«Ступайте царствовать, государь!» (Александр Первый, Россия)

Елена Арсеньева

«Ступайте царствовать, государь!» (Александр Первый, Россия)

Той мглистой весной 1801 года русский двор, запертый в Михайловском замке, охранявшемся наподобие средневековой крепости, влачил скучное и однообразное существование. Поместив свою признанную любовницу, княгиню Гагарину, и непризнанную, мадам Шевалье, здесь же, император Павел уже не выезжал из дворца, как это он делал прежде. Даже его верховые прогулки ограничивались так называемым третьим Летним садом, куда, кроме самого Павла, императрицы и ближних лиц свиты, никто не допускался.

Аллеи парка или сада постоянно очищались от снега, но все-таки казались тесными и неудобными. Во время одной из прогулок (это было 11 марта) Павел вдруг остановил коня и, оборотясь к шталмейстеру Муханову, оказавшемуся рядом, взволнованно сказал:

– Мне кажется, я задыхаюсь, мне не хватает воздуха! Я чувствую, что умираю. Неужели они все-таки задушат меня?

Оторопевший при виде его безумных, остекленевших глаз, Муханов пробормотал:

– Государь, это, вероятно, действие оттепели.

– При чем здесь оттепель? – раздраженно воскликнул Павел. – Вот послушайте, какой я видел нынче сон! Снилось мне, будто какие-то люди в масках долго втискивали меня в парчовый тесный кафтан. Было это столь мучительно, что я едва не кричал от боли.

– Сон есть сон, – рассудительно произнес прозаичный Муханов. – Я, как человек просвещенный, снам не верю. Все это бабушкины сказки, а душно – к оттепели.

Павлу было что возразить Муханову. Как-то ему приснилось, будто некая невидимая и сверхъестественная сила возносит его к небу. Он часто от этого просыпался, опять засыпал и вновь бывал разбужен повторением того же самого сновидения. И что же? В Гатчину, где пребывал Павел (в то время еще только цесаревич, изрядно задержавшийся в этом звании), прибыл из Петербурга гонец, Николай Зубов, брат Павла, фаворита императрицы Екатерины, и сообщил Павлу Петровичу, что его матушка-императрица помирает. И померла! И вознесло его наконец на престол – сон оказался вещим. А ну как и этот… неприятный, страшный…

О неприятном и страшном думать не хотелось, поэтому император более ничего не сказал своему разумному и просвещенному шталмейстеру, только головой покачал, и его неприветливое лицо сделалось еще более сумрачным. Так в молчании и возвратились во дворец.

В тот вечер в замке был дан концерт, а потом ужин. Госпожа Шевалье в малиновом «мальтийском» платье (император Павел был магистром Мальтийского ордена в России и всем цветам предпочитал малиновый – цвет мантий кавалеров ордена) пела, однако император, против обыкновения, обращал не много внимания на ее рулады. Он находится в самом худшем своем настроении. Императрица Мария Федоровна тоже казалась обеспокоенной. Великий князь Александр и его супруга Елизавета Алексеевна поглядывали на нее с тревогой, но в то же время пытались скрывать свое настроение от государя.

Между концертом и ужином тот вдруг удалился, не сказав никому ни слова, и долго отсутствовал. Наконец воротился. Стал перед Марией Федоровной и принялся смотреть на нее с насмешливой улыбкой, скрестив на груди руки и тяжело дыша. Это служило у него признаком гнева, поэтому императрица мгновенно встревожилась и сидела ни жива ни мертва, не смея слова сказать своему неприятному и грозному супругу. Она с явным облегчением перевела дух, когда он отошел, однако теперь настал черед дрожать великим князьям, перед которыми Павел повторил свои пугающие маневры. Затем он резко прошел в столовую.

Принц Евгений Вюртембергский, недавно привезенный из скромненького германского княжества с явным намерением постращать наследника Александра Павловича (вот возьмет папенька, да передумает, да посадит на трон этого худородного кузена!), еще не привыкший к таким «шуточкам», испуганно спросил Шарлотту Ливен, воспитательницу великих князей, присутствовавшую здесь же:

– Что это значит?

– Это не касается ни вас, ни меня, – сухо ответила она.

Сели за стол. Нынче вечером здесь царила гробовая тишина.

Обыкновенно Павел приказывал призвать шута Иванушку, который беззастенчиво кривлялся: император, капрал по сути своей, любил самые грубые шутки, не чувствуя ни малейшей неловкости, когда Иванушка отпускал скабрезности и сальности в присутствии дам. Однако несколько дней назад Иванушка крепко проштрафился, когда, желая развлечь общество, вдруг начал весело гадать, что от кого родится.

От Марьи Федоровны должны были родиться ангелочки, крылышки, салфеточки и прочая такая же дребедень. От великой княгини Елизаветы, нежной красавицы, – бутоньерки с цветами. Вообще в тот последний вечер во дворце Иванушка был с дамами весьма галантен, против своего обыкновения. Это наскучило императору. Вцепившись в ухо шута так, что тот взвыл, Павел спросил:

– А от меня что родится?

– От тебя? – простонал шут, все еще кривясь от боли. – Кнуты да розги, штрафные роты и шпицрутены, а еще тараканы да пауки восьминогие.

При его словах все присутствующие невольно взглянули на мальтийские кресты, украшающие одежду каждого. В них и впрямь было что-то паучье, даже странно, что никто не замечал этого раньше. Осмотрелся и Павел – и явственно побледнел. Он сделал попытку содрать мальтийский орден с рукава и груди, потом одумался и, с силой отшвырнув Иванушку, перекрестился. А затем обрушил на шута всю силу своего гнева, в котором явственно сквозил ужас. Раньше Иванушке сходило и не такое, однако в тот вечер ему не повезло.

С тех пор за ужинами стало тихо, невесело, но такой поистине гробовой тишины, как в тот вечер, не было еще никогда.

По окончании трапезы великие князья и княжны хотели, по обычаю, приложиться к руке императора, поблагодарить его, но он растолкал детей и направился к выходу. Александр, неважно чувствовавший себя в последнее время – то ли от волнения, то ли простудившийся в вечной сырости Михайловского замка, – громко чихнул.

– Исполнения всех желаний, ваше высочество! – иронически воскликнул император.

Александр невольно пошатнулся. Императрица отчего-то вдруг громко заплакала. Император взглянул на нее, передернулся и, бросив фразу, которой потом был придан особенный, роковой смысл: «Чему быть, того не миновать!» – твердой поступью направился в покои княгини Гагариной.

В этот вечер Павел не уходил от своей любовницы долее обыкновенного. Он даже написал у нее несколько писем, в том числе – все еще болевшему графу Ливену, военному министру. Анна Гагарина наконец-то добилась от императора серьезного подарка: он решился заменить Ливена мужем фаворитки, молодым человеком, не имевшим ни образования военного, ни опыта, представлявшего собой полное ничтожество. Однако он кропал чувствительные, хотя и маловразумительные стишки и был чрезвычайно снисходителен к милым шалостям супруги с императором. Еще один Амфитрион!

Ливену Павел объявил о своем решении в таких выражениях:

«Ваше нездоровье продолжается слишком долго, и так как дела ваши не могут прийти в порядок от ваших мушек, то вы должны передать портфель военного министра князю Гагарину».

Ливен болел немногим больше месяца, но о понятии справедливости Павел имел очень отдаленное впечатление.

Затем государь отправился в свою комнату, запер покрепче дверь, ведущую в покои императрицы (чтобы законная жена, Боже упаси, не вошла к нему среди ночи!), и улегся в постель.

Он лежал без сна и вспоминал одну странную историю, приключившуюся с ним около двадцати лет назад, в ноябре 1781 года.

В тот осенний вечер великий князь Павел отправился на прогулку со своим приятелем, Александром Борисовичем Куракиным, одним из немногих людей, которым он доверял. Мало было удовольствия идти вдоль Фонтанки под ветром, однако разговор они вели откровенный, а во дворце Павел опасался чужих ушей.

– Я превращен в какой-то призрак, – говорил Павел. – Я поставлен в самое постыдное положение, потому что не допущен ни к какой реальной власти.

– Но ведь ваша матушка еще, по счастью, жива, – возражал Куракин. – О какой реальной власти можно теперь говорить?

– То, что она творит с высоты своего положения, всецело основано на славолюбии и притворстве. О торжестве закона никто и не помышляет! Я мечтаю о внедрении среди дворянства строго нового мышления, основанного на четком понимании своих прав и обязанностей.

– Ну, насчет прав, как я понимаю, никто не возражает, ваше высочество. А вот насаждение обязанностей… – хмыкнул Куракин.

– Это да! – сурово кивнул Павел. – Просто-таки помешались все нынче на своих правах. Или вот еще – на идеях каких-то. Что за дурацкое словечко – идеи? Не идея никакая, а мысль! Раньше попросту говорили – «я думаю». Теперь – «мне идея в голову пришла». Как пришла, так и ушла, в голове ничего не сыскавши! Вот и государыня-матушка тоже об том же. Надо же такое измыслить: учреждать воспитательные дома и женские институты, чтобы создать «новую породу людей». Заладили болтать, как во Франции: равенство, братство! Доведут с такими-то глупостями страну до революции. Чтобы все были равными, надо прежде всего одеваться одинаково. А то на одном лапти, на другом стоячий воротник до ушей с таким галстухом, что от него помадами и духами за версту несет. У одного на столе пустые шти, у другого восемнадцать перемен блюд, да еще роговая музыка под окнами играет. А надо как? Ежели шляпы – у всех одинаковые, треугольные, никаких круглых. Ежели пукли – у всех одни и те же, по три штуки справа и слева. Вот тебе и вся «новая порода». Люди, говорю я ей, должны по ранжиру быть расставлены, каждый на своем месте, как в гвардии на посту: пост сдал – пост принял. Никаких глупостей, никакого вольнодумства! А если что не так – сечь до потери сознания, а то и пушками, пушками… И все как рукой снимет. Непорядка в стране меньше будет. И знаешь, друг Куракин, что мне матушка ответствовала? Ты, говорит, лютый зверь, если не понимаешь, что с идеями нельзя бороться при помощи пушек…

– Ну что вы хотите, сударь, ваша матушка все-таки женщина. Не может ведь женщина повсюду бегать сама, входить во все подробности, – примирительно отозвался Куракин, слышавший все это не в первый и не в десятый, а по меньшей мере в сто первый раз: недовольство цесаревича буквально каждым шагом матери-императрицы давно стало притчей во языцех.

– Конечно! – вспылил Павел. – В том-то и дело! Потому-то ma chienne nation[1] только и желает, чтобы им управляли женщины. Ты вспомни: на русском престоле уже почти шестьдесят лет сидят бабы! Надо выдвинуть в ущерб им принцип мужской власти. Власти, а не этих юбок… То им фижмы, то кринолины, то мушки, то еще что-нибудь. И в государственных делах так же: что в голову взбредет, то и сотворю. Когда я достигну престола, буду входить во все подробности управления. Помяни мое слово.

Александр Куракин молчал.

– О чем ты подумал? – взволнованно спросил Павел тонким, злым голосом. – Я знаю, о чем ты подумал! Что мне следовало бы сказать не «когда я достигну престола», а «если я его достигну»! И не возражай. Я знаю. Я вижу тебя насквозь!

Да, то, что он влачит затянувшуюся судьбу наследника при женщине-императрице, было для Павла постоянным больным местом и даже не любимой мозолью, а открытой раною. Мать и сын находились в состоянии бесконечной дуэли. Павел был просто помешан на том, что он достоин большего, в то время как права его попираются, отчего гордость и обидчивость развились в нем до непомерной, преувеличенной степени.

К тому же в нем никогда не утихали сомнения, в самом ли деле он сын покойного императора Петра Федоровича. Хотя вполне достаточно было бы просто посмотреть в зеркало, чтобы получить доподлинный ответ: сходство отца и сына было разительным. Однако к этому вопросу Павел продолжал относиться с поистине инквизиторским любопытством. Стоило ему увериться, что он истинно сын Петра, как честолюбивые устремления вспыхивали в нем с новой силой, он начинал ненавидеть мать… совершенно упуская из виду (со свойственной ему пристальной внимательностью к мелочам, но неумением делать из них глубинные, логические выводы), что по законам Российской империи он не имеет никакого права на престол. Прежде всего потому, что закона о престолонаследии в Российской империи никогда не было.

Нет, ну в самом деле! Трон в России всегда переходил «по избирательному или захватному праву», а проще сказать, «кто раньше встал да палку взял, тот и капрал». Петр Великий помнил старинную «правду воли монаршей», то есть произвольную власть государя самому выбирать себе наследника, но сам он не успел воспользоваться тем правом, вот и пошла после него череда императоров и императриц, захватывавших русский трон при помощи государственных переворотов. Елизавета Петровна, надо отдать ей должное, выбрала себе законным преемником Петра Феодоровича, отца Павла, но сам-то Петр ничего не сделал для интересов своего сына. Таким образом, после его смерти Павел в глазах закона был полное ничто и всецело зависел от произвола матери. Это и сводило его с ума.

Он жил, никому не веря. Первая жена, немецкая принцесса Вильгельмина, в крещении Наталья Алексеевна, изменяла ему с лучшим его другом, Андреем Разумовским, заядлым пожирателем женских сердец. Совсем даже не факт, что ребенок, при рождении которого она умерла в апреле 1776 года, был его сыном, а не русского Казановы. Вторая жена, Мария Федоровна, она же принцесса София-Доротея, была достойна Павла мелочностью и придирчивостью ограниченного ума… К тому же она так же строила замки своего честолюбия на пустом месте и неустанно подогревала устремления своего мужа, хотя в вопросах государственной власти понимала еще меньше, чем в грамматике и правописании, в которых была не просто слаба – понятия о них не имела.

Павел порою ненавидел жизнь, потому что она была исполнена страдания. Он жил, ни на кого не надеясь, всех постоянно подозревая в злоумышлениях, по крайности – в скрытых издевках. В глубине души он чувствовал слабость своего характера, но признать ее было для его непомерной гордыни невозможно. Он яростно завидовал своему великому предку Петру Алексеевичу. Если бы обладать такой же мощью натуры, такой твердостью духа, такой богатырской статью, жизненной силой! Тогда мать трепетала бы перед ним, а не он перед нею! А он трепещет, увы, и презирает себя за это, и ненавидит, еще пуще ненавидит ее…

Внезапно Павел заметил в глубине одной подворотни очень высокую фигуру, завернутую в длинный плащ, в военной, надвинутой на лицо треугольной шляпе. Похоже было, человек ждал кого-то, однако, когда Павел и Куракин поравнялись с ним, он вышел из своего укрытия и пошел слева от Павла, не говоря ни слова.

Павел оглянулся. Странным показалось ему, что на охрану появление сего человека не произвело никакого впечатления, хотя несколько минут назад они палками отогнали прочь какого-то нищего, который спьяну вздумал просить милостыньку у императора. Куракин тоже шел с равнодушно-сонным видом, погруженный в какие-то свои мысли.

Впрочем, прислушавшись к себе, Павел вдруг ощутил, что не испытывает никакого страха. Мысль о том, что странный человек может быть убийцей, не трогала его сознания. Удивительным казалось только то, что ноги неожиданного спутника, касаясь брусчатки, издавали непонятный звук, словно камень ударялся о камень. Павел изумился, и это чувство сделалось еще сильнее, когда он вдруг ощутил ледяной холод в своем левом боку, со стороны незнакомца.

Павел вздрогнул и, обратясь к Куракину, сказал:

– Судьба нам послала странного спутника.

– Какого спутника? – спросил Куракин.

– Господина, идущего у меня слева.

Куракин раскрыл глаза в изумлении и заметил, что у великого князя с левой стороны никого нет.

– Как? Ты не видишь человека между мною и домовою стеною? – удивился Павел, продолжавший слышать шаги незнакомца и видеть его шляпу, его мощную фигуру.

– Ваше высочество, вы идете возле самой стены, и физически невозможно, чтобы кто-нибудь был между вами и оною стеною, – благоразумно возразил Куракин.

вернуться

1

Здесь: Мой дрянной народ (франц.)

Павел протянул руку влево – и точно, вместо того чтобы схватить незнакомца за плечо, ощупал камень. Но все-таки незнакомец находился тут и шел с цесаревичем шаг в шаг, и поступь его была как удары молота по тротуару.

Павел взглянул на него внимательнее прежнего. Тот как раз в то мгновение повернулся, под шляпой сверкнули глаза столь блестящие, каких он не видал никогда ни прежде, ни после. Они смотрели прямо на Павла и, чудилось, околдовывали его.

– Ах! – сказал он Куракину. – Не могу передать тебе, что я чувствую, но только во мне происходит что-то особенное.

Павел начал дрожать – не от страха, но от холода. Казалось, что кровь застывает в его жилах. Вдруг из-под плаща, закрывавшего рот таинственного спутника, раздался глухой и грустный голос:

– Павел!

– Что вам нужно? – откликнулся тот безотчетно.

– Павел! – опять произнес незнакомец, на сей раз, впрочем, как-то сочувственно, но с еще большим оттенком грусти.

Потом он остановился. Павел сделал то же.

– Павел! Бедный Павел! Бедный князь! – раздался голос.

Павел обратился к Куракину, который также остановился, удивляясь, что происходит с его высочеством.

– Слышишь? – спросил Павел взволнованно.

– Ничего, – отвечал тот, – решительно ничего.

– Кто вы? – сделав над собою усилие, спросил цесаревич, и Куракин вздрогнул, потому что ему показалось, будто Павел сошел с ума: он разговаривал с пустотой. – Кто вы и что вам нужно?

– Кто я? Бедный Павел! Не узнаешь? А ведь ты только что вспоминал меня. Я тот, кто принимает участие в твоей судьбе. Живи по законам справедливости, и конец твой будет спокоен. Не разводи пауков в доме своем, не то они задавят тебя.

Произнеся столь странную речь, незнакомец в плаще снова двинулся вперед, оглядываясь на Павла все тем же проницательным взором. И как тот остановился, когда остановился его необычный спутник, так и теперь он почувствовал необходимым пойти за ним.

Дальнейший путь продолжался в молчании, столь напряженном, что и встревоженный Куракин не мог сказать ни единого слова.

Наконец впереди показалась площадь между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец прямо пошел к одному, как бы заранее отмеченному, месту площади. Великий князь остановился.

– Прощай, Павел! – произнес человек в плаще. – Ты еще увидишь меня опять здесь. Помни: берегись пауков!

При этом шляпа его поднялась как бы сама собой, и глазам Павла представился орлиный взор, смуглый лоб и строгая улыбка… его прадеда Петра Великого.

– Не может быть! – вскричал Павел, едва не теряя сознания от страха и удивления. А когда пришел в себя, никого, кроме них с Куракиным, уже не было на пустынной площади.

На этом самом месте летом будущего года императрица Екатерина Алексеевна возведет монумент, который изумит всю Европу. То будет конная статуя, представляющая царя Петра, помещенная на скале. И вовсе не Павел посоветовал матери избрать данное место, названное или, скорее, угаданное призраком. Он вообще опасался вспоминать о той ночи и не знал, как описать чувство, охватившее его, когда он впервые увидал памятник Петру. Но тот холод, который пронизал его слева, он словно бы продолжал ощущать до конца жизни. И его не оставляла уверенность, что, хоть Петр явился поговорить с ним, он сделал это не из сочувствия, не из расположения, а из некоего жалостливого презрения к своему потомку.

Павел никогда никому не верил! Даже призракам.

А слова о каких-то там пауках показались ему сплошной невнятицей. Или он только делал вид, что не понял их?

Но вот сейчас, ночью, он смотрел на свой шлафрок, брошенный около кровати на пол и усеянный, как и вся прочая одежда, эмблемами Мальтийского ордена – крестами, – и видел в них многочисленные изображения пауков, которых он сам впустил в свой дом.

Однако Павел был слишком самонадеян для того, чтобы признавать свои ошибки.

«Пауки – это не мальтийские кресты, – сказал он твердо. – Это заговорщики!»

Да, заговорщики! Император теперь точно знал о существовании заговора. Граф Пален подтвердил его догадки. Как хорошо, что Пален в курсе всего, ему можно доверять. Можно…

Глаза императора слипались. Завтра с утра надо будет решить дело с Евгением Вюртембергским. Поговорить с Екатериной, на которой Павел решил его женить, чтобы сделать наследником. А Александру место в крепости. Именно в крепости!

И Павел усмехнулся злорадно. Вот сюрпризец он преподнесет семье!

Но император ошибался. Никаким сюрпризом его план ни для кого не был.

По дворцу уже не первый день ползли слухи, что Павел решил женить юного принца на одной из своих дочерей, Екатерине, усыновить и назначить своим наследником. Государыню и остальных детей он намеревался заточить кого в крепость, кого в монастырь. Более того! Княгиня Гагарина и граф Кутайсов слышали, как Павел ворчал: «Еще немного, и я принужден буду отрубить некогда дорогие мне головы!»

Слухи мгновенно выметнулись из дворца и стали известны в городе. Что характерно, они были всеми встречены с полным доверием. В глазах света император был способен на все – на все абсолютно! – для удовлетворения своих страстей и причуд. Заточить в крепость сыновей и назначить наследником толстенького немчика? Нет ничего невероятного. Сослать в монастырь или вовсе убить жену, чтобы жениться даже не на фаворитке своей, княгине Гагариной, а на французской шлюхе? Более чем возможно!

Павла откровенно считали сумасшедшим. Он сеял вокруг себя страх, смятение и некое общее предчувствие пугающих, но желанных событий. Всюду звучало одно: «Это не может дольше продолжаться!» Сам Константин Павлович как-то сказал горько: «Мой отец объявил войну здравому смыслу с твердым намерением никогда не заключать мир!»

А что же великий князь Александр? Ведь решение Павла назначить наследником Евгения Вюртембергского касалось прежде всего старшего сына императора, которого императрица Екатерина когда-то мечтала посадить на трон в обход Павла. Настроение Александра понять было трудно…

Он был назначен шефом Семеновского полка; а Константин – Измайловского. Александр, кроме того, стал военным губернатором Петербурга. Ему были подчинены военный комендант города, комендант крепости и петербургский обер-полицмейстер. Каждое утро в семь часов и каждый вечер в восемь великий князь подавал императору рапорт. Причем необходимо было давать отчет о мельчайших подробностях, касающихся гарнизона, всех караулов города, конных патрулей, разъезжавших в нем и его окрестностях. За малейшую ошибку следовал строгий выговор.

Великий князь был еще молод, характер имел робкий; а кроме того, он был близорук и немного глух (между прочим, последствия бабушкиного воспитания: желая воспитать во внуке особенную храбрость, Екатерина старалась приучить его с младенчества к звукам пушечной пальбы). При таких чертах должность шефа полка отнюдь не была для него синекурой и стоила многих бессонных ночей.

Оба великих князя смертельно боялись своего непредсказуемого отца, и, когда он смотрел сколько-нибудь сердито, они бледнели и дрожали, как два осиновых листка. При этом они всегда искали покровительства у других – вместо того чтобы иметь возможность самим его оказывать, как можно было ожидать от людей столь высокого положения. Вот почему они сначала внушали мало уважения и были не очень-то популярны в придворной среде и в гвардии.

Однако времена меняются. Популярность Александра росла, поскольку росла ненависть, предметом которой был его отец. Великого князя считали очень добрым человеком. Рассказывали, что иногда он бросался на колени, заступаясь за жертв государева гнева, становившихся все более многочисленными, а Павел не просто грубо обрывал его просьбы, но даже толкал ногой в лицо. Говорили, что Александр вставил в одно из окон своих покоев зрительную трубу, около которой постоянно дежурил доверенный слуга, чтобы караулить тех несчастных, которых повезут через Царицын Луг в Сибирь – прямиком с плац-парада, как злополучного Сибирского. При появлении зловещей тройки другой слуга должен был скакать к заставе, чтобы передать пособие сосланному…

Да, Александр открыто считал отца тираном и понимал, что от него можно ждать любых неприятностей, а то и откровенного злодейства. С другой стороны, Павел и сам был вечно настороже – он следил за каждым шагом своего наследника, пробовал застать его врасплох, часто неожиданно входил в его комнаты. Что он надеялся обнаружить? Думал застать сына репетирующим свою тронную речь? Бог весть…

Однажды, впрочем, императору повезло. На столе Александра он нашел раскрытую книгу. Это была трагедия Вольтера «Брут», раскрытая на странице, где находился следующий стих: «Rome est libre, il suffit, rendrons grвces aux dieux!»[2]

Молча воротясь к себе, Павел поручил Кутайсову отнести к сыну «Историю Петра Великого», раскрытую на той странице, где находился рассказ о смерти царевича Алексея…

Вообще-то вся царская семья всегда желала, чтобы Павла кто-нибудь сверг. Даже преданный Павлу граф Федор Ростопчин цинично писал в то время: «Великий князь Александр ненавидит отца, великий князь Константин его боится; дочери, воспитанные матерью, смотрят на него с отвращением, и все это улыбается и желало бы видеть его обращенным во прах».

Александр мечтал, чтобы «безумный тиран» перестал царствовать и мучить всех, начиная с самых близких ему людей. Каким образом достичь этого? Сын не знал и не хотел знать. Он предпочитал вздыхать и молча страдать. Образ мыслей его был неуловим, сердце непроницаемо. Павел считал его кротость слабохарактерностью, а сдержанность – лицемерием, в чем он, впрочем, не слишком оказался далек от истины. Однако имелись люди, которым необходим был другой Александр: сильный и решительный, во всяком случае, переставший колебаться в выборе между камерой в Петропавловской крепости, а то и эшафотом, с одной стороны, и троном Российской империи – с другой. Уже более года в недрах придворного общества вызревал заговор по свержению Павла с престола.

Самое удивительное в задуманном предприятии было то, что человек, ради которого оно планировалось, ради которого заговорщики готовы были расстаться с головами, изо всех сил делал вид, что знать ни о чем таком не знает, что никакого комплота вовсе не существует! Создавалось впечатление, что великого князя хотят посадить на трон силком.

Но времени на колебания у него больше не оставалось. Знамя победы не может стоять зачехленным в углу – оно должно развеваться перед полками! И если нет ветра, чтобы заставить его вольно реять, значит, знаменосец обязан размахивать им, дабы создать иллюзию победного шествия.

Роль знаменосца в данном случае сыграл граф фон дер Пален.

Петр Алексеевич Пален, военный губернатор Санкт-Петербурга, человек на редкость холодного темперамента, расчетливый, умный, обаятельный, хитрый, мудрый, вероломный и в то же время умеющий быть беззаветно преданным неким понятным только ему идеалам, понимал (или ему казалось, что он понимает) те причины, которые заставляли Александра колебаться и отмалчиваться в ответ на все сделанные ему намеки. Однако он не собирался оставлять великого князя в покое и ждал только удобного случая, чтобы им воспользоваться. Случай все не шел…

Тогда Пален решил рискнуть так, как умел делать только он один – он, кого его же земляки-курляндцы называли pfiffig – хитрый, лукавый. Конечно, pfiffig, конечно… Только во имя чего? Пален ничего не потерял при Павле, карьера его была стремительна, он сосредоточил в своих руках высшие посты в государстве, власть его почти не ограничена. Пален принадлежал к тому редкому типу царедворца, который служил не императору, а империи, не царю, а царству, не государю, а государству. Он служил великой, могучей, непобедимой, православной Российской империи. Ее международному престижу, ее прошлому и будущему! А человек, руководивший сейчас империей, делал все, чтобы уничтожить идеалы Палена, вдребезги разбить их. Вот почему Пален был готов не только к перевороту, но и к цареубийству. Вот почему не боялся рискованных шагов. «Бог надоумил меня», – скажет он потом. Да, возможно, он являлся единственным человеком, которого в ту пору Бог воистину не оставил!

Это произошло 9 марта. Придя, по обыкновению, к императору рано утром, в семь часов, Петр Алексеевич застал Павла очень озабоченным и не просто серьезным, но даже мрачным. Император стоял под дверью и, едва министр зашел, захлопнул за ним дверь и шел к столу за его спиной. Пален насторожился, однако остался внешне спокоен. Тем временем Павел забежал вперед и несколько мгновений разглядывал своего министра с новым, подозрительным, изучающим выражением. Потом выпалил:

– Вы были в Петербурге в 1762 году?

– Да, государь, – кивнул Пален, начиная понимать, куда ветер дует, и придавая лицу своему выражение истинного pfiffig’а: самое что ни на есть непонимающее. – Но что вы хотите сказать, ваше величество?

– Вы принимали участие в заговоре, лишившем престола моего отца? – начиная дрожать, выкрикнул Павел.

– Господь с вами, ваше величество, – покачал головой Пален. – Я был в то время слишком молод. Кто я был? Простой унтер-офицер в одном из кавалерийских полков. Сами посудите, мне ли было решать судьбу государства, быть действующим лицом в перевороте? Нет. Но почему вы спрашиваете?

Павел резко отвернулся, потом снова взглянул на министра, и во взгляде его смешались ненависть, и страх, и обычное для него выражение сдержанного безумия:

– Потому что… я чувствую, что и теперь хотят повторить то же самое!

На какой-то миг Пален ощутил, как у него мгновенно пересохли губы, а ладони похолодели. Но тотчас приступ испуга прошел, Пален взглянул на государя со слабой улыбкой, спросил, выделяя слова:

– Вы чувствуете или знаете наверняка, ваше величество?

Если он хотел успокоить императора, то едва ли преуспел. Павел сделался бледен:

– Знаю наверняка, говорите вы? Получается, я не ошибся! Получается, есть нечто, что мне следует знать!

Теперь успокоить его было уже невозможно. Пален знал по опыту: когда лицо Павла вот так желтеет, глаза начинают закатываться, а ноздри раздуваются, на него вот-вот накатит один из тех приступов бешенства, сладить с которыми не мог никто, ни окружающие, ни он сам. В ответ на увещевания, слезы, мольбы он мог только выдавить сквозь зубы: «Отстаньте! Не могу сдержаться!» – и продолжал буйствовать.

В русских деревнях встречаются иногда женщины, которых называют кликушами. Говорят, они одержимы бесом Кликой, который заставляет их буйствовать и неистовствовать. Именно кликуш порою напоминал Палену император, но если деревенскую бабу можно привести в чувство увесистой пощечиной, то не станешь же хлестать по физиономии императора… Пусть бы тебе и очень хотелось так сделать! Тут нужно было средство более радикальное, пощечина моральная, вернее сказать, хороший удар обухом. И Пален понял: вот тот случай, которого он ждал. Пан или пропал!

Граф скорбно опустил глаза:

– Вы правы, ваше величество. Заговор… заговор против вашей особы действительно существует.

Павел надул щеки и с шумом выпустил воздух изо рта.

– Вот как? – пробормотал он нерешительно, как если бы уже пожалел, что вообще затеял этот разговор.

– Да, именно так. Я знаю о заговоре, знаю заговорщиков, потому что сам из их числа.

– Что вы говорите? – робко улыбнулся Павел, вдруг понадеявшись, что все сейчас происходящее только глупая шутка.

– Сущую правду. Я состою в комитете заговорщиков, чтобы следить за ними и контролировать все их действия. Исподволь я ослабляю их решимость и расстраиваю планы. Все нити заговора у меня в руках, поэтому у вас нет причин беспокоиться: против вас злоумышляет лишь кучка безумцев. Того, что случилось во Франции, не будет! Также не ищите сходства между вашим положением и тем, в котором находился ваш несчастный батюшка. Он был иностранец, вы – русский. Его ненавидела гвардия, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы его уважаете. В те времена в Петербурге не было никакой полиции, теперь же она существует и настолько предана вам, что слова сказать нельзя, шагу нельзя ступить, чтобы мне о том немедленно не донесли.

вернуться

2

Рим свободен, довольно, возблагодарим богов! (франц.)

– Все верно, – кивнул император, видимо приободрившись. – Но дремать нельзя. Вы должны принять самые строгие меры…

– Конечно, государь, я готов их принять. Но мне нужны полномочия столь широкие, что я даже опасаюсь у вас их попросить. Ведь в списке заговорщиков очень непростые люди.

– Да мне все равно, кто там! Всех схватить! Заковать в цепи! В крепость их, в каторгу, в Сибирь!

– Я не могу. Я не могу! Я боюсь нанести вам смертельный удар, но… Простите, ваше величество, ведь во главе заговора ваши старшие сыновья и супруга!

– Я знал это, – ненавидяще прищурился Павел. – Вот что я и знал, и чувствовал!

Он даже ради приличия не сделал вид, будто огорчен. Более того, в глазах его светилось мстительное, почти довольное выражение. Павлу было известно, что окружающие втихомолку считают его чрезмерно подозрительным, почти безумным от тех страхов, которые вечно преследовали его, и теперь ощущал чуть ли не счастье от того, что оказался прав в своих подозрениях. Он был готов сейчас, немедленно же призвать к себе великих князей и императрицу, бросить им в глаза обвинения, а потом тут же, на глазах у всех, заковать в железы. Однако Палену кое-как удалось его утихомирить. Павел успокоился, начал находить удовольствие в продолжении интриги, решив поиграть с «предателями», как кошка с мышкой. Пален пообещал ему, что самое большее через неделю заговор окончательно созреет, и тогда…

На самом деле он уже знал, что Павлу осталось жить два, самое большее – три дня. Чтобы завершить дело, оставалось только одно: получить согласие Александра. И император дал своему министру последнее средство в борьбе против себя: он подписал приказ об аресте обоих великих князей и императрицы, вручив бумагу Палену с указанием пустить в ход в любой момент, который представится ему подходящим.

От императора Пален направился прямо в покои Александра и без лишних слов показал ему приказ императора. Потрясение молодого человека не поддавалось описанию. Едва ли не впервые Пален видел его в состоянии чувств искренних, не сдерживаемых привычной осторожностью и равнодушием. Великий князь был совершенно уничтожен.

– Идите… – только и мог выговорить он. – Идите. Потом, потом…

Пален вышел. Спустя час, когда он уже закончил дела в канцелярии императора и готовился уезжать из Михайловского дворца, в его кабинет неверной походкой вошел бледный Александр, швырнул на стол запечатанное письмо, не обратив внимания на любопытствующие взоры секретаря, и так же нервно вышел.

«Все кончено, – подумал Пален, холодея. – Я перестарался. Он струсил, он окончательно струсил и решил отказаться. Просит меня прекратить подготовку заговора. Столько сил, столько сил потрачено зря… Сделать ставку на Константина? Но тот ничтожество, бонвиван и юбочник. Неужели в письме отказ?»

Пален приказал секретарю выйти и начал распечатывать письмо. Вдруг за дверью послышались торопливые шаги. Министр сунул письмо в карман… и в следующую минуту даже его железное самообладание едва не дало изрядную трещину. В кабинет вошел, нет, ворвался император.

Видел ли он сына? Почему явился именно в эту минуту? Или предчувствия, которые бывают у безумцев особенно сильными, обострились и пригнали его сюда, где сейчас решалась судьба и его, и всего заговора?

– Я вот что хотел сказать вам, граф, – сумеречно промолвил Павел. – Бог с ней, с императрицей. Ну кто она такая? Глупая толстая баба, сентиментальная немка. Ее довольно чуть припугнуть, чтобы она сделала все, что я только пожелаю. Пусть ее живет. Но я настаиваю вот на чем: как только у вас появится какой-то реальный компрометирующий материал на великого князя Александра… ну, я не знаю, какое-нибудь письмо, расписка, записка, намек на то, что он участник комплота, нечто материальное, что я мог бы бросить ему в лицо… в ту же минуту он должен быть арестован. В ту же минуту, понимаете?

Если бы Пален мог, он бы сейчас рассмеялся. Император поздно спохватился! В ту минуту, когда его сын решил свернуть со своего тернистого пути, спрятаться в кусты…

– А что это у вас в кармане, милостивый государь? – вдруг с особенной, подозрительной интонацией спросил император, протягивая руку к тому именно карману, куда Пален только что сунул еще не распечатанное письмо великого князя.

Было велико искушение позволить ему взять его, дать возможность прочесть, что сын его – слабохарактерный щенок, такой же верноподданный тирана, как и большинство населения страны, которому, вообще говоря, безразлично, что с ней, со страной, происходит…

Уже в последний миг министр спохватился – и схватил государя за руку:

– Ах, ваше величество! Что же вы делаете? Оставьте! Вы не переносите табаку, а я нюхаю постоянно. Мой платок весь пропитан его запахом, вы сейчас же отравитесь.

Павел сильно сморщил свой и без того короткий нос:

– Фу, какое свинство! Нюхать табак! – Его передернуло. – Почему я до сих пор не додумался издать приказ, запрещающий нюхать эту гадость? Прощайте, сударь!

И он вышел так же внезапно, как появился, мгновенно забыв обо всем. Кроме своей последней мысли.

Пален покачал головой и достал из кармана письмо. Распечатал. Оно было написано по-русски, что поразило министра: великий князь Александр редко писал на родном языке, и одно это доказывало, как сильно он был взволнован.

«Граф! Полученные мною нынче известия оказались той соломинкой, которая сломала спину верблюда. Чаша терпения моего переполнилась. Вы знаете, я колебался сколько мог, но теперь кажусь себе не добродетельным человеком, а страфокамилом[3], который прячет в песок голову, в то время как охотник стоит в двух шагах от него. Сегодня я задавил в своей душе и сердце последние остатки того чувства, которое называется сыновней привязанностью. Отправить в каземат, а то и на плаху жену, подарившую ему десяток детей! Желать казнить двух старших сыновей! Итак, он не простил мне предпочтения, оказываемого мне бабушкой! Он всегда ненавидел меня, всегда завидовал – и вот решил расквитаться со мной. Да полно, человек ли это?! Сегодня я окончательно понял: опасное чудовище должно быть раздавлено – во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами – чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте. Ваш Александр».

Слово «ваш» было подчеркнуто двумя жирными чертами, как будто мало было всего того, что в приступе отчаянного самоотречения написал будущий русский государь.

Пален хотел бросить опасное письмо в камин, однако одумался и спрятал на груди, у сердца. И вдруг рухнул в первое попавшееся кресло, как будто ноги мгновенно отказали ему. Он не страдал избытком воображения, однако стоило представить, что Павел прочел бы это письмо…

Насчет будущего совместного царствования пока еще вилами на воде писано, но сегодня, как никогда раньше, великий князь Александр и первый министр граф фон дер Пален были близки к тому, чтобы совместно взойти на эшафот. И никакой pfiffig не помог бы!

Сердцебиение постепенно улеглось, министр дышал ровнее, спокойнее. Он мог быть вполне доволен сейчас: благополучно завершилась одна из самых сложных среди интриг, задуманных и воплощенных им, непревзойденным интриганом. Блистательная провокация принесла свои ожидаемые плоды!

Однако Петр Алексеевич отчего-то был невесел. В свои шестьдесят он видел в лицо столько образчиков подлости, эгоизма и лицемерия! И вот столкнулся с новым. Александр… Да чего, собственно, было ждать от него? Страх за собственную жизнь, инстинкт самосохранения – самый сильный движитель человеческой натуры. Ну удивительно ли, что решающим фактором для великого князя явилось намерение отца арестовать его? Что бы он там ни написал в своем запальчивом письме, абсолютно ясно: вовсе не боль за судьбу страны, а страх за собственную жизнь вынудил Александра встать в ряды заговорщиков, которые…

вернуться

3

Так в старину называли страусов.

Пален прекрасно понимал: какие бы честолюбивые устремления ни влекли на опасное предприятие Платона Зубова, Никиту Панина, генерала Беннигсена, Петра Талызина и всех прочих заговорщиков, решивших изменить государственный строй России, они разобьются о несокрушимую каменную стену, имя которой – Александр. Сделавшись императором, он постарается расквитаться с людьми, которые вовлекли его в заговор. Человек он по натуре своей такой, что непременно должен сыскать виноватых, которые подталкивали его к тому или иному опасному шагу. Сейчас виноват отец – отец должен быть убит. Ну а потом, когда Александру понадобится доказать, что руки его чисты и одежды белы…

«Боже, спаси тех, кто расчистит этому человеку путь к трону. Боже, спаси Россию!» – подумал Пален и тихо, печально засмеялся: ну не шутка ли фортуны, что во главе заговора против императора оказался самый обласканный им человек? Наверное, его назовут неблагодарным предателем. А ведь сие означает только одно: pfiffig. Хладнокровный, надменный, загадочный Пален – курляндец, лютеранин! – единственный из всех заговорщиков не ждал никаких благ для себя, не ждал благодарности от нового императора. Даже если бы кто-то сообщил ему сейчас, что он будет убит вместе с Павлом, и это не остановило бы Палена. Он единственный из всех думал прежде всего о державе.

О православной России.

В тот вечер, когда Павел в Михайловском замке навел очередного страху на всех своих домочадцев, а потом уснул, мечтая сделать наследником Евгения Вюртембергского, в доме Палена собрались обычные гости. Николай и Платон Зубовы, Беннигсен, Александр Аргамаков и Петр Талызин из Преображенского полка, командир кавалергардского полка Уваров, граф Петр Толстой и Депрерадович – командиры полка Семеновского, князь Борис Голицын и Петр Волконский, любимый адъютант великого князя Александра, капитаны Иван Татаринов и Яков Скарятин, поручик Сергей Марин и корнет Евсей Гарданов, бывший секретарь императрицы Екатерины Трощинский, отставной полковник Алексей Захарович Хитрово и некоторые другие фигуры, которым было предназначено играть ведущую роль в будущем перевороте. Одноногий Валерьян Зубов не явился – как, впрочем, и вполне здоровый Никита Панин. Однако хватало и собравшихся. Все были в полных мундирах, в шарфах и орденах, как если бы готовились к параду – или смертельному бою. Гостям разносили шампанское, пунш, дорогие вина. Не пили только хозяин дома и Беннигсен. Наконец Пален произнес краткую, сдержанную речь. Он говорил о бедственном положении страны, о том, что самовластие императора губит ее, и есть только одно средство предотвратить еще большие несчастья: принудить Павла отречься от трона. Сам-де наследник признает необходимой столь решительную меру и подтверждает свое согласие тем, что прислал в ряды заговорщиков своего любимого адъютанта.

Речи о будущей участи императора не было. Пален, конечно, отдавал себе отчет в том, что нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц, да и Зубовы едва ли были преисполнены иллюзий, однако остальным и в голову не приходило, что жизни Павла может угрожать серьезная опасность. Мало кто помнил одного из первых организаторов сего комплота, Осипа де Рибаса, умершего прошлым декабрем. Он любил повторять, как пишут в пьесах, «в сторону»: «Понадобится везти низвергнутого императора в крепость по Неве, а ветреной ночью, на холодной, бушующей реке, всякое же может статься…»

Наконец заговорщики были готовы выступать. Уже к полуночи генерал Депрерадович с первым Семеновским батальоном, полковник Запольский и князь Вяземский с третьим и четвертым батальонами Преображенского полка выступили на сборное место у верхнего сада подле Михайловского замка.

Было темно, дождливо и холодно.

Заговорщики разделились на два отряда: один под началом Беннигсена и Зубовых, другой под предводительством Палена. Впереди первого шел также адъютант лейб-батальона преображенцев Петр Аргамаков, брат генерала Александра Васильевича (он исправлял должность плац-адъютанта замка). Петр Аргамаков обязан был доносить лично Павлу обо всех чрезвычайных происшествиях в городе: о пожарах и прочем. Император доверял ему безоговорочно, вплоть до того, что Аргамаков имел право даже ночью входить в царскую опочивальню. Ценность его для заговорщиков была неизмерима, потому что только по его требованию во всякое время дня и ночи сторож опускал мостик для пешеходов через водяной ров. А без моста попасть ночью в замок было бы невозможно.

Пален со своим отрядом, меньшим по количеству, отстал от первой группы. Зубов и его сообщники уже подошли к замку и пересекли мост, опущенный Аргамаковым. Генерал Талызин двинул батальоны через верхний сад и окружил ими замок. В сад на ночь всегда слеталось бесчисленное множество ворон и галок. Перепуганные движением людей птицы огромной каркающей тучей взвились над деревьями, и многие приняли их крик за дурное предзнаменование.

Зубов и Беннигсен со своими подчиненными бросились прямо к царским покоям. От спальни их отделяла библиотека, в которой крепко спали два лакея. Разбудив их, Петр Аргамаков велел отпереть двери прихожей, примыкавшей непосредственно к спальне, уверяя, что пришел к императору с чрезвычайным сообщением о пожаре в городе, как и предписывал ему регламент. Один лакей каким-то образом понял, что Аргамаков лжет, и начал звать на помощь. Его уложили ударом сабли. Он, впрочем, был только оглушен (фамилия его была Корнилов; после переворота его взяла в число своих слуг вдовствующая императрица и наградила домом и пенсией). Второй лакей повиновался и впустил заговорщиков в прихожую.

Выломав дверь в опочивальню, заговорщики ворвались туда… и обнаружили, что кровать императора пуста.

Павел проснулся от шума и кинулся к двери, ведущей в комнаты императрицы. Однако он сам запер их, а ключ… в такую минуту разве вспомнишь, где валяется ключ! Пытаясь спрятаться, он влез в камин, настолько глубокий и настолько тщательно прикрытый экраном, что тщедушная фигура императора совершенно скрылась в нем.

Увидав, что опочивальня пуста, Платон Зубов сердито крикнул:

– L’oiselet s’est envoli![4]

Однако более хладнокровный Беннигсен внимательно осмотрелся и заметил голые ноги императора, белевшие в темноте камина.

– Вот он!

Обнажив шпаги, Платон Зубов и Беннигсен подошли к Павлу и объявили, что намерены его арестовать.

Павел не отличался большим мужеством. Впрочем, на его месте и более храбрый человек растерялся бы. Он только и мог, что беспрерывно повторял:

– Арестовать? Меня? Что значит «арестовать»?

– С…сударь, – проговорил Платон Зубов с явственной заминкою, проглотив предшествующий этому слову слог «го», – вы должны отречься от престола в пользу вашего сына.

– Сына? Какого сына? У меня нет никакого сына, – отрывисто проговорил Павел.

– Ваньку валяет, – громко в тишине сказал Татаринов, известный своей грубостью.

– Взгляните сюда, – молвил Зубов, который единственный из всех постепенно в разговоре обретал спокойствие, а не терял его. – Вот бумага, акт отречения. – Он сделал знак, и Трощинский разложил на столе заранее заготовленный документ. – Мы желали бы, во имя России, чтобы на трон взошел ваш законный наследник Александр Павлович. Вам будут предложены…

Он осекся. Павел вдруг громко шмыгнул носом. Глаза его не имели никакого выражения, и видно было, что он ровно ничего не слышит. Лицо его покрылось потом, ночная рубаха на груди тоже видимо повлажнела. Он то шмыгал носом, то вытирал локтем пот со лба. Верхняя губа вздернулась, обнажив торчащие зубы. Он никогда не был более уродливым, чем в эти последние минуты своей жизни, и заговорщики смотрели на него с брезгливым отвращением.

– А, и вы здесь, князь, – проронил он вдруг, уставившись на Платона Зубова, и протянул ему руку.

– Отрекитесь, Павел Петрович, – с холодновато-приятельской интонацией сказал Беннигсен. – Подпишите бумагу, и клянусь, что с вами ничего…

Он не договорил, потому что в прихожей вдруг послышался шум и бряцание оружия. Это подошел второй отряд заговорщиков, несколько задержавшийся в пути. Однако Зубовы, Беннигсен и прочие вполне могли подумать, что спохватилась дворцовая охрана.

вернуться

4

Птичка улетела (франц.)

Между прочим, вероятность такого поворота событий была. Главный караул при входе в Михайловский замок несли поочередно все гвардейские полки, а в тот день он пришелся на долю одной из рот Семеновского полка, которой командовал гатчинец, немец по происхождению, капитан Пайкер, человек, верный присяге, но, как про него говорили, легендарной глупости. Пайкер был не способен на измену, однако на всякий случай заговорщики оставили перед кордегардией двух толковых поручиков, которым теперь пришло время выступить на сцену.

Пайкер, то ли заслышав шум, то ли встревожившись, уже начал раздавать оружие своим гвардейцам, и тогда один из поручиков, по фамилии Полторацкий, приблизился к нему с обескураженным лицом.

– Что вы делаете, ваше превосходительство? – спросил он тихо. – А рапорт?

– Какой рапорт? – удивился Пайкер.

– Ну как же? Император издал приказ: не выдавать оружия нижним чинам без написания специального рапорта о цели и причинах такой выдачи.

Пайкер оправдал характеристику своего ума. Он немедленно спросил чернил, бумаги, перьев, велел их очинить поострее, сел за стол и принялся составлять рапорт, путаясь в каждом слове, потому что буквы всегда были для него непобедимыми противниками. Час спустя, когда власть в России уже переменилась, он еще писал…

Во внутреннем карауле Преображенского лейб-батальона стоял тогда Сергей Марин, один из заговорщиков. Он был человек романтический. Потомок итальянских артистов Марини, некогда приглашенных в Россию Елизаветой Петровной, он был любителем французской литературы, автором сатирических поэм и эпиграмм, пользовавшихся большим успехом, и всем своим существом привязан к екатерининским идеалам культуры. Эти идеалы, думал Марин, возродятся при любимом внуке незабвенной государыни.

Однако при всей своей романтичности Марин был человеком острого ума. Услышав, что в замке происходит что-то необычное, старые гренадеры из числа преображенцев разволновались. Одна минута – и они ринутся узнавать, что случилось! Но Марин не потерял присутствия духа и громко скомандовал:

– Смирно!

И почти все время, пока заговорщики расправлялись с Павлом, гренадеры неподвижно стояли под ружьем, и ни один не смел пошевелиться и даже почесать в затылке под тяжелыми пуклями, смазанными для крепости и надежности мучным клейстером. Таково было действие знаменитой армейской дисциплины: солдаты во фронте становились живыми машинами.

А во дворце… услыхав шум в прихожей, Павел вдруг резко нагнулся, сразу сделавшись меньше ростом, и, прошмыгнув между оторопевшими заговорщиками, кинулся к дверям с таким проворством, что несколько мгновений они только неловко разводили руками, как делают бабы, пытаясь поймать переполошенную курицу. Однако Николай Зубов, тот самый «мрачный гигант», которого когда-то до дрожи (и не напрасно!) боялся житель «гатчинской мельницы», метко ударил его в висок золотой табакеркой, которую держал в руке. Павел резко шарахнулся и упал, ударившись другим виском об угол стола. Стоявшие тут же князь Яшвилл, Татаринов, Горданов и Скарятин яростно бросились на него. Началась борьба. Его топтали ногами, шпажным эфесом проломили голову, и наконец Скарятин задушил его собственным шарфом.

Лишь только началось избиение, как Платон Зубов упал в кресло, зажал уши и отвернулся. А Беннигсен вышел в прихожую и начал ходить вдоль стен, разглядывая вывешенные там картины.

Картины были действительно хороши: кисти Верне, Вувермана и Вандемейлена, однако вряд ли Беннигсен мог понять, что на них изображено. Между прочим, за всю свою воинскую службу он был известен как человек самый добродушный и кроткий. Когда Беннигсен командовал армией, то всякий раз, когда ему приходилось подписывать смертный приговор какому-нибудь мародеру, пойманному на грабеже, он исполнял это как тяжкий долг, с горечью и отвращением, явно совершая над собой насилие. Однако при убийстве Павла им было проявлено удивительное хладнокровие. Кто объяснить такие странности и противоречия человеческого сердца?

Пален, со своим отрядом несколько задержавшийся в пути, появился в роковой спальне, когда бывшего императора уже не было в живых.

Александра разбудили между полуночью и часом ночи.

Николай Зубов (вестник смены царствований!) – растрепанный, с лицом странным и страшным, до того он был возбужден, – пришел доложить, что всеисполнено.

Иногда Александр очень кстати вспоминал, что туговат на ухо. Делая вид, что ничего не слышит и не понимает, он переспросил:

– Что такое исполнено?

В тот момент явился Пален и приказал сидящей в прихожей камер-фрау великой княгини сообщить Александру Павловичу о приходе первого министра.

Та камер-фрау по приказу Александра не ложилась, поскольку великий князь накануне велел ей немедля будить его «при появлении графа Палена». О Зубове слова сказано не было, и прилежная немка ничем не помешала ему войти и огорошить Александра невнятным известием.

Елизавета Алексеевна, услышав шум, тоже поднялась. Она накинула на себя капот и подошла к окну. Подняла штору. Ее комнаты были в нижнем этаже и выходили на плацдарм, отделенный от сада каналом, который опоясывал Михайловский дворец.

Ветер к полуночи разошелся, немного очистил небо, и при слабом лунном свете Елизавета различила ряды солдат, окружившие дворец. Слышны были крики «ура», от которых у этой нежной и несчастливой женщины начало трепетать сердце. Она, как и все, со дня на день ожидала событий, но сейчас, как и все остальные члены царской семьи, не хотела поверить, что они уже свершились. Елизавета упала на колени перед иконой и принялась молиться, чтобы все, что случилось (что бы ни произошло!), оказалось направлено к спасению России и ко благу Александра.

В тот миг в ее комнату ворвался муж и рассказал, что же именно произошло.

– Я не чувствую ни себя, ни что делаю, – бессвязно твердил он. – Мне надо как можно скорее уехать из этого места. Пойди к императрице… к моей матушке… попроси ее как можно скорее собраться и ехать в Зимний дворец.

Он всхлипнул, и Елизавета обняла его, как сестра. Только такую любовь муж готов был принять от нее, только такую любовь, похожую на жалость, но она уже смирилась со своим положением и сейчас мечтала только об одном: утешить его любой ценой. Такими вот – перепуганными, плачущими в объятиях друг друга, похожими на осиротевших детей, – и нашел их спустя несколько минут граф фон дер Пален.

Слова из знаменитого письма: «Опасное чудовище должно быть раздавлено – во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами – чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте», – вспыхнули перед его внутренним взором. Граф подавил холодную усмешку и сказал почтительно:

– Ваше величество…

Александр вскочил.

– Нет, – сказал он тихо, но твердо, – я не хочу, я не могу царствовать!

В ту же минуту ему сделалось дурно, он начал падать, и жена едва успела поддержать его.

Послали за лейб-медиком Роджерсоном, который констатировал: у государя нервические судороги, а в общем – ничего серьезного. Александр Павлович, по его словам, вполне мог выйти к солдатам.

Но еще долго Палену и Елизавете пришлось ободрять совершенно потерявшегося императора, чтобы он исполнил свой первый долг и показался народу.

– Ступайте царствовать, государь! – наконец почти приказал Пален.

Тогда Александр решился.

Какое-то время Александр молчком стоял перед солдатами Преображенского полка, и они недоверчиво и испуганно вглядывались в лица друг друга. Александру чудилось, что эти люди сейчас завопят:

– Какой он император? Он самозванец и убийца! Бей его!

И Александр ощутимо дрожал.

Солдатам казалось, что великий князь сейчас улыбнется и скажет со своим привычным, приветливым выражением:

– Да что вы, господа, это шутка!

Напрасно взывал Марин:

– Да здравствует император Александр Павлович!

Солдаты все чаще косились вверх, на окна дворца, как если бы ожидали, что на балконе появится сердитый Павел с поднятой вверх палкой и закричит, как кричал, бывало, разгневанный, на параде:

– Прямо, рядами… в Сибирь!

Наконец Палену неприметными тычками удалось сдвинуть оцепенелого Александра с места и погнать его к выстроившимся поблизости семеновцам. Этот полк считался как бы собственным полком великого князя, и тут Александр почувствовал себя полегче. К тому же непрестанный, настойчивый шепот Палена:

«Вы губите себя и нас! Очнитесь!» – начал наконец действовать на эту слабую натуру.

Александр принялся шевелить губами и повторять вслед за Паленом, сперва тихо, потом все громче и громче:

– Император Павел скончался от апоплексического удара. Сын его пойдет по стопам Екатерины!

Слава богу, грянуло «ура»: слова произвели ожидаемое действие. Пален смог перевести дух. Он посоветовал новому государю поручить начальство над резиденцией Беннигсену и срочно отправиться в Зимний дворец. Александр с облегчением кивнул.

По иронии судьбы, он поехал в плохой карете, запряженной парой лошадей, – той самой, которая была приготовлена по приказу Палена, чтобы везти Павла в Шлиссельбург, если он подпишет-таки добровольный акт отречения от престола. А впрочем, забота о карете могла быть неким обманным, успокоительным ходом генерал-губернатора… Ведь, как известно, нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц!

За воротами тоже теснились войска. Завидев незнакомую карету, ей преградили путь.

– Здесь великий князь! – крикнул с запяток лакей.

Однако Пален, ехавший вместе с Александром, высунулся из окошка и провозгласил:

– Это император Александр!

И тотчас все без команды закричали:

– Да здравствует император!

Наконец-то в голосах слышались радость и облегчение. Батальоны бегом последовали за каретой в Зимний дворец, и Пален впервые увидел улыбку на устах того, кого он только что возвел на российский престол.

«Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или…»

Странно: граф Петр Алексеевич даже в минуту торжества не сомневался, что какое-нибудь «или» еще наступит.

В это время Елизавета Алексеевна с помощью своей камер-фрау поспешно оделась и отправилась сообщить ужасное известие Марии Федоровне. У входа в комнаты бывшей императрицы ее встретил пикет и никак не хотел пропускать. После долгих переговоров офицер наконец смягчился и пропустил Елизавету, которая по дороге пыталась подобрать слова. Однако судьба смилостивилась над нею: Мария Федоровна уже знала страшную новость.

Разбуженная и предупрежденная графиней Шарлоттой Ливен, императрица, забыв одеться, бросилась к той комнате, где Павел испустил дух. Но ее не пропустили: над трупом теперь работали доктора, хирурги и парикмахеры, пытаясь придать ему вид человека, умершего приличной смертью. Здесь, в прихожей, и нашла свою свекровь Елизавета. Мария Федоровна, окруженная офицерами во главе с Беннигсеном, требовала императора. Ей отвечали:

– Император Александр в Зимнем дворце и хочет, чтобы вы туда приехали.

– Я не знаю никакого императора Александра! – кричала Мария Федоровна. – Я желаю видеть моего императора!

Она уселась перед дверьми, выходящими на лестницу, и заявила, что не сойдет с места, пока не увидит Павла. Похоже было, она не сознавала, что мужа нет в живых. Потом она вдруг вскочила – в пеньюаре и одной шубе, наброшенной на плечи, и воскликнула:

– Мне странно видеть вас не повинующимися мне! Если нет императора, то я ваша императрица! Одна я имею титул законной государыни! Я коронована, вы поплатитесь за неповиновение!

И опустилась на стул, шепча словно в забытьи на том языке, на коем всегда предпочитала изъясняться (даже к мужу обращалась, называя его Paulchen):

– Ich will regieren![5]

Эти слова то и дело вырывались у нее вперемежку с причитаниями по убитому Paulchen’y.

В комнате беспрестанно толпился народ. Люди приходили, уходили, прибывали посланные от Александра с требованиями к жене и матери немедля прибыть в Зимний, но Марья Федоровна отвечала, что уедет, лишь увидав Павла. Ей уже и отвечать перестали!

В ту ночь в Михайловском дворце вообще был ужасный кавардак. Елизавета, которая от усталости и потрясения была почти на грани обморока, вдруг ощутила, как кто-то взял ее за руку. Обернувшись, она увидела незнакомого ей, слегка пьяного офицера, который крепко поцеловал ее и сказал по-русски:

– Вы наша мать и государыня!

Она только и могла, что слабо улыбнулась этому доброму человеку и тихонько заплакала, впервые поверив: все, может быть, еще кончится хорошо и для нее, и для Александра, и для России.

Наконец спальня покойного императора была открыта для его жены и детей, которые уже все собрались вокруг матери. Войдя, Мария Федоровна пронзительно закричала, принялась рыдать и бить себя по лицу. Однако в обморок она не упала. И вообще все сошлись во мнении, что скорбь ее хоть и сильна, но выражена несколько аффектированно. Мертвого супруга она поцеловала с задумчивым видом и тотчас велела везти себя в Зимний дворец. Марья Федоровна поспешно прошла к дверям, более не оглядываясь на Paulchen’а, лежавшего в глубоко нахлобученной шляпе, чтобы скрыть разбитую голову, и до окружающих опять долетел ее мечтательный шепоток:

– Ich will regieren!

Практичная немка понимала, что жить прошлым нельзя – надо подумать о будущем, и чем раньше, тем лучше!

Наконец-то, между шестью и семью часами утра, Мария Федоровна и Елизавета отправились в Зимний дворец. Там Елизавета увидала нового императора лежавшим на диване – бледного, расстроенного и подавленного. Приступ мужества сменился у него новым приступом слабости, изрядно затянувшимся.

Граф Пален был при нем, однако при появлении Елизаветы Алексеевны низко поклонился ей и удалился к окну, делая вид, что не слышит разговора супругов.

Александр бормотал, хватая руки жены своими ледяными, влажными пальцами:

– Я не могу исполнять обязанности, которые на меня возлагают. У меня нет сил, пусть царствует кто хочет. Пусть те, кто исполнил это преступление, сами царствуют!

Елизавета покосилась на Палена, стоявшего в амбразуре окна, и увидела, как тот передернулся. Конечно, она не могла знать, о чем именно он думает, что вспоминает, однако почувствовала, как глубоко оскорблен этот человек – оскорблен за себя и за тех, кто обагрил руки в крови ради Александра, ради ее слабохарактерного супруга. Она поняла, что время ей проявить женскую слабость еще не настало. Ей предстояло быть сильной за двоих – и за себя, и за мужа.

И Елизавета начала говорить, шептать, увещевать, твердить – предостерегать Александра от тех ужасных последствий, которые могут произойти от его слабости и необдуманного решения устраниться. Она представила ему тот беспорядок, в который он готов ввергнуть свою империю. Умоляла его быть сильным, мужественным, всецело посвятить себя счастью своего народа и смотреть на доставшуюся ему власть как на крест и искупление.

– Крест и искупление… – повторил Александр, несколько оживая. – Да, это мой крест, который я буду нести до смерти! Все неприятности и огорчения, какие мне случатся в жизни моей, я буду нести как крест!

Он приподнялся и спросил Палена, что происходит за дверью, что там за шум.

– Войска и все остальные принимают присягу вашему величеству, – торжественно ответил Петр Алексеевич, старательно убирая из взгляда всякое выражение, хотя ему хотелось смотреть на императрицу с обожанием, а на императора – с презрением.

«Ну, может, он вовсе не поправится?» – подумал граф, впрочем, без особой надежды. И как в воду смотрел: слабость Александра вернулась после того, как он встретился с матерью. Да еще вдобавок через несколько дней из Венгрии пришла весть о кончине великой княгини Александры Павловны, ставшей женою правителя венгерского и умершей первыми родами.

вернуться

5

Я хочу царствовать! (нем.)

Если кого-то и сразило такое совпадение несчастий, то отнюдь не Марию Федоровну. Еще Павел не был погребен, а она уже распоряжалась обо всем необходимом в подобных случаях, хотя сын из сострадания избегал ее отягощать. Ничего, это были для нее отнюдь не тягостные хлопоты! Мария Федоровна объявила среди погребальных хлопот, что не желает расставаться со своим штатом императрицы, не отдаст ни единого человека, а вскоре вытянула из сына согласие, что придворные будут одинаково служить и ей, и ему.

Несколько дней спустя после восшествия на престол император Александр произвел во фрейлины княжну Варвару Волконскую, ставшую затем и первой фрейлиной. По обычаю, она получила шифр (бриллиантовый вензель с инициалами императрицы, носимый фрейлинами на плече придворного платья) его супруги, и одновременно новый шифр получили все фрейлины, числившиеся при императрице Елизавете. Когда Мария Федоровна узнала об этом обстоятельстве, столь обыкновенном в подобных случаях, она истерически потребовала от сына, чтобы отныне статс-дамы и фрейлины получали шифры с вензелями обеих императриц, что было вещью неслыханной и даже смешной с точки зрения мирового придворного этикета, однако в то время мать всего могла добиться от своего сына, и она дала себе слово не упустить случая. Стоило Марии Федоровне воскликнуть трагическим голосом: «Саша! Скажи мне: ты виновен?!» (имелось в виду в гибели отца) – как император становился мягким воском в ее руках. В одну из таких минут она и добилась от него удаления из Петербурга и вообще с политической арены графа фон дер Палена…

Сделано это было под предлогом инспекционной поездки в Лифляндию и Курляндию, однако Пален не обольщался. Строго говоря, ни для кого не была секретом холодная, лютая ненависть вдовствующей императрицы к графу. Столь сильное чувство преследовало Марию Федоровну с того самого дня, как ей сообщили о смерти супруга. Почему-то именно Палена особенно сильно ненавидела она, хотя хитрый курляндец даже не присутствовал в спальне императора, которому тогда сначала предложили подписать отречение от престола и которого потом прикончили. Не явился туда – и все тут. То ли он не хотел марать руки в крови бывшего благодетеля, то ли сомневался в исходе дела – бог весть. Однако именно Пален все-таки был душою заговора, и вдовствующая императрица хотела – нет, жаждала! – если не крови его, то позора.

А главное, что и Александр ускользал из его рук, выжидая случая, чтобы окончательно освободиться от человека, которому был всецело обязан нынешним своим положением. И он с жадным вниманием выслушивал россказни о неких небесных знамениях, которые являлись там и сям, не просто порицая всевластного министра и осуждая его, но впрямую обвиняя в гибели Павла. Так, в одной из церквей вдруг появилась икона с надписью: «Мир ли Замврию, убийце государя своего?» С легкой руки госпожи Нелидовой слухи о чуде пошли гулять по всему Петербургу, и все те, кто не одобрял цареубийства, увидели в надписи прямой намек на роль, сыгранную Паленом. Он, впрочем, и в ус не дул, а распространителей слухов велено было сечь нещадно и прилюдно, чтобы воду не мутили. Затем Мария Федоровна поставила сына в известность, что ноги ее не будет в Петербурге, доколе там останется «сей гнусный интриган». Александр призадумался… А Мария Федоровна вызвала к себе митрополита Амвросия.

Этот человек возвышением своим был обязан покойному императору Павлу, которому не мог нравиться прежний митрополит Гавриил, любимец его матери Екатерины. Особенно любил Павел Амвросия за его приверженность Мальтийскому ордену и за покровительство расширению католических церквей в России. Павел называл это веротерпимостью, хотя нормальный человек назвал бы вероотступничеством. Но Павел не был нормален…

Однако вернемся к Палену. В один из воскресных дней, с особой торжественностью отслужив обедню в Никольском морском соборе, Амвросий в парадной карете подъехал к дому петербургского генерал-губернатора. Медленно вышел из кареты и долее обычного оставался у губернаторского подъезда, желая привлечь к себе как можно более внимания простого народа. Когда действительно огромная толпа прихлынула к подъезду губернатора, увидавши митрополита и желая получить его благословение, тот вошел в дом Палена. После обоюдных приветствий и разговоров о пустяках Амвросий объявил Петру Алексеевичу причину своего визита к нему и, взяв под руку, подвел к окну, из которого можно было видеть огромное скопище собравшихся людей. Амвросий своим густым, значительным голосом сказал графу, что советует ему как можно скорее оставить Петербург, если он не хочет быть растерзанным в клочки народом, который уже не скрывает своей ненависти к нему за его страшные деяния, и что стоит только митрополиту сказать два слова, как не останется в живых не только генерал-губернатор, но и сам дом его будет разметен по камешку.

Пален, один из величайших интриганов своего времени, мог оценить и хорошую интригу другого лица. Однако сейчас он увидел только грубо сработанную провокацию, которая могла иметь успех лишь потому, что зиждилась на явном одобрении Марии Федоровны и негласном – самого молодого государя. Петр Алексеевич понял, что изгнание его предрешено, однако решил подождать еще день, не предпринимая никаких шагов.

И вот свершилось! Граф получил приказание о необходимости провести инспекционный рейд – якобы с целью проверки кордонов, учрежденных на берегах Балтийского моря на случай нападения англичан. Причем первый министр был извещен не лично императором, а новым прокурором Беклешовым – буквально через четверть часа после аудиенции у Александра. Это выглядело странно и оскорбительно. Враз и многозначительно – и совершенно однозначно. Пален, который всегда шутливо сравнивал себя «с теми маленькими куколками, которые можно опрокидывать и ставить вверх дном, но которые опять становятся на ноги», понял: он опрокинут окончательно. Корабль его Фортуны потерпел крушение у самого входа в гавань, когда, казалось бы, ему нечего опасаться. Премудрый вельможа, искушенный царедворец, граф Петр Алексеевич фон дер Пален сразу сообразил: в пути (или, самое позднее, в первые же дни по прибытии на место) его нагонит приказ более не возвращаться в столицу, а остаться в Курляндии «до получения противоположного волеизъявления императора».

Впрочем, граф и сам не намерен был более возвращаться в Санкт-Петербург без личной просьбы государя, поэтому заготовил прошение об отставке, которое будет отправлено в Зимний дворец с первой же почтою, с первой же заставы. Пален был убежден: Александр никогда не попросит его вернуться! Просто потому, что Пален посадил его на трон. Ведь только Пален знал, как сильно в глубине души Александру хотелось взойти на него… Любой ценой! За это знание, за помощь теперь и предстояло заплатить добровольной, гордой отставкой.

Один умный человек, который всю жизнь только и занимался тем, что устраивал перевороты и плел интриги, как-то сказал: «Участвовать в заговорах – все равно что пахать море». А море пахать опасно: можно отойти слишком далеко от берега и невзначай потонуть – с ручками, ножками, конягою и плугом…

Едва закончились первые шесть недель траура, как Мария Федоровна снова стала присутствовать на всех приемах. Обыкновенно жила она в Павловске и казалась вполне довольной своими новыми обстоятельствами.

Конечно, она была великая лицемерка. Александр просто ребенок перед ней! Мария Федоровна до истерики желала царствовать и прилагала все силы, чтобы устранить людей, которые положили конец прежнему царствованию. Дело было, конечно, в том, что акт отречения изначально составили в пользу Александра, а не на ее имя. Только Александра хотели видеть императором – вот чего вдовствующая императрица не могла простить заговорщикам, а вовсе не смерти измучившего ее супруга! Поэтому она изо всех сил старалась настроить сына на жестокость и несправедливость по отношению к людям, изменившим государственный строй России. Во многих несправедливостях была повинна прежде всего Мария Федоровна – а уж потом его совесть, которая всегда оставалась неспокойной.

Единственное, что утешало Александра, это данная Паленом клятва, что то его неосторожное письмо было сожжено немедленно. Петр Алексеевич дал сию клятву, поддавшись мгновенной жалости к испуганному мальчику, в которого мгновенно превратился новый русский император. И как же он потом жалел, что уступил первому побуждению! Дело было даже не только в его собственной сломанной судьбе. В глубине души Пален был согласен со сдержанными и на редкость разумными словами Платона Зубова, высказанными им на другой день после переворота, когда какой-то человек завистливо сказал, что вот-де князь теперь на гребне успеха, его можно поздравить, благодарность императора, конечно, не заставит себя долго ждать…

– Не в этом дело, – сказал тогда Платон Александрович. – Теперь главное, чтобы никого из нас в благодарность не наказали.

Честно говоря, в возможность наказания никто не верил и верить не хотел! Угнетенное настроение постепенно – а кое-где и резко! – сменялось всеобщим весельем. О смерти императора уже начали ходить анекдоты. Говорили, к примеру, что он просил у своих убийц отсрочки, чтобы собственноручно составить регламент собственных похорон. Даже и сами похороны не обошлись без комического элемента! Как ни странно, привнес его не кто иной, как тот самый Евгений Вюртембергский, чье появление в России и намерения Павла сделать его своим наследником ускорили события переворота.

Церемония погребения императора Павла проходила, конечно, очень пышно. Длинный поезд двигался весьма дальними окольными путями из Михайловского дворца, через Васильевский остров, к крепостной церкви, новому месту погребения царей. Траурная шляпа принца Евгения своими длинными, низко спускавшимися полями заслоняла ему обзор, а плащ, путавшийся в ногах, мешал идти той размеренной поступью, каковой принято ходить на похоронах. Несколько раз неуклюжий, приземистый мальчик обгонял шествие царской фамилии, а потом споткнулся и свалился с ног у самого катафалка. Окружающие не смогли удержаться от смеха, тем более что принц Вюртембергский, кое-как поднявшись, снова повалился через несколько шагов. Кончилось все тем, что великий князь Константин взял его под руку и потащил за собой, повторяя:

– Держись за меня крепко, чтобы тебе опять не попасть в беду!

Александр же глядел на принца хоть и любезно, но холодно, словно никак не мог простить, что из-за этого толстого мальчишки претерпел столько неприятностей и сделал столько неосторожных шагов. Может быть, он вспоминал в те минуты строки из «Фауста» своего любимого Гете: «Ты думаешь, что ты двигаешь, а это тебя двигают!» Или латинское изречение: «Покорного су€дьбы влекут, строптивого – волокут!»

* * *

Толпа любит перемены, и поэтому наступление нового царствования так или иначе всегда приветствуется. Строго говоря, приветствовали не столько начало нового, сколько окончание прежнего царствования.

Невозможно описать восторг столицы при распространении вести о смерти Павла на рассвете 12 марта. Она неслась по городу во всех направлениях с бешеной скоростью. Каждый спешил ее передать своим знакомым. Люди вбегали в еще спящие дома, крича из передней:

– Ура! Поздравляем с новым государем!

Где дома были заперты, там сильно, с криком стучали так, что будили заодно всю улицу, и любому перепуганному лицу, высунувшемуся из окошка, провозглашали свежую новость. Тогда и эти люди тоже выбегали из домов и принимались носиться по городу, разнося радостную весть. Многие были так восхищены, что со слезами на глазах бросались в объятия к незнакомцам и с лобызаниями поздравляли их с новым государем.

В девять утра на улицах творилась такая суматоха, какой никогда никто не помнил. К вечеру во всем городе не стало шампанского. Один не самый богатый погребщик продал его в тот день на 60 тысяч рублей! Пировали во всех трактирах. Приятели приглашали за свои столы вовсе случайных людей и напивались допьяна, беспрестанно повторяя радостные выклики. Всюду: в компаниях, на улицах, на площадях – звучало: «Да здравствует новый император!»

Город, имевший более 300 тысяч жителей, напоминал один большой дом умалишенных. Правда, все помешались от одной причины – от счастья!

Еще бы! Не было, например, больше обязанности снимать шляпу перед Зимним дворцом. А до того и в самом деле приходилось крайне тяжело: когда необходимость заставляла идти мимо дворца, предписывалось и в стужу и в ненастье маршировать с голой головой из почтения к безжизненной каменной массе. Не обязаны были теперь дамы выпрыгивать из экипажей при встрече с императором (одна лишь вдовствующая императрица требовала к себе пока такого почтения).

Повеселевший, постепенно привыкающий к своей участи Александр ежедневно гулял пешком по набережной в сопровождении одного только лакея. Никакой охраны! Да и зачем? Всюду он встречал только приветливые лица. Как-то раз на Миллионной улице он застал солдата, дерущегося с лакеем.

– Разойдетесь ли вы? – закричал он им. – Полиция вас увидит и возьмет обоих под арест!

У него спрашивали, следует ли разместить во дворце пикеты, как было при Павле.

– Зачем? – удивился он. – Я не хочу понапрасну мучить людей. Вы знаете, как послужила эта предосторожность нашему отцу!

Привоз книг из-за границы снова был дозволен; разрешили носить и платье, кто какое хотел, с лежачим или стоячим воротником. Через заставы можно было выезжать без пропускного билета от плац-майора. Все пукли, к общей и величайшей радости, были обстрижены (столь небольшая вольность была воспринята всеми, особенно солдатами, как величайшее благодеяние!). Начали носить любимые прически а la Titus. Косы пока еще сохранились, но имели теперь в длину четыре вершка и должны были завязываться на половине воротника.

Панталоны стали до колен, и круглые шляпы снова появились на головах. Как-то раз все посетители в приемной губернатора бросились к окнам: по улице проходила первая круглая шляпа! Можно без преувеличения сказать, что разрешение носить эти шляпы вызвало в Петербурге не меньшую радость, чем уничтожение страшной Тайной экспедиции.

Дамы с не меньшей радостью облеклись в новые платья. Экипажи, имевшие вид старых немецких колымаг, исчезли, уступив место русской упряжи, с кучерами в национальной одежде и форейторами (что было строго запрещено Павлом!), которые стремительно, с криками: «Пади, пади!» – проносились по улицам. Как всегда это водилось в России. Все ощущали, словно с рук их свалились цепи. Всю нацию словно бы выпустили из каземата.

Несколько сот узников Тайной экспедиции увидели свет божий – это было первым приказом нового императора. Петропавловская крепость в первый раз опустела вдруг и надолго. Всего было освобождено около семисот человек. Никто не занял освободившиеся камеры, даже генеральный прокурор Обольянинов, обер-шталмейстер Кутайсов и генерал Эртель (единственные жертвы из числа приближенных Павла!) были уволены от службы без всяких преследований. В столицу вернулись артиллерии полковник Алексей Петрович Ермолов, писатель Александр Николаевич Радищев, которому возвратили звание коллежского советника и крест четвертой степени.

Уже с 13 марта (сразу после ликвидации Тайной экспедиции) было снято запрещение на вывоз и ввоз продовольственных товаров. Оживилась торговля. Затем объявили амнистию беглецам, укрывающимся за границей, – все вины их, кроме смертоубийства, предавались забвению. Восстановили дворянские выборы. Чиновникам полиции предписывалось «отнюдь из границ должностей своих не выходить, а тем более не дерзать причинять никому никаких обид и притеснений». Разрешен был ввоз нот и распечатаны закрытые ранее типографии, разрешено печатать в России книги и журналы. Уничтожены позорные виселицы, поставленные в городах при публичных местах, где прибивались таблички с именами провинившихся лиц.

Для войск была принята новая форма, и живые призраки времен Семилетней войны наконец-то исчезли с глаз…

Вскоре даже скептики начали одобрительно подумывать, что цель и в самом деле оправдывает средства!

До самой своей смерти в 1826 году граф Петр Алексеевич фон дер Пален (он пережил Александра на несколько недель) не покидал своего курляндского имения, где он аккуратно в каждую годовщину 11 марта напивался допьяна и крепко спал до следующего утра – до годовщины начала нового царствования, в жертву которому он принес свою блестящую карьеру и саму жизнь.

Александр же, обязанный ему властью и даже, очень может статься, жизнью, предпочитал никогда не упоминать о нем и играть роль человека, который был вынужден взять власть в свои руки.

Однако в это мало кто верил…

Елена Арсеньева

«Ступайте царствовать, государь!» (Александр Первый, Россия)

Той мглистой весной 1801 года русский двор, запертый в Михайловском замке, охранявшемся наподобие средневековой крепости, влачил скучное и однообразное существование. Поместив свою признанную любовницу, княгиню Гагарину, и непризнанную, мадам Шевалье, здесь же, император Павел уже не выезжал из дворца, как это он делал прежде. Даже его верховые прогулки ограничивались так называемым третьим Летним садом, куда, кроме самого Павла, императрицы и ближних лиц свиты, никто не допускался.

Аллеи парка или сада постоянно очищались от снега, но все-таки казались тесными и неудобными. Во время одной из прогулок (это было 11 марта) Павел вдруг остановил коня и, оборотясь к шталмейстеру Муханову, оказавшемуся рядом, взволнованно сказал:

– Мне кажется, я задыхаюсь, мне не хватает воздуха! Я чувствую, что умираю. Неужели они все-таки задушат меня?

Оторопевший при виде его безумных, остекленевших глаз, Муханов пробормотал:

– Государь, это, вероятно, действие оттепели.

– При чем здесь оттепель? – раздраженно воскликнул Павел. – Вот послушайте, какой я видел нынче сон! Снилось мне, будто какие-то люди в масках долго втискивали меня в парчовый тесный кафтан. Было это столь мучительно, что я едва не кричал от боли.

– Сон есть сон, – рассудительно произнес прозаичный Муханов. – Я, как человек просвещенный, снам не верю. Все это бабушкины сказки, а душно – к оттепели.

Павлу было что возразить Муханову. Как-то ему приснилось, будто некая невидимая и сверхъестественная сила возносит его к небу. Он часто от этого просыпался, опять засыпал и вновь бывал разбужен повторением того же самого сновидения. И что же? В Гатчину, где пребывал Павел (в то время еще только цесаревич, изрядно задержавшийся в этом звании), прибыл из Петербурга гонец, Николай Зубов, брат Павла, фаворита императрицы Екатерины, и сообщил Павлу Петровичу, что его матушка-императрица помирает. И померла! И вознесло его наконец на престол – сон оказался вещим. А ну как и этот… неприятный, страшный…

О неприятном и страшном думать не хотелось, поэтому император более ничего не сказал своему разумному и просвещенному шталмейстеру, только головой покачал, и его неприветливое лицо сделалось еще более сумрачным. Так в молчании и возвратились во дворец.

В тот вечер в замке был дан концерт, а потом ужин. Госпожа Шевалье в малиновом «мальтийском» платье (император Павел был магистром Мальтийского ордена в России и всем цветам предпочитал малиновый – цвет мантий кавалеров ордена) пела, однако император, против обыкновения, обращал не много внимания на ее рулады. Он находится в самом худшем своем настроении. Императрица Мария Федоровна тоже казалась обеспокоенной. Великий князь Александр и его супруга Елизавета Алексеевна поглядывали на нее с тревогой, но в то же время пытались скрывать свое настроение от государя.

Между концертом и ужином тот вдруг удалился, не сказав никому ни слова, и долго отсутствовал. Наконец воротился. Стал перед Марией Федоровной и принялся смотреть на нее с насмешливой улыбкой, скрестив на груди руки и тяжело дыша. Это служило у него признаком гнева, поэтому императрица мгновенно встревожилась и сидела ни жива ни мертва, не смея слова сказать своему неприятному и грозному супругу. Она с явным облегчением перевела дух, когда он отошел, однако теперь настал черед дрожать великим князьям, перед которыми Павел повторил свои пугающие маневры. Затем он резко прошел в столовую.

Принц Евгений Вюртембергский, недавно привезенный из скромненького германского княжества с явным намерением постращать наследника Александра Павловича (вот возьмет папенька, да передумает, да посадит на трон этого худородного кузена!), еще не привыкший к таким «шуточкам», испуганно спросил Шарлотту Ливен, воспитательницу великих князей, присутствовавшую здесь же:

– Что это значит?

– Это не касается ни вас, ни меня, – сухо ответила она.

Сели за стол. Нынче вечером здесь царила гробовая тишина.

Обыкновенно Павел приказывал призвать шута Иванушку, который беззастенчиво кривлялся: император, капрал по сути своей, любил самые грубые шутки, не чувствуя ни малейшей неловкости, когда Иванушка отпускал скабрезности и сальности в присутствии дам. Однако несколько дней назад Иванушка крепко проштрафился, когда, желая развлечь общество, вдруг начал весело гадать, что от кого родится.

От Марьи Федоровны должны были родиться ангелочки, крылышки, салфеточки и прочая такая же дребедень. От великой княгини Елизаветы, нежной красавицы, – бутоньерки с цветами. Вообще в тот последний вечер во дворце Иванушка был с дамами весьма галантен, против своего обыкновения. Это наскучило императору. Вцепившись в ухо шута так, что тот взвыл, Павел спросил:

– А от меня что родится?

– От тебя? – простонал шут, все еще кривясь от боли. – Кнуты да розги, штрафные роты и шпицрутены, а еще тараканы да пауки восьминогие.

При его словах все присутствующие невольно взглянули на мальтийские кресты, украшающие одежду каждого. В них и впрямь было что-то паучье, даже странно, что никто не замечал этого раньше. Осмотрелся и Павел – и явственно побледнел. Он сделал попытку содрать мальтийский орден с рукава и груди, потом одумался и, с силой отшвырнув Иванушку, перекрестился. А затем обрушил на шута всю силу своего гнева, в котором явственно сквозил ужас. Раньше Иванушке сходило и не такое, однако в тот вечер ему не повезло.

С тех пор за ужинами стало тихо, невесело, но такой поистине гробовой тишины, как в тот вечер, не было еще никогда.

По окончании трапезы великие князья и княжны хотели, по обычаю, приложиться к руке императора, поблагодарить его, но он растолкал детей и направился к выходу. Александр, неважно чувствовавший себя в последнее время – то ли от волнения, то ли простудившийся в вечной сырости Михайловского замка, – громко чихнул.

– Исполнения всех желаний, ваше высочество! – иронически воскликнул император.

Александр невольно пошатнулся. Императрица отчего-то вдруг громко заплакала. Император взглянул на нее, передернулся и, бросив фразу, которой потом был придан особенный, роковой смысл: «Чему быть, того не миновать!» – твердой поступью направился в покои княгини Гагариной.

В этот вечер Павел не уходил от своей любовницы долее обыкновенного. Он даже написал у нее несколько писем, в том числе – все еще болевшему графу Ливену, военному министру. Анна Гагарина наконец-то добилась от императора серьезного подарка: он решился заменить Ливена мужем фаворитки, молодым человеком, не имевшим ни образования военного, ни опыта, представлявшего собой полное ничтожество. Однако он кропал чувствительные, хотя и маловразумительные стишки и был чрезвычайно снисходителен к милым шалостям супруги с императором. Еще один Амфитрион!

Ливену Павел объявил о своем решении в таких выражениях:

«Ваше нездоровье продолжается слишком долго, и так как дела ваши не могут прийти в порядок от ваших мушек, то вы должны передать портфель военного министра князю Гагарину».

Ливен болел немногим больше месяца, но о понятии справедливости Павел имел очень отдаленное впечатление.

Затем государь отправился в свою комнату, запер покрепче дверь, ведущую в покои императрицы (чтобы законная жена, Боже упаси, не вошла к нему среди ночи!), и улегся в постель.

Он лежал без сна и вспоминал одну странную историю, приключившуюся с ним около двадцати лет назад, в ноябре 1781 года.

В тот осенний вечер великий князь Павел отправился на прогулку со своим приятелем, Александром Борисовичем Куракиным, одним из немногих людей, которым он доверял. Мало было удовольствия идти вдоль Фонтанки под ветром, однако разговор они вели откровенный, а во дворце Павел опасался чужих ушей.

– Я превращен в какой-то призрак, – говорил Павел. – Я поставлен в самое постыдное положение, потому что не допущен ни к какой реальной власти.

– Но ведь ваша матушка еще, по счастью, жива, – возражал Куракин. – О какой реальной власти можно теперь говорить?

– То, что она творит с высоты своего положения, всецело основано на славолюбии и притворстве. О торжестве закона никто и не помышляет! Я мечтаю о внедрении среди дворянства строго нового мышления, основанного на четком понимании своих прав и обязанностей.

– Ну, насчет прав, как я понимаю, никто не возражает, ваше высочество. А вот насаждение обязанностей… – хмыкнул Куракин.

– Это да! – сурово кивнул Павел. – Просто-таки помешались все нынче на своих правах. Или вот еще – на идеях каких-то. Что за дурацкое словечко – идеи? Не идея никакая, а мысль! Раньше попросту говорили – «я думаю». Теперь – «мне идея в голову пришла». Как пришла, так и ушла, в голове ничего не сыскавши! Вот и государыня-матушка тоже об том же. Надо же такое измыслить: учреждать воспитательные дома и женские институты, чтобы создать «новую породу людей». Заладили болтать, как во Франции: равенство, братство! Доведут с такими-то глупостями страну до революции. Чтобы все были равными, надо прежде всего одеваться одинаково. А то на одном лапти, на другом стоячий воротник до ушей с таким галстухом, что от него помадами и духами за версту несет. У одного на столе пустые шти, у другого восемнадцать перемен блюд, да еще роговая музыка под окнами играет. А надо как? Ежели шляпы – у всех одинаковые, треугольные, никаких круглых. Ежели пукли – у всех одни и те же, по три штуки справа и слева. Вот тебе и вся «новая порода». Люди, говорю я ей, должны по ранжиру быть расставлены, каждый на своем месте, как в гвардии на посту: пост сдал – пост принял. Никаких глупостей, никакого вольнодумства! А если что не так – сечь до потери сознания, а то и пушками, пушками… И все как рукой снимет. Непорядка в стране меньше будет. И знаешь, друг Куракин, что мне матушка ответствовала? Ты, говорит, лютый зверь, если не понимаешь, что с идеями нельзя бороться при помощи пушек…

– Ну что вы хотите, сударь, ваша матушка все-таки женщина. Не может ведь женщина повсюду бегать сама, входить во все подробности, – примирительно отозвался Куракин, слышавший все это не в первый и не в десятый, а по меньшей мере в сто первый раз: недовольство цесаревича буквально каждым шагом матери-императрицы давно стало притчей во языцех.

– Конечно! – вспылил Павел. – В том-то и дело! Потому-то ma chienne nation[1] только и желает, чтобы им управляли женщины. Ты вспомни: на русском престоле уже почти шестьдесят лет сидят бабы! Надо выдвинуть в ущерб им принцип мужской власти. Власти, а не этих юбок… То им фижмы, то кринолины, то мушки, то еще что-нибудь. И в государственных делах так же: что в голову взбредет, то и сотворю. Когда я достигну престола, буду входить во все подробности управления. Помяни мое слово.

Александр Куракин молчал.

– О чем ты подумал? – взволнованно спросил Павел тонким, злым голосом. – Я знаю, о чем ты подумал! Что мне следовало бы сказать не «когда я достигну престола», а «если я его достигну»! И не возражай. Я знаю. Я вижу тебя насквозь!

Да, то, что он влачит затянувшуюся судьбу наследника при женщине-императрице, было для Павла постоянным больным местом и даже не любимой мозолью, а открытой раною. Мать и сын находились в состоянии бесконечной дуэли. Павел был просто помешан на том, что он достоин большего, в то время как права его попираются, отчего гордость и обидчивость развились в нем до непомерной, преувеличенной степени.

К тому же в нем никогда не утихали сомнения, в самом ли деле он сын покойного императора Петра Федоровича. Хотя вполне достаточно было бы просто посмотреть в зеркало, чтобы получить доподлинный ответ: сходство отца и сына было разительным. Однако к этому вопросу Павел продолжал относиться с поистине инквизиторским любопытством. Стоило ему увериться, что он истинно сын Петра, как честолюбивые устремления вспыхивали в нем с новой силой, он начинал ненавидеть мать… совершенно упуская из виду (со свойственной ему пристальной внимательностью к мелочам, но неумением делать из них глубинные, логические выводы), что по законам Российской империи он не имеет никакого права на престол. Прежде всего потому, что закона о престолонаследии в Российской империи никогда не было.

Нет, ну в самом деле! Трон в России всегда переходил «по избирательному или захватному праву», а проще сказать, «кто раньше встал да палку взял, тот и капрал». Петр Великий помнил старинную «правду воли монаршей», то есть произвольную власть государя самому выбирать себе наследника, но сам он не успел воспользоваться тем правом, вот и пошла после него череда императоров и императриц, захватывавших русский трон при помощи государственных переворотов. Елизавета Петровна, надо отдать ей должное, выбрала себе законным преемником Петра Феодоровича, отца Павла, но сам-то Петр ничего не сделал для интересов своего сына. Таким образом, после его смерти Павел в глазах закона был полное ничто и всецело зависел от произвола матери. Это и сводило его с ума.

Он жил, никому не веря. Первая жена, немецкая принцесса Вильгельмина, в крещении Наталья Алексеевна, изменяла ему с лучшим его другом, Андреем Разумовским, заядлым пожирателем женских сердец. Совсем даже не факт, что ребенок, при рождении которого она умерла в апреле 1776 года, был его сыном, а не русского Казановы. Вторая жена, Мария Федоровна, она же принцесса София-Доротея, была достойна Павла мелочностью и придирчивостью ограниченного ума… К тому же она так же строила замки своего честолюбия на пустом месте и неустанно подогревала устремления своего мужа, хотя в вопросах государственной власти понимала еще меньше, чем в грамматике и правописании, в которых была не просто слаба – понятия о них не имела.

Павел порою ненавидел жизнь, потому что она была исполнена страдания. Он жил, ни на кого не надеясь, всех постоянно подозревая в злоумышлениях, по крайности – в скрытых издевках. В глубине души он чувствовал слабость своего характера, но признать ее было для его непомерной гордыни невозможно. Он яростно завидовал своему великому предку Петру Алексеевичу. Если бы обладать такой же мощью натуры, такой твердостью духа, такой богатырской статью, жизненной силой! Тогда мать трепетала бы перед ним, а не он перед нею! А он трепещет, увы, и презирает себя за это, и ненавидит, еще пуще ненавидит ее…

Внезапно Павел заметил в глубине одной подворотни очень высокую фигуру, завернутую в длинный плащ, в военной, надвинутой на лицо треугольной шляпе. Похоже было, человек ждал кого-то, однако, когда Павел и Куракин поравнялись с ним, он вышел из своего укрытия и пошел слева от Павла, не говоря ни слова.

Павел оглянулся. Странным показалось ему, что на охрану появление сего человека не произвело никакого впечатления, хотя несколько минут назад они палками отогнали прочь какого-то нищего, который спьяну вздумал просить милостыньку у императора. Куракин тоже шел с равнодушно-сонным видом, погруженный в какие-то свои мысли.

Впрочем, прислушавшись к себе, Павел вдруг ощутил, что не испытывает никакого страха. Мысль о том, что странный человек может быть убийцей, не трогала его сознания. Удивительным казалось только то, что ноги неожиданного спутника, касаясь брусчатки, издавали непонятный звук, словно камень ударялся о камень. Павел изумился, и это чувство сделалось еще сильнее, когда он вдруг ощутил ледяной холод в своем левом боку, со стороны незнакомца.

Павел вздрогнул и, обратясь к Куракину, сказал:

– Судьба нам послала странного спутника.

– Какого спутника? – спросил Куракин.

– Господина, идущего у меня слева.

Куракин раскрыл глаза в изумлении и заметил, что у великого князя с левой стороны никого нет.

– Как? Ты не видишь человека между мною и домовою стеною? – удивился Павел, продолжавший слышать шаги незнакомца и видеть его шляпу, его мощную фигуру.

– Ваше высочество, вы идете возле самой стены, и физически невозможно, чтобы кто-нибудь был между вами и оною стеною, – благоразумно возразил Куракин.

вернуться

1

Здесь: Мой дрянной народ (франц.)

Павел протянул руку влево – и точно, вместо того чтобы схватить незнакомца за плечо, ощупал камень. Но все-таки незнакомец находился тут и шел с цесаревичем шаг в шаг, и поступь его была как удары молота по тротуару.

Павел взглянул на него внимательнее прежнего. Тот как раз в то мгновение повернулся, под шляпой сверкнули глаза столь блестящие, каких он не видал никогда ни прежде, ни после. Они смотрели прямо на Павла и, чудилось, околдовывали его.

– Ах! – сказал он Куракину. – Не могу передать тебе, что я чувствую, но только во мне происходит что-то особенное.

Павел начал дрожать – не от страха, но от холода. Казалось, что кровь застывает в его жилах. Вдруг из-под плаща, закрывавшего рот таинственного спутника, раздался глухой и грустный голос:

– Павел!

– Что вам нужно? – откликнулся тот безотчетно.

– Павел! – опять произнес незнакомец, на сей раз, впрочем, как-то сочувственно, но с еще большим оттенком грусти.

Потом он остановился. Павел сделал то же.

– Павел! Бедный Павел! Бедный князь! – раздался голос.

Павел обратился к Куракину, который также остановился, удивляясь, что происходит с его высочеством.

– Слышишь? – спросил Павел взволнованно.

– Ничего, – отвечал тот, – решительно ничего.

– Кто вы? – сделав над собою усилие, спросил цесаревич, и Куракин вздрогнул, потому что ему показалось, будто Павел сошел с ума: он разговаривал с пустотой. – Кто вы и что вам нужно?

– Кто я? Бедный Павел! Не узнаешь? А ведь ты только что вспоминал меня. Я тот, кто принимает участие в твоей судьбе. Живи по законам справедливости, и конец твой будет спокоен. Не разводи пауков в доме своем, не то они задавят тебя.

Произнеся столь странную речь, незнакомец в плаще снова двинулся вперед, оглядываясь на Павла все тем же проницательным взором. И как тот остановился, когда остановился его необычный спутник, так и теперь он почувствовал необходимым пойти за ним.

Дальнейший путь продолжался в молчании, столь напряженном, что и встревоженный Куракин не мог сказать ни единого слова.

Наконец впереди показалась площадь между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец прямо пошел к одному, как бы заранее отмеченному, месту площади. Великий князь остановился.

– Прощай, Павел! – произнес человек в плаще. – Ты еще увидишь меня опять здесь. Помни: берегись пауков!

При этом шляпа его поднялась как бы сама собой, и глазам Павла представился орлиный взор, смуглый лоб и строгая улыбка… его прадеда Петра Великого.

– Не может быть! – вскричал Павел, едва не теряя сознания от страха и удивления. А когда пришел в себя, никого, кроме них с Куракиным, уже не было на пустынной площади.

На этом самом месте летом будущего года императрица Екатерина Алексеевна возведет монумент, который изумит всю Европу. То будет конная статуя, представляющая царя Петра, помещенная на скале. И вовсе не Павел посоветовал матери избрать данное место, названное или, скорее, угаданное призраком. Он вообще опасался вспоминать о той ночи и не знал, как описать чувство, охватившее его, когда он впервые увидал памятник Петру. Но тот холод, который пронизал его слева, он словно бы продолжал ощущать до конца жизни. И его не оставляла уверенность, что, хоть Петр явился поговорить с ним, он сделал это не из сочувствия, не из расположения, а из некоего жалостливого презрения к своему потомку.

Павел никогда никому не верил! Даже призракам.

А слова о каких-то там пауках показались ему сплошной невнятицей. Или он только делал вид, что не понял их?

Но вот сейчас, ночью, он смотрел на свой шлафрок, брошенный около кровати на пол и усеянный, как и вся прочая одежда, эмблемами Мальтийского ордена – крестами, – и видел в них многочисленные изображения пауков, которых он сам впустил в свой дом.

Однако Павел был слишком самонадеян для того, чтобы признавать свои ошибки.

«Пауки – это не мальтийские кресты, – сказал он твердо. – Это заговорщики!»

Да, заговорщики! Император теперь точно знал о существовании заговора. Граф Пален подтвердил его догадки. Как хорошо, что Пален в курсе всего, ему можно доверять. Можно…

Глаза императора слипались. Завтра с утра надо будет решить дело с Евгением Вюртембергским. Поговорить с Екатериной, на которой Павел решил его женить, чтобы сделать наследником. А Александру место в крепости. Именно в крепости!

И Павел усмехнулся злорадно. Вот сюрпризец он преподнесет семье!

Но император ошибался. Никаким сюрпризом его план ни для кого не был.

По дворцу уже не первый день ползли слухи, что Павел решил женить юного принца на одной из своих дочерей, Екатерине, усыновить и назначить своим наследником. Государыню и остальных детей он намеревался заточить кого в крепость, кого в монастырь. Более того! Княгиня Гагарина и граф Кутайсов слышали, как Павел ворчал: «Еще немного, и я принужден буду отрубить некогда дорогие мне головы!»

Слухи мгновенно выметнулись из дворца и стали известны в городе. Что характерно, они были всеми встречены с полным доверием. В глазах света император был способен на все – на все абсолютно! – для удовлетворения своих страстей и причуд. Заточить в крепость сыновей и назначить наследником толстенького немчика? Нет ничего невероятного. Сослать в монастырь или вовсе убить жену, чтобы жениться даже не на фаворитке своей, княгине Гагариной, а на французской шлюхе? Более чем возможно!

Павла откровенно считали сумасшедшим. Он сеял вокруг себя страх, смятение и некое общее предчувствие пугающих, но желанных событий. Всюду звучало одно: «Это не может дольше продолжаться!» Сам Константин Павлович как-то сказал горько: «Мой отец объявил войну здравому смыслу с твердым намерением никогда не заключать мир!»

А что же великий князь Александр? Ведь решение Павла назначить наследником Евгения Вюртембергского касалось прежде всего старшего сына императора, которого императрица Екатерина когда-то мечтала посадить на трон в обход Павла. Настроение Александра понять было трудно…

Он был назначен шефом Семеновского полка; а Константин – Измайловского. Александр, кроме того, стал военным губернатором Петербурга. Ему были подчинены военный комендант города, комендант крепости и петербургский обер-полицмейстер. Каждое утро в семь часов и каждый вечер в восемь великий князь подавал императору рапорт. Причем необходимо было давать отчет о мельчайших подробностях, касающихся гарнизона, всех караулов города, конных патрулей, разъезжавших в нем и его окрестностях. За малейшую ошибку следовал строгий выговор.

Великий князь был еще молод, характер имел робкий; а кроме того, он был близорук и немного глух (между прочим, последствия бабушкиного воспитания: желая воспитать во внуке особенную храбрость, Екатерина старалась приучить его с младенчества к звукам пушечной пальбы). При таких чертах должность шефа полка отнюдь не была для него синекурой и стоила многих бессонных ночей.

Оба великих князя смертельно боялись своего непредсказуемого отца, и, когда он смотрел сколько-нибудь сердито, они бледнели и дрожали, как два осиновых листка. При этом они всегда искали покровительства у других – вместо того чтобы иметь возможность самим его оказывать, как можно было ожидать от людей столь высокого положения. Вот почему они сначала внушали мало уважения и были не очень-то популярны в придворной среде и в гвардии.

Однако времена меняются. Популярность Александра росла, поскольку росла ненависть, предметом которой был его отец. Великого князя считали очень добрым человеком. Рассказывали, что иногда он бросался на колени, заступаясь за жертв государева гнева, становившихся все более многочисленными, а Павел не просто грубо обрывал его просьбы, но даже толкал ногой в лицо. Говорили, что Александр вставил в одно из окон своих покоев зрительную трубу, около которой постоянно дежурил доверенный слуга, чтобы караулить тех несчастных, которых повезут через Царицын Луг в Сибирь – прямиком с плац-парада, как злополучного Сибирского. При появлении зловещей тройки другой слуга должен был скакать к заставе, чтобы передать пособие сосланному…

Да, Александр открыто считал отца тираном и понимал, что от него можно ждать любых неприятностей, а то и откровенного злодейства. С другой стороны, Павел и сам был вечно настороже – он следил за каждым шагом своего наследника, пробовал застать его врасплох, часто неожиданно входил в его комнаты. Что он надеялся обнаружить? Думал застать сына репетирующим свою тронную речь? Бог весть…

Однажды, впрочем, императору повезло. На столе Александра он нашел раскрытую книгу. Это была трагедия Вольтера «Брут», раскрытая на странице, где находился следующий стих: «Rome est libre, il suffit, rendrons grвces aux dieux!»[2]

Молча воротясь к себе, Павел поручил Кутайсову отнести к сыну «Историю Петра Великого», раскрытую на той странице, где находился рассказ о смерти царевича Алексея…

Вообще-то вся царская семья всегда желала, чтобы Павла кто-нибудь сверг. Даже преданный Павлу граф Федор Ростопчин цинично писал в то время: «Великий князь Александр ненавидит отца, великий князь Константин его боится; дочери, воспитанные матерью, смотрят на него с отвращением, и все это улыбается и желало бы видеть его обращенным во прах».

Александр мечтал, чтобы «безумный тиран» перестал царствовать и мучить всех, начиная с самых близких ему людей. Каким образом достичь этого? Сын не знал и не хотел знать. Он предпочитал вздыхать и молча страдать. Образ мыслей его был неуловим, сердце непроницаемо. Павел считал его кротость слабохарактерностью, а сдержанность – лицемерием, в чем он, впрочем, не слишком оказался далек от истины. Однако имелись люди, которым необходим был другой Александр: сильный и решительный, во всяком случае, переставший колебаться в выборе между камерой в Петропавловской крепости, а то и эшафотом, с одной стороны, и троном Российской империи – с другой. Уже более года в недрах придворного общества вызревал заговор по свержению Павла с престола.

Самое удивительное в задуманном предприятии было то, что человек, ради которого оно планировалось, ради которого заговорщики готовы были расстаться с головами, изо всех сил делал вид, что знать ни о чем таком не знает, что никакого комплота вовсе не существует! Создавалось впечатление, что великого князя хотят посадить на трон силком.

Но времени на колебания у него больше не оставалось. Знамя победы не может стоять зачехленным в углу – оно должно развеваться перед полками! И если нет ветра, чтобы заставить его вольно реять, значит, знаменосец обязан размахивать им, дабы создать иллюзию победного шествия.

Роль знаменосца в данном случае сыграл граф фон дер Пален.

Петр Алексеевич Пален, военный губернатор Санкт-Петербурга, человек на редкость холодного темперамента, расчетливый, умный, обаятельный, хитрый, мудрый, вероломный и в то же время умеющий быть беззаветно преданным неким понятным только ему идеалам, понимал (или ему казалось, что он понимает) те причины, которые заставляли Александра колебаться и отмалчиваться в ответ на все сделанные ему намеки. Однако он не собирался оставлять великого князя в покое и ждал только удобного случая, чтобы им воспользоваться. Случай все не шел…

Тогда Пален решил рискнуть так, как умел делать только он один – он, кого его же земляки-курляндцы называли pfiffig – хитрый, лукавый. Конечно, pfiffig, конечно… Только во имя чего? Пален ничего не потерял при Павле, карьера его была стремительна, он сосредоточил в своих руках высшие посты в государстве, власть его почти не ограничена. Пален принадлежал к тому редкому типу царедворца, который служил не императору, а империи, не царю, а царству, не государю, а государству. Он служил великой, могучей, непобедимой, православной Российской империи. Ее международному престижу, ее прошлому и будущему! А человек, руководивший сейчас империей, делал все, чтобы уничтожить идеалы Палена, вдребезги разбить их. Вот почему Пален был готов не только к перевороту, но и к цареубийству. Вот почему не боялся рискованных шагов. «Бог надоумил меня», – скажет он потом. Да, возможно, он являлся единственным человеком, которого в ту пору Бог воистину не оставил!

Это произошло 9 марта. Придя, по обыкновению, к императору рано утром, в семь часов, Петр Алексеевич застал Павла очень озабоченным и не просто серьезным, но даже мрачным. Император стоял под дверью и, едва министр зашел, захлопнул за ним дверь и шел к столу за его спиной. Пален насторожился, однако остался внешне спокоен. Тем временем Павел забежал вперед и несколько мгновений разглядывал своего министра с новым, подозрительным, изучающим выражением. Потом выпалил:

– Вы были в Петербурге в 1762 году?

– Да, государь, – кивнул Пален, начиная понимать, куда ветер дует, и придавая лицу своему выражение истинного pfiffig’а: самое что ни на есть непонимающее. – Но что вы хотите сказать, ваше величество?

– Вы принимали участие в заговоре, лишившем престола моего отца? – начиная дрожать, выкрикнул Павел.

– Господь с вами, ваше величество, – покачал головой Пален. – Я был в то время слишком молод. Кто я был? Простой унтер-офицер в одном из кавалерийских полков. Сами посудите, мне ли было решать судьбу государства, быть действующим лицом в перевороте? Нет. Но почему вы спрашиваете?

Павел резко отвернулся, потом снова взглянул на министра, и во взгляде его смешались ненависть, и страх, и обычное для него выражение сдержанного безумия:

– Потому что… я чувствую, что и теперь хотят повторить то же самое!

На какой-то миг Пален ощутил, как у него мгновенно пересохли губы, а ладони похолодели. Но тотчас приступ испуга прошел, Пален взглянул на государя со слабой улыбкой, спросил, выделяя слова:

– Вы чувствуете или знаете наверняка, ваше величество?

Если он хотел успокоить императора, то едва ли преуспел. Павел сделался бледен:

– Знаю наверняка, говорите вы? Получается, я не ошибся! Получается, есть нечто, что мне следует знать!

Теперь успокоить его было уже невозможно. Пален знал по опыту: когда лицо Павла вот так желтеет, глаза начинают закатываться, а ноздри раздуваются, на него вот-вот накатит один из тех приступов бешенства, сладить с которыми не мог никто, ни окружающие, ни он сам. В ответ на увещевания, слезы, мольбы он мог только выдавить сквозь зубы: «Отстаньте! Не могу сдержаться!» – и продолжал буйствовать.

В русских деревнях встречаются иногда женщины, которых называют кликушами. Говорят, они одержимы бесом Кликой, который заставляет их буйствовать и неистовствовать. Именно кликуш порою напоминал Палену император, но если деревенскую бабу можно привести в чувство увесистой пощечиной, то не станешь же хлестать по физиономии императора… Пусть бы тебе и очень хотелось так сделать! Тут нужно было средство более радикальное, пощечина моральная, вернее сказать, хороший удар обухом. И Пален понял: вот тот случай, которого он ждал. Пан или пропал!

Граф скорбно опустил глаза:

– Вы правы, ваше величество. Заговор… заговор против вашей особы действительно существует.

Павел надул щеки и с шумом выпустил воздух изо рта.

– Вот как? – пробормотал он нерешительно, как если бы уже пожалел, что вообще затеял этот разговор.

– Да, именно так. Я знаю о заговоре, знаю заговорщиков, потому что сам из их числа.

– Что вы говорите? – робко улыбнулся Павел, вдруг понадеявшись, что все сейчас происходящее только глупая шутка.

– Сущую правду. Я состою в комитете заговорщиков, чтобы следить за ними и контролировать все их действия. Исподволь я ослабляю их решимость и расстраиваю планы. Все нити заговора у меня в руках, поэтому у вас нет причин беспокоиться: против вас злоумышляет лишь кучка безумцев. Того, что случилось во Франции, не будет! Также не ищите сходства между вашим положением и тем, в котором находился ваш несчастный батюшка. Он был иностранец, вы – русский. Его ненавидела гвардия, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы его уважаете. В те времена в Петербурге не было никакой полиции, теперь же она существует и настолько предана вам, что слова сказать нельзя, шагу нельзя ступить, чтобы мне о том немедленно не донесли.

вернуться

2

Рим свободен, довольно, возблагодарим богов! (франц.)

– Все верно, – кивнул император, видимо приободрившись. – Но дремать нельзя. Вы должны принять самые строгие меры…

– Конечно, государь, я готов их принять. Но мне нужны полномочия столь широкие, что я даже опасаюсь у вас их попросить. Ведь в списке заговорщиков очень непростые люди.

– Да мне все равно, кто там! Всех схватить! Заковать в цепи! В крепость их, в каторгу, в Сибирь!

– Я не могу. Я не могу! Я боюсь нанести вам смертельный удар, но… Простите, ваше величество, ведь во главе заговора ваши старшие сыновья и супруга!

– Я знал это, – ненавидяще прищурился Павел. – Вот что я и знал, и чувствовал!

Он даже ради приличия не сделал вид, будто огорчен. Более того, в глазах его светилось мстительное, почти довольное выражение. Павлу было известно, что окружающие втихомолку считают его чрезмерно подозрительным, почти безумным от тех страхов, которые вечно преследовали его, и теперь ощущал чуть ли не счастье от того, что оказался прав в своих подозрениях. Он был готов сейчас, немедленно же призвать к себе великих князей и императрицу, бросить им в глаза обвинения, а потом тут же, на глазах у всех, заковать в железы. Однако Палену кое-как удалось его утихомирить. Павел успокоился, начал находить удовольствие в продолжении интриги, решив поиграть с «предателями», как кошка с мышкой. Пален пообещал ему, что самое большее через неделю заговор окончательно созреет, и тогда…

На самом деле он уже знал, что Павлу осталось жить два, самое большее – три дня. Чтобы завершить дело, оставалось только одно: получить согласие Александра. И император дал своему министру последнее средство в борьбе против себя: он подписал приказ об аресте обоих великих князей и императрицы, вручив бумагу Палену с указанием пустить в ход в любой момент, который представится ему подходящим.

От императора Пален направился прямо в покои Александра и без лишних слов показал ему приказ императора. Потрясение молодого человека не поддавалось описанию. Едва ли не впервые Пален видел его в состоянии чувств искренних, не сдерживаемых привычной осторожностью и равнодушием. Великий князь был совершенно уничтожен.

– Идите… – только и мог выговорить он. – Идите. Потом, потом…

Пален вышел. Спустя час, когда он уже закончил дела в канцелярии императора и готовился уезжать из Михайловского дворца, в его кабинет неверной походкой вошел бледный Александр, швырнул на стол запечатанное письмо, не обратив внимания на любопытствующие взоры секретаря, и так же нервно вышел.

«Все кончено, – подумал Пален, холодея. – Я перестарался. Он струсил, он окончательно струсил и решил отказаться. Просит меня прекратить подготовку заговора. Столько сил, столько сил потрачено зря… Сделать ставку на Константина? Но тот ничтожество, бонвиван и юбочник. Неужели в письме отказ?»

Пален приказал секретарю выйти и начал распечатывать письмо. Вдруг за дверью послышались торопливые шаги. Министр сунул письмо в карман… и в следующую минуту даже его железное самообладание едва не дало изрядную трещину. В кабинет вошел, нет, ворвался император.

Видел ли он сына? Почему явился именно в эту минуту? Или предчувствия, которые бывают у безумцев особенно сильными, обострились и пригнали его сюда, где сейчас решалась судьба и его, и всего заговора?

– Я вот что хотел сказать вам, граф, – сумеречно промолвил Павел. – Бог с ней, с императрицей. Ну кто она такая? Глупая толстая баба, сентиментальная немка. Ее довольно чуть припугнуть, чтобы она сделала все, что я только пожелаю. Пусть ее живет. Но я настаиваю вот на чем: как только у вас появится какой-то реальный компрометирующий материал на великого князя Александра… ну, я не знаю, какое-нибудь письмо, расписка, записка, намек на то, что он участник комплота, нечто материальное, что я мог бы бросить ему в лицо… в ту же минуту он должен быть арестован. В ту же минуту, понимаете?

Если бы Пален мог, он бы сейчас рассмеялся. Император поздно спохватился! В ту минуту, когда его сын решил свернуть со своего тернистого пути, спрятаться в кусты…

– А что это у вас в кармане, милостивый государь? – вдруг с особенной, подозрительной интонацией спросил император, протягивая руку к тому именно карману, куда Пален только что сунул еще не распечатанное письмо великого князя.

Было велико искушение позволить ему взять его, дать возможность прочесть, что сын его – слабохарактерный щенок, такой же верноподданный тирана, как и большинство населения страны, которому, вообще говоря, безразлично, что с ней, со страной, происходит…

Уже в последний миг министр спохватился – и схватил государя за руку:

– Ах, ваше величество! Что же вы делаете? Оставьте! Вы не переносите табаку, а я нюхаю постоянно. Мой платок весь пропитан его запахом, вы сейчас же отравитесь.

Павел сильно сморщил свой и без того короткий нос:

– Фу, какое свинство! Нюхать табак! – Его передернуло. – Почему я до сих пор не додумался издать приказ, запрещающий нюхать эту гадость? Прощайте, сударь!

И он вышел так же внезапно, как появился, мгновенно забыв обо всем. Кроме своей последней мысли.

Пален покачал головой и достал из кармана письмо. Распечатал. Оно было написано по-русски, что поразило министра: великий князь Александр редко писал на родном языке, и одно это доказывало, как сильно он был взволнован.

«Граф! Полученные мною нынче известия оказались той соломинкой, которая сломала спину верблюда. Чаша терпения моего переполнилась. Вы знаете, я колебался сколько мог, но теперь кажусь себе не добродетельным человеком, а страфокамилом[3], который прячет в песок голову, в то время как охотник стоит в двух шагах от него. Сегодня я задавил в своей душе и сердце последние остатки того чувства, которое называется сыновней привязанностью. Отправить в каземат, а то и на плаху жену, подарившую ему десяток детей! Желать казнить двух старших сыновей! Итак, он не простил мне предпочтения, оказываемого мне бабушкой! Он всегда ненавидел меня, всегда завидовал – и вот решил расквитаться со мной. Да полно, человек ли это?! Сегодня я окончательно понял: опасное чудовище должно быть раздавлено – во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами – чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте. Ваш Александр».

Слово «ваш» было подчеркнуто двумя жирными чертами, как будто мало было всего того, что в приступе отчаянного самоотречения написал будущий русский государь.

Пален хотел бросить опасное письмо в камин, однако одумался и спрятал на груди, у сердца. И вдруг рухнул в первое попавшееся кресло, как будто ноги мгновенно отказали ему. Он не страдал избытком воображения, однако стоило представить, что Павел прочел бы это письмо…

Насчет будущего совместного царствования пока еще вилами на воде писано, но сегодня, как никогда раньше, великий князь Александр и первый министр граф фон дер Пален были близки к тому, чтобы совместно взойти на эшафот. И никакой pfiffig не помог бы!

Сердцебиение постепенно улеглось, министр дышал ровнее, спокойнее. Он мог быть вполне доволен сейчас: благополучно завершилась одна из самых сложных среди интриг, задуманных и воплощенных им, непревзойденным интриганом. Блистательная провокация принесла свои ожидаемые плоды!

Однако Петр Алексеевич отчего-то был невесел. В свои шестьдесят он видел в лицо столько образчиков подлости, эгоизма и лицемерия! И вот столкнулся с новым. Александр… Да чего, собственно, было ждать от него? Страх за собственную жизнь, инстинкт самосохранения – самый сильный движитель человеческой натуры. Ну удивительно ли, что решающим фактором для великого князя явилось намерение отца арестовать его? Что бы он там ни написал в своем запальчивом письме, абсолютно ясно: вовсе не боль за судьбу страны, а страх за собственную жизнь вынудил Александра встать в ряды заговорщиков, которые…

вернуться

3

Так в старину называли страусов.

Пален прекрасно понимал: какие бы честолюбивые устремления ни влекли на опасное предприятие Платона Зубова, Никиту Панина, генерала Беннигсена, Петра Талызина и всех прочих заговорщиков, решивших изменить государственный строй России, они разобьются о несокрушимую каменную стену, имя которой – Александр. Сделавшись императором, он постарается расквитаться с людьми, которые вовлекли его в заговор. Человек он по натуре своей такой, что непременно должен сыскать виноватых, которые подталкивали его к тому или иному опасному шагу. Сейчас виноват отец – отец должен быть убит. Ну а потом, когда Александру понадобится доказать, что руки его чисты и одежды белы…

«Боже, спаси тех, кто расчистит этому человеку путь к трону. Боже, спаси Россию!» – подумал Пален и тихо, печально засмеялся: ну не шутка ли фортуны, что во главе заговора против императора оказался самый обласканный им человек? Наверное, его назовут неблагодарным предателем. А ведь сие означает только одно: pfiffig. Хладнокровный, надменный, загадочный Пален – курляндец, лютеранин! – единственный из всех заговорщиков не ждал никаких благ для себя, не ждал благодарности от нового императора. Даже если бы кто-то сообщил ему сейчас, что он будет убит вместе с Павлом, и это не остановило бы Палена. Он единственный из всех думал прежде всего о державе.

О православной России.

В тот вечер, когда Павел в Михайловском замке навел очередного страху на всех своих домочадцев, а потом уснул, мечтая сделать наследником Евгения Вюртембергского, в доме Палена собрались обычные гости. Николай и Платон Зубовы, Беннигсен, Александр Аргамаков и Петр Талызин из Преображенского полка, командир кавалергардского полка Уваров, граф Петр Толстой и Депрерадович – командиры полка Семеновского, князь Борис Голицын и Петр Волконский, любимый адъютант великого князя Александра, капитаны Иван Татаринов и Яков Скарятин, поручик Сергей Марин и корнет Евсей Гарданов, бывший секретарь императрицы Екатерины Трощинский, отставной полковник Алексей Захарович Хитрово и некоторые другие фигуры, которым было предназначено играть ведущую роль в будущем перевороте. Одноногий Валерьян Зубов не явился – как, впрочем, и вполне здоровый Никита Панин. Однако хватало и собравшихся. Все были в полных мундирах, в шарфах и орденах, как если бы готовились к параду – или смертельному бою. Гостям разносили шампанское, пунш, дорогие вина. Не пили только хозяин дома и Беннигсен. Наконец Пален произнес краткую, сдержанную речь. Он говорил о бедственном положении страны, о том, что самовластие императора губит ее, и есть только одно средство предотвратить еще большие несчастья: принудить Павла отречься от трона. Сам-де наследник признает необходимой столь решительную меру и подтверждает свое согласие тем, что прислал в ряды заговорщиков своего любимого адъютанта.

Речи о будущей участи императора не было. Пален, конечно, отдавал себе отчет в том, что нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц, да и Зубовы едва ли были преисполнены иллюзий, однако остальным и в голову не приходило, что жизни Павла может угрожать серьезная опасность. Мало кто помнил одного из первых организаторов сего комплота, Осипа де Рибаса, умершего прошлым декабрем. Он любил повторять, как пишут в пьесах, «в сторону»: «Понадобится везти низвергнутого императора в крепость по Неве, а ветреной ночью, на холодной, бушующей реке, всякое же может статься…»

Наконец заговорщики были готовы выступать. Уже к полуночи генерал Депрерадович с первым Семеновским батальоном, полковник Запольский и князь Вяземский с третьим и четвертым батальонами Преображенского полка выступили на сборное место у верхнего сада подле Михайловского замка.

Было темно, дождливо и холодно.

Заговорщики разделились на два отряда: один под началом Беннигсена и Зубовых, другой под предводительством Палена. Впереди первого шел также адъютант лейб-батальона преображенцев Петр Аргамаков, брат генерала Александра Васильевича (он исправлял должность плац-адъютанта замка). Петр Аргамаков обязан был доносить лично Павлу обо всех чрезвычайных происшествиях в городе: о пожарах и прочем. Император доверял ему безоговорочно, вплоть до того, что Аргамаков имел право даже ночью входить в царскую опочивальню. Ценность его для заговорщиков была неизмерима, потому что только по его требованию во всякое время дня и ночи сторож опускал мостик для пешеходов через водяной ров. А без моста попасть ночью в замок было бы невозможно.

Пален со своим отрядом, меньшим по количеству, отстал от первой группы. Зубов и его сообщники уже подошли к замку и пересекли мост, опущенный Аргамаковым. Генерал Талызин двинул батальоны через верхний сад и окружил ими замок. В сад на ночь всегда слеталось бесчисленное множество ворон и галок. Перепуганные движением людей птицы огромной каркающей тучей взвились над деревьями, и многие приняли их крик за дурное предзнаменование.

Зубов и Беннигсен со своими подчиненными бросились прямо к царским покоям. От спальни их отделяла библиотека, в которой крепко спали два лакея. Разбудив их, Петр Аргамаков велел отпереть двери прихожей, примыкавшей непосредственно к спальне, уверяя, что пришел к императору с чрезвычайным сообщением о пожаре в городе, как и предписывал ему регламент. Один лакей каким-то образом понял, что Аргамаков лжет, и начал звать на помощь. Его уложили ударом сабли. Он, впрочем, был только оглушен (фамилия его была Корнилов; после переворота его взяла в число своих слуг вдовствующая императрица и наградила домом и пенсией). Второй лакей повиновался и впустил заговорщиков в прихожую.

Выломав дверь в опочивальню, заговорщики ворвались туда… и обнаружили, что кровать императора пуста.

Павел проснулся от шума и кинулся к двери, ведущей в комнаты императрицы. Однако он сам запер их, а ключ… в такую минуту разве вспомнишь, где валяется ключ! Пытаясь спрятаться, он влез в камин, настолько глубокий и настолько тщательно прикрытый экраном, что тщедушная фигура императора совершенно скрылась в нем.

Увидав, что опочивальня пуста, Платон Зубов сердито крикнул:

– L’oiselet s’est envoli![4]

Однако более хладнокровный Беннигсен внимательно осмотрелся и заметил голые ноги императора, белевшие в темноте камина.

– Вот он!

Обнажив шпаги, Платон Зубов и Беннигсен подошли к Павлу и объявили, что намерены его арестовать.

Павел не отличался большим мужеством. Впрочем, на его месте и более храбрый человек растерялся бы. Он только и мог, что беспрерывно повторял:

– Арестовать? Меня? Что значит «арестовать»?

– С…сударь, – проговорил Платон Зубов с явственной заминкою, проглотив предшествующий этому слову слог «го», – вы должны отречься от престола в пользу вашего сына.

– Сына? Какого сына? У меня нет никакого сына, – отрывисто проговорил Павел.

– Ваньку валяет, – громко в тишине сказал Татаринов, известный своей грубостью.

– Взгляните сюда, – молвил Зубов, который единственный из всех постепенно в разговоре обретал спокойствие, а не терял его. – Вот бумага, акт отречения. – Он сделал знак, и Трощинский разложил на столе заранее заготовленный документ. – Мы желали бы, во имя России, чтобы на трон взошел ваш законный наследник Александр Павлович. Вам будут предложены…

Он осекся. Павел вдруг громко шмыгнул носом. Глаза его не имели никакого выражения, и видно было, что он ровно ничего не слышит. Лицо его покрылось потом, ночная рубаха на груди тоже видимо повлажнела. Он то шмыгал носом, то вытирал локтем пот со лба. Верхняя губа вздернулась, обнажив торчащие зубы. Он никогда не был более уродливым, чем в эти последние минуты своей жизни, и заговорщики смотрели на него с брезгливым отвращением.

– А, и вы здесь, князь, – проронил он вдруг, уставившись на Платона Зубова, и протянул ему руку.

– Отрекитесь, Павел Петрович, – с холодновато-приятельской интонацией сказал Беннигсен. – Подпишите бумагу, и клянусь, что с вами ничего…

Он не договорил, потому что в прихожей вдруг послышался шум и бряцание оружия. Это подошел второй отряд заговорщиков, несколько задержавшийся в пути. Однако Зубовы, Беннигсен и прочие вполне могли подумать, что спохватилась дворцовая охрана.

вернуться

4

Птичка улетела (франц.)

Между прочим, вероятность такого поворота событий была. Главный караул при входе в Михайловский замок несли поочередно все гвардейские полки, а в тот день он пришелся на долю одной из рот Семеновского полка, которой командовал гатчинец, немец по происхождению, капитан Пайкер, человек, верный присяге, но, как про него говорили, легендарной глупости. Пайкер был не способен на измену, однако на всякий случай заговорщики оставили перед кордегардией двух толковых поручиков, которым теперь пришло время выступить на сцену.

Пайкер, то ли заслышав шум, то ли встревожившись, уже начал раздавать оружие своим гвардейцам, и тогда один из поручиков, по фамилии Полторацкий, приблизился к нему с обескураженным лицом.

– Что вы делаете, ваше превосходительство? – спросил он тихо. – А рапорт?

– Какой рапорт? – удивился Пайкер.

– Ну как же? Император издал приказ: не выдавать оружия нижним чинам без написания специального рапорта о цели и причинах такой выдачи.

Пайкер оправдал характеристику своего ума. Он немедленно спросил чернил, бумаги, перьев, велел их очинить поострее, сел за стол и принялся составлять рапорт, путаясь в каждом слове, потому что буквы всегда были для него непобедимыми противниками. Час спустя, когда власть в России уже переменилась, он еще писал…

Во внутреннем карауле Преображенского лейб-батальона стоял тогда Сергей Марин, один из заговорщиков. Он был человек романтический. Потомок итальянских артистов Марини, некогда приглашенных в Россию Елизаветой Петровной, он был любителем французской литературы, автором сатирических поэм и эпиграмм, пользовавшихся большим успехом, и всем своим существом привязан к екатерининским идеалам культуры. Эти идеалы, думал Марин, возродятся при любимом внуке незабвенной государыни.

Однако при всей своей романтичности Марин был человеком острого ума. Услышав, что в замке происходит что-то необычное, старые гренадеры из числа преображенцев разволновались. Одна минута – и они ринутся узнавать, что случилось! Но Марин не потерял присутствия духа и громко скомандовал:

– Смирно!

И почти все время, пока заговорщики расправлялись с Павлом, гренадеры неподвижно стояли под ружьем, и ни один не смел пошевелиться и даже почесать в затылке под тяжелыми пуклями, смазанными для крепости и надежности мучным клейстером. Таково было действие знаменитой армейской дисциплины: солдаты во фронте становились живыми машинами.

А во дворце… услыхав шум в прихожей, Павел вдруг резко нагнулся, сразу сделавшись меньше ростом, и, прошмыгнув между оторопевшими заговорщиками, кинулся к дверям с таким проворством, что несколько мгновений они только неловко разводили руками, как делают бабы, пытаясь поймать переполошенную курицу. Однако Николай Зубов, тот самый «мрачный гигант», которого когда-то до дрожи (и не напрасно!) боялся житель «гатчинской мельницы», метко ударил его в висок золотой табакеркой, которую держал в руке. Павел резко шарахнулся и упал, ударившись другим виском об угол стола. Стоявшие тут же князь Яшвилл, Татаринов, Горданов и Скарятин яростно бросились на него. Началась борьба. Его топтали ногами, шпажным эфесом проломили голову, и наконец Скарятин задушил его собственным шарфом.

Лишь только началось избиение, как Платон Зубов упал в кресло, зажал уши и отвернулся. А Беннигсен вышел в прихожую и начал ходить вдоль стен, разглядывая вывешенные там картины.

Картины были действительно хороши: кисти Верне, Вувермана и Вандемейлена, однако вряд ли Беннигсен мог понять, что на них изображено. Между прочим, за всю свою воинскую службу он был известен как человек самый добродушный и кроткий. Когда Беннигсен командовал армией, то всякий раз, когда ему приходилось подписывать смертный приговор какому-нибудь мародеру, пойманному на грабеже, он исполнял это как тяжкий долг, с горечью и отвращением, явно совершая над собой насилие. Однако при убийстве Павла им было проявлено удивительное хладнокровие. Кто объяснить такие странности и противоречия человеческого сердца?

Пален, со своим отрядом несколько задержавшийся в пути, появился в роковой спальне, когда бывшего императора уже не было в живых.

Александра разбудили между полуночью и часом ночи.

Николай Зубов (вестник смены царствований!) – растрепанный, с лицом странным и страшным, до того он был возбужден, – пришел доложить, что всеисполнено.

Иногда Александр очень кстати вспоминал, что туговат на ухо. Делая вид, что ничего не слышит и не понимает, он переспросил:

– Что такое исполнено?

В тот момент явился Пален и приказал сидящей в прихожей камер-фрау великой княгини сообщить Александру Павловичу о приходе первого министра.

Та камер-фрау по приказу Александра не ложилась, поскольку великий князь накануне велел ей немедля будить его «при появлении графа Палена». О Зубове слова сказано не было, и прилежная немка ничем не помешала ему войти и огорошить Александра невнятным известием.

Елизавета Алексеевна, услышав шум, тоже поднялась. Она накинула на себя капот и подошла к окну. Подняла штору. Ее комнаты были в нижнем этаже и выходили на плацдарм, отделенный от сада каналом, который опоясывал Михайловский дворец.

Ветер к полуночи разошелся, немного очистил небо, и при слабом лунном свете Елизавета различила ряды солдат, окружившие дворец. Слышны были крики «ура», от которых у этой нежной и несчастливой женщины начало трепетать сердце. Она, как и все, со дня на день ожидала событий, но сейчас, как и все остальные члены царской семьи, не хотела поверить, что они уже свершились. Елизавета упала на колени перед иконой и принялась молиться, чтобы все, что случилось (что бы ни произошло!), оказалось направлено к спасению России и ко благу Александра.

В тот миг в ее комнату ворвался муж и рассказал, что же именно произошло.

– Я не чувствую ни себя, ни что делаю, – бессвязно твердил он. – Мне надо как можно скорее уехать из этого места. Пойди к императрице… к моей матушке… попроси ее как можно скорее собраться и ехать в Зимний дворец.

Он всхлипнул, и Елизавета обняла его, как сестра. Только такую любовь муж готов был принять от нее, только такую любовь, похожую на жалость, но она уже смирилась со своим положением и сейчас мечтала только об одном: утешить его любой ценой. Такими вот – перепуганными, плачущими в объятиях друг друга, похожими на осиротевших детей, – и нашел их спустя несколько минут граф фон дер Пален.

Слова из знаменитого письма: «Опасное чудовище должно быть раздавлено – во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами – чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте», – вспыхнули перед его внутренним взором. Граф подавил холодную усмешку и сказал почтительно:

– Ваше величество…

Александр вскочил.

– Нет, – сказал он тихо, но твердо, – я не хочу, я не могу царствовать!

В ту же минуту ему сделалось дурно, он начал падать, и жена едва успела поддержать его.

Послали за лейб-медиком Роджерсоном, который констатировал: у государя нервические судороги, а в общем – ничего серьезного. Александр Павлович, по его словам, вполне мог выйти к солдатам.

Но еще долго Палену и Елизавете пришлось ободрять совершенно потерявшегося императора, чтобы он исполнил свой первый долг и показался народу.

– Ступайте царствовать, государь! – наконец почти приказал Пален.

Тогда Александр решился.

Какое-то время Александр молчком стоял перед солдатами Преображенского полка, и они недоверчиво и испуганно вглядывались в лица друг друга. Александру чудилось, что эти люди сейчас завопят:

– Какой он император? Он самозванец и убийца! Бей его!

И Александр ощутимо дрожал.

Солдатам казалось, что великий князь сейчас улыбнется и скажет со своим привычным, приветливым выражением:

– Да что вы, господа, это шутка!

Напрасно взывал Марин:

– Да здравствует император Александр Павлович!

Солдаты все чаще косились вверх, на окна дворца, как если бы ожидали, что на балконе появится сердитый Павел с поднятой вверх палкой и закричит, как кричал, бывало, разгневанный, на параде:

– Прямо, рядами… в Сибирь!

Наконец Палену неприметными тычками удалось сдвинуть оцепенелого Александра с места и погнать его к выстроившимся поблизости семеновцам. Этот полк считался как бы собственным полком великого князя, и тут Александр почувствовал себя полегче. К тому же непрестанный, настойчивый шепот Палена:

«Вы губите себя и нас! Очнитесь!» – начал наконец действовать на эту слабую натуру.

Александр принялся шевелить губами и повторять вслед за Паленом, сперва тихо, потом все громче и громче:

– Император Павел скончался от апоплексического удара. Сын его пойдет по стопам Екатерины!

Слава богу, грянуло «ура»: слова произвели ожидаемое действие. Пален смог перевести дух. Он посоветовал новому государю поручить начальство над резиденцией Беннигсену и срочно отправиться в Зимний дворец. Александр с облегчением кивнул.

По иронии судьбы, он поехал в плохой карете, запряженной парой лошадей, – той самой, которая была приготовлена по приказу Палена, чтобы везти Павла в Шлиссельбург, если он подпишет-таки добровольный акт отречения от престола. А впрочем, забота о карете могла быть неким обманным, успокоительным ходом генерал-губернатора… Ведь, как известно, нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц!

За воротами тоже теснились войска. Завидев незнакомую карету, ей преградили путь.

– Здесь великий князь! – крикнул с запяток лакей.

Однако Пален, ехавший вместе с Александром, высунулся из окошка и провозгласил:

– Это император Александр!

И тотчас все без команды закричали:

– Да здравствует император!

Наконец-то в голосах слышались радость и облегчение. Батальоны бегом последовали за каретой в Зимний дворец, и Пален впервые увидел улыбку на устах того, кого он только что возвел на российский престол.

«Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или…»

Странно: граф Петр Алексеевич даже в минуту торжества не сомневался, что какое-нибудь «или» еще наступит.

В это время Елизавета Алексеевна с помощью своей камер-фрау поспешно оделась и отправилась сообщить ужасное известие Марии Федоровне. У входа в комнаты бывшей императрицы ее встретил пикет и никак не хотел пропускать. После долгих переговоров офицер наконец смягчился и пропустил Елизавету, которая по дороге пыталась подобрать слова. Однако судьба смилостивилась над нею: Мария Федоровна уже знала страшную новость.

Разбуженная и предупрежденная графиней Шарлоттой Ливен, императрица, забыв одеться, бросилась к той комнате, где Павел испустил дух. Но ее не пропустили: над трупом теперь работали доктора, хирурги и парикмахеры, пытаясь придать ему вид человека, умершего приличной смертью. Здесь, в прихожей, и нашла свою свекровь Елизавета. Мария Федоровна, окруженная офицерами во главе с Беннигсеном, требовала императора. Ей отвечали:

– Император Александр в Зимнем дворце и хочет, чтобы вы туда приехали.

– Я не знаю никакого императора Александра! – кричала Мария Федоровна. – Я желаю видеть моего императора!

Она уселась перед дверьми, выходящими на лестницу, и заявила, что не сойдет с места, пока не увидит Павла. Похоже было, она не сознавала, что мужа нет в живых. Потом она вдруг вскочила – в пеньюаре и одной шубе, наброшенной на плечи, и воскликнула:

– Мне странно видеть вас не повинующимися мне! Если нет императора, то я ваша императрица! Одна я имею титул законной государыни! Я коронована, вы поплатитесь за неповиновение!

И опустилась на стул, шепча словно в забытьи на том языке, на коем всегда предпочитала изъясняться (даже к мужу обращалась, называя его Paulchen):

– Ich will regieren![5]

Эти слова то и дело вырывались у нее вперемежку с причитаниями по убитому Paulchen’y.

В комнате беспрестанно толпился народ. Люди приходили, уходили, прибывали посланные от Александра с требованиями к жене и матери немедля прибыть в Зимний, но Марья Федоровна отвечала, что уедет, лишь увидав Павла. Ей уже и отвечать перестали!

В ту ночь в Михайловском дворце вообще был ужасный кавардак. Елизавета, которая от усталости и потрясения была почти на грани обморока, вдруг ощутила, как кто-то взял ее за руку. Обернувшись, она увидела незнакомого ей, слегка пьяного офицера, который крепко поцеловал ее и сказал по-русски:

– Вы наша мать и государыня!

Она только и могла, что слабо улыбнулась этому доброму человеку и тихонько заплакала, впервые поверив: все, может быть, еще кончится хорошо и для нее, и для Александра, и для России.

Наконец спальня покойного императора была открыта для его жены и детей, которые уже все собрались вокруг матери. Войдя, Мария Федоровна пронзительно закричала, принялась рыдать и бить себя по лицу. Однако в обморок она не упала. И вообще все сошлись во мнении, что скорбь ее хоть и сильна, но выражена несколько аффектированно. Мертвого супруга она поцеловала с задумчивым видом и тотчас велела везти себя в Зимний дворец. Марья Федоровна поспешно прошла к дверям, более не оглядываясь на Paulchen’а, лежавшего в глубоко нахлобученной шляпе, чтобы скрыть разбитую голову, и до окружающих опять долетел ее мечтательный шепоток:

– Ich will regieren!

Практичная немка понимала, что жить прошлым нельзя – надо подумать о будущем, и чем раньше, тем лучше!

Наконец-то, между шестью и семью часами утра, Мария Федоровна и Елизавета отправились в Зимний дворец. Там Елизавета увидала нового императора лежавшим на диване – бледного, расстроенного и подавленного. Приступ мужества сменился у него новым приступом слабости, изрядно затянувшимся.

Граф Пален был при нем, однако при появлении Елизаветы Алексеевны низко поклонился ей и удалился к окну, делая вид, что не слышит разговора супругов.

Александр бормотал, хватая руки жены своими ледяными, влажными пальцами:

– Я не могу исполнять обязанности, которые на меня возлагают. У меня нет сил, пусть царствует кто хочет. Пусть те, кто исполнил это преступление, сами царствуют!

Елизавета покосилась на Палена, стоявшего в амбразуре окна, и увидела, как тот передернулся. Конечно, она не могла знать, о чем именно он думает, что вспоминает, однако почувствовала, как глубоко оскорблен этот человек – оскорблен за себя и за тех, кто обагрил руки в крови ради Александра, ради ее слабохарактерного супруга. Она поняла, что время ей проявить женскую слабость еще не настало. Ей предстояло быть сильной за двоих – и за себя, и за мужа.

И Елизавета начала говорить, шептать, увещевать, твердить – предостерегать Александра от тех ужасных последствий, которые могут произойти от его слабости и необдуманного решения устраниться. Она представила ему тот беспорядок, в который он готов ввергнуть свою империю. Умоляла его быть сильным, мужественным, всецело посвятить себя счастью своего народа и смотреть на доставшуюся ему власть как на крест и искупление.

– Крест и искупление… – повторил Александр, несколько оживая. – Да, это мой крест, который я буду нести до смерти! Все неприятности и огорчения, какие мне случатся в жизни моей, я буду нести как крест!

Он приподнялся и спросил Палена, что происходит за дверью, что там за шум.

– Войска и все остальные принимают присягу вашему величеству, – торжественно ответил Петр Алексеевич, старательно убирая из взгляда всякое выражение, хотя ему хотелось смотреть на императрицу с обожанием, а на императора – с презрением.

«Ну, может, он вовсе не поправится?» – подумал граф, впрочем, без особой надежды. И как в воду смотрел: слабость Александра вернулась после того, как он встретился с матерью. Да еще вдобавок через несколько дней из Венгрии пришла весть о кончине великой княгини Александры Павловны, ставшей женою правителя венгерского и умершей первыми родами.

вернуться

5

Я хочу царствовать! (нем.)

Если кого-то и сразило такое совпадение несчастий, то отнюдь не Марию Федоровну. Еще Павел не был погребен, а она уже распоряжалась обо всем необходимом в подобных случаях, хотя сын из сострадания избегал ее отягощать. Ничего, это были для нее отнюдь не тягостные хлопоты! Мария Федоровна объявила среди погребальных хлопот, что не желает расставаться со своим штатом императрицы, не отдаст ни единого человека, а вскоре вытянула из сына согласие, что придворные будут одинаково служить и ей, и ему.

Несколько дней спустя после восшествия на престол император Александр произвел во фрейлины княжну Варвару Волконскую, ставшую затем и первой фрейлиной. По обычаю, она получила шифр (бриллиантовый вензель с инициалами императрицы, носимый фрейлинами на плече придворного платья) его супруги, и одновременно новый шифр получили все фрейлины, числившиеся при императрице Елизавете. Когда Мария Федоровна узнала об этом обстоятельстве, столь обыкновенном в подобных случаях, она истерически потребовала от сына, чтобы отныне статс-дамы и фрейлины получали шифры с вензелями обеих императриц, что было вещью неслыханной и даже смешной с точки зрения мирового придворного этикета, однако в то время мать всего могла добиться от своего сына, и она дала себе слово не упустить случая. Стоило Марии Федоровне воскликнуть трагическим голосом: «Саша! Скажи мне: ты виновен?!» (имелось в виду в гибели отца) – как император становился мягким воском в ее руках. В одну из таких минут она и добилась от него удаления из Петербурга и вообще с политической арены графа фон дер Палена…

Сделано это было под предлогом инспекционной поездки в Лифляндию и Курляндию, однако Пален не обольщался. Строго говоря, ни для кого не была секретом холодная, лютая ненависть вдовствующей императрицы к графу. Столь сильное чувство преследовало Марию Федоровну с того самого дня, как ей сообщили о смерти супруга. Почему-то именно Палена особенно сильно ненавидела она, хотя хитрый курляндец даже не присутствовал в спальне императора, которому тогда сначала предложили подписать отречение от престола и которого потом прикончили. Не явился туда – и все тут. То ли он не хотел марать руки в крови бывшего благодетеля, то ли сомневался в исходе дела – бог весть. Однако именно Пален все-таки был душою заговора, и вдовствующая императрица хотела – нет, жаждала! – если не крови его, то позора.

А главное, что и Александр ускользал из его рук, выжидая случая, чтобы окончательно освободиться от человека, которому был всецело обязан нынешним своим положением. И он с жадным вниманием выслушивал россказни о неких небесных знамениях, которые являлись там и сям, не просто порицая всевластного министра и осуждая его, но впрямую обвиняя в гибели Павла. Так, в одной из церквей вдруг появилась икона с надписью: «Мир ли Замврию, убийце государя своего?» С легкой руки госпожи Нелидовой слухи о чуде пошли гулять по всему Петербургу, и все те, кто не одобрял цареубийства, увидели в надписи прямой намек на роль, сыгранную Паленом. Он, впрочем, и в ус не дул, а распространителей слухов велено было сечь нещадно и прилюдно, чтобы воду не мутили. Затем Мария Федоровна поставила сына в известность, что ноги ее не будет в Петербурге, доколе там останется «сей гнусный интриган». Александр призадумался… А Мария Федоровна вызвала к себе митрополита Амвросия.

Этот человек возвышением своим был обязан покойному императору Павлу, которому не мог нравиться прежний митрополит Гавриил, любимец его матери Екатерины. Особенно любил Павел Амвросия за его приверженность Мальтийскому ордену и за покровительство расширению католических церквей в России. Павел называл это веротерпимостью, хотя нормальный человек назвал бы вероотступничеством. Но Павел не был нормален…

Однако вернемся к Палену. В один из воскресных дней, с особой торжественностью отслужив обедню в Никольском морском соборе, Амвросий в парадной карете подъехал к дому петербургского генерал-губернатора. Медленно вышел из кареты и долее обычного оставался у губернаторского подъезда, желая привлечь к себе как можно более внимания простого народа. Когда действительно огромная толпа прихлынула к подъезду губернатора, увидавши митрополита и желая получить его благословение, тот вошел в дом Палена. После обоюдных приветствий и разговоров о пустяках Амвросий объявил Петру Алексеевичу причину своего визита к нему и, взяв под руку, подвел к окну, из которого можно было видеть огромное скопище собравшихся людей. Амвросий своим густым, значительным голосом сказал графу, что советует ему как можно скорее оставить Петербург, если он не хочет быть растерзанным в клочки народом, который уже не скрывает своей ненависти к нему за его страшные деяния, и что стоит только митрополиту сказать два слова, как не останется в живых не только генерал-губернатор, но и сам дом его будет разметен по камешку.

Пален, один из величайших интриганов своего времени, мог оценить и хорошую интригу другого лица. Однако сейчас он увидел только грубо сработанную провокацию, которая могла иметь успех лишь потому, что зиждилась на явном одобрении Марии Федоровны и негласном – самого молодого государя. Петр Алексеевич понял, что изгнание его предрешено, однако решил подождать еще день, не предпринимая никаких шагов.

И вот свершилось! Граф получил приказание о необходимости провести инспекционный рейд – якобы с целью проверки кордонов, учрежденных на берегах Балтийского моря на случай нападения англичан. Причем первый министр был извещен не лично императором, а новым прокурором Беклешовым – буквально через четверть часа после аудиенции у Александра. Это выглядело странно и оскорбительно. Враз и многозначительно – и совершенно однозначно. Пален, который всегда шутливо сравнивал себя «с теми маленькими куколками, которые можно опрокидывать и ставить вверх дном, но которые опять становятся на ноги», понял: он опрокинут окончательно. Корабль его Фортуны потерпел крушение у самого входа в гавань, когда, казалось бы, ему нечего опасаться. Премудрый вельможа, искушенный царедворец, граф Петр Алексеевич фон дер Пален сразу сообразил: в пути (или, самое позднее, в первые же дни по прибытии на место) его нагонит приказ более не возвращаться в столицу, а остаться в Курляндии «до получения противоположного волеизъявления императора».

Впрочем, граф и сам не намерен был более возвращаться в Санкт-Петербург без личной просьбы государя, поэтому заготовил прошение об отставке, которое будет отправлено в Зимний дворец с первой же почтою, с первой же заставы. Пален был убежден: Александр никогда не попросит его вернуться! Просто потому, что Пален посадил его на трон. Ведь только Пален знал, как сильно в глубине души Александру хотелось взойти на него… Любой ценой! За это знание, за помощь теперь и предстояло заплатить добровольной, гордой отставкой.

Один умный человек, который всю жизнь только и занимался тем, что устраивал перевороты и плел интриги, как-то сказал: «Участвовать в заговорах – все равно что пахать море». А море пахать опасно: можно отойти слишком далеко от берега и невзначай потонуть – с ручками, ножками, конягою и плугом…

Едва закончились первые шесть недель траура, как Мария Федоровна снова стала присутствовать на всех приемах. Обыкновенно жила она в Павловске и казалась вполне довольной своими новыми обстоятельствами.

Конечно, она была великая лицемерка. Александр просто ребенок перед ней! Мария Федоровна до истерики желала царствовать и прилагала все силы, чтобы устранить людей, которые положили конец прежнему царствованию. Дело было, конечно, в том, что акт отречения изначально составили в пользу Александра, а не на ее имя. Только Александра хотели видеть императором – вот чего вдовствующая императрица не могла простить заговорщикам, а вовсе не смерти измучившего ее супруга! Поэтому она изо всех сил старалась настроить сына на жестокость и несправедливость по отношению к людям, изменившим государственный строй России. Во многих несправедливостях была повинна прежде всего Мария Федоровна – а уж потом его совесть, которая всегда оставалась неспокойной.

Единственное, что утешало Александра, это данная Паленом клятва, что то его неосторожное письмо было сожжено немедленно. Петр Алексеевич дал сию клятву, поддавшись мгновенной жалости к испуганному мальчику, в которого мгновенно превратился новый русский император. И как же он потом жалел, что уступил первому побуждению! Дело было даже не только в его собственной сломанной судьбе. В глубине души Пален был согласен со сдержанными и на редкость разумными словами Платона Зубова, высказанными им на другой день после переворота, когда какой-то человек завистливо сказал, что вот-де князь теперь на гребне успеха, его можно поздравить, благодарность императора, конечно, не заставит себя долго ждать…

– Не в этом дело, – сказал тогда Платон Александрович. – Теперь главное, чтобы никого из нас в благодарность не наказали.

Честно говоря, в возможность наказания никто не верил и верить не хотел! Угнетенное настроение постепенно – а кое-где и резко! – сменялось всеобщим весельем. О смерти императора уже начали ходить анекдоты. Говорили, к примеру, что он просил у своих убийц отсрочки, чтобы собственноручно составить регламент собственных похорон. Даже и сами похороны не обошлись без комического элемента! Как ни странно, привнес его не кто иной, как тот самый Евгений Вюртембергский, чье появление в России и намерения Павла сделать его своим наследником ускорили события переворота.

Церемония погребения императора Павла проходила, конечно, очень пышно. Длинный поезд двигался весьма дальними окольными путями из Михайловского дворца, через Васильевский остров, к крепостной церкви, новому месту погребения царей. Траурная шляпа принца Евгения своими длинными, низко спускавшимися полями заслоняла ему обзор, а плащ, путавшийся в ногах, мешал идти той размеренной поступью, каковой принято ходить на похоронах. Несколько раз неуклюжий, приземистый мальчик обгонял шествие царской фамилии, а потом споткнулся и свалился с ног у самого катафалка. Окружающие не смогли удержаться от смеха, тем более что принц Вюртембергский, кое-как поднявшись, снова повалился через несколько шагов. Кончилось все тем, что великий князь Константин взял его под руку и потащил за собой, повторяя:

– Держись за меня крепко, чтобы тебе опять не попасть в беду!

Александр же глядел на принца хоть и любезно, но холодно, словно никак не мог простить, что из-за этого толстого мальчишки претерпел столько неприятностей и сделал столько неосторожных шагов. Может быть, он вспоминал в те минуты строки из «Фауста» своего любимого Гете: «Ты думаешь, что ты двигаешь, а это тебя двигают!» Или латинское изречение: «Покорного су€дьбы влекут, строптивого – волокут!»

* * *

Толпа любит перемены, и поэтому наступление нового царствования так или иначе всегда приветствуется. Строго говоря, приветствовали не столько начало нового, сколько окончание прежнего царствования.

Невозможно описать восторг столицы при распространении вести о смерти Павла на рассвете 12 марта. Она неслась по городу во всех направлениях с бешеной скоростью. Каждый спешил ее передать своим знакомым. Люди вбегали в еще спящие дома, крича из передней:

– Ура! Поздравляем с новым государем!

Где дома были заперты, там сильно, с криком стучали так, что будили заодно всю улицу, и любому перепуганному лицу, высунувшемуся из окошка, провозглашали свежую новость. Тогда и эти люди тоже выбегали из домов и принимались носиться по городу, разнося радостную весть. Многие были так восхищены, что со слезами на глазах бросались в объятия к незнакомцам и с лобызаниями поздравляли их с новым государем.

В девять утра на улицах творилась такая суматоха, какой никогда никто не помнил. К вечеру во всем городе не стало шампанского. Один не самый богатый погребщик продал его в тот день на 60 тысяч рублей! Пировали во всех трактирах. Приятели приглашали за свои столы вовсе случайных людей и напивались допьяна, беспрестанно повторяя радостные выклики. Всюду: в компаниях, на улицах, на площадях – звучало: «Да здравствует новый император!»

Город, имевший более 300 тысяч жителей, напоминал один большой дом умалишенных. Правда, все помешались от одной причины – от счастья!

Еще бы! Не было, например, больше обязанности снимать шляпу перед Зимним дворцом. А до того и в самом деле приходилось крайне тяжело: когда необходимость заставляла идти мимо дворца, предписывалось и в стужу и в ненастье маршировать с голой головой из почтения к безжизненной каменной массе. Не обязаны были теперь дамы выпрыгивать из экипажей при встрече с императором (одна лишь вдовствующая императрица требовала к себе пока такого почтения).

Повеселевший, постепенно привыкающий к своей участи Александр ежедневно гулял пешком по набережной в сопровождении одного только лакея. Никакой охраны! Да и зачем? Всюду он встречал только приветливые лица. Как-то раз на Миллионной улице он застал солдата, дерущегося с лакеем.

– Разойдетесь ли вы? – закричал он им. – Полиция вас увидит и возьмет обоих под арест!

У него спрашивали, следует ли разместить во дворце пикеты, как было при Павле.

– Зачем? – удивился он. – Я не хочу понапрасну мучить людей. Вы знаете, как послужила эта предосторожность нашему отцу!

Привоз книг из-за границы снова был дозволен; разрешили носить и платье, кто какое хотел, с лежачим или стоячим воротником. Через заставы можно было выезжать без пропускного билета от плац-майора. Все пукли, к общей и величайшей радости, были обстрижены (столь небольшая вольность была воспринята всеми, особенно солдатами, как величайшее благодеяние!). Начали носить любимые прически а la Titus. Косы пока еще сохранились, но имели теперь в длину четыре вершка и должны были завязываться на половине воротника.

Панталоны стали до колен, и круглые шляпы снова появились на головах. Как-то раз все посетители в приемной губернатора бросились к окнам: по улице проходила первая круглая шляпа! Можно без преувеличения сказать, что разрешение носить эти шляпы вызвало в Петербурге не меньшую радость, чем уничтожение страшной Тайной экспедиции.

Дамы с не меньшей радостью облеклись в новые платья. Экипажи, имевшие вид старых немецких колымаг, исчезли, уступив место русской упряжи, с кучерами в национальной одежде и форейторами (что было строго запрещено Павлом!), которые стремительно, с криками: «Пади, пади!» – проносились по улицам. Как всегда это водилось в России. Все ощущали, словно с рук их свалились цепи. Всю нацию словно бы выпустили из каземата.

Несколько сот узников Тайной экспедиции увидели свет божий – это было первым приказом нового императора. Петропавловская крепость в первый раз опустела вдруг и надолго. Всего было освобождено около семисот человек. Никто не занял освободившиеся камеры, даже генеральный прокурор Обольянинов, обер-шталмейстер Кутайсов и генерал Эртель (единственные жертвы из числа приближенных Павла!) были уволены от службы без всяких преследований. В столицу вернулись артиллерии полковник Алексей Петрович Ермолов, писатель Александр Николаевич Радищев, которому возвратили звание коллежского советника и крест четвертой степени.

Уже с 13 марта (сразу после ликвидации Тайной экспедиции) было снято запрещение на вывоз и ввоз продовольственных товаров. Оживилась торговля. Затем объявили амнистию беглецам, укрывающимся за границей, – все вины их, кроме смертоубийства, предавались забвению. Восстановили дворянские выборы. Чиновникам полиции предписывалось «отнюдь из границ должностей своих не выходить, а тем более не дерзать причинять никому никаких обид и притеснений». Разрешен был ввоз нот и распечатаны закрытые ранее типографии, разрешено печатать в России книги и журналы. Уничтожены позорные виселицы, поставленные в городах при публичных местах, где прибивались таблички с именами провинившихся лиц.

Для войск была принята новая форма, и живые призраки времен Семилетней войны наконец-то исчезли с глаз…

Вскоре даже скептики начали одобрительно подумывать, что цель и в самом деле оправдывает средства!

До самой своей смерти в 1826 году граф Петр Алексеевич фон дер Пален (он пережил Александра на несколько недель) не покидал своего курляндского имения, где он аккуратно в каждую годовщину 11 марта напивался допьяна и крепко спал до следующего утра – до годовщины начала нового царствования, в жертву которому он принес свою блестящую карьеру и саму жизнь.

Александр же, обязанный ему властью и даже, очень может статься, жизнью, предпочитал никогда не упоминать о нем и играть роль человека, который был вынужден взять власть в свои руки.

Однако в это мало кто верил…

Елена Арсеньева

«Ступайте царствовать, государь!» (Александр Первый, Россия)

Той мглистой весной 1801 года русский двор, запертый в Михайловском замке, охранявшемся наподобие средневековой крепости, влачил скучное и однообразное существование. Поместив свою признанную любовницу, княгиню Гагарину, и непризнанную, мадам Шевалье, здесь же, император Павел уже не выезжал из дворца, как это он делал прежде. Даже его верховые прогулки ограничивались так называемым третьим Летним садом, куда, кроме самого Павла, императрицы и ближних лиц свиты, никто не допускался.

Аллеи парка или сада постоянно очищались от снега, но все-таки казались тесными и неудобными. Во время одной из прогулок (это было 11 марта) Павел вдруг остановил коня и, оборотясь к шталмейстеру Муханову, оказавшемуся рядом, взволнованно сказал:

– Мне кажется, я задыхаюсь, мне не хватает воздуха! Я чувствую, что умираю. Неужели они все-таки задушат меня?

Оторопевший при виде его безумных, остекленевших глаз, Муханов пробормотал:

– Государь, это, вероятно, действие оттепели.

– При чем здесь оттепель? – раздраженно воскликнул Павел. – Вот послушайте, какой я видел нынче сон! Снилось мне, будто какие-то люди в масках долго втискивали меня в парчовый тесный кафтан. Было это столь мучительно, что я едва не кричал от боли.

– Сон есть сон, – рассудительно произнес прозаичный Муханов. – Я, как человек просвещенный, снам не верю. Все это бабушкины сказки, а душно – к оттепели.

Павлу было что возразить Муханову. Как-то ему приснилось, будто некая невидимая и сверхъестественная сила возносит его к небу. Он часто от этого просыпался, опять засыпал и вновь бывал разбужен повторением того же самого сновидения. И что же? В Гатчину, где пребывал Павел (в то время еще только цесаревич, изрядно задержавшийся в этом звании), прибыл из Петербурга гонец, Николай Зубов, брат Павла, фаворита императрицы Екатерины, и сообщил Павлу Петровичу, что его матушка-императрица помирает. И померла! И вознесло его наконец на престол – сон оказался вещим. А ну как и этот… неприятный, страшный…

О неприятном и страшном думать не хотелось, поэтому император более ничего не сказал своему разумному и просвещенному шталмейстеру, только головой покачал, и его неприветливое лицо сделалось еще более сумрачным. Так в молчании и возвратились во дворец.

В тот вечер в замке был дан концерт, а потом ужин. Госпожа Шевалье в малиновом «мальтийском» платье (император Павел был магистром Мальтийского ордена в России и всем цветам предпочитал малиновый – цвет мантий кавалеров ордена) пела, однако император, против обыкновения, обращал не много внимания на ее рулады. Он находится в самом худшем своем настроении. Императрица Мария Федоровна тоже казалась обеспокоенной. Великий князь Александр и его супруга Елизавета Алексеевна поглядывали на нее с тревогой, но в то же время пытались скрывать свое настроение от государя.

Между концертом и ужином тот вдруг удалился, не сказав никому ни слова, и долго отсутствовал. Наконец воротился. Стал перед Марией Федоровной и принялся смотреть на нее с насмешливой улыбкой, скрестив на груди руки и тяжело дыша. Это служило у него признаком гнева, поэтому императрица мгновенно встревожилась и сидела ни жива ни мертва, не смея слова сказать своему неприятному и грозному супругу. Она с явным облегчением перевела дух, когда он отошел, однако теперь настал черед дрожать великим князьям, перед которыми Павел повторил свои пугающие маневры. Затем он резко прошел в столовую.

Принц Евгений Вюртембергский, недавно привезенный из скромненького германского княжества с явным намерением постращать наследника Александра Павловича (вот возьмет папенька, да передумает, да посадит на трон этого худородного кузена!), еще не привыкший к таким «шуточкам», испуганно спросил Шарлотту Ливен, воспитательницу великих князей, присутствовавшую здесь же:

– Что это значит?

– Это не касается ни вас, ни меня, – сухо ответила она.

Сели за стол. Нынче вечером здесь царила гробовая тишина.

Обыкновенно Павел приказывал призвать шута Иванушку, который беззастенчиво кривлялся: император, капрал по сути своей, любил самые грубые шутки, не чувствуя ни малейшей неловкости, когда Иванушка отпускал скабрезности и сальности в присутствии дам. Однако несколько дней назад Иванушка крепко проштрафился, когда, желая развлечь общество, вдруг начал весело гадать, что от кого родится.

От Марьи Федоровны должны были родиться ангелочки, крылышки, салфеточки и прочая такая же дребедень. От великой княгини Елизаветы, нежной красавицы, – бутоньерки с цветами. Вообще в тот последний вечер во дворце Иванушка был с дамами весьма галантен, против своего обыкновения. Это наскучило императору. Вцепившись в ухо шута так, что тот взвыл, Павел спросил:

– А от меня что родится?

– От тебя? – простонал шут, все еще кривясь от боли. – Кнуты да розги, штрафные роты и шпицрутены, а еще тараканы да пауки восьминогие.

При его словах все присутствующие невольно взглянули на мальтийские кресты, украшающие одежду каждого. В них и впрямь было что-то паучье, даже странно, что никто не замечал этого раньше. Осмотрелся и Павел – и явственно побледнел. Он сделал попытку содрать мальтийский орден с рукава и груди, потом одумался и, с силой отшвырнув Иванушку, перекрестился. А затем обрушил на шута всю силу своего гнева, в котором явственно сквозил ужас. Раньше Иванушке сходило и не такое, однако в тот вечер ему не повезло.

С тех пор за ужинами стало тихо, невесело, но такой поистине гробовой тишины, как в тот вечер, не было еще никогда.

По окончании трапезы великие князья и княжны хотели, по обычаю, приложиться к руке императора, поблагодарить его, но он растолкал детей и направился к выходу. Александр, неважно чувствовавший себя в последнее время – то ли от волнения, то ли простудившийся в вечной сырости Михайловского замка, – громко чихнул.

– Исполнения всех желаний, ваше высочество! – иронически воскликнул император.

Александр невольно пошатнулся. Императрица отчего-то вдруг громко заплакала. Император взглянул на нее, передернулся и, бросив фразу, которой потом был придан особенный, роковой смысл: «Чему быть, того не миновать!» – твердой поступью направился в покои княгини Гагариной.

В этот вечер Павел не уходил от своей любовницы долее обыкновенного. Он даже написал у нее несколько писем, в том числе – все еще болевшему графу Ливену, военному министру. Анна Гагарина наконец-то добилась от императора серьезного подарка: он решился заменить Ливена мужем фаворитки, молодым человеком, не имевшим ни образования военного, ни опыта, представлявшего собой полное ничтожество. Однако он кропал чувствительные, хотя и маловразумительные стишки и был чрезвычайно снисходителен к милым шалостям супруги с императором. Еще один Амфитрион!

Ливену Павел объявил о своем решении в таких выражениях:

«Ваше нездоровье продолжается слишком долго, и так как дела ваши не могут прийти в порядок от ваших мушек, то вы должны передать портфель военного министра князю Гагарину».

Ливен болел немногим больше месяца, но о понятии справедливости Павел имел очень отдаленное впечатление.

Затем государь отправился в свою комнату, запер покрепче дверь, ведущую в покои императрицы (чтобы законная жена, Боже упаси, не вошла к нему среди ночи!), и улегся в постель.

Он лежал без сна и вспоминал одну странную историю, приключившуюся с ним около двадцати лет назад, в ноябре 1781 года.

В тот осенний вечер великий князь Павел отправился на прогулку со своим приятелем, Александром Борисовичем Куракиным, одним из немногих людей, которым он доверял. Мало было удовольствия идти вдоль Фонтанки под ветром, однако разговор они вели откровенный, а во дворце Павел опасался чужих ушей.

– Я превращен в какой-то призрак, – говорил Павел. – Я поставлен в самое постыдное положение, потому что не допущен ни к какой реальной власти.

– Но ведь ваша матушка еще, по счастью, жива, – возражал Куракин. – О какой реальной власти можно теперь говорить?

– То, что она творит с высоты своего положения, всецело основано на славолюбии и притворстве. О торжестве закона никто и не помышляет! Я мечтаю о внедрении среди дворянства строго нового мышления, основанного на четком понимании своих прав и обязанностей.

– Ну, насчет прав, как я понимаю, никто не возражает, ваше высочество. А вот насаждение обязанностей… – хмыкнул Куракин.

– Это да! – сурово кивнул Павел. – Просто-таки помешались все нынче на своих правах. Или вот еще – на идеях каких-то. Что за дурацкое словечко – идеи? Не идея никакая, а мысль! Раньше попросту говорили – «я думаю». Теперь – «мне идея в голову пришла». Как пришла, так и ушла, в голове ничего не сыскавши! Вот и государыня-матушка тоже об том же. Надо же такое измыслить: учреждать воспитательные дома и женские институты, чтобы создать «новую породу людей». Заладили болтать, как во Франции: равенство, братство! Доведут с такими-то глупостями страну до революции. Чтобы все были равными, надо прежде всего одеваться одинаково. А то на одном лапти, на другом стоячий воротник до ушей с таким галстухом, что от него помадами и духами за версту несет. У одного на столе пустые шти, у другого восемнадцать перемен блюд, да еще роговая музыка под окнами играет. А надо как? Ежели шляпы – у всех одинаковые, треугольные, никаких круглых. Ежели пукли – у всех одни и те же, по три штуки справа и слева. Вот тебе и вся «новая порода». Люди, говорю я ей, должны по ранжиру быть расставлены, каждый на своем месте, как в гвардии на посту: пост сдал – пост принял. Никаких глупостей, никакого вольнодумства! А если что не так – сечь до потери сознания, а то и пушками, пушками… И все как рукой снимет. Непорядка в стране меньше будет. И знаешь, друг Куракин, что мне матушка ответствовала? Ты, говорит, лютый зверь, если не понимаешь, что с идеями нельзя бороться при помощи пушек…

– Ну что вы хотите, сударь, ваша матушка все-таки женщина. Не может ведь женщина повсюду бегать сама, входить во все подробности, – примирительно отозвался Куракин, слышавший все это не в первый и не в десятый, а по меньшей мере в сто первый раз: недовольство цесаревича буквально каждым шагом матери-императрицы давно стало притчей во языцех.

– Конечно! – вспылил Павел. – В том-то и дело! Потому-то ma chienne nation[1] только и желает, чтобы им управляли женщины. Ты вспомни: на русском престоле уже почти шестьдесят лет сидят бабы! Надо выдвинуть в ущерб им принцип мужской власти. Власти, а не этих юбок… То им фижмы, то кринолины, то мушки, то еще что-нибудь. И в государственных делах так же: что в голову взбредет, то и сотворю. Когда я достигну престола, буду входить во все подробности управления. Помяни мое слово.

Александр Куракин молчал.

– О чем ты подумал? – взволнованно спросил Павел тонким, злым голосом. – Я знаю, о чем ты подумал! Что мне следовало бы сказать не «когда я достигну престола», а «если я его достигну»! И не возражай. Я знаю. Я вижу тебя насквозь!

Да, то, что он влачит затянувшуюся судьбу наследника при женщине-императрице, было для Павла постоянным больным местом и даже не любимой мозолью, а открытой раною. Мать и сын находились в состоянии бесконечной дуэли. Павел был просто помешан на том, что он достоин большего, в то время как права его попираются, отчего гордость и обидчивость развились в нем до непомерной, преувеличенной степени.

К тому же в нем никогда не утихали сомнения, в самом ли деле он сын покойного императора Петра Федоровича. Хотя вполне достаточно было бы просто посмотреть в зеркало, чтобы получить доподлинный ответ: сходство отца и сына было разительным. Однако к этому вопросу Павел продолжал относиться с поистине инквизиторским любопытством. Стоило ему увериться, что он истинно сын Петра, как честолюбивые устремления вспыхивали в нем с новой силой, он начинал ненавидеть мать… совершенно упуская из виду (со свойственной ему пристальной внимательностью к мелочам, но неумением делать из них глубинные, логические выводы), что по законам Российской империи он не имеет никакого права на престол. Прежде всего потому, что закона о престолонаследии в Российской империи никогда не было.

Нет, ну в самом деле! Трон в России всегда переходил «по избирательному или захватному праву», а проще сказать, «кто раньше встал да палку взял, тот и капрал». Петр Великий помнил старинную «правду воли монаршей», то есть произвольную власть государя самому выбирать себе наследника, но сам он не успел воспользоваться тем правом, вот и пошла после него череда императоров и императриц, захватывавших русский трон при помощи государственных переворотов. Елизавета Петровна, надо отдать ей должное, выбрала себе законным преемником Петра Феодоровича, отца Павла, но сам-то Петр ничего не сделал для интересов своего сына. Таким образом, после его смерти Павел в глазах закона был полное ничто и всецело зависел от произвола матери. Это и сводило его с ума.

Он жил, никому не веря. Первая жена, немецкая принцесса Вильгельмина, в крещении Наталья Алексеевна, изменяла ему с лучшим его другом, Андреем Разумовским, заядлым пожирателем женских сердец. Совсем даже не факт, что ребенок, при рождении которого она умерла в апреле 1776 года, был его сыном, а не русского Казановы. Вторая жена, Мария Федоровна, она же принцесса София-Доротея, была достойна Павла мелочностью и придирчивостью ограниченного ума… К тому же она так же строила замки своего честолюбия на пустом месте и неустанно подогревала устремления своего мужа, хотя в вопросах государственной власти понимала еще меньше, чем в грамматике и правописании, в которых была не просто слаба – понятия о них не имела.

Павел порою ненавидел жизнь, потому что она была исполнена страдания. Он жил, ни на кого не надеясь, всех постоянно подозревая в злоумышлениях, по крайности – в скрытых издевках. В глубине души он чувствовал слабость своего характера, но признать ее было для его непомерной гордыни невозможно. Он яростно завидовал своему великому предку Петру Алексеевичу. Если бы обладать такой же мощью натуры, такой твердостью духа, такой богатырской статью, жизненной силой! Тогда мать трепетала бы перед ним, а не он перед нею! А он трепещет, увы, и презирает себя за это, и ненавидит, еще пуще ненавидит ее…

Внезапно Павел заметил в глубине одной подворотни очень высокую фигуру, завернутую в длинный плащ, в военной, надвинутой на лицо треугольной шляпе. Похоже было, человек ждал кого-то, однако, когда Павел и Куракин поравнялись с ним, он вышел из своего укрытия и пошел слева от Павла, не говоря ни слова.

Павел оглянулся. Странным показалось ему, что на охрану появление сего человека не произвело никакого впечатления, хотя несколько минут назад они палками отогнали прочь какого-то нищего, который спьяну вздумал просить милостыньку у императора. Куракин тоже шел с равнодушно-сонным видом, погруженный в какие-то свои мысли.

Впрочем, прислушавшись к себе, Павел вдруг ощутил, что не испытывает никакого страха. Мысль о том, что странный человек может быть убийцей, не трогала его сознания. Удивительным казалось только то, что ноги неожиданного спутника, касаясь брусчатки, издавали непонятный звук, словно камень ударялся о камень. Павел изумился, и это чувство сделалось еще сильнее, когда он вдруг ощутил ледяной холод в своем левом боку, со стороны незнакомца.

Павел вздрогнул и, обратясь к Куракину, сказал:

– Судьба нам послала странного спутника.

– Какого спутника? – спросил Куракин.

– Господина, идущего у меня слева.

Куракин раскрыл глаза в изумлении и заметил, что у великого князя с левой стороны никого нет.

– Как? Ты не видишь человека между мною и домовою стеною? – удивился Павел, продолжавший слышать шаги незнакомца и видеть его шляпу, его мощную фигуру.

– Ваше высочество, вы идете возле самой стены, и физически невозможно, чтобы кто-нибудь был между вами и оною стеною, – благоразумно возразил Куракин.

вернуться

1

Здесь: Мой дрянной народ (франц.)

Павел протянул руку влево – и точно, вместо того чтобы схватить незнакомца за плечо, ощупал камень. Но все-таки незнакомец находился тут и шел с цесаревичем шаг в шаг, и поступь его была как удары молота по тротуару.

Павел взглянул на него внимательнее прежнего. Тот как раз в то мгновение повернулся, под шляпой сверкнули глаза столь блестящие, каких он не видал никогда ни прежде, ни после. Они смотрели прямо на Павла и, чудилось, околдовывали его.

– Ах! – сказал он Куракину. – Не могу передать тебе, что я чувствую, но только во мне происходит что-то особенное.

Павел начал дрожать – не от страха, но от холода. Казалось, что кровь застывает в его жилах. Вдруг из-под плаща, закрывавшего рот таинственного спутника, раздался глухой и грустный голос:

– Павел!

– Что вам нужно? – откликнулся тот безотчетно.

– Павел! – опять произнес незнакомец, на сей раз, впрочем, как-то сочувственно, но с еще большим оттенком грусти.

Потом он остановился. Павел сделал то же.

– Павел! Бедный Павел! Бедный князь! – раздался голос.

Павел обратился к Куракину, который также остановился, удивляясь, что происходит с его высочеством.

– Слышишь? – спросил Павел взволнованно.

– Ничего, – отвечал тот, – решительно ничего.

– Кто вы? – сделав над собою усилие, спросил цесаревич, и Куракин вздрогнул, потому что ему показалось, будто Павел сошел с ума: он разговаривал с пустотой. – Кто вы и что вам нужно?

– Кто я? Бедный Павел! Не узнаешь? А ведь ты только что вспоминал меня. Я тот, кто принимает участие в твоей судьбе. Живи по законам справедливости, и конец твой будет спокоен. Не разводи пауков в доме своем, не то они задавят тебя.

Произнеся столь странную речь, незнакомец в плаще снова двинулся вперед, оглядываясь на Павла все тем же проницательным взором. И как тот остановился, когда остановился его необычный спутник, так и теперь он почувствовал необходимым пойти за ним.

Дальнейший путь продолжался в молчании, столь напряженном, что и встревоженный Куракин не мог сказать ни единого слова.

Наконец впереди показалась площадь между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец прямо пошел к одному, как бы заранее отмеченному, месту площади. Великий князь остановился.

– Прощай, Павел! – произнес человек в плаще. – Ты еще увидишь меня опять здесь. Помни: берегись пауков!

При этом шляпа его поднялась как бы сама собой, и глазам Павла представился орлиный взор, смуглый лоб и строгая улыбка… его прадеда Петра Великого.

– Не может быть! – вскричал Павел, едва не теряя сознания от страха и удивления. А когда пришел в себя, никого, кроме них с Куракиным, уже не было на пустынной площади.

На этом самом месте летом будущего года императрица Екатерина Алексеевна возведет монумент, который изумит всю Европу. То будет конная статуя, представляющая царя Петра, помещенная на скале. И вовсе не Павел посоветовал матери избрать данное место, названное или, скорее, угаданное призраком. Он вообще опасался вспоминать о той ночи и не знал, как описать чувство, охватившее его, когда он впервые увидал памятник Петру. Но тот холод, который пронизал его слева, он словно бы продолжал ощущать до конца жизни. И его не оставляла уверенность, что, хоть Петр явился поговорить с ним, он сделал это не из сочувствия, не из расположения, а из некоего жалостливого презрения к своему потомку.

Павел никогда никому не верил! Даже призракам.

А слова о каких-то там пауках показались ему сплошной невнятицей. Или он только делал вид, что не понял их?

Но вот сейчас, ночью, он смотрел на свой шлафрок, брошенный около кровати на пол и усеянный, как и вся прочая одежда, эмблемами Мальтийского ордена – крестами, – и видел в них многочисленные изображения пауков, которых он сам впустил в свой дом.

Однако Павел был слишком самонадеян для того, чтобы признавать свои ошибки.

«Пауки – это не мальтийские кресты, – сказал он твердо. – Это заговорщики!»

Да, заговорщики! Император теперь точно знал о существовании заговора. Граф Пален подтвердил его догадки. Как хорошо, что Пален в курсе всего, ему можно доверять. Можно…

Глаза императора слипались. Завтра с утра надо будет решить дело с Евгением Вюртембергским. Поговорить с Екатериной, на которой Павел решил его женить, чтобы сделать наследником. А Александру место в крепости. Именно в крепости!

И Павел усмехнулся злорадно. Вот сюрпризец он преподнесет семье!

Но император ошибался. Никаким сюрпризом его план ни для кого не был.

По дворцу уже не первый день ползли слухи, что Павел решил женить юного принца на одной из своих дочерей, Екатерине, усыновить и назначить своим наследником. Государыню и остальных детей он намеревался заточить кого в крепость, кого в монастырь. Более того! Княгиня Гагарина и граф Кутайсов слышали, как Павел ворчал: «Еще немного, и я принужден буду отрубить некогда дорогие мне головы!»

Слухи мгновенно выметнулись из дворца и стали известны в городе. Что характерно, они были всеми встречены с полным доверием. В глазах света император был способен на все – на все абсолютно! – для удовлетворения своих страстей и причуд. Заточить в крепость сыновей и назначить наследником толстенького немчика? Нет ничего невероятного. Сослать в монастырь или вовсе убить жену, чтобы жениться даже не на фаворитке своей, княгине Гагариной, а на французской шлюхе? Более чем возможно!

Павла откровенно считали сумасшедшим. Он сеял вокруг себя страх, смятение и некое общее предчувствие пугающих, но желанных событий. Всюду звучало одно: «Это не может дольше продолжаться!» Сам Константин Павлович как-то сказал горько: «Мой отец объявил войну здравому смыслу с твердым намерением никогда не заключать мир!»

А что же великий князь Александр? Ведь решение Павла назначить наследником Евгения Вюртембергского касалось прежде всего старшего сына императора, которого императрица Екатерина когда-то мечтала посадить на трон в обход Павла. Настроение Александра понять было трудно…

Он был назначен шефом Семеновского полка; а Константин – Измайловского. Александр, кроме того, стал военным губернатором Петербурга. Ему были подчинены военный комендант города, комендант крепости и петербургский обер-полицмейстер. Каждое утро в семь часов и каждый вечер в восемь великий князь подавал императору рапорт. Причем необходимо было давать отчет о мельчайших подробностях, касающихся гарнизона, всех караулов города, конных патрулей, разъезжавших в нем и его окрестностях. За малейшую ошибку следовал строгий выговор.

Великий князь был еще молод, характер имел робкий; а кроме того, он был близорук и немного глух (между прочим, последствия бабушкиного воспитания: желая воспитать во внуке особенную храбрость, Екатерина старалась приучить его с младенчества к звукам пушечной пальбы). При таких чертах должность шефа полка отнюдь не была для него синекурой и стоила многих бессонных ночей.

Оба великих князя смертельно боялись своего непредсказуемого отца, и, когда он смотрел сколько-нибудь сердито, они бледнели и дрожали, как два осиновых листка. При этом они всегда искали покровительства у других – вместо того чтобы иметь возможность самим его оказывать, как можно было ожидать от людей столь высокого положения. Вот почему они сначала внушали мало уважения и были не очень-то популярны в придворной среде и в гвардии.

Однако времена меняются. Популярность Александра росла, поскольку росла ненависть, предметом которой был его отец. Великого князя считали очень добрым человеком. Рассказывали, что иногда он бросался на колени, заступаясь за жертв государева гнева, становившихся все более многочисленными, а Павел не просто грубо обрывал его просьбы, но даже толкал ногой в лицо. Говорили, что Александр вставил в одно из окон своих покоев зрительную трубу, около которой постоянно дежурил доверенный слуга, чтобы караулить тех несчастных, которых повезут через Царицын Луг в Сибирь – прямиком с плац-парада, как злополучного Сибирского. При появлении зловещей тройки другой слуга должен был скакать к заставе, чтобы передать пособие сосланному…

Да, Александр открыто считал отца тираном и понимал, что от него можно ждать любых неприятностей, а то и откровенного злодейства. С другой стороны, Павел и сам был вечно настороже – он следил за каждым шагом своего наследника, пробовал застать его врасплох, часто неожиданно входил в его комнаты. Что он надеялся обнаружить? Думал застать сына репетирующим свою тронную речь? Бог весть…

Однажды, впрочем, императору повезло. На столе Александра он нашел раскрытую книгу. Это была трагедия Вольтера «Брут», раскрытая на странице, где находился следующий стих: «Rome est libre, il suffit, rendrons grвces aux dieux!»[2]

Молча воротясь к себе, Павел поручил Кутайсову отнести к сыну «Историю Петра Великого», раскрытую на той странице, где находился рассказ о смерти царевича Алексея…

Вообще-то вся царская семья всегда желала, чтобы Павла кто-нибудь сверг. Даже преданный Павлу граф Федор Ростопчин цинично писал в то время: «Великий князь Александр ненавидит отца, великий князь Константин его боится; дочери, воспитанные матерью, смотрят на него с отвращением, и все это улыбается и желало бы видеть его обращенным во прах».

Александр мечтал, чтобы «безумный тиран» перестал царствовать и мучить всех, начиная с самых близких ему людей. Каким образом достичь этого? Сын не знал и не хотел знать. Он предпочитал вздыхать и молча страдать. Образ мыслей его был неуловим, сердце непроницаемо. Павел считал его кротость слабохарактерностью, а сдержанность – лицемерием, в чем он, впрочем, не слишком оказался далек от истины. Однако имелись люди, которым необходим был другой Александр: сильный и решительный, во всяком случае, переставший колебаться в выборе между камерой в Петропавловской крепости, а то и эшафотом, с одной стороны, и троном Российской империи – с другой. Уже более года в недрах придворного общества вызревал заговор по свержению Павла с престола.

Самое удивительное в задуманном предприятии было то, что человек, ради которого оно планировалось, ради которого заговорщики готовы были расстаться с головами, изо всех сил делал вид, что знать ни о чем таком не знает, что никакого комплота вовсе не существует! Создавалось впечатление, что великого князя хотят посадить на трон силком.

Но времени на колебания у него больше не оставалось. Знамя победы не может стоять зачехленным в углу – оно должно развеваться перед полками! И если нет ветра, чтобы заставить его вольно реять, значит, знаменосец обязан размахивать им, дабы создать иллюзию победного шествия.

Роль знаменосца в данном случае сыграл граф фон дер Пален.

Петр Алексеевич Пален, военный губернатор Санкт-Петербурга, человек на редкость холодного темперамента, расчетливый, умный, обаятельный, хитрый, мудрый, вероломный и в то же время умеющий быть беззаветно преданным неким понятным только ему идеалам, понимал (или ему казалось, что он понимает) те причины, которые заставляли Александра колебаться и отмалчиваться в ответ на все сделанные ему намеки. Однако он не собирался оставлять великого князя в покое и ждал только удобного случая, чтобы им воспользоваться. Случай все не шел…

Тогда Пален решил рискнуть так, как умел делать только он один – он, кого его же земляки-курляндцы называли pfiffig – хитрый, лукавый. Конечно, pfiffig, конечно… Только во имя чего? Пален ничего не потерял при Павле, карьера его была стремительна, он сосредоточил в своих руках высшие посты в государстве, власть его почти не ограничена. Пален принадлежал к тому редкому типу царедворца, который служил не императору, а империи, не царю, а царству, не государю, а государству. Он служил великой, могучей, непобедимой, православной Российской империи. Ее международному престижу, ее прошлому и будущему! А человек, руководивший сейчас империей, делал все, чтобы уничтожить идеалы Палена, вдребезги разбить их. Вот почему Пален был готов не только к перевороту, но и к цареубийству. Вот почему не боялся рискованных шагов. «Бог надоумил меня», – скажет он потом. Да, возможно, он являлся единственным человеком, которого в ту пору Бог воистину не оставил!

Это произошло 9 марта. Придя, по обыкновению, к императору рано утром, в семь часов, Петр Алексеевич застал Павла очень озабоченным и не просто серьезным, но даже мрачным. Император стоял под дверью и, едва министр зашел, захлопнул за ним дверь и шел к столу за его спиной. Пален насторожился, однако остался внешне спокоен. Тем временем Павел забежал вперед и несколько мгновений разглядывал своего министра с новым, подозрительным, изучающим выражением. Потом выпалил:

– Вы были в Петербурге в 1762 году?

– Да, государь, – кивнул Пален, начиная понимать, куда ветер дует, и придавая лицу своему выражение истинного pfiffig’а: самое что ни на есть непонимающее. – Но что вы хотите сказать, ваше величество?

– Вы принимали участие в заговоре, лишившем престола моего отца? – начиная дрожать, выкрикнул Павел.

– Господь с вами, ваше величество, – покачал головой Пален. – Я был в то время слишком молод. Кто я был? Простой унтер-офицер в одном из кавалерийских полков. Сами посудите, мне ли было решать судьбу государства, быть действующим лицом в перевороте? Нет. Но почему вы спрашиваете?

Павел резко отвернулся, потом снова взглянул на министра, и во взгляде его смешались ненависть, и страх, и обычное для него выражение сдержанного безумия:

– Потому что… я чувствую, что и теперь хотят повторить то же самое!

На какой-то миг Пален ощутил, как у него мгновенно пересохли губы, а ладони похолодели. Но тотчас приступ испуга прошел, Пален взглянул на государя со слабой улыбкой, спросил, выделяя слова:

– Вы чувствуете или знаете наверняка, ваше величество?

Если он хотел успокоить императора, то едва ли преуспел. Павел сделался бледен:

– Знаю наверняка, говорите вы? Получается, я не ошибся! Получается, есть нечто, что мне следует знать!

Теперь успокоить его было уже невозможно. Пален знал по опыту: когда лицо Павла вот так желтеет, глаза начинают закатываться, а ноздри раздуваются, на него вот-вот накатит один из тех приступов бешенства, сладить с которыми не мог никто, ни окружающие, ни он сам. В ответ на увещевания, слезы, мольбы он мог только выдавить сквозь зубы: «Отстаньте! Не могу сдержаться!» – и продолжал буйствовать.

В русских деревнях встречаются иногда женщины, которых называют кликушами. Говорят, они одержимы бесом Кликой, который заставляет их буйствовать и неистовствовать. Именно кликуш порою напоминал Палену император, но если деревенскую бабу можно привести в чувство увесистой пощечиной, то не станешь же хлестать по физиономии императора… Пусть бы тебе и очень хотелось так сделать! Тут нужно было средство более радикальное, пощечина моральная, вернее сказать, хороший удар обухом. И Пален понял: вот тот случай, которого он ждал. Пан или пропал!

Граф скорбно опустил глаза:

– Вы правы, ваше величество. Заговор… заговор против вашей особы действительно существует.

Павел надул щеки и с шумом выпустил воздух изо рта.

– Вот как? – пробормотал он нерешительно, как если бы уже пожалел, что вообще затеял этот разговор.

– Да, именно так. Я знаю о заговоре, знаю заговорщиков, потому что сам из их числа.

– Что вы говорите? – робко улыбнулся Павел, вдруг понадеявшись, что все сейчас происходящее только глупая шутка.

– Сущую правду. Я состою в комитете заговорщиков, чтобы следить за ними и контролировать все их действия. Исподволь я ослабляю их решимость и расстраиваю планы. Все нити заговора у меня в руках, поэтому у вас нет причин беспокоиться: против вас злоумышляет лишь кучка безумцев. Того, что случилось во Франции, не будет! Также не ищите сходства между вашим положением и тем, в котором находился ваш несчастный батюшка. Он был иностранец, вы – русский. Его ненавидела гвардия, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы его уважаете. В те времена в Петербурге не было никакой полиции, теперь же она существует и настолько предана вам, что слова сказать нельзя, шагу нельзя ступить, чтобы мне о том немедленно не донесли.

вернуться

2

Рим свободен, довольно, возблагодарим богов! (франц.)

– Все верно, – кивнул император, видимо приободрившись. – Но дремать нельзя. Вы должны принять самые строгие меры…

– Конечно, государь, я готов их принять. Но мне нужны полномочия столь широкие, что я даже опасаюсь у вас их попросить. Ведь в списке заговорщиков очень непростые люди.

– Да мне все равно, кто там! Всех схватить! Заковать в цепи! В крепость их, в каторгу, в Сибирь!

– Я не могу. Я не могу! Я боюсь нанести вам смертельный удар, но… Простите, ваше величество, ведь во главе заговора ваши старшие сыновья и супруга!

– Я знал это, – ненавидяще прищурился Павел. – Вот что я и знал, и чувствовал!

Он даже ради приличия не сделал вид, будто огорчен. Более того, в глазах его светилось мстительное, почти довольное выражение. Павлу было известно, что окружающие втихомолку считают его чрезмерно подозрительным, почти безумным от тех страхов, которые вечно преследовали его, и теперь ощущал чуть ли не счастье от того, что оказался прав в своих подозрениях. Он был готов сейчас, немедленно же призвать к себе великих князей и императрицу, бросить им в глаза обвинения, а потом тут же, на глазах у всех, заковать в железы. Однако Палену кое-как удалось его утихомирить. Павел успокоился, начал находить удовольствие в продолжении интриги, решив поиграть с «предателями», как кошка с мышкой. Пален пообещал ему, что самое большее через неделю заговор окончательно созреет, и тогда…

На самом деле он уже знал, что Павлу осталось жить два, самое большее – три дня. Чтобы завершить дело, оставалось только одно: получить согласие Александра. И император дал своему министру последнее средство в борьбе против себя: он подписал приказ об аресте обоих великих князей и императрицы, вручив бумагу Палену с указанием пустить в ход в любой момент, который представится ему подходящим.

От императора Пален направился прямо в покои Александра и без лишних слов показал ему приказ императора. Потрясение молодого человека не поддавалось описанию. Едва ли не впервые Пален видел его в состоянии чувств искренних, не сдерживаемых привычной осторожностью и равнодушием. Великий князь был совершенно уничтожен.

– Идите… – только и мог выговорить он. – Идите. Потом, потом…

Пален вышел. Спустя час, когда он уже закончил дела в канцелярии императора и готовился уезжать из Михайловского дворца, в его кабинет неверной походкой вошел бледный Александр, швырнул на стол запечатанное письмо, не обратив внимания на любопытствующие взоры секретаря, и так же нервно вышел.

«Все кончено, – подумал Пален, холодея. – Я перестарался. Он струсил, он окончательно струсил и решил отказаться. Просит меня прекратить подготовку заговора. Столько сил, столько сил потрачено зря… Сделать ставку на Константина? Но тот ничтожество, бонвиван и юбочник. Неужели в письме отказ?»

Пален приказал секретарю выйти и начал распечатывать письмо. Вдруг за дверью послышались торопливые шаги. Министр сунул письмо в карман… и в следующую минуту даже его железное самообладание едва не дало изрядную трещину. В кабинет вошел, нет, ворвался император.

Видел ли он сына? Почему явился именно в эту минуту? Или предчувствия, которые бывают у безумцев особенно сильными, обострились и пригнали его сюда, где сейчас решалась судьба и его, и всего заговора?

– Я вот что хотел сказать вам, граф, – сумеречно промолвил Павел. – Бог с ней, с императрицей. Ну кто она такая? Глупая толстая баба, сентиментальная немка. Ее довольно чуть припугнуть, чтобы она сделала все, что я только пожелаю. Пусть ее живет. Но я настаиваю вот на чем: как только у вас появится какой-то реальный компрометирующий материал на великого князя Александра… ну, я не знаю, какое-нибудь письмо, расписка, записка, намек на то, что он участник комплота, нечто материальное, что я мог бы бросить ему в лицо… в ту же минуту он должен быть арестован. В ту же минуту, понимаете?

Если бы Пален мог, он бы сейчас рассмеялся. Император поздно спохватился! В ту минуту, когда его сын решил свернуть со своего тернистого пути, спрятаться в кусты…

– А что это у вас в кармане, милостивый государь? – вдруг с особенной, подозрительной интонацией спросил император, протягивая руку к тому именно карману, куда Пален только что сунул еще не распечатанное письмо великого князя.

Было велико искушение позволить ему взять его, дать возможность прочесть, что сын его – слабохарактерный щенок, такой же верноподданный тирана, как и большинство населения страны, которому, вообще говоря, безразлично, что с ней, со страной, происходит…

Уже в последний миг министр спохватился – и схватил государя за руку:

– Ах, ваше величество! Что же вы делаете? Оставьте! Вы не переносите табаку, а я нюхаю постоянно. Мой платок весь пропитан его запахом, вы сейчас же отравитесь.

Павел сильно сморщил свой и без того короткий нос:

– Фу, какое свинство! Нюхать табак! – Его передернуло. – Почему я до сих пор не додумался издать приказ, запрещающий нюхать эту гадость? Прощайте, сударь!

И он вышел так же внезапно, как появился, мгновенно забыв обо всем. Кроме своей последней мысли.

Пален покачал головой и достал из кармана письмо. Распечатал. Оно было написано по-русски, что поразило министра: великий князь Александр редко писал на родном языке, и одно это доказывало, как сильно он был взволнован.

«Граф! Полученные мною нынче известия оказались той соломинкой, которая сломала спину верблюда. Чаша терпения моего переполнилась. Вы знаете, я колебался сколько мог, но теперь кажусь себе не добродетельным человеком, а страфокамилом[3], который прячет в песок голову, в то время как охотник стоит в двух шагах от него. Сегодня я задавил в своей душе и сердце последние остатки того чувства, которое называется сыновней привязанностью. Отправить в каземат, а то и на плаху жену, подарившую ему десяток детей! Желать казнить двух старших сыновей! Итак, он не простил мне предпочтения, оказываемого мне бабушкой! Он всегда ненавидел меня, всегда завидовал – и вот решил расквитаться со мной. Да полно, человек ли это?! Сегодня я окончательно понял: опасное чудовище должно быть раздавлено – во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами – чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте. Ваш Александр».

Слово «ваш» было подчеркнуто двумя жирными чертами, как будто мало было всего того, что в приступе отчаянного самоотречения написал будущий русский государь.

Пален хотел бросить опасное письмо в камин, однако одумался и спрятал на груди, у сердца. И вдруг рухнул в первое попавшееся кресло, как будто ноги мгновенно отказали ему. Он не страдал избытком воображения, однако стоило представить, что Павел прочел бы это письмо…

Насчет будущего совместного царствования пока еще вилами на воде писано, но сегодня, как никогда раньше, великий князь Александр и первый министр граф фон дер Пален были близки к тому, чтобы совместно взойти на эшафот. И никакой pfiffig не помог бы!

Сердцебиение постепенно улеглось, министр дышал ровнее, спокойнее. Он мог быть вполне доволен сейчас: благополучно завершилась одна из самых сложных среди интриг, задуманных и воплощенных им, непревзойденным интриганом. Блистательная провокация принесла свои ожидаемые плоды!

Однако Петр Алексеевич отчего-то был невесел. В свои шестьдесят он видел в лицо столько образчиков подлости, эгоизма и лицемерия! И вот столкнулся с новым. Александр… Да чего, собственно, было ждать от него? Страх за собственную жизнь, инстинкт самосохранения – самый сильный движитель человеческой натуры. Ну удивительно ли, что решающим фактором для великого князя явилось намерение отца арестовать его? Что бы он там ни написал в своем запальчивом письме, абсолютно ясно: вовсе не боль за судьбу страны, а страх за собственную жизнь вынудил Александра встать в ряды заговорщиков, которые…

вернуться

3

Так в старину называли страусов.

Пален прекрасно понимал: какие бы честолюбивые устремления ни влекли на опасное предприятие Платона Зубова, Никиту Панина, генерала Беннигсена, Петра Талызина и всех прочих заговорщиков, решивших изменить государственный строй России, они разобьются о несокрушимую каменную стену, имя которой – Александр. Сделавшись императором, он постарается расквитаться с людьми, которые вовлекли его в заговор. Человек он по натуре своей такой, что непременно должен сыскать виноватых, которые подталкивали его к тому или иному опасному шагу. Сейчас виноват отец – отец должен быть убит. Ну а потом, когда Александру понадобится доказать, что руки его чисты и одежды белы…

«Боже, спаси тех, кто расчистит этому человеку путь к трону. Боже, спаси Россию!» – подумал Пален и тихо, печально засмеялся: ну не шутка ли фортуны, что во главе заговора против императора оказался самый обласканный им человек? Наверное, его назовут неблагодарным предателем. А ведь сие означает только одно: pfiffig. Хладнокровный, надменный, загадочный Пален – курляндец, лютеранин! – единственный из всех заговорщиков не ждал никаких благ для себя, не ждал благодарности от нового императора. Даже если бы кто-то сообщил ему сейчас, что он будет убит вместе с Павлом, и это не остановило бы Палена. Он единственный из всех думал прежде всего о державе.

О православной России.

В тот вечер, когда Павел в Михайловском замке навел очередного страху на всех своих домочадцев, а потом уснул, мечтая сделать наследником Евгения Вюртембергского, в доме Палена собрались обычные гости. Николай и Платон Зубовы, Беннигсен, Александр Аргамаков и Петр Талызин из Преображенского полка, командир кавалергардского полка Уваров, граф Петр Толстой и Депрерадович – командиры полка Семеновского, князь Борис Голицын и Петр Волконский, любимый адъютант великого князя Александра, капитаны Иван Татаринов и Яков Скарятин, поручик Сергей Марин и корнет Евсей Гарданов, бывший секретарь императрицы Екатерины Трощинский, отставной полковник Алексей Захарович Хитрово и некоторые другие фигуры, которым было предназначено играть ведущую роль в будущем перевороте. Одноногий Валерьян Зубов не явился – как, впрочем, и вполне здоровый Никита Панин. Однако хватало и собравшихся. Все были в полных мундирах, в шарфах и орденах, как если бы готовились к параду – или смертельному бою. Гостям разносили шампанское, пунш, дорогие вина. Не пили только хозяин дома и Беннигсен. Наконец Пален произнес краткую, сдержанную речь. Он говорил о бедственном положении страны, о том, что самовластие императора губит ее, и есть только одно средство предотвратить еще большие несчастья: принудить Павла отречься от трона. Сам-де наследник признает необходимой столь решительную меру и подтверждает свое согласие тем, что прислал в ряды заговорщиков своего любимого адъютанта.

Речи о будущей участи императора не было. Пален, конечно, отдавал себе отчет в том, что нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц, да и Зубовы едва ли были преисполнены иллюзий, однако остальным и в голову не приходило, что жизни Павла может угрожать серьезная опасность. Мало кто помнил одного из первых организаторов сего комплота, Осипа де Рибаса, умершего прошлым декабрем. Он любил повторять, как пишут в пьесах, «в сторону»: «Понадобится везти низвергнутого императора в крепость по Неве, а ветреной ночью, на холодной, бушующей реке, всякое же может статься…»

Наконец заговорщики были готовы выступать. Уже к полуночи генерал Депрерадович с первым Семеновским батальоном, полковник Запольский и князь Вяземский с третьим и четвертым батальонами Преображенского полка выступили на сборное место у верхнего сада подле Михайловского замка.

Было темно, дождливо и холодно.

Заговорщики разделились на два отряда: один под началом Беннигсена и Зубовых, другой под предводительством Палена. Впереди первого шел также адъютант лейб-батальона преображенцев Петр Аргамаков, брат генерала Александра Васильевича (он исправлял должность плац-адъютанта замка). Петр Аргамаков обязан был доносить лично Павлу обо всех чрезвычайных происшествиях в городе: о пожарах и прочем. Император доверял ему безоговорочно, вплоть до того, что Аргамаков имел право даже ночью входить в царскую опочивальню. Ценность его для заговорщиков была неизмерима, потому что только по его требованию во всякое время дня и ночи сторож опускал мостик для пешеходов через водяной ров. А без моста попасть ночью в замок было бы невозможно.

Пален со своим отрядом, меньшим по количеству, отстал от первой группы. Зубов и его сообщники уже подошли к замку и пересекли мост, опущенный Аргамаковым. Генерал Талызин двинул батальоны через верхний сад и окружил ими замок. В сад на ночь всегда слеталось бесчисленное множество ворон и галок. Перепуганные движением людей птицы огромной каркающей тучей взвились над деревьями, и многие приняли их крик за дурное предзнаменование.

Зубов и Беннигсен со своими подчиненными бросились прямо к царским покоям. От спальни их отделяла библиотека, в которой крепко спали два лакея. Разбудив их, Петр Аргамаков велел отпереть двери прихожей, примыкавшей непосредственно к спальне, уверяя, что пришел к императору с чрезвычайным сообщением о пожаре в городе, как и предписывал ему регламент. Один лакей каким-то образом понял, что Аргамаков лжет, и начал звать на помощь. Его уложили ударом сабли. Он, впрочем, был только оглушен (фамилия его была Корнилов; после переворота его взяла в число своих слуг вдовствующая императрица и наградила домом и пенсией). Второй лакей повиновался и впустил заговорщиков в прихожую.

Выломав дверь в опочивальню, заговорщики ворвались туда… и обнаружили, что кровать императора пуста.

Павел проснулся от шума и кинулся к двери, ведущей в комнаты императрицы. Однако он сам запер их, а ключ… в такую минуту разве вспомнишь, где валяется ключ! Пытаясь спрятаться, он влез в камин, настолько глубокий и настолько тщательно прикрытый экраном, что тщедушная фигура императора совершенно скрылась в нем.

Увидав, что опочивальня пуста, Платон Зубов сердито крикнул:

– L’oiselet s’est envoli![4]

Однако более хладнокровный Беннигсен внимательно осмотрелся и заметил голые ноги императора, белевшие в темноте камина.

– Вот он!

Обнажив шпаги, Платон Зубов и Беннигсен подошли к Павлу и объявили, что намерены его арестовать.

Павел не отличался большим мужеством. Впрочем, на его месте и более храбрый человек растерялся бы. Он только и мог, что беспрерывно повторял:

– Арестовать? Меня? Что значит «арестовать»?

– С…сударь, – проговорил Платон Зубов с явственной заминкою, проглотив предшествующий этому слову слог «го», – вы должны отречься от престола в пользу вашего сына.

– Сына? Какого сына? У меня нет никакого сына, – отрывисто проговорил Павел.

– Ваньку валяет, – громко в тишине сказал Татаринов, известный своей грубостью.

– Взгляните сюда, – молвил Зубов, который единственный из всех постепенно в разговоре обретал спокойствие, а не терял его. – Вот бумага, акт отречения. – Он сделал знак, и Трощинский разложил на столе заранее заготовленный документ. – Мы желали бы, во имя России, чтобы на трон взошел ваш законный наследник Александр Павлович. Вам будут предложены…

Он осекся. Павел вдруг громко шмыгнул носом. Глаза его не имели никакого выражения, и видно было, что он ровно ничего не слышит. Лицо его покрылось потом, ночная рубаха на груди тоже видимо повлажнела. Он то шмыгал носом, то вытирал локтем пот со лба. Верхняя губа вздернулась, обнажив торчащие зубы. Он никогда не был более уродливым, чем в эти последние минуты своей жизни, и заговорщики смотрели на него с брезгливым отвращением.

– А, и вы здесь, князь, – проронил он вдруг, уставившись на Платона Зубова, и протянул ему руку.

– Отрекитесь, Павел Петрович, – с холодновато-приятельской интонацией сказал Беннигсен. – Подпишите бумагу, и клянусь, что с вами ничего…

Он не договорил, потому что в прихожей вдруг послышался шум и бряцание оружия. Это подошел второй отряд заговорщиков, несколько задержавшийся в пути. Однако Зубовы, Беннигсен и прочие вполне могли подумать, что спохватилась дворцовая охрана.

вернуться

4

Птичка улетела (франц.)

Между прочим, вероятность такого поворота событий была. Главный караул при входе в Михайловский замок несли поочередно все гвардейские полки, а в тот день он пришелся на долю одной из рот Семеновского полка, которой командовал гатчинец, немец по происхождению, капитан Пайкер, человек, верный присяге, но, как про него говорили, легендарной глупости. Пайкер был не способен на измену, однако на всякий случай заговорщики оставили перед кордегардией двух толковых поручиков, которым теперь пришло время выступить на сцену.

Пайкер, то ли заслышав шум, то ли встревожившись, уже начал раздавать оружие своим гвардейцам, и тогда один из поручиков, по фамилии Полторацкий, приблизился к нему с обескураженным лицом.

– Что вы делаете, ваше превосходительство? – спросил он тихо. – А рапорт?

– Какой рапорт? – удивился Пайкер.

– Ну как же? Император издал приказ: не выдавать оружия нижним чинам без написания специального рапорта о цели и причинах такой выдачи.

Пайкер оправдал характеристику своего ума. Он немедленно спросил чернил, бумаги, перьев, велел их очинить поострее, сел за стол и принялся составлять рапорт, путаясь в каждом слове, потому что буквы всегда были для него непобедимыми противниками. Час спустя, когда власть в России уже переменилась, он еще писал…

Во внутреннем карауле Преображенского лейб-батальона стоял тогда Сергей Марин, один из заговорщиков. Он был человек романтический. Потомок итальянских артистов Марини, некогда приглашенных в Россию Елизаветой Петровной, он был любителем французской литературы, автором сатирических поэм и эпиграмм, пользовавшихся большим успехом, и всем своим существом привязан к екатерининским идеалам культуры. Эти идеалы, думал Марин, возродятся при любимом внуке незабвенной государыни.

Однако при всей своей романтичности Марин был человеком острого ума. Услышав, что в замке происходит что-то необычное, старые гренадеры из числа преображенцев разволновались. Одна минута – и они ринутся узнавать, что случилось! Но Марин не потерял присутствия духа и громко скомандовал:

– Смирно!

И почти все время, пока заговорщики расправлялись с Павлом, гренадеры неподвижно стояли под ружьем, и ни один не смел пошевелиться и даже почесать в затылке под тяжелыми пуклями, смазанными для крепости и надежности мучным клейстером. Таково было действие знаменитой армейской дисциплины: солдаты во фронте становились живыми машинами.

А во дворце… услыхав шум в прихожей, Павел вдруг резко нагнулся, сразу сделавшись меньше ростом, и, прошмыгнув между оторопевшими заговорщиками, кинулся к дверям с таким проворством, что несколько мгновений они только неловко разводили руками, как делают бабы, пытаясь поймать переполошенную курицу. Однако Николай Зубов, тот самый «мрачный гигант», которого когда-то до дрожи (и не напрасно!) боялся житель «гатчинской мельницы», метко ударил его в висок золотой табакеркой, которую держал в руке. Павел резко шарахнулся и упал, ударившись другим виском об угол стола. Стоявшие тут же князь Яшвилл, Татаринов, Горданов и Скарятин яростно бросились на него. Началась борьба. Его топтали ногами, шпажным эфесом проломили голову, и наконец Скарятин задушил его собственным шарфом.

Лишь только началось избиение, как Платон Зубов упал в кресло, зажал уши и отвернулся. А Беннигсен вышел в прихожую и начал ходить вдоль стен, разглядывая вывешенные там картины.

Картины были действительно хороши: кисти Верне, Вувермана и Вандемейлена, однако вряд ли Беннигсен мог понять, что на них изображено. Между прочим, за всю свою воинскую службу он был известен как человек самый добродушный и кроткий. Когда Беннигсен командовал армией, то всякий раз, когда ему приходилось подписывать смертный приговор какому-нибудь мародеру, пойманному на грабеже, он исполнял это как тяжкий долг, с горечью и отвращением, явно совершая над собой насилие. Однако при убийстве Павла им было проявлено удивительное хладнокровие. Кто объяснить такие странности и противоречия человеческого сердца?

Пален, со своим отрядом несколько задержавшийся в пути, появился в роковой спальне, когда бывшего императора уже не было в живых.

Александра разбудили между полуночью и часом ночи.

Николай Зубов (вестник смены царствований!) – растрепанный, с лицом странным и страшным, до того он был возбужден, – пришел доложить, что всеисполнено.

Иногда Александр очень кстати вспоминал, что туговат на ухо. Делая вид, что ничего не слышит и не понимает, он переспросил:

– Что такое исполнено?

В тот момент явился Пален и приказал сидящей в прихожей камер-фрау великой княгини сообщить Александру Павловичу о приходе первого министра.

Та камер-фрау по приказу Александра не ложилась, поскольку великий князь накануне велел ей немедля будить его «при появлении графа Палена». О Зубове слова сказано не было, и прилежная немка ничем не помешала ему войти и огорошить Александра невнятным известием.

Елизавета Алексеевна, услышав шум, тоже поднялась. Она накинула на себя капот и подошла к окну. Подняла штору. Ее комнаты были в нижнем этаже и выходили на плацдарм, отделенный от сада каналом, который опоясывал Михайловский дворец.

Ветер к полуночи разошелся, немного очистил небо, и при слабом лунном свете Елизавета различила ряды солдат, окружившие дворец. Слышны были крики «ура», от которых у этой нежной и несчастливой женщины начало трепетать сердце. Она, как и все, со дня на день ожидала событий, но сейчас, как и все остальные члены царской семьи, не хотела поверить, что они уже свершились. Елизавета упала на колени перед иконой и принялась молиться, чтобы все, что случилось (что бы ни произошло!), оказалось направлено к спасению России и ко благу Александра.

В тот миг в ее комнату ворвался муж и рассказал, что же именно произошло.

– Я не чувствую ни себя, ни что делаю, – бессвязно твердил он. – Мне надо как можно скорее уехать из этого места. Пойди к императрице… к моей матушке… попроси ее как можно скорее собраться и ехать в Зимний дворец.

Он всхлипнул, и Елизавета обняла его, как сестра. Только такую любовь муж готов был принять от нее, только такую любовь, похожую на жалость, но она уже смирилась со своим положением и сейчас мечтала только об одном: утешить его любой ценой. Такими вот – перепуганными, плачущими в объятиях друг друга, похожими на осиротевших детей, – и нашел их спустя несколько минут граф фон дер Пален.

Слова из знаменитого письма: «Опасное чудовище должно быть раздавлено – во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами – чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте», – вспыхнули перед его внутренним взором. Граф подавил холодную усмешку и сказал почтительно:

– Ваше величество…

Александр вскочил.

– Нет, – сказал он тихо, но твердо, – я не хочу, я не могу царствовать!

В ту же минуту ему сделалось дурно, он начал падать, и жена едва успела поддержать его.

Послали за лейб-медиком Роджерсоном, который констатировал: у государя нервические судороги, а в общем – ничего серьезного. Александр Павлович, по его словам, вполне мог выйти к солдатам.

Но еще долго Палену и Елизавете пришлось ободрять совершенно потерявшегося императора, чтобы он исполнил свой первый долг и показался народу.

– Ступайте царствовать, государь! – наконец почти приказал Пален.

Тогда Александр решился.

Какое-то время Александр молчком стоял перед солдатами Преображенского полка, и они недоверчиво и испуганно вглядывались в лица друг друга. Александру чудилось, что эти люди сейчас завопят:

– Какой он император? Он самозванец и убийца! Бей его!

И Александр ощутимо дрожал.

Солдатам казалось, что великий князь сейчас улыбнется и скажет со своим привычным, приветливым выражением:

– Да что вы, господа, это шутка!

Напрасно взывал Марин:

– Да здравствует император Александр Павлович!

Солдаты все чаще косились вверх, на окна дворца, как если бы ожидали, что на балконе появится сердитый Павел с поднятой вверх палкой и закричит, как кричал, бывало, разгневанный, на параде:

– Прямо, рядами… в Сибирь!

Наконец Палену неприметными тычками удалось сдвинуть оцепенелого Александра с места и погнать его к выстроившимся поблизости семеновцам. Этот полк считался как бы собственным полком великого князя, и тут Александр почувствовал себя полегче. К тому же непрестанный, настойчивый шепот Палена:

«Вы губите себя и нас! Очнитесь!» – начал наконец действовать на эту слабую натуру.

Александр принялся шевелить губами и повторять вслед за Паленом, сперва тихо, потом все громче и громче:

– Император Павел скончался от апоплексического удара. Сын его пойдет по стопам Екатерины!

Слава богу, грянуло «ура»: слова произвели ожидаемое действие. Пален смог перевести дух. Он посоветовал новому государю поручить начальство над резиденцией Беннигсену и срочно отправиться в Зимний дворец. Александр с облегчением кивнул.

По иронии судьбы, он поехал в плохой карете, запряженной парой лошадей, – той самой, которая была приготовлена по приказу Палена, чтобы везти Павла в Шлиссельбург, если он подпишет-таки добровольный акт отречения от престола. А впрочем, забота о карете могла быть неким обманным, успокоительным ходом генерал-губернатора… Ведь, как известно, нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц!

За воротами тоже теснились войска. Завидев незнакомую карету, ей преградили путь.

– Здесь великий князь! – крикнул с запяток лакей.

Однако Пален, ехавший вместе с Александром, высунулся из окошка и провозгласил:

– Это император Александр!

И тотчас все без команды закричали:

– Да здравствует император!

Наконец-то в голосах слышались радость и облегчение. Батальоны бегом последовали за каретой в Зимний дворец, и Пален впервые увидел улыбку на устах того, кого он только что возвел на российский престол.

«Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или…»

Странно: граф Петр Алексеевич даже в минуту торжества не сомневался, что какое-нибудь «или» еще наступит.

В это время Елизавета Алексеевна с помощью своей камер-фрау поспешно оделась и отправилась сообщить ужасное известие Марии Федоровне. У входа в комнаты бывшей императрицы ее встретил пикет и никак не хотел пропускать. После долгих переговоров офицер наконец смягчился и пропустил Елизавету, которая по дороге пыталась подобрать слова. Однако судьба смилостивилась над нею: Мария Федоровна уже знала страшную новость.

Разбуженная и предупрежденная графиней Шарлоттой Ливен, императрица, забыв одеться, бросилась к той комнате, где Павел испустил дух. Но ее не пропустили: над трупом теперь работали доктора, хирурги и парикмахеры, пытаясь придать ему вид человека, умершего приличной смертью. Здесь, в прихожей, и нашла свою свекровь Елизавета. Мария Федоровна, окруженная офицерами во главе с Беннигсеном, требовала императора. Ей отвечали:

– Император Александр в Зимнем дворце и хочет, чтобы вы туда приехали.

– Я не знаю никакого императора Александра! – кричала Мария Федоровна. – Я желаю видеть моего императора!

Она уселась перед дверьми, выходящими на лестницу, и заявила, что не сойдет с места, пока не увидит Павла. Похоже было, она не сознавала, что мужа нет в живых. Потом она вдруг вскочила – в пеньюаре и одной шубе, наброшенной на плечи, и воскликнула:

– Мне странно видеть вас не повинующимися мне! Если нет императора, то я ваша императрица! Одна я имею титул законной государыни! Я коронована, вы поплатитесь за неповиновение!

И опустилась на стул, шепча словно в забытьи на том языке, на коем всегда предпочитала изъясняться (даже к мужу обращалась, называя его Paulchen):

– Ich will regieren![5]

Эти слова то и дело вырывались у нее вперемежку с причитаниями по убитому Paulchen’y.

В комнате беспрестанно толпился народ. Люди приходили, уходили, прибывали посланные от Александра с требованиями к жене и матери немедля прибыть в Зимний, но Марья Федоровна отвечала, что уедет, лишь увидав Павла. Ей уже и отвечать перестали!

В ту ночь в Михайловском дворце вообще был ужасный кавардак. Елизавета, которая от усталости и потрясения была почти на грани обморока, вдруг ощутила, как кто-то взял ее за руку. Обернувшись, она увидела незнакомого ей, слегка пьяного офицера, который крепко поцеловал ее и сказал по-русски:

– Вы наша мать и государыня!

Она только и могла, что слабо улыбнулась этому доброму человеку и тихонько заплакала, впервые поверив: все, может быть, еще кончится хорошо и для нее, и для Александра, и для России.

Наконец спальня покойного императора была открыта для его жены и детей, которые уже все собрались вокруг матери. Войдя, Мария Федоровна пронзительно закричала, принялась рыдать и бить себя по лицу. Однако в обморок она не упала. И вообще все сошлись во мнении, что скорбь ее хоть и сильна, но выражена несколько аффектированно. Мертвого супруга она поцеловала с задумчивым видом и тотчас велела везти себя в Зимний дворец. Марья Федоровна поспешно прошла к дверям, более не оглядываясь на Paulchen’а, лежавшего в глубоко нахлобученной шляпе, чтобы скрыть разбитую голову, и до окружающих опять долетел ее мечтательный шепоток:

– Ich will regieren!

Практичная немка понимала, что жить прошлым нельзя – надо подумать о будущем, и чем раньше, тем лучше!

Наконец-то, между шестью и семью часами утра, Мария Федоровна и Елизавета отправились в Зимний дворец. Там Елизавета увидала нового императора лежавшим на диване – бледного, расстроенного и подавленного. Приступ мужества сменился у него новым приступом слабости, изрядно затянувшимся.

Граф Пален был при нем, однако при появлении Елизаветы Алексеевны низко поклонился ей и удалился к окну, делая вид, что не слышит разговора супругов.

Александр бормотал, хватая руки жены своими ледяными, влажными пальцами:

– Я не могу исполнять обязанности, которые на меня возлагают. У меня нет сил, пусть царствует кто хочет. Пусть те, кто исполнил это преступление, сами царствуют!

Елизавета покосилась на Палена, стоявшего в амбразуре окна, и увидела, как тот передернулся. Конечно, она не могла знать, о чем именно он думает, что вспоминает, однако почувствовала, как глубоко оскорблен этот человек – оскорблен за себя и за тех, кто обагрил руки в крови ради Александра, ради ее слабохарактерного супруга. Она поняла, что время ей проявить женскую слабость еще не настало. Ей предстояло быть сильной за двоих – и за себя, и за мужа.

И Елизавета начала говорить, шептать, увещевать, твердить – предостерегать Александра от тех ужасных последствий, которые могут произойти от его слабости и необдуманного решения устраниться. Она представила ему тот беспорядок, в который он готов ввергнуть свою империю. Умоляла его быть сильным, мужественным, всецело посвятить себя счастью своего народа и смотреть на доставшуюся ему власть как на крест и искупление.

– Крест и искупление… – повторил Александр, несколько оживая. – Да, это мой крест, который я буду нести до смерти! Все неприятности и огорчения, какие мне случатся в жизни моей, я буду нести как крест!

Он приподнялся и спросил Палена, что происходит за дверью, что там за шум.

– Войска и все остальные принимают присягу вашему величеству, – торжественно ответил Петр Алексеевич, старательно убирая из взгляда всякое выражение, хотя ему хотелось смотреть на императрицу с обожанием, а на императора – с презрением.

«Ну, может, он вовсе не поправится?» – подумал граф, впрочем, без особой надежды. И как в воду смотрел: слабость Александра вернулась после того, как он встретился с матерью. Да еще вдобавок через несколько дней из Венгрии пришла весть о кончине великой княгини Александры Павловны, ставшей женою правителя венгерского и умершей первыми родами.

вернуться

5

Я хочу царствовать! (нем.)

Если кого-то и сразило такое совпадение несчастий, то отнюдь не Марию Федоровну. Еще Павел не был погребен, а она уже распоряжалась обо всем необходимом в подобных случаях, хотя сын из сострадания избегал ее отягощать. Ничего, это были для нее отнюдь не тягостные хлопоты! Мария Федоровна объявила среди погребальных хлопот, что не желает расставаться со своим штатом императрицы, не отдаст ни единого человека, а вскоре вытянула из сына согласие, что придворные будут одинаково служить и ей, и ему.

Несколько дней спустя после восшествия на престол император Александр произвел во фрейлины княжну Варвару Волконскую, ставшую затем и первой фрейлиной. По обычаю, она получила шифр (бриллиантовый вензель с инициалами императрицы, носимый фрейлинами на плече придворного платья) его супруги, и одновременно новый шифр получили все фрейлины, числившиеся при императрице Елизавете. Когда Мария Федоровна узнала об этом обстоятельстве, столь обыкновенном в подобных случаях, она истерически потребовала от сына, чтобы отныне статс-дамы и фрейлины получали шифры с вензелями обеих императриц, что было вещью неслыханной и даже смешной с точки зрения мирового придворного этикета, однако в то время мать всего могла добиться от своего сына, и она дала себе слово не упустить случая. Стоило Марии Федоровне воскликнуть трагическим голосом: «Саша! Скажи мне: ты виновен?!» (имелось в виду в гибели отца) – как император становился мягким воском в ее руках. В одну из таких минут она и добилась от него удаления из Петербурга и вообще с политической арены графа фон дер Палена…

Сделано это было под предлогом инспекционной поездки в Лифляндию и Курляндию, однако Пален не обольщался. Строго говоря, ни для кого не была секретом холодная, лютая ненависть вдовствующей императрицы к графу. Столь сильное чувство преследовало Марию Федоровну с того самого дня, как ей сообщили о смерти супруга. Почему-то именно Палена особенно сильно ненавидела она, хотя хитрый курляндец даже не присутствовал в спальне императора, которому тогда сначала предложили подписать отречение от престола и которого потом прикончили. Не явился туда – и все тут. То ли он не хотел марать руки в крови бывшего благодетеля, то ли сомневался в исходе дела – бог весть. Однако именно Пален все-таки был душою заговора, и вдовствующая императрица хотела – нет, жаждала! – если не крови его, то позора.

А главное, что и Александр ускользал из его рук, выжидая случая, чтобы окончательно освободиться от человека, которому был всецело обязан нынешним своим положением. И он с жадным вниманием выслушивал россказни о неких небесных знамениях, которые являлись там и сям, не просто порицая всевластного министра и осуждая его, но впрямую обвиняя в гибели Павла. Так, в одной из церквей вдруг появилась икона с надписью: «Мир ли Замврию, убийце государя своего?» С легкой руки госпожи Нелидовой слухи о чуде пошли гулять по всему Петербургу, и все те, кто не одобрял цареубийства, увидели в надписи прямой намек на роль, сыгранную Паленом. Он, впрочем, и в ус не дул, а распространителей слухов велено было сечь нещадно и прилюдно, чтобы воду не мутили. Затем Мария Федоровна поставила сына в известность, что ноги ее не будет в Петербурге, доколе там останется «сей гнусный интриган». Александр призадумался… А Мария Федоровна вызвала к себе митрополита Амвросия.

Этот человек возвышением своим был обязан покойному императору Павлу, которому не мог нравиться прежний митрополит Гавриил, любимец его матери Екатерины. Особенно любил Павел Амвросия за его приверженность Мальтийскому ордену и за покровительство расширению католических церквей в России. Павел называл это веротерпимостью, хотя нормальный человек назвал бы вероотступничеством. Но Павел не был нормален…

Однако вернемся к Палену. В один из воскресных дней, с особой торжественностью отслужив обедню в Никольском морском соборе, Амвросий в парадной карете подъехал к дому петербургского генерал-губернатора. Медленно вышел из кареты и долее обычного оставался у губернаторского подъезда, желая привлечь к себе как можно более внимания простого народа. Когда действительно огромная толпа прихлынула к подъезду губернатора, увидавши митрополита и желая получить его благословение, тот вошел в дом Палена. После обоюдных приветствий и разговоров о пустяках Амвросий объявил Петру Алексеевичу причину своего визита к нему и, взяв под руку, подвел к окну, из которого можно было видеть огромное скопище собравшихся людей. Амвросий своим густым, значительным голосом сказал графу, что советует ему как можно скорее оставить Петербург, если он не хочет быть растерзанным в клочки народом, который уже не скрывает своей ненависти к нему за его страшные деяния, и что стоит только митрополиту сказать два слова, как не останется в живых не только генерал-губернатор, но и сам дом его будет разметен по камешку.

Пален, один из величайших интриганов своего времени, мог оценить и хорошую интригу другого лица. Однако сейчас он увидел только грубо сработанную провокацию, которая могла иметь успех лишь потому, что зиждилась на явном одобрении Марии Федоровны и негласном – самого молодого государя. Петр Алексеевич понял, что изгнание его предрешено, однако решил подождать еще день, не предпринимая никаких шагов.

И вот свершилось! Граф получил приказание о необходимости провести инспекционный рейд – якобы с целью проверки кордонов, учрежденных на берегах Балтийского моря на случай нападения англичан. Причем первый министр был извещен не лично императором, а новым прокурором Беклешовым – буквально через четверть часа после аудиенции у Александра. Это выглядело странно и оскорбительно. Враз и многозначительно – и совершенно однозначно. Пален, который всегда шутливо сравнивал себя «с теми маленькими куколками, которые можно опрокидывать и ставить вверх дном, но которые опять становятся на ноги», понял: он опрокинут окончательно. Корабль его Фортуны потерпел крушение у самого входа в гавань, когда, казалось бы, ему нечего опасаться. Премудрый вельможа, искушенный царедворец, граф Петр Алексеевич фон дер Пален сразу сообразил: в пути (или, самое позднее, в первые же дни по прибытии на место) его нагонит приказ более не возвращаться в столицу, а остаться в Курляндии «до получения противоположного волеизъявления императора».

Впрочем, граф и сам не намерен был более возвращаться в Санкт-Петербург без личной просьбы государя, поэтому заготовил прошение об отставке, которое будет отправлено в Зимний дворец с первой же почтою, с первой же заставы. Пален был убежден: Александр никогда не попросит его вернуться! Просто потому, что Пален посадил его на трон. Ведь только Пален знал, как сильно в глубине души Александру хотелось взойти на него… Любой ценой! За это знание, за помощь теперь и предстояло заплатить добровольной, гордой отставкой.

Один умный человек, который всю жизнь только и занимался тем, что устраивал перевороты и плел интриги, как-то сказал: «Участвовать в заговорах – все равно что пахать море». А море пахать опасно: можно отойти слишком далеко от берега и невзначай потонуть – с ручками, ножками, конягою и плугом…

Едва закончились первые шесть недель траура, как Мария Федоровна снова стала присутствовать на всех приемах. Обыкновенно жила она в Павловске и казалась вполне довольной своими новыми обстоятельствами.

Конечно, она была великая лицемерка. Александр просто ребенок перед ней! Мария Федоровна до истерики желала царствовать и прилагала все силы, чтобы устранить людей, которые положили конец прежнему царствованию. Дело было, конечно, в том, что акт отречения изначально составили в пользу Александра, а не на ее имя. Только Александра хотели видеть императором – вот чего вдовствующая императрица не могла простить заговорщикам, а вовсе не смерти измучившего ее супруга! Поэтому она изо всех сил старалась настроить сына на жестокость и несправедливость по отношению к людям, изменившим государственный строй России. Во многих несправедливостях была повинна прежде всего Мария Федоровна – а уж потом его совесть, которая всегда оставалась неспокойной.

Единственное, что утешало Александра, это данная Паленом клятва, что то его неосторожное письмо было сожжено немедленно. Петр Алексеевич дал сию клятву, поддавшись мгновенной жалости к испуганному мальчику, в которого мгновенно превратился новый русский император. И как же он потом жалел, что уступил первому побуждению! Дело было даже не только в его собственной сломанной судьбе. В глубине души Пален был согласен со сдержанными и на редкость разумными словами Платона Зубова, высказанными им на другой день после переворота, когда какой-то человек завистливо сказал, что вот-де князь теперь на гребне успеха, его можно поздравить, благодарность императора, конечно, не заставит себя долго ждать…

– Не в этом дело, – сказал тогда Платон Александрович. – Теперь главное, чтобы никого из нас в благодарность не наказали.

Честно говоря, в возможность наказания никто не верил и верить не хотел! Угнетенное настроение постепенно – а кое-где и резко! – сменялось всеобщим весельем. О смерти императора уже начали ходить анекдоты. Говорили, к примеру, что он просил у своих убийц отсрочки, чтобы собственноручно составить регламент собственных похорон. Даже и сами похороны не обошлись без комического элемента! Как ни странно, привнес его не кто иной, как тот самый Евгений Вюртембергский, чье появление в России и намерения Павла сделать его своим наследником ускорили события переворота.

Церемония погребения императора Павла проходила, конечно, очень пышно. Длинный поезд двигался весьма дальними окольными путями из Михайловского дворца, через Васильевский остров, к крепостной церкви, новому месту погребения царей. Траурная шляпа принца Евгения своими длинными, низко спускавшимися полями заслоняла ему обзор, а плащ, путавшийся в ногах, мешал идти той размеренной поступью, каковой принято ходить на похоронах. Несколько раз неуклюжий, приземистый мальчик обгонял шествие царской фамилии, а потом споткнулся и свалился с ног у самого катафалка. Окружающие не смогли удержаться от смеха, тем более что принц Вюртембергский, кое-как поднявшись, снова повалился через несколько шагов. Кончилось все тем, что великий князь Константин взял его под руку и потащил за собой, повторяя:

– Держись за меня крепко, чтобы тебе опять не попасть в беду!

Александр же глядел на принца хоть и любезно, но холодно, словно никак не мог простить, что из-за этого толстого мальчишки претерпел столько неприятностей и сделал столько неосторожных шагов. Может быть, он вспоминал в те минуты строки из «Фауста» своего любимого Гете: «Ты думаешь, что ты двигаешь, а это тебя двигают!» Или латинское изречение: «Покорного су€дьбы влекут, строптивого – волокут!»

* * *

Толпа любит перемены, и поэтому наступление нового царствования так или иначе всегда приветствуется. Строго говоря, приветствовали не столько начало нового, сколько окончание прежнего царствования.

Невозможно описать восторг столицы при распространении вести о смерти Павла на рассвете 12 марта. Она неслась по городу во всех направлениях с бешеной скоростью. Каждый спешил ее передать своим знакомым. Люди вбегали в еще спящие дома, крича из передней:

– Ура! Поздравляем с новым государем!

Где дома были заперты, там сильно, с криком стучали так, что будили заодно всю улицу, и любому перепуганному лицу, высунувшемуся из окошка, провозглашали свежую новость. Тогда и эти люди тоже выбегали из домов и принимались носиться по городу, разнося радостную весть. Многие были так восхищены, что со слезами на глазах бросались в объятия к незнакомцам и с лобызаниями поздравляли их с новым государем.

В девять утра на улицах творилась такая суматоха, какой никогда никто не помнил. К вечеру во всем городе не стало шампанского. Один не самый богатый погребщик продал его в тот день на 60 тысяч рублей! Пировали во всех трактирах. Приятели приглашали за свои столы вовсе случайных людей и напивались допьяна, беспрестанно повторяя радостные выклики. Всюду: в компаниях, на улицах, на площадях – звучало: «Да здравствует новый император!»

Город, имевший более 300 тысяч жителей, напоминал один большой дом умалишенных. Правда, все помешались от одной причины – от счастья!

Еще бы! Не было, например, больше обязанности снимать шляпу перед Зимним дворцом. А до того и в самом деле приходилось крайне тяжело: когда необходимость заставляла идти мимо дворца, предписывалось и в стужу и в ненастье маршировать с голой головой из почтения к безжизненной каменной массе. Не обязаны были теперь дамы выпрыгивать из экипажей при встрече с императором (одна лишь вдовствующая императрица требовала к себе пока такого почтения).

Повеселевший, постепенно привыкающий к своей участи Александр ежедневно гулял пешком по набережной в сопровождении одного только лакея. Никакой охраны! Да и зачем? Всюду он встречал только приветливые лица. Как-то раз на Миллионной улице он застал солдата, дерущегося с лакеем.

– Разойдетесь ли вы? – закричал он им. – Полиция вас увидит и возьмет обоих под арест!

У него спрашивали, следует ли разместить во дворце пикеты, как было при Павле.

– Зачем? – удивился он. – Я не хочу понапрасну мучить людей. Вы знаете, как послужила эта предосторожность нашему отцу!

Привоз книг из-за границы снова был дозволен; разрешили носить и платье, кто какое хотел, с лежачим или стоячим воротником. Через заставы можно было выезжать без пропускного билета от плац-майора. Все пукли, к общей и величайшей радости, были обстрижены (столь небольшая вольность была воспринята всеми, особенно солдатами, как величайшее благодеяние!). Начали носить любимые прически а la Titus. Косы пока еще сохранились, но имели теперь в длину четыре вершка и должны были завязываться на половине воротника.

Панталоны стали до колен, и круглые шляпы снова появились на головах. Как-то раз все посетители в приемной губернатора бросились к окнам: по улице проходила первая круглая шляпа! Можно без преувеличения сказать, что разрешение носить эти шляпы вызвало в Петербурге не меньшую радость, чем уничтожение страшной Тайной экспедиции.

Дамы с не меньшей радостью облеклись в новые платья. Экипажи, имевшие вид старых немецких колымаг, исчезли, уступив место русской упряжи, с кучерами в национальной одежде и форейторами (что было строго запрещено Павлом!), которые стремительно, с криками: «Пади, пади!» – проносились по улицам. Как всегда это водилось в России. Все ощущали, словно с рук их свалились цепи. Всю нацию словно бы выпустили из каземата.

Несколько сот узников Тайной экспедиции увидели свет божий – это было первым приказом нового императора. Петропавловская крепость в первый раз опустела вдруг и надолго. Всего было освобождено около семисот человек. Никто не занял освободившиеся камеры, даже генеральный прокурор Обольянинов, обер-шталмейстер Кутайсов и генерал Эртель (единственные жертвы из числа приближенных Павла!) были уволены от службы без всяких преследований. В столицу вернулись артиллерии полковник Алексей Петрович Ермолов, писатель Александр Николаевич Радищев, которому возвратили звание коллежского советника и крест четвертой степени.

Уже с 13 марта (сразу после ликвидации Тайной экспедиции) было снято запрещение на вывоз и ввоз продовольственных товаров. Оживилась торговля. Затем объявили амнистию беглецам, укрывающимся за границей, – все вины их, кроме смертоубийства, предавались забвению. Восстановили дворянские выборы. Чиновникам полиции предписывалось «отнюдь из границ должностей своих не выходить, а тем более не дерзать причинять никому никаких обид и притеснений». Разрешен был ввоз нот и распечатаны закрытые ранее типографии, разрешено печатать в России книги и журналы. Уничтожены позорные виселицы, поставленные в городах при публичных местах, где прибивались таблички с именами провинившихся лиц.

Для войск была принята новая форма, и живые призраки времен Семилетней войны наконец-то исчезли с глаз…

Вскоре даже скептики начали одобрительно подумывать, что цель и в самом деле оправдывает средства!

До самой своей смерти в 1826 году граф Петр Алексеевич фон дер Пален (он пережил Александра на несколько недель) не покидал своего курляндского имения, где он аккуратно в каждую годовщину 11 марта напивался допьяна и крепко спал до следующего утра – до годовщины начала нового царствования, в жертву которому он принес свою блестящую карьеру и саму жизнь.

Александр же, обязанный ему властью и даже, очень может статься, жизнью, предпочитал никогда не упоминать о нем и играть роль человека, который был вынужден взять власть в свои руки.

Однако в это мало кто верил…

Елена Арсеньева

«Ступайте царствовать, государь!» (Александр Первый, Россия)

Той мглистой весной 1801 года русский двор, запертый в Михайловском замке, охранявшемся наподобие средневековой крепости, влачил скучное и однообразное существование. Поместив свою признанную любовницу, княгиню Гагарину, и непризнанную, мадам Шевалье, здесь же, император Павел уже не выезжал из дворца, как это он делал прежде. Даже его верховые прогулки ограничивались так называемым третьим Летним садом, куда, кроме самого Павла, императрицы и ближних лиц свиты, никто не допускался.

Аллеи парка или сада постоянно очищались от снега, но все-таки казались тесными и неудобными. Во время одной из прогулок (это было 11 марта) Павел вдруг остановил коня и, оборотясь к шталмейстеру Муханову, оказавшемуся рядом, взволнованно сказал:

– Мне кажется, я задыхаюсь, мне не хватает воздуха! Я чувствую, что умираю. Неужели они все-таки задушат меня?

Оторопевший при виде его безумных, остекленевших глаз, Муханов пробормотал:

– Государь, это, вероятно, действие оттепели.

– При чем здесь оттепель? – раздраженно воскликнул Павел. – Вот послушайте, какой я видел нынче сон! Снилось мне, будто какие-то люди в масках долго втискивали меня в парчовый тесный кафтан. Было это столь мучительно, что я едва не кричал от боли.

– Сон есть сон, – рассудительно произнес прозаичный Муханов. – Я, как человек просвещенный, снам не верю. Все это бабушкины сказки, а душно – к оттепели.

Павлу было что возразить Муханову. Как-то ему приснилось, будто некая невидимая и сверхъестественная сила возносит его к небу. Он часто от этого просыпался, опять засыпал и вновь бывал разбужен повторением того же самого сновидения. И что же? В Гатчину, где пребывал Павел (в то время еще только цесаревич, изрядно задержавшийся в этом звании), прибыл из Петербурга гонец, Николай Зубов, брат Павла, фаворита императрицы Екатерины, и сообщил Павлу Петровичу, что его матушка-императрица помирает. И померла! И вознесло его наконец на престол – сон оказался вещим. А ну как и этот… неприятный, страшный…

О неприятном и страшном думать не хотелось, поэтому император более ничего не сказал своему разумному и просвещенному шталмейстеру, только головой покачал, и его неприветливое лицо сделалось еще более сумрачным. Так в молчании и возвратились во дворец.

В тот вечер в замке был дан концерт, а потом ужин. Госпожа Шевалье в малиновом «мальтийском» платье (император Павел был магистром Мальтийского ордена в России и всем цветам предпочитал малиновый – цвет мантий кавалеров ордена) пела, однако император, против обыкновения, обращал не много внимания на ее рулады. Он находится в самом худшем своем настроении. Императрица Мария Федоровна тоже казалась обеспокоенной. Великий князь Александр и его супруга Елизавета Алексеевна поглядывали на нее с тревогой, но в то же время пытались скрывать свое настроение от государя.

Между концертом и ужином тот вдруг удалился, не сказав никому ни слова, и долго отсутствовал. Наконец воротился. Стал перед Марией Федоровной и принялся смотреть на нее с насмешливой улыбкой, скрестив на груди руки и тяжело дыша. Это служило у него признаком гнева, поэтому императрица мгновенно встревожилась и сидела ни жива ни мертва, не смея слова сказать своему неприятному и грозному супругу. Она с явным облегчением перевела дух, когда он отошел, однако теперь настал черед дрожать великим князьям, перед которыми Павел повторил свои пугающие маневры. Затем он резко прошел в столовую.

Принц Евгений Вюртембергский, недавно привезенный из скромненького германского княжества с явным намерением постращать наследника Александра Павловича (вот возьмет папенька, да передумает, да посадит на трон этого худородного кузена!), еще не привыкший к таким «шуточкам», испуганно спросил Шарлотту Ливен, воспитательницу великих князей, присутствовавшую здесь же:

– Что это значит?

– Это не касается ни вас, ни меня, – сухо ответила она.

Сели за стол. Нынче вечером здесь царила гробовая тишина.

Обыкновенно Павел приказывал призвать шута Иванушку, который беззастенчиво кривлялся: император, капрал по сути своей, любил самые грубые шутки, не чувствуя ни малейшей неловкости, когда Иванушка отпускал скабрезности и сальности в присутствии дам. Однако несколько дней назад Иванушка крепко проштрафился, когда, желая развлечь общество, вдруг начал весело гадать, что от кого родится.

От Марьи Федоровны должны были родиться ангелочки, крылышки, салфеточки и прочая такая же дребедень. От великой княгини Елизаветы, нежной красавицы, – бутоньерки с цветами. Вообще в тот последний вечер во дворце Иванушка был с дамами весьма галантен, против своего обыкновения. Это наскучило императору. Вцепившись в ухо шута так, что тот взвыл, Павел спросил:

– А от меня что родится?

– От тебя? – простонал шут, все еще кривясь от боли. – Кнуты да розги, штрафные роты и шпицрутены, а еще тараканы да пауки восьминогие.

При его словах все присутствующие невольно взглянули на мальтийские кресты, украшающие одежду каждого. В них и впрямь было что-то паучье, даже странно, что никто не замечал этого раньше. Осмотрелся и Павел – и явственно побледнел. Он сделал попытку содрать мальтийский орден с рукава и груди, потом одумался и, с силой отшвырнув Иванушку, перекрестился. А затем обрушил на шута всю силу своего гнева, в котором явственно сквозил ужас. Раньше Иванушке сходило и не такое, однако в тот вечер ему не повезло.

С тех пор за ужинами стало тихо, невесело, но такой поистине гробовой тишины, как в тот вечер, не было еще никогда.

По окончании трапезы великие князья и княжны хотели, по обычаю, приложиться к руке императора, поблагодарить его, но он растолкал детей и направился к выходу. Александр, неважно чувствовавший себя в последнее время – то ли от волнения, то ли простудившийся в вечной сырости Михайловского замка, – громко чихнул.

– Исполнения всех желаний, ваше высочество! – иронически воскликнул император.

Александр невольно пошатнулся. Императрица отчего-то вдруг громко заплакала. Император взглянул на нее, передернулся и, бросив фразу, которой потом был придан особенный, роковой смысл: «Чему быть, того не миновать!» – твердой поступью направился в покои княгини Гагариной.

В этот вечер Павел не уходил от своей любовницы долее обыкновенного. Он даже написал у нее несколько писем, в том числе – все еще болевшему графу Ливену, военному министру. Анна Гагарина наконец-то добилась от императора серьезного подарка: он решился заменить Ливена мужем фаворитки, молодым человеком, не имевшим ни образования военного, ни опыта, представлявшего собой полное ничтожество. Однако он кропал чувствительные, хотя и маловразумительные стишки и был чрезвычайно снисходителен к милым шалостям супруги с императором. Еще один Амфитрион!

Ливену Павел объявил о своем решении в таких выражениях:

«Ваше нездоровье продолжается слишком долго, и так как дела ваши не могут прийти в порядок от ваших мушек, то вы должны передать портфель военного министра князю Гагарину».

Ливен болел немногим больше месяца, но о понятии справедливости Павел имел очень отдаленное впечатление.

Затем государь отправился в свою комнату, запер покрепче дверь, ведущую в покои императрицы (чтобы законная жена, Боже упаси, не вошла к нему среди ночи!), и улегся в постель.

Он лежал без сна и вспоминал одну странную историю, приключившуюся с ним около двадцати лет назад, в ноябре 1781 года.

В тот осенний вечер великий князь Павел отправился на прогулку со своим приятелем, Александром Борисовичем Куракиным, одним из немногих людей, которым он доверял. Мало было удовольствия идти вдоль Фонтанки под ветром, однако разговор они вели откровенный, а во дворце Павел опасался чужих ушей.

– Я превращен в какой-то призрак, – говорил Павел. – Я поставлен в самое постыдное положение, потому что не допущен ни к какой реальной власти.

– Но ведь ваша матушка еще, по счастью, жива, – возражал Куракин. – О какой реальной власти можно теперь говорить?

– То, что она творит с высоты своего положения, всецело основано на славолюбии и притворстве. О торжестве закона никто и не помышляет! Я мечтаю о внедрении среди дворянства строго нового мышления, основанного на четком понимании своих прав и обязанностей.

– Ну, насчет прав, как я понимаю, никто не возражает, ваше высочество. А вот насаждение обязанностей… – хмыкнул Куракин.

– Это да! – сурово кивнул Павел. – Просто-таки помешались все нынче на своих правах. Или вот еще – на идеях каких-то. Что за дурацкое словечко – идеи? Не идея никакая, а мысль! Раньше попросту говорили – «я думаю». Теперь – «мне идея в голову пришла». Как пришла, так и ушла, в голове ничего не сыскавши! Вот и государыня-матушка тоже об том же. Надо же такое измыслить: учреждать воспитательные дома и женские институты, чтобы создать «новую породу людей». Заладили болтать, как во Франции: равенство, братство! Доведут с такими-то глупостями страну до революции. Чтобы все были равными, надо прежде всего одеваться одинаково. А то на одном лапти, на другом стоячий воротник до ушей с таким галстухом, что от него помадами и духами за версту несет. У одного на столе пустые шти, у другого восемнадцать перемен блюд, да еще роговая музыка под окнами играет. А надо как? Ежели шляпы – у всех одинаковые, треугольные, никаких круглых. Ежели пукли – у всех одни и те же, по три штуки справа и слева. Вот тебе и вся «новая порода». Люди, говорю я ей, должны по ранжиру быть расставлены, каждый на своем месте, как в гвардии на посту: пост сдал – пост принял. Никаких глупостей, никакого вольнодумства! А если что не так – сечь до потери сознания, а то и пушками, пушками… И все как рукой снимет. Непорядка в стране меньше будет. И знаешь, друг Куракин, что мне матушка ответствовала? Ты, говорит, лютый зверь, если не понимаешь, что с идеями нельзя бороться при помощи пушек…

– Ну что вы хотите, сударь, ваша матушка все-таки женщина. Не может ведь женщина повсюду бегать сама, входить во все подробности, – примирительно отозвался Куракин, слышавший все это не в первый и не в десятый, а по меньшей мере в сто первый раз: недовольство цесаревича буквально каждым шагом матери-императрицы давно стало притчей во языцех.

– Конечно! – вспылил Павел. – В том-то и дело! Потому-то ma chienne nation[1] только и желает, чтобы им управляли женщины. Ты вспомни: на русском престоле уже почти шестьдесят лет сидят бабы! Надо выдвинуть в ущерб им принцип мужской власти. Власти, а не этих юбок… То им фижмы, то кринолины, то мушки, то еще что-нибудь. И в государственных делах так же: что в голову взбредет, то и сотворю. Когда я достигну престола, буду входить во все подробности управления. Помяни мое слово.

Александр Куракин молчал.

– О чем ты подумал? – взволнованно спросил Павел тонким, злым голосом. – Я знаю, о чем ты подумал! Что мне следовало бы сказать не «когда я достигну престола», а «если я его достигну»! И не возражай. Я знаю. Я вижу тебя насквозь!

Да, то, что он влачит затянувшуюся судьбу наследника при женщине-императрице, было для Павла постоянным больным местом и даже не любимой мозолью, а открытой раною. Мать и сын находились в состоянии бесконечной дуэли. Павел был просто помешан на том, что он достоин большего, в то время как права его попираются, отчего гордость и обидчивость развились в нем до непомерной, преувеличенной степени.

К тому же в нем никогда не утихали сомнения, в самом ли деле он сын покойного императора Петра Федоровича. Хотя вполне достаточно было бы просто посмотреть в зеркало, чтобы получить доподлинный ответ: сходство отца и сына было разительным. Однако к этому вопросу Павел продолжал относиться с поистине инквизиторским любопытством. Стоило ему увериться, что он истинно сын Петра, как честолюбивые устремления вспыхивали в нем с новой силой, он начинал ненавидеть мать… совершенно упуская из виду (со свойственной ему пристальной внимательностью к мелочам, но неумением делать из них глубинные, логические выводы), что по законам Российской империи он не имеет никакого права на престол. Прежде всего потому, что закона о престолонаследии в Российской империи никогда не было.

Нет, ну в самом деле! Трон в России всегда переходил «по избирательному или захватному праву», а проще сказать, «кто раньше встал да палку взял, тот и капрал». Петр Великий помнил старинную «правду воли монаршей», то есть произвольную власть государя самому выбирать себе наследника, но сам он не успел воспользоваться тем правом, вот и пошла после него череда императоров и императриц, захватывавших русский трон при помощи государственных переворотов. Елизавета Петровна, надо отдать ей должное, выбрала себе законным преемником Петра Феодоровича, отца Павла, но сам-то Петр ничего не сделал для интересов своего сына. Таким образом, после его смерти Павел в глазах закона был полное ничто и всецело зависел от произвола матери. Это и сводило его с ума.

Он жил, никому не веря. Первая жена, немецкая принцесса Вильгельмина, в крещении Наталья Алексеевна, изменяла ему с лучшим его другом, Андреем Разумовским, заядлым пожирателем женских сердец. Совсем даже не факт, что ребенок, при рождении которого она умерла в апреле 1776 года, был его сыном, а не русского Казановы. Вторая жена, Мария Федоровна, она же принцесса София-Доротея, была достойна Павла мелочностью и придирчивостью ограниченного ума… К тому же она так же строила замки своего честолюбия на пустом месте и неустанно подогревала устремления своего мужа, хотя в вопросах государственной власти понимала еще меньше, чем в грамматике и правописании, в которых была не просто слаба – понятия о них не имела.

Павел порою ненавидел жизнь, потому что она была исполнена страдания. Он жил, ни на кого не надеясь, всех постоянно подозревая в злоумышлениях, по крайности – в скрытых издевках. В глубине души он чувствовал слабость своего характера, но признать ее было для его непомерной гордыни невозможно. Он яростно завидовал своему великому предку Петру Алексеевичу. Если бы обладать такой же мощью натуры, такой твердостью духа, такой богатырской статью, жизненной силой! Тогда мать трепетала бы перед ним, а не он перед нею! А он трепещет, увы, и презирает себя за это, и ненавидит, еще пуще ненавидит ее…

Внезапно Павел заметил в глубине одной подворотни очень высокую фигуру, завернутую в длинный плащ, в военной, надвинутой на лицо треугольной шляпе. Похоже было, человек ждал кого-то, однако, когда Павел и Куракин поравнялись с ним, он вышел из своего укрытия и пошел слева от Павла, не говоря ни слова.

Павел оглянулся. Странным показалось ему, что на охрану появление сего человека не произвело никакого впечатления, хотя несколько минут назад они палками отогнали прочь какого-то нищего, который спьяну вздумал просить милостыньку у императора. Куракин тоже шел с равнодушно-сонным видом, погруженный в какие-то свои мысли.

Впрочем, прислушавшись к себе, Павел вдруг ощутил, что не испытывает никакого страха. Мысль о том, что странный человек может быть убийцей, не трогала его сознания. Удивительным казалось только то, что ноги неожиданного спутника, касаясь брусчатки, издавали непонятный звук, словно камень ударялся о камень. Павел изумился, и это чувство сделалось еще сильнее, когда он вдруг ощутил ледяной холод в своем левом боку, со стороны незнакомца.

Павел вздрогнул и, обратясь к Куракину, сказал:

– Судьба нам послала странного спутника.

– Какого спутника? – спросил Куракин.

– Господина, идущего у меня слева.

Куракин раскрыл глаза в изумлении и заметил, что у великого князя с левой стороны никого нет.

– Как? Ты не видишь человека между мною и домовою стеною? – удивился Павел, продолжавший слышать шаги незнакомца и видеть его шляпу, его мощную фигуру.

– Ваше высочество, вы идете возле самой стены, и физически невозможно, чтобы кто-нибудь был между вами и оною стеною, – благоразумно возразил Куракин.

вернуться

1

Здесь: Мой дрянной народ (франц.)

Павел протянул руку влево – и точно, вместо того чтобы схватить незнакомца за плечо, ощупал камень. Но все-таки незнакомец находился тут и шел с цесаревичем шаг в шаг, и поступь его была как удары молота по тротуару.

Павел взглянул на него внимательнее прежнего. Тот как раз в то мгновение повернулся, под шляпой сверкнули глаза столь блестящие, каких он не видал никогда ни прежде, ни после. Они смотрели прямо на Павла и, чудилось, околдовывали его.

– Ах! – сказал он Куракину. – Не могу передать тебе, что я чувствую, но только во мне происходит что-то особенное.

Павел начал дрожать – не от страха, но от холода. Казалось, что кровь застывает в его жилах. Вдруг из-под плаща, закрывавшего рот таинственного спутника, раздался глухой и грустный голос:

– Павел!

– Что вам нужно? – откликнулся тот безотчетно.

– Павел! – опять произнес незнакомец, на сей раз, впрочем, как-то сочувственно, но с еще большим оттенком грусти.

Потом он остановился. Павел сделал то же.

– Павел! Бедный Павел! Бедный князь! – раздался голос.

Павел обратился к Куракину, который также остановился, удивляясь, что происходит с его высочеством.

– Слышишь? – спросил Павел взволнованно.

– Ничего, – отвечал тот, – решительно ничего.

– Кто вы? – сделав над собою усилие, спросил цесаревич, и Куракин вздрогнул, потому что ему показалось, будто Павел сошел с ума: он разговаривал с пустотой. – Кто вы и что вам нужно?

– Кто я? Бедный Павел! Не узнаешь? А ведь ты только что вспоминал меня. Я тот, кто принимает участие в твоей судьбе. Живи по законам справедливости, и конец твой будет спокоен. Не разводи пауков в доме своем, не то они задавят тебя.

Произнеся столь странную речь, незнакомец в плаще снова двинулся вперед, оглядываясь на Павла все тем же проницательным взором. И как тот остановился, когда остановился его необычный спутник, так и теперь он почувствовал необходимым пойти за ним.

Дальнейший путь продолжался в молчании, столь напряженном, что и встревоженный Куракин не мог сказать ни единого слова.

Наконец впереди показалась площадь между мостом через Неву и зданием Сената. Незнакомец прямо пошел к одному, как бы заранее отмеченному, месту площади. Великий князь остановился.

– Прощай, Павел! – произнес человек в плаще. – Ты еще увидишь меня опять здесь. Помни: берегись пауков!

При этом шляпа его поднялась как бы сама собой, и глазам Павла представился орлиный взор, смуглый лоб и строгая улыбка… его прадеда Петра Великого.

– Не может быть! – вскричал Павел, едва не теряя сознания от страха и удивления. А когда пришел в себя, никого, кроме них с Куракиным, уже не было на пустынной площади.

На этом самом месте летом будущего года императрица Екатерина Алексеевна возведет монумент, который изумит всю Европу. То будет конная статуя, представляющая царя Петра, помещенная на скале. И вовсе не Павел посоветовал матери избрать данное место, названное или, скорее, угаданное призраком. Он вообще опасался вспоминать о той ночи и не знал, как описать чувство, охватившее его, когда он впервые увидал памятник Петру. Но тот холод, который пронизал его слева, он словно бы продолжал ощущать до конца жизни. И его не оставляла уверенность, что, хоть Петр явился поговорить с ним, он сделал это не из сочувствия, не из расположения, а из некоего жалостливого презрения к своему потомку.

Павел никогда никому не верил! Даже призракам.

А слова о каких-то там пауках показались ему сплошной невнятицей. Или он только делал вид, что не понял их?

Но вот сейчас, ночью, он смотрел на свой шлафрок, брошенный около кровати на пол и усеянный, как и вся прочая одежда, эмблемами Мальтийского ордена – крестами, – и видел в них многочисленные изображения пауков, которых он сам впустил в свой дом.

Однако Павел был слишком самонадеян для того, чтобы признавать свои ошибки.

«Пауки – это не мальтийские кресты, – сказал он твердо. – Это заговорщики!»

Да, заговорщики! Император теперь точно знал о существовании заговора. Граф Пален подтвердил его догадки. Как хорошо, что Пален в курсе всего, ему можно доверять. Можно…

Глаза императора слипались. Завтра с утра надо будет решить дело с Евгением Вюртембергским. Поговорить с Екатериной, на которой Павел решил его женить, чтобы сделать наследником. А Александру место в крепости. Именно в крепости!

И Павел усмехнулся злорадно. Вот сюрпризец он преподнесет семье!

Но император ошибался. Никаким сюрпризом его план ни для кого не был.

По дворцу уже не первый день ползли слухи, что Павел решил женить юного принца на одной из своих дочерей, Екатерине, усыновить и назначить своим наследником. Государыню и остальных детей он намеревался заточить кого в крепость, кого в монастырь. Более того! Княгиня Гагарина и граф Кутайсов слышали, как Павел ворчал: «Еще немного, и я принужден буду отрубить некогда дорогие мне головы!»

Слухи мгновенно выметнулись из дворца и стали известны в городе. Что характерно, они были всеми встречены с полным доверием. В глазах света император был способен на все – на все абсолютно! – для удовлетворения своих страстей и причуд. Заточить в крепость сыновей и назначить наследником толстенького немчика? Нет ничего невероятного. Сослать в монастырь или вовсе убить жену, чтобы жениться даже не на фаворитке своей, княгине Гагариной, а на французской шлюхе? Более чем возможно!

Павла откровенно считали сумасшедшим. Он сеял вокруг себя страх, смятение и некое общее предчувствие пугающих, но желанных событий. Всюду звучало одно: «Это не может дольше продолжаться!» Сам Константин Павлович как-то сказал горько: «Мой отец объявил войну здравому смыслу с твердым намерением никогда не заключать мир!»

А что же великий князь Александр? Ведь решение Павла назначить наследником Евгения Вюртембергского касалось прежде всего старшего сына императора, которого императрица Екатерина когда-то мечтала посадить на трон в обход Павла. Настроение Александра понять было трудно…

Он был назначен шефом Семеновского полка; а Константин – Измайловского. Александр, кроме того, стал военным губернатором Петербурга. Ему были подчинены военный комендант города, комендант крепости и петербургский обер-полицмейстер. Каждое утро в семь часов и каждый вечер в восемь великий князь подавал императору рапорт. Причем необходимо было давать отчет о мельчайших подробностях, касающихся гарнизона, всех караулов города, конных патрулей, разъезжавших в нем и его окрестностях. За малейшую ошибку следовал строгий выговор.

Великий князь был еще молод, характер имел робкий; а кроме того, он был близорук и немного глух (между прочим, последствия бабушкиного воспитания: желая воспитать во внуке особенную храбрость, Екатерина старалась приучить его с младенчества к звукам пушечной пальбы). При таких чертах должность шефа полка отнюдь не была для него синекурой и стоила многих бессонных ночей.

Оба великих князя смертельно боялись своего непредсказуемого отца, и, когда он смотрел сколько-нибудь сердито, они бледнели и дрожали, как два осиновых листка. При этом они всегда искали покровительства у других – вместо того чтобы иметь возможность самим его оказывать, как можно было ожидать от людей столь высокого положения. Вот почему они сначала внушали мало уважения и были не очень-то популярны в придворной среде и в гвардии.

Однако времена меняются. Популярность Александра росла, поскольку росла ненависть, предметом которой был его отец. Великого князя считали очень добрым человеком. Рассказывали, что иногда он бросался на колени, заступаясь за жертв государева гнева, становившихся все более многочисленными, а Павел не просто грубо обрывал его просьбы, но даже толкал ногой в лицо. Говорили, что Александр вставил в одно из окон своих покоев зрительную трубу, около которой постоянно дежурил доверенный слуга, чтобы караулить тех несчастных, которых повезут через Царицын Луг в Сибирь – прямиком с плац-парада, как злополучного Сибирского. При появлении зловещей тройки другой слуга должен был скакать к заставе, чтобы передать пособие сосланному…

Да, Александр открыто считал отца тираном и понимал, что от него можно ждать любых неприятностей, а то и откровенного злодейства. С другой стороны, Павел и сам был вечно настороже – он следил за каждым шагом своего наследника, пробовал застать его врасплох, часто неожиданно входил в его комнаты. Что он надеялся обнаружить? Думал застать сына репетирующим свою тронную речь? Бог весть…

Однажды, впрочем, императору повезло. На столе Александра он нашел раскрытую книгу. Это была трагедия Вольтера «Брут», раскрытая на странице, где находился следующий стих: «Rome est libre, il suffit, rendrons grвces aux dieux!»[2]

Молча воротясь к себе, Павел поручил Кутайсову отнести к сыну «Историю Петра Великого», раскрытую на той странице, где находился рассказ о смерти царевича Алексея…

Вообще-то вся царская семья всегда желала, чтобы Павла кто-нибудь сверг. Даже преданный Павлу граф Федор Ростопчин цинично писал в то время: «Великий князь Александр ненавидит отца, великий князь Константин его боится; дочери, воспитанные матерью, смотрят на него с отвращением, и все это улыбается и желало бы видеть его обращенным во прах».

Александр мечтал, чтобы «безумный тиран» перестал царствовать и мучить всех, начиная с самых близких ему людей. Каким образом достичь этого? Сын не знал и не хотел знать. Он предпочитал вздыхать и молча страдать. Образ мыслей его был неуловим, сердце непроницаемо. Павел считал его кротость слабохарактерностью, а сдержанность – лицемерием, в чем он, впрочем, не слишком оказался далек от истины. Однако имелись люди, которым необходим был другой Александр: сильный и решительный, во всяком случае, переставший колебаться в выборе между камерой в Петропавловской крепости, а то и эшафотом, с одной стороны, и троном Российской империи – с другой. Уже более года в недрах придворного общества вызревал заговор по свержению Павла с престола.

Самое удивительное в задуманном предприятии было то, что человек, ради которого оно планировалось, ради которого заговорщики готовы были расстаться с головами, изо всех сил делал вид, что знать ни о чем таком не знает, что никакого комплота вовсе не существует! Создавалось впечатление, что великого князя хотят посадить на трон силком.

Но времени на колебания у него больше не оставалось. Знамя победы не может стоять зачехленным в углу – оно должно развеваться перед полками! И если нет ветра, чтобы заставить его вольно реять, значит, знаменосец обязан размахивать им, дабы создать иллюзию победного шествия.

Роль знаменосца в данном случае сыграл граф фон дер Пален.

Петр Алексеевич Пален, военный губернатор Санкт-Петербурга, человек на редкость холодного темперамента, расчетливый, умный, обаятельный, хитрый, мудрый, вероломный и в то же время умеющий быть беззаветно преданным неким понятным только ему идеалам, понимал (или ему казалось, что он понимает) те причины, которые заставляли Александра колебаться и отмалчиваться в ответ на все сделанные ему намеки. Однако он не собирался оставлять великого князя в покое и ждал только удобного случая, чтобы им воспользоваться. Случай все не шел…

Тогда Пален решил рискнуть так, как умел делать только он один – он, кого его же земляки-курляндцы называли pfiffig – хитрый, лукавый. Конечно, pfiffig, конечно… Только во имя чего? Пален ничего не потерял при Павле, карьера его была стремительна, он сосредоточил в своих руках высшие посты в государстве, власть его почти не ограничена. Пален принадлежал к тому редкому типу царедворца, который служил не императору, а империи, не царю, а царству, не государю, а государству. Он служил великой, могучей, непобедимой, православной Российской империи. Ее международному престижу, ее прошлому и будущему! А человек, руководивший сейчас империей, делал все, чтобы уничтожить идеалы Палена, вдребезги разбить их. Вот почему Пален был готов не только к перевороту, но и к цареубийству. Вот почему не боялся рискованных шагов. «Бог надоумил меня», – скажет он потом. Да, возможно, он являлся единственным человеком, которого в ту пору Бог воистину не оставил!

Это произошло 9 марта. Придя, по обыкновению, к императору рано утром, в семь часов, Петр Алексеевич застал Павла очень озабоченным и не просто серьезным, но даже мрачным. Император стоял под дверью и, едва министр зашел, захлопнул за ним дверь и шел к столу за его спиной. Пален насторожился, однако остался внешне спокоен. Тем временем Павел забежал вперед и несколько мгновений разглядывал своего министра с новым, подозрительным, изучающим выражением. Потом выпалил:

– Вы были в Петербурге в 1762 году?

– Да, государь, – кивнул Пален, начиная понимать, куда ветер дует, и придавая лицу своему выражение истинного pfiffig’а: самое что ни на есть непонимающее. – Но что вы хотите сказать, ваше величество?

– Вы принимали участие в заговоре, лишившем престола моего отца? – начиная дрожать, выкрикнул Павел.

– Господь с вами, ваше величество, – покачал головой Пален. – Я был в то время слишком молод. Кто я был? Простой унтер-офицер в одном из кавалерийских полков. Сами посудите, мне ли было решать судьбу государства, быть действующим лицом в перевороте? Нет. Но почему вы спрашиваете?

Павел резко отвернулся, потом снова взглянул на министра, и во взгляде его смешались ненависть, и страх, и обычное для него выражение сдержанного безумия:

– Потому что… я чувствую, что и теперь хотят повторить то же самое!

На какой-то миг Пален ощутил, как у него мгновенно пересохли губы, а ладони похолодели. Но тотчас приступ испуга прошел, Пален взглянул на государя со слабой улыбкой, спросил, выделяя слова:

– Вы чувствуете или знаете наверняка, ваше величество?

Если он хотел успокоить императора, то едва ли преуспел. Павел сделался бледен:

– Знаю наверняка, говорите вы? Получается, я не ошибся! Получается, есть нечто, что мне следует знать!

Теперь успокоить его было уже невозможно. Пален знал по опыту: когда лицо Павла вот так желтеет, глаза начинают закатываться, а ноздри раздуваются, на него вот-вот накатит один из тех приступов бешенства, сладить с которыми не мог никто, ни окружающие, ни он сам. В ответ на увещевания, слезы, мольбы он мог только выдавить сквозь зубы: «Отстаньте! Не могу сдержаться!» – и продолжал буйствовать.

В русских деревнях встречаются иногда женщины, которых называют кликушами. Говорят, они одержимы бесом Кликой, который заставляет их буйствовать и неистовствовать. Именно кликуш порою напоминал Палену император, но если деревенскую бабу можно привести в чувство увесистой пощечиной, то не станешь же хлестать по физиономии императора… Пусть бы тебе и очень хотелось так сделать! Тут нужно было средство более радикальное, пощечина моральная, вернее сказать, хороший удар обухом. И Пален понял: вот тот случай, которого он ждал. Пан или пропал!

Граф скорбно опустил глаза:

– Вы правы, ваше величество. Заговор… заговор против вашей особы действительно существует.

Павел надул щеки и с шумом выпустил воздух изо рта.

– Вот как? – пробормотал он нерешительно, как если бы уже пожалел, что вообще затеял этот разговор.

– Да, именно так. Я знаю о заговоре, знаю заговорщиков, потому что сам из их числа.

– Что вы говорите? – робко улыбнулся Павел, вдруг понадеявшись, что все сейчас происходящее только глупая шутка.

– Сущую правду. Я состою в комитете заговорщиков, чтобы следить за ними и контролировать все их действия. Исподволь я ослабляю их решимость и расстраиваю планы. Все нити заговора у меня в руках, поэтому у вас нет причин беспокоиться: против вас злоумышляет лишь кучка безумцев. Того, что случилось во Франции, не будет! Также не ищите сходства между вашим положением и тем, в котором находился ваш несчастный батюшка. Он был иностранец, вы – русский. Его ненавидела гвардия, а вам она предана. Он преследовал духовенство, а вы его уважаете. В те времена в Петербурге не было никакой полиции, теперь же она существует и настолько предана вам, что слова сказать нельзя, шагу нельзя ступить, чтобы мне о том немедленно не донесли.

вернуться

2

Рим свободен, довольно, возблагодарим богов! (франц.)

– Все верно, – кивнул император, видимо приободрившись. – Но дремать нельзя. Вы должны принять самые строгие меры…

– Конечно, государь, я готов их принять. Но мне нужны полномочия столь широкие, что я даже опасаюсь у вас их попросить. Ведь в списке заговорщиков очень непростые люди.

– Да мне все равно, кто там! Всех схватить! Заковать в цепи! В крепость их, в каторгу, в Сибирь!

– Я не могу. Я не могу! Я боюсь нанести вам смертельный удар, но… Простите, ваше величество, ведь во главе заговора ваши старшие сыновья и супруга!

– Я знал это, – ненавидяще прищурился Павел. – Вот что я и знал, и чувствовал!

Он даже ради приличия не сделал вид, будто огорчен. Более того, в глазах его светилось мстительное, почти довольное выражение. Павлу было известно, что окружающие втихомолку считают его чрезмерно подозрительным, почти безумным от тех страхов, которые вечно преследовали его, и теперь ощущал чуть ли не счастье от того, что оказался прав в своих подозрениях. Он был готов сейчас, немедленно же призвать к себе великих князей и императрицу, бросить им в глаза обвинения, а потом тут же, на глазах у всех, заковать в железы. Однако Палену кое-как удалось его утихомирить. Павел успокоился, начал находить удовольствие в продолжении интриги, решив поиграть с «предателями», как кошка с мышкой. Пален пообещал ему, что самое большее через неделю заговор окончательно созреет, и тогда…

На самом деле он уже знал, что Павлу осталось жить два, самое большее – три дня. Чтобы завершить дело, оставалось только одно: получить согласие Александра. И император дал своему министру последнее средство в борьбе против себя: он подписал приказ об аресте обоих великих князей и императрицы, вручив бумагу Палену с указанием пустить в ход в любой момент, который представится ему подходящим.

От императора Пален направился прямо в покои Александра и без лишних слов показал ему приказ императора. Потрясение молодого человека не поддавалось описанию. Едва ли не впервые Пален видел его в состоянии чувств искренних, не сдерживаемых привычной осторожностью и равнодушием. Великий князь был совершенно уничтожен.

– Идите… – только и мог выговорить он. – Идите. Потом, потом…

Пален вышел. Спустя час, когда он уже закончил дела в канцелярии императора и готовился уезжать из Михайловского дворца, в его кабинет неверной походкой вошел бледный Александр, швырнул на стол запечатанное письмо, не обратив внимания на любопытствующие взоры секретаря, и так же нервно вышел.

«Все кончено, – подумал Пален, холодея. – Я перестарался. Он струсил, он окончательно струсил и решил отказаться. Просит меня прекратить подготовку заговора. Столько сил, столько сил потрачено зря… Сделать ставку на Константина? Но тот ничтожество, бонвиван и юбочник. Неужели в письме отказ?»

Пален приказал секретарю выйти и начал распечатывать письмо. Вдруг за дверью послышались торопливые шаги. Министр сунул письмо в карман… и в следующую минуту даже его железное самообладание едва не дало изрядную трещину. В кабинет вошел, нет, ворвался император.

Видел ли он сына? Почему явился именно в эту минуту? Или предчувствия, которые бывают у безумцев особенно сильными, обострились и пригнали его сюда, где сейчас решалась судьба и его, и всего заговора?

– Я вот что хотел сказать вам, граф, – сумеречно промолвил Павел. – Бог с ней, с императрицей. Ну кто она такая? Глупая толстая баба, сентиментальная немка. Ее довольно чуть припугнуть, чтобы она сделала все, что я только пожелаю. Пусть ее живет. Но я настаиваю вот на чем: как только у вас появится какой-то реальный компрометирующий материал на великого князя Александра… ну, я не знаю, какое-нибудь письмо, расписка, записка, намек на то, что он участник комплота, нечто материальное, что я мог бы бросить ему в лицо… в ту же минуту он должен быть арестован. В ту же минуту, понимаете?

Если бы Пален мог, он бы сейчас рассмеялся. Император поздно спохватился! В ту минуту, когда его сын решил свернуть со своего тернистого пути, спрятаться в кусты…

– А что это у вас в кармане, милостивый государь? – вдруг с особенной, подозрительной интонацией спросил император, протягивая руку к тому именно карману, куда Пален только что сунул еще не распечатанное письмо великого князя.

Было велико искушение позволить ему взять его, дать возможность прочесть, что сын его – слабохарактерный щенок, такой же верноподданный тирана, как и большинство населения страны, которому, вообще говоря, безразлично, что с ней, со страной, происходит…

Уже в последний миг министр спохватился – и схватил государя за руку:

– Ах, ваше величество! Что же вы делаете? Оставьте! Вы не переносите табаку, а я нюхаю постоянно. Мой платок весь пропитан его запахом, вы сейчас же отравитесь.

Павел сильно сморщил свой и без того короткий нос:

– Фу, какое свинство! Нюхать табак! – Его передернуло. – Почему я до сих пор не додумался издать приказ, запрещающий нюхать эту гадость? Прощайте, сударь!

И он вышел так же внезапно, как появился, мгновенно забыв обо всем. Кроме своей последней мысли.

Пален покачал головой и достал из кармана письмо. Распечатал. Оно было написано по-русски, что поразило министра: великий князь Александр редко писал на родном языке, и одно это доказывало, как сильно он был взволнован.

«Граф! Полученные мною нынче известия оказались той соломинкой, которая сломала спину верблюда. Чаша терпения моего переполнилась. Вы знаете, я колебался сколько мог, но теперь кажусь себе не добродетельным человеком, а страфокамилом[3], который прячет в песок голову, в то время как охотник стоит в двух шагах от него. Сегодня я задавил в своей душе и сердце последние остатки того чувства, которое называется сыновней привязанностью. Отправить в каземат, а то и на плаху жену, подарившую ему десяток детей! Желать казнить двух старших сыновей! Итак, он не простил мне предпочтения, оказываемого мне бабушкой! Он всегда ненавидел меня, всегда завидовал – и вот решил расквитаться со мной. Да полно, человек ли это?! Сегодня я окончательно понял: опасное чудовище должно быть раздавлено – во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами – чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте. Ваш Александр».

Слово «ваш» было подчеркнуто двумя жирными чертами, как будто мало было всего того, что в приступе отчаянного самоотречения написал будущий русский государь.

Пален хотел бросить опасное письмо в камин, однако одумался и спрятал на груди, у сердца. И вдруг рухнул в первое попавшееся кресло, как будто ноги мгновенно отказали ему. Он не страдал избытком воображения, однако стоило представить, что Павел прочел бы это письмо…

Насчет будущего совместного царствования пока еще вилами на воде писано, но сегодня, как никогда раньше, великий князь Александр и первый министр граф фон дер Пален были близки к тому, чтобы совместно взойти на эшафот. И никакой pfiffig не помог бы!

Сердцебиение постепенно улеглось, министр дышал ровнее, спокойнее. Он мог быть вполне доволен сейчас: благополучно завершилась одна из самых сложных среди интриг, задуманных и воплощенных им, непревзойденным интриганом. Блистательная провокация принесла свои ожидаемые плоды!

Однако Петр Алексеевич отчего-то был невесел. В свои шестьдесят он видел в лицо столько образчиков подлости, эгоизма и лицемерия! И вот столкнулся с новым. Александр… Да чего, собственно, было ждать от него? Страх за собственную жизнь, инстинкт самосохранения – самый сильный движитель человеческой натуры. Ну удивительно ли, что решающим фактором для великого князя явилось намерение отца арестовать его? Что бы он там ни написал в своем запальчивом письме, абсолютно ясно: вовсе не боль за судьбу страны, а страх за собственную жизнь вынудил Александра встать в ряды заговорщиков, которые…

вернуться

3

Так в старину называли страусов.

Пален прекрасно понимал: какие бы честолюбивые устремления ни влекли на опасное предприятие Платона Зубова, Никиту Панина, генерала Беннигсена, Петра Талызина и всех прочих заговорщиков, решивших изменить государственный строй России, они разобьются о несокрушимую каменную стену, имя которой – Александр. Сделавшись императором, он постарается расквитаться с людьми, которые вовлекли его в заговор. Человек он по натуре своей такой, что непременно должен сыскать виноватых, которые подталкивали его к тому или иному опасному шагу. Сейчас виноват отец – отец должен быть убит. Ну а потом, когда Александру понадобится доказать, что руки его чисты и одежды белы…

«Боже, спаси тех, кто расчистит этому человеку путь к трону. Боже, спаси Россию!» – подумал Пален и тихо, печально засмеялся: ну не шутка ли фортуны, что во главе заговора против императора оказался самый обласканный им человек? Наверное, его назовут неблагодарным предателем. А ведь сие означает только одно: pfiffig. Хладнокровный, надменный, загадочный Пален – курляндец, лютеранин! – единственный из всех заговорщиков не ждал никаких благ для себя, не ждал благодарности от нового императора. Даже если бы кто-то сообщил ему сейчас, что он будет убит вместе с Павлом, и это не остановило бы Палена. Он единственный из всех думал прежде всего о державе.

О православной России.

В тот вечер, когда Павел в Михайловском замке навел очередного страху на всех своих домочадцев, а потом уснул, мечтая сделать наследником Евгения Вюртембергского, в доме Палена собрались обычные гости. Николай и Платон Зубовы, Беннигсен, Александр Аргамаков и Петр Талызин из Преображенского полка, командир кавалергардского полка Уваров, граф Петр Толстой и Депрерадович – командиры полка Семеновского, князь Борис Голицын и Петр Волконский, любимый адъютант великого князя Александра, капитаны Иван Татаринов и Яков Скарятин, поручик Сергей Марин и корнет Евсей Гарданов, бывший секретарь императрицы Екатерины Трощинский, отставной полковник Алексей Захарович Хитрово и некоторые другие фигуры, которым было предназначено играть ведущую роль в будущем перевороте. Одноногий Валерьян Зубов не явился – как, впрочем, и вполне здоровый Никита Панин. Однако хватало и собравшихся. Все были в полных мундирах, в шарфах и орденах, как если бы готовились к параду – или смертельному бою. Гостям разносили шампанское, пунш, дорогие вина. Не пили только хозяин дома и Беннигсен. Наконец Пален произнес краткую, сдержанную речь. Он говорил о бедственном положении страны, о том, что самовластие императора губит ее, и есть только одно средство предотвратить еще большие несчастья: принудить Павла отречься от трона. Сам-де наследник признает необходимой столь решительную меру и подтверждает свое согласие тем, что прислал в ряды заговорщиков своего любимого адъютанта.

Речи о будущей участи императора не было. Пален, конечно, отдавал себе отчет в том, что нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц, да и Зубовы едва ли были преисполнены иллюзий, однако остальным и в голову не приходило, что жизни Павла может угрожать серьезная опасность. Мало кто помнил одного из первых организаторов сего комплота, Осипа де Рибаса, умершего прошлым декабрем. Он любил повторять, как пишут в пьесах, «в сторону»: «Понадобится везти низвергнутого императора в крепость по Неве, а ветреной ночью, на холодной, бушующей реке, всякое же может статься…»

Наконец заговорщики были готовы выступать. Уже к полуночи генерал Депрерадович с первым Семеновским батальоном, полковник Запольский и князь Вяземский с третьим и четвертым батальонами Преображенского полка выступили на сборное место у верхнего сада подле Михайловского замка.

Было темно, дождливо и холодно.

Заговорщики разделились на два отряда: один под началом Беннигсена и Зубовых, другой под предводительством Палена. Впереди первого шел также адъютант лейб-батальона преображенцев Петр Аргамаков, брат генерала Александра Васильевича (он исправлял должность плац-адъютанта замка). Петр Аргамаков обязан был доносить лично Павлу обо всех чрезвычайных происшествиях в городе: о пожарах и прочем. Император доверял ему безоговорочно, вплоть до того, что Аргамаков имел право даже ночью входить в царскую опочивальню. Ценность его для заговорщиков была неизмерима, потому что только по его требованию во всякое время дня и ночи сторож опускал мостик для пешеходов через водяной ров. А без моста попасть ночью в замок было бы невозможно.

Пален со своим отрядом, меньшим по количеству, отстал от первой группы. Зубов и его сообщники уже подошли к замку и пересекли мост, опущенный Аргамаковым. Генерал Талызин двинул батальоны через верхний сад и окружил ими замок. В сад на ночь всегда слеталось бесчисленное множество ворон и галок. Перепуганные движением людей птицы огромной каркающей тучей взвились над деревьями, и многие приняли их крик за дурное предзнаменование.

Зубов и Беннигсен со своими подчиненными бросились прямо к царским покоям. От спальни их отделяла библиотека, в которой крепко спали два лакея. Разбудив их, Петр Аргамаков велел отпереть двери прихожей, примыкавшей непосредственно к спальне, уверяя, что пришел к императору с чрезвычайным сообщением о пожаре в городе, как и предписывал ему регламент. Один лакей каким-то образом понял, что Аргамаков лжет, и начал звать на помощь. Его уложили ударом сабли. Он, впрочем, был только оглушен (фамилия его была Корнилов; после переворота его взяла в число своих слуг вдовствующая императрица и наградила домом и пенсией). Второй лакей повиновался и впустил заговорщиков в прихожую.

Выломав дверь в опочивальню, заговорщики ворвались туда… и обнаружили, что кровать императора пуста.

Павел проснулся от шума и кинулся к двери, ведущей в комнаты императрицы. Однако он сам запер их, а ключ… в такую минуту разве вспомнишь, где валяется ключ! Пытаясь спрятаться, он влез в камин, настолько глубокий и настолько тщательно прикрытый экраном, что тщедушная фигура императора совершенно скрылась в нем.

Увидав, что опочивальня пуста, Платон Зубов сердито крикнул:

– L’oiselet s’est envoli![4]

Однако более хладнокровный Беннигсен внимательно осмотрелся и заметил голые ноги императора, белевшие в темноте камина.

– Вот он!

Обнажив шпаги, Платон Зубов и Беннигсен подошли к Павлу и объявили, что намерены его арестовать.

Павел не отличался большим мужеством. Впрочем, на его месте и более храбрый человек растерялся бы. Он только и мог, что беспрерывно повторял:

– Арестовать? Меня? Что значит «арестовать»?

– С…сударь, – проговорил Платон Зубов с явственной заминкою, проглотив предшествующий этому слову слог «го», – вы должны отречься от престола в пользу вашего сына.

– Сына? Какого сына? У меня нет никакого сына, – отрывисто проговорил Павел.

– Ваньку валяет, – громко в тишине сказал Татаринов, известный своей грубостью.

– Взгляните сюда, – молвил Зубов, который единственный из всех постепенно в разговоре обретал спокойствие, а не терял его. – Вот бумага, акт отречения. – Он сделал знак, и Трощинский разложил на столе заранее заготовленный документ. – Мы желали бы, во имя России, чтобы на трон взошел ваш законный наследник Александр Павлович. Вам будут предложены…

Он осекся. Павел вдруг громко шмыгнул носом. Глаза его не имели никакого выражения, и видно было, что он ровно ничего не слышит. Лицо его покрылось потом, ночная рубаха на груди тоже видимо повлажнела. Он то шмыгал носом, то вытирал локтем пот со лба. Верхняя губа вздернулась, обнажив торчащие зубы. Он никогда не был более уродливым, чем в эти последние минуты своей жизни, и заговорщики смотрели на него с брезгливым отвращением.

– А, и вы здесь, князь, – проронил он вдруг, уставившись на Платона Зубова, и протянул ему руку.

– Отрекитесь, Павел Петрович, – с холодновато-приятельской интонацией сказал Беннигсен. – Подпишите бумагу, и клянусь, что с вами ничего…

Он не договорил, потому что в прихожей вдруг послышался шум и бряцание оружия. Это подошел второй отряд заговорщиков, несколько задержавшийся в пути. Однако Зубовы, Беннигсен и прочие вполне могли подумать, что спохватилась дворцовая охрана.

вернуться

4

Птичка улетела (франц.)

Между прочим, вероятность такого поворота событий была. Главный караул при входе в Михайловский замок несли поочередно все гвардейские полки, а в тот день он пришелся на долю одной из рот Семеновского полка, которой командовал гатчинец, немец по происхождению, капитан Пайкер, человек, верный присяге, но, как про него говорили, легендарной глупости. Пайкер был не способен на измену, однако на всякий случай заговорщики оставили перед кордегардией двух толковых поручиков, которым теперь пришло время выступить на сцену.

Пайкер, то ли заслышав шум, то ли встревожившись, уже начал раздавать оружие своим гвардейцам, и тогда один из поручиков, по фамилии Полторацкий, приблизился к нему с обескураженным лицом.

– Что вы делаете, ваше превосходительство? – спросил он тихо. – А рапорт?

– Какой рапорт? – удивился Пайкер.

– Ну как же? Император издал приказ: не выдавать оружия нижним чинам без написания специального рапорта о цели и причинах такой выдачи.

Пайкер оправдал характеристику своего ума. Он немедленно спросил чернил, бумаги, перьев, велел их очинить поострее, сел за стол и принялся составлять рапорт, путаясь в каждом слове, потому что буквы всегда были для него непобедимыми противниками. Час спустя, когда власть в России уже переменилась, он еще писал…

Во внутреннем карауле Преображенского лейб-батальона стоял тогда Сергей Марин, один из заговорщиков. Он был человек романтический. Потомок итальянских артистов Марини, некогда приглашенных в Россию Елизаветой Петровной, он был любителем французской литературы, автором сатирических поэм и эпиграмм, пользовавшихся большим успехом, и всем своим существом привязан к екатерининским идеалам культуры. Эти идеалы, думал Марин, возродятся при любимом внуке незабвенной государыни.

Однако при всей своей романтичности Марин был человеком острого ума. Услышав, что в замке происходит что-то необычное, старые гренадеры из числа преображенцев разволновались. Одна минута – и они ринутся узнавать, что случилось! Но Марин не потерял присутствия духа и громко скомандовал:

– Смирно!

И почти все время, пока заговорщики расправлялись с Павлом, гренадеры неподвижно стояли под ружьем, и ни один не смел пошевелиться и даже почесать в затылке под тяжелыми пуклями, смазанными для крепости и надежности мучным клейстером. Таково было действие знаменитой армейской дисциплины: солдаты во фронте становились живыми машинами.

А во дворце… услыхав шум в прихожей, Павел вдруг резко нагнулся, сразу сделавшись меньше ростом, и, прошмыгнув между оторопевшими заговорщиками, кинулся к дверям с таким проворством, что несколько мгновений они только неловко разводили руками, как делают бабы, пытаясь поймать переполошенную курицу. Однако Николай Зубов, тот самый «мрачный гигант», которого когда-то до дрожи (и не напрасно!) боялся житель «гатчинской мельницы», метко ударил его в висок золотой табакеркой, которую держал в руке. Павел резко шарахнулся и упал, ударившись другим виском об угол стола. Стоявшие тут же князь Яшвилл, Татаринов, Горданов и Скарятин яростно бросились на него. Началась борьба. Его топтали ногами, шпажным эфесом проломили голову, и наконец Скарятин задушил его собственным шарфом.

Лишь только началось избиение, как Платон Зубов упал в кресло, зажал уши и отвернулся. А Беннигсен вышел в прихожую и начал ходить вдоль стен, разглядывая вывешенные там картины.

Картины были действительно хороши: кисти Верне, Вувермана и Вандемейлена, однако вряд ли Беннигсен мог понять, что на них изображено. Между прочим, за всю свою воинскую службу он был известен как человек самый добродушный и кроткий. Когда Беннигсен командовал армией, то всякий раз, когда ему приходилось подписывать смертный приговор какому-нибудь мародеру, пойманному на грабеже, он исполнял это как тяжкий долг, с горечью и отвращением, явно совершая над собой насилие. Однако при убийстве Павла им было проявлено удивительное хладнокровие. Кто объяснить такие странности и противоречия человеческого сердца?

Пален, со своим отрядом несколько задержавшийся в пути, появился в роковой спальне, когда бывшего императора уже не было в живых.

Александра разбудили между полуночью и часом ночи.

Николай Зубов (вестник смены царствований!) – растрепанный, с лицом странным и страшным, до того он был возбужден, – пришел доложить, что всеисполнено.

Иногда Александр очень кстати вспоминал, что туговат на ухо. Делая вид, что ничего не слышит и не понимает, он переспросил:

– Что такое исполнено?

В тот момент явился Пален и приказал сидящей в прихожей камер-фрау великой княгини сообщить Александру Павловичу о приходе первого министра.

Та камер-фрау по приказу Александра не ложилась, поскольку великий князь накануне велел ей немедля будить его «при появлении графа Палена». О Зубове слова сказано не было, и прилежная немка ничем не помешала ему войти и огорошить Александра невнятным известием.

Елизавета Алексеевна, услышав шум, тоже поднялась. Она накинула на себя капот и подошла к окну. Подняла штору. Ее комнаты были в нижнем этаже и выходили на плацдарм, отделенный от сада каналом, который опоясывал Михайловский дворец.

Ветер к полуночи разошелся, немного очистил небо, и при слабом лунном свете Елизавета различила ряды солдат, окружившие дворец. Слышны были крики «ура», от которых у этой нежной и несчастливой женщины начало трепетать сердце. Она, как и все, со дня на день ожидала событий, но сейчас, как и все остальные члены царской семьи, не хотела поверить, что они уже свершились. Елизавета упала на колени перед иконой и принялась молиться, чтобы все, что случилось (что бы ни произошло!), оказалось направлено к спасению России и ко благу Александра.

В тот миг в ее комнату ворвался муж и рассказал, что же именно произошло.

– Я не чувствую ни себя, ни что делаю, – бессвязно твердил он. – Мне надо как можно скорее уехать из этого места. Пойди к императрице… к моей матушке… попроси ее как можно скорее собраться и ехать в Зимний дворец.

Он всхлипнул, и Елизавета обняла его, как сестра. Только такую любовь муж готов был принять от нее, только такую любовь, похожую на жалость, но она уже смирилась со своим положением и сейчас мечтала только об одном: утешить его любой ценой. Такими вот – перепуганными, плачущими в объятиях друг друга, похожими на осиротевших детей, – и нашел их спустя несколько минут граф фон дер Пален.

Слова из знаменитого письма: «Опасное чудовище должно быть раздавлено – во имя России, ее будущего, моего будущего, в конце концов. Я не хочу знать, как это будет сделано, однако я умоляю вас это сделать. Отныне я с вами – чем бы ни окончилось сие опасное предприятие. Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или сложим голову на одном эшафоте», – вспыхнули перед его внутренним взором. Граф подавил холодную усмешку и сказал почтительно:

– Ваше величество…

Александр вскочил.

– Нет, – сказал он тихо, но твердо, – я не хочу, я не могу царствовать!

В ту же минуту ему сделалось дурно, он начал падать, и жена едва успела поддержать его.

Послали за лейб-медиком Роджерсоном, который констатировал: у государя нервические судороги, а в общем – ничего серьезного. Александр Павлович, по его словам, вполне мог выйти к солдатам.

Но еще долго Палену и Елизавете пришлось ободрять совершенно потерявшегося императора, чтобы он исполнил свой первый долг и показался народу.

– Ступайте царствовать, государь! – наконец почти приказал Пален.

Тогда Александр решился.

Какое-то время Александр молчком стоял перед солдатами Преображенского полка, и они недоверчиво и испуганно вглядывались в лица друг друга. Александру чудилось, что эти люди сейчас завопят:

– Какой он император? Он самозванец и убийца! Бей его!

И Александр ощутимо дрожал.

Солдатам казалось, что великий князь сейчас улыбнется и скажет со своим привычным, приветливым выражением:

– Да что вы, господа, это шутка!

Напрасно взывал Марин:

– Да здравствует император Александр Павлович!

Солдаты все чаще косились вверх, на окна дворца, как если бы ожидали, что на балконе появится сердитый Павел с поднятой вверх палкой и закричит, как кричал, бывало, разгневанный, на параде:

– Прямо, рядами… в Сибирь!

Наконец Палену неприметными тычками удалось сдвинуть оцепенелого Александра с места и погнать его к выстроившимся поблизости семеновцам. Этот полк считался как бы собственным полком великого князя, и тут Александр почувствовал себя полегче. К тому же непрестанный, настойчивый шепот Палена:

«Вы губите себя и нас! Очнитесь!» – начал наконец действовать на эту слабую натуру.

Александр принялся шевелить губами и повторять вслед за Паленом, сперва тихо, потом все громче и громче:

– Император Павел скончался от апоплексического удара. Сын его пойдет по стопам Екатерины!

Слава богу, грянуло «ура»: слова произвели ожидаемое действие. Пален смог перевести дух. Он посоветовал новому государю поручить начальство над резиденцией Беннигсену и срочно отправиться в Зимний дворец. Александр с облегчением кивнул.

По иронии судьбы, он поехал в плохой карете, запряженной парой лошадей, – той самой, которая была приготовлена по приказу Палена, чтобы везти Павла в Шлиссельбург, если он подпишет-таки добровольный акт отречения от престола. А впрочем, забота о карете могла быть неким обманным, успокоительным ходом генерал-губернатора… Ведь, как известно, нельзя приготовить яичницу, не разбив яиц!

За воротами тоже теснились войска. Завидев незнакомую карету, ей преградили путь.

– Здесь великий князь! – крикнул с запяток лакей.

Однако Пален, ехавший вместе с Александром, высунулся из окошка и провозгласил:

– Это император Александр!

И тотчас все без команды закричали:

– Да здравствует император!

Наконец-то в голосах слышались радость и облегчение. Батальоны бегом последовали за каретой в Зимний дворец, и Пален впервые увидел улыбку на устах того, кого он только что возвел на российский престол.

«Клянусь как перед Богом: или мы будем вместе царствовать, или…»

Странно: граф Петр Алексеевич даже в минуту торжества не сомневался, что какое-нибудь «или» еще наступит.

В это время Елизавета Алексеевна с помощью своей камер-фрау поспешно оделась и отправилась сообщить ужасное известие Марии Федоровне. У входа в комнаты бывшей императрицы ее встретил пикет и никак не хотел пропускать. После долгих переговоров офицер наконец смягчился и пропустил Елизавету, которая по дороге пыталась подобрать слова. Однако судьба смилостивилась над нею: Мария Федоровна уже знала страшную новость.

Разбуженная и предупрежденная графиней Шарлоттой Ливен, императрица, забыв одеться, бросилась к той комнате, где Павел испустил дух. Но ее не пропустили: над трупом теперь работали доктора, хирурги и парикмахеры, пытаясь придать ему вид человека, умершего приличной смертью. Здесь, в прихожей, и нашла свою свекровь Елизавета. Мария Федоровна, окруженная офицерами во главе с Беннигсеном, требовала императора. Ей отвечали:

– Император Александр в Зимнем дворце и хочет, чтобы вы туда приехали.

– Я не знаю никакого императора Александра! – кричала Мария Федоровна. – Я желаю видеть моего императора!

Она уселась перед дверьми, выходящими на лестницу, и заявила, что не сойдет с места, пока не увидит Павла. Похоже было, она не сознавала, что мужа нет в живых. Потом она вдруг вскочила – в пеньюаре и одной шубе, наброшенной на плечи, и воскликнула:

– Мне странно видеть вас не повинующимися мне! Если нет императора, то я ваша императрица! Одна я имею титул законной государыни! Я коронована, вы поплатитесь за неповиновение!

И опустилась на стул, шепча словно в забытьи на том языке, на коем всегда предпочитала изъясняться (даже к мужу обращалась, называя его Paulchen):

– Ich will regieren![5]

Эти слова то и дело вырывались у нее вперемежку с причитаниями по убитому Paulchen’y.

В комнате беспрестанно толпился народ. Люди приходили, уходили, прибывали посланные от Александра с требованиями к жене и матери немедля прибыть в Зимний, но Марья Федоровна отвечала, что уедет, лишь увидав Павла. Ей уже и отвечать перестали!

В ту ночь в Михайловском дворце вообще был ужасный кавардак. Елизавета, которая от усталости и потрясения была почти на грани обморока, вдруг ощутила, как кто-то взял ее за руку. Обернувшись, она увидела незнакомого ей, слегка пьяного офицера, который крепко поцеловал ее и сказал по-русски:

– Вы наша мать и государыня!

Она только и могла, что слабо улыбнулась этому доброму человеку и тихонько заплакала, впервые поверив: все, может быть, еще кончится хорошо и для нее, и для Александра, и для России.

Наконец спальня покойного императора была открыта для его жены и детей, которые уже все собрались вокруг матери. Войдя, Мария Федоровна пронзительно закричала, принялась рыдать и бить себя по лицу. Однако в обморок она не упала. И вообще все сошлись во мнении, что скорбь ее хоть и сильна, но выражена несколько аффектированно. Мертвого супруга она поцеловала с задумчивым видом и тотчас велела везти себя в Зимний дворец. Марья Федоровна поспешно прошла к дверям, более не оглядываясь на Paulchen’а, лежавшего в глубоко нахлобученной шляпе, чтобы скрыть разбитую голову, и до окружающих опять долетел ее мечтательный шепоток:

– Ich will regieren!

Практичная немка понимала, что жить прошлым нельзя – надо подумать о будущем, и чем раньше, тем лучше!

Наконец-то, между шестью и семью часами утра, Мария Федоровна и Елизавета отправились в Зимний дворец. Там Елизавета увидала нового императора лежавшим на диване – бледного, расстроенного и подавленного. Приступ мужества сменился у него новым приступом слабости, изрядно затянувшимся.

Граф Пален был при нем, однако при появлении Елизаветы Алексеевны низко поклонился ей и удалился к окну, делая вид, что не слышит разговора супругов.

Александр бормотал, хватая руки жены своими ледяными, влажными пальцами:

– Я не могу исполнять обязанности, которые на меня возлагают. У меня нет сил, пусть царствует кто хочет. Пусть те, кто исполнил это преступление, сами царствуют!

Елизавета покосилась на Палена, стоявшего в амбразуре окна, и увидела, как тот передернулся. Конечно, она не могла знать, о чем именно он думает, что вспоминает, однако почувствовала, как глубоко оскорблен этот человек – оскорблен за себя и за тех, кто обагрил руки в крови ради Александра, ради ее слабохарактерного супруга. Она поняла, что время ей проявить женскую слабость еще не настало. Ей предстояло быть сильной за двоих – и за себя, и за мужа.

И Елизавета начала говорить, шептать, увещевать, твердить – предостерегать Александра от тех ужасных последствий, которые могут произойти от его слабости и необдуманного решения устраниться. Она представила ему тот беспорядок, в который он готов ввергнуть свою империю. Умоляла его быть сильным, мужественным, всецело посвятить себя счастью своего народа и смотреть на доставшуюся ему власть как на крест и искупление.

– Крест и искупление… – повторил Александр, несколько оживая. – Да, это мой крест, который я буду нести до смерти! Все неприятности и огорчения, какие мне случатся в жизни моей, я буду нести как крест!

Он приподнялся и спросил Палена, что происходит за дверью, что там за шум.

– Войска и все остальные принимают присягу вашему величеству, – торжественно ответил Петр Алексеевич, старательно убирая из взгляда всякое выражение, хотя ему хотелось смотреть на императрицу с обожанием, а на императора – с презрением.

«Ну, может, он вовсе не поправится?» – подумал граф, впрочем, без особой надежды. И как в воду смотрел: слабость Александра вернулась после того, как он встретился с матерью. Да еще вдобавок через несколько дней из Венгрии пришла весть о кончине великой княгини Александры Павловны, ставшей женою правителя венгерского и умершей первыми родами.

вернуться

5

Я хочу царствовать! (нем.)

Если кого-то и сразило такое совпадение несчастий, то отнюдь не Марию Федоровну. Еще Павел не был погребен, а она уже распоряжалась обо всем необходимом в подобных случаях, хотя сын из сострадания избегал ее отягощать. Ничего, это были для нее отнюдь не тягостные хлопоты! Мария Федоровна объявила среди погребальных хлопот, что не желает расставаться со своим штатом императрицы, не отдаст ни единого человека, а вскоре вытянула из сына согласие, что придворные будут одинаково служить и ей, и ему.

Несколько дней спустя после восшествия на престол император Александр произвел во фрейлины княжну Варвару Волконскую, ставшую затем и первой фрейлиной. По обычаю, она получила шифр (бриллиантовый вензель с инициалами императрицы, носимый фрейлинами на плече придворного платья) его супруги, и одновременно новый шифр получили все фрейлины, числившиеся при императрице Елизавете. Когда Мария Федоровна узнала об этом обстоятельстве, столь обыкновенном в подобных случаях, она истерически потребовала от сына, чтобы отныне статс-дамы и фрейлины получали шифры с вензелями обеих императриц, что было вещью неслыханной и даже смешной с точки зрения мирового придворного этикета, однако в то время мать всего могла добиться от своего сына, и она дала себе слово не упустить случая. Стоило Марии Федоровне воскликнуть трагическим голосом: «Саша! Скажи мне: ты виновен?!» (имелось в виду в гибели отца) – как император становился мягким воском в ее руках. В одну из таких минут она и добилась от него удаления из Петербурга и вообще с политической арены графа фон дер Палена…

Сделано это было под предлогом инспекционной поездки в Лифляндию и Курляндию, однако Пален не обольщался. Строго говоря, ни для кого не была секретом холодная, лютая ненависть вдовствующей императрицы к графу. Столь сильное чувство преследовало Марию Федоровну с того самого дня, как ей сообщили о смерти супруга. Почему-то именно Палена особенно сильно ненавидела она, хотя хитрый курляндец даже не присутствовал в спальне императора, которому тогда сначала предложили подписать отречение от престола и которого потом прикончили. Не явился туда – и все тут. То ли он не хотел марать руки в крови бывшего благодетеля, то ли сомневался в исходе дела – бог весть. Однако именно Пален все-таки был душою заговора, и вдовствующая императрица хотела – нет, жаждала! – если не крови его, то позора.

А главное, что и Александр ускользал из его рук, выжидая случая, чтобы окончательно освободиться от человека, которому был всецело обязан нынешним своим положением. И он с жадным вниманием выслушивал россказни о неких небесных знамениях, которые являлись там и сям, не просто порицая всевластного министра и осуждая его, но впрямую обвиняя в гибели Павла. Так, в одной из церквей вдруг появилась икона с надписью: «Мир ли Замврию, убийце государя своего?» С легкой руки госпожи Нелидовой слухи о чуде пошли гулять по всему Петербургу, и все те, кто не одобрял цареубийства, увидели в надписи прямой намек на роль, сыгранную Паленом. Он, впрочем, и в ус не дул, а распространителей слухов велено было сечь нещадно и прилюдно, чтобы воду не мутили. Затем Мария Федоровна поставила сына в известность, что ноги ее не будет в Петербурге, доколе там останется «сей гнусный интриган». Александр призадумался… А Мария Федоровна вызвала к себе митрополита Амвросия.

Этот человек возвышением своим был обязан покойному императору Павлу, которому не мог нравиться прежний митрополит Гавриил, любимец его матери Екатерины. Особенно любил Павел Амвросия за его приверженность Мальтийскому ордену и за покровительство расширению католических церквей в России. Павел называл это веротерпимостью, хотя нормальный человек назвал бы вероотступничеством. Но Павел не был нормален…

Однако вернемся к Палену. В один из воскресных дней, с особой торжественностью отслужив обедню в Никольском морском соборе, Амвросий в парадной карете подъехал к дому петербургского генерал-губернатора. Медленно вышел из кареты и долее обычного оставался у губернаторского подъезда, желая привлечь к себе как можно более внимания простого народа. Когда действительно огромная толпа прихлынула к подъезду губернатора, увидавши митрополита и желая получить его благословение, тот вошел в дом Палена. После обоюдных приветствий и разговоров о пустяках Амвросий объявил Петру Алексеевичу причину своего визита к нему и, взяв под руку, подвел к окну, из которого можно было видеть огромное скопище собравшихся людей. Амвросий своим густым, значительным голосом сказал графу, что советует ему как можно скорее оставить Петербург, если он не хочет быть растерзанным в клочки народом, который уже не скрывает своей ненависти к нему за его страшные деяния, и что стоит только митрополиту сказать два слова, как не останется в живых не только генерал-губернатор, но и сам дом его будет разметен по камешку.

Пален, один из величайших интриганов своего времени, мог оценить и хорошую интригу другого лица. Однако сейчас он увидел только грубо сработанную провокацию, которая могла иметь успех лишь потому, что зиждилась на явном одобрении Марии Федоровны и негласном – самого молодого государя. Петр Алексеевич понял, что изгнание его предрешено, однако решил подождать еще день, не предпринимая никаких шагов.

И вот свершилось! Граф получил приказание о необходимости провести инспекционный рейд – якобы с целью проверки кордонов, учрежденных на берегах Балтийского моря на случай нападения англичан. Причем первый министр был извещен не лично императором, а новым прокурором Беклешовым – буквально через четверть часа после аудиенции у Александра. Это выглядело странно и оскорбительно. Враз и многозначительно – и совершенно однозначно. Пален, который всегда шутливо сравнивал себя «с теми маленькими куколками, которые можно опрокидывать и ставить вверх дном, но которые опять становятся на ноги», понял: он опрокинут окончательно. Корабль его Фортуны потерпел крушение у самого входа в гавань, когда, казалось бы, ему нечего опасаться. Премудрый вельможа, искушенный царедворец, граф Петр Алексеевич фон дер Пален сразу сообразил: в пути (или, самое позднее, в первые же дни по прибытии на место) его нагонит приказ более не возвращаться в столицу, а остаться в Курляндии «до получения противоположного волеизъявления императора».

Впрочем, граф и сам не намерен был более возвращаться в Санкт-Петербург без личной просьбы государя, поэтому заготовил прошение об отставке, которое будет отправлено в Зимний дворец с первой же почтою, с первой же заставы. Пален был убежден: Александр никогда не попросит его вернуться! Просто потому, что Пален посадил его на трон. Ведь только Пален знал, как сильно в глубине души Александру хотелось взойти на него… Любой ценой! За это знание, за помощь теперь и предстояло заплатить добровольной, гордой отставкой.

Один умный человек, который всю жизнь только и занимался тем, что устраивал перевороты и плел интриги, как-то сказал: «Участвовать в заговорах – все равно что пахать море». А море пахать опасно: можно отойти слишком далеко от берега и невзначай потонуть – с ручками, ножками, конягою и плугом…

Едва закончились первые шесть недель траура, как Мария Федоровна снова стала присутствовать на всех приемах. Обыкновенно жила она в Павловске и казалась вполне довольной своими новыми обстоятельствами.

Конечно, она была великая лицемерка. Александр просто ребенок перед ней! Мария Федоровна до истерики желала царствовать и прилагала все силы, чтобы устранить людей, которые положили конец прежнему царствованию. Дело было, конечно, в том, что акт отречения изначально составили в пользу Александра, а не на ее имя. Только Александра хотели видеть императором – вот чего вдовствующая императрица не могла простить заговорщикам, а вовсе не смерти измучившего ее супруга! Поэтому она изо всех сил старалась настроить сына на жестокость и несправедливость по отношению к людям, изменившим государственный строй России. Во многих несправедливостях была повинна прежде всего Мария Федоровна – а уж потом его совесть, которая всегда оставалась неспокойной.

Единственное, что утешало Александра, это данная Паленом клятва, что то его неосторожное письмо было сожжено немедленно. Петр Алексеевич дал сию клятву, поддавшись мгновенной жалости к испуганному мальчику, в которого мгновенно превратился новый русский император. И как же он потом жалел, что уступил первому побуждению! Дело было даже не только в его собственной сломанной судьбе. В глубине души Пален был согласен со сдержанными и на редкость разумными словами Платона Зубова, высказанными им на другой день после переворота, когда какой-то человек завистливо сказал, что вот-де князь теперь на гребне успеха, его можно поздравить, благодарность императора, конечно, не заставит себя долго ждать…

– Не в этом дело, – сказал тогда Платон Александрович. – Теперь главное, чтобы никого из нас в благодарность не наказали.

Честно говоря, в возможность наказания никто не верил и верить не хотел! Угнетенное настроение постепенно – а кое-где и резко! – сменялось всеобщим весельем. О смерти императора уже начали ходить анекдоты. Говорили, к примеру, что он просил у своих убийц отсрочки, чтобы собственноручно составить регламент собственных похорон. Даже и сами похороны не обошлись без комического элемента! Как ни странно, привнес его не кто иной, как тот самый Евгений Вюртембергский, чье появление в России и намерения Павла сделать его своим наследником ускорили события переворота.

Церемония погребения императора Павла проходила, конечно, очень пышно. Длинный поезд двигался весьма дальними окольными путями из Михайловского дворца, через Васильевский остров, к крепостной церкви, новому месту погребения царей. Траурная шляпа принца Евгения своими длинными, низко спускавшимися полями заслоняла ему обзор, а плащ, путавшийся в ногах, мешал идти той размеренной поступью, каковой принято ходить на похоронах. Несколько раз неуклюжий, приземистый мальчик обгонял шествие царской фамилии, а потом споткнулся и свалился с ног у самого катафалка. Окружающие не смогли удержаться от смеха, тем более что принц Вюртембергский, кое-как поднявшись, снова повалился через несколько шагов. Кончилось все тем, что великий князь Константин взял его под руку и потащил за собой, повторяя:

– Держись за меня крепко, чтобы тебе опять не попасть в беду!

Александр же глядел на принца хоть и любезно, но холодно, словно никак не мог простить, что из-за этого толстого мальчишки претерпел столько неприятностей и сделал столько неосторожных шагов. Может быть, он вспоминал в те минуты строки из «Фауста» своего любимого Гете: «Ты думаешь, что ты двигаешь, а это тебя двигают!» Или латинское изречение: «Покорного су€дьбы влекут, строптивого – волокут!»

* * *

Толпа любит перемены, и поэтому наступление нового царствования так или иначе всегда приветствуется. Строго говоря, приветствовали не столько начало нового, сколько окончание прежнего царствования.

Невозможно описать восторг столицы при распространении вести о смерти Павла на рассвете 12 марта. Она неслась по городу во всех направлениях с бешеной скоростью. Каждый спешил ее передать своим знакомым. Люди вбегали в еще спящие дома, крича из передней:

– Ура! Поздравляем с новым государем!

Где дома были заперты, там сильно, с криком стучали так, что будили заодно всю улицу, и любому перепуганному лицу, высунувшемуся из окошка, провозглашали свежую новость. Тогда и эти люди тоже выбегали из домов и принимались носиться по городу, разнося радостную весть. Многие были так восхищены, что со слезами на глазах бросались в объятия к незнакомцам и с лобызаниями поздравляли их с новым государем.

В девять утра на улицах творилась такая суматоха, какой никогда никто не помнил. К вечеру во всем городе не стало шампанского. Один не самый богатый погребщик продал его в тот день на 60 тысяч рублей! Пировали во всех трактирах. Приятели приглашали за свои столы вовсе случайных людей и напивались допьяна, беспрестанно повторяя радостные выклики. Всюду: в компаниях, на улицах, на площадях – звучало: «Да здравствует новый император!»

Город, имевший более 300 тысяч жителей, напоминал один большой дом умалишенных. Правда, все помешались от одной причины – от счастья!

Еще бы! Не было, например, больше обязанности снимать шляпу перед Зимним дворцом. А до того и в самом деле приходилось крайне тяжело: когда необходимость заставляла идти мимо дворца, предписывалось и в стужу и в ненастье маршировать с голой головой из почтения к безжизненной каменной массе. Не обязаны были теперь дамы выпрыгивать из экипажей при встрече с императором (одна лишь вдовствующая императрица требовала к себе пока такого почтения).

Повеселевший, постепенно привыкающий к своей участи Александр ежедневно гулял пешком по набережной в сопровождении одного только лакея. Никакой охраны! Да и зачем? Всюду он встречал только приветливые лица. Как-то раз на Миллионной улице он застал солдата, дерущегося с лакеем.

– Разойдетесь ли вы? – закричал он им. – Полиция вас увидит и возьмет обоих под арест!

У него спрашивали, следует ли разместить во дворце пикеты, как было при Павле.

– Зачем? – удивился он. – Я не хочу понапрасну мучить людей. Вы знаете, как послужила эта предосторожность нашему отцу!

Привоз книг из-за границы снова был дозволен; разрешили носить и платье, кто какое хотел, с лежачим или стоячим воротником. Через заставы можно было выезжать без пропускного билета от плац-майора. Все пукли, к общей и величайшей радости, были обстрижены (столь небольшая вольность была воспринята всеми, особенно солдатами, как величайшее благодеяние!). Начали носить любимые прически а la Titus. Косы пока еще сохранились, но имели теперь в длину четыре вершка и должны были завязываться на половине воротника.

Панталоны стали до колен, и круглые шляпы снова появились на головах. Как-то раз все посетители в приемной губернатора бросились к окнам: по улице проходила первая круглая шляпа! Можно без преувеличения сказать, что разрешение носить эти шляпы вызвало в Петербурге не меньшую радость, чем уничтожение страшной Тайной экспедиции.

Дамы с не меньшей радостью облеклись в новые платья. Экипажи, имевшие вид старых немецких колымаг, исчезли, уступив место русской упряжи, с кучерами в национальной одежде и форейторами (что было строго запрещено Павлом!), которые стремительно, с криками: «Пади, пади!» – проносились по улицам. Как всегда это водилось в России. Все ощущали, словно с рук их свалились цепи. Всю нацию словно бы выпустили из каземата.

Несколько сот узников Тайной экспедиции увидели свет божий – это было первым приказом нового императора. Петропавловская крепость в первый раз опустела вдруг и надолго. Всего было освобождено около семисот человек. Никто не занял освободившиеся камеры, даже генеральный прокурор Обольянинов, обер-шталмейстер Кутайсов и генерал Эртель (единственные жертвы из числа приближенных Павла!) были уволены от службы без всяких преследований. В столицу вернулись артиллерии полковник Алексей Петрович Ермолов, писатель Александр Николаевич Радищев, которому возвратили звание коллежского советника и крест четвертой степени.

Уже с 13 марта (сразу после ликвидации Тайной экспедиции) было снято запрещение на вывоз и ввоз продовольственных товаров. Оживилась торговля. Затем объявили амнистию беглецам, укрывающимся за границей, – все вины их, кроме смертоубийства, предавались забвению. Восстановили дворянские выборы. Чиновникам полиции предписывалось «отнюдь из границ должностей своих не выходить, а тем более не дерзать причинять никому никаких обид и притеснений». Разрешен был ввоз нот и распечатаны закрытые ранее типографии, разрешено печатать в России книги и журналы. Уничтожены позорные виселицы, поставленные в городах при публичных местах, где прибивались таблички с именами провинившихся лиц.

Для войск была принята новая форма, и живые призраки времен Семилетней войны наконец-то исчезли с глаз…

Вскоре даже скептики начали одобрительно подумывать, что цель и в самом деле оправдывает средства!

До самой своей смерти в 1826 году граф Петр Алексеевич фон дер Пален (он пережил Александра на несколько недель) не покидал своего курляндского имения, где он аккуратно в каждую годовщину 11 марта напивался допьяна и крепко спал до следующего утра – до годовщины начала нового царствования, в жертву которому он принес свою блестящую карьеру и саму жизнь.

Александр же, обязанный ему властью и даже, очень может статься, жизнью, предпочитал никогда не упоминать о нем и играть роль человека, который был вынужден взять власть в свои руки.

Однако в это мало кто верил…