная сущность загадочной Марии, которая состояла с Атто в тайной переписке и прибытия которой ожидали на вилле Спада.

Мадам коннетабль Колонна – это имя было мне знакомо. Какой римлянин не слышал о великом коннетабле, [18]римском князе Лоренцо Онофрио Колонне, представителе одного из старейших и благороднейших родов Европы? Он умер около десяти лет назад, а она, должно быть, его вдова…

– Ну, давай, говори, – вздохнул Атто, прервав ход моих мыслей. – Что ты хочешь?

В этот момент я заметил, как выражение нетерпения на лице аббата внезапно сменилось удивлением, словно ему вдруг что-то пришло на ум или вспомнилось.

– Какой же глупый! Иди сюда, садись, мальчик мой, – воскликнул он, открывая дверцу кареты и подвигаясь. – Конечно, мы должны поговорить. Давай, рассказывай мне все. Или нет, я уверен, что у тебя хватило чувства долга, чтобы пожертвовать парой минут заслуженного сна и составить мне подробный отчет обо всем, что ты слышал, – сказал он с такой уверенностью, будто совершенно забыл о том, что мы вместе провели эту ночь в хождениях по Риму.

– Слышал? Где?

– Это же ясно: вчера за ужином, когда я использовал трюк с факелом, чтобы заставить тебя станцевать целый менуэт вокруг пола и чтобы ты очутился за спиной кардинала Спинолы. Так скажи мне, о чем они говорили?

У меня перехватило дыхание. Только что Атто признался, что издевался надо мной «понарошку», когда вчера вечером приказал сначала подойти ближе, потому что ему якобы не хватало света, затем, под предлогом того что пламя жжет ему затылок, грубо отослал меня на другой конец стола. Более того: аббат все это затеял, чтобы я подслушал разговоры гостей…

– Честно говоря, синьор Атто, я не знаю, какой из этих разговоров мог бы кого-нибудь заинтересовать. Я имею в виду, что говорили они о каких-то мелочах, ничего не значащих вещах…

– Мелочи? Мальчик мой, в том, что говорит кардинал святой римской церкви, мелочей нет, и нет ни единого звука, который не имел бы значения. Ты мог бы сказать, что все они – дураки, и я мог бы с тобой даже согласиться, но то, что слетает с их языка, в любом случае представляет интерес.

– Пусть будет так, как вы говорите, однако я… Ах да, было там одно дело, которое показалось мне весьма странным.

И я рассказал ему о том, как одного кардинала Спинолу перепутали с другим, о записке от кардинала Спады, предназначенной для одного из них, но попавшей к другому, и о содержании этой записки.

– Там было написано: «Завтра утром на восходе солнца все трое на борту. Я сообщу А.».

Атто задумчиво молчал. Затем он сделал вывод.

– Это может быть интересным. Действительно, очень интересно, да, – пробормотал он, рассеянно посматривая на Бюва, сидевшего на краю дороги.

– Что вы хотите этим сказать?

Он снова замолчал, сверля меня взглядом, но мысли его уже устремились следом за бешено мчащейся каретой грядущих событий.

– Что я – гений! – наконец воскликнул он, сильно хлопнув меня по плечу. – Гений этот аббат Мелани, который использовал предлог с факелом, чтобы поставить тебя вблизи нужных людей, которые смеются и слишком много болтают не там, где надо.

Я смотрел на него, ничего не понимая. Он соединил прошедшие, неизвестные мне события с будущими, которые он уже отчетливо видел перед собой, в то время как для меня они оставались в полнейшем тумане.

– Ну хорошо, нам тоже вскоре придется взойти на борт корабля, – заключил он, потирая руки, словно подготавливая их к решающему моменту.

вернуться

18

Коннетабль – во Франции до XVII в. – одно из высших должностных лиц, главнокомандующий армией.

– На борт корабля? – изумился я.

– Сначала идите и вручите письмо, – нетерпеливо приказал Мелани, опять открыл дверцу и бесцеремонно высадил меня, – всему свое время!

8 июля лета Господня 1700, день второй

Несколько минут спустя мы с Бюва отправились в Путь, а тем временем карета Атто исчезла в переулках Рима. В моей голове мысли опять сменяли одна другую. Значит, эта Мария, мадам коннетабль Колонна (а только она могла быть той загадочной дамой, с которой Атто давно поддерживал тайную связь), была В Риме? Аббат дал мне задание отдать письмо в монастырь Санта-Мария в Кампо Марцио. Странно, разве эта Мария в своем последнем письме не написала, что остановилась в окрестностях Рима и приедет не раньше завтрашнего дня?

Под безоблачным небом уже скоро опять установилась жара «собачьих дней». Но не духота мешала мне идти, а неуверенная и рассеянная манера Бюва передвигаться. Он постоянно посматривал во все стороны и мог ни с того ни с сего остановиться, чтобы растроганно полюбоваться куполом, церковной колокольней или какой-нибудь простой стеной из обожженного кирпича.

Наконец я решился нарушить молчание.

– Вы знаете, кому нам следует отдать письмо?

– О, естественно, не самой княгине. Мы должны отдать его одной монашке, преданной княгине. Да будет тебе известно, что княгиня, еще будучи молодой девушкой, провела некоторое время В этом монастыре, поскольку настоятельницей монастыря была ее тетка.

– Конечно, княгиня знает аббата Мелани?

– Знает ли она его? – захихикал Бюва, словно мой вопрос заслужил такого иронического ответа.

Я помолчал минуту.

– Вы хотите сказать, что она его хорошо знает? – уточнил я.

– Ты знаешь, кто такая княгиня Колонна?

– Ну, насколько я помню… Если не ошибаюсь, она была женой коннетабля Колонны. Того, который умер десять лет назад.

– Княгиня Колонна, – поправил меня Бюва, – в первую очередь была племянницей кардинала Мазарини, великого государственного деятеля и хитроумного политика, прославившего Францию и Италию.

– Да, действительно, – смущенно пробормотал я, поскольку упустил из виду то, что было мне известно еще много лет назад. – А сейчас, – попытался я выкрутиться из положения, – мы по заданию аббата Мелани передадим ей письмо как можно более скрытным образом.

– Да, конечно, – кивнул Бюва. – Мария Манчини прибыла в Рим инкогнито!

– Мария Манчини?

– Это ее девичья фамилия. Однако она не любит эту фамилию, поскольку она не благородного происхождения. Аббат, наверное, был крайне взволнован. Прошло уже много времени с тех пор, как он видел княгиню в последний раз. О да, Боже мой, уже очень много времени!

– Очень много? А как много?

И тут я вдруг сообразил, кто такая эта таинственная Мария, чье имя так томно прошептал Атто. Это была та самая дама, которая много лет назад вышла замуж за князя Лоренцо Онофрио Колонну, а затем по причине своего слишком свободного поведения приобрела репутацию вздорной и капризной особы, и это мнение о ней держалось на протяжении уже нескольких десятилетий. Я знал об этом только понаслышке, потому что все происходило давно, когда я был еще маленьким мальчиком.

Почему же Атто не объяснил мне, кому адресовано письмо, которое он доверил нам с Бюва? Какого рода были у них отношения? Из письма, тайком прочитанного мною, этот пункт остался непроясненным, зато я достаточно много узнал о проблеме испанского престолонаследия, то есть о теме, которая, как видно, была близка им обоим. Однако, как бы ни интересовали меня эти вопросы, мне пришлось отставить их на более позднее время, поскольку мы уже пришли к месту назначения.

Мы стояли перед женским монастырем Санта-Мария в Кампо Марцио. Постучав в дверь монастыря, Бюва сказал монашке, открывшей нам дверь, что должен отдать письмо лично в руки сестре Катерине, и показал это письмо. Следуя указаниям Атто, я держался на заднем плане. Через несколько минут в дверях показалась другая монашка.

– Сестра Мария еще не прибыла, – поспешно проговорила она, быстро выхватив письмо из рук Бюва и тут же закрыла тяжелую деревянную дверь.

Мы с Бюва удивленно посмотрели друг на друга.

Значит, в этом и была разгадка: связь между аббатом Мелани и мадам коннетабль была настолько секретной, что письма передавались через монастырь, даже когда Марии еще не было (и вообще она должна была приехать на виллу Спада, а не в монастырь). Передача писем была доверена монашкам, которые умели крепко хранить секреты.

Затем мы зашли в палаццо Роспильози на Монте Кавалло, где Бюва оставил меня на улице, а сам пошел забирать свои туфли, которые забыл там накануне. Так что у меня было время полюбоваться огромным мощным зданием, возвышавшимся на Квиринале. Я уже читал об этом холме – что он чрезвычайно богат красотами и на нем есть сады с прекрасными круглыми террасами и чудесными маленькими воздушными замками.

На обратном пути секретарь Мелани опять внимательно изучал окрестности и поэтому все время заставлял меня отклоняться от нашего пути. И вообще каждый раз, когда Бюва хотел вернуться па предыдущую улицу, он безошибочно отправлялся в противоположном направлении.

– Разве нам не сюда? – удивленно спрашивал он меня в таком случае, совсем не обеспокоенный своей рассеянностью и моими усилиями наставить его на путь истинный.

И тут я вспомнил, что Атто, представляя мне своего секретаря, намекал и на другие его слабости. Возможно, как раз и выпал подходящий момент использовать их. Я решил, что будет нетрудно направить Бюва не в ту сторону, поскольку его и без того все время тянуло туда.

Мы пересекли маленький переулок, где нищие, в большом числе прибывшие в городе связи со святым годом, занимались своим ремеслом. Уже через несколько секунд это пестрое общество заговаривало с нами. Все нищие предлагали одно и то же: порошок против глистов; квасцы, с которыми свечные фитили горят вечно; масло из коровяка против озноба; известковую пасту против крыс; очки, с помощью которых можно видеть в темноте. Были там странные персонажи, которые безо всякого страха держали в руках тарантулов, крокодилов, индийских ящериц и василисков, затем те, кто танцевал и делал сальто-мортале на канате или кто очень быстро бегал на руках, поднимал грузы на своих собственных волосах, умывался расплавленным свинцом, давал отрезать себе нос ножом или вытаскивал изо рта. канат длиной десять локтей.

Тут вдруг в переулке появилась маленькая группа прилично одетых мужчин в сопровождении довольно симпатичных женщин и объявила, что сейчас они будут показывать комедию.

Актеров моментально окружила толпа зевак, бездельников и случайных прохожих, отпускавших шутки, а также женщин, детей и стариков; последние недовольно ворчали, но весьма внимательно следили за происходящим. Комедианты вытащили неизвестно откуда пару дощатых стен и с невероятной скоростью установили небольшую сцену. Самая храбрая женщина из группы взобралась на нее и стала петь под гитару, на которой ей аккомпанировал один из актеров. Для начала они спели попурри из шванков, [19]и народ, обрадовавшись бесплатному представлению, толпой повалил к ним.

Однако, когда первые песни были спеты и люди ожидали начала представления, на сцену вышел старший группы, вытащил из сумки бутылочку с темным порошком, объявил, что это чрезвычайно сильное лекарство, и начал расхваливать его в цветистых выражениях. Часть публики стала волноваться, поняв, что комедианты – на самом деле шарлатаны, а главный из них – старший шарлатан. Однако многие зрители продолжали внимательно слушать объяснения: дескать, этот порошок – не что иное, как магическая эссенция, которая может сделать богатым своего обладателя. Если смешать его с хорошим маслом, то получится волшебная мазь против чесотки, а если с кошачьим калом, то выйдет прекрасное средство для горячих компрессов и пластырей.

вернуться

19

Шванки – народные средневековые сатирические стихи или песни (нем.)

В то время как шарлатан продавал первые бутылочки со своим порошком простодушным крестьянам, зачарованно слушавшим его объяснения, мы поспешили удалиться от плохо пахнущей толпы людей, почти перекрывшей проход, и снова вышли на широкую улицу.

Проходя мимо трактира, я внес совершенно невинное предложение:

– Думаю, что в качестве замены заслуженному сну вы не отказались бы от удовольствия укрепить свой дух иным образом, – сказал я, замедляя свой шаг.

– Э-э… я думаю… – неуверенно пробормотал Бюва, не отрывая глаз от церковной колокольни.

Однако узрев вывеску трактира и, главным образом, услышав доносящийся оттуда звон бокалов и голоса посетителей, он сменил тон:

– Нет, черт побери, конечно, нет!

Пока я размачивал в добром красном вине крендель, который попросил принести себе в качестве завтрака, Бюва наконец-то решился удовлетворить мое любопытство и начал делать для меня краткий обзор жизни мадам коннетабль.

– В последнее десятилетие перед смертью, в последние годы своего правления во Франции, кардинал Мазарини привез из Рима в Париж многочисленных родственников: двух сестер и семерых юных племянниц. Всех племянниц надо было выдать замуж. Дочерей старшей сестры кардинала, Анну Марию и Лауру Мартиноцци, выдали замуж за князя Конти и герцога Модену. О лучшей партии нельзя было и мечтать. Однако у кардинала остались еще пять племянниц, выдать замуж которых было труднее. Это были дочери другой сестры, пять девушек из семьи Манчини: Ортензия, Марианна, Лаура, Олимпия и Мария. Девушки были капризными и хитрыми, злыми и очаровательными одновременно, и их прибытие вызвало при дворе противоречивые чувства: ненависть у женщин и любовь у мужчин. Некоторые презрительно называли девушек «мазаринками». Но мазаринки умели смешивать в кубке совращения нектары невинности и лукавства, чистоты и наглости, молодости и опытности, осторожности и храбрости. Теми, кто испил из этого кубка, они управляли по всем правилам точной и беспощадной науки страстей.

Тем не менее (а может быть, благодаря их честолюбивым целям) со временем его преосвященству удалось-таки найти им подходящих мужей. Лаура довольно скоро встретила герцога Меркюра. Марианна стала невестой герцога Бульонского. Ортензия заполучила герцога Меллерайе, а Олимпия вышла замуж за графа Суассона. Был искусно организован целый ряд свадеб, на которые никто не мог и надеяться, поскольку до того, как попасть в Париж, эти девушки были никем. Сейчас же они стали графинями и герцогинями, были замужем за князьями, за потомками Ришелье и Генриха IV и, кроме того, сказочно богатыми. Их матери, сестры Мазарини, хотя и принадлежали к римской аристократии, но к самой низшей.

– Правда, семья Манчини из очень древнего дворянского рода, – пояснял секретарь. – Их генеалогическое древо уходит корнями в тысячелетнюю историю. Но у них никогда не было того благосостояния, которое имели только высшие ветви дворянских родов. Сами их фамилии говорят за себя: Мартиноцци, Манчини, – передразнил он, ставя ударение на оцции ини. – Да любой невежда поймет, что это не самые благозвучные фамилии. Несмотря на вздорный нрав девушек, все свадьбы мазаринок прошли без особых проблем. Лишь одна племянница создавала Мазарини огромные сложности: Мария. В четырнадцать лет она приехала в Париж, когда молодой Людовик был всего на год старше ее. Она жила во дворце дяди и была опьянена блеском и роскошью, которые потом, во время Фронды, вызвали гнев народа против Мазарини. Поначалу мать короля, Анна Австрийская, относилась к ней очень благосклонно, как и к другим племянницам Мазарини, – словно это были ее родные дети.

– Однажды мать девочек Манчини тяжело заболела, его величество навещал больную и каждый раз встречал Марию. Поначалу все, естественно, выглядело вполне прилично: «Плохое состояние здоровья чрезвычайно тревожит меня» – и так далее, и так далее.«О Ваше Величество, невзирая на печальный повод, ваши слова – великая честь для меня…» – изображал Бюва сначала королевское величие, а потом – женскую благовоспитанность.

В конце концов мать Марии умерла, и на похоронах от некоторых не укрылось, что молодая женщина ведет беседу с королем намного более доверительно и свободно, чем когда ее мать еще находилась в добром здравии.

В тот день, когда была похоронена мать Марии, при дворе вечером давали балет с многозначительным названием «L'Amour malade». [20]Как он привык делать это в молодости, Людовик принял участие в танцах. В присутствии всего двора он открыл королевским пируэтом в большом зале Лувра первый из десяти выходов,каждый из которых изображал лекарство для выздоровления больного от любви Амура.

И было немало придворных, заметивших, что ноги Людовика были гибче, двигались ловчее, чем обычно, что он был более вынослив, прыгал выше, а взгляд был тверже, в нем даже горел огонь, словно его несла невидимая сила и нашептывала ему на ухо тайный рецепт, как может излечиться больной Амур и в конце концов одержать триумфальную победу.

Ни один из молодых дворян, бывавших при дворе, до сих пор не пытался подружиться с королем. Людовик был слишком важным – слишком серьезным, когда смеялся, и слишком несерьезным – когда отдавал приказы. А молодые женщины, разговаривая с ним, пытались скрыть смущение и робость за формальностями и придворными реверансами.

Лишь Мария не испытывала страха перед Людовиком. В то время как другие женщины от стеснения (и от горячего желания стать его избранницами) дрожали перед королем, молодая итальянка вела любовную игру с такой же продуманной ловкостью, С какой она действовала бы, будь вместо Людовика любой другой красивый мужчина.

На людях он держался со всеми холодно и отстраненно; лишь с ней одной, сам иногда того не замечая, король терял маску равнодушия и всем своим видом выражал вожделение. Он просто умирал от желания полностью довериться ей, что, естественно, запрещалось этикетом, король даже стал заикаться, краснеть и смешно робеть перед ней.

– Есть люди, – клялся Бюва, – которые видели, как его величество перед сном кусал свою подушку, мучимый воспоминаниями о том моменте, когда полное намеков острое словцо Марии сначала вызвало у него сильный смех, а потом – позорное заикание. Он потерял королевское величие и упустил подходящий момент, для того чтобы сказать ей: я люблю вас.

И снова болезнь ускоряет ход событий. После многочисленных трудных путешествий и инспекций, а может, из-за плохого воздуха, помутившего его жизненные соки, в конце 1658 года в Кале Людовик тяжело заболевает. Температура держится очень высокая и не спадает, несколько недель подряд весь Париж опасается за жизнь своего короля. В конце концов благодаря искусству одного провинциального хирурга Людовик выздоравливает. Когда он возвращается в Париж, ему докладывают сплетню, которая является главной темой всех разговоров при дворе: во всем городе нет никого, чьи глаза пролили бы больше слез, чем глаза Марии, чьи губы звали бы его чаще и чьи руки молились бы горячее за его выздоровление.

Вместо прямого объяснения в любви (на которое никто не имеет права решиться в таком случае), Мария отправляет Людовику намного более красноречивое послание. Весь двор нашептывал королю: она любит тебя, и ты знаешь это.

В последующие месяцы королевский двор находится в Фонтенбло, где Мазарини, который по-прежнему крепко держит бразды правления государством в своих руках, занимает молодого короля, день за днем развлекая его новыми дивертисментами: поездкой в карете, комедиями, концертами и прогулками на лодках. Снова и снова в карете, на земле или на траве следы Людовика пересекаются со следами Марии. Они постоянно ищут и в каждый момент находят друг друга.

– Разрешите вопрос, – перебил я его. – Откуда вам известны такие подробности? Ведь эти события происходили более сорока лет назад.

– Аббат Мелани знает эту историю лучше, чем кто-либо другой, – коротко ответил он.

вернуться

20

«Больной Амур» (фр.).

– Ага, вот оно что. Значит, Атто рассказал вам, как и мне, все о том времени, – сказал я, сознательно преувеличивая, – о секретных заданиях, которые он выполнял для кардинала Мазарини, о Фуке…

Я специально назвал две тщательно охраняемые тайны из прошлого Мелани: о его дружбе с главным интендантом Фуке (о которой он сам рассказывал мне семнадцать лет назад), министром финансов Франции, которого преследовал христианнейший король, и тот факт, что Атто был тайным агентом на службе у Мазарини (об этом я узнал от других).

Мне показалось, что в глазах Бюва мелькнуло изумление. Наверное, он подумал, что, раз аббат Мелани открыл мне свои сокровенные тайны, то я заслуживаю доверия.

– Тогда, наверное, он тебе также рассказал, – продолжал Бюва, понизив голос, – о том, что сам был влюблен в Марию, конечно, между ними ничего такого не могло быть, и, когда король был вынужден из государственных соображений жениться на испанской инфанте, она покинула Париж и уехала в Рим, чтобы выйти замуж за коннетабля Колонну. И о том, что аббат встречался с ней в Риме, потому что вскоре после этого он приехал сюда. Они до сих пор пишут друг другу письма. Аббат не забыл ее.

Я поднял бокал с вином и сделал большой глоток, стараясь спрятать лицо, чтобы не показать своего изумления.

Мне удалось убедить Бюва, что я достаточно осведомлен о подоплеке жизни Атто, так что он может говорить со мной открыто. Мне нельзя было дать ему заметить, что я слышу эти откровения впервые.

Значит, Атто любил Марию еще тогда, когда она кокетничала с молодым королем Франции. «Этим и объясняются его вздохи, – подумал я, – когда ему вручили письмо мадам коннетабль на вилле Спада!»

Пока я заказывал себе еще один крендель, мне вдруг вспомнился разговор, который я услышал семнадцать лет назад, когда только познакомился с Атто, – разговор между гостями постоялого двора, где я в то время работал. Речь тогда шла о том, что Атто якобы является духовником одной из племянниц Мазарини, в которую так безумно влюбился король, что даже хотел на ней жениться. Теперь я знал, кто была эта племянница Мазарини.

Наша беседа была внезапно прервана сценой, которая, к сожалению, не редка в таких заведениях. В трактир зашли четверо бродяг, чтобы просить милостыню, вызвав гнев хозяина и молчаливое недовольство других гостей. Один из бродяг тут же начал ссору с молодой парой, сидевшей рядом с нами, и за какие-то секунды между ними возникла драка, так что нам пришлось искать другое место, чтобы не быть втянутыми в потасовку. В драке приняли участие больше десяти человек, включая нищих, посетителей, хозяина и его слугу. В суматохе они толкнули наш стол и чуть не опрокинули кувшин с вином.

После того как потасовка закончилась, мы увидели, что, к счастью, наш кувшин с вином остался цел, и, когда бродяги убежали, мы наконец снова сели за стол. Я слышал, как хозяин еще долго проклинал многочисленных дармоедов, которые шатались по улицам Рима.

– О да, я тоже знал, что аббат Мелани был влюблен в Марию Манчини, – соврал я, надеясь выведать у Бюва подробности.

– Причем влюблен настолько, что, когда она покинула Париж, каждый день приходил к ее сестре Ортензии, – подтвердил Бюва, наливая вино в бокалы. – Это вызвало недовольство ее супруга, герцога ла Меллерайе, наглого лицемерного человека, который велел своим слугам избить аббата, а позже даже приказал изгнать его из Франции.

– Ах да, герцог ла Меллерайе, – повторил я, делая глоток, и вспомнил, что слышал нечто подобное еще от постояльцев локанды.

– Аббат, который, казалось, не мог жить без связи с одной из мазаринок, с благословения короля, кстати, снабдившего его кругленькой суммой, уехал в Рим, чтобы увидеться с Марией. Так, а теперь давай лучше уйдем, – сказал Бюва, поскольку мы успели уже опорожнить весь кувшин с вином. – Прошло много времени, и господин аббат, небось, уже спрашивает, куда я запропастился, – объяснил он и попросил хозяина рассчитать нас.

* * *

Мы попросили двух старых лошадей и, не говоря больше ни слова, поскакали на виллу Спада. Мне очень хотелось спать, а Бюва жаловался, что у него кружится голова, и видел причину этого в том, что аббат поднял его с постели в ранний час. Я тоже с удивлением заметил, что чувствую себя разбитым: видимо, событий последнего дня, включая ночь, было для меня слишком много. Я уже не был тем молодым человеком, что семнадцать лет назад. Из последних сил я кивнул Бюва на прощание, затем сел на мула и отправился к своему домику. Я знал, что Клоридии еще нет. Эти проклятые роды затягивались. Я упал на кровать и погрузился в полусон, мечтая о том, как мы увидимся сегодня вечером на вилле Спада: дело в том, что в числе других приглашенных на вилле ожидали княгиню Форано, которая была на позднем сроке беременности, так что на всякий случай требовалось присутствие Клоридии. Затем сон сморил меня.

* * *

Мой сон был прерван весьма неожиданным и, мягко говоря, неприятным образом. Грубая, враждебная сила трясла меня, сопровождая тряску громовым голосом. Любая попытка вернуться в нематериальное царство сна и обороняться против этого мирского вражеского вмешательства была бы бесполезной.

– Проснитесь, проснитесь же наконец, прошу вас!

Я открыл глаза, по которым тут же больно ударил солнечный свет. Голова болела, как еще никогда в жизни. Тот, кто тряс меня за плечи, был гонцом с виллы Спада, и я с трудом узнал его из-за страшной головной боли и усилия держать глаза открытыми.

– Что вы здесь делаете… и как вы сюда зашли? – еле вымолвил я.

– Я пришел, чтобы передать записку от аббата Мелани, и увидел, что дверь открыта. Как вы себя чувствуете?

– Терпимо… Дверь была открыта?

– Что касается меня, то я хотел постучать, поверьте, – ответил он почтительно, как, по его мнению, и надлежало обращаться к человеку, которому шлет записки уважаемый аббат Мелани, – однако затем я решился войти в дом, чтобы убедиться, что с вами ничего не случилось. Мне кажется, что вы стали жертвой воровства.

Я посмотрел по сторонам. Комната, в которой я спал, была в ужасном состоянии. Одежда, одеяла, скатерти, мебель, обувь, грелка, ночной горшок, некоторые из акушерских инструментов Клоридии, даже распятие, которое обычно висело над супружеской кроватью, – все было разбросано на кровати и на полу. У порога валялся разбитый стакан.

– Вы ничего не заметили, когда вернулись?

– Нет, я… мне кажется, все было в порядке…

– Значит, это случилось, когда вы спали. Наверное, у вас был очень глубокий сон. Если хотите, я помогу вам навести порядок.

– Нет, спасибо. Где записка?

Едва гонец попрощался со мной, я попытался, преодолевая страх, навести хоть какой-то порядок в доме. Но я добился лишь того, что мое огорчение от неприятной неожиданности только усилилось. И в других комнатах, в кухне, в кладовке и даже в подвале царил страшный хаос. Кто-то забрался в дом, пока я спал, и обыскал каждый угол. «Не повезло им, – подумал я, – единственные ценности были зарыты поддеревом, о чем знали лишь мы с женой». Через добрых полчаса наведения порядка я обнаружил, что не пропал ни один важный предмет. Все еще мучимый головной болью и слабостью, я уселся на постель.

«Кто-то залез в дом среди бела дня», – сказал я себе еще раз. Заметил ли я что-нибудь, когда вернулся домой? Я не помнил. Честно говоря, я не мог даже вспомнить, что делал после возвращения, настолько усталым и разбитым чувствовал себя. И только сейчас до меня дошло, что в своем затуманенном состоянии я еще не прочел записку Атто. Я развернул ее и от изумления замер с открытым ртом:

«Бюва усыпили и ограбили. Немедленно приходи ко мне».

* * *

– Ясно как Божий день, что вам обоим дали наркотик, – заключил аббат Мелани, нервно расхаживая взад и вперед по своей комнате на вилле Спада.

Бюва сидел в углу. Его глаза были налиты кровью, а сам он выглядел так скверно, что, кажется, у него не было сил даже зевнуть.

– Не может быть, чтобы ты не слышал, как воры перевернули весь твой дом, – сказал аббат, поворачиваясь ко мне, – и не может быть, чтобы Бюва не почувствовал, как его подняли с матраца, уложили на землю и не только сняли с него одежду, но и забрали деньги, оставив его полуголым. Нет, все это невозможно, если не использовать каких-то очень сильных снотворных.

Бюва робко кивнул. Чувство вины и стыда за случившееся было просто написано у него на лице. Значит, и Бюва сразу же после нашей миссии в городе заснул мертвым сном. Аббат был прав: нам дали какое-то наркотическое средство.

– И как же они это сделали? – с иронией нараспев произнес Мелани.

Мы с Бюва посмотрели друг на друга пустыми усталыми глазами: мы не имели ни малейшего понятия об этом.

– А они не пытались проникнуть к вам? – спросил я Атто.

– Нет. Наверное, потому, что я, вместо того чтобы сидеть по кабакам, – подчеркнул он с многозначительным видом, – не спал, а работал.

– Неужели вы ничего не слышали?

– Абсолютно ничего. И это самое странное во всей истории. Конечно, я запер дверь, ведущую из моей комнаты в комнату Бюва. Но все же, должно быть, это был самый настоящий колдун, кто бы он ни был.

– Сфасчиамонти, наверное, еще не вернулся, но остальные сбиры на вилле должны же были хоть что-то увидеть, – заметил я.

– Сбиры, сбиры… – нервно передразнил он, – они могут только пять и шляться по борделям. Они могли впустить сюда какую-нибудь шлюху, которая сначала обслужила охранников, а потом помогла ворам. Известно же, как происходят такие дела.

– Очень странно, – заметил я. – И всего через пару часов после нападения на несчастного переплетчика. Есть ли связь между этими двумя происшествиями?

– Милосердное Небо, надеюсь, что нет! – испуганно подскочил Бюва, у которого не было ни малейшего желания оказаться, пусть и косвенно, повинным в чей-то смерти.

– С уверенностью можно сказать: они искали то, что надеялись найти у одного из вас двоих. Доказательством является тот факт, что они не пытались проникнуть ни в какую другую квартиру в поместье. Я задал слугам по секрету пару вопросов, но все они очень удивились: никто не видел посторонних.

– Мы должны немедленно известить дона Паскатио Мелькиори! – воскликнул я.

– Ни в коем случае, – остановил меня Атто. – По крайней мере, до тех пор, пока сами не внесем ясность в эту историю.

– Но кто-то же проник в поместье! Мы все, наверное, находимся в опасности! И мой долг – сообщить господину кардиналу Спаде, что…

– Очень хорошо, ты встревожишь всех, гости будут жаловаться на охрану виллы и начнут разъезжаться. И про свадебное торжество можно забыть. Ты этого хочешь?

Аббат Мелани настолько привык к своим сомнительным делишкам, что уже не обращал внимания на то, что сам стал жертвой: ему всегда было что скрывать, поэтому он прежде всего заботился о сохранении секретности. Конечно, его возражения были небезосновательными: мне трудно было представить себе, чтобы я мог расстроить свадьбу племянника кардинала Фабрицио. Так что пришлось смириться и согласиться с аббатом.

– Но что же они искали? – спросил я, чтобы сменить тему.

– Если даже вы этого не знаете… Я, по крайней мере, не имею понятия. То, на что они нацелились, очевидно, связано со мной, потому что я – единственный, кто знает вас обоих. Но сейчас…

– Да?

– …я должен подумать, причем основательно. А пока что будем действовать последовательно. Есть еще и другие загадки, которые требуют решения, и, кто знает, может, они приведут нас к этой. А ты, мой мальчик, сейчас пойдешь со мной.

– Куда?

– На борт, как я тебе обещал.

* * *

Заглянув в кухню, чтобы взять что-нибудь перекусить на обед, мы тайно покинули виллу Спада, выйдя не через главные ворота, а прокравшись через виноградник, и незамеченными добрались до выхода.

Пока мы преодолевали этот богатый препятствиями участок и пачкали обувь влажной землей виноградника, Атто, наверное, почувствовал жаркое дыхание моего любопытства на своем затылке.

– Ну ладно, речь идет просто-напросто о следующем, – начал он без длинных предисловий. – Твой господин должен где-то взойти на борт вместе со Спинолой из Сан-Чезарео и неким господином А.

– Я очень хорошо помню это.

– Да, но главная проблема, в отличие от того, что ты, вероятно, предполагаешь, состоит не в том, где состоится эта встреча, а в том, кто будет в ней участвовать.

– То есть кто такой этот А.

– Совершенно верно. Только зная положение в обществе, а также прочие особенности участников тайной встречи, можно судить о месте, где она состоится. Если это один князь и два обывателя, то встреча состоится во владениях дворянина, который, конечно, не будет ради двух своих верноподданных отправляться куда-то. Если встречаются два профессиональных преступника и один честный человек, то место встречи точно изберут мошенники, которые хорошо знают места тайных собраний, и так далее.

– Ну хорошо, я понимаю, – сказал я с некоторым нетерпением, пока мы с трудом прокладывали себе путь по грязи.

– Итак, у нас есть два кардинала. Один извещает другого и говорит ему, что лично свяжется с третьим человеком в этом союзе. Речь идет, несомненно, о человеке одного с ним положения, иначе твой хозяин в своей записке выразился бы иначе. Например: «Увидимся завтра на борту, А. тоже будет там», чтобы подчеркнуть, что этот третий человек другого сословия. Но он написал: «Я сообщу А.», так ведь?

– Так оно и есть, – подтвердил я, пока мы крались через ворота виллы.

– Он как будто бы хотел сказать: в этот раз извещу его я, не беспокойся. Короче говоря, у меня сложилось впечатление, что эти трое поддерживают довольно тесные, доверительные отношения.

– Согласен, а дальше?

– Значит, речь идет о третьем кардинале.

– Вы уверены?

– Нив коем случае. Но это единственное, за что можно зацепиться. А сейчас взгляни на это.

К счастью, мы находились достаточно далеко от главных ворот виллы, чтобы ее обитатели уже не могли видеть нас. Атто с поразительной ловкостью вытащил из сумки мятый, согнутый пополам листок бумаги и развернул его:

Аккиаиоли,

Албани,

Альтиери,

Аркинто,

Асталли,

Барбариго,

Барберини,

Бики,

Бонкомпаньи,

Борджиа,

Кантельми,

Карпенья,

Ченци,

Коллоредо,

Корнаро,

Костагути.

– Так, а теперь я спрашиваю тебя: сколько фамилий кардиналов начинается на букву «А»?

– Синьор Атто, что это вы мне показываете? – спросил я, обеспокоенный сим странным документом. Неужели Атто опять втягивает меня в шпионскую историю?

– Читай и держи язык за зубами. Это кардиналы, которые будут избирать следующего Папу. Кто начинается с буквы «А»?

– Аккиаиоли, Албани, Альтиери, Аркинто и Асталли, – прочел я первые строчки.

Он тут же снова сложил листок и засунул назад в сумку. Затем мы двинулись дальше.

Мы пришли уже прямо к городским воротам Сан-Панкрацио, откуда по виа Аурелия можно было выйти из города в восточном направлении. Я заметил, как Атто быстро осмотрелся вокруг. Он тоже не хотел слишком привлекать к себе внимание. Если попасться с таким документом, то можно быть обвиненным в шпионаже с самыми страшными последствиями.

– Ну, теперь посмотрим, – сказал он с широкой беззаботной улыбкой, словно мы говорили о каких-то мелочах. Я заметил, что он старается расслабить мышцы лица, чтобы быть готовым к встрече с охраной на воротах Сан-Панкрацио. Нам нужно было пройти через эти ворота, чтобы продолжить выбранный им путь к цели, которую он мне пока не назвал.

– Асталли – папский легат в Ферраре, его в эти дни нет в Риме, он приедет, если вообще приедет, только на конклав. Аркинто живет в Милане, это слишком далеко, чтобы появиться на празднике твоего господина. Аккиаиоли, первый в списке, насколько мне известно, не является добрым другом семьи Спады.

– Таким образом, остаются только Альтиери и Албани.

– Именно так. Альтиери очень хорошо подходит к нашим предположениям, поскольку, как и Спада, относится к группе кардиналов, избравших Папой блаженной памяти Климента X. Однако Албани подходит еще лучше из-за политического равновесия.

– Что вы имеете в виду?

– Очень просто: тайная встреча трех кардиналов имеет смысл особенно тогда, когда встречаются представители трех различных фракций. Вот, Спинола слывет сторонником кайзеровской империи. Спада, наоборот, будучи государственным секретарем неаполитанского, то есть рожденного в ленных владениях Испании, Папы, имеет право считаться сторонником Испании. Албани же многие числят приверженцем Франции. Тем самым мы имеем маленький синод, который является своего рода подготовкой к конклаву. Поэтому твой хозяин так нервничает в эти дни: нагоняй дворецкому, затравленный, напряженный вид…

– Одна молочница рассказала мне, что кардинал Спада находится в постоянных разъездах между послами и кардиналами и это связано с какой-то папской грамотой, – вспомнил я и сам удивился: оказывается, даже я обладал интересной информацией, которую, однако, еще не мог применить с пользой.

– Очень хорошо! Я ошибаюсь, или действительно Албани занимается папскими указами?

Он не ошибся: именно это я услышал вчера в разговоре двух дам за ужином.

Тут нам пришлось прервать беседу, так как мы подошли к стражникам у ворот Сан-Панкрацио, которые, конечно, хорошо знали меня, поскольку мой дом находился прямо перед городской стеной и я ежедневно проходил через ворота в обоих направлениях. То, что я шел в сопровождении благородного господина, давало дополнительное преимущество. Нас пропустили без проблем.

– Вы так и не сказали, куда мы идем, – заметил я, хотя в моем воображении уже вырисовалась определенная картина.

– Итак, наши кардиналы хотят провести эту тайную встречу на борту какого-то плавучего средства. Не на Тибре ли?

– Это маловероятно.

– Действительно, такое вполне могло быть, если бы они хотели укрыться от любопытных глаз. Однако на самом деле у них есть место поудобнее, на суше и всего в двух шагах от виллы Спада. Мы уже почти пришли к нему. Наверное, ты слышал о нем: оно называется «Корабль».

* * *

После рассуждений Атто я, конечно, ожидал услышать это название.

– Разумеется, я слышал о нем, – ответил я. – Я каждый день прохожу мимо него, когда иду от своего дома на виллу Спада. Но только после ваших размышлений мне пришло на ум, что оно может быть местом встречи трех кардиналов, – признался я. – А потом мне стало ясно, что выражение «на борту» – иносказательное… Атто ускорил шаги отметил мое дипломатичное признание его преимущества молчаливой улыбкой.

– Вот увидишь, – снова начал он, – это действительно уникальное место. Речь идет, как ты, наверное, знаешь, о месте, которое чрезвычайно тесно связано с Францией, что делает встречу между Спинолой и Спадой, твоим хозяином, еще интереснее: два кардинала, один из которых – сторонник Испании, а другой – Австрии, тайно встречаются во французском доме.

– Итак, собрание посвящено выборам следующего Папы. Если третий – это друг французов Албани, то можно сказать, что Франция доминирует.

– Мы тут только осмотримся, – проговорил Атто, не отвечая мне. – Встреча, конечно, состоялась на рассвете, в час тайных заговоров, а сейчас все уже, наверное, закончилось. Тем не менее мы могли бы обнаружить пару интересных вещей. И кроме того…

– Кроме того?

– Случайная встреча. Очень странно. На «Корабле» хранится нечто особенное. Предметы, которые… Ну ладно, это старая история, когда-нибудь рано или поздно я расскажу тебе о ней.

При этих последних словах мы добрались до нашей цели, и мне пришлось отложить попытку удовлетворить свое любопытство на более позднее время.

Место, куда мы намеревались проникнуть и которому суждено было сыграть огромную роль в дальнейших событиях, находилось совсем неподалеку от моего дома. О нем слышали все, но действительно хорошо знали лишь очень немногие.

Его официальное название было вилла Бенедетта, по имени некоего Бенедетти, о котором я знал только то, что он построил это здание несколько десятков лет назад с большими затратами и такой же роскошью. Из-за особенной формы, придававшей ему вид парусного корабля, люди прозвали это здание «корабельной виллой» или кратко «Кораблем».

Как я уже упомянул, это было известно всем, причем не только живущим по соседству, поскольку вилла пользовалась довольно необычной репутацией. Дворец и сад при нем после смерти хозяина, последовавшей около десяти лет назад, достались по наследству одному из родственников кардинала Мазарини. Однако сей родственник кардинала ни разу не побывал здесь, и, таким образом, дворец стал заброшенным местом. Заброшенным, однако не покинутым: дело в том, что с наступлением темноты люди видели там загорающиеся огни, а днем – проносящиеся мимо тени людей. Если стоять на улице, то можно было различить доносившиеся из дворца звуки музыки, топот множества ног, приглушенный смех. Слышался тихий неумолчный плеск фонтана, нарушаемый иногда скрипом быстрых шагов лакея по гравию внутреннего двора.

Однако никто не видел ни единого посетителя, входившего во дворец или выходившего из него. Перед виллой никогда не останавливалась ни одна карета, чтобы доставить важных гостей, не говоря уже о том, чтобы из дворца вышел хоть один слуга, чтобы запастись продуктами для кухни или дровами на зиму. Все знали, что там должен кто-то быть. Только никто и никогда не видел этого человека.

«Корабль» как будто жил своей тайной жизнью и мог совершенно обходиться без связи с внешним миром. Казалось, что внутри прячутся загадочные безликие люди, словно боги маленького Олимпа, не обращающие внимания на мир и вполне довольные своим таинственным уединением. Призрачная аура вокруг здания удерживала любопытных на расстоянии и внушала определенный страх даже тем, кто, как я, каждый день проходил мимо виллы.

С другой стороны, расположение «Корабля» на виа Аурелия, высшей точке пологого холма Джианиколо, не могло было быть более прекрасным и достойным восхищения. Стоящий как раз на границе между городом и деревней, дворец дышал самым здоровым воздухом, а вокруг раскинулись самые очаровательные пейзажи, так что не надо было мучительно напрягать зрение, чтобы обнаружить их. Хотя он и находился среди ряда пологих холмов, образующих гряду, дворец-корабль имел величественный вид и казался скорее замком, чем виллой или дворцом. Точнее, плавучим замком, если можно так выразиться. Двойная наружная лестница перед фасадом как будто образовывала нос корабля, врезавшийся в зелень сада двумя симметричными изгибами, и вела на маленькую террасу – точную копию верхней палубы. С противоположной стороны низкий полукруглый фасад изображал корму корабля. Здесь большая, закрытая арочными окнами лоджия выходила окнами на виа ди Порта Сан-Панкрацио. И наконец, корпус «Корабля» образовывали четыре жилых этажа с легким воздушным основанием, увенчанные четырьмя башенками с флажками-флюгерами, которые были словно флаги на мачтах корабля.

«Корабль» гордо возвышался над верхушками окружавших его кустов и деревьев, так что был виден даже на большом расстоянии, и совершенно неважно, что сад был не особенно велик. Изречение на латыни у входа в дом, которое я часто читал, проходя мимо, гласило:

Agri tant um quofruamur,Non quo oneremur.

Иначе говоря, автор призывал иметь земли ровно столько, столько нужно для удовольствия, а не тратить деньги на покупку лишних. Эта сентенция, исполненная старой крестьянской мудрости, конечно же, была только вступлением к тому, что мы обнаружили внутри здания, а того было больше, намного больше.

Атто остановился, чтобы издали понаблюдать за разветвлением виа ди Порта Сан-Панкрацио, открывавшей вид на расположенное поблизости поместье Корсини.

– Я знаю, что «Корабль» построил некий Бенедетти, – снова взял я в свои руки нить разговора, пока мы осторожно всматривались в дорогу, лежащую перед нами. – Но кем он был?

– Одним из доверенных лиц Мазарини. Его агентом здесь, в Риме. От имени Мазарини он скупал картины, книги, ценные вещи. Со временем он стал довольно знающим специалистом в этом деле. Он поддерживал связи с Бернини, Альгарди, Пуссеном… Я не знаю, говорят ли тебе что-то эти имена.

– Да, конечно, синьор. Это великие художники.

– У Бенедетти были амбиции архитектора, – продолжал Атто, – хотя он таковым не являлся. Иногда он брался за вещи, которые были ему не по силам. Например, предложил построить большую лестницу на холме между площадью Испании и Тринита деи Монти, но это предложение не нашло отклика. Однако некоторые его замыслы удалось осуществить. Был у него, к примеру, эскиз, по которому здесь, в Риме, был сделан катафалк для похорон кардинала. С моей точки зрения, он был тяжеловат и слишком помпезен, но не уродлив. Бенедетти был талантливым дилетантом.

– Может быть, и к «Кораблю» он тоже приложил руку, – высказал я предположение.

– Действительно, говорят, что вилла – это больше его творение, чем архитектора, которому он ее заказал. И я уверен, что так оно и было.

– Вы хорошо знали его?

– Я помогал ему, когда именно из-за этого «Корабля» он приезжал во Францию тридцать лет назад. Перед смертью Бенедетти из благодарности завещал мне некоторые вещи. Несколько восхитительных маленьких картин.

И вот мы очутились перед каменной оградой, окружавшей виллу. Атто посмотрел на запад и зажмурился от яркого света полуденного солнца.

– Он приехал во Францию, чтобы осмотреть Во-ле-Виконт – замок моего друга Никола Фуке. Я сопровождал его, и он заявил мне, что хочет почерпнуть вдохновения для строительства своей виллы. А теперь прекращаем разговоры. Мы уже у цели. Ты все увидишь своими глазами и можешь, если захочешь, составить свое собственное суждение.

Мы подошли ко входу, сделанному в необычном, восхитительном стиле. Прямо перед нами возвышалась корма корабля: большая закрытая сквозная галерея с легкими арками, которая имела форму полукруга и выходила на улицу, где находились мы. Из галереи доносилось тихое журчание маленького фонтана. «Корма» доходила до окружавшего виллу ограждения, искусно выполненного в форме обрыва с окнами и дверями в виде морских гротов и бухт. И действительно, качающийся на воображаемых волнах «Корабль» выглядел так, будто был пришвартован к скалистому рифу. Волшебный «Корабль» возвышался на холме Джианиколо среди пиний, кустов олеандра, клевера и маргариток, словно стоял на якоре у морского побережья.

Казалось, никто не охранял маленькие ворота, ведущие на виллу. Ворота в самом деле были только прикрыты, но не заперты и открывались в передний двор, откуда был выход в сад.

Мы сделали несколько осторожных шагов, в любой момент ожидая, что кто-то выйдет нам навстречу. Изнутри виллы слышался чей-то голос, приглушенный расстоянием. И, словно 9X0, ему вторил женский смех. Однако никого не было видно. Мы находились в просторном внутреннем дворе, а справа стояло изящное господское строение «Корабля». Посреди свободной площадки, оживленный красивыми каскадами, журчал, изливая свой нескончаемый бурлящий поток, прелестный фонтанчик.

Мы остановились и осмотрелись вокруг, чтобы сориентироваться. С левой стороны от нас раскинулся парк, и мы нерешительно приступили к его обследованию. Вдоль дорожки тянулись шпалеры фруктовых деревьев и горшки с аргуми и другими фруктами, выставленные в один ряд, далее виднелась широкая лестница, ведущая в девять разных аллей, обсаженных кустами роз, ряды деревьев, опустивших свои ветви над сводчатыми входами в дом.

Маленькие фонтаны, объединенные в еще один большой фонтан, находившийся посреди террасы на первом этаже здания, создавали постоянно меняющийся приятный звуковой фон.

– Разве мы не будем докладывать хозяевам о своем прибытии?

– Пока что нет. Мы вторгаемся в частное владение, я знаю, но на входе не было охранника. Если понадобится, мы скажем в оправдание, что хотели выразить свое почтение владельцу этой роскошной виллы. Короче говоря, надеемся, что, как говорят, дуракам закон не писан.

– Как долго? – встревожился я, поскольку мне совсем не нравилась перспектива попасть в неприятное положение в месте, находящемся так близко от моего дома и от виллы Спада.

– До тех пор, пока не найдем что-нибудь интересное о собрании наших трех кардиналов. А сейчас перестань задавать свои вопросы.

Перед нами открылась аллея, на которой возвышалась большая пергола, обвитая изысканными сортами винограда.

– Виноград – христианский символ возрождения. Так Бенедетти принимал своих гостей, – заметил Мелани.

Пергола заканчивалась, как мы теперь увидели, красивой фреской с изображением триумфа [21]в Древнем Риме.

Приближаться к дому было бы слишком опасно: рано или поздно мог подойти кто-нибудь, чтобы положить конец нашей запретной разведывательной вылазке. Но чем дольше мы гуляли по тенистым аллеям парка, тем в большей безопасности чувствовали себя в объятиях ласковой полуденной тишины, напоенной ароматом цитрусовых деревьев, под мирное журчание фонтанов.

Во время нашей прогулки по саду мы наткнулись на площадку с двумя небольшими пирамидами. На каждой из пирамид сбоку виднелась надпись. На первой было написано:

«GENII AMOENITATI

Qui procul a curis ille laetus;

Si vis esse talis,

Esto ruralis».

– Ну, мальчик мой, теперь твоя очередь, – любезно предложил мне Атто.

– Я бы сказал так: «К очарованию гения. Блажен, кто не имеет забот; если хочешь быть им – живи в деревне».

На другой пирамиде было начертано похожее изречение:

«AMICITIAE FELICITATI

In secunda, et in adversa fortuna

Nil solidius amico:

Hunc facilius in rure,

Quam in aula invenies».

–  «О радостях дружбы. В хорошие, как и в плохие дни нет ничего надежнее друга: но ты скорее найдешь его в деревне, чем при дворе», – перевел я.

Мы молча постояли перед пирамидами, каждый – по крайней мере, так думал я – втайне гадая, о чем думает другой. Какие мысли вызвали эти сентенции у Атто? Дух и дружба… Если бы меня спросили, какой дух обуревает его, я тут же подумал бы о двух его сильных страстях: о политике и интригах. А дружба? Аббат Мелани относился ко мне хорошо, в этом я не сомневался, с тех пор как поймал его на том, что он тайно носит у сердца мои жемчужины, прикрепив их, словно ex voto, [22]к покрывалу Кармельской Богородицы. Но, несмотря на это, был ли Атто сейчас или когда-нибудь еще хотя бы на мгновение моим другом, настоящим, бескорыстным другом, как он любил утверждать, когда ему было это удобно?

Вдруг издали послышалась приглушенная мелодия – странный напев, словно песнь печальной сирены, похожая на звучание то флейты, то гамбы или даже на женский голос.

– Они музицируют на вилле, – заметил я.

Атто напряг слух.

– Нет, это не на вилле. Музыка доносится откуда-то из окрестностей.

Мы устремили наши взоры на парк, но напрасно. Внезапно поднялся ветер, и с клумб, деревьев и кустов в воздух с шорохом взметнулись бледные упавшие листья – преждевременные жертвы летней жары.

– Оттуда, она слышна оттуда, – поправил себя Атто.

Он указал на окно в западной стороне входного дворика, и мы подошли прямо под окна, откуда каждый мог не только видеть, но и слышать нас, тем не менее никто, как и прежде, не мешал нам бродить по парку. Я был удивлен, что нас не пытаются остановить, однако постепенно я проникся дерзким доверием к этому месту, которое до сих пор было для меня таким незнакомым и таинственным. Мы прислушивались, глядя наверх, в направлении окна (действительно, единственного открытого), откуда, как нам казалось, доносилась музыка. Однако незримый покров тишины снова опустился на парк и на нас.

вернуться

21

Триумф – в Древнем Риме – тожественная встреча полководца-победителя.

вернуться

22

Ex voto – по обету (лат.)

– Похоже на то, что им доставляет удовольствие оставаться невидимыми, – пошутил Атто.

Таким образом, у нас появилась возможность поближе полюбоваться архитектурой «Корабля». Фасад, у которого мы стояли, был разделен на три части; на его ровной поверхности было углубление, занятое на первом этаже красивым портиком с арками и колоннами, над которыми на уровне второго этажа тянулась терраса. Мы направились к портику.

– Синьор Атто, посмотрите сюда.

Я показал Атто надпись на латыни над каждым их четырех люнетов портика:

«AERIS SALUBRITAS,LOCI SUBLIMITAS,URBIS VICINITAS,DOMUS COMMODITAS».

–  «Здесь целебный воздух, превосходное место, близость города, удобный дом», – перевел Атто. – Настоящий гимн, спетый Эльпидио Бенедетти своему дому.

Две другие надписи похожего содержания были над двумя дверями:

«Agricola semper in proximum annum dives est.

Laudato ingentia Rura, exigum colito».

–  «Крестьянин всегда богат в будущем году. Восхвалим большие поля, обработаем малые».Занимательно. Посмотри, этого здесь полным-полно.

Атто предложил мне зайти в портик. Оглядев фасад, я увидел множество изречений, немного поблекших, сгруппированных по три над каждой колонной и покрывавших стены, словно лес.

Я прочел первый девиз, а за ним и остальные.

«Скромность – мать всех добродетелей».

«Не все авторы – мудрецы».

«Хороший друг лучше сотни родственников».

«Один враг – слишком много, сто друзей – мало».

«Один мудрец и один безумец знают больше, чем просто один мудрец».

«Уметь жить важнее, чем уметь говорить».

«Одно порождает другое, а мир управляет ими».

«Имея немного ума, можно править миром».

«Миром правят мнения».

По сторонам лоджии были расположены полуколонны, и на них тоже было достаточно цитат:

«Никто при дворе не веселится больше, чем дурак»;

«Загородный дом – лучшее место для размышлений и наслаждений мудреца».

– Я уже слышал о надписях на «Корабле», – сказал Атто, вместе со мной изучая, их, – но я никогда не думал, что их так много и что они повсюду. Действительно, достойный внимания груд. Браво, Бенедетти! Хотя не все они выросли на его навозе, – с коварной улыбкой заключил он.

– Что вы хотите этим сказать?

–  «Миром правят мнения», – процитировал Атто елейным дребезжащим голоском, одергивая одежду так, чтобы она походила на скуфью, потом со строгой миной на лице поднял брови. И приложил два пальца к верхней губе, изображая усы.

– Его преосвященство кардинал Мазарини! – воскликнул я.

– Одна из его любимых поговорок. В отличие от других, эту он никогда не записывал.

– А какие изречения, кроме этого, вы узнали еще?

– Дай посмотрю… «Скромность – мать всех добродетелей»– это изречение Папы Климента IX, моего хорошего друга, царствие ему небесное. Потом… «Хороший друг лучше сотни родственников».Это часто повторяла мне когда-то ее величество Анна Австрийская, покойная мать христианнейшего короля Франции… Ты что-то сказал?

– Нет, синьор Атто.

– Ты уверен? Я мог бы поклясться, что слышал что-то похожее на… да, на шепот.

Мы осмотрелись, немного обеспокоенные. Ничего не обнаружив, мы продолжили нашу экскурсию, как вдруг снова раздалась та же мелодия, только в этот раз гораздо слабее, почти неслышно.

–  Фолия, – сказал аббат, – а здесь она и вправду служит хорошим фоном.

– Действительно, здесь все как-то слишком высокопарно, – согласился я.

– Ты не знаешь, что это? Мелодия, которая там звучит, – это вариации на тему фолия.По крайней мере, мне так кажется по тому маленькому отрывку, что я услышал.

Я промолчал, так как не знал, что означает тема фолияв музыке.

– Речь идет о народной песне из Португалии, первоначально народном португальском танце под названием «фолия», – пояснил Атто, отвечая на мой невысказанный вопрос. – Это очень известная тема. Ее основа – музыкальная канва, назовем это так, очень простая структура, на которой музыканты импровизируют множество вариаций и виртуозных контрапунктов.

Мы затаили дыхание еще на минуту, прислушиваясь к музыке, которая постепенно вырисовывалась в мотив, то серьезный и строгий, то милый, то меланхоличный, но никогда не повторяющийся.

– Это прекрасно, – прошептал я, чувствуя, как кружится голова от этой волшебной музыки.

– Это бассо остинато,тоже с вариациями, который сопровождает контрапункты: он всегда покоряет мечтательные натуры вроде твоей, – захихикал Атто. – Однако в данном случае ты совершенно прав. До сих пор я всегда считал, что нет лучше вариаций на тему фолия,чем созданные маэстро Марэ из Версаля, однако эти, на итальянский манер, просто очаровательны. Действительно талантливый композитор, кто бы он ни был.

– А кто же был первым автором фолия? – полюбопытствовал я, когда отзвучала музыка.

– И все, и никто. Как я тебе уже сказал, это народный напев, старинный танец, который существует так же давно, как и память человеческая. Даже само название фолияокутано тайной. Подожди, дай мне прочитать, здесь что-то написано о Лоренцо де Медичи, – ответил Атто, стараясь прочесть какие-то стихи, однако почти тут же прекратил свою попытку. – Ты слышал? – прошептал он.

Я тоже это слышал. Два голоса. Один мужской, другой женский. Совсем рядом. И скрип гравия под чьими-то ногами. Мы огляделись. Никого.

– Ну, в конце концов, мы тут находимся с дружескими намерениями, – сказал Атто и перевел дыхание. – Нам нечего бояться.

Мы снова продолжили наши исследования. На меня произвели глубокое впечатление изречения на стенах «Корабля», прибывающие удалиться от мирской суеты и искать правду и мудрость В надежной гавани природы.

«Странно, – подумал я, – именно в этом месте, где мы ищем свидетельства тайной встречи трех кардиналов, читались слова о том, что следует презирать политические и деловые хлопоты». Сам я уже почти полностью отошел от общественных дел: я отказался писать для газет и окопался вместе с Клоридией на своем маленьком поле. Атто же, наоборот, и спустя семнадцать лет занимался этим, да еще как. Однако в этот момент (впрочем, я мог и ошибаться) мне показалось, что эти строчки, с мягким нажимом указывающие на бренность сего мира, наложили на его лицо тень сомнения и раздумий.

– Какие стихи! Ты их знаешь, читаешь в сотый раз, но тем не менее кажется, что они всегда могут сказать тебе что-то новое, – заметил он про себя.

Между арками мы прочли прекрасные стихи о временах года Мариино, Тассо и Алеманни, а также двустишия Овидия. И сразу же наше внимание привлекли новые мудрые мысли, которые мы обнаружили высеченными в нише между окнами на стене палаццо:

«Кто потерял доверие, тому уже больше нечего терять»;

«Кто не имеет друзей, не будет счастлив»;

«Тот, кто быстро обещает, чаще всего потом очень долго жалеет об этом»;

«Тот, кто всегда смеется, тот часто обманывает»;

«Кто бежит за игрой, обеднеет в конце»;

«Кто пытается обмануть, тот часто бывает сам обманут»;

«Кто плохо говорит о других, тот пусть сначала подумает о самом себе»;

«Кто правильно предполагает, тот дает хорошие советы»;

«Кто имеет уважение, у того будет и все добро»;

«Кто хочет иметь много друзей, тот пусть испытает немногих»;

«Кто не рискует, тот не выигрывает»;

«Кто верит, что знает много, тот понимает меньше».

– Проклятие, – вдруг прошептал Атто.

– Что с вами?

Он на мгновение замолчал.

– Как так может быть, что ты ничего не слышал? Какой-то звук, прямо передо мной.

– Честно говоря… Мне показалось, что треснула ветка.

– Ветка, которая ломается сама собой? Это было бы очень интересно, – поддел он меня, оглядываясь по сторонам и с трудом переводя дыхание.

Я не хотел говорить ему о своих впечатлениях, но наша разведка как будто шла двумя параллельными путями: письмена, которые мы расшифровывали, и таинственные звуки, которые пугали нас. Словно это были две разные реальности: начертанные слова и звуки из ниоткуда, бросающие вызов одни другим.

Еще раз набравшись храбрости, мы отправились дальше. Список изречений продолжался во второй нише:

«Кто хочет иметь все, тот умрет от жадности»;

«Кто не ведает лжи, тот верит, что все говорят правду»;

«Кто привык делать зло, не думает ни о чем другом»;

«Кто оплачивает долги, тот извлекает из этого прибыль»;

«Кто хочет много, не должен требовать мало»;

«Кто проверяет каждое перышко, никогда не застелет постель»;

«Кто не уважает других, не заслуживает уважения к себе»;

«Кто не ценит других, того не ценят другие»;

«Кто покупает вовремя, тот покупает выгодно»;

«Кто не знает страха, тот подвергает себя опасности»;

«Кто сеет добродетель, тот пожнет славу».

И в третьей нише:

«ОСТЕРЕГАЙСЯ:

Бедного алхимика,

Больного врача,

Внезапной ярости,

Подстрекаемого безумца,

Ненависти господ,

Общества предателей,

Лающей собаки,

Молчащего мужчины,

Общения с ворами,

Нового трактира,

Старой проститутки,

Ночной ссоры,

Мнения судей,

Сомнения врачей,

Рецепта аптекарей,

«И так далее» нотариуса,

Злобы женщин,

Слез проституток,

Лжи торговцев,

Воров в доме,

Возвращающейся служанки,

Ярости народа».

– Старым шлюхам и мнению судей доверять нельзя, это уж точно, – согласился Атто с улыбкой.

Наконец, в четвертом углублении был последний ряд мудрых сентенций.

«ТРИ ВИДА ЛЮДЕЙ СТОИТ НЕНАВИДЕТЬ:

Высокомерного бедняка,

Жадного богача,

Сумасшедшего старика.

СЛЕДУЕТ ИЗБЕГАТЬ ТРЕХ ВИДОВ ЛЮДЕЙ:

Певцов,

Стариков,

Влюбленных.

ТРИ ВЕЩИ ОСКВЕРНЯЮТ ДОМ:

Куры,

Собаки,

Женщины.

ТРИ ВЕЩИ ДЕЛАЮТ МУЖЧИНУ УМНЫМ:

Любовная связь,

Проблема,

Спор.

ТРИ ВЕЩИ ДОСТОЙНЫ ЖЕЛАНИЯ:

Здоровье,

Хорошая репутация,

Богатство.

ТРИ ВЕЩИ ЯВЛЯЮТСЯ СОВЕРШЕННО ОПРЕДЕЛЕННЫМИ:

Подозрение, если оно возникло, не исчезнет больше;

Ветер не зайдет туда, где не видит выхода;

Верность, если она ушла, не вернется никогда.

ТРИ ВЕЩИ СМЕРТЕЛЬНЫ:

Ждать, но не прийти,

Быть в постели, но не спать,

Служить, но не получать удовольствия от этого.

ТРОИМ ЖИВЕТСЯ ХОРОШО:

Петуху мельника,

Коту мясника,

Слуге трактирщика».

– Ну, эти сентенции не совсем на уровне предыдущих, – проворчал Атто, которому, видимо, не понравилось изречение насчет того, что следует всячески избегать певцов и стариков, – ведь он принадлежал к тем и другим.

– Не знаю, – сказал я. У меня голова шла кругом от такого количества цитат. – Как вы думаете, зачем тут все эти надписи?

Он не ответил. Вероятно, у него возник тот же вопрос, только ему не хотелось показать это, поскольку он все еще считал меня человеком неопытным в жизненных вещах.

Ветер, поднявшийся уже некоторое время назад, вдруг усилился, стал почти ураганным. Капризные вихри подняли в воздух листья, комья земли и насекомых. Порыв ветра бросил мне пыль в глаза, ослепив на какое-то время. Мне пришлось прислониться к дереву, чтобы протереть глаза, и лишь через пару минут мое зрение восстановилось. Я увидел, что Атто тоже вытирает носовым платком глаза. Голова моя кружилась: на насколько мгновений шквал ветра невиданной силы закрыл от нас весь мир, а вместе с ним – и виллу.

Я посмотрел наверх. Облака, которые раньше лениво перемещались по небу, только что окрашенному в оранжевый, розовый и лиловый цвета начинающегося заката, сейчас стали блекло-голубыми и заполонили небосвод. На горизонте, затянутом мутной белесоватой мглой, мерцал аморфный неземной свет. Музыка, казалось, доносилась уже со стороны большой площади у входа в парк.

Затем снова стало ясно и светло. Так же внезапно, как оно раньше исчезло, появилось дневное светило и бросило тонкий золотой луч на фасад «Корабля». На несколько мгновений ласковый бриз донес до нас звуки фолия.

– Странно, – сказал Атто, очищая перепачканные туфли, – эта музыка приходит и уходит, уходит и приходит. Кажется, что она везде и нигде. В домах аристократов уже есть залы, где стены устроены особым образом, так, что они усиливают звук, чтобы создать иллюзию присутствия музыкантов в ином месте, а не там, где они действительно сидят. Однако о садах с такими свойствами я еще никогда не слышал.

– Вы правы, – согласился я, – создается впечатление, будто эта музыка, как бы сказать… просто в воздухе.

Вдруг мы услышали два голоса и женский смех, звучавший как серебряный колокольчик. Похоже, что это были те же голоса, которые мы слышали раньше и за которыми странным образом не последовало появления людей.

Обзор нам закрывала высокая живая изгородь. Атто поправил складки своего камзола и приосанился, готовясь представиться и отвечать на вопросы. В одном месте живая изгородь расходилась в стороны, и наконец-то в свете, падающем с противоположной стороны, мы увидели двоих.

Один был уже не очень молодой, однако полный сил человек благородного происхождения, чей открытый взгляд, тонкие черты лица и решительный вид произвели на меня приятное впечатление, хотя, конечно, это был лишь поверхностный взгляд. Он мило беседовал с молодой девушкой, словно подбадривая ее. Неужели это ее звонкий смех мы услышали, входя в поместье?

– …я буду благодарна вам всю свою жизнь. Вы – мой самый настоящий друг, – сказала она.

Одеты они были по французской моде, однако было в них что-то необычное (я даже не мог бы сказать, что именно). На наше присутствие они не обратили ни малейшего внимания, и все это очень было похоже на то, что мы тайно следим за ними под прикрытием живой изгороди.

Они чуть-чуть повернулись к нам, и я мог рассмотреть лицо девушки. Ее кожа была чище хрусталя, однако не снежно-белой, а соединяющей бледность с живостью крови, и смесь светлых и темных тонов делала девушку похожей на Венеру (поскольку темная кожа не умаляет красоты, а умножает ее, как говорится в пословице). Лицо было не продолговатым, а скорее округлым, равным по красоте всей прелести неба. Словно бросая вызов заурядному цвету золота, ее волосы были иссиня-черного цвета, не имеющего в себе, конечно, ничего грубого, – их чернота словно намекала на траур но тем людям, которые рискнут запутаться в ловушке ее красоты. Высокий лоб гармонично сочетался с другими чертами; брови и ресницы были темные, однако, если взгляду других они придавали бы надменности, то у нее, стоило увидеть ее зрачки, они были подобны облаку, открывающему солнце после проливного дождя.

Как только у меня появилась возможность взглянуть сквозь листья в сторону девушки, я стал рассматривать ее, и эти большие глаза, которые были скорее круглыми, чем продолговатыми, обладали несравненной живостью, наверняка могли сердиться, но не таить зла, показались мне самыми сладкими и самыми жестокими инструментами пыток, кометами, приносящими смерть, жалящими стрелами любви, способными ослепить самого зоркого человека, НО, разумеется, не бессердечными, потому что таили в себе море нежности. Губы были ярко-кораллового цвета, и даже киноварь Не могла бы сделать их прекраснее и ярче. Нос имел идеальные пропорции, а прелестная головка опиралась на стройный цоколь шеи, ниже которой выступали два чудесных холма Рагозы, вернее, два яблока Париса, который, увидев эту девушку, несомненно, сразу же объявил бы ее богиней красоты. Изящные руки ее были такими крепкими, что, казалось, невозможно было бы их ущипнуть; кисть руки была очаровательным творением природы, пальцы – идеальными и белыми, как молоко.

Движения всех частей ее тела, которые я внимательно рассматривал только ради этого несовершенного описания, были настолько привлекательными, улыбка столь трогательной, голос таким приятным, ее жесты настолько соответствовали тому, что она говорила (или казалось, что говорила), что каждый, кто слышал ее, даже не видя, нашел бы в ней то, что непосредственно тронуло бы его сердце.

В этот момент, когда я пытался расслышать что-нибудь еще, кроме выражения «Я буду благодарна вам всю свою жизнь. Вы – мой самый настоящий друг…», за которым могло скрываться все или ничего, Атто привлек мое внимание, резко толкнув.

Я повернулся. Он побледнел так, словно ему стало плохо. Затем подал мне знак идти вместе с ним вперед и обогнуть живую изгородь, чтобы предстать перед незнакомыми людьми. Нервной походкой он пошел вперед и практически заставил меня бежать за ним. Когда мы оказались в конце маленькой аллеи, он остановился.

– Посмотри, там ли они еще.

Я повиновался.

– Нет, синьор Атто. Я их больше не вижу. Должно быть, они пошли в другую сторону.

– Разыщи их.

Он уселся на низенькую ограду и вдруг снова показался мне старым и усталым.

Я не стал противиться его приказу, поскольку вид прекрасной девушки пробудил во мне решительность и любопытство. Если бы кто-нибудь обнаружил нас, я с ходу придумал бы объяснение и сказал бы, что я – слуга одного дворянина, подданного его величества христианнейшего короля Франции Людовика XIV, и позволил себе войти на виллу исключительно ради желания засвидетельствовать свое почтение хозяину виллы. И, кстати, разве Атто не говорил, что «Корабль» уже с самого начала был оплотом Франции в Риме?

После безуспешных поисков дворянина и девушки на аллее, где они так неожиданно появились, я проскользнул на боковую дорожку, затем в другую, в третью, чтобы каждый раз вернуться ко входу в большой внутренний двор. Тщетно. Они словно растворились в воздухе. «Наверное, пошли в дом», – предположил я. Скорее всего, так оно и было.

Когда я присоединился к аббату Мелани, мне показалось, что он снова немного взбодрился.

– Вы себя лучше чувствуете? – спросил я.

– Да, да. Ничего, это так… временное перевозбуждение.

И правда, он все еще выглядел взволнованным. Даже сидя, он опирался на палку.

– Если вам лучше, то, наверное, уже можно идти, – решился предложить я.

– Ну нет, тут ведь совсем неплохо. К тому же мы никуда не спешим. Вот только пить хочется. Правда, мне очень хочется пить.

Мы отправились к одному из двух фонтанов, где он попил воды, а пока он пил, я помогал ему сохранять равновесие. Затем мы вернулись на маленькие садовые дорожки, время от времени поглядывая на «Корабль», где снова воцарилась тишина. Атто шел, слегка опираясь на мою руку.

– Как я уже сказал, вилла принадлежала Эльпидио Бенедетти, который передал ее по наследству одному родственнику Мазарини, – напомнил он мне. – Однако ты не знаешь, кто это был. Я скажу тебе. Филиппо Джулиани Манчини, герцог Неверский, брат одной из самых знаменитых женщин Франции – Марии Манчини, мадам коннетабль Колонна.

Я взглянул на него. Мне не надо было выдумывать никаких хитростей, чтобы выманить из Бюва какую-то полуправду: аббат сам наконец снял покров тайны, окутывавшей таинственную Марию.

В этот момент мне показалось, что я снова слышу тоскливый мотив фолия,доносящийся из виллы. Это была не та же самая фолия,что раньше. Появившаяся в ранних сумерках, она была более глубокой, выдержанной и отстраненной; наверное, гамба или даже une voix humaine,человеческий голос, элегичный и печальный.

Но Атто, казалось, не слышал ничего. Сначала он немного помолчал, словно натягивая лук своих чувств, чтобы стрела рассказа была выпущена не напрасно.

– Не забудь, мой мальчик, только раз в жизни одно сердце загорается для другого. Вот и все.

Я знал, к чему относятся его слова. Бюва намекнул мне, что первая любовь христианнейшего короля была его самой большой любовью. И она была его избранницей – Мария Манчини, племянница кардинала Мазарини. Но государственные интересы грубо вмешались в эту историю.

– Луиджи сделал ставку на Марию как козырь в своей игре, и проиграл, – продолжал аббат, не замечая того, что говорит о короле Людовике как о близком человеке. – Это была огромная страсть, и, вопреки всем законам природы и любви, она была заглушена и попрана. Хотя все это происходило в пространстве и во времени и только между двумя сердцами, реакция подавленных таким противоестественным образом страстей была невиданной. Эта несбывшаяся любовь, мой мальчик, накликала на землю ангелов мести: войны, голода, нищеты, смерти. Судьбы отдельных людей и целых народов, история Франции и Европы – все перемешалось во мстительной злобе Эриннии, [23]восставшей из пепла этой любви.

Да, это было возмездие истории за отказ от своей судьбы, за эту перенесенную несправедливость. Небольшую несправедливость, если подходить к ней с мерками рассудка, но безграничной, если мерить ее сердцем.

Ведь ни у кого, даже у королевы-матери Анны Австрийской, молодой король не находил такого понимания, как у Марии.

– Обычно дар длительного взаимного согласия сердец послан лишь матерям, знающим меру в выражении чувств, – поучительно произнес Мелани, – то есть тем, кто взращивает свои страсти в скромном, тщательно ухоженном садике. Тем же мужчинам и женщинам, в груди которых бушует огонь бурных страстей, дано переживать чувства абсолютные, но кратковременные, подобные пламени от горящей соломы, способному осветить безлунную ночь, но не дольше, чем длится эта единственная ночь.

– А у Марии и Луиджи было иначе, – продолжал Атто. – Их страсть была пылкой, но тем не менее упорной. И из этого чувства выросла та несказанная, тайная гармония сердец, которая так тесно связала их, как не случалось еще нигде и никогда. Поэтому мир начал ненавидеть их. Но, увы, тогда они были еще совсем незрелыми: их защитная оболочка, особенно у юного короля, была еще слишком тонкой, чтобы выдержать коварство, яд, изощренную жестокость двора. И не потому, что король был очень молод: когда он влюбился в Марию, ему было добрых двадцать лет. И, несмотря на этот уже не юношеский возраст, король не был еще женат, даже не был помолвлен. В высшей степени странное обстоятельство, противоречащее всем традициям! – воскликнул аббат Мелани. – Обычно с женитьбой молодого короля не тянут. Тем более что французская королевская семья не была так уж богата наследниками трона: после Филиппа, брата короля и его дяди, Гастона Орлеанского, старого больного человека, первым принцем крови был Конде, змея на груди короны, предводитель восставшей Фронды, после своего поражения переметнувшийся на службу к врагам-испанцам…

Однако Анна и Мазарини медлили, специально оставляя Людовика под стеклянным колпаком золотой неопытности, позволяющей им и далее править без помех. Молодой король ни о чем не догадывался. Он любил увеселения, танцы, музыку, отдав бразды правления страной Мазарини. Людовик как будто совсем не думал о своей будущей ответственности правителя государства. Он производил впечатление мягкого и апатичного человека, как его отец, тот самый Людовик XIII, которого он почти не знал. Даже три года изгнания во время Фронды, которые он вынужден был пережить в нежном десятилетнем возрасте, вызвали у него всего лишь небольшое замешательство.

– Простите, – перебил я, – но как может быть, что такой человек, кроткого и невоинственного нрава, вдруг превратился в христианнейшего короля?

– В этом-то и заключается тайна, и объяснить ее не может никто, если не знать о событиях, о которых я хочу тебе рассказать. Всегда говорили, что он изменился так из-за Фронды, что якобы именно восстание народа и дворян заставило его принять жестокие меры возмездия в последующие годы. Все это вздор! Более десяти лет разделяли восстание Фронды и внезапную смену характера короля. Так что это не могло быть причиной. Его величество до 1660 года, почти до самой свадьбы, оставался робким мечтательным юношей. Уже год спустя он стал несгибаемым правителем, о котором ты тоже много слышал. А ты знаешь, что случилось именно за этот год?

вернуться

23

Эринния – в греческой мифологии богиня возмездия.

– Вынужденная разлука с мадемуазель Манчини? – Мой вопрос был естественным, и Атто утвердительно кивнул.

– Какая только ненависть не изливалась на эту молодую пару: ненависть королевы-матери, Мазарини…

– Но почему? Кардинал, ее дядя, должен был радоваться этому!

– О, об этом можно говорить очень много… Для начала, тебе достаточно знать: кардинал сумел убедить всех при дворе, что противится этой любви из чувства семейной чести, из чувства долга перед монархией и так далее, однако я, не будучи французом, не проглотил эту наживку. Я хорошо знал Мазарини, его предки были уроженцами Абруццо и Сицилии: на первое место он ставил исключительно личную выгоду и положение своей семьи. И все.

Атто сделал жест, означающий, что ему все слишком хорошо известно. Затем он снова взял в свои руки нить рассказа:

– Я уже сказал, что все при дворе проклинали эту любовную историю, но не могли пойти против короля, поэтому возненавидели бедную Марию, которую и без того не любили ни при дворе, ни в семье.

– Но почему, ради всего на свете?

– При дворе ее ненавидели за то, что она итальянка: всем уже надоели эти итальянцы, которых Мазарини привез в Париж, – ответил Атто, который и сам был одним из этих итальянцев. – В семье Марию ненавидели уже с первого ее крика в колыбельке: сразу же после рождения дочери отец составил ее гороскоп и, к своему ужасу, обнаружил, что она будет причиной бунтов и трагедий, даже войны. Будучи фанатичным астрологом (кстати, эту страсть Мария унаследовала от отца), он даже на смертном одре призывал жену остерегаться Марии.

Мать Марии, следуя завету мужа, превратила детство Марии в мучение. Она никогда не забывала указывать девочке на ее недостатки, даже на телесные («Незаметные мелочи!» – сказал Атто). Она даже не хотела брать ее с собой в Париж. И лишь когда Мария, которой тогда было четырнадцать лет, настойчиво, даже отчаянно, попросила мать об этом, та уступила. При королевском дворе мать изолировала Марию от всего, что только можно, даже закрывала ее в комнате, в то время как младшим сестрам разрешалось находиться рядом с королевой. Перед смертью мать последовала примеру отца: поручи в других детей заботам своего брата-кардинала, она попросила отправить ее третьего ребенка, Марию, в монастырь, напомнив ему об астрологическом предсказании отца Марии.

Враждебность матери глубоко ранила Марию, пояснил аббат, и та неподражаемая, похожая на мужскую, манера обхождения с близкими людьми, иногда свойственная Марии – смех, чуть более дерзкий, чем следовало, тяжеловатая и агрессивная походка, колючие, но очень точные замечания, которые уместнее было бы слышать из уст командира солдат, чем молодой девушки, – все это показывало, насколько материнское воспитание подавляло в Марии доверие к своей женской природе.

– И все же она была женственной, и еще какой женственной! – воскликнул Атто.

Он посмотрел вокруг, словно искал в парке какой-то особенный уголок, магическое место, где кто-то или что-то могло подтвердить правдивость его слов.

– Я скажу тебе больше: она была прекрасна, нет, совершенна, как творение иного мира. И это не только мое мнение, нет, это чистая правда. Но если бы ты сказал это тем, кто ее знал, можешь быть уверен, что все они, за исключением, может быть, ее мужа Лоренцо Онофрио, царствие ему небесное, отреагировали бы весьма удивленно и не согласились бы с тобой. А знаешь почему? Потому что ее движения и поступки ни в коей мере не совпадали с ее женскими качествами. Короче говоря, она веласебя не так, как красивая женщина.

Нет, она не была неуклюжей, совсем наоборот. Однако, как только она чувствовала на себе мужской взгляд, ей почти становилось плохо. Если этот взгляд падал на нее, когда она шла, то ее походка становилась беспомощной; если она в тот момент сидела за столом, то тут же начинала горбиться; если говорила, то не замолкала, как иная робкая девица ее возраста, нет, потому что обладала слишком острым и живым умом. Можно было с уверенностью сказать, что Мария, затаив на миг дыхание, тут же выдаст какое-то неуместное замечание, сопровождая его дерзким смехом. Французская публика обычно застывала от удивления, ведь никто не подозревал, что такое поведение было выражением внутренней неловкости, то есть, собственно, большой чистоты сердца Марии. Наоборот, все слишком быстро начинали презирать ее, как какую-то деревенскую простушку.

Поэтому чудесную лебединую шею Марии унизительно называли чересчур худой, ее горящий взор казался слишком тяжелым, густые темные локоны считались сухими и спутанными, бледность щек (в которой повинны были лишь косые враждебные взгляды двора) приписывали только бледному от природы цвету кожи. На самом деле щеки Марии были далеко не бледными: как часто я видел, что они пылают огнем в порыве ее молодого духа! И то же самое можно сказать о ярких устах, о ровных безупречных зубах, красоту которых не смог бы правдиво передать ни один художник, поскольку они не сочетались с модными в то время тонкими губами, и делали ее похожей на голубку…

– Больно узнавать, что такая великая красота никогда не осознавалась самой Марией, – сказал я, чтобы поддержать выразительную речь Мелани.

– Конечно, она не оставалась такой всю жизнь. Ее преобразило материнство. Когда я снова увидел ее, молодую мать, жену коннетабля Колонны, в Риме, все существо Марии было исполнено женственности, хотя ее разбитое сердце осталось в Париже. Лишь сама став матерью, она наконец-то смогла стряхнуть с себя страшный призрак своей родной матери.

– Вы сразу поняли настоящую натуру Марии, – поддакнул я.

– Я был не единственным: его величество король – тоже, поэтому он и влюбился в нее. Хотя у него вряд ли был опыт общения с прекрасным полом, он уже тогда не был готов загораться при виде первого попавшегося женского лица. Однако Мария, как я уже сказал, воспитанная на жестоких суждениях матери, была убеждена, что она грубая и неженственная. Короче говоря – уродина. Ах, если бы существовал умеющий рисовать волшебник, который, не будучи замеченным, смог бы запечатлеть облик Марии того времени в портрете! Я заплатил бы за этот портрет собственной кровью. Ведь когда Мария бывала сама собой, забывая о своих страхах, она была божественна. Те портреты, которые рисовали с нее при дворе, передавали смущение, которое она испытывала перед художниками, вымученную улыбку и неестественную позу. Ее изображали такой, какой она сама себе казалась, а не такой, какой была на самом деле.

Когда Мария любила Людовика, то чувствовала себя еще не соловьем, которым она, собственно и была, а маленькой совой, издающей крики с крыши дома. Хотя в этом было не только плохое. Именно по этой причине, едва прибыв во Францию, она с головой ушла в учебу, убежденная, что должна заменить красоту знаниями. Во время почти полуторагодовой учебы в монастыре Испытаний Богородицы Мария почерпнула гораздо больше знаний, чем ее сестры и кузины. Безукоризненный французский язык с симпатичным своеобразным итальянским акцентом, основательное образование, страстная любовь к рыцарскому эпосу и к поэзии (она любила цитировать ее вслух) и, наконец, увлечение античной историей подняли ее на неизмеримую высоту по сравнению с поверхностно образованными дамами, которые имели наглость так резко судить о ней.

Во время своего первого представления при дворе Мария обнаружила не по возрасту острый ум и силу духа. Мария, с ее темпераментом, не представляла себе любви без препятствий, и ей не потребовалось много времени, чтобы увидеть в короле, своем ровеснике, тот сырой материал, который лишь ждал обработки.

– Так часто бывает с молодыми мужчинами: острый ум, а по сути еще мальчик: материя, которая еще сыра, но хочет, чтобы ей придали форму; первозданная эссенция, которая требует света благородного и сильного женского духа, – добавил Атто, поучительно подняв указательный палец, дабы показать, что он постиг тему женственности гораздо основательнее, чем сами женщины. – Кузнец и творение искусства, Гефест и щит Ахилла: так Мария и Людовик противостояли друг другу. Как тот греческий щит, он уже был прекрасным. Но она смогла зажечь в нем ту самую божественную искру силы, добра и справедливости, которая возникает только в счастливом и восторженном сердце.

Воспоминания словно разрывали сердце и душу Атто, однако не потому, что он сам когда-то был влюблен в Марию, а теперь решился рассказать о ее любви к своему великому сопернику. На самом деле его терзало нечто иное, как мне показалось. Облагораживание мужской материи духом женщины, о чем он только что поучал меня, евнух Атто должен был бы сначала испробовать на себе.

– Надо было переплавить эту бушующую бесформенную лаву, – снова начал он, – в горниле правды, остроты ума и чистоты души, осторожности и одновременно доверия к окружающим людям, чтобы она стала чистой, словно голубка, и мудрой, как змея, – говоря словами евангелиста. Не было и не могло быть никого, кто более всего подходил для такой чеканки духа и разума, чем христианнейший король Франции, – подчеркнул он мелодичным голосом. – Итак, таков был путь, открывшийся перед молодым горячим королем благодаря знаку живых глаз Марии. Мария – вот то, чего всерьез захотел король. Но ему в этом было отказано. Он желал ее со всей страстью своих молодых лет, но не переступил существующего порядка вещей. Людовик еще сам не осознавал своей власти, он был в плену туманных юношеских мечтаний: это была затянувшаяся зимняя спячка, которую искусно поддерживали его мать Анна и кардинал, извлекая свою выгоду.

– И вы, вы считаете, что христианнейший король так сильно страдал, что следы этих страданий до сих пор оставались в его душе?

– Хуже того. Для того чтобы страдать, нужно иметь сердце, а он от своего отказался. Он, как бы это сказать, отрекся от самого себя: лишь так он мог снова подняться из пропасти отчаяния, куда его ввергла неутоленная страсть. Но нельзя безнаказанно отказаться от своего собственного сердца. Святой Августин предостерегает нас: отсутствие добра порождает зло. И так в юном сердце короля очень скоро страдания были вытеснены холодом и жестокостью. В то время как любовь могла развить в нем самые лучшие качества, несбывшаяся любовь в убийственном превращении вызвала только худшие. Его империя стала (и до сих пор остается) империей тирании, подозрительности, яда, произвола, ничтожества, возведенного в ранг добродетели, – прошептал Атто едва слышно, понимая, что эти слова могут быть поставлены ему в вину, если их услышат вражеские уши.

Он взял носовой платок и устало вытер капельки пота со лба и губ.

– Всех женщин, которые появлялись у него впоследствии, он презирал, – произнес Атто со вновь обретенным пылом. – Так было с его супругой Марией Терезией. Либо он их сначала обожал, а потом игнорировал, как свою мать Анну. Либо испытывал к ним просто плотскую страсть, как к своим многочисленным любовницам. В каждой из женщин Людовик пытался найти Марию. Однако, поскольку у него больше не было сердца, которое могло бы руководить им, на самом деле он не искал в женщине душу, даже если и стоило бы это сделать, как в случае с бедной мадам Лавальер. Сам не осознавая того, король не позволял ни одной женщине занять место его старой любви; наоборот, он стал отъявленным женоненавистником. Своей жене Марии Терезии он запретил принимать участие в правительственном совете, на что она традиционно имела право, а сразу же после свадьбы исключил из совета и свою мать, Анну Австрийскую. Позже, однако, король возместил ей эту потерю комплиментом, сказанным, впрочем, вскоре после ее смерти: Людовик заявил, что она была «хорошим королем», поскольку говорить о ней в женском роде казалось ему слишком оскорбительным. Кроме того, в последнее время он крайне жестоко обращался со всеми своими любовницами. В 1664 году король сказал своим министрам: «Я приказываю каждому из вас немедленно предостеречь меня, если вы заметите, что какая-либо женщина, кем бы она ни была, получила власть надо мной и я начинаю попадать под ее влияние. Я избавлюсь от нее за один день». А тогда он был женат уже три года.

– Разрешите вопрос, – перебил его я, – но как же мог бы король жениться на Марии, ведь она была не королевской крови?

– Вполне понятное возражение, но не имеющее значения. А теперь я сделаю тебе маленькое открытие: знаешь ли ты, что христианнейший король уже больше не вдовец, а снова обзавелся женой?

– Ладно, я не читаю газет, но если бы появилась новая королева Франции, то я, наверное, сразу узнал бы об этом, как только вышел на улицу! – воскликнул я, крайне изумленный.

– Действительно, королевы нет. Речь идет о тайном браке, хотя этот секрет известен всем. Это произошло ночью семнадцать лет назад, вскоре после того как мы с тобой расстались и я возвратился в Париж. Уверяю тебя: высокочтимая супруга, при всем благосклонном отношении к ней, далеко не презентабельна в обществе. Маленький пример: в детстве она даже просила подаяние. Людовик наконец решил сделать то, чего ему не дали сделать двадцать четыре года назад, вернее, на что у него тогда не хватило мужества: он заключил с мадам де Ментенон брак против воли других. Однако его поступок сейчас – не более чем пустой звук, – печально проговорил Атто. – Ментенон – не Манчини, у нее нет волос, которые «пахнут вереском», как любил в восторге говорить молодой король о пышных волосах моей Марии. И этот брак, – заключил аббат Мелани убежденным тоном, – был не чем иным, как запоздалым знаком уважения первой и единственной в его жизни любви, а по отношению к «тайной» невесте – минутным капризом или выражением желчного нрава короля. Да, он даже дал ей понять, что может немедленно избавиться от нее, когда захочет. В отличие от Марии, Ментенон не может позволить себе дать хоть какой-то совет королю, без того чтобы он грубо не поставил ее на место. Этой женщине не остается ничего другого, кроме как хвастаться, что таково было ее решение – постоянно оставаться в тени, – добавил Атто с явным презрением в голосе.

Христианнейший король был тайно женат! И к тому же, как оказалось, на женщине сомнительного происхождения! Как такое могло быть? Тысяча вопросов вертелась у меня на языке, но Атто снова вернулся к воспоминаниям.

– Короче говоря, это все было сказано для того, чтобы ты понял: король Франции, по моему мнению, был полон желания жениться на Марии. Однако следует помнить, – пояснил аббате нажимом, – что Людовик в то время был королем лишь номинально, фактически же вся власть принадлежала Мазарини и королеве-матери. При абсолютном послушании, которое король проявлял по отношению к матери и его преосвященству, ничего, абсолютно ничего не указывало на то, что положение вещей может когда-то измениться. Как и его отец, король Людовик XIII, Людовик мог бы на всю жизнь передать государственные дела в руки своего премьер-министра. Людовик и сам не подозревал, что такое положение рано или поздно может измениться, – заверил Атто. – В двадцать один год он все еще, словно мальчик, держался за юбку матери и стоял в тени кардинала. При этом он уже пять лет был совершеннолетним королем! Регентство его матери давно закончилось.

Людовик ни в коей мере не противился брачным планам, которые разрабатывал для него Мазарини, – сначала речь шла о браке с Маргаритой Савойской, затем с инфантой Испании; он уже понял, насколько недолговечны такие политические обещания. В любом случае, Людовик до сих пор ни разу не решился возразить своим опекунам, даже не рискнул вставить слово «если» или «но». Его ничуть не волновали политические интриги под названием «брачные узы», которые плел Мазарини вокруг его персоны. Людовик, как подчеркнул Атто, жил вне повседневной реальности: она была слишком обычна и тускла для него, по крайней мере, он ее такой воспринимал.

Когда они подружились, Мария читала молодому королю Плутарха – «Сравнительные жизнеописания»выдающихся греков и римлян. Рожденная с сердцем полководца, Мария и сама мечтала однажды стать знаменитой. Но и Людовик, всеми силами стремившийся избежать пустоты политики, которую вел Мазарини от его имени, с восторгом погрузился в эти рассказы и наконец-то почувствовал себя героем. И с того момента он стал думать по-другому, ближе к реальности, о давно прошедших событиях Фронды, об унижениях, которые вынуждена была терпеть его семья, когда ее осквернили руки восставших плебеев, о том трагическом времени, которое отняло у него беззаботное детство, чего он тогда не осознавал.

Мария любит поэзию, она хорошо декламирует стихи, с чувством стиля и разных тонкостей. Она советует Людовику читать книги: от классических трудов историков-летописцев, таких как Геродот, до придворных эпосов и буколистических стихов. Он буквально проглатывает книги, наслаждаясь чтением, и обнаруживает способность делать заключения, чем приводит в изумление двор, не подозревавший о наличии у него таких талантов.

Король словно преображается: становится радостным, оживленным, как будто освобождается от расслабляющей золотой апатии, с воодушевлением принимает участие в обсуждении той или иной книги. Мария и Людовик дают героям прочитанных книг свои имена, переносясь в другой, романтический мир, где чувствуют себя героями.

В одно прекрасное солнечное утро Людовик приказывает устроить завтрак на природе, во Франшаре – удаленной скалистой местности. И он берет с собой целый оркестр. Прибыв на место, Людовик выходит из кареты, вдыхает всей грудью чистый горный воздух и, недолго думая, начинает восхождение на вершину горы. Он производит слегка шокирующее впечатление, все смотрят на него со смешанным чувством тревоги и неодобрения. Мария следует за ним, он галантно поддерживает ее, когда они взбираются по крутым скользким скалам. Едва добравшись до вершины, Людовик приказывает придворному оркестру подняться к нему. Приказ был выполнен ценой больших усилий и с немалой опасностью. Придворные, обдирающие себе колени о камни, с раздражением смотрят друг на друга, ничего не понимая. Ни одному королю Франции никогда не приходило в голову лазить по скалам, словно горному козлу, тем более с оркестром и со всем двором. «И Людовик тоже этого никогда бы не сделал, – думают они, – если бы не эта женщина, эта итальянка!»

На следующий день Людовик и Мария гуляют в Буа-ле-Виконт по обсаженной деревьями аллее. Он подает ей руку, наверное, для того, чтобы она оперлась на нее. Мария протягивает руку ему и при этом слегка задевает рукоять меча. И тогда Людовик вытаскивает из ножен меч, посмевший встать на пути Марии, и далеко забрасывает его, дабы покарать за это. Жест детского рыцарства, который моментально становится притчей во языцех всего двора.

Людовик выглядит смешным из-за своей невинной страсти, хотя никто не набрался мужества сказать ему об этом и все считали, что за такими детскими выходками, разумеется, не могло скрываться взрослое чувство.

– Но придворные были не правы! – воскликнул я.

– И правы, и нет, – поправил меня Атто. – Эта взаимная привязанность, которую не могли назвать любовью даже сами король и Мария, иногда – и я не могу отрицать этого – приобретала черты той инфантильности и юношеской восторженности, которые свойственны людям, не достигшим полового созревания. Это объяснялось исключительно тем, что Людовик, слишком долго сдерживаемый матерью и кардиналом, впервые попал в головокружительный водоворот пылких чувств, который его сердце должно было пережить еще в шестнадцать лет.

В шестнадцать же лет Людовик XIV познал только пошлое посвящение в плотские утехи. Королева возражала против этого, а отчим, наоборот, был его сообщником: старая камеристка, одна-две покладистые и хитрые служанки, вплоть до старой девы, флирт с одной из сестер Марии. Но никто из них – Мазарини хорошо следил за этим – не тронул сердце короля. Лишь встреча с Марией открыла ему врата любви, и Людовик не хотел больше поворачивать назад.

Страхи, необузданность, смущение, театральность – все душевные муки неопытного юнца пережил молодой король с Марией, и это в возрасте, когда подобные вещи уже оставляют в прошлом, а сердце короля бывает отдано трудному искусству управления страной.

– Не случайно мужская натура делает сердца молодых мужчин такими непостоянными, – заметил аббат Мелани. – Птица вылупливается из яйца и радуется свободе, перелетая с ветки на ветку, приобретая опыт, и лишь намного позже ощущает желание вить гнездо.

– Таким же образом, – продолжал Атто, – неосторожная страсть неопытного юнца переходит в быстротечный огонь: юноша загорается пылкой любовью к живой девушке или к героине какого-то романа, и за ту и другую готов сражаться своим мечом со всем миром. Однако, глядишь, его опять срывает с места непостоянство молодого сердца. И тогда все начинается сначала – новые мечты, клятвы верности и страсти, новые безрассудства в божественном безумии тех молодых переходных лет, когда будущее не имеет никакого значения.

Однако все эти истории одна за другой растворяются в новом настоящем, не оставляя следов в памяти. На пороге двадцатилетия останется только смутное воспоминание, зыбкое ощущение вожделения и опасности: взрослый мужчина будет мудро держаться подальше от таких бурных перемен. Осторожно направив взор в будущее, он станет удерживать свое сердце на поводке рассудка, он будет обдуманно выбирать мать своим детям и любить ее сердцем, как внимательный супруг.

– Сердцу не прикажешь, синьор Атто, – только и сказал я.

– Это не относится к сердцу короля.

Людовик, который благодаря Марии очнулся от своей затянувшейся спячки, имел несчастье встретить женщину своей жизни слишком рано, но и слишком поздно: он был очень неопытен, чтобы удержать ее, и достаточно взрослым, чтобы забыть. Его сердце было переполнено чувствами, а рассудок поддался им. Государственные соображения остались где-то на заднем плане в виде далекой и неясной мысли.

Я уже хорошо знал, что имел в виду Атто, когда выражал свои мысли подобным образом: он имел в виду не только юность христианнейшего короля Франции, но и собственную жизнь – свои золотые годы кастрированного певца, которые он провел в путешествиях по Европе, постоянно разрываясь между музыкой, шпионажем, верной службой высоким повелителям, между опасностью за спиной и невыразимой страстью в сердце.

В этот момент, когда я предавался мыслям о причинах его пылкости, Атто выпрямился и начал напевать тихую мелодию:

Se dardo pungente d'un guardo lucente Use mi fed, se in репа d'atnore si strugge l'mio cuore la noue ed il di… [24]

Чей горящий взор пронзил грудь аббата Мелани, мне было понятно и без этого. Могло показаться, что он силою мысли переместился в тело Людовика, как воин влезает в доспехи, чтобы вкусить от радостей и страданий той любви, которая была недосягаемой для него.

Атто пел слабым, почти неслышным голосом. Прошло семнадцать лет, с тех пор как я в последний раз слышал его пение. Тогда его некогда знаменитый, хорошо темперированный и звучный голос потерял, наверное, половину своей силы. Однако арии учителя Атто, Луиджи Росси ( сеньораРосси, как он его называл), ничего не потеряли от своего волшебства, когда он пел их мне.

Сейчас, много лет спустя, этот удивительный, некогда такой приятный голос, которому с восторгом внимала самая изысканная публика королевских дворов и масса зрителей в театрах, превратился в жалкий бестелесный голосок. У лишенного внутренней силы пения Атто осталась только оболочка, как у засушенного фрукта; его сильный певческий голос стал нематериальным и превратился в привлекательный намек на самого себя, в шепот и воспоминание. То, что я слышал сейчас, было больше фантомом, хотя и тщательно обработанным, голоса великого Атто Мелани. В нем не было уже физического доказательства трелей, только неопределенное напоминание о навсегда утраченной магии: прекрасное и утонченное цитирование самого себя.

Но даже этот тонкий голосок был божественным и обольстительным. Он в тысячу раз сильнее доходил до сердца, чем целая школа ученых – до ума. Это пение было лишено всякой телесности и силы, но нетронутой осталась его внутренняя непостижимая красота.

Атто повторял эти строки, будто слова имели для него скрытый и мучительный смысл:

вернуться

24

Когда острая стрела горящего взора / пронзит мою грудь, / когда в муках любви/ разрывается сердце мое/ ночью и днем… (итал.).

Se un volto divino quest'aima rubò se amar è destino résista chi può! [25]

Воспоминания о Марии все еще разрывали сердце аббата. Он чувствовал, что видел ее глазами Людовика, трогал его пальцами, целовал его губами и, наконец, сердцем христианнейшего короля страдал от боли разлуки. Ощущения, которые спустя стольку лет казались Атто более правдивыми и реальными, чем если бы он познал их на собственном горьком опыте. Поскольку, будучи евнухом, он не мог быть близок с Марией, Атто в конце концов овладел ею через короля.

Так проходила и обновлялась странная любовь этих троих людей, любовь между двумя навеки разлученными душами и третьей душой, ревниво хранившей прошлое первых двоих. И мне выпала странная, тайная честь быть свидетелем этому.

Внезапно Мелани оборвал пение и спрыгнул с ограды, на которой сидел, – он снова собрался с силами.

– А сейчас пойдем на виллу. Гром и молния, в конце концов, должен же быть там внутри хоть кто-нибудь, кто прикажет арестовать нас, – сказал он со смехом.

Лишь с большим трудом мне удалось развеять чары образа Марии, вызванного в моей душе словами аббата и его пением.

– Ария вашего учителя, сеньораЛуиджи?

– Я вижу, что ты ничего не забыл, – ответил он. – Нет, это песня Франческо Кавалли из его «Ясона». Мне кажется, это произведение чаще всего ставили на сцене в последнюю половину столетия.

После этих слов аббат повернулся и пошел впереди меня: больше он ничего не хотел сказать.

«Ясон, или О ревности». Эту прославленную оперу я никогда не слышал, но знал знаменитый миф о любви Медеи, дочери колхидского царя, к Ясону, вождю аргонавтов, который был влюблен «Ипсипилу, царицу Лемноса. Любовь втроем.

Мы подошли к северной стороне виллы, выходившей на улицу. Над входной дверью было начертано двустишие:

«Si te, ut saepe solet, species haec decipit alta; Nee me, ne Caros decipit arcta Domus». [26]

И снова мною овладело странное, необъяснимое чувство, что слова, выбитые на стенах виллы, напоминают о неизвестной мне действительности или даже отражают ее.

Мы потрогали дверь. Она была открыта. В тот момент, когда я взялся за дверную ручку, мне показалось, что я слышу чьи-то торопливые шаги и шум от перемещения каких-то предметов внутри дома, как будто кто-то поспешно вставал со стула. Я посмотрел на Атто, но тот, даже если что-то и услышал, то не подал виду.

Мы переступили порог. Внутри никого не было.

– Нет и следа троих преосвященств, – заметил я.

– Я и не ожидал, что они еще здесь. Однако все же могут остаться кое-какие следы их собрания: записка, какие-то заметки… Мне достаточно знать, в каком зале они встречались. Эти детали всегда могут оказаться чрезвычайно полезными. Вилла большая, давай посмотрим. Как видно, ни у кого нет желания ее охранять. Тем лучше для нас.

Мы находились в большом продолговатом зале с двумя рядами окон. В конце зала находилась закрытая дверь. Помещение, очевидно, было задумано как летняя столовая: через открытое окно дул нежный западный ветерок. В находящемся рядом малом зале был виден стол для игры в бильярд.

Мы осторожно сделали пару шагов вперед. При этом мы не упускали из виду дверь в противоположном конце зала, поскольку считали, что рано или поздно там кто-то должен появиться.

Посреди зала привлекал к себе внимание крепкий круглый стол. На нем стоял большой деревянный поднос из серебряного тополя с инкрустацией. Мы подошли поближе. Атто осторожно толкнул поднос, и он повернулся вокруг своей оси.

– Блестящая идея, – заметил он. – Блюда могут перемещаться от одного гостя к другому, не мешая соседям и не требуя предварительного разделения на порции. Я бы сказал, Бенедетти ценил практические вещи, облегчающие жизнь. – И сразу же добавил: – Кто-то покинул зал незадолго до того, как мы вошли.

– Почему вы так уверены в этом?

– Здесь на полу отпечатки ног. Обувь этого человека была испачкана землей.

Мы разделились, и я обследовал ту часть зала, куда мы зашли, а Атто – остальную. Я заметил, что в стены с двух сторон симметрично встроены два буфета. Они были такого же цвета, что и стены, и скрывали в себе все необходимое для сервировки стола и запасы бутылок. Я выдвинул ящики. Они до самых краев были заполнены чудесной серебряной посудой, столовыми приборами всех видов, размеров и назначения, кроме того, там были инструменты для чистки рыбы и длинные, остро отточенные ножи для обработки мяса и дичи. Многочисленные сервизы включали в себя бокалы, кубки, чашки, стаканы, кувшины, пивные кружки и чаши, большие и маленькие графины для вина, чаши для прохладительных напитков, кувшинчики для воды, чашки для бульона и горячих напитков – все из расписанного стекла с позолотой, украшенные симпатичными фигурками зверей, ангелочков или цветами. Хозяева этой виллы, видимо, любили радовать глаза не меньше, чем желудок; и все это на здоровом воздухе Джианиколо и в окружении зеленеющих садов. Несмотря на свою странную уединенность, «Корабль» воистину был виллой, предназначенной для удовольствий.

Около одного из буфетов я увидел у стены вертикальную медную трубу, которая начиналась на высоте человеческого роста воронкообразным расширением, как у музыкальной трубы, потом поднималась выше и исчезала в потолке зала. Атто заметил мой вопросительный взгляд.

– Эта труба – еще одно удобство на вилле, – объяснил он. – Она служит для того, чтобы можно было переговариваться со слугами на верхних этажах, не разыскивая их подолгу в доме. Следует просто говорить в трубу, а голос слышен из воронок, находящихся на других этажах.

Я прошел дальше. На ставнях окон были нарисованы медальоны, изображающие знаменитых женщин Рима: Помпею, третью жену Цезаря; Сервилию, первую жену Октавиана; Друсиллу, сестру Калигулы; Мессалину, пятую жену Клавдия, и многих-многих других, среди них также Коссутию и Корнелию, Марцию, Аурелию и Кальпурнию. Я насчитал в общей сложности тридцать два изображения, и все были отмечены торжественными надписями на латыни, с указанием имен, фамилий и супругов этих женщин.

Мы заметили, что над арками и в оконных нишах были еще стихотворные изречения, относящиеся к женскому полу, причем столь многочисленные, что этих страниц не хватило бы, чтобы повторить хотя бы десятую часть из них:

«Высший смысл женщин – предаваться бесплодным мечтаниям»,

«Легче найти сладость в абсенте, чем женщин, умеющих держать язык за зубами»,

«Девушка смеется, когда может, а слезы у нее наготове всегда»,

«Женщины и домашняя птица будят соседей на рассвете»,

«Мужчина и женщина в одном доме – все равно что солома вблизи огня»,

«Женское сердце привязать легче, если оно находит выгоду для себя».

– Все здесь посвящено женщинам и еде. Это зал женщин и радостей желудка, – констатировал Атто, разглядывая медальон с профилем Плаутии Ургунианиллы.

Полностью сосредоточившись на поисках следов присутствия трех сиятельных особ – членов кардинальской коллегии (мы ведь действительно нашли следы ног), мы до сих пор еще не уделили внимания интересной детали зала: длинному ряду картин на стенах. Атто встал рядом со мной, а я в это время рассматривал картины и обнаружил, что на всех, как и следовало ожидать, были изображены прелестные женские лица.

Аббат Мелани стал быстро ходить от портрета к портрету. Ему не надо было читать имена изображенных на портрете дам, он знал каждое лицо (и старался показать это), потому что либо раньше встречался с этими женщинами в жизни, либо видел их на многих других портретах, и сейчас рассказывал мне о них.

вернуться

25

Если божественный облик / эту душу похитил, / если любить – это судьба, / противься этому, кто может! (итал.)

вернуться

26

Если тебя, как часто бывает, в заблужденье введет сей возвышенный вид, то меня и любимых людей в тесном доме моем он давно и ничем не обманет (итал.).

– Ее величество Анна Австрийская, оплакиваемая мать христианнейшего короля, – говорил он таким торжественным тоном, будто представлял мне ее, живую, показывая прекрасное, полное достоинства лицо умершей правительницы с пронзительным взглядом, открытым лбом и благородной шеей, окруженной кисейным жабо. – Как я тебе уже говорил при нашем знакомстве, королева-мать, осмелюсь сказать, чрезвычайно любила мое пение, – добавил он кокетливым тоном, быстрым незаметным движением поправляя парик. – Особенно печальные арии, которые исполняются вечером.

Затем он пошел дальше, к портретам курпринцессы, графини Марескотти и покойной мадмуазель Генриетты, кузины короля. Все они были написаны с таким мастерством и настолько реалистично, что казалось, будто дамы только что сидели за трапезой в этом зале.

Наконец мы подошли к последнему портрету, который, в отличие от других, находился немного в тени, но тем не менее был хорошо виден.

Поскольку зрение является учеником желаний, а слово – разума, то мой взгляд нашел это женское лицо, а разум обнаружил в воспоминаниях быстрее, чем аббат Мелани успел назвать имя. Поэтому я уже узнал ее, когда он сказал: «Мадемуазель Мария Манчини».

Без сомнения, это была та девушка, которую мы видели в парке за живой изгородью.

* * *

– Конечно же, это плод твоего воображения, – заявил Атто, выслушав мое заявление. Между тем мы покинули зал и вышли через дверь слева. – Ты поддался впечатлению от приятной и неожиданной встречи. Такое бывает, уверяю тебя, когда я был в твоем возрасте, со мной это часто случалось.

Он отвернулся от меня.

– Но все же я не понимаю, куда исчезли девушка и ее сопровождающий, – запротестовал я.

Атто не ответил. На стенах зала висели в рамках эстампы с оптическим эффектом, изображающие античные барельефы невиданной красоты, и еще один ряд портретов, на этот раз мужских.

Ниши в стенах тут тоже были украшены надписями, касающимися жизни при дворе.

ХОРОШИЙ ПРИДВОРНЫЙ

Если он хочет получить награду:

Он должен быть пунктуальным и вести себя скромно,

Говорить о своем хозяине всегда только хорошее, и ни о ком – плохое,

Хвалить без преувеличений,

Общаться с лучшим,

Больше слушать, чем говорить,

Любить хороших людей,

Остерегаться плохих,

Разговаривать любезно,

Действовать быстро,

Не доверять никому, но подозревать не всех,

Не раскрывать своих тайн и не слушать тайн других,

Не перебивать речи других людей, но и не быть самому болтуном,

Верить другим, более грамотным, чем он сам,

Не браться за то, что ему не по силам,

Не быть легковерным, но не отвечать не подумав,

Страдать, не показывая этого.

ДВОР

При дворе всегда есть волк в овечьей шкуре.

Нет лучше средства против коварства при дворе, чем отступление и сохранение дистанции.

Двор часто получает свой свет с базарной площади.

Двор и удовлетворенность – это две слишком большие противоположности.

В воздухе двора должен веять ветер честолюбия.

Придворные дела не всегда успевают за усердными людьми.

При дворе даже самая честная дружба не свободна от яда ложных подозрений.

Большинство придворных – это чудовища с двумя языками и двумя сердцами.

– И все же мне кажется, что это была та самая девушка! – упорно стоял я на своем, в то время как Атто, задирав голову, читал изречения. – Вы уверены, что Марии Манчини сейчас почти шестьдесят лет? Девушка, которую мы видели… ну, скажу я вам, она в точности похожа на портрет, хотя кажется очень юной.

Он внезапно перестал читать и посмотрел мне прямо в глаза.

– Ты думаешь, я мог ошибиться?

Атто отвел глаза и посмотрел на очередной портрет, чтобы дать мне пояснения. На портретах были изображены знаменитые правители Франции и Италии: Папы, поэты, художники, ученые, короли и их родственники, государственные министры.

– Его светлость покойный Папа Александр VII, его светлость покойный Папа Климент IX, шевалье Бернини, кавалер Кассиано дель Поццо, кавалер Марино, его величество покойный король Людовик XIII, его величество правящий король Людовик XIV; господин брат его величества Людовика XIV…

Судя по тому, с какой поспешностью Атто перечислял имена и быстро переходил от одного портрета к другому, мой вопрос насчет возраста Марии Манчини вывел его из себя. Все же, наверное, он был прав: я не мог видеть в парке Марию не только потому, что она еще не приехала в Рим, но и потому, что она, будучи ровесницей христианнейшего короля, такая же пожилая, как он, перешагнувший порог шестидесятилетия…

– Его преосвященство покойный кардинал Ришелье, его преосвященство покойный кардинал Мазарини, покойный премьер-министр Кольбер, покойный главный интендант Фуке… – Атто остановился. – Страдать, не показывая этого… – проговорил он тихо. Это было одно из тех изречений, которое он только что прочитал на стене зала.

– Что вы сказали?

–  Большинство придворных – это чудовища с двумя языками и двумя сердцами, – театрально процитировал он другое изречение, однако, судя по его улыбке, за этой шуткой он хотел скрыть какую-то неприятную мысль.

* * *

– Уже поздно, – объявил Атто, когда мы вышли из «Корабля», и посмотрел на фиолетовое небо.

Наша экспедиция дала не много. За исключением пары отпечатков обуви, мы не нашли никаких следов трех кардиналов, и вообще у нас было недостаточно времени, чтобы обыскать всю виллу.

– Сейчас возвращайся к своей работе на вилле. Держи язык за зубами, и чтобы никто ни о чем не догадался.

– Собственно, мне надо было бы возместить ущерб, нанесенный ворами, пока Клоридия еще не вернулась…

– Я возмещу тебе его, я заплачу в двойном размере за убыток, тогда твоя маленькая жена быстро утешится. Сегодня вечером после молитвы ты должен быть у меня. А сейчас иди! – довольно грубо отпустил он меня.

Атто нервничал. Очень нервничал.

8 июля лета Господня 1700, вечер второй

Я шел к сараю, чтобы забрать свои инструменты, и раздумывал о том, что Атто ни разу не спросил меня о Клоридии: как она себя чувствует, когда он сможет увидеть ее, что она сейчас делает и так далее. Ни единого слова не нашлось у него даже сейчас, когда он упомянул ее имя, хотя мог бы задать мне какой-нибудь вопрос о ней, пусть даже из вежливости. И это несмотря на то, что он прочитал в моих мемуарах всю невероятную историю Клоридии. Историю, которую он не смог бы представить себе много лет назад в локанде «Оруженосец». Не то чтобы они тогда общались… Наоборот, насколько я помню, они не перебросились и словом, сознательно игнорируя друг друга. Кастрат и куртизанка: конечно, не следовало ожидать, что у них возникнут дружеские отношения…

– Ты уволен! Ты работаешь ужасно плохо!

У меня чуть не остановилось сердце, когда за моей спиной внезапно раздался этот скрипучий голос. Я повернулся и увидел его в нескольких шагах от себя. Он сидел на ветке и полировал себе клюв лапой.

– Уволен, увоооолеееен! – с удовольствием повторил Цезарь Август. Он любил заговаривать со мной, когда я мог позволить себе коротенький перерыв. Наверное, эту нерадостную фразу он подхватил в какой-то мастерской во время одной из своих вылазок в город.

– А ты что делаешь там наверху? – ответил я, рассерженный тем, что он испугал меня. – Почему не возвращаешься в свою клетку?

Он промолчал, будто не считая нужным отвечать, и покачал головой, что было признаком его плохого самочувствия. Это был один из дней, когда у Цезаря Августа портилось настроение и тогда он становился невыносимым, что в межсезонье случалось весьма часто. Он должен был перебеситься, дав волю своему недовольству, и в конце концов он всегда устраивал какие-то неприятности.

Дабы выплеснуть свое плохое настроение наиболее противным способом, Цезарь Август незамедлительно перешел от слов к делу. Он поднялся в воздух, пронесся мимо меня, чуть не задев по лицу, развернулся, покружился низко над землей, приземлился рядом со мной и ловко схватил клювом садовый нож, который я оставил на земле.

– Нет, проклятие! Сейчас же отдай! – приказал я ему.

– Уволен, уволен! – повторил он, злобно посматривая на меня маленькими круглыми глазками. Зажатый в клюве нож никоим образом не мешал ему великолепно имитировать человеческий голос, звуки которого он производил не гортанью, как мы псе, а какой-то неизвестной выемкой в нёбе. Он расправил свои большие белые крылья, тяжело захлопал ими и поднялся в неподвижный летний воздух.

Через пару секунд я потерял его из виду, но не только потому, что он быстро исчез на горизонте. Дело в том, что, когда я наблюдал за полетом Цезаря Августа, меня что-то отвлекло. На какое-то мгновение я заметил краем глаза чью-то тень – кто-то стоял |а живой изгородью и наблюдал за мной. Но было так жарко, что I мог и ошибаться.

– Посторонись, мальчик!

Чей-то твердый нетерпеливый голос приказал мне уйти с дороги, и я тут же отвлекся от своих мимолетных впечатлений. Вдоль живой изгороди, окаймлявшей дорогу, прокладывали себе путь двое слуг, сопровождавших третью особу: впереди, в мирском Облачении, шествовал его преосвященство кардинал Фабрицио Спада. Его лицо было еще мрачнее, чем накануне.

Я почтительно поклонился, и эта тройка прошла мимо меня, исправляясь к выходу из поместья. Когда я выпрямился и стал стряхивать пыль со штанов, мне показалось, что я услышал позади какое-то шуршание, и снова у меня появилось такое чувство, будто за мной наблюдают чьи-то злые внимательные глаза. Я еще раз осмотрелся вокруг, но не заметил ни следа того темного силуэта, который – я мог бы поклясться – за минуту до этого двигался за живой изгородью. Когда кардинал Спада и его сопровождающие уже скрывались в глубине аллеи, я увидел Цезаря Августа, молча кружившегося над их головами.

Закончив обрезать деревья и убирать в вольере, я обнаружил, что у меня осталось еще немного свободного времени до вечерней встречи с аббатом Мелани. Я решил на минутку заглянуть домой. Там, однако, к сожалению, царил тот же хаос, что и несколько часов назад. На секунду у меня от страха перехватило горло, когда я увидел, с какой злобой неизвестные люди разрушили идеальный порядок наших семейных покоев.

Наведя порядок, насколько это было возможно, я вернулся на виллу Спада. Над садом висела давящая жара «собачьих дней». Я снял рубашку и уселся в тени огромного бука, в укромном месте сразу же за стеной, окружавшей поместье, где мы с Клоридией, защищенные от нескромных взглядов, частенько устраивали себе свидания во время коротких перерывов в работе. Отсюда, оставаясь незамеченным под прикрытием густой листвы, можно было наблюдать за расположенной ниже дорогой. Работа в нашем разоренном вандалами доме показалась мне особенно горькой в отсутствие моей дорогой жены. И пока я, в мыслях о ней, вздыхал от тоски и нетерпения, мне снова вспомнилась любовь «короля-солнце» и Марии Манчини, а также странные отношения, связывающие Марию и Атто, которые вот уже тридцать лет вели тайную переписку, но так никогда за эти годы и не виделись.

Впрочем, все связанное с Атто было необычным и таинственным.

Что можно было думать о непонятных вещах, происходящих на «Корабле»? Была ли связь между смертью переплетчика, покушением на Атто и странными обстоятельствами, при которых оно произошло? Ко всему прочему присоединился еще и в высшей степени вызывающий беспокойство факт, когда меня и Бюва усыпили, а потом ворвались к нам домой.

Я почувствовал, как отчаяние снова сдавило мне грудь. Любовная тоска по моей Клоридии уступила место животному страху. Что происходило здесь на самом деле? Неужели мы и вправду, как писал Мелани мадам коннетабль, стали жертвами заговора сторонников Империи? Или это была работа черретанов, как утверждал Сфасчиамонти? Или правдой было и то и другое?

Я снова упрекал себя за то, что пошел на поводу у аббата. Хотя в этот раз, похоже, он сам топтался в темноте. Во время нашего памятного визита на «Корабль» я видел его замешательство и беспокойство. Мои мысли возвратились к Марии, и я вспомнил, что сейчас она, очевидно, живет в Испании. В Мадриде, как я узнал из писем, то есть именно там, где ныне решалась судьба всего мира…

Внезапно я почувствовал, как теплый шелк обвивает мою голую спину, – нежное ощущение, пробудившее меня от сумеречного полусна, в который я нечаянно погрузился.

И шепот, моментально утоливший мою печаль:

– Здесь есть место для меня?

Я открыл глаза: моя Клоридия вернулась.

* * *

После того как мы насытились поцелуями и объятиями, согреваемые теплыми закатными лучами солнца, Клоридия сказала:

– Ты не спрашиваешь меня, как все прошло? Если бы ты знал, какое это было приключение!

Вот уже много дней моя жена, которая, как я говорил, давно практиковала родовспоможение, находилась вдали от меня и нашего супружеского ложа. Сейчас наконец она вернулась, и я не мог дождаться, когда смогу рассказать ей все, чтобы получить совет и утешение. По всей видимости, она тоже сгорала от нетерпения сообщить мне последние новости. Поэтому я решил, что лучше дать ей первой выговориться. Когда природная женская словоохотливость Клоридии будет удовлетворена, у меня останется достаточно времени рассказать ей о внезапном появлении аббата Мелани и о мучивших меня сомнениях.

– Как девочки? – спросил я первым делом, потому что обе Наши дочери находились с матерью, чтобы помогать ей.

– Не волнуйся, они спят под хорошим присмотром вместе С другими девочками слуг.

– Ну давай, – потребовал я с наигранным нетерпением, – рассказывай мне все!

– В семье управляющего поместьем Барберини родился хорошенький, упитанный ребеночек. Он кругленький, здоровенький, и все у него на своем месте, как и полагается, – прошептала она с гордостью, – однако…

– Да? – спросил я, надеясь, что она не будет отклоняться от темы.

– Ну вот, только родился он пятимесячным.

– Как? Это невозможно! – ахнул я, изображая удивление, поскольку сразу понял, на что она намекает.

– Так же кричал управляющий, когда его бедная жена лежала в родах. О да, такое возможно, мой дорогой. Я потратила несколько часов, чтобы успокоить эту здоровенную скотину и убедить его в том, что, хотя нормальный срок, для того чтобы выносить ребенка, – девять месяцев, бывали случаи, когда ребенок рождался на пятом или, наоборот, на двенадцатом месяце…

Я освободился из объятий Клоридии и вопросительно посмотрел ей в глаза.

– Плиний, выступая перед судом как свидетель защиты одной женщины, чей супруг вернулся с войны только за пять месяцев до ее родов, поклялся, что роды возможны и при сроке пять месяцев, – невинно продолжала Клоридия. – Правда, в такой же мере соответствует истине и то, что, как сообщает Массурио, во время пребывания Люцио Папирио претором в одном судебном споре по поводу наследства был вынесен приговор против женщины, утверждавшей, будто она была беременна на протяжении тринадцати месяцев. Но неоспоримым является и тот факт, что великий Авиценна спас от смертной казни через побивание камнями другую женщину, засвидетельствовав перед судом, что можно родить и после четырнадцати месяцев беременности.

Я дрожал от нетерпения доверить ей свои мысли.

– Клоридия, послушай, мне нужно рассказать тебе кучу вещей…

Но она не слушала меня. Воздух был еще жарким, но не менее жаркой казалась моя прекрасная жена после стольких дней разлуки.

– Я очень старалась, поверь мне, – перебила она, будто не слыша меня, прижимаясь своей холодной грудью к моей груди. – Я объяснила этому мужлану, что из всех живых существ человек – единственный, кто может рождаться в неопределенное время. У остальных животных есть определенное время: слониха рожает на второй год беременности, корова – через год, кобыла и ослица – через одиннадцать месяцев, собака и свинья – через четыре, кошка – через три, у курицы цыплята вылупливаются из яиц всегда через двадцать дней, а коза и овца приносят потомство ровно через пять месяцев…

«Оно и правда, – подумал я про себя, – недаром у их мужей – господина Козла и господина Барана – такая красивая пара рогов на голове».

Она была действительно неисправима, моя Клоридия. Случаям сомнительного отцовства, которые благодаря ее ловкости как крестной матери удалось благополучно уладить, уже давно не было счета. В своей любви к детям (кто бы ни был их отцом) и к матерям (какими бы верными они ни были) моя супруга творила поистине чудеса и делала все, что могла: приносила любые клятвы и давала ложные свидетельства, лишь бы убедить недоверчивых мужей. Она не останавливалась ни перед чем. Искусными речами, с улыбкой на губах и с самым простодушным выражением на лице, она могла убедить любого мужа: только что отпущенного со службы солдата, пастуха, долго находившегося на пастбищах и отсутствовавшего дома, путешествующего купца, а также сердитую свекровь и любопытную невестку. И все без исключения верили ей, вопреки мудрому правилу, гласящему: тому, кто много говорит, верить нужно не во всем, ибо в многословных доказательствах почти всегда присутствует ложь.

Более того: поскольку она опасалась, что, когда ребенок подрастет, он может обнаружить у себя слишком большое сходство с соседом или еще с кем-нибудь, Клоридия уже перед родами «инструктировала» будущего отца и недоверчивую родню, втолковывая им, что новорожденный под влиянием силы воображения женщины может походить на того, кого она видела или о ком думала в момент зачатия. Ей доставляло огромное удовольствие рассказывать мне после посещения рожениц о том, как, когда и кому она преподносила свою любимую историю. За все годы она поведала их уже тысячу, при каждых очередных родах придумывая новые идеи. Ей нравилось, что я восхищаюсь ею и горжусь ее делами, она хотела, чтобы я смеялся, когда она пыталась меня рассмешить, и удивлялся, когда она этого ожидала. Я же хотел видеть ее веселой и довольной, поэтому участвовал в этой игре.

Но сегодня после обеда у меня это получалось плохо. Мне нужно было очень много рассказать ей, и мне обязательно требовался ее совет.

– Я сказала управляющему: «Разве вы не знаете историю Гелиодора, которая учит, что сила воображения может делать новорожденных похожими на то, что представляла себе женщина? Эта история известна всем. Слушайте, сказала я ему, Гелиодор в своей «Истории Эфиопии» рассказывает, что прекрасная молодая девушка с белой кожей родилась у черных родителей – у Гидаспа, короля Эфиопии, и королевы Персины. А произошло это именно благодаря силе мысли или, точнее, силе воображения матери, поскольку король сочетался с ней в покоях, на стенах которых были изображены сюжеты с белыми мужчинами и женщинами, в частности, любовная история Андромеды и Персея. Королева во время любовного акта настолько наслаждалась видом Андромеды…

Конечно, я знал продолжение настолько хорошо, что мог бы и во сне рассказать его, и пока несколько рассеянно отвечал на сексуальную атаку Клоридии, мысленно повторяя вместе с ней: королева во время любовного акта так засмотрелась Андромедой, что зачала девочку, которая была похожа на нее. Такое объяснение давали гимнософисты, мудрейшие люди той страны. И Аристотель подтверждает это…

– И Аристотель подтверждает это, рассказывая, что в стране мавров одна женщина-негритянка, совершив супружескую измену с эфиопом и забеременев, родила белую дочку, после чего она же, выйдя замуж за белого человека, родила черного сына. И святой Иероним рассказывал, что великий Гиппократ оправдал обвинявшуюся в супружеской измене женщину, которая родила девочку, непохожую на отца. Он засвидетельствовал перед судом, что причина была в висевшем на стене портрете, на который эта женщина неотрывно смотрела в момент совокупления.

«Я могу быть спокоен, – думал я, с нетерпением дожидаясь окончания рассказа, – если даже великие Гиппократ, Плиний и Авиценна имели наглость совершить клятвопреступление во имя спасения чести и жизни роженицы и ее ребенка, придумывая бабушкины сказки, то моя Клоридия попала в хорошую компанию».

– Алькато, а до него и Квинтилиан, – продолжала Клоридия, возясь с моей одеждой и давая волю чувствам, – отвел от другой женщины, родившей черную дочь, подобное обвинение, хотя сама она и ее муж имели белый цвет кожи. В ее защиту был приведен тот аргумент, что в комнате находилось изображение эфиопа.

– А потом? Ты рассказала ему историю про овец Якова? – спросил я, желая доставить ей удовольствие и уже начиная опасаться результатов ее действий с моей одеждой.

– Само собой разумеется, – ответила она, не позволяя себе отвлечься от намеченного плана.

– А твоя теория о том, что даже пища может влиять на вид новорожденного? – спросил я, проводя губами по ее ладоням, чтобы удержать их от дальнейшего обыска, к которому они так упорно стремились.

– М-м-м, нет, – проговорила она с легким смущением. – Помнишь, как я принимала роды у жены швейцарца – хозяина кофейни? Так вот, на мою попытку развеять подозрения объяснениями насчет того, что между разными животными больше схожести, нежели между людьми, поскольку животные едят однообразную пищу, а люди – разнообразную, он ответил злым взглядом и словами, что горные жители на его родине, как мужчины, так и женщины, не едят ничего иного, кроме каштанов и козьего молока, тем не менее также отличаются друг от друга, как и мы.

– А ты?

– Я все же выкрутилась и опять благодаря разным историям о родах. Я поклялась ему, что во всем мире считается, будто тяжелые роды и упорные мысли женщины способны отметить тело еще не рожденного ребенка схожестью с тем предметом, о котором думала женщина. Разве не появляются ежедневно на свет дети с родимыми пятками, имеющими цвет свиного мяса, иди яблок, или вина, или винограда, или с похожими родинками? Таким образом, сила воображения женщины может еще в материнском лоне оставить свои следы на уже сформировавшемся теле ребенка, то есть отметить его различными знаками, отображающими мысли женщины. Короче говоря, я сказала ему: «День и ночь ты используешь бедную женщину, заставляя ее подавать кофе клиентам. Так тебе и надо: при таком количестве чашек кофе, на которые ежедневно вынуждена смотреть бедняжка, неудивительно, что она родила тебе сына такого же цвета!»

О да! Как можно прочитать у Чезаре Баронио, даже великий Тертуллиан, знаменитый человек, дал какой-то ничтожной бабе убедить себя в том, что души праведников – цветные. А тут моя хитрая и образованная Клоридия позволит какому-то рогатому хозяину кофейни, к тому же туповатому швейцарцу, загнать себя в угол? Я завороженно слушал отчет своей супруги о ее геройских подвигах, а она между тем возобновила свои ласки.

– Значит, сила воображения мужчины вообще не имеет значения? – спросил я, старательно изображая изумление, чтобы хоть чуть-чуть освободиться от ее жарких объятий.

– Тут возникает серьезное сомнение. По Аристотелю, да. По Эмпедоклу и Гиппократу, да славится его имя, она уступает по силе женской, которая действует очень энергично, – объяснила она, начиная тоже действовать весьма энергично. – За исключением одного случая. Умного отца и глупого сына. Почему иногда у умного отца сын бывает глупым? Это не может быть волей матери. Но именно так оно и есть, скажу я тебе. Большинство ученых мужей постоянно пребывают в унылом настроении, а уныние – кровная сестра безумия: и то и другое глубоко противно женщине при половом общении. И может произойти так, что в душе женщина больше желает отдаться веселому дураку, чем унылому ученому. Не говоря уже о том, что рассеянные мужья очень плохо отдаются тому занятию…

Я вздрогнул от стыда. Клоридия была права. Я не ответил на ее огненную страсть, оставаясь грустным и рассеянным. Даже все ее женское искусство, которое она призвала на помощь, от прямого искушения до энергичных ласк, не могло подтолкнуть мой запуганный «язык колокола» к выполнению сладкого, священнейшего супружеского долга. При этом еще недавно я так горячо желал ее! К черту эти дурные мысли о переплетчике, аббате, ворах и обо всем прочем, что привело меня к такому ужасному замешательству!

– Значит, ты предпочла бы глупого, но веселого супруга, любимая жена? – спросил я ее.

– Ну, веселый и глупый муж – это самое лучшее для душевного склада будущего ребенка. Дело в том, что при совокуплении такой муж доставляет женщине настолько сильное наслаждение, что пробуждает в ней желание к столь многой радости добавить еще и мудрость, после чего посредством силы воображения она родит веселого мальчика, обладающего острым умом.

Я смущенно улыбнулся. Она встала и снова застегнула крючки своего корсета.

– Ну, выкладывай, что тебя так беспокоит?

Наконец-то у меня появилась возможность рассказать ей обо всем: о появлении Мелани, о краже моих мемуаров, о задании служить ему в качестве биографа в эти дни, о мучивших меня сомнениях, о покушении на Атто, не забыв упомянуть и о необъяснимой смерти переплетчика. Прежде всего, однако, я рассказал ей о таинственной Марии, с которой Атто вел секретную переписку и в которой я позже узнал мадам коннетабль Колонну, и о смутившем меня посещении виллы «Корабль». И в конце концов я признался ей в двойном нападении неизвестных – на Бюва и на меня.

Известие о том, что кто-то влез в наш дом и устроил огромный беспорядок, заставило ее подскочить.

– И ты говоришь мне об этом только сейчас? – закричала Клоридия, широко раскрыв глаза, и посмотрела на меня так, словно вдруг поняла, за какого идиота вышла замуж.

Моя пламенная супруга совершенно забыла, как долго мне пришлось ждать, пока иссякнет поток ее слов.

Однако успокоилась она довольно скоро: как только она узнала, какую сумму заплатил нам аббат уже сейчас, к ней моментально вернулось хорошее настроение.

– Значит, аббат Мелани снова в стране, чтобы наделать бед… – заметила Клоридия.

Моя жена никогда не испытывала особой симпатии к аббату: от меня она знала обо всех гадостях, на которые был способен кастрат, красноречие дипломата оставляло ее равнодушной, и она не пережила всех тех бесчисленных перипетий, которые пережил я вместе с ним.

– Он передал тебе привет, – соврал я.

– Передай ему тоже, – ответила она с некоторой иронией. – Значит, твой кастрированный аббат уже тридцать лет изнывает от любви к женщине, – добавила она саркастическим и одновременно довольным тоном. – И к какой женщине!

Как хорошая кумушка, Клоридия, конечно, уже слышала о Марии Манчини и в общих чертах знала о приключениях супруги коннетабля Колонны.

По поводу визита на «Корабль» и таинственного появления двух людей, чему я был свидетелем, Клоридия не сказала ничего. Я отдал бы многое, за то чтобы она просветила меня на сей счет, – она, которая обладала обширными познаниями в тайном искусстве предсказания по руке, нумерологии и лозоходства. Однако Клоридия тут же перешла к делу, заявив, что попросит своих знакомых женщин помочь нам в поисках. Она запустит в действие хорошо проверенный секретный механизм, сообщив женщинам тайный пароль: тысячи глаз будут зорко и неустанно следить, шпионить и все примечать, оставаясь сами незамеченными.

Мы долго говорили с ней, и, как всегда, она была щедра на советы, умные рекомендации и преувеличенные похвалы моей скромной особе. Она хорошо знала меня и знала, как нужна мне ее поддержка.

Я уже больше не медлил. Сейчас, когда я все рассказал и доверился своей Клоридии, все мои страхи улетучились, а вместе с ними свалился тот тяжкий груз, который мешал мне в полной силе выразить свои чувства.

Наконец-то мы лежали вдвоем и любили друг друга. Как второй Титир под сенью ветвистого бука, я нежно настроил свою флейту для моей лесной музы.

* * *

Наступил вечерний час. Я освободился из объятий дремлющей Клоридии, поправил ей одежду и медленно побрел в поместье на встречу с аббатом Мелани.

И моя душа, размягченная любовными утехами, впервые прониклась радостной красотой этой виллы.

Кардинал Спада не жалел средств, чтобы придать празднику блеск, который трудно себе даже вообразить. Правда, вилла Спада была меньше и скромнее других подобных резиденций, однако что касается убранства, то ее владелец, несомненно, хотел видеть свою виллу одной из самых пышных. К тому же он не забыл подчеркнуть то, что отличает итальянские виллы от других вилл и составляет их своеобразие, – место их расположения. Где бы они ни строились, виллы всегда находились в гармоническом сочетании с руинами античного Рима.

Статуи, мраморные стены, фрагменты плит с надписями – все, что примитивная лопата случайно извлекала на свет божий в парке виллы Спада, – было избавлено от забвения в подвалах или зарастания папоротниками и по приказу кардинала украшало теперь сады, радуя глаз своей благородной белизной.

Прекрасные концентрические, обрамленные небольшими деревьями и разделенные лучевидными дорожками клумбы, разбитые именно по случаю праздника главным специалистом по цветам Транквилло Ромаули, были украшены колоннами, стелами. В вдоль стены, окружавшей поместье, остатки капителей чередовались со шпалерами фруктовых деревьев. Даже у входа, над старой большой мраморной ступенькой, возвышалась опирающаяся на решетку пергола, как будто бы история, размахивая зеленым знаменем природы, хотела напомнить о бренности и суетности человеческого существования.

Вилла Спада, конечно, была лишь маленьким примером: на виллах Рима нередко стояли целые античные храмы, а то и фрагменты акведуков. На вилле Колонны на Монте Кавалло долгое время находился прекрасный фрагмент гигантского храма Солнца (затем, к сожалению, он был снесен), на вилле Медичи на Пинкио – храм Счастья, граница виллы Джустиниани была отмечена акведуком Клаудио, рядом с которым возвышались другие, безымянные руины.

Даже мавзолей Августа, знаменитая гробница великого императора, внутри был превращен в сад, когда еще находился в собственности монсиньора Содерини. На Палатине и Челио разместились современные виллы и античные руины, старые и новые здания в едином неразделимом смешении. Малый дворец Джентили был пристроен прямо к столетним аврелианским стенам и даже включал в себя одну из башен, а Фарнезийские сады (бесценное произведение Виньолы, Райнальди и ДельДуки) составляли гармоническое целое с остатками императорских дворцов. Даже кардинал Сакетти, когда хотел похоронить своего любимого осла, знаменитого Грилло, в собственном поместье на Пиньето (а красотой эта вилла обязана гению Пьетра да Кортоны), использовал античные предметы, обнаруженные на территории его поместья, где достаточно было воткнуть лопату в землю, чтобы наткнуться на мрамор эпохи Цицерона и Сенеки.

На виллах Людовиси и Памфили было построено специальное помещение для статуэток, а на вилле Боргезе кардинал Сципион большую часть залов отдал для размещения коллекции бюстов и мраморных скульптур.

Однако предметы античного мира были не единственным драгоценным украшением виноградника и виллы Спада. Боскет и аллеи, ведущие к фонтанам со скульптурами нимф, были украшены обелисками. Образцами служили обелиски на вилле Людовиси или фиалы в саду Медичи, чудесные изображения которых я видел в книгах своего покойного тестя. Однако обелиски на вилле Спада были эфемерными изделиями из папье-маше – подражанием удивительным творениям кавалера Бернини, которые выставлялись на площади Навона или на площади Испании по случаю празднования дней рождения членов королевской семьи или по другому достойному поводу и красота которых выдерживала лишь несколько праздничных ночей.

Как еще во времена Горация, каждая вилла служила местом отдохновения и развлечений, и сдается мне, таковыми они останутся saecula saeculorum. [27]

А вилла Спада для предстоящих свадебных торжеств превратилась в потрясающую композицию всех этих красот.

Я с удовольствием задержался бы здесь подольше, дабы по очереди насладиться многочисленными аттракционами и диковинными вещами, однако уже заметно вечерело. Я отвлекся от своих размышлений и поспешил на встречу с аббатом Мелани. И с мадам коннетабль, которую, как я узнал из ее письма к аббату, ожидали после вечерни.

вернуться

27

Saecula saeculorum – во веки веков (лат.).

* * *

– О великие небеса! Как ты выглядишь, мальчик? Похоже, я принимаю здесь делегацию аркадийских пастухов.

Этот упрек Атто заставил меня опустить голову и смущенно оглядеть свою одежду, помятую после занятий любовью и позеленевшую от травы, на которой я лежал вместе с Клоридией.

– Бюва, наведи хоть немного порядка в этой комнате! – приказал Атто своему секретарю, причем даже перешел на «ты». – Протри пол тряпкой, а если не найдешь таковой, используй рукава своей куртки, ты все равно никогда не меняешь ее. Приведи в порядок мои бумаги и вели принести нам что-нибудь поесть. Да поторопись, черт возьми! Я жду гостей.

Несмотря на то что он не был ознакомлен с обязанностями служанки и естественно было бы спросить, почему Атто не поставил эту задачу перед одним из камердинеров, Бюва не рискнул отказаться, видя, в каком нервном состоянии находится его хозяин. Поэтому он занялся наведением более или менее сносного порядка в комнате: сложил бумаги аббата, его украшения, убрал остатки еды, громоздившиеся на софе, и собрал разбросанные по полу многочисленные книги. Я помогал ему изо всех сил, однако Бюва был настолько неловок, что создавал еще больший беспорядок, вместо того чтобы уменьшать его.

Я заметил, что его преосвященство потирает раненую руку, и спросил:

– Синьор Атто, что с вашей рукой?

– Лучше. Но я не успокоюсь, пока не узнаю, кто меня так отделал. Вот уже несколько дней происходят странные дела: сначала меня ранят в руку в присутствии переплетчика, потом он умирает, царствие ему небесное, потом пытаются ограбить вас обоих…

В этот момент в дверь постучали. Бюва пошел открывать. Я видел, как он принял письмо у слуги и, закрыв дверь, поспешно передал его аббату Мелани.

Атто сломал печать пробежал глазами строчки. Затем спрятал письмо в сумку и грустно сказал тихим голосом:

– Она не приедет. У нее началась легкая лихорадка, и пришлось задержаться в пути. Она извиняется, что не могла сообщить об этом раньше, и т. д., и т. п.

Через несколько минут Мелани выставил нас за дверь. Причина была та, что и накануне: письмо мадам коннетабль, которое Атто, очевидно, хотел прочитать наедине, подальше от наших вопросительных взглядов.

Как только мы вышли, я попрощался с Бюва, который изъявил желание заглянуть в библиотеку, и тут меня охватило неприятное чувство. С какой целью аббат вызвал меня к себе, если тут же отпустил, не дав никакого задания, не спросив ни о чем и абсолютно ничего не сообщив мне? Разумеется, плохая новость о задержке мадам коннетабль пришла неожиданно, и, кроме того, задание – составить отчет об этих праздничных днях – было дано мне только вчера, однако, если хорошо подумать, до сих пор Атто использовал меня не столько как биографа, столько как информатора (смотри вчерашний вечер). Более того, в том что касается информации относительно событий вокруг его книжечки, которая, похоже, была в центре цепочки несчастных случаев, аббат также был крайне сдержан. После известия о смерти переплетчика он очень быстро пришел в себя.

* * *

Бюва зашел за Мелани, и, когда часом спустя я приступил к поиску той самой книжки в покоях Атто, откуда раньше наблюдал за ним через подзорную трубу, аббат уже разговаривал с другими гостями в саду виллы. Когда мастер по изготовлению четок передавал ему книжку, она была завернута в голубую бархатную ткань, и теперь мне было трудно узнать ее по виду и цвету переплета.

Я поискал во всех комнатах и проверил все книги Мелани, однако, увы, не нашел и следов только что переплетенного томика: все книги были потрепанными от частого пользования. Видимо, Атто взял с собой на виллу Спада только те книги, которые открывал чаще всего. По этой причине книга в новом переплете, разумеется, сразу же бросилась бы мне в глаза. И снова я задержался на некоторое время, чтобы прочитать пару страниц из занятных сообщений о кардиналах: почерпнутые сведения весьма пригодились мне во время ужина, чтобы разобраться в намеках и комментариях их преосвященств. Затем я еще раз посмотрел везде, но не обнаружил ничего. Может, аббат дал ее на время другому гостю? Если это так, то содержание книги не могло быть таким уж секретным.

Атто, как я уже понял, боялся стать жертвой антифранцузского, возможно управляемого австрийской рукой, заговора. Однако полностью уверен в существовании заговора он не был. Рассказ Сфасчиамонти о черретанах, о которых он раньше никогда не слышал, смутил его. Он писал мадам коннетабль, что хочет попросить аудиенции у посла Империи, графа Ламберга, но Ламберг, которого ждали на вилле Спада, еще не прибыл. Конечно, его можно было бы увидеть завтра на свадьбе. А до того аббату и мне не оставалось ничего другого, кроме как ждать.

Что, собственно, спрашивал я себя, мне удалось узнать до сих пор от аббата Мелани? Должен состояться конклав, он ясно сказал об этом, и он же показал мне написанный его рукой список кардиналов, но сверх того? Куда подевались честолюбивые поучения опытного агента, который беспрестанно преподносил мне уроки, когда я еще работал слугой в локанде «Оруженосец». О да, в конклавах Атто должен был кое-что понимать: аббат даже хвастался, что приложил руку к выборам одного Папы.

«Да, действительно, аббат Мелани постарел», – сделал я вывод и несколько огорчился. За это время слова Атто сказали мне меньше, чем его личные вещи, которые я опросил тайно: одежда (где я нашел свои жемчужины) и, самое главное, тайную переписку с мадам коннетабль.

Мадам коннетабль, княгиня Мария Манчини Колонна: да, о ней Атто рассказывал весьма охотно, когда несколько часов назад мы проникли на «Корабль». Но это была история, происходившая много лет назад: она не имела ничего общего с предстоящим конклавом. Атто был настолько осторожен, что умолчал о нынешней странице своего знакомства с мадам коннетабль: он, например, ничего не рассказал мне об их общем интересе к событиям вокруг Испанского наследства. А также о том, какое отношение мадам коннетабль, родившаяся в Риме и выросшая в Париже, вообще имела к Испанскому королевству.

В конце концов я прекратил поиски книги, которую переплел бедный Гавер, и снова взялся за грязное белье аббата, чтобы извлечь из него пачку писем с тайной перепиской между ним и мадам коннетабль. Как и в первый раз, я нашел письмо от Марии Манчини вместе с еще не запечатанным ответом аббата. Я быстро пробежал их глазами: в этот раз мне хотелось взглянуть на более старые письма, которые накануне я вынужден был оставить без внимания.

В самом начале письмо мадам коннетабль касалось нападения, которому подвергся аббат Мелани:

«Какую боль вы причинили моему сердцу, любезный друг! Как Вы себя чувствуете? Что с Вашей рукой? Неужели действительно есть причина предполагать за всем этим жестокую руку Империи? Я молюсь от всей души, чтобы хотя бы Вы не стали жертвой кайзеровских наемных убийц. Ведь над многими смертями, над слишком многими, развевается знамя с двуглавым орлом дома Габсбургов.

Будьте бдительны, берегите себя от своего окружения. Я дрожу при мысли о том, что Вы будете просить аудиенции у графа фон Ламберга. Не ешьте ничего с его стола, не пейте из кубка, который наполнила его рука, ничего не берите у него, даже щепотку нюхательного табака. Там, где подвел кинжал, более успешным может оказаться яд – любимое оружие приближенных императора.

Вы носите с собой безоар, который я прислала Вам из Мадрида несколько лет назад? Он защитит Вас от любого яда, помните об этом!»

И тут я снова вспомнил: разве я не нашел среди вещей Атто пистолет? Без сомнения, он всерьез думал о своей безопасности. Далее в письме говорилось:

«Не забывайте об ужасной смерти герцога Осуны, который, едва получив назначение на должность генерала береговой охраны Испании на Средиземном море, выступил в пользу заключения перемирия с французами: увы, после того как он понюхал щепотку табака, у него наступил паралич спинных мышц, начались приступы удушья и он умер в три часа ночи, не будучи в состоянии вымолвить ни единого слова. А что можно сказать о внезапной, необъяснимой кончине государственного секретаря Мануэля де Лиры, который так много делал для установления мира с Францией? И позвольте мне напомнить Вам о самом бесчеловечном преступлении, несмотря на боль, которую по хорошо известным Вам причинам доставляет мне это воспоминание: покойную королеву Испании, нашу горячо любимую Марию Луизу Орлеанскую, первую жену Карла II, которая не упускала ни малейшей возможности убедить своего супруга не вступать в лигу против христианнейшего короля Франции – ее дяди, – в Испании ненавидели многие, например граф Мансфельд, посол Австрийской империи.

Вы помните? Бедная королева жила в страхе: она даже написала письмо королю Франции и попросила средство против яда. Но когда противоядие ночью было доставлено в Мадрид, Мария Луиза уже была мертва».

Накануне вечером, прочитал я в письме мадам коннетабль, королеве захотелось молока, но в столице раздобыть его было невозможно. Говорят, ей привезли немного молока от графини S., подруги и протеже императорского посла, ранее изгнанной из Франции за какой-то скандал, связанный с ядом, первой жертвой которого за тридцать лет до этого была именно мать Марии Луизы. В то время, когда королева Испании умирала в страшнейших мучениях, некоторые клялись, что вкусное свежее молоко, которое пила королева, перед тем как ей стало плохо, было доставлено из дома посла Мансфельда. И, наверное, не было случайностью то, что графиня S. на следующее же утро внезапно уехала и замела за собой все следы.

Я заметил, что Мария Манчини позаботилась о том, чтобы скрыть личность предполагаемой отравительницы, которая была французского происхождения, но стояла на стороне Империи. Мне хотелось бы также знать, что это были за «хорошо известные» Атто причины, доставлявшие мадам коннетабль такую боль при воспоминании о том событии. Однако письмо продолжалось грустным обращением к Сильвио, за именем которого, как мне показалось, в этой своеобразной игре в прятки скрывался сам аббат Мелани.

«Сильвио, Сильвио, ничего не ведающий мальчик, ты думаешь, что этот случай произошел с тобой сегодня просто так? О, ты не прав. Такие удивительные и неслыханные вещи происходят с человеком не без участия воли Божьей: разве ты не видишь, что даже само Небо испытывает отвращение к этому твоему высокомерному и невыносимому презрению к мирской любви и всем человеческим аффектам и страстям? Высокие боги не желают, чтобы на земле были равные им, также им не нравится, когда человек не хочет правильно употребить дарованный ему талант любить и испытывать чувства».

И снова я удивился страстному тону, каким мадам коннетабль адресовала непонятные упреки аббату Мелани. Как будто этого было мало, после нескольких слов извинений за свое опоздание (из-за легкого приступа лихорадки) следовала обязательная приписка относительно того самого Лидио.

«Вы обвиняете меня в том, что я мало ценю воображаемое счастье Лидио. Я же, однако, отвечаю Вам, что в любом деле следует видеть, чем оно закончится. Кое-кому божество уже показало, что такое счастье, но лишь для того, чтобы впоследствии полностью уничтожить его. И я говорю ему еще раз: то, о чем ты спрашиваешь, я не могу сделать, пока не узнаю, что твоя жизнь закончилась счастливо».

Кто был этот таинственный Лидио, к которому мадам коннетабль обращалась при посредничестве Атто в таких непонятных выражениях? И что за загадочная игра побуждала ее время от времени обращаться к аббату, называя его Сильвио?

Из ответа Атто тоже почерпнуть было почти нечего: я чуть не утонул в массе высокопарных напыщенных выражений:

«Прекрасная скала из ветра и волн моих вздохов, моих слез, на которую часто всходили и к которой часто прикасались. Неужели это правда, что моя боль может пробудить в Вас сострадание? Неужели меня не обманывает белое сияние чуда?

Ваша нежность трогает меня до глубины души, подруга моя, и я содрогаюсь от стыда за себя самого, потому что я так легкомысленно заставил Вас волноваться. Неужели причиной лихорадки был я?

Мое перо и его острие, погруженное в чернила, – это стрелы, ранящие мою очаровательную женщину, и хотя они – убийственные сестры, пусть они вкусят горечь наказания, чтобы не убивали уже никого другого. Разорвись на куски, тетива лука! Смотри, так я ломаю его, порчу его, делаю из него ни на что не годный стержень, ничтожные перья, тупое бессмысленное железо!»

Здесь письмо аббата было в чернильных кляксах: Атто действительно сломал свое гусиное перо, поскольку оно написало то, что дало повод для беспокойства и, возможно, стало причиной болезни его дамы. Я настолько удивился такому неожиданному пылу, что даже перестал читать, но затем продолжил свое занятие (судя по всему, Атто раздобыл новое перо).

«А теперь раньте меня таким же способом своими перьями! Я желаю этого, я требую этого!

Но не раньте моих рук и глаз моих – они виновны лишь в том, что являются слугами невинной воли и желаний. Лучше прострелите грудь мою, прострелите это уродливое порождение сочувствия и жестокого врага любви, пронзите это сердце, которое было так жестоко к Вам: я открываю грудь перед Вами».

После того как всплеск чувств улегся, тон письма вернулся к рассудительному. В истории с Ламбертом Атто особенно старался показать храбрость и мужество и скрыть беспокойство, которое на самом деле мучило его.

«Что касается меня и моей жизни, то не беспокойтесь обо мне, дорогая подруга. Конечно Ваш прекрасный восточный камень всегда со мной. Как я могу забыть безоар? Во Франции он также очень высоко ценится как средство против злой лихорадки и яда. Если посол примет меня, то я буду держать камень у себя в кармане, чтобы он помог, если мне станет плохо.

Как бы там ни было, будучи еще молодым я хорошо знал отца графа фон Ламберга: он был послом императора в Мадриде именно в то время, когда я с кардиналом Мазарини пребывал на Фазаньем острове в связи с мирными переговорами между Францией и Испанией. Мы увели из-под носа Империи руку инфанты Марии Терезии, которую так жаждал получить король Леопольд в Вене. Король Филипп IV со склоненной головой отдал ее Людовику XIV, ради того чтобы вырвать у нас менее позорные условия мирного договора. И это было к счастью: иначе христианнейший король не смог бы сегодня предъявлять претензии на испанскую корону для своего внука, Филиппа Анжуйского. Правда, Филипп IV заставил Марию Терезию подписать отказ от любых претензий на испанский трон (как его в свое время подписала Анна Австрийская, перед тем как стать женой короля Франции Людовика XIII). Однако многочисленные юристы уже доказали, что эти заявления об отказе на корону не имеют законной силы.

Таким образом, Ламберг оказал Австрии весьма плохую услугу, моя дорогая, тогда как мы принесли Франции большую пользу. Если сын равен отцу в ловкости, то, разумеется, ни я, ни интересы Франции в испанском престолонаследии не будут подвергаться опасности. Как бы там ни было, я скоро об этом узнаю: прибытие императорского посла ожидается в ближайшее время. А Вы? Когда здесь будете Вы?

Сильвио был высокомерен, да, но он уважает богов, а Вашим Купидоном он был однажды побежден. С тех пор он преклоняется перед Вами и называет Вас своей.

Хотя Вы никогда не принадлежали ему».

Я взволнованно оторвал глаза от последних строчек. Бедный аббат Мелани, он напомнил мадам коннетабль о любви, которую испытывал к ней на протяжении сорока лет, и даже унижался, указывая на свое не подлежащее изменению состояние кастрата: Мария никогда не была и никогда не могла быть его.

В конце письма наконец беглое упоминание о том самом Лидио:

«А сейчас перехожу к нашему Лидио. Не будем больше говорить об этом: Вы пока что победили. Но то, что Вы получите, когда мы увидимся, убедит Вас. Тогда Вы измените свое мнение. Вы знаете, насколько важны для него Ваше суждение и Ваше согласие».

Я закрыл папку и задумался над прочитанным. Судя по переписка с мадам коннетабль, Атто интересовали исключительно дипломатическая сторона испанского престолонаследия и связанные с этим опасности (в том числе и для его здоровья и жизни). Ни единого слова о предстоящем конклаве, ради которого, собственно, как Атто утверждал, он и прибыл в Рим. И не только это: из писем выходило, что Атто опасался стать мишенью для императорских кинжалов (или ядов) из-за испанского престола, но при этом он не вспомнил о конклаве, где будет вынужден защищать французские интересы против австрийских. Я мог бы сказать, что конклав вообще не интересует аббата.

Здесь я прервал свои размышления: это впечатление казалось бессмысленным и абсолютно безосновательным. Я просто не мог поверить, что Атто совершенно равнодушен к конклаву, уже маячившему на горизонте.

Все это был какой-то абсурд. Но разве не сам аббат лично много лет назад учил меня делать выводы даже из предположений и при этом не бояться самых невероятных возможностей? Конклав и престолонаследие… Так, было очень похоже на то, что исход наследования престола Испании зависел от конклава.

Я быстро вернулся к оставшейся корреспонденции, надеясь узнать что-либо о таинственной графине S. Пачки писем были, в общем, очень большими: секретные доклады, подробные рефераты об Испанском королевстве и короле Карле II. Они были пронумерованы, цифры в уголке были едва заметны. Я открыл первое письмо. Оно оказалось очень давним: мадам коннетабль писала из столицы Испании.

«Наблюдения на службе делу Испании

Здесь, в Мадриде, все спрашивают себя, что будет с королевством после смерти короля. Последние надежды на появление наследника давно уже развеялись: el Rey болен, и, как все говорят, его семя уже мертво. В то время как болезнь пожирает бедное тело короля, все идет к закату в этом королевстве, над которым никогда не заходит солнце: мощь Испании, роскошь двора, да, даже славное прошлое – все затмевается бедой современности…»

Я с удивлением читал эти полные беспокойства горькие строки. Кто такой, собственно, король Испании Карл II, el Rey,как назвала его мадам коннетабль в своем письме к Атто? Мне стало ясно, что я абсолютно ничего не знал об умирающем короле этого необъятного королевства. Итак, я погрузился в печальное чтение этого отчета, всем своим существом испытывая ощущение угрожающей катастрофы, которое, словно умело разбрызганный яд, вызвали во мне эти тайно прочитанные строчки.

«Пусть сдвигаются портьеры, опускаются занавески на больших стеклянных окнах, солнце изгоняется из тронного зала, и, сжалившись, опускается безлунная ночь над Эскориалом: тело короля находится в ужасном разложении, друг мой, и вместе с ним весь его род.

Пусть поднимется ураган, чтобы унести унизительное зловоние королевской смерти, давайте вместе выпьем воды из Леты, чтобы гордая Испания забыла позор такого отвратительного конца».

Жалобы мадам коннетабль глубоко тронули меня, но тем не менее я читал дальше: эти заклинания были не просто метафоры. Жизнь в королевском дворце действительно проходила без дневного света, лишь в тусклом сиянии немногочисленных свечей: так пытались несколько смягчить впечатление от ужасного вида тела и лица короля.

«Нос распух и покрылся язвами, высокий лоб обезображен опасными гнойными мешками, щеки пепельно-голубые, дыхание отдает гнилью от разлагающихся внутренностей. Веки цвета красного мяса нависают над темно-синими загноившимися слезными мешками, темные запавшие глаза двигаются с трудом и почти ничего не видят. Язык больше не слушается, речь бессвязная, запинающаяся, одно бормотание, непонятное для всех, кто ни был с ним».

У пребывающего в беспомощном, жалком состоянии короля, рассказывала далее мадам коннетабль, постоянно бывают обмороки. Он теряет сознание и повергает весь двор в панический страх, затем приходит в себя и рывком встает, чтобы, как марионетка без веревочек, уронить себя на трон. Сонливость сменяется внезапными и очень острыми припадками падучей болезни. Он ходит шатаясь, с огромным усилием, и способен держаться на ногах, только опираясь на стены, столы или на чье-нибудь плечо. Он едва может поднести руку ко рту. Его внутренние органы разрушены. Ноги распухают все больше и больше. Нарастает угроза водянки. Его лечат диетой из кур и каплунов, вскормленных змеиным мясом. Питье – свежая коровья моча. Уже несколько месяцев, как el Reyможет только встать с кровати, дойти до кресла, а потом – опять до кровати. Его тело уже начало разлагаться. А ему только тридцать девять лет.

Я прервал чтение: король Испании был всего лишь на два года старше меня! Какая же страшная болезнь могла так изуродовать его?

Я быстро пробежал глазами страницы в поисках ответа.

«Припадки падучей болезни разрушают тело короля все больше и больше, друг мой. Мы при дворе за это время уже научились определять первые признаки надвигающегося приступа: нижняя губа его величества сначала становится бледной, как у мертвеца, затем на ней появляются красные, синие и зеленые пятна. Сразу же после этого начинается дрожь в ногах. В конце концов все тело содрогается в страшных конвульсиях и судорогах, раз, два, десять раз».

Много раз на дню у Карла II случались приступы рвоты. Отталкивающая, выступающая вперед нижняя челюсть католического короля, унаследованная им от предков – Габсбургов, не просто уродлива: когда король закрывает рот, его нижние зубы, слишком далеко выдающиеся вперед, не попадают на верхние, так что между ними можно спокойно засунуть палец. Король Карл не в состоянии пережевывать пищу. К несчастью, он унаследовал от своих предков (а именно от Карла V) еще и обжорство, то есть он глотает все целыми кусками. Гусиную печень он поглощает так, словно пьет вводу, в то время как целый двор с хмурыми лицами в бессилии наблюдает за этим. И вскоре после того, как он встает из-за стола, рвота извергает из него все съеденное. Рвота сопровождается высокой температурой и сильной головной болью, которые на целые дни приковывают короля к постели. Он вряд ли в состоянии выполнять рекомендации своих советников, и он никогда не смеется. Даже придворные шуты, карлики или марионетки, которые раньше заставляли короля смеяться от души, не забавляют его более.

Нельзя сказать, чтобы разум, память и дар речи покинули его полностью. Однако большую часть времени король молчит и пребывает в тоскливом настроении, он отупел, стал малоподвижным, а распорядок его дня планируется печальными часами приступов астмы.

Его подданные постепенно начинают привыкать к тому, что в короли им достался человек, находящийся в таком состоянии. Послы же иностранных государств не верили своим глазам: при первом визите к королю после вступления в должность, они обнаруживали, что стоят перед смертельно больным существом с пустым взглядом и бессвязной речью. Облегчение от его вида наступает единственно, если отвести взгляд и нос в сторону.

* * *

Мое сердце трепетало от страха и сочувствия, когда я закончил чтение. То, что я сейчас узнал из бумаг Атто, объясняло письмо Марии Манчини и ответ самого Атто, прочитанные мною накануне. Так что большая дипломатическая суматоха не только была лихорадочной подготовкой к будущей пробе сил между империями, но и означала войну, которая уже шла, потому что король мог скончаться со дня на день. Что касается таинственной графини S., то я пока что не нашел ни единого ее следа. Надо было поискать лучше: оставалось еще много непрочитанных писем.

Я поднял глаза и посмотрел в окно. Атто и Бюва уже давно исчезли на горизонте. Я увидел на дороге прогуливающуюся беременную даму. Вероятно, это была княгиня Форано, та самая Тереза Строцци, о здоровье которой с сегодняшнего вечера должна была заботиться Клоридия. Я с любовью подумал о своей жене, которую скоро должен был увидеть.

Было бы неосторожно и дальше оставаться в комнате Атто; он сам мог застать меня врасплох, к тому же мое длительное отсутствие на работе рано или поздно могло быть обнаружено. До этого я счел нужным доложиться дону Паскатио, который, к сожалению, и на сегодняшний ужин дал мне задание держать факел. К сервировке столов я, к счастью, допущен не был.

Когда я осторожно вернул бумаги в тайник, в моей бедной и изрядно уставшей голове царил сплошной хаос – я ведь всегда боялся, что она слишком мала для больших политических вопросов и слишком велика для дипломатических мелочей.

Из писем Марии ясно следовало, что она находилась при испанском королевском дворе. Теперь до меня дошло, почему она была так заинтересована в испанском деле и почему так много знала. Но каким образом ее занесло туда?

Ее отчет (несомненно, она имела доступ к самым конфиденциальным источникам информации при испанском дворе) рисовал ужасную, апокалиптическую картину, представляющую разительный контраст с нежными, но в принципе смелыми словами, которые посвящал ей Атто в своих письмах. Их переписка выглядела как причудливая смесь любви и политики, галантности и дипломатии. Насколько я знал аббата, как минимум одно из двух – чувство или заговор – должно было вести его к практической цели. Путь сердца вел к предстоящей скоро встрече Атто с Марией – через тридцать лет после их разлуки. Путь политики вел к еще не известной цели.

Судя по его собственным словам, Мелани интересовал исключительно предстоящий конклав, однако из того, что я вычитал в его бумагах, становилось ясно, что наследование испанского трона было самым животрепещущим вопросом. «У Атто, должно быть, имеется какой-то тайный план, – сказал я себе, – по крайней мере, настолько тайный, что он не хочет раскрыть его мне».

Но у меня тоже были глаза и уши, и я тоже мог подслушивать на вилле Спада кардиналов и князей, узнавая ценные подробности, интересные сплетни и намеки. Разумеется, Атто в тысячу раз лучше меня умел их интерпретировать, посвященный во все хитросплетения политической интриги, и ему нужна была лишь пригоршня камешков, чтобы составить цветную мозаику целиком. Но моим преимуществом был молодой возраст. Разве не я услышал из уст кардинала Спинолы из Санта Цецилии те слова, которые навели нас на след тайной встречи между кардиналом Спадой, Албани и другим Спинолой?

И не только это: я хотел прежде всего использовать кардинала Спаду, своего хозяина, даже если бы это означало одновременную поддержку легкомысленного хозяина аббата Мелани. Будучи французским подданным, он действовал от имени короля Франции. Я, находящийся на службе благородного кардинала римской церкви, буду шпионить во имя верности и благодарности.

Мне не хватило осторожности подумать, что он получил от своего господина задание. Я же – нет.

Пока я изводил себя такими размышлениями, я добрался до слуги, который раздавал турецкие ливреи. Пора было превращаться в человека-канделябра, чтобы освещать стол их высокоблагородий и преосвященств и черпать знания насчет высшего света из свежего источника: из римского двора, высшей школы лицемерия и хитрости. Я лишь надеялся, что ко всем этим образцам тонкого ума не присоединятся, как накануне вечером, гениальные шутки Атто, которые могли мне очень дорого обойтись. К счастью, главный повар объявил, что сегодняшний кулинариумбудет чуть-чуть скромнее, чем ужин, открывавший вчерашний вечер: завтра предстояла свадьба, и до тех пор следовало поберечь желудки, ибо затруднения с пищеварением могли бы поставить под угрозу участие гостей в грандиозном свадебном банкете и лишить их радости по этому поводу.

Одеваясь, я заметил, как моя Клоридия быстро идет к перголе. Какой прекрасной она была в праздничном платье, которое ей дали, чтобы она могла находиться здесь и наблюдать за княгиней Форано! Зная, что Клоридия где-то неподалеку, я чувствовал себя намного спокойнее и увереннее. Она тоже заметила меня и подошла ближе, чтобы сказать, что княгиня не ощущает потребности участвовать в ужине и отдыхает в беседке.

– А малышки? – спросил я, поскольку в случае родов княгини Клоридии понадобилась бы помощь обеих наших дочерей.

– Они дома. Я не хочу, чтобы они тут бегали, по крайней мере, пока идут праздники. Если понадобится, я пошлю за ними.

Я вкратце рассказал ей о переносе приезда мадам коннетабль на более позднее время и о содержании только что прочитанных мною писем.

– У меня есть для тебя кое-какие новости, – заявила она, – по сейчас мало времени. Встретимся сегодня вечером здесь.

Клоридия поцеловала меня в лоб и поспешно удалилась. Она оставила меня, снедаемого желанием узнать новости, которые за короткий срок ей удалось собрать с помощью своих женщин, но также и исполненного неизменного восхищения своей женой, ее присутствием духа.

* * *

– …Точнее говоря, это и в самом деле крайне курьезная ситуация, когда святой год впервые открывает один Папа и, Боже упаси, будет закрывать другой, – с набитым ртом заявил кардинал Мориджиа, уплетая щуку в медовом соусе. – Казус, который может наступить, если святой отец отойдет в вечную жизнь и до конца этого года придется выбирать его преемника.

– Вы, ваше преосвященство, наверное, хотели сказать – крайне печальнаяситуация, – охладил его пыл монсиньор д'Асте, апостольский комиссар сухопутных войск, пережевывая фаршированную индейку по-швейцарски. – Какая вкусная индейка, как она приготовлена?

– Нашпигована мясом тунца, ваше преосвященство, с гвоздикой и палочками корицы, затем сварена в вине с водой, полита персиковым вареньем, порезана на куски, между которыми вложены дольки лимона, а потом покрыта ломтиками вареных яиц и сахаром, – с готовностью прошептал рецепт на ухо монсиньору д'Асте главный повар.

– А сейчас эта тряпка, этот кутила строит из себя отважного и поправляет людей, которые по положению выше, чем он, – с иронией прошептал князь Боргезе. Он назвал д'Асте прозвищем, каким наградил его Папа. Как я знал от Атто, Папа окрестил апостольского комиссара «монсиньором Тряпочкой» из-за его хилости.

– Крайне печально, проклятие, да, крайне печальнаяситуация, это подтверждение того, что я сказал, – защищался Мориджиа, покраснев от стыда и поднося ко рту полный бокал с красным вином, чтобы запить конфуз от неправильно произнесенных слов.

– Дурак, – прокомментировал кто-то, очевидно выпивший лишнего.

Мориджиа резко повернулся, однако не обнаружил того, кто так оскорбительно отозвался о нем.

– Какой изысканный вкус у этих крабов во фритюре, – заметил д'Асте, дабы сменить тему.

– О да, превосходный, – поддакнул ему Мориджиа.

– Дурак, – снова услышал он в свой адрес, но и в этот раз виновный опять не нашелся.

– Как, собственно, прошел визит святого отца в приют для бедных детей-сирот в Сан Микеле? – спросил кардинал Мориджиа с наигранным интересом, надеясь выйти из затруднительного положения.

– О, великолепно, при большом стечении народа и многих верующих, которые хотели поцеловать его туфлю, – ответил Дураццо.

– Кстати, члены датарии [28]получили индульгенцию, подтверждающую прощение грехов, даже если во время святого года они посетят четыре храма только раз в день.

– И правильно! Пленные и больные тоже имеют особые привилегии, – напомнил кто-то на другом конце стола.

– Благословенное, мудрое решение: бедные члены датарии, нужно думать и об их положении, – подтвердил Мориджиа.

– Дурак!

В этот раз еще двое или трое гостей повернули голову, чтобы посмотреть, кто это осмелился наградить члена Коллегии кардиналов таким оскорбительным словом. Однако беседа продолжалась.

– Воистину исключительный святой год. Никогда еще в Риме не царила атмосфера такой душевной набожности. И еще никогда здесь не видели так много паломников, я бы сказал, даже в славном святом году при Папе Клименте X, правда ведь, ваше преосвященство? – обратился Дураццо к кардиналу Карпенье, который четверть века назад лично принимал участие в блестящем праздновании юбилейного года.

Семья Карпенья, кроме всего, была в родстве с семьей Спады, и это обстоятельство нынче вечером обеспечивало ему повышенное внимание.

– О да, это был необычайный святой год, да, правда, – пробормотал с набитым ртом, согнувшись над тарелкой, достопочтенный Карпенья, которого возраст сделал несколько ворчливым.

– Расскажите, расскажите, ваше преосвященство, о самом приятном своем воспоминании, – подбадривали его некоторые.

вернуться

28

Датария – отдел римской курии, ведающий раздачей бенефиций (льгот, вознаграждений).

– Ну да, к примеру, я помню… Да, я помню, как Мариани повелел установить в церкви Иисуса огромную скульптуру для моления святым дарам, сооружение привлекло массу народа. Это творение – прекрасное творение, поверьте мне, – изображало триумф евхаристского агнца между символами Нового Завета и Апокалипсиса, с видением евангелиста Иоанна на острове Патмос. Под ликом Бога-Отца, окутанного тысячью облаков с небесными духами и огнями, были видны семь ангелов с семью трубами, а далее агнец Божий, держащий книгу с видением Апокалипсиса Иоанну и всем нам из любви Бога к людям…

– Воистину, – согласился Дураццо.

– Святые слова, – эхом повторил монсиньор д'Асте.

– Да святится господь наш Иисус Христос, – ответили почти все (за исключением тех, у кого во рту было слишком много жареной форели, которую только что подали к столу) и перекрестились (кроме тех, кто как раз орудовал ножами и вилками для рыбы).

– Были видения ангельских хоров, – продолжал Карпенья, – изображений символов четырех евангелистов, то есть льва, орла, быка и человека. Я помню, что грудь агнца была покрыта кровью, а между серебряными и золотыми огнями было видно его сердце и внутри святое причастие, которое приходит к людям только из любви Божьей к ним.

– Очень хорошо, браво! – похвалили соседи по столу.

– Но и нынешний святой год станет примером на грядущие тысячелетия, – настойчиво подчеркнул Негрони.

– О да, несомненно: сюда все еще стекаются паломники изо всех частей Европы. Воистину, чистое и самозабвенное дело святой матери Церкви сильнее, чем любое земное владычество.

– Да, кстати, как проходит этот святой год? – спросил барон Скарлатти князя Боргезе едва слышным голосом.

– Очень плохо, – прошептал тот в ответ. – Число паломников катастрофически уменьшилось. Папа крайне озабочен. Не поступает ни единого скудо.

Ужин подходил к концу. Их преосвященства, князья, бароны и монсиньоры, зевая, прощались друг с другом и медленно уходили по аллее, ведущей к выходу, к своим каретам. Их секретари, адъютанты, сопровождающие, лакеи и слуги встали из-за своего стола, установленного поблизости, но накрытого намного скромнее, и отправились сопровождать своих господ. Места за столом опустели, и мы, держащие факелы, смогли наконец расслабить мышцы спины и живота и сменить напряженную позу, в которой вынуждены были стоять целый вечер.

Никто не заметил этого, но когда я снял с себя смешной турецкий тюрбан и поставил коптящий светильник на землю, я затаил дыхание, но не от усталости, а от ужаса.

Я сразу увидел его и мгновенно сообразил, что он сотворил. Когда он трижды обозвал кардинала Мориджиа дураком, я был готов к тому, что его строго накажут, если только сумеют поймать. Но у него было больше везения, чем ума, и никто не увидел его в тусклом свете застолья. Я оставил других слуг и пошел к ограде поместья. И тут я услышал, как он приветствует меня с обычной любезностью:

– Дурак!

– По-моему, это ты тут дурак, – ответил я, повернувшись в ту сторону, откуда, как мне казалось, доносился этот голос.

–  Dona nobis hodie pane cotidianum, [29]– ответил Цезарь Август из темноты.

Во время всего ужина он летал взад и вперед над растянутым над столом навесом. Конечно, он надеялся добыть себе пару вкусных кусочков со стола, но потом, видно, сообразил, что это невозможно, иначе его обнаружат. Каждый раз, когда он просто из желания сказать гадость оскорблял кардинала Мориджиа, я покрывался холодным потом от страха. Но никому не пришло в голову, что сей насмешливый голосок принадлежит Цезарю Августу, по той простой причине, что попугай, как я уже говорил, не разговаривал ни с кем, кроме меня, и все думали, будто он немой.

Я прошел еще немного дальше через луг, надеясь, что меня не будут искать, чтобы поручить какую-то срочную работу.

– Это была очень скверная выходка, – укорял я его, обращаясь наугад в темноту, – в следующий раз они свернут тебе голову и зажарят. Ты видел эту тарелку с куропатками, которую подали на третье блюдо? Вот увидишь, так же приготовят и тебя.

Я услышал шум его крыльев в темноте, а затем и свист перьев, зацепивших мое ухо. Он сел на куст на расстоянии вытянутой руки от меня. Теперь наконец-то я видел его – белое пернатое привидение с высоким желтоватым хохолком, который гордо растопырился у него над головой, подобно гротескно развевающемуся знамени в папской расцветке.

Все еще разгоряченный и усталый от долгого стояния с факелом, я опустился на влажную зеленую траву. Цезарь Август упорно смотрел на меня взглядом просящего подаяния нищего.

–  Et remitte nobis débita nostra. [30]– Попугай упорно читал «Отче наш», что проделывал всегда, когда хотел есть.

– Ты сегодня хорошо поел, а сейчас это уже будет обжорство, – коротко сообщил ему я.

– Клик-кляк, дзинь, – выдала чертова птица, удивительно точно подражая стуку ножей и вилок о тарелки и веселому звону бокалов. Это была очередная провокация.

– Ты действуешь мне на нервы, я иду спать и тебе рекомендую то же самое…

– Ты с кем тут разговариваешь, мальчик мой?

Атто Мелани нашел меня.

Мне стоило немалых усилий просветить аббата относительно странной натуры этого животного, за разговором с которым он меня застал. Тем более что Цезарь Август при появлении Атто Мелани моментально удрал в темноту и ни за что не хотел покачиваться. Понадобилось время, чтобы убедить Атто, что я не сошел с ума и не разговаривал сам с собой, а что там, в темноте, скрывается попугай, с которым можно было вести что-то вроде диалога, но в сумбурной и странной манере, которую он предпочитал. Однако Цезарь Август, который, вероятно, пялился сейчас на Атто из своего укрытия с хорошо известным мне выражением вредности и любопытства, с какими он обычно рассматривал незнакомых людей, до конца моей речи молчал как рыба.

– Может быть, оно и так, как ты говоришь, мой мальчик, но мне кажется, что это пернатое вообще не раскрывает клюва. Эй, Цезарь Август, ты здесь? Что за высокопарное имя! Кра-кра-кра! Давай, выходи! Ты правда назвал Мориджиа дураком?

Молчание.

– Эй ты, ворона несчастная, я с тобой говорю! Давай, покажись! Итак, ты не умеешь говорить?

Птице будто запечатали клюв, и мы не удостоились чести узреть ее.

– Ну, если он снизойдет до того, чтобы показать себя и продемонстрировать все эти фантастические штучки, о которых ты мне рассказал, то позови меня, я тут же прилечу! Ха-ха! – рассмеялся Атто. – Перейдем, однако, к серьезным вещам. Я хочу сообщить тебе на завтра пару вещей, до того как сон…

–  Pue lia.

Атто с изумлением посмотрел на меня.

– Ты что-то сказал?

Я только показал в темноту, в направлении Цезаря Августа, потому что не решился открыто признать, что это он оскорбил Атто, назвав его позорнейшей кличкой, которая только существует для кастратов: paellaна латыни означает девочка. Кроме того, у меня просто не было слов: это был первый случай, когда попугай заговорил с кем-то, кроме меня. Хотя речь шла об оскорблении, я бы сказал, что попугай удостоил Атто чести.

– С ума сойти! Я уже видел и слышал других попугаев, и все они были великолепны. Но здесь, кажется, действительно…

– …как будто говорил человек из плоти и крови, я же вам говорил. На сей раз это был голос старика. Но вы бы слышали, как он подражает женским голосами плачу детей! Не говоря уже о чихании и приступах кашля.

– Господин аббат!

В этот раз это был настоящий человеческий голос, взывавший к нашему вниманию.

– Синьор аббат, вы здесь? Я ищу вас уже полчаса!

Это был Бюва, который, с трудом переводя дыхание, спешно искал своего господина.

– Господин аббат, вы немедленно должны вернуться к себе. Ваши покои… Мне кажется, кто-то во время ужина проник к вам без вашего разрешения и… в общем, это были воры.

вернуться

29

Хлеб насущный даждь нам днесь (лат.).

вернуться

30

И прости нам долги наши (лат.)

* * *

– Кто-нибудь еще об этом знает? – спросил Атто, стараясь открыть дверь в свои покои.

– Никто, кроме вас, я помню ваши распоряжения…

– Ладно, ладно, – кивнул Атто: он приказал Бюва в таких чрезвычайных случаях не говорить никому ни слова, не поставив прежде всего в известность его. И вскоре я понял почему.

Атто нажал на ручку. Он толкнул дверь и зашел в комнату со свечой в руках.

– Но дверь не взломана, – с удивлением заметил он.

– Нет, действительно нет, я бы сразу сказал вам об этом, если бы дали мне время. – У Бюва совсем перехватило дыхание от бега, он и вправду не мог вымолвить ни слова.

Я тоже сделал пару шагов внутрь. В свете второй, а затем и третьей свечи в комнатах стали хорошо видны следы ограбления. Все вокруг было в полнейшем беспорядке. Один стул был перевернут. Книги, газеты и разрозненные листы бумаги валялись на полу. Одежду Атто, тоже брошенную на пол и на стулья, без сомнения, обыскали. Одно из окон было открыто.

– Странно, поистине странно, – проговорил я. – В эти дни вилла Спада хорошо охраняется, однако ворам, видимо, не составляет труда пробраться в дом…

– Ты прав. Как бы там ни было, действовали они довольно быстро, – сказал Атто, осмотревшись. – Мне кажется, они взяли с собой только подзорную трубу. Это, конечно, вещица, которая возбуждает аппетит. Кроме нее, мне кажется, не исчезло больше ничего.

– Откуда вы знаете? – удивился я, поскольку осмотр комнаты длился всего несколько секунд.

– Очень просто: после нападения на вас обоих я доверил все свои ценные вещи одному из камердинеров виллы. Важные бумаги… ну, они находятся не здесь, – сказал он с хитрым выражением лица, но я пропустил это замечание мимо ушей, поскольку тоже знал, где они спрятаны: в грязном белье, именно там я нашел письма к Марии.

Аббат начал развешивать свою одежду.

– Вы только посмотрите, – пожаловался он, – как они ее измяли. Минуту…

Атто ощупал свою серую сутану, в которой, как я знал, он тайно хранил небольшой фрагмент покрывала Кармельской Богоматери и где спрятал мои три жемчужины.

– Ее тут нет! – воскликнул Атто. – Как глупо с моей стороны! Я забыл это здесь!

– Что именно? – невинно спросил я.

– Э-э… реликвию. Очень ценную реликвию, которая была здесь, на внутренней стороне, завернутая в лоскуток от покрывала Кармельской Богоматери. Ее украли.

«Мои бедные жемчужины, – печально подумал я. – Быть украденными – такая, видно, у них судьба». В любом случае это указывало на то, что воры, должно быть, обыскивали комнаты Атто очень тщательно.

Между тем у нас прибавилось света от двух больших канделябров, которые я зажег, чтобы можно было проверить все как следует. Вдруг аббат Мелани опустился на колени, отодвинул софу и поднял часть находившегося под ней уложенного елочкой паркета. Он отцепил деревянную планку, затем соседнюю, а за ней третью.

– Неееет, ради всех святых! – услышал я его тихое восклицание. – Проклятые воры!

Мы с Бюва вопросительно переглянулись. Атто поднялся, отряхнул колени и упал в кресло. Он смотрел перед собой застывшим взглядом.

– О я несчастный! Какая катастрофа! Как это случилось? И зачем? Кто смог?… Не понимаю, – бормотал он про себя, схватившись за голову. На наши сокрушенные взгляды он не обращал никакого внимания. – Случилось несчастье, – произнес он, овладев собой. – Дело обстоит серьезно. У меня похитили некоторые очень важные документы. Сначала я даже не посмотрел туда, настолько был уверен, что никто не догадается о тайнике. Я аккуратно поставил дощечки паркета на место. Не знаю, как они нашли тайник, но факт остается фактом.

– Бумаги были под паркетом? – спросил я.

– Совершенно верно. Даже Бюва не знал, что они там, – ответил Мелани, чтобы сразу же развеять любое подозрение в предательстве.

По наступившей за этим паузе Атто, видимо, понял, какой вопрос на уме у меня и Бюва. Поскольку было очевидно, что нам придется помочь ему найти исчезнувшие бумаги, Атто должен был сообщить нам об их содержании, хотя бы в общих чертах.

– Это секретный доклад, который я составил для его величества короля Франции, – признался наконец он.

– А о чем он? – решился спросить я.

– О следующем конклаве. И о следующем Папе Римском.

Сложность проблемы, как объяснил Атто, состоит в двух вещах. Во-первых, он обещал его величеству королю Франции вручить доклад как можно скорее. У аббата украли единственный экземпляр этого доклада, и даже многомесячного труда (и сверхчеловеческого напряжения памяти) было бы недостаточно, чтобы восстановить его. Таким образом, Атто грозила опасность ужасно опозориться перед своим королем. Но это еще не самое худшее.

Отчет содержал секретную информацию о выборах последнего Папы и прогноз на следующий конклав, и был подписан лично Атто. Но даже если бы он и не был подписан, в любом случае по некоторым выводам в тексте несложно установить его авторство. Документ находился сейчас в чужих руках, возможно даже у врагов. По этой причине Атто рисковал быть обвиненным в шпионаже в пользу Франции. Обвинение могло усугубиться и тем, что ему могли поставить в вину намерение распространить этот доклад, то есть распространить клеветнические письменные материалы.

– …как ты знаешь, за это преступление в Риме полагается очень строгое наказание, – заключил он.

– Что нам нужно делать? – спросил Бюва, озабоченный не меньше своего хозяина.

– Поскольку мы не можем заявить о пропаже барджелло, [31]то придется довольствоваться помощью Сфасчиамонти. Как только ВЫ наведете тут кое-какой порядок, Бюва, позовете его. Нет, лучше идите немедленно.

Некоторое время мы с Атто ползали по полу и собирали разбросанные бумаги. Атто не говорил ни слова. Между тем у меня появилось подозрение о том, какого рода могла быть добыча воров, и я решил подойти к этой теме окольными путями.

– Синьор Атто, – спросил я, – вы придумали прекрасный тайник. Как только воры могли найти его? И еще: дверь не была взломана. Значит, у кого-то был запасной ключ. Как это могло быть?

– Я действительно не знаю, проклятие, все это просто загадка! Нам придется полагаться на помощь этого сбира, который будет нервировать меня своими историями о черретанах или черт их знает, как называются эти орды попрошаек, если они действительно существуют!

– Как вы опишите ему свою рукопись? Ведь даже Сфасчиамонти нельзя точно сказать, о чем идет речь, потому что доверять никому нельзя.

Он молчал, глядя на меня неподвижным взглядом. Аббат догадывался о том, что я скажу, и понял, что нельзя больше оттягивать необходимые объяснения. Он сделал недовольную гримасу и вздохнул: сейчас он с большой неохотой скажет мне то, чего я не знал.

В коридоре послышались шаги Бюва и громкий топот Сфасчиамонти. Я не знаю, было ли это случайностью или точным расчетом, но Атто заговорил именно в тот момент, когда сбир уже открывал дверь, то есть в самый последний возможный момент. После этого ни он уже не мог свободно говорить, ни я – задавать ему вопросы, на которые он не хотел отвечать.

– Это был манускрипт в новом переплете. В том самом, который сделал Гавер.

* * *

Хотя Сфасчиамонти казался каким-то сонным, он внимательно выслушал доклад о случившемся. Он проинспектировал тайник под паркетными дощечками, быстро осмотрел комнату Атто, доверительно спросил, какого рода был украденный документ, и остался доволен кратким описанием, полученным от Атто.

– Это политический документ. Крайне важный.

– Понимаю. Это та книга, которую переплетал для вас Гавер, как я предполагаю.

Аббат не мог отрицать этого.

– Случайное совпадение, – ответил он.

– Конечно, – согласился Сфасчиамонти не моргнув глазом.

Затем сбир спросил, хочет ли Мелани сделать заявление о пропаже губернатору или барджелло. Пострадавший все-таки является уважаемой особой, и можно было сделать объявление на весь Рим, назначив награду за поимку преступника и обнаружение похищенного.

вернуться

31

Барджелло – начальник полицейской стражи.

– Ради бога, – сразу же запротестовал Атто. – Награда за поимку преступника ничем не поможет. Когда у меня в монастыре капуцинов на Монте Кавалло украли золотые кольца и бриллиант в форме сердца, губернатор приказал назначить громадную сумму за поимку вора. Результата абсолютно никакого.

– Вынужден согласиться с вами, господин аббат, – сказал Сфасчиамонти. – Если я правильно понял, кроме этих бумаг, у вас украли только подзорную трубу и фрагмент покрывала Кармельской Богородицы?

– Правильно.

– Но вы еще не сказали, какого рода реликвию хранили в этом лоскуте. Колючку из тернового венца Господа нашего Иисуса Христа? Кусочек дерева с креста? Сейчас их много ходит, но они всегда притягивают воров; вы же понимаете, в святой год…

– Нет, – коротко ответил Атто, который не имел ни малейшего желания дать мне понять, что все эти годы заботливо носил у сердца мои жемчужины.

– Уголок одежды, может быть, зуб…

– Три жемчужины, – наконец ответил Атто и украдкой взглянул на меня. – В виде венецианской маргаритки.

– Странная реликвия, – заметил Сфасчиамонти.

– Они происходят из сияющих одежд, которые были на Деве Марии в день ее явления на горе Кармель, – пояснил Атто с самым невинным видом, однако удивленный сбир не уловил иронии. – Этого вам достаточно?

– Конечно, – ответил Сфасчиамонти, потихоньку успокаиваясь. – Я бы сказал… Да, начнем с подзорной трубы.

– С подзорной трубы? Но для меня это далеко не главное! – запротестовал Атто.

– Для вас – да, но для других она может быть интересным предметом, который можно продать по хорошей цене. Кроме того, ее не так уж легко незаметно передать кому-нибудь. Наоборот, реликвию и ваш политический документ опознать гораздо труднее. Гот, кто не знает содержания, посчитает этот трактатик стопкой бумаг, не имеющих никакой ценности. Он может попасть в руки Человека, который… ну, не такой, как вы.

– Что вы имеете в виду? – спросил Бюва.

– На каком языке написан ваш документ?

– На французском, – ответил Атто, помедлив.

– Его мог украсть человек, который и по-итальянски читать-то не умеет, не говоря уже о французском языке. И поэтому он не имеет ни малейшего понятия о том, что держит в руках.

– Тогда он не искал бы мою книжку там внизу, – возразил Атто, показав на место, откуда был снят паркет.

– Не скажите. Он мог найти тайник случайно, а тщательность, с какой был спрятан документ, могла вызвать любопытство. Не имеет смысла строить предположения, сначала надо найти вещи.

– Итак, что мы будем делать?

– Вы знаете, что делает хороший адвокат, если арестована целая банда преступников? – спросил Сфасчиамонти.

– И что же он делает?

– Он поручает защиту главаря банды своему помощнику, а сам берется защищать любого другого члена банды. Тогда судья по уголовным делам не сможет определить, кто тут крупная рыба. Мы поступим так же: сделаем вид, что хотим найти подзорную трубу. Асами тем временем будем искать вашу книжечку.

– А как нам это сделать?

– Обычно начинают с тех, кто торгует крадеными вещами. Я знаю некоторых, кто ведет себя прилично. Если ваши вещи попали к ним, то они, возможно, помогут мне. Но это не факт. Придется поторговаться.

– Поторговаться? Если речь идет о том, чтобы заплатить немного денег, я согласен взять это на себя. Но ради бога, я же не могу показаться в обществе людей с плохой репутацией. Здесь много кардиналов, у меня есть связи…

– Как хотите, – вежливо, но решительно закрыл тему Сфасчиамонти. – Этим могу заняться я. Ты, парень, мог бы сопровождать меня. Тот, кто ворует, не любит долго держать украденное у себя. Именно хорошие вещи исчезают в первую очередь. Надо начинать как можно раньше.

– Когда?

– Сейчас.

Вот так и вышло, что я лучше познакомился с тройственной и воистину уникальной натурой Сфасчиамонти. Его характерные ругательства, когда он клялся оружием и военным снаряжением любого рода, позволяли составить о нем мнение как о хвастуне, выдающем себя за важного человека, на что намекала и его фамилия. Однако, когда он говорил о черретанах, его спесь улетучивалась, уступая место лихорадочному беспокойству, и большой толстый сбир начинал опасаться первого попавшегося на дороге нищего старика, как это произошло на Пьяцца Фиаммета. Когда в конце концов речь пошла о расследовании конкретного дела, а не о противодействии непонятной угрозе, например черретанам, он превратился в умелого стражника: немногословного, последовательного и хладнокровного. Это он доказал уже во время расследования нападения на Гавера; подобным же образом, решительно и хладнокровно, он вел себя на месте похищения материалов Атто. Он отказался от подробных расспросов об украденных документах, однако укрепил Атто в совершенно невероятном предположении, будто бы между смертью Гавера и кражей в комнате Атто нет никакой связи. Несомненно, дела могли обстоять иначе, однако сбир (которого работа на кардинала Спаду превратила, так сказать, в частного жандарма) дал понять, что его интересует не истинное положение вещей, а то, как он может преподнести их с пользой для тех, кто дал ему задание.

В данный момент невозможно было сказать, какая из трех натур (хвастливая, боязливая или проницательная) больше всего соответствовала настоящему Сфасчиамонти. Однако я предполагал, что рано или поздно все равно узнаю.

А пока что Сфасчиамонти предложил Атто свое молчание и помощь, кстати в ночное время, когда все уже спали. Атто знал, что, Как и молчание, за которое он заплатил мне, это имело соразмерную цену.

* * *

Итак, мы с Сфасчиамонти поспешно отправились в путь, распрощавшись с Атто и его секретарем. Поскольку я не успевал явиться па свидание к Клоридии, то попросил Бюва предупредить ее об этом. В душе я молился о том, чтобы она не очень беспокоилась, и поневоле оттягивал момент, когда узнаю от нее новости, которые собрали ее женщины.

Под покровом ночи мы тихо выскользнули из виллы. После пережитых мрачных событий (убийства, кражи) звездный купол неба уже не казался мне приветливым, он выглядел угрожающе натянутым над нашими беззащитными головами. Сбир приказал одному из своих помощников оседлать двух лошадей и помог мне взобраться на одну из них (я никогда не был великим наездником).

Мы тотчас же направились по дороге, ведущей в центральную часть города. Я ехал за сбиром к неизвестной цели. Лошадь Сфасчиамонти, вынужденная нести столь тучного всадника, плелась не быстрее моей. Мы спускались по дороге Порта Сан-Панкрацио, а слева от нас открывался величественный вид города. В тусклом свете луны виднелись лишь очертания крыш, колоколен и куполов церквей. Их можно было угадать только по слабо освещенным окнам и чердакам – это была некая дерзкая игра в прятки с моим зрением и с памятью, запечатлевшей этот великолепный вид днем.

Мы свернули влево на Пьяцца деле Форначи, затем оставили справа Порта Сеттиньяно, чтобы быстро продвинуться в направлении Понте Систо. Здесь здания и жилые дома отступали назад, снова открывая вид на Тибр, на его русло, желтое и болотистое вблизи берегов и, наоборот, зелено-голубое посредине, с многочисленными богатыми рыбой отмелями.

Мы пересекли Пьяццу дела Тринита деи Пеллегрини и очутились у Пьяцца Сан-Карло. Вокруг стояла полная темнота, освещаемая только искрами от ударов копыт наших коней по брусчатке, которые эхом разносились по переулкам. Лишь в немногих окнах в этот ночной час горели свечные огарки – может быть, это молодые матери заканчивали последнюю работу дня.

За одним из этих скромных окон и находилась наша цель.

– Мы на месте, – объявил Сфасчиамонти, слез с коня и показал на маленькую дверь. – Но я полагаюсь на тебя: ты тут не был никогда. Наш человек здесь инкогнито. Никто не знает, что он спит в этом доме. Священник тоже делает вид, что он не в курсе дела, когда наносит сюда пасхальный визит. Он принимает пару скудо в качестве подарка, а за это церковная приходская книга остается чистой.

– А кому мы тут нанесем визит? – спросил я, сползая вниз со своей лошади.

– Ну, «нанести визит» – это не совсем подходящее выражение. О визитах предупреждают заранее или их ожидают. А это – сюрприз, клянусь всеми мушкетами Гессена! Ха-ха! – засмеялся он.

Он стал перед входом, засунул большой палец руки за пояс И как-то странно выпятил свое огромное брюхо, делая при этом ритмичные выдохи, словно собираясь выдавить дверь животом. Он постучал. Прошло несколько секунд. Затем я услышал, как щелкнул замок, заскрипели дверные петли.

– Кто там? – послышался недоверчивый голос, по которому я не смог бы определить, кто находится за дверью – мужчина или женщина.

– Открывай, это я, Сфасчиамонти.

Перед нами появилась не одна из тех нежных молодых матерей, которую я нарисовал в своем воображении, а горбатая уродливая старуха. Как позже пояснил мне сбир, наш человек снимал у нее квартиру. Старуха даже не пыталась протестовать по поводу того, что мы явились в такой поздний час: видимо, она знала моего спутника и сообразила, что дискуссий тот не потерпит. Лишь увидев, что мы собираемся подняться по лестнице в верхнюю комнату, она попробовала оказать слабое сопротивление:

– Но он спит…

– Вот именно, – ответил Сфасчиамонти, взял у нее свечу из рук, чтобы освещать нам дорогу, и оставил бедную женщину в темноте. Мы поднялись на два лестничных марша и попали в коридор, упиравшийся в закрытую дверь. Пламя свечи, которую сбир передал мне, отбрасывало на наши лица зловещие тени.

Мы постучали в дверь. Ни звука.

– Он не спит, иначе бы ответил. Один глазу него всегда бодрствует, – прошептал мой напарник. – Это Сфасчиамонти, открой!

Мы подождали еще минуту. Ключ повернулся в замке. Дверь чуть-чуть открылась, образовав щель.

– В чем дело?

Сбир был прав. Съемщик этой комнаты был на ногах и одет, а в щель он просунул только нос. Изнутри пробивался слабый свет. Несмотря на скудное освещение, я хорошо мог рассмотреть его черты: мышиный нос, длинный и распухший, над ним пара маленьких черных глаз под густыми черными бровями. Маленький уродливый кривой ротик, из которого капала слюна, открывал ряд неровных желтых, как у кролика, зубов.

– Впусти нас, Мальтиец.

Человечек, который отзывался на это странное имя (обязанное своим происхождением тому, что он был родом с острова Мальта), сел на табуретку, не приглашая и нас сесть, что мы, однако, все же сделали, причем за неимением лучшего места уселись прямо к нему на кровать. Он зажег третью свечу, вследствие чего комната заполнилась светом и стала меньше похожей на пещеру. Я быстро осмотрелся. Комнатушка на самом деле была убогой, вся ее мебель состояла из кровати, на которой мы сидели, табуретки, на которой сидел наш хозяин, столика, шкафа, сундука и нескольких старых ящиков, в углу лежала куча старых бумаг. Мальтиец, похоже, очень нервничал. Он сидел, согнувшись и теребя пуговицу на рубашке, глазки его бегали по сторонам. Очевидно, наш визит напугал его и он надеялся, что мы исчезнем как можно быстрее. Из разговора я заключил, что их знакомство с моим спутником носит многолетний характер и у каждого с самого начала своя определенная роль: один из них – тот, кто бьет, а другой – тот, кого бьют.

– Мы помогаем одному человеку высокого чина, французскому аббату. У него украли кое-какие вещи, которые ему очень дороги. Он – гость на вилле Спада. Ты знаешь что-нибудь об этом?

– Вилла Спада у ворот Сан-Панкрацио, понятно. Она принадлежит Спаде.

– Не притворяйся дураком. Я спросил тебя, знаешь ли ты что-нибудь о краже.

Мальтиец бросил взгляд на меня, затем вопросительно посмотрел на моего спутника.

– Это друг, – успокоил его Сфасчиамонти, – считай, что его здесь нет.

Мальтиец молчал. Затем покачал головой.

– Я ничего не знаю.

– У него украли одну вещь, которую он непременно хочет получить назад. Подзорную трубу.

– Я ничего не знаю и никого не видел. Я весь день просидел тут.

– Обворованный французский аббат готов заплатить, чтобы получить свою собственность обратно. Я повторяю: она очень много для него значит.

– Извини, если бы я что-то знал, то сказал бы тебе. Я правда ничего не слышал.

Мы расстроились, но не стали дальше настаивать: искаженное страхом мышиное личико нашего собеседника, казалось, излучает нечто похожее на честность. Мы поднялись.

– Что ж, придется мне, наверное, спросить монсиньора Паллавичини, – вскользь заметил Сфасчиамонти. – Буду просить его выслушать меня. Кстати, он как раз был на ужине на вилле Спада.

Имя губернатора Рима произвело должное впечатление. Мы уже хотели уходить, как вопрос Мальтийца заставил нас остановиться на пороге:

– Сфасчиамонти, а что такое подзорная труба?

Значит, наш хозяин не знал, что такое подзорная труба. Мы ему объяснили, что это похожий на трубу оптический прибор с линзами, с помощью которых можно рассматривать предметы, как близкие, так и удаленные. Описание Сфасчиамонти было весьма примитивным и неясным, и мне пришлось помогать ему. Наконец Мальтиец признался: был такой человек, который кое-что мог знать об этом.

– Это тот, кто покупает всякие необычные вещи, которыми трудно торговать: антиквариат, разные инструменты. И он явно очень любит реликвии. Сейчас, в святой год, он здорово разбогател: Я слышал, что торговля у него идет бойко. У него есть сообщники, которые ведут переговоры вместо него, но его самого никогда не видели. Почему – не знает никто, может, он живет не в городе. Я ни разу не имел с ним дела. Его называют дер Тойче. [32]

У Сфасчиамонти дернулась щека, выдав его волнение.

– Я знаю, что он недавно купил что-то такое, похожее на подзорную трубу, которую вы ищете, – продолжал Мальтиец. – Аппарат с линзами, которые можно двигать, чтобы видеть вещи увеличенными или уменьшенными, я точно не знаю.

Сфасчиамонти кивнул: это был правильный след.

– Я не помню, кто мне сказал, – заметил Мальтиец, – но кажется, мне известно, кто купил эту штуку для него. Его зовут Кьяварино.

– Этого я знаю, – бросил Сфасчиамонти.

Пять минут спустя мы уже были на улице и отправлялись на поиски таинственных особ, которых нам назвал скупщик краденого. Сфасчиамонти посылал проклятия на голову своего информатора.

– Я ничего не знаю, ничего не знаю… Еще как знает! Только услышал имя губернатора, как тут же струсил и спросил, что такое подзорная труба.

– Он что, действительно этого не знал?

– Такие люди, как Мальтиец, – это подонки. Они скупают краденое за два гроша и продают другим. Ничего другого не умеют. Они отличаются только тем, что берут на себя риск первыми скупать вещи после кражи. Поэтому их часто считают заказчиками, но они таковыми не являются. А те, кто скупают у них, имеют более тонкое чутье на ценные вещи. Кьяварино совсем другого пошиба, он хорошо известен в преступном мире. Профессиональный убийца и вор.

Мне запомнилось выражение лица сбира, когда Мальтиец назвал имя заказчика – Кьяварино.

– A der Teutsche? Немец?Вы о нем раньше слышали?

– Конечно. О нем говорят уже столетия, – ответил Сфасчиамонти. – И особенно сейчас, в святой год…

– И что же про него говорят?

– Никто не знает, существует ли он вообще. Говорят, что он принадлежит к черретанам. Другие утверждают, что der Teutscheвыдумали мы, сбиры, чтобы было на кого свалить вину, когда не удается найти виновных.

– А это правда?

– Какое там! – возмутился он. – Я думаю, der Teutscheв действительности существует, как существуют и черретаны. Только все дело в том, что никто по-настоящему не заинтересован найти его.

– Почему?

– Наверное, он оказал какую-то услугу высокопоставленным особам. Таков Рим. Он не должен быть ни слишком чистым, ни слишком грязным. Сбирам и губернатору надо показать, что они заботятся о чистоте, иначе зачем они нужны? Но грязь тоже должна быть, настоящая большая грязь, – сказал он, смеясь. – И, кроме того, ты сам видел, как легко отделался Мальтиец. Если украли что-то у влиятельной особы, он тут как тут и всегда готов помочь. В ответ на услугу губернатор не трогает его, хотя точно знает, где живет Мальтиец, и может арестовать его в любой момент.

вернуться

32

Der Teutsche – немец (старонем.)

К моим недавним размышлениям о Сфасчиамонти присоединилось еще одно. Он не боялся называть вещи своими именами (и у меня будут доказательства этого), когда речь шла о подлом или малопочтенном поведении своих коллег и даже губернатора. Конечно, некоторые могли бы посчитать его плохим стражем общественного порядка, поскольку он не служил тысячелетним институциям святой матери Церкви верно и преданно. Но я так не думал. Если он был в состоянии видеть зло там, где оно было, и признавал это, пусть даже в доверительной форме, как сейчас в разговоре со мной, то это признак того, что он склонен к честности и прямолинейности. Грубости, необходимой для таких операций, как та, что мы сейчас проводили, у него тоже хватало. С самого начала он откровенно сказал мне, что хотел наконец заняться расследованием деятельности черретан, но, конечно же, не нашел понимания у своих коллег полицейских и губернатора.

Если же он и вел переговоры с известными преступниками, например с Мальтийцем или, возможно, с Кьяварино, то это было частью его работы. «Самое главное, – сказал я себе, – что в глубине своего сердца он честный человек». И лишь намного позже мне довелось узнать, что мои рассуждения, с одной стороны, были совершенно правильными, но с другой – глубоко ошибочными.

По дороге мне бросилось в глаза, что Сфасчиамонти, который только что с большой отвагой проник к скупщику краденого, начал все чаще озираться вокруг. Мы добрались до Пьяцца Монтанара, затем свернули направо, в маленький переулок.

– Здесь.

Это был небольшой двухэтажный домик, обитатели которого, похоже, уже спали глубоким сном. Мы остановились перед входными дверями и постучали, следуя указаниям Мальтийца: три раза громко, три раза тихо, затем подождали и снова трижды громко постучали.

Никто как будто не подходил к дверям, но вдруг мы услышали чей-то приглушенный голос:

– Да?

– Мы ищем Кьяварино.

Нас оставили ждать на улице, не дав понять, выйдет ли к нам особа, которую мы ищем, и вообще услышали ли нашу просьбу.

– Кто ищет его среди ночи? – прозвучал наконец другой голос.

– Друзья.

– Тогда говорите.

Похоже, нужный нам человек находился за дверью, но, кажется, не собирался открывать ее.

– На вилле Спада на Джианиколо сегодня вечером украли подзорную трубу. Ее владелец – наш хороший друг, и он готов заплатить, чтобы получить ее обратно.

– Что такое подзорная труба?

Мы вкратце повторили объяснение, которое уже давали Мальтийцу: линзы, через которые можно видеть все в уменьшенном или увеличенном виде, прибор из металла и т. д.На какое-то время воцарилась тишина.

– Сколько платит хозяин? – спросили за дверью.

– Сколько нужно.

– Я должен спросить одного друга. Приходите завтра после вечерни.

– Ладно, – немного помедлив, сказал сбир. – Мы снова придем завтра.

Мы прошли всего несколько шагов, затем Сфасчиамонти показал на первую же боковую улицу, мы свернули в нее и затаились за угловым домом, откуда хорошо было видно жилище Кьяварино.

– Он не хочет заключать сделку. Говорит, что мы должны прийти завтра: он что, считает меня дураком? Завтра в это время добыча уже будет за тысячу миль отсюда.

– Мы будем ждать, когда он выйдет? – спросил я с некоторой робостью, ибо вспомнил про убийства, которые были на совести Кьяварино.

– Точно. Посмотрим, куда он пойдет. Он заподозрил, что это горячий товар и что от него лучше побыстрее избавиться. Но Кьяварино тоже под наблюдением, как и Мальтиец, к тому же очень волнуется.

Предположение оказалось правильным. Через десять минут на пороге дома Кьяварино появилась какая-то фигура, нерешительно оглянулась по сторонам и вышла на улицу. Свет луны был слишком слаб, чтобы рассмотреть его получше, но мне показалось, что под мышкой у него было зажато что-то вроде пакета.

Мы последовали за ним на очень большом расстоянии, стараясь не создавать никакого шума. Мы знали, что тот, за кем мы следили, мог быть вооружен ножом. «Лучше упустить его, чем потерять жизнь», – подумал я.

Сначала он пошел по улице в направлении Кампо ди Фиоре, и мы предположили, что он отправился к Мальтийцу, чья тайная квартира находилась в той же стороне. Однако он зашагал дальше – через Пьяцца де Поллаиоли до Пьяцца Паскуино. Кьяварино, которому повезло не натолкнуться на ночной дозор, вышел на Пьяцца Навона. Именно в этот момент то, что осталось от луны, окончательно заволокло облаками.

Хотя наступила кромешная тьма, мы на всякий случай остановились за углом палаццо Памфили в начале площади. Глаза наши обшарили свободное пространство площади, которая разделялась на три части большим центральным фонтаном Лоренцо Бернини и двумя другими на противоположных концах Пьяцца Навона. Площадь казалась совершенно пустынной. Мы присмотрелись. Никого. Мы его упустили.

– Пусть будут прокляты все кирасы! – выругался Сфасчиамонти.

И тут мы услышали впереди очень быстрые шаги. Кто-то проворно, как ласка, бежал справа от нас. Это Кьяварино, наверное, обнаружил нас и бросился бежать.

– Фонтан, он был за фонтаном! – крикнул Сфасчиамонти, имея в виду ближайший фонтан с двумя большими скульптурными группами.

Даже сегодня я не могу сказать, какая скрытая добродетель (скорее, какая слабость или ложная отвага) заставила меня последовать за Сфасчиамонти, который уже бросился за беглецом.

Какое-то время я оставался позади блестящей от пота пурпурно-красной массы сбира, который, несмотря на все усилия, все больше отставал от преследуемого.

Вокруг все еще было совершенно темно, однако нам помогал звук шагов беглеца, которые сухо и звонко, словно удары плетью, барабанили по брусчатке. Вдали замаячило здание французского посольства, хорошо видное, поскольку было освещено несколькими факелами: значит, мы скоро будем на Кампо ди Фиоре.

– Налево, он побежал налево! – крикнул мне, задыхаясь от быстрого бега, Сфасчиамонти.

Едва повернув налево, я, к своему большому удивлению, увидел, что погоня закончилась. Беглец, который до сих пор хорошо использовал свое преимущество и даже увеличил его, упал.

Сфасчиамонти уже почти поймал его, но тот быстро пришел в себя: умелым движением откатился в сторону, так что Сфасчиамонти схватил пустое место, из-за чего также свалился на землю. Беглец заметно устал, но тем не менее продолжил бежать в сторону театра Помпея. В этот момент подоспел и я, но мое внимание отвлекло неожиданное происшествие: наш парень выронил свой пакет, и в этот момент он лежал на земле, как раз посредине между мной и тем, кто от него избавился. Краем глаза я увидел, что Сфасчиамонти, хромая, поднялся на ноги.

– За ним! – подогнал он меня, бросаясь следом.

Это была большая глупость с моей стороны – немедленно выполнить приказ, однако он был отдан и получен в такой ситуации, когда огромное напряжение помешало бы любому человеку предвидеть последствия своих действий. Поэтому я не перестал бежать за ним, даже когда увидел, что человек замедлил бег, словно раздумывая, куда двинуться дальше – направо или налево, п в конце концов совершенно неожиданно исчез в одной из дверей, которая, очевидно, была заранее открыта для него. Мысленно перекрестившись, я тоже вскочил в дверь и продолжил преследование, когда услышал удаляющиеся вверх по лестнице шаги.

Сумасшедший бег в чернильной темноте лестницы, где я беспомощно спотыкался, хватаясь руками за холодные как лед стены, чтобы удержать равновесие, и сегодня кажется мне верхом глупости, которая могла иметь гораздо худшие последствия, чем те, что действительно случились. Несколько утешало то обстоятельство, что далеко внизу слышались приближающиеся шаги Сфасчиамонти.

Я и сейчас не имею ни малейшего понятия, знал ли преследуемый, куда ведут лестницы этого дома. В любом случае, я немало удивился, когда в последний момент увидел, что стены постепенно становятся светло-голубыми, затем серыми и в конце концов беловатыми. И вдруг – совершенно не к месту и не ко времени – утренняя заря осторожно открыла мне своими розовыми пальцами глаза и показала, не нуждаясь ни в каких свечах и факелах, прекрасную картину начинающегося нового дня.

Я открыл дверь в конце лестничной клетки, которая была лишь прикрыта, и очутился на террасе плоской крыши. Над моей головой и вокруг меня забрезжил рассвет зарождающегося дня; утренняя заря начиналась, уже когда я догнал Сфасчиамонти на Кампо ди Фиоре, но я был слишком увлечен погоней, чтобы заметить это.

То, что последовало дальше, произошло в считанные мгновения. Я совсем выбился из сил и, чтобы не упасть, нагнулся, уперев руки в колени. И тут услышал крик Сфасчиамонти с последнего этажа:

– Все, хватит, мальчик! Это не подзорная труба…

Тогда я повернулся и увидел его. Он прятался за моей спиной, а теперь стоял прямо передо мной. Он схватил меня за воротник, прижал к стене и держал железной хваткой. Нож был направлен мне прямо в живот. Вырываться не имело смысла: если бы я дернулся, он тут же вонзил бы в меня нож.

Он был в лохмотьях, и от него воняло. Синяки под глазами и изрытая оспинами кожа. Наверное, лет тридцати, но выглядел он намного старше: тридцать лет тюрем, голода и ночей под открытым небом. У него был только один глаз, другой был незрячим, как у бродячей кошки.

Очевидно, перед лицом смерти чувства необычайно обостряются, потому что в его глазах я смог увидеть растерянность: убить этого сразу и потом схватиться со следующим или сразу убежать? Но куда? Терраса на самом деле была лишь простым парапетом, проходившим вокруг дома, где кончалась лестничная шахта. До меня дошло, какую глупость я сделал: мы преследовали его до тех пор, пока не загнали в угол и он оказался вынужденным убивать.

– …это проклятый, как его, как он называется… – снова загремел на площадке голос Сфасчиамонти, сейчас уже совсем близко от нас.

Краем уставившегося на меня глаза противник искал путь к бегству. Я понял, что он его не нашел.

Еще две-три секунды – и я узнаю, что чувствует печень, когда в нее входит холодный клинок. И тут мне в голову пришла идея. – Дер Тойчеубьет тебя, – выдавил я из себя, хотя рука бродяги мертвой хваткой сдавила мне горло.

Он медлил. Я почувствовал, как дрогнула его рука.

И тут началось такое… Под слоновьим телом Сфасчиамонти дверь с силой распахнулась, как срываются с петель бронированные двери маяков под напором разбушевавшегося моря. Поперечная балка с грохотом ударила моего врага в спину, и он зашатался. Нож вылетел у него из руки, пролетел между нашими лицами и со звоном упал на пол.

– …это микроскопное ружье! – радостно заорал Сфасчиамонти, врываясь на крышу и размахивая уже наполовину разбитым металлическим прибором.

Оглушенный ударом, мой противник тем не менее попытался удрать. Сфасчиамонти взглянул ему в лицо и возмущенно заорал:

– Эй, так ты вовсе не Кьяварино!

Мы вдвоем бросились на незнакомца, но именно в этом прыжке я споткнулся о большой кирпич. Я покатился по полу, и всех моих сил не хватило, чтобы удержаться, и я покатился к краю крыши. Потом я полетел вниз, во двор, и это была справедливая кара за мое глупое поведение сегодняшней ночью.

Я падал спиной вперед. Пока я летел навстречу смертельному удару, ожидавшему меня внизу, я успел увидеть немое изумление на лице Сфасчиамонти; в момент, оставшийся за пределами времени, я задал себе дурацкий вопрос: не именно ли это чувство изумления (а не боль или отчаяние) охватывает нас при виде смерти другого человека. «Бедный Сфасчиамонти, – подумал я. – Только что он не дал мне умереть от ножа, а теперь вынужден снова меня терять».

Хотя эти мгновения были воистину незабываемыми, в мою память врезалась деталь, которая ускользнула от сбира. До того как меня поглотила пропасть, беглец ответил на мою только что высказанную угрозу:

–  Трелютрегнер.

Затем были только кусок неба в четырехугольнике двора, устрашающе уменьшавшийся над моей головой, и печальная молитва Господу Богу об отпущении мне грехов. Все мои помыслы и чувства были обращены к Клоридии в ожидании конца.

9 июля лета Господня 1700, день третий

Это было безупречное нежное пение, о котором я не мог сказать, откуда оно звучало, потому что доносилось оно ниоткуда и отовсюду, обволакивая меня со всех сторон. В нем звучала невинность, виделись робкие краснощекие послушницы, далекие, озаренные солнцем поселения. Это был нежный псалом, осчастлививший мой слух, пока я привыкал к своему новому состоянию. Наконец я понял: это было пение братства, совершающего паломничество в Рим во время святого года. Это было возвышенное смешение тонких и мощных, высоких, как звон колокольчика, и низких, мужественных и женственных звуков. Мужчины и женщины встали на восходе солнца и пели во славу Господа благодарственную песнь, направляясь к четырем базиликам, дабы получить отпущение грехов.

Четырехугольник теперь уже синего неба все еще находился надо мной, чистый, как хрусталь, и неподвижный. Я был мертв и жив одновременно.

Мои глаза были наполнены синевой этого четырехугольника, но я уже ничего не видел. Небо вливалось в мои зрачки, словно слезы ангелов. Лишь музыка, лишь этот хор богомольцев притягивал меня, как будто он мог поддерживать во мне жизнь.

Последние восприятия – падения в пропасть, поглощающего меня внутреннего двора и давящего на спину воздуха – были стерты этой святой мелодией.

Другие неясные голоса сплетались и расплетались в непонятных контрапунктах.

И только теперь, почувствовав присутствие вокруг себя других живых существ, я пробил мирный панцирь своего полусна. Как упавший с небесного рая Люцифер, я почувствовал злую теплую мглу, сковавшую мои члены и втягивающую меня в скользкое брюхо ада.

– Давайте вытащим его оттуда, – сказал кто-то.

Я попытался шевельнуть рукой или ногой, на случай если они у меня еще были. Получилось: я дрыгнул ногой. К этой обнадеживающей новости присоединилось, однако, неожиданное ощущение.

– Ну и вонь! – воскликнул другой.

– Давай попробуем вместе.

– Он обязан жизнью дерьму, ха-ха-ха!

Я не был мертв, я не разбился о твердую брусчатку двора, и меня вовсе не поглотил ад: я оказался на повозке с теплым навозом, от которого еще шел пар.

Как пояснил позже Сфасчиамонти, снимая у меня со спины пару кусков дерьма, мое падение закончилось в огромной куче свежего навоза, которую с вечера оставил там один крестьянин, собиравшийся следующим утром продать это удобрение управляющему виллой Паретти.

Итак, это было просто чудо, что я не сломал себе шею. Конечно, когда я сверзился на кучу экскрементов, то потерял сознание и не подавал признаков жизни. Собравшиеся вокруг меня зеваки были весьма озадачены, а один даже перекрестился. Но вдруг, когда мимо проходила группа паломников, я пошевелился, а веки мои дрогнули.

– Это воля Божья, – сказал один старик, – молитва братства снова пробудила его к жизни.

Между тем Сфасчиамонти, отвлеченный моим падением и озабоченный моей судьбой, упустил нашего человека: тот, не решаясь вступить в конфронтацию с угрожающей массой сбира, храбро спрыгнул на крышу другого дома и продолжил свое бегство по террасам окрестных крыш. Мой союзник, который своей мощной фигурой мог проломить на крышах стеклянные вставки для света, вынужден был отказаться от преследования. Вернувшись на улицу, он помог мне слезть с кучи навоза при поддержке одного садовника, который только что приехал, чтобы предложить свой товар на близлежащей Камво ди Фиоре, где сейчас открывались двери первых лавок.

– Проклятый обманщик, – ругался Сфасчиамонти, сопровождая меня к старьевщику, чтобы раздобыть у него для меня чистую одежду. – У Кьяварино была в руках вот эта штука, а не подзорная труба.

Он извлек из серого куска ткани прибор, который я видел в его* руках каких-то полчаса назад, когда он с триумфом размахивал им, появившись на террасе в тот самый незабываемый момент, когда к моему животу был приставлен нож.

Довольно крепко пострадавший в ночном происшествии аппарат представлял собой кучу погнувшегося железа, откуда торчали ножка, длинный цилиндр и соединительная цапфа от утерянного оптического прибора. В тряпку были завернуты осколки стекла (вероятно, от линз), три или четыре винта, шестеренка и помятая полоска металла.

Когда мы заходили в лавку старьевщика, Сфасчиамонти попробовал восстановить события:

– Скорее всего, было так: эту штуку украли недавно. Я сегодня же узнаю у одного сбира, что ему известно об этом. Кьяварино либо сам совершил преступление, либо купил этот трофей у кого-то. Когда мы пришли к нему, он неправильно понял наше объяснение насчет подзорной трубы и перепутал ее с этим микроскопным ружьем.

– С микроскопом, – поправил я его.

– Да-да, как бы там его ни называли. Потом он вышел из дома и направился к Пьяцца Навона. Он искал какого-то черретана, – развивал мысль Сфасчиамонти, подавая знак хозяину лавки и проводя меня во внутренний двор, чтобы я мог хоть чуть-чуть помыться у колодца.

– А зачем?

– Ты же сам слышал, что сказал Мальтиец. Кьяварино работает на Немца. А Немецсвязан, как я тебе рассказывал, с черретанами, – пояснил он и кивнул в направлении террасы на Кампо ди Фиоре. – Микроскопное ружье было предназначено для Немца.На Пьяцца Навона ночью спит много настоящих попрошаек, но и много черретан. К одному из них и пошел Кьяварино.

– Значит, к тому, который меня чуть не убил, – воскликнул я, вспомнив крик Сфасчиамонти, увидевшего, что перед ним не Кьяварино.

– Конечно. Они встретились за фонтаном. Потом черретан наметил нас и бросился наутек. Мы погнались за ним, думая, что он – Кьяварино. Но я-то знаю его – он выглядит совсем иначе: высокий, светловолосый и с разбитым носом. И он не слеп на один глаз, как тот монстр, которого мы преследовали.

«Итак, я рисковал своей жизнью совершенно напрасно, – думал я, снимая грязную одежду и кое-как смывая с себя грязь, – кто знает, где теперь подзорная труба Атто, не говоря уже о его бумагах». У меня болели все кости от удара о навозную кучу, хотя навоз был свежим и довольно мягким, поскольку был смешан с соломой.

Кроме того, меня грызло сомнение. Мальтиец не знал, что такое подзорная труба и, возможно, никогда не видел микроскопа, еще более необычного аппарата. Даже Кьяварино не представлял себе, что это за приборы и как они называются, ведь он перепутал их.

– А откуда вы знали, что речь идет о микроскопе? – спросил я сбира, показав на сверток с обломками прибора.

– Что за вопрос: тут ведь написано!

Он развернул сверток и показал мне деревянную ножку микроскопа, на которой была прикреплена металлическая пластинка, вставленная в симпатичную деревянную рамку:

«MACROSCOPIUM НОСJOHANNES VANDEHARIUSFECITAMSTELODAMII MDCLXXXIII»

«Микроскоп сделан в 1683 году в Амстердаме Йоханнесом Вандерхариусом», [33]– перевел я.

Сфасчиамонти был прав, там все было написано, и эти немногие простые латинские слова мог понять даже сбир.

– Кто бы мне объяснил, как из этого микроскопного ружья можно стрелять, если ствол закрыт стеклом, – ворчал он про себя, явно не желая смириться с тем, что микроскоп не является оружием.

Сбир пошел в лавку к старьевщику и быстро вернулся с полотенцем, рубашкой и старыми, но чистыми штанами для меня.

Я все еще пребывал в смятении от стремительного развитие событий и выпавших на мою долю телесных испытаний, поэтому только сейчас, вытираясь полотенцем и влезая в одежду, вспомнил, что так и не рассказал своему напарнику, что ответил мне черретан, когда я пригрозил ему именем дер Тойче.Он дал какой-то загадочный ответ, который я услышал чудом, уже падая вниз.

– Ты сказал: дер Тойчетебя убьет… Ты что, рехнулся?

– А что? Я просто пытался спасти свою жизнь.

– Да, конечно, черт возьми, но ты сказал сообщнику Немца,что главарь банды его прикончит… Немецочень опасен. Твое счастье, что ты поступил так только ради своего спасения.

– Вот именно, и поэтому я хочу точно знать, что означает ответ черретана. Может быть, он пригрозил, что непременно выследит меня.

– Скажи точно, что он тебе сказал.

– Я не понял, это была какая-то бессмысленная фраза.

– Вот видишь? Это был действительно черретан. Он говорил с тобой на воровском жаргоне, на ротвельше.

– На чем?

– На языке преступного мира.

– А что это такое, воровской жаргон?

– О, намного больше. Это настоящий отдельный язык. Его знают только черретаны, это их изобретение. Он придуман для того, чтобы они могли говорить между собой при посторонних, а те бы их не понимали. Им пользуются и воры, и всякие попрошайки.

– Тогда я понял, что вы имеете в виду. Я знаю, что эти мошенники говорят «идет хорек» или «бос дихь», [34]когда приближается стражник.

– Да, но эти вещи знают все. Например, хертерих означает нож, а шпетлинг – скупщик краденого. Из языка евреев тоже известны многие слова: если я говорю о чем-то, что это шофель,то ты точно знаешь, что это несправедливо. Но есть и более трудные выражения: что, к примеру, говорит тебе такая фраза: «айн брегер рунцт гальхунд ганхарт»?

– Абсолютно ничего.

– Ну конечно, ведь ты не знаешь, что брегерна ротвельшеозначает «нищий, попрошайка», рунцензначит «обгадить, обмануть, надуть», а галхьи ганхартможно перевести как «поп» и «дьявол».

– Ага, значит «нищий надует и попа, и черта», – сообразил я, удивляясь загадочности этого короткого предложения, которое как нельзя лучше подходило черретану.

– Это всего лишь один пример. Я знаю его только потому, что мы, сбиры, научились кое-чему. Но все равно этого мало. Черретан сказал тебе непонятное слово, так ведь?

– Если меня не обманывает память, что-то вроде «третрют-регнер, треблютрегнер, трелютрегнер» или нечто подобное.

– Наверное, это был другой вид ротвельша.Я не знаю точно, что это, я о таком ни разу не слышал. Знаю только, что эти сволочи иногда пользуются нормальными словами, но уродуют их и сокращают по некоему тайному шифру, который известен лишь немногим, – сказал он, сплетая и расплетая пальцы обеих рук, портя их так и сяк, чтобы подчеркнуть, о чем идет речь. – В конце концов, все не имеет никакого смысла.

– Как же, черт возьми, мы узнаем, что сказал мне этот черретан? Как нам дальше искать бумаги аббата Мелани? – проговорил я с плохо скрываемым разочарованием.

– Надо набраться терпения, и к тому же не все обстоит так, как ты говоришь. По крайней мере, нам теперь известно, что кто-то Собирает эти необычные приборы, через которые можно видеть вещи увеличенными или уменьшенными, – микроскопные ружья, подзорные трубы и т. д. u m. п.,и у него, очевидно, есть пристрастие к реликвиям. Можно поискать Кьяварино, но он, наверное, уже сменил место жительства. Он опасный человек, лучше держаться от него подальше. След, по которому мы должны идти, – это след черретан.

– Но он кажется мне не менее опасным!

– Правильно, зато он ведет прямо к Немцу.

– Вы думаете, это он украл бумаги аббата Мелани?

– Я верю фактам. А это единственный след, который у нас имеется.

– У вас есть идея, что делать дальше?

– Конечно. Но нужно подождать наступления ночи. Кое-какие вещи нельзя делать днем.

* * *

Тем временем мы добрались до наших коней. Мы расстались: в этот раз Сфасчиамонти нужно было купить кое-что для своей матери. А поскольку я еще не оправился от потрясений сегодняшнего дня, то сбир счел за лучшее отправить меня назад на виллу пешком. А доставить туда лошадей он взялся сам.

Таким образом, я, все еще представлявший собой оскорбление для чужого обоняния, но, по крайней мере, уже не бросающий своим видом вызов чужому зрению, отправился по направлению к Порта Сан-Панкрацио. В это время дня город уже кишел паломниками, уличными торговцами, слугами, служанками и разными праздношатающимися. В каждом, даже самом маленьком переулке были слышны песни прачек, детский плач, лай бродячих собак и зазывные крики торговцев. Звучала ругань кучеров, когда какая-нибудь разболтанная повозка с бидонами молока преграждала путь их каретам. На рынках городских кварталов – больших сценах, где город святого Петра ежедневно совершал свои древние ритуалы, – пестрый утренний хаос превращался в настоящий спектакль: темное развевающееся одеяние протонотариуса оттеняло зелень головок салата, глубокая чернота мантии священника соперничала с ярко-красным цветом свежей моркови, а в рыбных рядах морские языки удивленно таращили глаза на извечную людскую комедию.

вернуться

33

Известен в Италии под именем Джованни Ванденарио.

вернуться

34

Искаженное от немецкого «пас ауф дихь ауф» – берегись!

Я находился вблизи Виа Джулии, среди этого бурлящего потока людей, товаров и повозок, когда натолкнулся на еще более плотное скопление людей. Я усиленно прокладывал себе дорогу в толпе – для того, чтобы побыстрее пройти мимо. Но все-таки застрял и, вытянув шею, решил полюбопытствовать, что там происходит. В центре толпы стоял обнаженный по пояс мрачный человек с длинными, собранными на затылке в пучок волосами. На груди у его был нарисован большой синеватый знак, похожий на змею. А вокруг шеи извивалась настоящая гадюка, слизистая и неприятная. Публика с напряженным вниманием и страхом наблюдала за ее движениями. Молодой человек стал вполголоса напевать какую-то заунывную мелодию, и рептилия сразу начала извиваться ей в такт, что вызвало у зрителей немалый восторг. Время от времени комедиант прерывал свою жалобную песнь и тихо произносил какое-то таинственное слово, которое оказывало на змею удивительное действие: она моментально переставала двигаться, внезапно замирала, застывала, превращаясь в палку, и возвращалась к жизни только после того, как ее хозяин снова начинал петь. Вдруг этот человек схватил змею за голову и засунул ей палец между челюстями, которые сразу же сомкнулись. Несколько мгновений он не двигался, затем вытащил палец обратно. После этого мужчина начал раздавать какую-то красноватую мазь, объясняя, что это «змеиная земля» – прекрасное противоядие от укусов змей. Столпившийся вокруг него народ щедро бросал мелкие монеты в соломенную шляпу, стоявшую у ног мужчины.

Я вопросительно посмотрел на своего соседа – юношу с большой буханкой хлеба под мышкой.

– Это – паулист, – объяснил он.

– И что это значит?

– Святой Павел однажды в знак милости пообещал одной семье, что все ее нынешние члены и следующие поколения никогда не будут бояться змеиного яда. Для того чтобы отличаться от других, они будут рождаться со знаком змеи на теле. Вот эти люди и называют себя паулистами.

В разговор вмешался стоявший сзади нас старик:

– Все это чушь! Они ловят змей зимой, когда у тех мало сил и почти нет яда. С помощью слабительного очищают змеям внутренности и держат их голодными, так что те становятся вялыми и послушными.

Слова старика были хорошо слышны; несколько голов повернулись в нашу сторону.

– Я знаю эти хитрости, – продолжал старик, – знак в форме змеи он нанес себе сам: сначала выколол тонкой иглой узор на коже, а затем втер в кожу смесь сажи и сока растений.

Отвлекаясь от представления, еще больше людей повернули голову к старику. Однако в этот момент раздался чей-то крик:

– Мой кошелек! Он пропал! Его отрезали!

Невысокая женщина, до сих пор следившая за выступлением паулиста как зачарованная, отчаянно заорала. Кто-то перерезал ей шнурок, на котором она носила через плечо кожаный мешочек с деньгами, и кошелек исчез. Толпа мгновенно смешалась: каждый, изворачиваясь, обыскивал себя, проверяя, не исчезло ли и у него что-нибудь – такой же мешочек с деньгами, цепочка на шее или брошь.

– Видите, я так и знал, – засмеялся старик. – Друг паулистов получил то, что хотел.

Я оглянулся туда, где находился «укротитель змей», который до сих пор приковывал к себе наше внимание. Паулист (если он действительно заслуживал это звание), воспользовавшись общим замешательством, скрылся.

Разумеется, вместе со своим сообщником.

С тяжелым сердцем я отправился дальше. Я тоже не заметил, что аттракцион со змеей служил лишь для привлечения пары наивных простаков, которых сообщник паулиста потом лишил их кошельков. Два настоящих мастера своего дела: как только запахло жареным, они тут же растаяли, словно снег на солнце. А если это были два черретана? Сфасчиамонти говорил, что каждый черретан – попрошайка, а попрошайничество – самое доходное на свете ремесло. Неужели это означало, что любой нищий с большой долей вероятности являлся и черретаном? «Если это правда, то, значит, я на протяжении многих лет, ничего не подозревая, подавал милостыню целой армии преступников, заполонивших город», – с ужасом подумал я.

Я отвлекся от размышлений, которые мне самому показались слишком фантастическими, и мысленно вернулся к своему падению, когда я смотрел в глаза смерти. Что спасло мне жизнь? Молитва проходящих мимо паломников или телега с навозом? Без сомнения, прямой причиной моего спасения был навоз. Следовательно, я обязан жизнью случаю? Однако я открыл глаза, как раз когда шла процессия набожных странников, и чудесным образом пришел в себя от их пения. Я мог бы умереть во время падения от разрыва сердца, но этого не произошло. Следовательно, на меня пролилась милость Божья, ибо те паломники в своей праведности дали обет любви и милосердия?

Но настолько ли действенны такие обеты? «С точки зрения паломников, они были настоящими сердечными обещаниями, – подумал я. – Но, – нашептывал я себе, проходя мимо бедной на вид, но очень дорогой гостиницы для паломников, которая, как я знал, принадлежала одному кардиналу, – существовало и кое-что иное, что стояло за этими молитвами и, очевидно, не было столь невинным и простым: организация святого года».

Я точно знал, поскольку это было общеизвестно, что Папа Бонифаций VIII объявил 1300 год от Рождества Христова святым с самыми лучшими намерениями. Следуя достойным традициям предыдущих Пап, которые один раз в сто лет даровали верующим полное отпущение всех грехов, если те посетят храмы Святого Петра и Святого Павла на Ватиканском холме, Папа Бонифаций VIII официально учредил святой год, причем к прежним деяниям во имя искупления грехов присовокупил паломничество только верующих в базилику Святого Павла и установил для посещений определенные дни.

Новость со скоростью ветра распространилась по всему христианскому миру, найдя отклик в сердцах верующих, словно об этом провозгласили райские ангелы с трубами. Успех был ошеломляющим. Толпы паломников в том далеком 1300 году устремлялись в Рим со всех концов: верующие спускались с пастбищ Аппенин, преодолевали долины и ущелья, крутые склоны и расщелины скал, горные вершины и плоскогорья, проходили города и села, переправлялись через реки и моря, высаживались на далеких побережьях, – и все они несли с собой (как для дорожных расходов, так и для пребывания в Риме) туго набитые кошельки, обстоятельство, крайне важное не только для Пап, но и для всех римлян, чрезвычайно приветствуемое ими.

Перед началом большого паломничества отправляющиеся в Рим вынуждены были жертвовать самым дорогим: крестьяне оставляли свои поля, торговцы забрасывали дела, пастухи продавали свои стада, а рыбаки – лодки. Но не для того, чтобы заплатить за проезд(с начала идо конца они шли пешком, как каждый истинный паломник), а больше для того, чтобы найти для себя временное пристанище в Вечном городе, – именно оно стоило безбожно дорого. Ночевка под открытым небом совершенно исключалась: если человек сразу же не становился жертвой карманных воров и грабителей или убийц, то уж папские стражники позаботились бы о том, чтобы у несчастного навсегда отпала охота к паломничеству. О да, зачем спать на улице, когда Папа собственной персоной предоставляет огромное количество прекрасных квартир для размещения пилигримов? Братства и хосписы делали все, что могли, тем не менее мест не хватало. Говорят, что в святом 1650 году даже могущественная свояченица Папы, пресловутая донна Олимпия, скупала пансионы и постоялые дворы, чтобы устремлявшиеся в Рим паломники приносили ей хороший доход. На самом деле все римляне имели прибыль от столь святого дела. Многие из них не долго думая превращали свои квартиры в пансионы, прекрасно понимая, что настоящие гостиницы в любом случае не смогут вместить всех паломников. Итак, бедных людей, когда они, еле держась на ногах после трудного путешествия, добирались до ворот Святого города, с ангельской улыбкой на устах встречали местные жители, предупредительные и бесконечно сострадающие. Но как только хозяева заходили в комнату, ангелы превращались в злобных волков: в комнату, где едва помещалось четверо, они набивали по десять человек, простыни были грязными, подушки – вонючими, манеры хозяев – грубыми, а еда (очень дорогая) – просто помоями. Все подозревали, что внезапный скачок цен на продукты был вызван искусным обманом и тем, что их доставку специально ограничивали. В плохом качестве еды тоже видели мошенничество: несвежее мясо и старый сыр, как утверждали (опять же, это было только подозрение), ловко подмешивали к свежим продуктам.

Вообще-то паломники были убеждены, что спать под открытым небом на голой земле – богоугодное дело, которое может быть зачтено при отпущении грехов, и поэтому они безропотно сворачивались калачиком. Однако посреди ночи их бесцеремонно будили сбиры. Для начала они основательно избивали людей, говоря, что те якобы портят вид города и нарушают общественный порядок, а потом говорили: «Вы паломники? Чего же вам пришло в голову спать, как нищим? Для таких, как вы, тут есть гостиница сразу за углом». Таким образом, несчастные были вынуждены за невообразимую цену снимать комнаты в пансионах, хозяева которых были родственниками Папы или иерархов Церкви.

Были и другие, еще более позорные эпизоды. Некоторых паломников, еле живыми добравшихся до ворот Рима, похищали банды работорговцев, которые сначала основательно избивали беззащитных людей, а потом заставляли работать на полях, чтобы через много месяцев, униженных и отупевших от работы, отпустить на свободу.

Но вера, которую не могли поколебать подобные неприятные мелочи, на протяжении столетий привлекала в Святой город славные толпы верующих, а с ними – и поток денег: самыми давними известными мне примерами был 1350 год, когда на протяжении поста и Пасхи в Риме побывал один миллион двести тысяч паломников, а на Троицу – еще восемьсот тысяч. В 1450 году апостольская казна получила сто тысяч флорентийских гульденов (что было отпраздновано обращением в истинную веру более сорока евреев и среди них одного раввина). А в 1650 году, за пятьдесят лет до юбилейного года, который мы сейчас праздновали, сюда прибыло шестьсот тысяч паломников. Для всех это означало великий праздник и хорошую прибыль: для сапожников, ставивших римским пилигримам новые подметки, для хозяев трактиров, кормивших их, для продавцов воды, утолявших их жажду, а также для всех торговцев, которые могли хоть что-то предложить – четки, изображения святых, скамеечки, лечебные травы, вино, молитвенники, хлеб, одежду, настоящие реликвии, бумагу и перья для письма, газеты, путеводители по Риму и всяческие подобные товары.

Бонифаций VIII предполагал отмечать юбилейные святые годы Церкви раз в сто лет. Этот интервал был задуман как знак всем грешникам, что невозможно злоупотреблять милостью и терпением Всевышнего.

Однако успех сего предприятия и сопровождавший его весьма приятный экономический эффект побудили Папу Климента VI сократить интервал между юбилеями до пятидесяти лет. Он назначил следующий святой год на год 1350-й, однако не смог лично принять участие в праздновании, поскольку в это время находился в Авиньоне, тогдашней резиденции Папы, в то время как в Риме свирепствовала чума и город сотрясали бунты под предводительством гнусного плебея Кола ди Риенцо.

Его преемник, Бонифаций IX, уменьшил интервал еще больше и объявил святым годом уже 1390-й, за которым десять лет спустя последовал святой 1400 год. Папа Мартин V праздновал святой год в 1423-м, а Николай V даже два года подряд – в 1450-ми в 1451-м.

Следующие Папы оперировали более длинными интервалами юбилейных лет – двадцать пять лет: Сикст IV праздновал святой год в 1475 году, Александр VI – в 1500-м, Климент VII – в 1525 году. Однако сразу же после этого наметилось значительное ускорение: как Павел III, так и Юлий III отметили три юбилея за четыре года.

Гонка становилась все напряженнее: Пий IV за время своего понтификата провозглашал целых четыре святых года (причем два из них – в одном году), Климент VIII, наоборот, только три. Павел V в усиленном ритме довел празднования до шести: в 1605, 1608, 1609, 1610, 1617 и 1619 году. Но это было ничто по сравнению с Папой Урбаном VIII, который за двадцать лет двенадцать раз отмечал святой год.

Поскольку дело имело невиданный успех, следующие Папы и не думали отклоняться от этого курса: Иннокентий X уместил в десяти годах пять юбилейных лет, Александр VII провозглашал святыми пять из девяти лет, а Клименту IX удалось в два года втиснуть четыре святых года.

Правда, в недавнее время Папы Александр VIII и Иннокентий XI ограничились соответственно одним и двумя святыми годами, однако далее Климент X выстроил три юбилейных года друг за другом (1670, 1672 и 1675), а нынешний Папа Иннокентий XII не мог отказать себе в удовольствии за восемь лет отпраздновать четыре юбилейных.

Все это привело к тому, что чрезвычайные празднества не всегда привлекали в Рим большие массы паломников. Правдой является и то, что юбилейные празднества, поначалу намечавшиеся назначать один раз в сто лет, стали объявляться по малозначащим поводам, которые более поздними поколениями воспринимались с удивлением, а причины некоторых не понимали даже современники.

Например, внеочередные святые годы посвящались Перу, Армении, заморским колониям, маронитам в Ливане, христианам в Эфиопии, то есть сообществам людей, которые у многих верующих, прежде всего у итальянцев и европейцев, не обязательно вызывали чувство сердечного братства.

Другими поводами (естественно, именуемыми злопыхателями предлогами) был Тридентский Вселенский собор, далее – борьба с еретиками, выкуп попавших в руки мусульман пленных, заключение мира между Францией и Испанией или даже вступление в правление нового Папы Римского.

Бросалось также в глаза, что святой год девять раз провозглашался в пользу нужд Церкви, то есть для пополнения папской казны, и что Урбан VIII (позже обвиненный в растрате церковных средств) именно по этой причине объявил святыми сразу четыре года: 1628, 1629, 1631 и 1634.

И если многим верующим было вполне понятно посвящение юбилейных лет борьбе с мусульманской угрозой, неизменно маячившей на Востоке, то гораздо труднее было осознать связь между святым годом, объявленным Пием IV в 1560 году, и разбойничьими походами некоего пирата Драгута.

Как бы там ни было, в течение четырех столетий после первого (пятого (от 1300-го до того юбилейного в 1700 году, который открыл его светлость Папа Иннокентий XII) по первоначальному плану Папы Бонифация VIII должно было быть провозглашено пять святых лет. Вместо этого их объявляли тридцать девять раз.

«Неужели такая легкость не влечет за собой опасности того, что сила молитв верующих, обращенных ко Всевышнему, ослабнет или совсем исчезнет?» – с озабоченностью и сомнением спросил я себя. Мое сомнение только усилилось, когда я подумал, сколько нечестных людей притягивает к себе юбилей, создавая условия для многих невеселых происшествий, как то, свидетелем которого я только что стал.

Однако размышления над такими волнующими вопросами должны были уступить место заслуженному сну. Я добрался домой и наметил себе позже попросить совета по данному вопросу у дона Тибальдутио Лючиди, капеллана виллы Спада.

Как я и предполагал, Клоридии дома не было. Она, конечно же, осталась на вилле Спада, чтобы позаботиться о беременной княгине Форано. Тем лучше: я скорее бы умер, чем дал бы ей увидеть меня в таком ужасном состоянии, воняющего навозом. Я тут же наполнил чан и погрузился по шею в воду, чтобы избавиться от зловония, которым я пропитался. Выливая ведро за ведром себе на голову, я дрожал скорее от воспоминаний о перенесенной опасности, чем от холодной ванны. Пока я мылся, а потом вытирался насухо, наступил почти полдень. Дневное светило безжалостно посылало свои лучи вниз, оно будило чувства и призывало смертных к действию. Оставаясь равнодушным к этому сияющему призыву, я, почти умирая от усталости, доплелся до постели и вознес, уже в полусне, благодарственную молитву Богоматери, ибо она спасла мне жизнь.

Мои руки еще были сложены в молитве, когда я увидел записку. Она была написана слегка дрожащей, но решительной рукой. Об авторстве я мог легко догадаться:

«Прождал всю ночь. Упорно жду твоего отчета».

Перед тем как уснуть, свою последнюю гневную мысль я посвятил аббату Мелани: из-за него я чуть не подох, причем совершенно напрасно. Он хотел известий от меня? Он получит их в соответствующее время, но не раньше.

* * *

Я проспал немногим более двух часов, что, конечно, было недостаточно, чтобы вернуть мне силы, но теперь, по крайней мере, я мог ходить, думать и говорить.

Только я принял решение назло дону Паскатио и аббату Мелани остаться дома, пока за мной не пришлют кого-нибудь, как внезапно, словно удар плети по голой спине, меня вывела из раздумий одна мысль: я забыл, что сегодня – великий день, день свадьбы племянника кардинала Спады!

Когда я пришел на виллу, там царила атмосфера эйфорического рвения. Не только подручные, носильщики, лакеи и поварята с озабоченным видом носились в разных направлениях по дорожкам, в саду и между строениями поместья – в этот день видно было пеструю, веселую толпу людей искусства, которым предстояло своими представлениями скрашивать часы ожидания после свадебного банкета: это были музыканты оркестра.

Я сразу же осведомился о Клоридии. Спросив нескольких работников, я узнал, что она все еще в хоромах княгини Форано и не выходила оттуда ни разу за ночь. «Хорошо, – подумал я. – Если она так занята, то у нее уж точно не было времени беспокоиться о моей скромной особе».

Итак, я отправился к боскету и далее к часовне, на площади перед которой сегодня пополудни должна была праздноваться сиятельная свадьба Клемента Спады, племянника его преосвященства кардинала Фабрицио Спады, и Марии Пульхерии, племянницы кардинала Бернардино Роччи.

Все слуги на вилле сгорали от нетерпения увидеть невесту. О ней знали только, что она не отличалась особой красотой. Но в любом случае украшение места празднества сделало бы честь свадьбе самой Венеры. Площадь перед церковью и окружавшая церквушку низенькая ограда были великолепно украшены свежайшими цветами в терракотовых вазах и в рогах изобилия из ивовых прутьев. Между ними висели гирлянды свежесрезанных цветов и корзины, до верху наполненные лимонами, яблоками и «бешеными яблоками» [35]из Нового Света (которые красивы, но несъедобны), а также колосьями с зерном и различными фруктами.

Удобные кресла в первых рядах и стулья из позолоченного, украшенное резьбой дерева – в задних были установлены правильным полукругом, чтобы ни один гость не загораживал другому видимость.

В одном углу, прислоненные к ограде и прикрытые на всякий случай камчатной тканью, уже стояли пучки жезлов, удерживаемые вместе цветными лентами и украшенные цветочными венками. В конце церемонии мы, домашние слуги, наряженные в честь праздника, должны были размахивать этими жезлами в радостном ликовании. Вся маленькая арена из стульев и кресел была увенчана открытой сверху купольной крышей из дерева и папье-маше, опиравшейся на четырехугольные двойные колонны с прекрасными капителями и полуциркульными арками, увитыми цветами, плющом и пучками дикорастущих трав.

Все другие свадебные украшения (церковная парча из красного бархата, покрывала из золотого шелка, занавеси с фамильными гербами молодоженов) были готовы и празднично задрапированы. Две служанки как раз укладывали последние подушки из мягкого плюша на стулья. Из капеллы был слышен отеческий голос дона Тибальдутио, раздававшего последние указания служкам на мессе. Мне стало легче на душе: по крайней мере, с подготовкой церемонии бракосочетания задержки не было.

Я почувствовал потребность преклонить колени перед алтарем и еще раз вознести молитву благодарности за свое спасение от смерти. Дело в том, что внутри часовни стояла статуя Кармельской Богоматери – именно ей аббат Мелани на протяжении стольких лет доверял три мои жемчужины, тем более у меня усилилось желание тоже обратиться к образу Пресвятой Девы, дабы вверить ей наши судьбы на ближайшие дни. Я вошел в церковь, отыскал уединенный уголок и опустился на колени.

Вскоре после этого дон Тибальдутио вышел из ризницы и бросил взгляд на меня. Он начал устанавливать принадлежности для литургии и делать последние приготовления, но при этом не выпускал меня из виду. И я знал почему. Дон Тибальдутио – добродушный крепкий монах-кармелит, жил в маленькой комнатушке за ризницей. Находясь на таком значительном удалении от зданий поместья, он частенько чувствовал одиночество и поэтому пользовался моим присутствием (когда я приходил в часовню помолиться либо работал в саду или в вольере), чтобы немного поболтать со мной. Его должность домашнего капеллана семьи кардинала и государственного секретаря Спады была весьма важной, и его братья по ордену многое бы отдали за то, чтобы занимать ее.

Однако вместо того, чтобы использовать свое положение в практических целях, например выслушивать просьбы и передавать их своим хозяевам, дон Тибальдутио хотел быть исключительно духовным пастырем. И его паствой были не столько члены семьи Спады, постоянно находившиеся в деловых поездках, сколько скромная Прислуга, уже много лет в почти неизменном составе круглый год проживавшая на вилле Спада.

И хотя проводить церемонию венчания племянника и наследника кардинала Фабрицио было огромной честью для дона Тибальдутио, он с удовольствием отказался бы от нее.

Когда я завершил свою молитву у ног святой Богоматери с горы Кармель и поднялся, ко мне подошел дон Тибальдутио со своей обычной открытой и ласковой улыбкой. Он, как всегда, по-отечески положил мне руку на голову и спросил, как поживает моя Клоридия.

– Ты правильно делаешь, что доверяешься нашей любимой Богоматери. Ты знаешь особые молитвы на время святого года? Ежели нет, то могу занять тебе на время свою тетрадку, могу ее сейчас принести, если хочешь. Я только что закончил приготовления к радостному событию сегодняшнего дня, и у меня осталось немного времени.

– Дон Тибальдутио, – с радостью ухватился я за возможность устранить свои сомнения относительно действенности отпущения Грехов в святом году, – именно по этой причине я и собирался попросить у вас помощи и совета…

И, таким образом, я описал ему свое душевное смятение, в котором находился уже несколько часов. Однако я выбирал более осторожные и не такие прямые формулировки, чем когда предается размышлениям наедине с самим собой: если бы я честно поведал ему, насколько отталкивающей представляется мне легкость, с какой объявляются святые годы, то, конечно, сказал бы чистую правду, но вызвал бы возмущение этого правоверного и скромного слуги Господа. Иначе говоря, я употреблял выражения и обороты, которые лишь касались сути моих сомнений, избегая таких слов, как «жадность», «продажность» или «продажа и покупка должностей».

– Я понял, – перебил меня дон Тибальдутио. Поучительно подняв руку и опустив очи долу, он с улыбкой пригласил меня сесть на боковую скамейку часовни.

– Как многие другие, ты спрашиваешь себя, в чем состоит особенность полного отпущения грехов и не является ли, случаем, святой юбилейный год просто предлогом, как это может показаться непосвященным.

– Честно говоря, дон Тибальдутио, это не совсем то, что я имел в виду…

– Особенность полного отпущения грехов, сын мой, – продолжал он, словно не слыша меня, – состоит в том, что обычное отпущение можно получить всегда, а юбилейное – только в Риме, и только в святом году, и только потому, что если такое отпущение дается здесь, то получить его можно только здесь и только в святом году, и ни в каком другом месте на свете, иначе никто не будет совершать паломничество в святом году в Рим, раз он может получить полное отпущение у себя дома. Кроме того, для полного отпущения нужно молиться перед всеми семью алтарями, а в юбилейном году достаточно высшего алтаря. К тому же не стоит забывать о множестве льгот, которые Святой престол приурочил к юбилейному отпущению и которых никогда не бывает при полном отпущении грехов.

Я с удовольствием прервал бы его речь, но спокойный решительный тон капеллана, его взор, обращенный не на меня, а только вниз, и его руки, сложенные как для молитвы, весьма осложняли мое желание возражать ему.

вернуться

35

Речь идет о помидорах, долгое время считавшихся в Европе несъедобными.

– Правда, дон Тибальдутио, я хотел скорее… скажем так, спросить о том, какие последствия имеет святой год, – успел вставить я, – учитывая факты, что…

Но и в этот раз набожный монах не дал мне сказать ни слова.

– Но влияние святого года самое благотворное: ведь только лица, находящиеся в здравом уме, крещеные и связанные с Церковью святым причастием, имеют право – при условии приобретения юбилейной индульгенции – plenissimam omnium рессаtorum quorum indulgent la m, remissionem, et venlam,иначе говоря, получить полное отпущение всех грехов, как уже совершенных, так и будущих.

После этого он встал, прошел пару шагов и остановился перед исповедальней.

– Но заметь: отпущение грехов освобождает от наказания, но не от самой вины, – сказал он, предупреждающе постучав по дверце исповедальни. – Грех может быть отпущен только через прощение, а оное может быть дано лишь через святое покаяние или как минимум через исповедь in voto,то есть через акт раскаяния и обещание покаяться на Пасху.

– Простите, я, наверное, не очень понятно выразился, – смущенно проговорил я, чтобы прервать эту тираду, поскольку уже не надеялся получить более или менее приемлемое объяснение, – просто я засомневался в действенности индульгенции, в случае если…

– Действенность, действенность: но она зависит от нас, верующих! – ответил он, как и следовало ожидать. – Чтобы получить прощение грехов, достаточно выполнять положенное покаяние, а это, как тебе хорошо известно, означает давать милостыню и, как велит Папа, посетить в один день все четыре патриаршеские базилики и помолиться в них, а кроме того, помолиться в тридцати церквях римлянам или в пятнадцати неримлянам, которые из-за трудностей путешествия имеют особое разрешение. Но не пытайтесь обмануть Иисуса Христа! Наш верховный пастырь Иннокентий XII дал указание о том, что в этом юбилейном году церковным днем считается время от одной вечерни до другой. Ergo,все предписанные храмы следовало посетить за один-единственный день, в крайнем случае, это можно было сделать от полуночи до полуночи, как было принято раньше, но не с обеда до обеда, как, к сожалению, привыкли делать многие римляне ради своего удобства! И так же точно нельзя было являться в церковь ни слишком рано, ни слишком поздно: что толку молиться перед закрытой дверью церкви, чтобы таким образом экономить подаяние для священника!

Он остановился и испытующе посмотрел на меня, я же, опустив очи долу, только и ожидал удобного момента распрощаться с ним и приняться за работу в таком же печальном сомнении, в каком и пришел в часовню.

– Поэтому, сын мой, – к моему изумлению, добавил он шепотом, мгновенно отбросив поучительный тон, – хотя Апостольская палата благодаря святым годам и обогащается чрезмерно, ты не должен думать, будто бедным священникам перепадает оттуда хоть один скудо.

Я поднял глаза на дона Тибальдутио, и мои глаза наконец спросили то, чего не мог ясно и четко выговорить язык: какую же ценность имели все эти устремленные к Небу молитвы верующих, вознесенные в святой год, если он провозглашался из чистого корыстолюбия?

– Хорошо, – ответил он на мой немой вопрос.

Я понял. До сих пор дон Тибальдутио отвечал так, как я спрашивал: не прибегая к добродетельной ясности. Он сделал мне знак следовать за ним в ризницу.

– Бог милосерден, сын мой, – начал он еще на ходу, – разумеется, он не тот строгий и мстительный Бог, о котором мы читаем в Ветхом Завете и на котором остановились евреи. Вспомни хотя бы это маленькое правило: если человек совершил не смертный грех, а грех нечаянный, по небрежности, то ему не нужна даже исповедь для получения юбилейной индульгенции. Достаточно раскаяния в сердце или так называемой исповеди in voto,о которой я тебе уже говорил. И не только это: даже после смертного греха достаточно выполнить положенные покаянные деяния, чтобы получить юбилейную индульгенцию, но с условием, что последняя дается как милость, то есть после того, как человек покаялся и исповедовался. Имело ли бы это какой-то смысл, не будь наш Господь Бог всемилостивейшим?

«И правда, – подумал я, – это как в библейской притче про работников на винограднике: те, кто пришел последними, получили такую же плату, как если бы они отработали полный день. Не значило ли это, что Бог воздавал нам за малое большим, а за ничто – всем?»

– Покаяние через посещение церкви само по себе является хорошим с моральной точки зрения: даже тот, кто совершает в это время смертный грех, идет на примирение с Богом. И это то, что принимается во внимание, – продолжал капеллан. – Я приведу тебе один пример. Если кто-то совершает нечаянный грех в тот момент, когда получает отпущение святого года, то за этот грех ему не дается индульгенция, а только за все предыдущие. И если кто-то во время посещения церкви сделал что-то по несдержанности, скажем, если ему в толпе наступили на ногу, а он нагрубил толкнувшему его, но сразу же после этого раскаялся и продолжил молиться, то молитва или посещение церкви от этого силы не теряют. И таким же образом надлежит рассматривать случай, когда молящийся в церкви не отгонит от себя грешную мысль о женщине, посмотревшей на него, но сразу же после этого раскается и не станет вызывать более в памяти образ сей женщины и отвлекаться, то его молитва будет хорошей и полноценной.

Между тем мы зашли в ризницу. Дон Тибальдутио пригласил меня сесть и старательно закрыл дверь за моей спиной. Я вообразил себе, что сейчас он откроет мне какую-то великую тайну.

– Бог христиан, сын мой, пожертвовал своим единственным сыном для нашего спасения, – в конце концов изрек он с большой проникновенностью. – Пресвятая Дева даровала святому Доминику четки, дабы мы могли молиться о спасении наших душ. И она же своими руками соткала одеяние – покрывало той самой Богоматери с горы Кармель, которой посвятил себя и я. Когда мы носим его частичку, то можем быть уверены, что святая Мария, Regina Mundi, [36]в венке из звезд, в первую субботу после нашей смерти вытащит нас из адского огня, – думаешь, мы, смертные, достойны и ого? Конечно, нет, мальчик, это просто проявление бесконечной милости и милосердия Господа, а не заслуги, которые мы приписываем себе, прочитав на пару раз больше «Аве Марию» и нося на теле на один кусочек покрывала Богоматери больше, – это жесты, сами по себе ничего не значащие, а тем более для получения вечной жизни. Бог знает нашу мелочность и косность, поэтому предлагает нам рай на золотой тарелке в обмен на пару жалких медных монет. В бесконечной любви к нам, своим детям, Господу достаточно небольшого акта веры и благого намерения: мы делаем маленький нетвердый шаг к нему, а Всемилостивый Отец уже спешит к нам и принимает нас в свои руки.

Я уже приготовился к тому, что дон Тибальдутио продолжит свою речь и перейдет к откровениям. Однако его речь на этом иссякла. Он открыл дверь ризницы и проводил меня опять к статуе Богоматери с горы Кармель, перед которой заговорил со мной. Обозначив молчаливое благословение на моем челе, он оставил меня одного, удалившись в добром настроении и не проронив больше ни единого слова.

Лишь сейчас мне открылся глубочайший смысл поучения капеллана. Выводы должен был делать я сам: в своей бесконечной милости Бог давал юбилейное отпущение даже тому, кто совершил смертный грех. Насколько же охотнее он выслушает невинных верующих, пусть даже попавших в Святой город благодаря корыстолюбию других?

Правда, которую открыл мне дон Тибальдутио, была великой, да, но тайной она не являлась, и тем не менее она была такой простой, что могла быть неудобной для определенных августейших ушей. Поэтому разумнее говорить ее шепотом и за хорошо закрытыми дверями.

* * *

Ободренный и умиротворенный, я покинул часовню. Когда я двинулся к театру, то услышал чьи-то поспешные шаги в том же направлении.

– Прошу вас, маэстро, сюда.

вернуться

36

Regina Mundi – царица мира (лат.).

Это был вконец запыхавшийся дон Паскатио, показывавший дорогу какому-то высокому худому человеку. Мужчина был одет во все черное, черные же с сединой волосы красиво падали ему на лоб, на строгом мрачном лице глаза блестели, как искры. За ними спешил музыкант (я узнал его, потому что он был одет как все члены оркестра), неся два футляра со скрипками и большую толстую папку, наверное, с партитурами и нотными листами.

Некоторое время я следовал за ними, пока мы не добрались до амфитеатра. Здесь уже устроились музыканты, и я с удивлением увидел, что это целая толпа людей – по моим подсчетам, тут было не менее сотни музыкантов. Они были заняты настройкой инструментов, но тут же прервали ее, как только вошел дон Паскатио вместе с двумя незнакомцами. Человек в черном вызывал у присутствующих мне непонятное благоговейное почтение и, наверное, даже робость.

Я с удовлетворением отметил, что сцена для музыкантов и скамейки для публики, сделанные из красивого полированного и покрытого лаком дерева, были готовы вовремя. Сейчас здесь были только два столяра, приколачивающие плохо пригнанную доску; едва один из двух незнакомцев, тот, что повыше ростом, поднялся на возвышение, как столяры тут же удалились на почтительное расстояние, повинуясь властному движению руки дона Паскатио.

И тут я понял, кто был этот человек в черном: знаменитый Арканджело Корелли, композитор и почитаемый всеми скрипач, об участии которого в празднествах я слышал разговоры в прошлые дни. Он будет дирижировать исполнением своих произведений. До прошлого года я ничего не знал о нем, так уединенно я жил, ограниченный пространством между виллой, своим маленьким полем и домом моей семьи. Один из певцов хора Сикстинской капеллы, которому я продавал виноград, первым рассказал мне о «великом Корелли». А в последний раз я слышал от дона Паскатио, что он не просто великий музыкант, а Орфей нашего времени, слава о котором уже распространилась в Европе и однажды сделает его бессмертным. Едва я успел вспомнить обо всем этом, как Корелли приказал подать ему скрипку и дважды постучал по пульту для нот.

Подобно армии солдат, музыканты дружно взяли смычки и, словно на картинке, отраженной в тысяче зеркал, под одним углом и в одной позе подняли их к струнам своих инструментов: к скрипкам, альтами виолончелям. На несколько мгновений воцарилась полнейшая тишина.

– Он не только требует, чтобы они играли, как один человек, но и хочет чтобы они так выглядели. Даже сегодня, хотя это только репетиция, – прошептал мне дон Паскатио, усаживаясь рядом.

Его голос выдавал смешанное с любопытством волнение и гордость за возможность принимать маэстро Корелли, но одновременно и ужасное напряжение от осознания своей ответственности.

– У него довольно скверный характер, – продолжал дон Паскатио, – он никогда не разговаривает, только смотрит перед собой и думает исключительно о музыке. Все остальное его не интересует. Со своими заказчиками он ведет переговоры через музыканта, которого ты с ним видел. Это его любимый ученик и, как говорят, также… ну, в общем, маэстро Корелли всегда появляется везде только с ним и никогда ни с одной женщиной.

В этот момент зазвучала музыка, и мы замолчали. Словно движимые невидимой силой эфира, а не только повинуясь жестам Корелли, музыканты в совершеннейшем унисоне начали концерт, который написал маэстро. К моему большому удивлению, вскоре я угадал в этой мелодии фолия.

Меня снова поразил это простой, даже примитивный мотив, который открывал свою вторую натуру: подвижную, ласкающую слух и нежную. Мелодия была подобна красивой пышной крестьянке, которая, правда, не вращалась в высшем свете, зато хорошо разбирается в человеческой душе и вызывает у богатого господина намного большее вожделение, чем его собственная супруга, имеющая много денег и слишком высокие запросы. Такой была фолия:простой и способной на все. Восемь ясных отчетливых тактов, от ре-минорадо фа-мажора(но это я выучил уже позже), а потом обратно к ре-минору.Маленький, на первый взгляд невинный мотив, довольно скромный, но такой, что может разбудить самые буйные фантазии.

Поначалу каждая фолия,дитя природы, выглядит слишком простой – от редо фаи от фадо ре.И музыка Корелли тоже такая: на коротком протяжении тех двух модуляций восьми тактов мелодия поначалу разделялась простыми аккордами. Затем в действие вступали вариации – одна за другой. Сначала удваивались аккорды сопровождения. При второй вариации они растворялись в терциях, в ритмике на французский манер. В третьей они становились агрессивнее, в четвертой группировались по гаммам, в пятой – тремолировались, и так игра все время усложнялась веселыми вариациями, величественными контрапунктами, торжественными стаккато, жалобным легато, так что у слушателей просто кружилась голова. Время от времени звучала медленная вариация и мотив неожиданно становился спокойным, даже тоскливым, давая возможность слушателям и музыкантам перевести дух.

После всех этих вариаций слушателю открылся весь ландшафт, поначалу таившийся в немногих нотах первоначального мотива. Это было так, словно наконец стал ясен смысл самой темы, значение фолия: она была путешествием, но не от одного тона к другому, не от фадо реи обратно, а от одного мира к другому. А какие это могли быть миры, если не мир душевного здоровья и мир безумия? Нужно пройти от одного к другому, чтобы оба получили смысл и объяснили друг друга. От фадо ре,от редо фа:без постоянного плавного перехода тональности от одной к другой ни одна мелодия не может захватить сердце и разум. И никто не обретет мудрости, казалось, внушала эта музыка, без святого паломничества в фолия.

Маэстро Корелли исполнял партию первой скрипки; для того чтобы управлять симфоническим организмом, ему было достаточно резких коротких движений головой – подобно тому, как опытному наезднику хватает легкого толчка каблуком или движения бедра, чтобы управлять любимой скаковой лошадью. Он словно говорил мне: «Остановись и прислушайся, ты не уйдешь с пустыми руками. Я знаю, чего ты хочешь».

Звуки как будто хотели стать комментариями к моим мыслям (хотя обычно бывает наоборот), и я на протяжении всей игры оркестра ощущал сладко-горький вкус прошлого – вещей, которые уже произошли, и тех, о которых я мечтал, но которых никогда не было; я чувствовал вкус семнадцати лет, отделявших меня от первой встречи с Атто, и вкус его уроков, которые теперь закрепились навеки, подобно тому как рука неизвестного художника запечатлела облик мадам коннетабль на картине в вилле «Корабль».

Корелли, видимо захваченный силой своего произведения, уже не дирижировал. Замкнувшись в себе, он играл на скрипке, смычок касался третьей струны, а затем первой с нежностью, которая казалась почти небрежностью, как будто он играл только для своих ушей. Но это не была самовлюбленность. Оркестр покорно следовал за ним, лишь иногда музыканты бросали на своего дирижера взгляды – быстрые, как стрелы, словно легкие удары весел, которые удерживали лодку фолияв благородном умеренном консонансе при переходе от спокойных пассажей к более оживленному интермеццо, а затем снова к медленным тактам. «Музыканты и вправду играют так, словно были единым инструментом», – подумал я. Они с Корелли были совершенным единым целым, и все это был Корелли.

И я вспомнил наше первое пережитое с Атто приключение, его лекции о морали, прекрасную, но забытую музыку сеньораЛуиджи Росси, с которой я познакомился благодаря Атто…

И было так: в то время, пока звуки, которым внимал я, расстилали надо мной теплое покрывало воспоминаний, пока серебристые тени прошлого окружали меня, казалось, что руки Евтерпы бережно положили мне на колени высший и самый правдивый смысл моего пребывания в этом месте и в этот час, и, когда аромат настурции из ближней клумбы коснулся меня, я увидел цель, к которой стремился возвышенный парусник звуков: через семнадцать лет меня, уже мужчину, не мальчика, судьба позвала к Атто, к новым испытаниям мужества, к новому вызову сердцу и разума, к суровому и приятному путешествию, в конце которого меня снова ожидали бы добродетели и знание. То, что это было правдой и ложью одновременно, мне предстояло понять позже.

Звуки стихли в сладких объятиях заключительных аккордов, как вдруг чей-то голос развеял обманчивые тени, поселившиеся во мне:

– Милосердное небо, где ж ты пропадал?

Клоридия нашла меня. Она прочитала на моем лице следы полной приключений ночи и молча смотрела на меня вопрошающим взором.

Я кивком показал ей, что нам лучше удалиться из амфитеатра, и увлек ее за собой в направлении камыша, ограничивавшего зеленую часть сада с северной стороны, непосредственно перед оградой. Это было правильное решение, потому что в тот час на вилле Спада было как никогда много людей, так что даже наш бук не мог бы надежно укрыть нас от любопытных взглядов. Я вкратце рассказал ей обо всем, что со мной приключилось с ночи до рассвета.

– Вы все сумасшедшие – и ты, и Сфасчиамонти, и Мелани! – воскликнула она, не зная, плакать ей или обрушиться на меня с упреками, но в любом случае испытывая облегчение, оттого что я снова здоров и бодр.

Она крепко обняла меня, и мы несколько минут стояли так. Аромат ее волос смешался с запахом дикого тростника, и я очень надеялся, что больше не воняю навозом.

– У меня мало времени. Княгиня Форано хочет, чтобы я все время находилась рядом. У нее постоянно приступы слабости, небольшая тошнота, жар, который то появляется, то исчезает. Думаю, она просто боится родов, хотя это уже будет четвертый ребенок.

– Но как же муж разрешил ей сопровождать его на виллу Спада, если он знает, что она вот-вот родит?

– Дело в том, что он не знает – он думает, что она только на шестом месяце, – рассмеялась Клоридия, подмигнув мне и состроив многозначительную гримасу. – Она обязательно хочет принять участие в свадьбе, ведь невеста – ее хорошая подруга. Мне не удалось убедить княгиню уехать домой. Давай сядем там, а теперь внимательно выслушай меня, я тороплюсь.

Мы сели за рядом тростника, вспугнув воробьев, возмущенно вспорхнувших из зарослей.

Клоридия, как и обещала, сумела собрать интересную информацию. Несколько недель назад она принимала тяжелые роды у камеристки испанского посла. Молодая женщина была ей очень благодарна, потому что Клоридия чрезвычайно ловко извлекла из материнского лона малышку (весьма симпатичную девочку), собравшуюся вместо нормального способа головой вперед появиться на свет вперед ногами: своими тонкими пальцами Клоридия, применив знаменитый «прием Зигемундин», которым прекрасно владела, перевернула ребенка и безопасно извлекла его за голову. Молодая мать, до этого пережившая два выкидыша, из благодарности стала подругой Клоридии.

– Я намекнула ей о том, что случилось с аббатом Мелани и с переплетчиком. Чтобы разговорить ее, я сказала, что испанцы, возможно, тоже связаны с этим делом и она обязательно должнa рассказывать мне обо всем, что увидит или услышит подозрительного. И тогда она воскликнула: «Иисусе, кума Клоридия, молитесь за своего мужа и за вашего господина, кардинала Спаду!»

– Но почему?

Мягкого нажима Клоридии было достаточно, чтобы молодая женщина начала рассказывать. Частично из случайно (а частично – и вполне намеренно) подслушанных за дверью разговоров посла, герцога Узеды, камеристка узнала, что в Риме сейчас в разгаре политические маневры, в которых решается будущее Испании и всего мира.

– Точно, все так, как я прочитал в письмах мадам коннетабль, – подтвердил я.

– Ты действительно поступил правильно, что тайком просмотрел эти бумаги. Я тобой горжусь. Так этому аббату Мелани и нужно. Он сам ворует у других их бумаги, а потом вынужден за них дорого платить, – засмеялась Клоридия, вспомнив про мои похищенные мемуары, которые Мелани затем купил, заплатив мне очень порядочную сумму денег.

Клоридия никогда не отзывалась хорошо об Атто. Она не доверяла ему (и как можно было ей возражать?) и постоянно ждала от него чего-нибудь самого скверного. Но прежде всего моей жене была противна сама мысль о том, что Атто совершенно спокойно обходится без нее.

Он знал, что она находится рядом, однако никогда не изъявлял желания видеть ее или посвящать в наши планы, хотя бы для того, чтобы выслушать ее мнение или попросить маленькую справку. А Клоридия просто не переносила, когда кто-то обходился без ее ценных советов и, тем не менее, не был обречен на неудачу.

С момента возвращения аббата Мелани она ни разу не зашла к нему, чтобы поздороваться или предложить свои услуги, и я был уверен: если бы она увидела Атто в саду виллы Спада, то сразу же удалилась в противоположном направлении, лишь бы не встречаться с ним, и то же самое, не сомневаюсь, сделал бы он. Короче говоря, моя жена и аббат Мелани платили друг другу одной и той же монетой.

– А что ты еще узнала? – поинтересовался я.

– А еще моя маленькая камеристка намекнула мне, как бы между прочим, что их католический король очень болен и может скоро умереть, но он не оставляет после себя наследника, и поэтому было обращение к Папе за помощью. В посольстве в эти дни все боятся быть заподозренными в шпионаже. Тем не менее она сообщила мне, что подруги рассказали ей слух, который ходит среди испанцев в Риме.

– Какой?

– Сейчас в Испанию должен приехать Тетракион.

– Тетракион? А это что такое?

– Она сама точно не знает, говорит только, что якобы это законный наследник испанского трона.

– Законный наследник?

– Она так сказала и даже спросила меня, знаю ли я что-нибудь об этом. Но я слышу это имя впервые. А ты?

– Куда там, даже мадам коннетабль ничего не упоминает о нем. Но какое отношение имеет Тетракион к удару ножом, который получил аббат Мелани, и к смерти переплетчика?

– Понятия не имею. Как я уже говорила, я сказала своей камеристке, чтобы заставить ее разговориться, что испанцы как-то втянуты в эту историю. Итак, она сообщила мне, что ходит слух, будто бы приезд Тетракиона принесет несчастье: то, что случилось с Мелани и с переплетчиком, по ее мнению, только начало, только первые признаки.

– Как ты думаешь, она тебе потом расскажет еще что-нибудь?

– Конечно нет, она слишком боится. Но ты ведь знаешь, как распространяются слухи среди слуг. Стоит ему только появиться, как дальше он уже расходится сам по себе. Я не исключаю того, что вскоре сама получу новую информацию об этом Тетракионе. А ты будь, пожалуйста, осторожен. Не всегда может повезти так, как сегодня ночью.

– Ты же знаешь, что я делаю это ради нас двоих, – намекнул я на щедрую плату, которую обещал мне Атто за отчет о его пребывании в Риме.

– Тогда постарайся, чтобы в конце этой истории нас оставалось все так же двое. Быть вдовой – скверная профессия. И не давай себя запутать: он платит тебе за то, что ты пишешь, а не за то, что бегаешь вокруг и разыскиваешь его украденные бумаги.

– Не забудь, что меня усыпили и влезли в наш дом. Я должен сделать все, чтобы этого не повторилось, – попытался я защитить себя.

– Это определенно случится, если ты будешь и дальше пребывать в обществе Мелани. Не забывай о правиле: «У кого деньги – у того и власть».

Конечно, она была права. Этой шутливой поговоркой Клоридия сказала все. Не нужно было мне следовать за Атто по всем его кривым дорожкам. Мне уже заплатили за сделанное, значит, он должен был попросить о дальнейших услугах. Однако в прошлую ночь я не просто следовал за ним: я ринулся в схватку вместо него и рисковал при этом своей собственной жизнью.

Что было бы с моей семьей, если бы я погиб? Клоридия в одиночку не смогла бы вырастить обеих дочурок. Ничего, даже тот факт, что я мог принести пользу своему господину кардиналу Спаде, контролируя Атто, не стоило такого большого риска.

* * *

– Я очень беспокоился о тебе, мальчик мой, поверь мне.

Роль заботливого отца семейства аббат Мелани играл скорее плохо, чем хорошо. Он сидел в кресле и массировал руку. Сразу же после нашего разговора с Клоридией он послал Бюва разыскать меня. В его покоях снова царил порядок.

– Я уже разговаривал со Сфасчиамонти, – продолжал он. – Он рассказал мне все. Ты очень старался.

Я помолчал пару секунд, затем громко выпалил:

– И это все, не так ли?

– Что? Повтори, пожалуйста.

– Я спросил: и это все, что вы можете мне сказать? После того что я рисковал жизнью ради ваших дел? «Ты очень старался!» И на этом дело для вас закончено, или я не прав? – Я уже почти кричал.

Он поспешно встал и попытался закрыть рукой мне рот.

– Проклятие, да что с тобой такое? Тебя могут услышать…

– Тогда не обращайтесь со мной как с идиотом! Я, между прочим, отец семейства! У меня нет ни малейшего желания ставить на карту свою жизнь ради небольших денег!

Атто обеспокоенно ходил кругами вокруг меня. Мой голос все еще громко раздавался в комнате, и его могли услышать снаружи.

– Немного денег? Ты неблагодарен. Я думал, ты доволен нашей сделкой.

– В сделке моя смерть не предусмотрена! – воскликнул я все так же громко.

– Хорошо, хорошо, а теперь, пожалуйста, говори потише, – вставил он, и по его голосу было заметно, что он капитулирует. – Для всего есть решение.

Он сел и пригласил меня сесть в кресло напротив, словно этим жестом признавал меня равным противником, которого наконец приглашают за стол переговоров.

Так вот и получилось, что я заходил в комнату Атто, чтобы освободиться от службы у него, а вышел с противоположным результатом. Как всегда, когда речь шла о финансовых делах, и особенно когда ему приходилось платить, он был резким, точным и в голосе его сквозила плохо скрытая горечь. Условия нашего нового соглашения были следующие: я буду выполнять указания Атто, соблюдать его интересы, а также делать все необходимое для ведения дневника (за что я, в конце концов, уже получил денежное вознаграждение), не подвергая, однако, себя, свое здоровье и жизнь, опасности. Естественно, это обязательство сохраняло силу лишь до отъезда Атто с виллы Спада или до другого, более раннего срока, который должен быть указан по неоспоримому решению Атто. Неоднозначные и запутанные формулировки следовало понимать как то, что мне придется еще больше выкладываться на службе у Атто и, если потребуется, в опасных ситуациях, причем желательно не пострадать при этом. Слово «желательно» давило на меня, как обломок скалы.

Естественно, ответная услуга Атто была немалой:

– Не только деньги. Дома. Собственность. Земля в собственность. Я дам твоим дочерям приданое. Большое приданое. И если я говорю «большое», то не преувеличиваю. Через несколько лет они будут в том возрасте, когда пора выходить замуж. Я не хочу, чтобы у них были какие-то затруднения, – заявил он, расточая щедрость, которую я же и выжал из него.

– У меня есть несколько имений в Тосканском герцогстве: все они прибыльные. Когда закончится праздник у твоего хозяина Спады, мы вместе пойдем к нотариусу и письменно подтвердим передачу тебе нескольких земельных участков или урожая с них, посмотрим, как будет удобнее. Тебе не придется ничего делать: приданое перейдет прямо твоим дочуркам, и, я надеюсь, это поможет найти им хороших мужей. Хотя в таком деле, как ты знаешь, прежде всего нужна Божья помощь.

Он заставил меня подняться и крепко обнял, как будто хотел этим скрепить братское чувство ко мне.

Я не возражал. Я был слишком занят тем, что потихоньку прикидывал выгоды этой сделки: я мог бы дать своим дочерям, детям скромного слуги и акушерки, надежное, достойное и обеспеченное будущее. Я поспешил согласиться, потому что мне не хватало опыта, но прежде всего из страха упустить уникальную возможность. Однако тысячи нестыковок этого соглашения уже оставили свои следы на веревке, которая связывала мои сердце и разум, и каркали теперь: а если я вдруг умру? А если Атто из-за чего-то непредвиденного (болезни, смерти, внезапного отъезда) не сможет выполнить свои обязательства? И самое главное – если он обманет меня? В последнее, правда, я не очень верил: если бы он хотел обмануть меня, то не заплатил бы вперед, причем звонкой монетой. Из осторожности я все же поинтересовался:

– Извините, синьор Атто… Не было бы разумнее закрепить ваши слова письменно?

Он бессильно опустил руки.

– Бедный мальчик, ты все такой же наивный? Думаешь, подобный договор поможет тебе в каком-нибудь суде получить то, что тебе полагается, если бы я действительно хотел обмануть тебя?

– Честно говоря… – замялся я, чувствуя полную беспомощность в юридических делах.

– Ну что ты, мальчик мой! – бичевал меня Мелани. – Научись наконец жить и думать, как светский человек! И научись смотреть людям, с которыми ты ведешь переговоры, в глаза, потому что это единственный путь понять того, кто сидит напротив тебя, и либо преуспеть, либо потерпеть неудачу. Иначе любая сделка останется для тебя загадкой, а договор – мраком.

Он многозначительно помолчал, колеблясь, стоит ли принять мое предложение заключить письменный договор.

– Как бы там ни было, я тебя понимаю, – проговорил он, снисходя к моей неопытности в мирских делах.

Он взял бумагу и перо и записал только что заключенное соглашение. Затем передал его мне. Мелани обязался дать каждой моей дочери приданое, точный объем которого будет определен римским нотариусом, но оно должно быть более чем крупным, что Атто гарантировал уже сейчас.

– Так годится? – резко спросил он.

– Синьор Атто, я вам так благодарен…

– Ради бога, – махнул он рукой и сменил тему. – Кстати, что я тебе хотел сказать? Ах да: Сфасчиамонти описал мне вчерашние события во всех подробностях. Один-единственный вопрос: что именно сказал тебе черретан на той крыше?

– Что-то вроде «третрютрегнер»… нет, сейчас я вспомню, он сказал: «трелютрегнер», – ответил я, немного успокоившись.

– Ты действительно очень старался.

– Спасибо, синьор Атто. Жаль, что моя старательность, как вы ее называете, не принесла никакой пользы.

– Что ты хочешь этим сказать?

– У нас есть лишь разбитый микроскоп. Ни подзорной трубы, ни реликвии, ни бумаг.

– У нас ничего нет, говоришь? Зато мы сейчас знаем о Немце.

– В принципе, мы не знаем ничего о нем, даже то, существует ли он на самом деле, – возразил я.

– О, вы не напрасно старались. Я согласен со Сфасчиамонти – у нас есть важный след. Есть кто-то в Риме, тот же Немец,который собирает оптические приборы и реликвии. И не только это: он связан с черретанами. Теперь мы знаем, кого искать. А насчет проблемы стайным языком черретан я вообще не беспокоюсь: если мы не можем его понять – хорошо, мы заставим их говорить на нашем языке, ха-ха!

Редко можно было видеть, чтобы Атто так слепо верил в свою удачу. У меня зародилось подозрение, что весь его оптимизм был предназначен для меня, чтобы я не отказался от службы.

– Сфасчиамонти говорит, что никто не знает, где он скрывается, – не согласился я.

– Людей из преступного мира всегда можно выследить. Иногда достаточно знать их настоящее имя. Дер Тойче– это всего лишь кличка.

И тут мне вспомнилось странное имя, которое назвала Клоридия и которое, как она полагала, могло быть полезным для Атто.

– Синьор Атто, вы никогда не слышали о Тетракионе?

В этот момент в дверь кто-то постучал. Это был Сфасчиамонти – он поспешно вошел в комнату, не дожидаясь разрешения. Его лицо хранило следы бессонной бурной ночи.

– У меня новости. Я был во дворце губернатора, – начал он. – Никто не слышал о подзорной трубе. Но есть кое-что новенькое относительно микроскопного ружья.

Сфасчиамонти показал остатки оптического прибора одному своему коллеге, и они мигом установили его связь с кражей, случившейся пару дней назад. Аппаратуспринадлежал голландскому ученому, у которого украли все его добро из комнаты в локанде близ площади Испании.

– И там они тоже открыли дверь ключом. Никакого взлома. Никаких следов преступников.

– Интересно, – заметил Атто. – Это излюбленный способ нашего вора.

– Сегодня состоится свадьба, – сказал сбир. – Я не могу никуда уйти. Нам придется подождать вечера. Я хочу задать пару вопросов некоторым из этих сволочей. Увидимся сегодня ночью после свадебного банкета. Ты пойдешь со мной, мальчик.

Я в нерешительности посмотрел на Атто. Зная, насколько мне не хотелось снова подвергать себя опасности, он обронил:

– Это дело касается меня. Значит… значит, с вами пойду я.

Вот это был сюрприз… Собственно, Клоридия хотела, чтобы я перестал шататься ночами по городу, выполняя задания Мелани. Но Атто сам предложил Сфасчиамонти пойти с нами, то есть он будет сопровождать меня! «А если такой старый человек, как он, полон решимости, – подумал я, немного устыдясь, – то почему я не могу сделать то же?»

Сбир пояснил нам, куда мы пойдем.

– Очень, очень интересно, – в заключение констатировал Атто.

* * *

– Кто тебе это сказал? Говори! От кого ты это узнал?

Едва мы остались одни, как Атто напал на меня, схватив за горло и прижав к стене. Он обладал лишь силой старого человека, однако из-за внезапности нападения, а также учитывая тот факт, что я все-таки уважал его и это удерживало меня, я был не в состоянии оказать ему достойное сопротивление. К тому же я очень устал после бессонной ночи.

– Говори! – заорал он на меня.

Затем Атто украдкой оглянулся на дверь, опасаясь, чтобы его не услышали. Он ослабил руки, и я вырвался.

– Что на вас нашло? – возмутился я.

– Ты должен сказать, кто тебе говорил о Тетракионе, – приказал он твердым ледяным голосом, словно требовал свое личное имущество.

И мне пришлось рассказать ему, что камеристка испанского посла усмотрела тайную связь между покушением на Атто, смертью переплетчика и прибытием таинственного Тетракиона, который якобы был законным наследником испанской короны. Я намекнул на болезнь короля-католика, на то, что он умрет, не оставив наследника, и мне стоило немалых усилий, чтобы аббат не догадался об источнике моей информации – тайком прочитанных письмах Марии.

– Прекрасно, просто прекрасно, я вижу, что ты в курсе последних событий относительно Испанского наследства. Видно, ты снова начал читать газеты, – прокомментировал он.

– Хм, да, синьор Атто. В любом случае, моя жена предполагает, что в ближайшие дни она узнает больше подробностей, – закончил я, надеясь, что он уже успокоился.

– Не сомневаюсь. Только не думай, что ты так просто от меня отделался, – язвительно сказал он.

Уму непостижимо. После всего, что я сделал для него, Атто обращался со мной, как с подлым предателем.

– Но скажите же, – вырвалось у меня, – кто или что, черт побери, этот Тетракион?

– Это не проблема.

– А что тогда?

– Проблема в том, где он находится.

Он сделал мне знак следовать за ним, открыл дверь и вышел на улицу.

* * *

– Это не могло продолжаться вечно, – снова начал он.

Мы двигались по направлению к выходу с виллы Спада через пеструю разгоряченную толпу слуг, портних, носильщиков и лакеев.

Атто решил ответить на мои вопросы не словом, а делом и повел меня к неизвестной мне цели. Однако он все же отвечал и словами, вернувшись к рассказу, прерванному накануне.

В то время как король постепенно созревал и превращался в мужчину, рассказывал Атто, положение кардинала Мазарини осложнялось с каждым днем. Он прекрасно знал, что не сможет вечно держать своего суверена в святом неведении о государственных делах. Какое место мог занять кардинал рядом с молодым, сильным и, с любой точки зрения, законным монархом, после того как успел побывать неограниченным правителем? Мазарини непрерывно думал над этим: во время длительных поездок в карете, когда рассеянно выслушивал просителей, в любой свободный от работы момент, в последнее время даже в постели, перед тем как уснуть, когда тревожные мысли начинали исполнять свой бешеный танец. И хотя королева-мать жаловалась ему на Марию, он и пальцем не шевельнул, чтобы удержать молодого короля на расстоянии от своей племянницы…

– Король уловил это и понял молчание Мазарини как согласие. И можешь быть уверенным: кардинал действительно не хотел видеть свою племянницу в унизительном положении любовницы, после того как король женится!

– Значит, Людовик обманывался надеждой, что кардинал разрешит ему жениться на Марии, – предположил я.

– Не могу сказать, что это ошибочный вывод. Один раз король даже решился в присутствии посторонних назвать Марию «моя королева». Весь королевский двор, и прежде всего королева, были вне себя от возмущения. В пользу твоего предположения скажу одно: Людовик купил у английской королевы великолепное ожерелье из больших жемчужин, сокровище короны: оно должно было стать обручальным подарком для Марии. И разве не было такого, что год спустя английский король Карл II Стюарт просил у Мазарини руки другой Манчини – младшей сестры Марии? Правда, переговоры провалились, но только лишь потому, что английский король в качестве приданого хотел, кроме денег, получить еще и ленное поместье вблизи Дюнкерка, а Мазарини отказал ему. Иначе говоря, планы Людовика не были просто воздушными замками.

При дворе между тем следили за каждым вздохом парочки и доносили обо всем Анне Австрийской. Любое едкое замечание Марии, любое опрометчивое слово или беззаботный смех злые языки представляли как сумасбродство и возмутительную наглость. С другой стороны, стоило молодому королю бросить случайный взгляд на какую-нибудь придворную даму, весь двор начинал ликовать и злорадствовать.

Затем было путешествие: двор отправился в Лион, где королю должны были представить молодую девушку, Маргариту Савойскую, возможную кандидатку в жены. Но Людовик взял с собой Марию и тщательно избегал любых контактов с королевой-матерью.

Тем временем мы покинули виллу и, как я заметил, подошли к Порта Сан-Панкрацио.

– При встрече с Маргаритой Савойской, – продолжал Атто, – Людовик был холоден, как кукла. Он видел и слышал только Марию. Они были неразлучны. В дороге он следовал за ее каретой сначала верхом, затем изображая ее кучера и в конце концов взял за привычку ехать вместе с Марией в ее карете. В светлые лунные ночи он прогуливался под окнами племянницы Мазарини. Когда король смотрел спектакль, он требовал, чтобы она сидела рядом. Во время прогулок ее дамы привыкли оставаться позади, не желая мешать влюбленным. Весь двор говорил только о них двоих. Но кардинал и королева-мать молчали и не вмешивались. Все были удивлены неуважительным поведением молодого короля. На брачных переговорах вырисовывался близкий крах, бедная Маргарита плакала от позора. Затем случилось неожиданное: приехал тайный посланник из Мадрида. Король Испании предлагал Людовику руку своей дочери, инфанты Испании.

– Похоже на то, что вы в это время вели дневник, – сказал я, с трудом скрывая любопытство, потому что знал привычку Атто собирать информацию, дабы потом использовать ее в нужном случае.

– Ах, какой там дневник, – ответил он расстроено. – Я находился с официальной дипломатической миссией в свите кардинала Мазарини, которая должна была в переговорах с Испанией добиться Пиренейского мира. И я запоминал каждую мелочь глазами и умом, вот и все. Это входило в мою задачу.

Когда двор в феврале 1659 года возвратился из Лиона в Париж, Людовик не упустил возможности отпраздновать неудавшуюся помолвку с Маргаритой Савойской.

– На этом празднике ты увидел бы платья echancrés [37]по моде крестьян Брессанна – городка, через который проезжало королевское общество по дороге в Лион, с манжетами и collerettes en tolle écrue, à la vérité un peu plus fine, [38]– восторженно рассказывал Атто, хитро улыбаясь и вставляя в свою речь французские словечки. – Дамы и господа были одеты в расшитое серебром сукно с розовыми кантами, корсажи были из черного шелка с золотыми и серебряными кружевами; на шляпах из черного бархата – розовые, белые и огненно-красные перья; шеи дам были увиты рядами жемчуга, усыпанного многочисленными бриллиантами. И были там мадемуазель ди Виллеруа, вся в бриллиантах, и мадемуазель ди Гурдон, просто усыпанная изумрудами. Они явились в сопровождении герцога Рокулора, графа де Гиза, маркиза ди Виллеруа, остроумного Пьюгюльхельма (позднее ставшего знаменитым графом Лозаннским) – и все были вооружены houlettes de vernis. [39]Так любовь, эта изобретательная мастерица, отметила несостоявшийся брачный договор между Людовиком и Маргаритой Савойской.

вернуться

37

С вырезом.

вернуться

38

С воротничками из жесткого холста, а на самом деле из более тонкого материала.

вернуться

39

Лакированным пастушеским посохом.

– А предложение о женитьбе на испанской инфанте? – спросил я.

– Переговоры еще не начинались. Между Мазарини и испанцами были тайные контакты, которые лишь постепенно становились явными. Все еще находилось в стадии решения. Кроме того… – добавил Атто, пока мы под пристальными взорами стражников проходили через городские ворота Сан-Панкрацио. – Кроме того, у меня всегда складывалось впечатление, что у кардинала на уме нечто совершенно другое, чем планы женитьбы короля, чтобы вынудить Испанию к миру, выгодному исключительно ему. По крайней мере до тех пор, пока…

– Пока?

В марте 1659 произошло непредвиденное. В Париж прибыл Хуан Хосе де Аустрия, внебрачный сын испанского короля. Он приехал из Фландрии, где был генеральным наместником, и хотел следовать дальше в Испанию. Я очень хорошо помню те дни, потому что дон Хуан появился инкогнито во время вечерни и весь королевский двор пришел в сильное волнение. Королева Анна принимала его в своем салоне, и я имел честь присутствовать на приеме.

Это был мужчина невысокого роста, крепкого сложения, с красиво вылепленной головой и черными волосами, правда, немного полноватый. Черты лица его были благородными и привлекательными. Он был одет в серый камзол по французской моде. Королева обращалась к нему очень доверительно и в его присутствии говорила в основном только по-испански. Она представила ему молодого короля Людовика. Однако дон Хуан, сын Филиппа, короля Испании, хотя и рожденный вне брака, от какой-то артистки, всегда очень гордился своим происхождением и вел себя не в меру заносчиво, чем разочаровал и возмутил французский двор, так гостеприимно встретивший его.

– На следующий день, – рассказывал Атто, – ему была оказана честь переночевать в покоях Мазарини. Дело в том, что дон Хуан отправился в Лувр, где Анна и кардинал приняли его с очень большой любезностью, которая, однако, так никогда и не нашла ответа. Монсиньор – брат короля – выделил ему свою личную гвардию, не получив за это ни малейшей благодарности. Все были удивлены и шокированы таким наглым поведением Бастарда.Но это было еще ничто по сравнению с тем, что случилось потом.

– Был дипломатический инцидент?

Атто затаил дыхание и поднял глаза вверх, словно пытаясь загнать буйное стадо своих воспоминаний в спокойный загон логичной речи.

– Инцидент… не обязательно. Нечто иное. То, что я хочу рассказать тебе, – это история, которую знают очень немногие.

– Не беспокойтесь, – успокоил я его, – я не расскажу ее никому.

– Браво, это правильно. Хотя и в твоих собственных интересах.

– Что вы имеете в виду?

– Когда информация слишком горячая, ты не уверен, что не обожжешь пальцы, если понесешь ее дальше.

Между тем мы уже прошли большой участок дороги к виа Сан-Панкрацио. Я догадался, куда мы направлялись. Подтверждение последовало незамедлительно, как только Атто остановился возле входа.

– Это здесь. По крайней мере, должно быть так, – заявил Атто и пригласил меня пройти на «Корабль».

* * *

И снова мы находились в красивом внутреннем дворике, где неумолчно журчал фонтан. В этот раз изнутри виллы не доносилось никаких признаков жизни; не было музыки, даже тихого шороха, которой дал бы волю фантазии.

Мы прошли до затененной деревьями садовой дорожки вдоль шпалер фруктовых деревьев, которую разведали в прошлый раз. После веселого шума виллы Спада тишина этого места, казалось, лучше располагала Атто к рассказу. Лишь робкое дуновение ветерка касалось листьев на самых верхних ветвях деревьев – единственных свидетелей нашего присутствия здесь.

Пока мы шли через сад «Корабля», аббат Мела ни распутывал клубок рассказа.

И свите дона Хуана Хосе, или Бастарда,как его многие называли, находилось странное существо – женщина, которую все называли Капитор.

– Это искаженное имя, на самом деле ее звали la pitoraили Как-то похоже. Это испанское слово, кажется, означает «безумная».

Капитор была безумной, но не какой-то обычной сумасшедшей. Говорили, что она относится к какой-то особой категории ясновидящих, которые в некоем отрывочном видении таинственным образом обнаруживают скрытую правду. Бастардсделал из нее нечто вроде домашнего животного, игрушки для забав.

– Ее слава ясновидящей и одновременно взбалмошной вруньи докатилась, до Парижа раньше, чем она сама появилась там, – рассказывал Атто, – так что Бастардасразу же стали спрашивать, привез ли он ее с собой.

Итак, Капитор была представлена в Лувре. Она была одета как мужчина, с короткими волосами, в шляпе, украшенной цветами, и с мечом. Глаза ее косили, желтая кожа была изрыта оспинами, мышино-серые волосы, кривой нос и большой щербатый рот делали ее лицо на редкость уродливым. Неуклюжая грушеобразная фигура с маленькими худыми плечами, круто расширяющаяся в бедрах, придавала ей еще и гротескный вид. Она всегда была окружена целой стаей птиц, которые сидели у нее на плечах и на широких полях шляпы: щеглы, попугаи, канарейки и так далее.

– И что же в ней было такого особенного? – спросил я, чуть не лопаясь от любопытства.

– Целый день она провела в Лувре, – ответил Атто, – где королева, король и его брат от души веселились, подшучивая над ней. Капитор читала какие-то странные детские стихи, рассказывала не имеющие смысла загадки, смешные присказки. Часто среди собрания или во время речи какого-нибудь министра она внезапно разражалась беспричинным смехом, именно так, как это ожидают обычно от сумасшедших. Но, если кто-то ставил ее на место, она мгновенно становилась печальной, показывала пальцем на обидчика и шипела в его сторону непонятные проклятия. Сразу же после этого она начинала громко хохотать, в очень занимательных выражениях оскорбляя несчастного, поверившего, что ему удалось призвать ее к порядку. Капитор любила танцевать на манер испанских цыган, прищелкивая кастаньетами. Делала она это весьма странно, без сопровождения музыки, но в ее движениях было столько дикого огня, что это напоминало некий ритуальный танец. Закончив танцевать, она, задыхаясь, падала на пол, вся в поту, и в завершение издавала хриплый победный вопль. Все аплодировали, огорошенные и смущенные магнетизмом этой сумасшедшей.

С тех пор как появилось это неопределенного пола существо, при дворе воцарилась необычная атмосфера. Если поначалу все думали, что они могут просто потешаться над ней, то сейчас получилось наоборот – Капитор своими сумасбродными выходками сама развлекала двор.

Однако были два исключения…

– Сумасшедшая никогда не говорила о чем-то определенном. Если она пребывала в плохом настроении, то сидела печальная, в углу, и любая попытка развеселить ее оканчивалась ничем. Но иногда она сама ждала, чтобы кто-нибудь задал ей вопрос, например: «Хорошая сегодня погода, правда?» И если она хотела или тот, кто спрашивал, был ей симпатичен, Капитор отвечала какой-то бессмыслицей, вроде: «Погода не ждет «сегодня», иначе ей пришлось бы ждать и тех, у кого уже больше нет «сегодня» или кого оставляют умирать в «не-сегодня». Я не умру, потому что нахожусь уже в пространстве «не-времени». А вот ты – в сегодняшней погоде, которая кажется тебе прекрасной, потому что ты думаешь, будто видишь ее, на самом же деле ты видишь только «ничто» своего «не-времени». Ты когда-нибудь задумывался над этим?

– Но это ведь бессмыслица!

– Так оно и есть. Но поверь мне, когда эта одержимая декламирует свои стихи, ты застываешь в оцепенении и не можешь избавиться от мысли, что эта бессмыслица может быть прорицанием, на которое способна только она. И были серьезные причины так предполагать.

– Что вы хотите этим сказать?

– Сумасшедшая Капитор обладала… как бы это сказать, особыми способностями. Я попытаюсь тебе объяснить. Ее не раз спрашивали, где находится та или другая утерянная вещь. Она находила ее за какую-то минуту.

– И как же у нее это получалось?

– Она некоторое время размышляла, потом уверенно заглядывала за шкаф или выдвигала ящик и находила там пропажу.

– Ну и чудеса! А как же она…

– Ей удавалось и гораздо большее. Она с ходу угадывала, что Содержится в запечатанном конверте или имена людей, которых ей представляли в первый раз. Ее сны были полны предупреждающих знаков, чрезвычайно подробными и правдивыми. В карточной игре она всегда выигрывала, утверждая, что умеет читать Карты по лицам игроков.

– Мне кажется, это какое-то колдовство.

– Ты угадал. Этого слова, однако, не произносил никто. Иначе разразился бы скандал, а так все принимали Капитор как немного странную игрушку, которой развлекались солдаты Бастардаи пару дней – королевская семья. В Лувре было много таких, кому она оказалась полезной. Когда Капитор уезжала, королева, брат короля и мадам де Монпасье подарили ей свои портреты на эмали, украшенные бриллиантами. Мадам ля Базиньер даже приглашала ее к себе домой на ужин, подарила серебряную посуду и полные ящики лент, вееров и перчаток. Как я тебе говорил, Капитор понравилась всем, кроме двух людей.

– И кто же они?

Атто ответил, что Капитор, которую в эти дни откровенно баловали король и мать-королева, хотя и вела себя странно, никогда не позволяла себе никаких дерзостей по отношению к кому-либо. За одним исключением: встречая Марию Манчини, она неизменно заговаривала на одну и ту же тему: об испанской инфанте – той женщине, чью руку предлагали Людовику.

– Она не уставала повторять, как красива инфанта, какой великой королевой она однажды станет, и так далее, – сказал Атто.

Никто не знал, почему сумасшедшая с таким вызывающим упорством мучила именно племянницу Мазарини, которой и так нелегко жилось при дворе. Одни полагали, что ее надоумили на это испанцы, опасавшиеся, что влияние молодой итальянки может помешать свадьбе Людовика с инфантой. Другие считали, что она не могла терпеть Марию, как свою соперницу, ибо у той была сходная импульсивная сангвинистичная натура, а, как известно, люди одинаковых темпераментов не расположены друг к другу.

Мария не поддавалась на эти провокации. У нее и без того хватало проблем при дворе, но, с другой стороны, ей недоставало хладнокровия пропускать мимо ушей уколы Капитор. Она реагировала гневно, называла ее «кретинкой», оскорбляла и не скрывала своего презрения. Безумная отвечала Марии насмешливыми песнями, злобными стишками и поговорками на грани приличия.

– А кто еще, кроме Марии, не был в восторге от присутствия Капитор при дворе?

– Для того чтобы ответить на этот вопрос, я должен рассказать тебе одну странную историю, собственно говоря, я давно хотел рассказать ее, но для этого необходимо было такое длинное вступление.

Это случилось после обеда. Шел сильный дождь. Внезапно началась сильная гроза, которая заставила на несколько часов отложить все дела и еще раз напомнила людям о могуществе сил природы.

Пока пузырились лужи под шумным дождем, а вода грязными потоками неслась по улицам Парижа, в одном из залов Лувра состоялось необычное собрание.

Бастарднаконец снизошел до того, чтобы ответить хоть чем-то па тысячу любезностей, которыми его осыпали в Париже, и хотел показать королевской семье маленькое представление. Капитор намеревалась передать кардиналу Мазарини несколько подарков, после чего должно было состояться небольшое песенное представление, дабы порадовать королевский дом.

– А кто должен был петь? – с любопытством спросил я, зная музыкальное прошлое Атто.

– С той ночи, когда мы познакомились, семнадцать лет назад, тебе хорошо известно, что в молодости публика очень ценила меня зa музыкальные таланты, короли и князья благородного происхождения оказывали мне честь, слушая мое пение, и особенно высоко ценила меня королева Анна, – довольно резко восстановил в моей памяти Атто тот факт, что некогда он был одним из самых знаменитых кастратов, побывавших при королевских дворах всей Европы.

– Да, я хорошо помню, синьор Атто, – коротко ответил я, шля, что аббат Мелани не очень любил вспоминать свое прошлое, Не слишком подходящее для его нынешней службы политического советника короля и тайного дипломатического курьера.

– Ну хорошо, мне пришлось петь. И это было, пожалуй, одно из самых запоминающихся выступлений в моей жизни. Все думали, что пришли на одно из обычных представлений сумасшедшей, – пояснил Атто. – Два или три смешных номера – и на этом конец. Собралось изысканное общество: королева Анна, Мазарини, молодой король, монсиньор его брат и, наконец, Мария. Она боялась, что Капитор начнет отпускать шуточки в ее адрес, поэтому Людовик хотел, чтобы Мария обязательно сидела на скамеечке возле него. А рядом, на незначительном расстоянии, утонув в глубоком кресле, расположился дон Хуан со своим слугой.

По знаку Бастардавошли три испанских пажа – они несли три больших предмета, каждый из них был накрыт куском кроваво-красного бархата. Затем зашли мы с Капитор, причем она, как обычно, была в окружении птиц. Безумная улыбалась, бурно радуясь тому, что стала главной персоной королевского дивертисмента.

Скрытые под красной тканью предметы были установлены на три стола, расставленные полукругом, а напротив них, как зеркальное отражение, расселись Анна, Мазарини и остальные. Так образовался круг, в центре которого стояла сумасшедшая с гитарой в руках.

– Ну, не бойся, Капитор, продемонстрируй кардиналу нашу благодарность, – ласково подбодрил ее Бастард.

Капитор, поклонившись в знак признательности, обратилась к кардиналу:

– Эти подарки предназначены его преосвященству, – вежливо произнесла она, – из них он сделает вывод о смысле, который на первый взгляд есть тайным, на самом же деле – блестящей ясности.

Она сняла покров с первого подарка. Это был большой деревянный глобус с изображениями всех мировых достопримечательностей, рек и морей. Глобус опирался на крепкую массивную золотую ножку. И Бастардобъявил, что этот глобус Земли является частью небесного глобуса: он приказал изготовить оба глобуса в Антверпене, и тот, который изображает небесную сферу, он оставит себе, а другой подарит Мазарини. Капитор толкнула глобус, и, пока он вращался, она касалась его вытянутым указательным пальцем. При этом, устремив взор на кардинала, Капитор читала наизусть сонет:

Et in агсапо mentis reponatur, Ut magnus indefructus extrahatur, О друг, посмотри на эту фигуру, Мудрость твоя умножает природу. Quae in eodem statu nonfirmatur, Sed in casibus diversis variatur, О друг, колесо судьбы учит жизнь, Один возносится, другой терпит крах. Et alter est expositus ruinae; Quartus ascendet iam, nee quisquam sine Secundum legis ordinem divinae. Смотри, другой уже взобрался на вершину, А третий лишился всего своего добра. Да славится то, что он предпринял.

– Святые небеса, как вы можете до сих пор помнить этот сонет? Прошло уже более сорока лет!

Ну и что? Подумай, мальчик мой, что я храню в памяти всего «Орфея» Луиджи Росси, партию, которую я имел честь исполнять в Париже перед королем, тогда еще девятилетним ребенком. Это было в 1647 году, то есть полстолетия тому назад. Кроме того, Капитор передала текст сонета по кругу, чтобы, как я предполагаю, это послание ни в коем случае не осталось незамеченным. Если бы ты записал его себе, а потом много-много раз прочел, как все мы, ты и сегодня легко вспомнил бы его.

– Толкование сонета кажется мне не таким уж трудным. «Колесо судьбы», конечно, относится к глобусу, который вращается.

– Кардинал был озадачен этим рифмованным посланием, поскольку оно было неожиданным и несколько дерзким.

– Почему дерзким?

Если ты внимательно слушал меня, то заметил, что сонет весьма своеобразный.

– Хотя бы потому, что стихи на латыни.

– Не только это.

– Нуда, и потом там есть сентенция вроде того, что «сегодня нашел, завтра потерял», сегодня повезло, а завтра, может быть, уже повеет совсем другой ветер.

– Точно. И Мазарини, который находился на вершине власти, Не понравлюсь, что ему напомнили: он secundum legis ordinem divinae,то есть по Божьему закону рано или поздно должен будет отдать власть.

Кто-то из придворных все же поторопился шепнуть ему на ухо, что шар, олицетворяющий Землю (и создающий впечатление, будто можно одним взглядом и одним прикосновением руки охватить целый мир), намекает на владение землями, городами, даже целыми нациями, то есть на исключительное право королевских владык. Словно Капитор и дон Хуан, да, в принципе, и вся Испания признают его как настоящего регента Франции. Тем более что Бастардподчеркнул: он хочет подарить кардиналу земной шар, а себе оставить небесный глобус. Это толкование польстило его преосвященству, после чего к нему в конце концов вернулось хорошее настроение.

Затем Капитор сняла покрывало со второго подарка. Это была большая красивая чаша из золота во фламандском стиле с серебряными рельефными фигурами, изображавшими морского бога Посейдона и его супругу нереиду Амфитриту. Посейдон держал в руке трезубец, подобно скипетру. Сидя в пышно украшенной колеснице, запряженной тритонами, они с Амфитритой плыли по морю, оставив за собой далекую страну.

– Одна из красивейших голландских чаш, которую я когда-либо видел. Наверное, стоила целое состояние, – отметил Атто. – Странно, но Капитор дала ей название на незнакомом языке, которое я запомнил, поскольку это не был ни французской, ни испанский, ни любой другой язык нашего времени. Ты его позже узнаешь. В чаше лежали несколько пастилок из ладана, распространявших сильный запах. Когда Капитор зажгла их и начал идти дым, сумасшедшая воскликнула, обращаясь к кардиналу и улыбаясь своей широкой уродливой улыбкой: «Двое в одном!» При этом она ткнула указательным пальцем сначала в изображения древних богов, затем в трезубец.

Мазарини, продолжал аббат Мелани, был весьма польщен. Как и большинство присутствующих, он узрел в двух богах себя самого и королеву Анну, а в скипетре – корону Франции, которую он крепко держал в своих руках. Для остальных, однако, колесница, оставлявшая за собой сушу, чтобы пересечь огромное море, и особенно трезубец в руке Посейдона означали не Францию и ее корону, а ту Испанию, владычицу морей и двух континентов, которая теперь была истощена войной и поэтому готова была упасть в руки Мазарини. Аллегория, которая очень порадовала его преосвященство.

«Кто украдет испанскую корону у ее детей, у того испанская корона украдет его детей!» Когда Капитор добавила эту загадочную фразу, шепот стих и воцарилась мертвая тишина.

– По этому поводу была масса гипотез. Мы все поняли так, что эти слова направлены против испанского короля Филиппа IV, у которого все наследники мужского пола умерли в детском возрасте. Большинство видело причину такого предупреждения в том, что его сестра Анна Австрийская вынуждена была подписать заявление об отказе от претензий на испанский трон и тем самым лишила испанскую корону ее наследницы. Однако были такие, кто, наоборот, считал это намеком на отказ Филиппа назвать наследником дона Хуана, своего внебрачного ребенка, хотя многие очень хотели бы видеть в нем будущего короля.

Капитор перешла к третьему подарку. Одним движением она сдернула красную ткань и отбросила ее далеко в сторону.

В этот раз это был прекрасный кубок, также сделанный из золота и серебра, на длинной ножке, изображающей несущего чашу кентавра.

– Предмет тончайшей работы, – сказал Мелани, – но прежде всего символический, как и оба других подарка.

Кубок был до краев наполнен густой маслянистой жидкостью. Капитор объяснила, что это миро.

– Затем сумасшедшая потребовала от меня выйти вперед и протянула мне ноты. Я уже знал произведение, которое она попросила меня спеть, и нам не нужна была репетиция. Сопровождение гитары было простым, и даже скромных певческих способностей сумасшедшей было достаточно.

– И что вы пели?

– Песню анонимного автора, которая была тогда довольно популярной: Passacalli della Vita– «Пассакалья о жизни».

– Она понравилась публике?

Атто скорчил гримасу, в которой смешались горечь воспоминания и холод зловещего предчувствия:

– К сожалению, совсем нет. С этой песни и начались все проблемы.

– Какие проблемы?

В ответ Атто запел тихим, но хорошо поставленным голосом пассакалью, которую пел более сорока лет назад для королевской семьи и внебрачного сына испанского короля в сопровождении гитары сумасшедшей прорицательницы:

О, come t'inganni, Se pensi, che gl'anni Non debban finire. Bisogna morire. È un sogno la vita, Che par si gradita. È breve il gloire. Bisogna morire, Non val medlclna, Non giova la china, Non si puo guarire. Bisogna morire. Si more cantando, Si more sonando La cetra о sampogna Morire bisogna. Si more danzando Bevendo, manglando, Con quella carogna Morire bisogna. I giovan, i putti, E gl'homini tutti, S'han'a finire. Bisogna morire. I sani, gl'infermi, I bravl, l'inermi, Tutt'han'a finire. Bisogna morire. Se tu non vi pensi, Hai persi li sensi, Sei mort', e puoi dire: Bisogna morite. [40]

Атто промокнул капли пота на лбу. Он как будто еще раз пережил давно прошедшие жуткие мгновения, когда он понял, что позволил использовать себя для откровенного предупреждения Мазарини.

Закончив петь, Атто украдкой посмотрел на его преосвященство. Кардинал был бледен как мертвец. Правда, он ни в малейшей мере не потерял контроля над своими чувствами и ничем не выдал себя, но кастрат, знавший каждое выражение лица кардинала, сразу же увидел в нем неприкрытый страх.

– Знаешь, – поучал меня аббат Мелани, – если хочешь по-настоящему узнать великого государственного деятеля, нужно очень долго находиться в его ближайшем окружении. Ведь тот, кто правит государством, должен быть великим мастером притворства, чтобы не позволить никому проникнуть в свою душу. Так вот, у меня была возможность наблюдать его преосвященство вблизи, причем немалое время. Кардинал, который от природы был бесстрашным человеком и обладал железной волей, боялся только одного: смерти.

– Почему? – удивился я. – Я всегда думал, что кардиналы, князья и министры, которые так хорошо знакомы с государственными секретами, они, как бы это сказать…

– Менее уязвимы для таких страхов, потому что их отвлекают дела управления страной, не так ли? Совершенно неправильно. Ты должен знать, что власть вовсе не освобождает этих уважаемых персон от призраков, которые мучают простых людей, – наоборот, она только увеличивает и усиливает их. Ибо все человеческие существа сделаны из одной субстанции, и тому, кто высоко поднимается, угрожает опасность возомнить себя подобным Богу, ему гораздо труднее смириться с мыслью, что старуха смерть когда-нибудь пожалует и к нему, дабы включить его в компанию рядовых смертных. И кардинал Мазарини уже давно вел бессмысленный бой со старухой с косой, против которой рано или поздно будут тщетны любые усилия. – Таким образом, зловещий сонет, который пришлось спеть Атто по просьбе Капитор, казалось, был специально выбран для того, чтобы смутить уже и без того беспокойный дух кардинала.

вернуться

40

О, как ты ошибаешься, / Если думаешь, что твои годы / Никогда не закончатся. / Мы должны умереть. / Жизнь – это сон, / Который кажется таким приятным. / Радость недолга, / Мы должны умереть, / И не поможет никакое лекарство, / Не поможет кора хинного дерева, / Выздоровление невозможно. / Мы должны умереть. / Мы умираем с песней, / Мы умираем, играя / На кифаре или волынке. / Мы должны умереть. / Мы умираем, танцуя, / За напитками, за едой. / С этой оболочкой из плоти / Мы должны умереть./ Мальчики, дети,/Все люди на свете, / Все умрут. /Мы должны умереть. / Здоровые, больные, / Храбрые, беззащитные, / Все они умрут. / Мы должны умереть. / Если ты об этом не думаешь, / Ты потерял рассудок, / Ты умер и можешь сказать: / Мы должны умереть.

– Миро – это ведь один из подарков волхвов Господу нашему Иисусу, – дал я пищу для размышлений.

– Точно. Оно является символом бренности человеческой жизни, потому что используется для помазания тела усопшего, – объяснил Атто.

И за вторым подарком, чашей, также скрывалось тайное послание. Ладан, всепроникающий запах которого распространился по залу, используется в святых местах, и мудрецы-волхвы подарили его младенцу-Христу в знак признания его божественной сущности.

Таким образом, эти дары символизировали разные стороны личности его преосвященства, к которым обращались и которые чествовали: ладан означал его служение Церкви, а миро – его природу как смертного человека.

– И наконец, ножка глобуса из массивного золота была символом королевской власти: отдавалось должное власти Мазарини как любовника королевы и абсолютного властителя Франции, самой богатой и могущественной империи Европы и всего мира, – пояснил Атто серьезно, – так же как и нашего Господа называют королем королей.

Короче говоря, три предмета олицетворяли три дара, которые младенец-Иисус получил от волшебников-волхвов: золото, ладан и миро. Говоря другими словами, три символа: королевской власти, божественности и смертности.

– Капитор, его преосвященство благодарит тебя, – отпустила ее королева Анна с благородной сдержанностью, чтобы сменить тему и выручить всех из неловкого положения. – Пусть теперь выступит оркестр, – заключила она и подала знак распахнуть двери.

У входа в зал действительно собралась группа музыкантов, к услугам которых обратился монсиньор брат короля, дабы одновременно с усладой для желудка гости получили усладу для ушей.

Створки дверей распахнулись, и музыканты вошли в зал, который уже наполнялся шумом голосов. Одновременно множество слуг, тяжело дыша от напряжения, внесли уже накрытые столы, чтобы утолить королевский аппетит. За ними толпились верные придворные, ожидавшие, что их впустят в зал и они смогут принять участие в увеселениях.

Людовик, Мазарини, королева-мать и брат короля были несколько отвлечены этой небольшой суетой, когда Капитор, уже собиравшаяся уступить место музыкантам, последний раз пристально посмотрела на кардинала.

– Дева, которая выйдет замуж за корону, принесет смерть, – смеясь, отчетливо продекламировала она громким голосом, – и она наступит, когда луны достигнут солнц свадьбы.

Затем она поклонилась и сопровождаемая стаей своих верных птиц смешалась с вереницей музыкантов и слуг, которая в веселом беспорядке тянулась по залу.

– И только в этот момент Хуан Хосе отбросил свое высокомерие, – рассказывал Атто. – Он обратился к кардиналу и к королеве и попросил прощения, добавив, что представления сумасшедшей, конечно, забавны, но часто малопонятны или вообще непонятны, и если она иногда совершает промах, то вовсе не из невежливости, а потому что ее толкает на это неуемная и странная натура, и так далее, и тому подобное.Конечно, можно было бы, как всегда, простить сумасшедшей ее экстравагантную выходку, – продолжал Атто. – Однако в тот вечер слова Капитор прозвучали настоящей угрозой. А дону Хуану не хотелось, чтобы кто-то сказал, будто это он приказал ей произнести те зловещие слова.

Безумная провидица заставила Атто петь о смерти и ее неотвратимости. До этого она передала кардиналу три ценных подарка, намекающих на его кардинальское достоинство, – и это было приемлемо; на то, что у него королевская власть, – тоже справедливый, но неприличный намек, поскольку Мазарини был тайным любовником королевы. В последнем намеке на то, что он должен умереть, безусловно, не было ничего неверного, однако некому не хотелось слышать его дважды на протяжении одного вечера.

Сонет тоже указывал на зыбкость счастья, грядущие неудачи и прочее, о чем никто не решился бы сказать первому министру самой могущественной империи Европы.

И наконец, Капитор воспользовалась появлением оркестра, чтобы исчезнуть с последним посланием, полным угрожающих намеков.

Никто не мог сомневаться в смысле этих последних слов. «Корона»– это явно молодой Людовик. А кто еще мог быть «девой»,о которой говорила Капитор, как не Мария Манчини?

– Намек на деву казался прямым указанием на Марию, которого не понял король, если иметь в виду плотское значение этого слова.

– Действительно? – удивился я.

– Никто и никогда не хотел в это верить, за двумя исключениями: естественно, меня, поскольку я знал, как невинна эта любовь, и кардинала, которого информировали о каждой минуте жизни короля. Когда Мария уехала в Рим и вышла замуж за коннетабля Колонну, он вскоре после свадьбы поведал мне, что она была девственницей, чему он крайне удивился, поскольку знал ее любовную историю.

Если состоится свадьба между Коронойи Девой,предупреждала Капитор, тогда кто-то будет вынужден заплатить за это жизнью. А поскольку пророчество было направлено на кардинала, который, как опекун Марии и отчим Людовика, мог решить судьбу их обоих, то напрашивалась мысль, что предсказание или даже пожелание смерти было высказано именно ему.

Слова Капитор могли бы показаться безобидной речью безумного существа, не обладай она таинственной силой и даром предвидения, но они прозвучали так, как будто их сказала сама смерть.

– Нелегко объяснять это здесь и сейчас, сорок лет спустя, – сказал аббат. – Когда эта особа открывала рот, мороз пробегал по коже. Тем не менее все смеялись: глупые – от удовольствия, а остальные – от страха.

Атто тоже почувствовал этот страх, который ударил его словно плетью во время безумной литургии Капитор. И он тоже, пусть и в качестве второстепенного персонажа, участвовал в инсценировке, предназначенной для Мазарини.

Между тем поднялся ветер и небо, до этого безукоризненно чистое, начало темнеть.

– Вы сами, синьор Атто, говорили мне, будто Капитор подозревали в том, что она действовала по наущению испанцев, которые желали свадьбы между Людовиком и испанской инфантой и поэтому боролись против влияния Марии Манчини. В этом случае послание Капитор было, как бы сказать…

– Нормальной угрозой в политических целях? Действительно, некоторые так и расценили его. Но мне кажется, его преосвященство не был в этом уверен. Факт остается фактом: с этого дня отношение Мазарини к Марии и к королю резко изменилось: после того как дон Хуан, Бастард,и его сумасшедшая уехали, кардинал стал злейшим противником любви этих молодых людей. И кое-что еще: Капитор назвала чашу греческим словом. Словом, которое ты тоже знаешь.

– Вы хотите сказать…

– Тетракион.

Рассказ так захватил меня, что поначалу я даже не уловил странного феномена природы, продолжавшегося уже несколько минут: внезапно погода резко сменилась, как и накануне в этом же месте.

Ветер, перед тем еще довольно теплый, посвежел.

Перистые облака, появившиеся на небе несколько минут назад, быстро соединились, превратившись в настоящую тучу. Сильный порыв ветра взметнул в воздух листья и комья земли, заставив нас зажмурить глаза. Как и накануне, я был вынужден прислониться к дереву, чтобы не упасть.

Длилось это не более нескольких минут. Едва улегся этот необычный маленький ураган, как свет дня стал еще радостнее и чище, чем перед этим. Мы отряхнули, как могли, с себя пыль. Я поднял глаза к солнцу, и оно ослепило меня: свет был почти таким же сильным, как и во время нашего ухода с виллы Спада.

– Какая странная тут иногда бывает погода, – удивился Атто.

– Сейчас я начинаю понимать, – произнес я. – Когда в последний раз вы говорили о «Корабле», то сказали, что тут находятся предметы.

– Ты хорошо запомнил.

– Подарки Капитор, – договорил я.

Он не ответил, а просто подошел ко входной двери.

– Она открыта, – заметил он.

«Кто-то зашел на «Корабль». Или вышел из него», – сказал я себе.

* * *

Когда мы пересекали зал на первом этаже, то снова уловили звуки мелодии, которую уже слышали в прошлый раз, – фолия.Я не мог удержаться, чтобы не засыпать Атто новыми вопросами.

– Извините, но почему вы думаете, что подарки Капитор находятся здесь?

– Я основываюсь отчасти на конкретных фактах, отчасти – на умозаключении, которое, однако, является точным.

– Слух о мрачном предсказании Капитор, – продолжал Атто, – распространился со скоростью молнии. Ни у кого не хватило смелости записать его, поскольку говорили, что кардинал до смерти испугался. Даже самые добросовестные биографы Мазарини предпочли молчать, поскольку их мемуары предназначались для того, чтобы их читали, а не для того, чтобы оставаться секретными.

Однако умолчания было недостаточно. Мазарини был одержим мыслью о том, как ему сохранить власть. Он вполне отдавал себе отчет в том, что рано или поздно Людовик будет создавать ему трудности. После угрожающего пророчества Капитор кардиналу каждую ночь мерещились черные привидения.

– Как я уже упоминал, – заметил Атто не без иронии, – до сих пор кардинал был убежден, что будет жить долго, очень долго. Отчаянно цепляясь за мирскую славу, как моллюск за свой подводный утес, он в конце концов перепутал этот утес с самой жизнью, хотя именно последнее давало ему силы прочно присосаться к скале. Помни всегда, мой мальчик: великие государственные мужи – как ракушки, держащиеся за риф. Они видят рыб, снующих туда-сюда, и думают: бедные, какие они потерянные, не имеющие цели, у них нет прекрасной скалы, на которой можно кормиться. Однако сама мысль, что однажды и им придется отцепиться от своей скалы, пугает их безмерно. И они не замечают, что сами являются ее пленниками.

Естественно, эти слова не соответствовали тому, что думал Атто сорок лет назад, когда был верным слугой Мазарини. И тем более они не соответствовали его честолюбивому и тщеславному характеру. Это были рассуждения человека, жизнь которого близится к завершению и он сталкивается с теми же проблемами, что и Мазарини тогда: со страхом, что однажды створки раковины раскроются и отпадут от скалы.

– Это был ты? – спросил он.

– Синьор Атто, о чем вы?

– Нет, ты прав, это на улице, – проговорил он и подошел к одному из окон, выходивших во двор.

Я последовал за ним и тоже выглянул: ничего.

– Это было, как будто… как будто кто-то шел по песку и песок или гравий шуршал под ногами, – пояснил Атто.

И тут я тоже услышал эти звуки, смешавшиеся со звуками фолия.Было действительно похоже на то, как если бы кто-то быстро шел по дорожке, именно по той дорожке. Шаги становились то громче, то тише. Затем звуки стихли.

– Выйдем на улицу? – предложил я.

– Нет. Я не знаю, как долго мы сможем оставаться здесь, внутри виллы. Сначала я должен прояснить кое-что.

Мы нашли винтовую лестницу, ведущую вниз, на первый этаж.

А между тем Атто продолжал рассказ. Мазарини не смог долго терпеть такое положение. Та непоколебимая уверенность, которая вела его и давала ему опору, с тех пор как он подавил восстание Фронды, теперь была утеряна. Он боялся будущего: непривычное и неконтролируемое ощущение. Итак, у него были эти предметы,подарки Капитор, и все об этом знали. От таких вещей действительно нелегко отделаться, в этом смысле они напоминали воровскую добычу. Чтобы они не находились постоянно перед глазами, он приказал закрыть их в сундук.

О том вечере он больше ни с кем не говорил. Мазарини не хотел думать об этом, и тем не менее постоянно думал. Злого взгляда, несмотря на свое сицилийское происхождение, он не особенно боялся, а вот если и было что-то приносящее несчастье, так это подаренный ему хлам.

Наконец он принял решение. Если эти вещи не могут сменить владельца, то подарки Капитор должны исчезнуть, их следует убрать как можно подальше.

– Он доверил их Бенедетти. Тот получил задание хранить их здесь, в Риме, куда Мазарини никогда не приезжал. Кроме того, его преосвященство ни в коем случае не хотел допустить, чтобы подарки оставались в одном из его владений.

– Не было бы проще уничтожить их?

– Конечно, но в таких делах никогда не знаешь, что получится. А если однажды он захочет нанять черного мага, чтобы тот снял магическое действие предметов?Если бы он приказал уничтожить их, то позже у него уже не было бы никакой возможности передумать. Вся история выглядела абсурдом, но Мазарини был не из тех, кто любил опасность, даже самую малую. Подарки должны были оставаться в пределах досягаемости.

– Значит, Бенедетти спрятал их здесь, – сделал вывод я.

– Когда кардинал дал ему это задание, «Корабля» не существовало, как я тебе уже объяснял. Но сейчас я перехожу к важнейшему пункту.

Воспоминание о сумасшедшей прорицательнице Капитор и безумной истории трех подарков так мучило кардинала, что он до последнего момента не мог принять решение, держать ли подарки при себе или убрать подальше.

Даже после того, как он рискнул доверить их Бенедетти, Мазарини не переставал бояться. И тогда он принял второе решение, которое при иных обстоятельствах просто было бы невозможно себе представить, особенно если учесть, что оно принималось человеком рационального ума, который занимался практическими делами и смеялся над предрассудками и разным волшебством.

– Поскольку он не был уверен, что принял правильное решение, то приказал нарисовать подарки, прежде чем расстаться с ними.

– Что это означает? Он приказал написать с них картину?

– Он хотел, по крайней мере, иметь их изображение. Тебе это может показаться глупым, но так оно и было.

– И кто нарисовал… портрет трех подарков?

– В Париже тогда был один художник-фламандец, известный своими прекрасными картинами. Фламандцы, как ты знаешь, очень хороши в таких делах – натюрморты, накрытые столы, цветочные украшения и тому подобное. Кардинал приказал ему изобразить эти подарки. К сожалению, картину я никогда не видел. Но зато видел подарки, включая тетракион, – сказал он в заключение, чем косвенно подтвердил, что мы пришли на «Корабль», дабы найти этот тетракион.

– Я не понимаю. Мне бы и в голову не пришло заказать портрет трех неживых предметов, которые к тому же… как бы это выразить…

– Приносят несчастье? Нет, конечно. Но кардинал узнал от Бастарда,что тот сделал то же самое: перед отъездом в Париж заказал для себя в Антверпене картину с изображением подарков. Однако на ней был нарисован небесный глобус, а не глобус Земли, который в тот момент находился в мастерской золотых дел мастера, где к нему подгоняли массивную ножку из золота.

Таким образом я обнаружил, что вилла, на которую мы попали, чтобы найти следы пребывания здесь трех кардиналов, собравшихся на тайную встречу, хранит тайну еще одной триады: трех подарков Капитор.

При таких обстоятельствах, естественно, от меня не укрылось важное изменение в изложении Атто. Сначала он сказал, что вернулся в Рим, чтобы остаться до следующего конклава, потому что хотел проследить, чтобы он прошел так, как того желал король Франции. Одновременно он умолчал, что было действительно странно, о другом важном политическом событии нынешнего момента – борьбе политиков и королевских домов за Испанское наследство. И тем не менее он занимался этим. Насколько серьезно – об этом я узнал из его тайной переписки с мадам коннетабль. Сейчас Атто наконец стал признавать сей тайный интерес и в обращенных ко мне речах. Неудивительно, что он был до смерти напуган, когда я упомянул о таинственном тетракионе в связи с Испанским наследством, и для него не было ничего важнее, как немедленно отправиться вместе со мной на «Корабль» на поиски следов загадочного предмета. При условии, что речь действительно шла о вещи, как я сам подумал:

– Пардон, синьор Атто, но все же мне далеко не все ясно. Камеристка испанского посольства говорила о Тетракионе как о наследнике испанского трона, то есть как о человеке. Судя по тому, что рассказали вы, это, наоборот, вещь.

– Дело в том, что я знаю об этом не больше тебя, – кратко ответил он.

Такого ответа мне было недостаточно, и я хотел уже возразить, как вздрогнул от неожиданного шума. Я хорошо услышал его – это не были отзвуки музыки.

– Это вы?

– Нет. И ты это отлично знаешь.

Наступил момент, когда нужно было оглядеться и выяснить, кто тут шныряет так близко от нас.

Из среднего окна салона их было видно довольно хорошо. Они были там, в саду. Он, молодой человек, не особенно высокий и выглядевший беспомощным. Мне удалось хорошо рассмотреть его. Нельзя сказать, что он был некрасив, однако маленькие глаза, казалось, еще не нашли своего места на лице, черты которого были размытыми, а нос – слишком большим и толстым. Он находился в том молодом возрасте, когда тело подвержено влиянию буйных весенних сил и расширяется изнутри, словно хочет разорвать нежную детскую оболочку.

Неуверенная нервная походка выдавала его горячее желание, как хорошо воспитанного молодого человека, быть галантным и одновременно наконец-то вести себя свободно.

Затем она. Со своего места (мы прижались носом к оконным стеклам, но стояли слишком далеко) я мог видеть только ее профиль. Конечно, я узнал ее после вчерашней встречи.

Сначала он держал ее за руку, затем вдруг отпустил и забежал вперед, повернулся к ней и шел, оживленно жестикулируя, говоря какие-то любезности. Он шутливо положил руку на рукоять своей шпаги, жестами и мимикой изображая дуэль.

Она смеялась и предоставляла ему свободу действий. Ее шаг был легким, она шла почти на кончиках пальцев, как балерина, вращая в руках зонтик из розового кружева – волшебный бокал, в который она ловила его слова. Ее прическа слегка растрепалась – очевидно, после недавних объятий и поцелуев, которые она, видимо, страстно желала продолжить как можно скорее, сейчас же, за ближайшей живой изгородью.

Мы уловили только бессвязные обрывки разговора.

– Я бы с удовольствием… Если бы вы только знали… – услышал я его слова среди шума листьев.

– Ваше величество, если вы… тогда может произойти… – донесся ее ответ.

Я повернулся к Атто.

Он отступил на несколько шагов от окна. Он наблюдал за происходящим, застыв, словно каменный истукан, с остекленевшими глазами, напряженными челюстями и сжатыми губами.

Когда я повернулся к той паре, она уже скрылась среди деревьев.

Мы некоторое время не двигались с места и как прикованные смотрели туда, где только что была эта пара.

– Та девушка… она очень похожа на портрет мадам коннетабль в молодости, – нерешительно проговорил я. – Но и у молодого человека такое знакомое лицо…

Атто молчал. А между тем опять зазвучал мотив фолия.

– Может быть, я видел где-то его статую или портрет… Такое может быть? – продолжал я, не решаясь высказать свое предположение открыто.

– Действительно, он имеет некоторое сходство с одним из бюстов на главном фасаде «Корабля», там, в одной из ниш. Но прежде всего он напоминает портрет, который ты видел здесь, внутри здания.

– Какой?

Он ничего не ответил. Затем глубоко вздохнул, словно освободился от тяжкого бремени, которое, невидимое, до сего момента лежало на его душе.

– В этом проклятом месте происходят странные вещи, которых я не могу понять. Может быть, здесь из земли исходят ядовитые миазмы: я знаю, такое случается в некоторых местах.

– Вы хотите сказать, что мы стали жертвами галлюцинаций?

– Возможно. Как бы там ни было, мы находимся здесь с определенной целью и никому не позволим становиться у нас на пути. Это ясно? – внезапно громко крикнул он, как будто бы в этих стенах кто-то еще слушал его.

И снова на нас опустилась тишина. Атто опять прислонился к стене и пробормотал какие-то непонятные мрачные проклятия. Я подождал, пока он успокоится, затем задал свой вопрос.

– Кажется, это он, не правда ли?

– Идем наверх, – ответил он, молча соглашаясь со мной.

Хотя каждый из нас с самого нежного возраста слышал множество историй о всевозможныхдухах и привидениях, которые вследствие своей суггестивной силы приучали нас к мысли о том, что рано или поздно мы неизбежно столкнемся с одним из этих феноменов, сам я никогда еще не был свидетелем столь необъяснимого явления.

Пока мы по винтовой лестнице поднимались на верхний этаж, я раздумывал о бессмысленности этих видений: сначала Мария Манчини, то есть молодая мадам коннетабль – или кто бы там ни был, – появилась в сопровождении взрослого мужчины-дворянина. А теперь она явилась нам, галантно беседующей именно с тем королем-любовником, которого описал в своем рассказе аббат Мелани. Таким образом, я сначала узрел его в виде мраморной статуи, затем на портрете (на «Корабле» их было достаточно) и, наконец, во плоти: если, конечно, то романтическое и робкое существо в саду действительно состояло из крови и плоти.

Мне хотелось бы слепо верить предположениям Атто, что это был только мираж, вызванный нездоровыми испарениями вокруг виллы. Однако твердый мрамор лестниц под ногами я ощущал так же явственно, как и призрачную, опасную атмосферу этих видений. Я предпочел бы бегство в сон, но я парил где-то посредине, наполовину в мерцающем болоте, где как будто поселилось ожившее прошлое, чтобы на несколько мгновений снова связать перед моим смущенным взором разорванные нити истории, как в призрачной игре огней.

Но еще не наступил час найти ответы на эту загадку, поскольку в данный момент мы искали следы совсем иного призрака: ночного кошмара и страхов Мазарини.

Когда мы поднялись наверх, я пережил еще один сюрприз.

Мы находились в широкой галерее, которая, по моему представлению, была не менее ста тридцати рут в длину и двадцать в ширину. Пол был выложен майоликой трех цветов, и каждая плитка казалась кубиком с выпуклыми сторонами. Стены покрывала богато украшенная рисунками позолоченная штукатурка, которая благодаря искусной игре волют притягивала взор и направляла его вверх. На огромном потолке зала мы увидели великолепную фреску с изображением Авроры. Даже Атто не смог удержаться от возгласа восхищения.

– Аврора работы Пьетро ла Кортоны… – почтительно прошептал он, обратив лицо к потолку и на миг забыв о наших поисках и зловещих призраках.

– Вы знаете эту картину?

– Когда она была создана более тридцати лет назад, весь Рим I знал, что свершилось чудо, – сказал он со сдержанным восторгом.

За Авророй на следующей части потолка следовало изображение полудня, а затем – ночи. Таким образом, три фрески впечатляюще отображали течение дня – от первых проблесков утренней зари Авроры до полутеней вечерних сумерек. Картины поменьше на торцевых стенах зала были посвящены морским пейзажам и многим другим мастерски исполненным ландшафтам.

Пространство между окнами было заполнено изысканной коллекцией оружия, свидетельствующей о высокой учености ее владельца: двенадцать больших собраний трофеев самого разного старинного и современного оружия лепной работы, вделанных в металлические барельефы с золотыми украшениями. Были там и мечи, и пушки, прицелы и ножные латы, нагрудные латы и кривые сабли, а также копья, железная броня, панцири, мортиры, камнеметы, булавы, перначи, карманные пистолеты, шпоры, боевые топоры, знамена, стрелы, колчаны, шлемы, стенобитные орудия, алебарды, факелы, военные облачения и многое, многое другое.

– Это старое железо понравилось бы Сфасчиамонти, – заметил аббат Мелани.

При оружии имелось краткое изречение на латыни, указывающее на значение данного предмета для защиты тела и духа:

–  «Abrumpltursi nimis tends»– если натянешь его слишком сильно, он сломается, – улыбаясь, перевел Атто, прочитав выбитый над боевым луком девиз.

–  «Valldlorl omnia cédant»– тот, кто сильнее, побеждает всех, – ответил я ему изречением, отчеканенным на пушке.

– И вправду, невероятно, – пришел он к выводу. – На «Корабле» нет ни единого уголка, капители или окна, у которого не было бы своего собственного девиза.

Не дожидаясь меня, аббат удалился, глубоко погруженный в свои мысли. Я догнал его.

– И самое безумное: какая музыка звучит в этих стенах, задрапированных добрыми советами? – громко возмутился он. – Folia,музыка помешательства!

Он был прав. Мотив фолия,исполняемый на струнном инструменте, доносился все ближе и ближе, как будто сопровождал наше изучение надписей.

Его неожиданное открытие этого парадокса пробудило в моей голове беспорядочный вихрь мыслей, смысла которых я, конечно, еще не понимал.

– Значит, вы уже не считаете, что все это мы только вообразили себе? – спросил я.

– Совсем наоборот, – поспешно отозвался он. – Однако эта музыка, вероятнее всего, доносится до наших ушей с какой-то соседней виллы, где кто-то как раз импровизирует на тему фолия.

После этих слов Мелани пошел дальше. На обеих сторонах галереи было по семь окон. Через центральные можно было попасть на два балкона, выходящих в сад, один на восток, другой на запад.

Мы повернулись к той части галереи, которая вела на юг, в направлении дороги. Галерея заканчивалась полукруглой лоджией с большими арочными окнами. Перед фронтоном здания выступала платформа, опирающаяся на стену, которая отделяла виллу от внешнего мира со стороны дороги. На ней находился фонтан: две русалки несли шар, из которого била очень высокая струя воды. Услажденный этим видом взор возвращался обратно и находил под куполом крыши лоджии фреску с аллегорическим изображением Счастья, окруженного Добром, которое ему сопутствует. Тихий плеск одинокого фонтанчика распространял свой шепот по всему второму этажу. На боковых фасадах, на каменных кладках балконов, были еще два искусственных источника (один из них мы уже слышали, находясь в переднем дворике), и вместе с самым красивым и самым большим фонтаном перед крытой сквозной галереей они образовывали притягательный треугольник серебристо-светлой щебечущей воды, наполнявшей своим плеском всю галерею.

– Взгляните сюда! – изумленно воскликнул я.

На створках двери, ведущей к одной из двух галерей с фонтанами, был полностью воспроизведен сонет Капитор о счастье:

СЧАСТЬЕ Et in arcana mentis reponatur, Ut magnus inde fructus extrahatur, О друг, посмотри на эту фигуру, Мудрость твоя умножает природу. …

– Вот у нас и есть первое доказательство, – с торжеством произнес Атто, прочитав начальные строки стихотворения.

– Может быть, три подарка Капитор, которые мы разыскиваем, где-то тут неподалеку? – предположил я.

Мы продолжили осмотр. Как мы заметили, вся полукруглая лоджия, и ниши, и ставни окон в галерее были исписаны изречениями. Мой взгляд случайно упал на одну из них.

–  «Из особой ненависти великих рождается несчастье целых народов», – громко прочитал я.

Атто посмотрел на меня с некоторым удивлением. Разве это не то, чему он учил меня своим рассказом о любовных страданиях «короля-солнце», которые в конце концов обернулись разрушительной силой?

– Ты только посмотри, – вдруг сказал он глухим от волнения голосом.

До этого момента нас занимали фрески, пословицы, трофейное оружие и лоджия, но сейчас наконец мы обратили свои взоры на другой, северный конец галереи.

Хотя с тех пор прошло немало времени и необычайные события быстро сменяли одно другое, я до сих пор помню то головокружительное чувство, которое тогда охватило меня.

У галереи не было конца. Ее стороны удлинялись, тянулись параллельно до бесконечности, и у меня было такое чувство, будто глаза выскакивают из орбит, когда мой беззащитный взгляд упал в эту пропасть. От невыносимого блеска света, врывающегося снаружи, стены галереи сливались в одно целое с трофейным оружием, потолочными фресками и, наконец, с могучей, праздничной и внушающей ужас картиной, которая, обрамленная стеклянными окнами галереи, как в прицеле охотника, величественно вырисовывалась на горизонте: Ватиканский холм.

* * *

– Браво, браво, Бенедетти, – с похвалой заметил Атто.

Прошло несколько минут, прежде чем мы поняли, что с нами произошло: северная стена галереи состояла из одного стеклянного окна, выходящего на прямоугольную лоджию. Вокруг окна стена была покрыта зеркалами, в которых повторялся и удлинялся вид галереи, так что она казалась бесконечной. Конечно, этот эффект проявлялся только в том случае, если наблюдатель находился на достаточно большом удалении и, кроме того, на одинаковом расстоянии от обеих стен, и только там. В центре торцевой стены, то есть в фокусирующей точке этой архитектурной воронки, добавлялся еще прямой вид на Ватиканский дворец, и нужно было лишь подойти поближе к окну, чтобы к панораме прибавился еще и купол собора Святого Петра.

Следовательно, эта вилла в форме корабля своим носом была нацелена точно на резиденцию Папы Римского. Непонятно только, являлось ли это знаком почтения или, скорее, угрозы.

– Я этого не понимаю. Такое впечатление, будто смотришь в ствол пушки, словно мы могли выстрелить отсюда по ватиканским дворцам, – удивился я. – Вы знали Бенедетти. Как, по-вашему, это особое положение «Корабля» – случайность?

– Я бы сказал, что…

Он умолк на полуслове. Внезапно мы услышали шаги. Кто-то был в саду. Атто не хотел, чтобы я заметил его беспокойство, но забыл, что собирался сказать, и нервно направился дальше.

Мы обследовали помещения по обеим сторонам галереи, всего их было четыре.

Сначала – маленькая часовня, затем умывальная комната. Над входом в первую было написано: «Hic anima»,a над второй – «Hic corpus».

– «Здесь для души», «Здесь для тела», – перевел Мелани. – Ну и шутник.

Комната для умывания была отделана весьма изысканно, облицована майоликой, и в ней имелось даже два умывальника. Вода в них текла из двух кранов, над одним была надпись «calida»,над другим – «frigida».

– Теплая и холодная вода по желанию, – прокомментировал Атто. – Невероятно. Даже у королей нет таких удобств.

С улицы опять донесся скрип песка. Шаги, как показалось, были более поспешными, чем перед этим.

– Вы правда не хотите пойти и посмотреть, не те ли это двое… Кто там, собственно, на улице?

– Конечно, хочу, – ответил он. – Но сначала мне надо хорошенько осмотреться на этом этаже. А если не найду и тут ничего интересного, переберемся на верхний этаж.

Как и ожидалось, маленькая часовня также была испещрена поучительными изречениями. Атто прочел случайно выбранное.

–  «leiunlum arma contra diabolum»– «Пост – это оружие против дьявола». Не мешало бы напомнить об этом их преосвященствам, которые предаются чревоугодию в доме кардинала Спады.

Два оставшихся помещения были посвящены папству и Франции: комнатка с портретами всех пап и другая, с портретами королей Франции и королевы Кристины Шведской. Над дверями висели две таблички: «LITERA»– для пап, «ET ARMA»– для королей.

– Папам – забота о душе, королям – защита государства, – объяснил Атто. – Разумеется, Бенедетти не был сторонником власти Церкви, – засмеялся он.

В комнате, посвященной Франции, на стенах висели два роскошных гобелена с буколистическими сюжетами, которыми, как мне показалось, очень заинтересовался аббат Мелани. На первом была изображена пастушка, на заднем плане – сатир, пытающийся похитить другую пастушку, схватив ее за волосы, – напрасная затея, поскольку на голове у нее был шиньон из искусственных волос. На втором гобелене молодой человек с луком и стрелами склонился над раненной в бедро нимфой, одетой в волчью шкуру. Все это было заключено в раму, украшенную цветами, свитками с письменами и рельефными медальонами.

– Здесь – Кориска и Амарилли, а здесь – раненая Доринда: это две сцены из