Заговор обезьян

Тина Шамрай

ЗАГОВОР ОБЕЗЬЯН

Навроцкий ещё попытался доложить, мол, один из командированных выбыл из строя, но полковник, крикнув напоследок: «Разыщи Фомина!», отключил связь. А Фомина, офицера по особым поручениям, и искать не надо, похрапывал майор в соседней комнате на диване. Полковник Навроцкий как раз тем вечером накрыл стол, жена как раз была в отъезде, никто не мельтешил перед глазами, никто не ограничивал, и хорошо так посидели. В последние годы он только и занимается что застольями, спасу нет от проверяющих. Фомин-то свой, для организации учебы контролёров прибыл, архаровцы его ситуации разные разыгрывали, но тут главным было узнать читинские новости, что там и как в Управлении, говорят, вот-вот пертурбации грянут. А новость вот она! Навроцкий нисколько не удивился звонку, с этим спецзэком было всё не так, как с простым контингентом. И ладно, и отправят, хорошо бы и не возвращали назад. А то с каких таких раскладов его всё возят и возят сюда? Вконец затрахали режимом, его десятка крайняя, что ли?

С утра Навроцкий услал дежурного лично доставить заключённого в кабинет, а сам устроился у аппарата. Бумага по факсу выползла в начале седьмого, согласно ей начальником конвоя назначался Фомин. Но вот с конвойными было не всё ладно. Ещё два дня назад у одного из них — Родькина — открылось кровотечение, и его с подозрением на прободную язву отправили в Борзю, в госпиталь. Ввиду срочности этапа замену Родькину искать было некогда, да и не посылать же простого контролёра? Пришлось впрягаться куму Чутрееву, секретность как раз по его должности, вот пусть не расслабляется. А то, понимаешь, как новое звание получил, так сразу выступать начал, возражения у него, видишь ли! Вот сбагрим этого мазурика, всё малость попритихнет, тогда и посмотрим, кто и кому будет возражать…

Но тем обстоятельством, что на этап ладится и новоиспеченный подполковник Чугреев, был недоволен майор Фомин. Ясно же было, кум не столько на усиление конвоя старается, куда ему, тщедушному, сколько собрался решать личные вопросы. А Чугреев и не скрывал: да, ему всенепременно надо выставиться — обмыть звание в Управлении, а потом уже, как говорится, новые дырки сверлить. И пусть Фомин не бычится, не ему решать, как организовывать спецэтап.

Утром всё быстренько и сделалось, и через каких-нибудь полтора часа этапируемого уже везли на станцию, но доставили почему-то не на ближнюю, а повезли зачем-то в Приаргунск. Ближний свет! чертыхался конвой. На вокзал прибыли загодя, и пришлось долго сидеть в машине, пока начальство оформляло проездные документы, арестанта приодели. Ещё по дороге один из охранников бросил ему на колени камуфляж: переодеться! И тому пришлось натянуть на джинсы, пахнущие дезинфекцией, пятнистые брюки, тот же вертухай нахлобучил на голову ещё и какую-то кепку: в таком виде этапируемый не должен был выделяться.

Когда вывели из машины, он и не выделялся: на скованные руки была накинута спецназовская куртка, сумку нес молодой конвоир. И вряд ли группа служивых на перроне привлекла тогда чьё-то внимание на станции Приаргунск. Да и то сказать, патрули с собакой там обычное дело. Заключённого так быстро погнали по ступенькам в вагон, что он споткнулся и припал на колено, но тычок в спину заставил быстро подняться. И по проходу его зачем-то подгонял высокий, упитанный капитан по фамилии Балмасов: «Пошёл… пошёл… стоять… к стене… к стене!». Подавал команды он так громко, что вышедшая на крик молоденькая проводница тут же пугливо спряталась.

Там, в вагоне, для заключённого было отведено купе как раз в средине, два соседних были зарезервированы за охраной. Конвоир с собакой, видно, за ненадобностью вернулся к оставленной в тени машине. Значит, будут этапировать одни и те же конвоиры, никакой смены охраны, что положено по правилам, не будет, так, собственно, было и в прошлые этапы.

В купе Балмасов тщательно задёрнул эмпээсовские занавески в коричневых разводах, и арестанту показалось, что его засунули в коробку, так было душно, тесно, тоскливо. Расстегнув браслеты, конвоир разрешил снять камуфляж, но тут же пристегнул правую руку к ножке столика. И теперь нельзя было ни опереться спиной, ни облокотиться. Сам Балмасов долго устраивался, несколько раз вскакивал со своего места, и тогда приходилось отшатываться от обширного конвойного тела. Когда капитан, наконец, успокоился, рядом с ним присел второй конвоир — молодой спецназовец.

И тогда капитан Балмасов, не обращая внимания на заключённого, сходу затеял какой-то мутный разговор и долго, в подробностях рассказывал, как однажды конвой затолкал этапируемого в рундук, а то мешал отдыхать, мол, набились все в одно купе, тесно же, а зэку что? Спит себе и спит, да и дырки в рундуке есть, так что дышать можно было… Рассказ получился длинным и затеян, судя по всему, был в назидание арестанту, и младший конвоир играл в этом разговоре подчинённую роль. А потому отвечал односложно, только снисходительно усмехался и сочувственно посматривал на прикованного человека. Тот никак не откликался на эти взгляды и старался смотреть поверх вертухайских голов.

За то время, пока ждали отправления поезда, в дверях купе попеременно заглядывали то свежеиспечённый подполковник Чугреев, то майор Фомин. И по отдельным репликам конвоиров стало понятно: пассажиров, купивших билеты в первый вагон, переместили без помех в другие. Вот с милицейским нарядом, сопровождающим состав, получилось не так мирно. Милицейских, само собой, не стали вводить в подробности, но ведь должны были понять, что доступ в вагон перекрыт неспроста. А они всё там своим ключиком ворочали, только дверь в тамбуре была ещё и железным костылём подперта. А зачем/почему — не ментовское дело! Так нет, стали зачем-то дубасить в дверь, пока Фомин матом не поставил ретивых мусоров на место. Милиционеры по части мата не остались в долгу, но больше не беспокоили.

Лишней была и проводница, но кто будет готовить охране чай, кто выдаст посуду, кто приберётся? Опять же, вопрос обеспечения сохранности железнодорожного имущества. Начальник поезда так прямо и попросил: вы уж аккуратнее, не вытирайте ботинки полотенцами. Чёрт с ней, проводницей, она и не допетрит, что за птицу везут в вагоне. Да и что особенного в таких перевозках? Заключённых ведь нередко этапируют пассажирскими поездами, где разнообразные людишки шастают мимо купе, а там и зэк, и охрана сидят друг на друге, изнывают. А тут смотри, как хорошо: постороннего народа нет, но и проводница пусть сидит там, у себя в отсеке, и без надобности по вагону не бегает, о том и предупредили девушку Веру. Но теперь можно и рассредоточиться, ехать-то долго, целых пятнадцать часов, надо и отдохнуть. Старшие офицеры выбрали купе подальше, а то нехорошо, когда за стенкой этот сидит, всё слышит, всё видит, ещё где-нибудь опишет…

Когда поезд выехал за пределы Приаргунска, из купе вышел занимающий всё тесное пространство Балмасов и стал, скрипя новыми берцами, прохаживаться по проходу. А молодой конвоир задвинул дверь и, подавшись вперед, тихо, будто выдавая военную тайну, стал объяснять заключённому: мол, конвойные будут меняться каждые два часа, и первые часы именно он, старший лейтенант Братчиков, будет охранять его. Арестанту показался забавным сам термин охранять, здесь было уместней другое обозначение — стеречь. Но стеречь от чего? Не дать выпрыгнуть в наглухо задраенное окно? Или совершить харакири шариковой ручкой?

У старлея Братчикова были прозрачные глаза, большой красивый рот, тонкий с горбинкой нос, всё портил только спецназовский ёжик, а то бы запросто сошёл за оксфордского студента. И подумалось: что ж тебя такого занесло в вертухаи? И, видно, трудишься не покладая рук, вот и костяшки на руках сбиты. Со стороны могло показаться, что арестант посматривает на охранника, как отец на сына-шалопая, и сокрушается: эх, катится парень по наклонной, а сделать уже ничего нельзя. Но того нисколько не заботила судьба чужого человека, просто парень невольно напоминал о старшем сыне, которого он ни предостеречь, ни уберечь от жизни не может вот уже много лет. Вот только не мог отделаться от мысли, что где-то видел этого конвоира раньше, в той, прошлой жизни…

2

Старлей Братчиков сначала предложил воды, потом пошёл дальше и стал задавать какие-то вопросы. Арестант, не вслушиваясь, рассеянно и коротко отвечал, давая понять, что к беседе не расположен. Он не понимал и не хотел понимать причины вертухайского внимания, ведь не из сочувствия же старается сей стражник. Но он бы здорово удивился, узнай немного больше о своем конвоире. А тот, казавшийся таким юным и неопытным, был весьма бывалым малым. Почти пятнадцать лет назад Слава Братчиков проходил срочную службу в Чечне, и там его, новобранца из глухого пензенского села, бросили в самое пекло. По юношескому безрассудству парню так понравилось стрелять, что эту радость ничто не могло перебить: ни вши, ни голод, ни брошенные прямо в грязь доски, на которых приходилось спать. У него была своя радость — калаш, и она всегда была с ним, и он только и делал, что нянькал свой автомат. И первое время, получив в руки оружие, всё клацал складным пластмассовым прикладом и, если не стрелял, то смазывал какие-то детали, а потом бесконечно полировал тряпочкой. А тряпочек у него было много, разрезал на квадраты длинный шарф, что прихватил как-то при зачистке одного богатого дома.

Там-то, на Кавказе, парень пережил некое потрясение, и то была не кровь, а особая военная грязь. Война столкнула не с кем-нибудь, а с самим Басаевым. Кортеж высокопоставленных чеченцев ехал тогда в Хасавюрт на подписание перемирия, и его останавливали для проверки на каждом блок-посту. На одном из них Братчикову и довелось проверять документы у супостата. Басаев с готовностью вручил свои бумаги, и бесстрастно ждал, когда документы изучат ещё человек пять.

Но ефрейтор Братчиков рассматривал не столько документы, сколько бледное лицо с чёрной ухоженной бородой, и зачем-то руки, будто хотел обнаружить шестой палец. И всё не мог понять, как относиться к этому человеку. Он ведь был простой парень, и резоны высокой политики с вывертами на сто восемьдесят градусов были ему совершенно не понятны. Это потом он жалел, что не выпустил по той машине и по бородачу автоматную очередь, а тогда удивило, что чеченец говорил по-русски совсем, как он, Слава, и на прощанье, приняв документы, сказал «спасибо».

Всего за несколько дней до этой проверки он во все глаза рассматривал тогдашнего министра обороны, и тот всего в пяти шагах от него кричал, брызгая слюной, на какого-то старшего офицера с белым лицом. И отчего-то было неловко за министра, за его выпирающий живот, за красное бабье лицо, за визгливый голос и жалкий мат. В Славином понимании генерал армии никак не может опускаться до уровня сельского тракториста, а то среди них есть такие, да тот же сосед Филя Сошников, что могут министра и за пояс заткнуть…

А Басаев под конец вежливо спросил: «Всё в порядке? Мы можем ехать?» И Слава тогда зачем-то козырнул ему, а потом ляпнул кому-то из своих: мол, а ничего, оказывается, мужик. Тогда на эти слова никто вроде не обратил внимания. И только позже понял: влетели его слова, влетели-таки кому надо в уши. Нет, нет, его даже не пожурили. Лейтенант, выявляющий крамолу в батальоне, сразу понял: никакого оперативного интереса донесённая информация не представляет, но вину простодушный боец загладить должен. Братчиков было отказался от предложения о сотрудничестве, тогда лейтенант сменил тон и разложил всё по полочкам. По полочкам выходило плохо, и пришлось Славе стучать на сослуживцев, но, ей богу, делал он это неохотно, через силу…

Так, со времен военной службы старлей и пристрастился к коллекционированию значительных лиц. Ему всё хотелось понять, что есть такого у этих людей, чего нет у него, Славы Братчикова. Что вынесло наверх и министра-матерщинника, или этого хоть бывшего, но миллиардера? Ну, с министром не поговоришь, а этот подневольный сидит, прикованный, рядом. Но арестант, потный и отстранённый, слабо реагировал на интерес к себе конвоира. Только один раз вскинул глаза и задержал внимательный взгляд, когда Слава, будто отстраняясь от вертухайских замашек Балмасова, зачем-то доложил, что служит в спецназе только третий месяц. И тогда, взглянув на него поверх очков, арестант без улыбки спросил: «Ну и как служба?» И страж, понизив голос, признался: «Я здесь не задержусь». Заключённый поднял бровь, но вопросов больше не задавал.

А конвоир, почувствовав проведённую арестантом чёрту, стал молча рассматривать сидящего напротив него человека и пытался определить, какого класса на нем одежда: синяя тенниска, джинсы, вот часы и кроссовки — так себе, ничего особенного! А может, попросить у миллионера ручку на память, что ему стоит подарить? Вон у него целых две из кармашка торчат! И фотоаппарат надо было захватить, фотоаппарат…

Так они и ехали рядом, и конвоир всё не оставлял своими заботами. Заметив на правом плече арестанта белую нитку, жестом показал: стряхните. И тот, скосив глаз, снял нитку и начал накручивать её на указательный палец. Но, ненароком подняв глаза, вдруг поймал холодный и жесткий вертухайский взгляд, и это было так неожиданно и особенно неприятно после доброжелательных заискиваний ещё минуту назад. А ведь, казалось, должен был уже привыкнуть, но всякий раз его удивляла враждебность, которую время от времени выказывали ему люди. Но старлей Братчиков ничего такого не выказывал, ну, если только самую малость. Просто он был из посвящённых, и знал, что будет с этим человеком совсем скоро — даже посмотрел на часы, а зэк ни о чём таком и не догадывается. Это знание забавляло старлея, вот и позволил себе немного лишнего. Но взгляд до времени пришлось притушить и снова стать улыбчивым и доброжелательным.

И когда поезд, скрежеща всеми составными частями, медленно тронулся после очередной остановки, он отстегнул заключённому руку, пересадив на другую полку. И не просто снова приковал, а, достав бумажную салфетку, обернул запястье: так браслеты не будут натирать! Арестант, поблагодарив, свободной рукой снял очки и стал тереть глаза: бороться со сном становилось всё трудней и трудней. Оставалась надежда на конвоира, в случае чего должен толкнуть. Если служивый сам не заснёт! «Не заснёт!» — известила грохотом дверь, и в купе на смену напарнику ввалился Балмасов.

Откинувшись на перегородку, капитан минут пять в упор рассматривал подневольного человека, будто только сейчас увидел. И его большое лицо с курносым носом и узким ртом, прикрытым редкими усами, было хмурым и брезгливым. Продемонстрировав презрение, Балмасов достал ножичек и, клацнув кнопкой, выбросил лезвие в сторону арестанта. Тот не шевельнулся. А капитан, нарочито цыкая зубом, стал чистить ногти. Руки у конвоира были аккуратные, с длинными пальцами, и будто принадлежали другому человеку. Но нет, не другому, у большого пальца на левой руке, как клеймо, были выколоты две буквы «ВВ», а вокруг них кружком шли мелкие звёздочки. И что они означали, можно было только догадываться…

Братчиков, с усмешкой наблюдавший за гигиенической процедурой старшего, перевел взгляд на заключённого: чай будете? Тот кивнул, и конвоир поднялся, но тут же был остановлен капитаном.

— Ты… это… что так суетишься перед зэком-то? — любуясь своими ногтями, строго спросил Балмасов. — Не знаешь главное конвоирское правило?

— Какое? — нехотя, только для порядка спросил старлей.

— Так вот слушай и запоминай: куда зэка ни целуй, у него везде — жопа. Короче говоря, чем меньше его обхаживаешь, тем меньше от него неприятностей. Усёк?

— Но кормить-то его надо! — стал раздражаться напарник.

— Покормим, как не покормить… Слышь, это… везли как-то тут одного… по глупости попался кирюха, не повезло, короче, а так пацан вроде правильный был. Хорошо так ехали, закуска, водчонка… Ну, и мы ж не звери, водяры и ему поднесли… А, видно, попало на старые дрожжи и развезло его в дымину… Ну, и что ты думаешь? Он же, мудозвон, нас и заложил: мол, это конвой его упоил. Бывает же сволота? Правда, свой косяк он потом отработал и по полной программе, но осадок-то остался!

— Ну, нашего-то с чая не развезёт.

— А кто его знает, кому и чифирь — коньяк, — коротко хохотнул Балмасов.

3

— Ну, всё! Я тебе его, какого есть, сдал. Только стаканы принесу и…

— Иди, иди! — разрешил Балмасов. Слава, не задвигая дверь, вышел, подмигнув арестанту. А капитан продолжал чистить ногти и делал это так тщательно, что в какую-то минуту показалось: этот огромный человек вычищает из-под ногтей не грязь, но кровь. Заключённый тотчас устыдился своей неприязни к конвоиру, но, сам того не подозревая, был недалек от истины.

По зонам ходят легенды о свирепости спецназа службы исполнения наказаний, что был натаскан держать в повиновении тысячи заключённых. И заключённые боялись не контролёров колонии, а именно этих обученных на человечине специалистов. Самим-то вертухаям не с руки устраивать массовую порку. Одного-двух отходить палкой — да как два пальца об асфальт, и огонь с вышки открыть — пожалуйста, рука не дрогнет, но целый отряд обработать — себе дороже, кирпичи в тех местах и с неба могут падать. К тому же избиение подневольных — тяжкий труд, требующий определённых навыков, и главное, беспощадности. А охранники колоний, часто ленивые и безразличные, считающие минуты до окончания смены, беспощадными не были. Нет, случаются и среди них истовые служаки, придирками доводящих до белого каления, но патологического зверья в конвоирской среде не так много. И если не выказывать им зэковский гонор, то отношения могут быть почти нормальными, если за колючей проволокой есть подобие нормы.

Зверей воспитывают в спецназе, на зеках они и отрабатывают приёмы, им ведь надо держать себя в форме. И часто одно только обещание вызвать эту буц-команду умеряло пыл недовольных, а один карательный рейд в колонию надолго смирял подневольный народ. И Балмасов время от времени участвовал в таких зачистках, и однажды был замечен в избиении арестанта, вскрывшего себе живот. От истекавшего красным соком человека Балмасова оттаскивали несколько сослуживцев, возможно, только по случайности не вошедших в раж от вида и запаха крови.

Жалоб на свирепого капитана было много, но ни одна не признавалась надзирающим прокурором обоснованной. Таким же бесполезным делом были жалобы и на контролёров. Сор наружу из-за колючки нельзя выносить ни при каких обстоятельствах. Оттуда свободно выпускаются заявы на суд, прокуратуру и на все другие органы, а жалобы на внутренние порядки исправительного учреждения аккуратно изымаются. Тот же Чугреев любил почитывать эти полуграмотные писульки, особо отмечая всякого рода преувеличения. И сам тщательно упаковывал их в пакеты с другими ненужными бумагами, иногда присутствуя и при уничтожении крамолы. Оперативная часть обязательно фиксировала сведения о таком писателе — ему ещё придётся если не сразу, то обязательно ответить за свой писучий зуд. И не дай бог передать жалобу через родственников при свидании… Опустят такого зэка в штрафной изолятор, а подымать будут только для того, чтобы прокрутить через матрас — поспит зэк ночку на своей шконке, а с утра снова найдётся, по какой причине снова отправить его в карцер. И так до тех пор, пока писака не осознает всю пагубность своей затеи — харкать против ветра. И это должен знать всякий открывший хайло на администрацию колонии. Впрочем, разве в других местах не так?

Стряхнув чёрные брюки, обсыпанные, как перхотью, очистками ногтей, капитан Балмасов спрятал ножичек в чехольчик, и втиснул чехольчик в какое-то отделение на своем поясе. И арестанту невольно пришло на ум: спрятал иглу в яйцо, яйцо в утку, утку в зайца, зайца в сундук… Глупости, оборвал он себя, на Кощея конвоир уж точно не похож, но пояс у него занятный. На широком поясе было множество разнообразных кармашков, а сверх того и другие полезные вещицы: кобура ППМ, десантный тесак в плексигласовых ножнах, наручники. Они время от времени неприятно и напоминающе позвякивали, стоило Балмасову чуть пошевелиться.

Меж тем старлей Братчиков так долго не возвращался, что капитан и сам с нетерпением выглянул из купе. И только когда поезд миновал станцию Маргуцек, Слава появился с молодой проводницей, на пару они принесли несколько исходящих паром стаканов. Проводнице не положено было заходить в купе с заключённым, но она пребывала в том счастливом возрасте, когда девушкам многое позволялось. И не потому, что Верочка была так уж хороша собой, у неё было одно достоинство — юность, а сверх того: и ровненькие ножки, и неумело накрашенные реснички, и маленькие пальчики. Всё это вызывало в мужчинах нежность и снисходительность. К тому же у самой девушки был ещё избыток детского любопытства — в её недолгой проводницкой карьере впервые случились такие пассажиры — и совсем не было осторожности. А тут ещё старлей, видно, желая произвести впечатление, проговорился, что за пассажир они везут. Иначе с чего это, стоя в дверях, проводница, не отрываясь, рассматривала прикованного человека. Правда, на неё он не произвёл никакого впечатления: седой какой! Говорят, богатый, богатый, а даже кольца нет на пальце…

Когда пауза затянулась, конвоир махнул рукой: «Всё, всё, ушла!» и девушка, сверкнув мелкими зубками, тотчас скрылась, побежала к себе в конец вагона. А Слава толкнул Балмасова: ну что, отстегнём?

— Ещё чего! — зыркнул тот. — Ему что, стакан двумя руками держать? Обойдётся! — «Отстегни, отстегни» — стал вдруг настойчивым напарник. Балмасов хотел, было, заартачиться, но что-то в голосе Братчикова остановило, и капитан, бурча себе под нос, снял с пояса ключ на цепочке. А Слава меж тем достал с верхней полки сумку и, поставив её рядом с заключённым, вытащил сухпаёк: брикет концентрата, галеты, пакеты с чаем и сахаром.

— Берите, берите кипяток! — показал на один из стаканов Братчиков, подставляя пластмассовую миску. Но разводить окаменевший рис в горячей воде арестанту не хотелось, как не хотелось и есть под взглядами конвоиров. И, пересилив себя, вытащил из пакета печенье и шоколад. Чай был с неприятным привкусом, и он через силу выпил стакан, второй так и остался стоять, колтыхаясь коричневой жижей в такт вагонной тряске.

— Валер, пересидишь мою смену? Я потом сменю — ты нормально поспишь, а? — держась за косяк, не то спрашивал, не то, как о решённом деле, напоминал Братчиков. Капитан, имевший нежное имя — Валерий, соглашаться не спешил. Прежде не упустил случая уесть напарника: «А ты что, думаешь, тебе сегодня обломится?»

Старлей усмехнулся, но промолчал. Тогда Балмасов переменил тему: «А что там отцы-командиры?» — «Командиры отдыхают», — щелкнул себя по горлу Братчиков. Но здесь он несколько преувеличивал. Чугреев, и правда, как только поезд тронулся, достал бутылочку, хотел пропустить стопарик, но Фомин резко отказался от выпивки и потребовал у проводницы крепкого чая. Так и отобедали, запивая колбасу трезвым кипятком. Но потом подполковник всё-таки соблазнил майора перекинуться в картишки. И время от времени из купе, где резались Чугреев с Фоминым, доносились возгласы: заносчивые — выигравшего, и досадливые — проигравшего.

— Ну, хрен с тобою! — решил, наконец, Балмасов. — Токо ты это… как штык, — ткнул обработанным ногтем в циферблат огромных часов на своей руке капитан.

— Замётано… А твой плеер где?

— Ты хочешь эту лахудру драть под музыку? На, бери! — вытащил из ранца музыкальную штуковину Балмасов. — Токо она тебе может ещё и не дать! — Ревниво переживал чужой мужской успех капитан. И, выскочив из купе, крикнул вдогонку напарнику: «Скажи там, пусть чаю ещё принесёт!» Время отобедать настало и для него, Балмасова. Свой паёк он собрался употребить в соседнем купе справа, но, не дождавшись проводницы, потопал за кипятком сам. Возвращаясь со стаканами, вспомнил, что не пристегнул хмыря, и, вернувшись через минуту, звякнул наручниками, привлекая сидевшего с опущенной головой арестанта. И тот, очнувшись от своих мыслей, попросился на оправку.

Конвоир, пропустив заключённого вперед, двинулся следом и у открытой двери туалета встал за спиной. А тот сначала вымыл лицо, потом, расстегнув джинсы и постояв с минуту, застегнулся: ничего не получилось. Пришлось мыть руки, а потом снова лицо. И это, на взгляд капитана, было преднамеренным издевательством.

4

— Что, пройтись захотелось? Следующий раз выведу вечером. Понятно? Ве-че-ром! Так что завяжи узлом и сиди тихо, — раздраженно внушал Балмасов по дороге в купе. И, приковав заключённого, смог, наконец, приступить к трапезе, и через перегородку было слышно, как капитан шумно втягивает в свою утробу кипяток. А потом, не дожидаясь обещанных напарником четырёх часов кряду, капитан начал отдыхать заранее. Заснул он быстро и спал тихо, только отчего-то вдруг сильно взрагивал, и тогда бил ботинками о перегородку.

Оставшись без охраны, арестант ещё долго прислушивался, пытаясь определить, как надолго и эта тишина, и это нежданнодолгожданное одиночество. За последние несколько лет он считанные разы оставался один. И это существование в режиме максимальной публичности было самым непереносимым в подневольной жизни. И как только конвоир там, за перегородкой, затих, он придвинулся к окну и, придерживая рукой занавеску, уткнулся в мутное стекло. Но ничего живого за окном не было, только белёсая степь, такая же унылая, как и его положение. Ему долго пришлось привыкать к подконвойной жизни, но теперь он научился сидеть, не шевелясь, лежать, не ворочаясь, казалось, ещё немного, и сможет по-йоговски влиять на ритм сердца.

Самое трудное научиться не ждать освобождения, не ждать часами, неделями, годами. В первое время после ареста он ещё надеялся, что, напугав, ему предложат сделку и, разорив, заставят уехать. Он ещё помнит, как тогда убеждал себя: нет, добровольно не сядет в самолёт. Пусть высылают силой, как Солженицына, как Буковского! Выслали, как же!

Да, не ждать и не выказывать нетерпения, захлёстывающей тоски и слепящей глаза ярости. Знал бы кто-нибудь, чего стоили ему и это спокойствие, и эта невозмутимость, и эта улыбка для разглядывающих. Особенно тяжело далось публичное одиночество на первом процессе. Сознание никак не хотело мириться с клеткой. Приходилось следить за собой, а то ненароком забудешься и начнёшь жевать галстук. И рисовать в тетради или блокноте кружочки, и в те часы, когда в зале не было ни матери, ни жены, рисовал их бесконечно. Из кружков плелись гирлянды, человечки и разные другие фигуры. Это Антон, порывистый и нетерпеливый, чертил что-то остроконечное. Иногда они писали друг другу и обменивались тетрадями, так и переговаривались. Когда на какой-то особенно нелепый прокурорский пассаж Антон шепотом, глядя с улыбкой на синий мундир, маячивший напротив клетки, витиевато выматерился, он написал для него в тетради: «Ты, как никогда, прав!» Но так иронически воспринимать судебное действо удавалось не всегда. И долго убеждал себя относиться к происходящему, как к спектаклю, где сюжет разыгрываемой пьесы обязательно закончится свадьбой главных героев.

Всё несколько оживилось, когда в процессе настала очередь адвокатов. И казалось, вот сейчас, сейчас они врежут, докажут и суду, и всем — обвинения не стоят и ломаного гроша. Нет, он понимал, точно знал, его обязательно признают виновными. Только надеялся, что их с Антоном приговорят к условному сроку с выплатой огромных штрафов. Он ещё прикидывал, каким будет этот срок, таким же смешным, как бывшему министру юстиции? Но насмешил только себя!

И когда закончилось бесконечное и нечленораздельное чтение, и судья дошёл до слов: суд постановил, он только тогда осознал, что всё всерьёз и надолго. Но и потом, вопреки очевидному, ждал пересмотра дела. Действительно, пересмотрели и решили: маловат срок, маловат! И тут же подоспело новое бессмысленное обвинение. А под видом следствия — ужесточение режима Читинским централом, а потом снова Матросской Тишиной. И были ещё два года выматывающих, оскорбительных допросов, а потом долгие месяцы нового судилища.

Оставалось только одно — упереться лбом в стенку и держаться. Вот только брать в руки себя, осыпающегося, с годами становилось всё труднее и труднее, да и стенка-срок отодвигалась всё дальше и дальше. И ярость то затухала и покрывалась пеплом, то вновь что-то горячилось внутри, и тогда он срывался. Да, срывался, а потом долго выговаривал себе: нельзя так распускаться, стая только этого и ждет! Но это уже было на втором процессе, где с шизофреническим упорством ситуацию довели до полнейшего абсурда. И даже тогда он пытался противопоставить всей той галиматье логику, отбивался от каждого пункта обвинения…

А ведь когда повезли на суд в Москву, да ещё самолётом, у них с Антоном появилась тень надежды. Даже то, что в суде отгородили стеклом, а не посадили в клетку, поначалу посчитали хорошим знаком. В клетке человек всегда кишками наружу, а стекло хоть как-то прикрывало от любопытных глаз. Ведь во взглядах на подсудимых, даже тех, кто сочувствует, всегда любопытство.

И ничего, что в этом ящике тесно, — нельзя вытянуть, как раньше, сквозь прутья решётки затекающие ноги — ерунда! Зато теперь они с Антоном свободнее переговаривались. Только из-за стекла нельзя сказать и самого малого слова, всё через микрофон. А микрофон могут и не включить и выключить в самый острый момент. Да переговоры через узкую щель саркофага, были пыточной процедурой и для них с Антоном, и для защитников.

Но как-то сыновья слету, минуя охрану, кинулись к застеклённой клетке и смогли протиснуть свои маленькие руки в эту прорезь, и он на секунду, но сжал их маленькие лапки. И потом долго удивлялся, как им это удалось, как не испугались автоматов! И кто из сыновей придумал это? Или всё было безотчётно и бессознательно? И отчего-то гордился этим неразумным порывом…

Вот и взрослые мужчины ко второму процессу осмелели, и на судебные заседания стали приходить разнообразные деятели. О, сколько поднятых вверх сжатых кулаков он увидел тогда! Интересно, где они были, когда их судили в первый раз? Ведь обвинение и тогда было таким же алогичным. Что же изменилось ко второму процессу? Ах, да! Некоторые решили, если они с Антоном и были виновны, то уже отсидели своё, мол, сколько же можно. А то не знают, прекраснодушные: сколько нужно, столько и можно! И, казалось, иные приходили лишь удостовериться: надо же, жив курилка! Ты смотри, ещё держится!

Впрочем, публику на втором процессе составляли вовсе не политики, а интеллигентные московские старушки. Кто ещё мог вытерпеть несколько долгих часов нуднейшего действа? И они с Антоном радовались каждому новому лицу, и если человек дожидался на лестнице их вывода под конвоем, то старались поблагодарить улыбкой, кивком головы. Но все надежды были на журналистов! Именно они не давали остыть теме и закатать её под асфальт. Только поэтому он и согласился участвовать в том фарсе, что зовется теперь судебным процессом.

А всё дурацкое любопытство! Всё хотелось понять принцип действия машины, что перемалывает и перемалывает его столько лет. И, бог мой, какие психологические этюды разыгрывались в суде! Сколько человеческих типов чередой прошло перед клеткой. Одни так боялись, что меняли показания по два раза на дню. Таких было немного, но ведь были, были, и пели с прокурорского голоса, а голос тот был совершенно фальшивым. И он всё удивлялся: что, и так можно? Без всяких оснований, без доказательств, без экспертиз? Да вынесли бы приговор тройкой: десять лет без права переписки и успокоились бы, наконец!

Но нет, всё тянули и тянули эту бессмыслицу, а потом был новый приговор. Нет, их не оправдали. Признали всё-таки виновными и приговорили к трем годам. Условно. А он старался, лекцию прочёл и прокурорским и судейским, думал, хоть как-то образовать эти головы на примере деятельности крупной компании. Образовал! В обоснование приговора легла и такая забавная формулировка: «…халатность в вопросах делопроизводства». Ничего нелепее нельзя было и придумать. Наверное, в отместку за то, что в собранных документах, не нашлось никаких подтверждений преступной деятельности. А ведь прокурорские где только не собирали эти доказательства, не брезговали и мятую бумагу из мусорных корзин доставать…

Но и от такого нелепого приговора доброжелатели зашлись в восторге, некоторые всерьёз поздравляли: мол, режим всё-таки смягчился, и всё вышло не так страшно! Наши протесты подействовали, подействовали, говорили они, будто выполнили всю работу за адвокатов. До конца первого срока, мол, осталось совсем немного, всего-то несколько месяцев! Это они ему — всего-то! Утешители хреновы! Откуда доброхотам было знать, что каждый тюремный день — бесконечен и непредсказуем, и самое трудное не пережить эти дни — дожить до звонка…

5

Адвокаты ещё составляли кассационную жалобу, а он решил: всё, хватит! Не хочет он больше ничего кассировать! Он выдохся, разом почувствовав: ещё немного, и камера задушит его, высушит остатки жизненных сил, вытянет душу. Серые стены, пропитанные проклятьями, давили так, что хрустели кости, и мозги заносило илом, ещё немного, и он заживо сгниет в каменном мешке или поддастся тюремному психозу и… И самым непереносимым были свидания-несвидания с Линой. Свидания через стол, как в Читинском централе, или через двойное стекло, как в Матросской Тишине. О! Эти свидания с женой за столом! Видеть её, держать руки, прикасаться к её коленям и… И всё! Страж садился в торце стола и с ухмылкой внимательно слушал и наблюдал за ними. Видеокамер было недостаточно, нужен был ещё один раздражитель. Зачем? Для чего? Довести его до белого, красного, синего и какого там ещё каления? Но и это было давно! Теперь, если и виделись, то через двойное стекло, а за ним и не разглядеть: человек по другую сторону перегородки или тень человека. Он даже во сне её не видит. Долгие годы тюремного режима разбили его семью, и он хотел понять, окончательно или надежда склеить осколки ещё есть…

Нет, пока другие не заметили, что он на пределе, надо было поскорее попасть в колонию. Это у Антона ещё не иссяк запал, и он намерен стоять до конца и дождаться апелляционного суда. А он — нет, больше никаких бессмысленных судов! В колонии мерзко, но там вольный воздух, ветер, хоть изредка, но будет солнце! И надеялся, на этот раз его отправят куда-нибудь поближе, но, как в насмешку, снова повезли в Красноозёрск. Пришлось принять и это. И хорошо, и ладно, и пусть этот чёртов городок. Только бы приехала Лина, только бы приехала! Он хотел увидеть её, и, может статься, в последний раз.

И по приезду не мог дождаться, когда кончится карантинная изоляция, и он выйдет из камеры в свой отряд, потом приедет Лина. Он не прикасался к ней несколько лет… И вот, когда он уже считал не то что дни — часы до приезда жены, как снег на голову: на этап! Он давно живёт в режиме гулаговской чрезвычайности, когда не знаешь, что будет через пять-десять минут, но такие распоряжения всегда ошарашивают. Теперь вот сиди и гадай, что стоит за этим перемещением. Ведь ничто не предвещало перемен, адвокаты бы уловили малейшее колебание почвы. Да ведь и адвокаты выложись на процессе и сами устали…

А может, стонадесятая жалоба всё-таки возымела действие, и его этапируют пусть не в Коломну, пусть в Тверскую губернию, там, говорят, отбывают сроки москвичи… Или в Страсбурге вынесли какое-то решение? Да нет, что для этой своры-стаи какие-то внешние решения! А то, что Навроцкий намекал на какие-то вновь открывшиеся обстоятельства, — ерундистика, что может знать лагерный полковник? Но если эта информация имеет к нему хоть какое-то отношение, то открывшиеся неведомые обстоятельства могли означать всё, что угодно: и пересмотр дела, и новые обвинения. Так скоро? Но разве это удивительно? Песнь о его прегрешениях должна быть бесконечной. Тогда почему в этот раз не было прокурорского десанта? А зачем церемониться? Это когда-то тобой занимались важные чины, теперь хватит и капитана Балмасова!

От тягостных мыслей арестанта на несколько минут отвлёк грохот встречного. Стремительный грузовой состав, подняв вихрь, с визгом пронёсся как на пожар и неожиданно исчез, будто ничего и не было. Скоро поезд должен выехать на линию Забайкальск-Чита, но только к утру он дотащится до конечной станции. А потому надо просто отдыхать, он без конвоя уже полтора часа — когда ещё выпадет такое? И, упрятав ненужные мысли, он прикрыл глаза, и в те минуты ему хотелось только одного — покоя.

Поезд свернул у станции Хоранор и, постояв там для приличия, поехал дальше, теперь прямо на север. И заключённый, убаюканный тишиной и покачиванием, дремал, чутко контролируя пространство вокруг себя. И когда состав снова стал сбавлять ход, очнулся и осторожно отогнул занавеску: что там за станция? Будто хотел для чего-то запомнить эти остановки в пути. Хотя зачем ему это знать! Не-за-чем, не-за-чем, не-за-чем… Но скоро в просвете между занавесками мелькнули сначала мелкие скучные строения, потом жёлтый с огромными окнами вокзал того узнаваемого советского стиля, что ещё встречаются в иных железнодорожных местах. Этот вокзал отличало некоторое архитектурное излишество. На фронтоне ещё сохранилась лепнина, что изображала и серп, и молот, и красные знамена, ниже крупными буквами значилось: Борзя. И редкий военный на наших просторах не знал название этого далёкого забайкальского городка.

В Борзе составы стоят долго — станция-то узловая, вполне себе рабочая, с пассажирами и грузами. Вот и в тот день поезд из Приаргунска нетерпеливо поджидали, но первый вагон был в хвосте состава и остался за пределами пассажирской зоны. Никто тогда не обратил внимания на серый автобус, стоявший под деревьями, на боковом стекле была ещё табличка с обозначением какого-то спортивного клуба. Потом немногочисленные очевидцы показывали, что автобус был «Мерседес-Спринтер», а вот мнения о названии клуба разошлись. Одни говорили — «Сокол», другие настаивали: нет, нет, «Кристалл».

Ничего подозрительного не заметили и выглянувшие в окно подполковник Чугреев и майор Фомин. И арестант опустил край занавески, и перронные шумы: какой-то лязг, чей-то крик, объявление — доходили как через вату и нисколько не занимали сознание. Его больше беспокоила жара. Как только поезд останавливался, в купе становилось, как в парной, и он не успевал вытирать лицо и шею. В кармане уже ком смятых бумажных салфеток, и спина под тенниской совершенно мокрая. Он допил остывший чай, но мечталось о большем: хорошо бы умыться.

Только насторожили стук отодвигаемой где-то справа двери, шаги по коридору, кто-то из конвоиров вот-вот войдёт в купе, и пришлось выпрямиться. И точно, Чугреев, встав в дверях, мазнул взглядом: занавески задёрнуты, зэк в надлежащей позе сидит, не развалившись. Но тут до подполковника дошло: арестант в купе один! Ну, распистяи! И его маленькое желтоватое лицо с узкими чёрными глазками потемнело, но не успел он толком разгневаться, как со стороны тамбура забарабанили в дверь. Стучали с перерывом, но требовательно. Этот металлический грохот — они что, молотком стучат, что ли? — привёл подполковника в ещё большее раздражение. Что ещё надо этим ментам? А, увидев кинувшуюся на стук проводницу, Чугреев и вовсе рассвирепел и осадил окриком: стоять, назад! И, мелко перебирая короткими ногами, поспешил к выходу. Эх, знать бы тогда, что это был за стук!

В вагоне сразу поднялась суматоха, за перегородкой грохнуло. И тут же, чертыхаясь, в купе ввалился Балмасов, следом за ним возник и озабоченный Фомин. Встав на пороге, он повернул голову, прислушиваясь к тому, что происходило у рабочего тамбура. И уже хотел, было, кинуться туда да выяснить, но попридержался. Раз подполковнику захотелось стать затычкой, то пусть сам и разбирается. «И что он так визжит!» — усмехался про себя майор Фомин, слушая чугреевский мат, тот теперь кричал в трубку:

— Да в порядке рация, в порядке… Нет, что за срочность? И почему без предупреждения?

Но тут майор, что-то для себя поняв, кинулся в купе и тут же вернулся, держа наготове папку с сопроводительными документами. Присев у самой двери, досадливо и только для заключённого проговорил: «Заколебали инспекциями!» Ясно же, кто виноват в этих проверках!

Балмасов в своём рвении хотел, было, задвинуть дверь, но её удержал оживлённый конвоир Братчиков. Он оглядел всех блестящими рысьими глазами, но на свой вопрос: «Кто это к нам рвется, а?» ответа не получил, и старлей усмехнулся да так и остался с улыбкой на лице. Арестанта эта суматоха мало касалась, он уже приготовился к очередному представлению, что иногда устраивает проверяющее начальство. Заявится какой-нибудь инспектирующий чин со свитой и даже спросит о состоянии здоровья, и нет ли нареканий. А потом доверительно так сообщит: мол, столько служб стоит на страже его безопасности, и только благодаря этому…

6

Переговоры продолжались не больше пяти минут, но показались такими долгими, что набившиеся в тесное купе люди изошли потом. Фомин то и дело промокал шею полотенцем, отфыркивался Балмасов, слизывал капельки с верней губы Слава, и заключённый, оттянув ворот тенниски, вытер лицо…

Но вот чужие голоса уже в вагоне, и слышно, как взвинченный чугреевский фальцет перекрывает глухой напористый баритон. И конвойные, и заключённый пытались хоть что-то понять в потоке слов, восклицаний и мата.

— Оперативная обстановка изменилась… этап сверхсекретный… самолёт под парами… генеральная прокуратура…

— Но это нарушение правил… И так пришлось всё наспех… без подготовки… Довезем до места, там и передадим… И делайте с ним, что хотите… И потом я не понимаю, почему мы не можем сообщить о смене конвоя?

— Какое, йопт, сообщение! Контора ваша течёт… У изолятора уже собралась вся эта шобла… Хотите, чтобы они переместились к аэропорту?

— Но мы обязаны доложить о смене маршрута!

— Все, кому положено, в курсе… Вам придётся выполнить предписание… Из двадцати восьми минут стоянки на препирательства ушло целых семь…

— Я понимаю, но не было указаний… У вас своё начальство, у меня — своё…

— Сказано, места в автобусе хватит и для вашего конвоя… Так что сопровождайте и дальше… На месте будет встречать и ваша служба…

— Нельзя его перемещать машиной, нельзя — далеко, головой отвечаем…

— Да йопт, давай, нах выведем, тогда и свяжетесь с начальством. Вы что, хотите состав задержать?

На этих словах в проёме двери появились двое неизвестных в спортивных костюмах. Белые найковские футболки, голубые спортивные жилеты — всё было новым, ярким, свежим. Молодые и высокие, они, на первый взгляд, были неотличимы друг от друга. Только потом обозначились некоторые особенности: у одного были голубые глаза, второй был постарше и несколько небритый. Кто такие — непонятно, но, видно, имеют веские права на вторжение в режимный вагон. Вот и лагерному конвою было выказано явное пренебрежение: подполковник Чугреев так и остался за спинами спортсменов. И вскочившие на ноги вертухаи только мешают рассмотреть арестанта, он, пришпиленный, остался сидеть. Кто-то скомандовал ему: встать! Но встать по правилам не получилось, прикованная рука тянула вниз. И спортсмены выдержали паузу, видно, забавляясь позой арестанта.

— Отстегните! — приказал тот, что постарше. Пока Балмасов возился с наручниками, он скороговоркой сообщил:

— Итак, осуждённый поступает в распоряжение сводной специализированной группы… Всё ясно? — перевел он взгляд на конвойных. Те вяло и нестройно подтвердили: «Так точно».

— Дальше этап будет следовать другим транспортом. В целях вашей же безопасности, ведите себя, не привлекая внимания, — вперил он взгляд в заключённого. — Ясно? Стоп, стоп! Выводить без наручников, — остановил спортсмен Балмасова, собравшегося пристегнуть заключённого к свой руке.

И тут арестант не выдержал и отступил от своего правила ничего не спрашивать:

— Я могу узнать, куда меня собираются…

— Всё узнаете позже! А теперь — на выход! По одному! И спокойно, спокойно…

С этой минуты всё и началось, и все события завертелись самым причудливым образом. Первыми к выходу двинулись настырные гоблины, следом Фомин и Чугреев, за ними пустили заключённого, в замыкающих были Балмасов и Братчиков. Некоторая заминка произошла, когда из купе выглянула Верочка: «Куда же вы? Сейчас поезд тронется!» Заметив вышедшую, в нарушение всех инструкций, из служебного купе проводницу, небритый остановился и прошипел:

— Это что за матрёшка? Немедленно убрать!

Чугреев с силой махнул рукой проводнице, давая ей понять: скройся! Верочка, не обращая внимания на маленького подполковника, успела повторить свою тираду ещё раз, когда младший из гоблинов угрожающе не двинулся в её сторону. Эх, Вера, Верочка! Не стоило тебе интересоваться пассажирами, так беспокоиться и задавать неуместные вопросы…

Перемещение по перрону было стремительным. У самого автобуса заключённого взяли в кольцо и, пригнув голову, втолкнули в открытую дверь, где его приняли в несколько рук. Приняли и швырнули на пол в середину салона, там кресла справа были убраны, и образовалось пространство, на нем заключённый будет хорошо виден. И голубоглазый, задевая полами жилета лицо арестанта, приковал его к поручню кресла у левого борта, а потом ловко закинул арестантскую сумку на багажную полку. Другой спортсмен натянул ему на голову вязаную шапочку, натянуть поглубже мешали очки, но он постарался, шапочка закрыла и глаза.

А с размещением конвоиров в автобусе возникла небольшая заминка. Они были как бы уже не при делах, а потому некоторое время пребывали в растерянности, если вертухаи способны растеряться. Никто из бывших в автобусе не обращал внимания на застрявших в проёме двери Чугреева и Фомина, за их спинами ждали своей очереди Балмасов и Братчиков. Распоряжался в автобусе солидный брюнет в сверкающих очках, вот только снизу было видно, что на ногах начальства войлочные тапочки. «Ну, блин, и богадельня!», стоя у ступенек, начал раздражаться Чугреев.

Но вот брюнет, поблескивая золотой оправой, указал Чугрееву и Фомину на кресла столика, за которым сидел он сам, но запрещающе поднял руку, когда на ступеньку занёс ногу и огромный Балмасов.

— Отставить! Все остальные поедут в машине сопровождения, — показал он куда-то за спины конвоиров. Там, в сторонке, и правда, стоял наготове синий «рафик». — И быстро! Отъезжаем!

Через минуту работавший на малых оборотах мотор «мерседеса» взвыл как турбина и резво взял с места. Заключённый от неожиданности откинулся назад, но тут же спиной наткнулся на препятствие — сидевший позади один из спортсменов выставил ногу. Пришлось наклониться вперед и вцепиться в прикованную руку, и следующего тычка не последовало.

Вся операция прошла так быстро и незаметно для людей на перроне, что даже опытный глаз начальника Борзинского ЛОВД Гриши Хорькина, всегда являвшегося к проходящему поезду, не мог вспомнить, как именно перемещали человека из вагона в автобус. Вопреки правилам, он не был предупреждён о спец-этапе, а кто дал разрешение на въезд автобуса на перрон, так это пусть объясняет начальник станции Савочкин. И Савочкину пришлось по скорой с высоким давлением доставиться в районную больницу. Но это и многое другое будет потом, а в тот день и час автобус и тёмно-синий «рафик» с надписью на боку «Лаборатория» ходко двинулись из городка к выезду на трассу А166. Через несколько минут, а именно в 18.43, согласно расписанию, отошёл от перрона и пассажирский поезд.

«Мерседес» несся по городку, не разбирая выбоин и колдобин, встречных машин и прочих дорожных препятствий. Куда это они так спешат, злился Чугреев. Не нравится ему всё это, ох, не нравится. Там, наверху, всё что-то мудрят, всё что-то секретят, а спросят с кого? С него, как со старшего, и спросят. В первый раз, пока не доставили спецзэка, замаяли учреждение. Ведь до последнего неизвестно было, под какую такую прибыль готовиться. Они с Навроцким уже решили: каких-нибудь боевиков подселят, и обрадовались, когда этого делового на машине с почётом доставили. Баню натопили! Думали, грешным делом, перепадёт какой-нибудь кусок, не будет же этот золотой арестант сидеть простым мужиком. Ага, перепало! Такой геморрой пошёл: надо не надо налетали саранчой с проверками. И в этот раз не успели доставить, давай, вези назад. Носятся, как с писаной торбой! То обеспечь безопасность, то попрессуй, то компру собери… Так он тоже не дурак, попробуй, застань его врасплох! Быстро зэчара научился не косячить… А если не доверяете, то и держите его у себя, что, трудно было припаять шпионаж?

После очередного крутого виража брюнет в золотых очках, досадливо бросил через плечо шофёру: «Потише там! Это вам не Военно-грузинская дорога!». И тут же качнулся через стол к Чугрееву.

— Вас что-то беспокоит? — весело поинтересовался человек, поблескивая очками.

— Подполковник беспокоится на счёт этапа, — усмехнулся небритый спортсмен. Он сидел на передних креслах, широко расставив ноги, рядом с ним была женщина с такой короткой стрижкой, что Чугреев, ещё не всмотревшись, принял её за молодого парня.

7

— Зачем же беспокоиться? Вот этого не стоит делать, — брюнет осуждающе покачал головой, разглядывая мелкого подполковника Чугреева. А тот, выдержав для солидности паузу, счел нужным попенять неизвестно кому:

— Всё как-то у нас через одно место делается…

— Вот через это место и надо доставить спецсубъекта к утру в генеральную. Вам же меньше головной боли. Довезем и вас, и груз ваш в лучшем виде. А вы что так переживаете? Не стоит он того. Груз ведь давно уценённый! — рассмеялся брюнет.

— Несогласованно всё как-то! Ну, кто так этап рвет? И никакой команды не поступало, — впервые подал голос Фомин.

— Вам? — усмехнулся брюнет в очках. — Вы что, сами не понимаете степень секретности мероприятия? И какие люди этим занимаются. И хоть эфир колыхать в таких случаях не рекомендуется, но соединю вас с руководством. — И брюнет, вынув из верхнего кармана жилета телефон, потыкал пальцем кнопки и, приложив к уху, проговорил:

— Юнус Фаридович, приветствую тебя ещё раз! Да всё нормально, едем… Да, да, думаю, успеем… Не беспокойся, всё прошло нормально… Вот только подчинённые твои волнуются… Нет, сам скажи, — усмехнулся брюнет, протягивая телефон Чугрееву. В трубке сквозь эфирный треск подполковник услышал только неразборчивый мат и завершающий тираду вопрос: «Всё понял? Выполняй!»

— Так точно! — проговорил Чугреев в уже замолкнувшую трубку. Чего это начальство так разоралось, нет, чтобы своих поддержать. Ведь так-то рассудить — заключённый пока за Управлением числится! Но вслух подполковник, сбавив тон, примирительно посетовал:

— Хотелось бы без неожиданностей!

— Ничего не поделаешь, такая у нас с вами профессия: реагировать на внезапно меняющуюся обстановку! Согласны? Ну что, будем знакомиться? Моих офицеров вы уже знаете, теперь представлюсь сам, — и брюнет поднёс к самому носу беспокойного подполковника удостоверение: служба специальных операций… Турков… генерал-майор, — успел выхватить опытным глазом Чугреев, ещё немного, и генералы армии будут в конвойных! Только вдруг засомневался: Турков… а дальше… не то Илья Иванович, то ли Иван Ильич. А может, просто Иван Иванович, имя-то всё равно не своё… А что за служба такая специальных операций? Центр специальных назначений? Ёбс! А я кипеж поднял, базар этот затеял! Оно мне надо было? — запоздало стал сожалеть подполковник. Но тут же сам себя и успокоил: не бери в голову, у них на каждую операцию по пять документов прикрытия! Может, это никакой и не центр, на черта им теперь миллионщик…

Чугреев так никогда и не узнает, что Иван Иванович на самом деле был не генералом, а полковником, да еще в отставке. И хоть в документах прикрытия завышать звания не принято, но так уж получилось у тех, кто готовил бумаги. И теперь человек в звании генерала поинтересовался:

— Вас это удовлетворило? А вас? — развернул он удостоверение в сторону терявшего свои полномочия Фомина.

— Так точно, — сухо ответил тот.

— Ну, вот и ладненько. У вас ещё есть претензии к предписанию о смене маршрута и конвоя? Вижу, никаких таких возражений нет! Теперь перейдём к формальностям, их надо соблюдать. Прошу передать дело…

— Какое дело? — изобразил удивление майор Фомин.

— Осуждённо-подследственного, или как там он у вас называется… Вы что, майор, будто спите! — стал грубить генерал. Не особенно сдержанным был и майор.

— А вы разве приняли у нас заключённого? Где письменное предписание? Мне лично его никто не показывал…

— Будет тебе, майор, предписание… Это по-твоему, что? — протянул генерал какой-то листок. — Давайте, распишитесь в акте, — раскрыл он свою папку. Майор Фомин хотел, было, придраться к чему-нибудь, но документ составлен по форме: живые и печать, и подписи. И пришлось приступить к процедуре смены конвоя, и расписаться в акте приёма-сдачи заключённого в другие руки, а потом достать полевую сумку, когда-то сделанную на заказ, и вытащить личное дело.

О! Личное дело заключённого — это документ исключительной важности! Он сопровождает человека на всех этапах его тюремной жизни. Вот где собирается, записывается и содержится вся его подноготная! На личных делах и отметки всякие ставятся — разноцветные полоски, значки и крючочки. Опытному вертухаю и этих отметок достаточно, можно и дело не открывать, а если открыть, то чего только не вычитаешь о человеке.

Вот, пожалуйста, подробнейше указаны физические параметры: рост, возраст, особые приметы. Перечисляются и болезни, и привычки и наклонности. Подшиваются в дело и доносы стукачей, и отчёты начальника отряда, и докладные сотрудников оперативной части и много чего другого. Из этих донесений, что фиксировали каждый неосторожный шаг, каждое неосторожное слово и складывалась тюремная биография человека.

А уж как старательно, как подробно заполнялись страницы дела нашего арестанта! Так, из особенностей личности отмечено: брезглив, любит сладкое и привередлив в еде, получает бесчисленные посылки с книгами и всё что-то пишет, ну, и так далее, и так далее. Но вот психологический портрет сотрудникам приходилось лепить по собственному разумению. Так, отметили скрытность и поясняли: близко к себе никого не допускает. А где скрытность, там и лживость, так ведь? Это утверждение подкреплялось примером: отказался отвечать на вопрос, кому принадлежит телефон, найденный при обыске в общежитии отряда. С особым удовольствием отмечалась несдержанность: может нецензурно выражаться. И одно такое ругательство старательно, без отточий было там же для примера выписано.

Но генерала Туркова такие подробности не интересовали, для вида пошевелив листы, он бросил папку рядом с собой на сиденье. И стал с серьёзным лицом наблюдать, как майор что-то писал в путевом журнале, его по ходу этапа должен заполнять начальник конвоя. Всех занимали формальности, о заключённом будто забыли, вот и не обратили внимания, а тот стал самовольничать — сдвинул тесную шапочку на макушку. Он, осознав, что перешёл в руки отнюдь не прокурорского десанта из Москвы, встревожился. Значит, везут не на пересмотр дела. А куда? Что случилось за эти дни? И ведь не спросишь, а спросишь — не ответят. Но открытая неприязнь явлена столь явственно, будто он не человек вовсе, а так, ветошь. И это не преувеличение — ветошью в колонии называют зэковскую одежду. Так везут только на расправу… Стоп! Не накручивай! Что-что, а за все эти годы обращение с ним не выходило за определённые рамки. Нет, разумеется, его, как и каждого зэка, давили. Для этого и стараться особенно не надо, когда есть такие правила содержания, и все силы уходят на то, чтобы существовать по предписанным нормам. Сегодня просто действуют грубее, чем обычно, и не более. Не более.

Но как ни призывал себя к спокойствию арестант, та унизительная поза, что заставили принять на виду враждебных ему людей, не оставляла никаких иллюзий. Вот и пришлось сидеть, не поднимая головы, и видеть всю неприглядную изнанку машины: серый пыльный пол, какие-то железки, обрывки бумаги, чёрные полосы от резиновых подошв на обшивке, что-то похожее на плевки, клубок длинных волос, застрявших у ножки кресла, остатки жвачки. И ноги, ноги, ноги! Они могут двинуть в спину, а могут и в висок…

Чёрт возьми! Никак не удается найти подходящее положение, чтобы не так сильно трясло и не сваливало на бок. И приходилось то цепляться свободной рукой за поручень, то упираться ладонью в жёсткое покрытие пола, но это мало помогало — автобус мчался на бешеной скорости, и здорово трясло и качало. Куда это они так торопятся? Что за пожар приключился и где? Может, плюнуть на всё и переместиться на колени, а потом, после тычка или окрика, просто сесть на пятки. Не успеет! Как только он приподнимется, его ударом вернут на место и сами не позволят ему встать на колени! Терпи, закончится и это! Чем? Хорошо хоть дует в открытые впереди окна, а то бы точно спекся, сгорел от жары, от злости, от негодования.

Но когда с переднего сиденья упала синяя папка, и один из громил стал её поднимать, только заключённый углядел, как из папки выскользнул какой-то тёмный прямоугольник. Он уже открыл рот и хотел крикнуть, мол, там что-то такое выпало, даже руку поднял показать: да-да, за железкой! Но вовремя остановился: опомнись! Вертухайские бумаги — не твоя тема!

8

И никто ничего не заметил. Гоблины, не обращая внимания на Чугреева и Фомина, вели на птичьем языке какой-то свой разговор, человек, сидевший в кабине рядом с шофёром, переговаривался по рации, очкастый бумажечки перебирает… Вот же гебня, злился Чугреев. Надо же, как прикрытие обставили! Всё что-то мудрят, других за людей не считают. Помахали удостоверениями и строят из себя не знамо кого… Этот небритый сидит, развалился, ноги расставил, яйца, что ль, натёр? И генерал — козёл крашенный! Он что, по жизни так марафетится или это временная маскировка? А стволы у них серьёзные! Автоматы новые, смотри, какие чёрные, интересно, что за сплав? Когда и нас такими снаряжать будут? А то всё только этим специалистам! Вот что это торчит у гоблина из-под жилетки, небось, какой-нибудь «Вихрь» или как там его… «Вал», кажется. Говорят, без шума стреляет, без пламени. Да у них и сигареты стреляют! Вот зачем этот чёрт здоровый держит пачку и не курит, держит в руках и всё… А у этого, второго, вроде как радиостанция на коленях. Зачем она ему, у них отдельный человек на связи… Какая, ёбс, радиостанция! Есть такие пистолеты-пулемёты, они в сложенном виде как раз на радиостанцию и похожи…

Так или примерно так накручивал себя подполковник Чугреев, а потом по привычке стал зачем-то считать людей: водитель, рядом с ним — хрен с рацией, три гоблина, чин в очках, ещё эта пэпэже — итого семь. И нас, причисляя к нашим и заключённого — трое. А сколько там, в «рафике», подумал он вскользь и тут же отвлёкся, стал рассматривать женщину: лицо белое и крашенная — ничего так шмара, но жилистая, прямо как мужик. Она что же, только с генералом емается, или они её всем хором, всеми органами?

К органам Чугреев относился с опаской ещё со времен армейской службы. Был тогда момент, когда мог погореть лейтенант Чугреев и крепко погореть. А всё из-за особиста Ляликова. Особиста давно нет на свете, а он, Чугреев, всё помнит его неподвижное лицо и водянистые глаза. И не столько эти пронзительные глазки, сколько то, как сам потел и изворачивался. Извернулся и не признал, что он, Чугреев, старшина Бабичев и старлей Ахметзянов вели антисоветские разговоры. Потом, оказалось, не эти разговоры — это было так, до кучи, Ляликова интересовали другое — коммерческие мероприятия старшины. Ляликов пытался то так, то эдак выведать, не торгуют ли Ахметзянов и Бабичев оружием. Чего не знал Чугреев, того, ей богу, не знал, посвящён не был. Если и обделывались какие-то делишки, то без него, Чугреева. А вот что касаемо выпивки, да, гнал Бабичев в своей каптёрке самогонку, так и Ляликов пивал её не раз. С той поры утекло много воды, и сам Чугреев давно действует так, что куда там особисту, но неприязнь к конторским, та, что сродни зависти, была стойкой: им можно всё, а нам, если что…

И потому злился: вот, мол, он майор… тьфу, подполковник внутренней службы, вынужден молчать в тряпочку, и получается, немногим отличается от зэка. И обернулся: как там фон-барон? А тот скрюченный, наклонив голову, трясся на полу, и Чугрееву не то, что стало жалко мужика, но и так везти нельзя, нет, зачем так-то? Плевать, кем он там был на воле, но вот за колючкой сумел ведь стать арестантом, а это негласное звание попробуй заслужи у зэков. Нет, он, зараза-законник, донимал администрацию, ещё как донимал! Другой раз так бы из карцера и не поднимал). Но команда была: дозировать, вот и приходилось сдерживаться. Нет, ну, в самом-то деле! Попробовали бы они так обращаться, адвокаты жалобами завалили бы. Но тут и он, Чугреев, не против, если бы кто навтыкал конторским за такую перевозку. И тут подполковник запутался в своих ощущениях. Ну, хоть сдали на хрен, утешился он и, как Фомин, стал с преувеличенным вниманием смотреть в окно, будто в первый раз видел те унылые картинки.

Только производственные мысли всё никак не оставляли подполковника. Интересно, что на этот раз затевается? Сегодня же позвоню этому Стасику, ну, журналюге этому… И пусть платит, а не так, как в прошлый раз: информашка мелковата! Посмотрим, сколько отвалит, а то и связываться не будет. А что байда с этим спецэтапом затевается — это и к бабке не ходи, так понятно. И Чугреев оглянулся ещё раз: ну, как оно там елозить на полу? И с удовольствием попенял зэку: «Вспомнишь ещё, мудачок, десятка-то наша — не самое худшее место было!»

Меж тем дорога пошла живописней, и было за что зацепиться взгляду. В предвечернем смягчённом свете далекие округлые сопки стали бархатно синими, и солнце из бесцветного и раскалённого сделалось жёлтым и нежным. Правда, ближний пейзаж портили развалины, сплошняком стоявшие то поодаль, то прямо у трассы. Вот уже проехали и Шерловую Гору, и Хада-Булак, и на подъезде к Мирной генерал Турков, вглядываясь в пролетающие за окном пространства, заиграл желваками:

— Вот дорога, не автобан, конечно, но построил-то её в 30-е годы кто? А построил её НКВД! А видите, что сейчас? — показал он на дома с чёрными провалами окон, обрушенными, разобранными крышами. — Это бывший военный городок. Видите, в каком он состоянии? Как после бомбёжки! Это всё, что осталось от советской военной мощи. А я в одном таком начинал служить… Остальное, помяните моё слово, доделают китайцы! — И с генералом никто спорить не стал. Да и что спорить? Так всё и есть: китаёзы наступают с юга по всем правилам, у самой границы свои города ставят, дороги подводят! И если бы кто-то из офицеров поинтересовался мнением заключённого, так и он бы согласился: да-да, китайская угроза реальна. Только кто же будет интересоваться мнением арестанта.

— Да, вроде и свой Пиночет есть, да жидковатого разлива оказался, жидковатого. Жаль, поправить некому! — завершил своё фрондёрство генерал и тут же перешёл на свойский тон.

— Ну, что, господа офицеры, пора и перекусить? Страна ведь давно рушится, что же теперь — не есть, не пить? — И Чугреев с Фоминым согласно зашевелились в своих креслах. Кто откажется? Да и отказывать иванаж ивановичаж выйдет себе дороже.

Служивая подруга тут же стала накрывать на стол, и делала всё быстро, умело, аккуратно. Сначала расставила посуду, потом достала из пластиковых контейнеров закуски. Перед лицом подполковника двигались её длинные руки, белые пальцы отделяли пластинки сыра, ветчины, вытаскивали из пакета нарезанный загодя хлеб. Но Чугреев, не отрываясь, смотрел не на закуски, а на женскую грудь, что чётко выделялась под майкой и бесконвойно — без лифчика, что ли? — выпирая сосками, колыхалась так близко. Он так увлёкся этим колыханием, что вздрогнул, услышав голос Фомина.

— Не положено! — выкрикнул майор, увидев, как спортсменка выставила на стол стаканчики и бутылку марочного коньяка. Он не так быстро, как Чугреев, но тоже пришёл к выводу, что затея с изменением маршрута ещё аукнется, и больше всех достанется ему, Фомину, а не подполкану Чугрееву. Передать-то зэка они передали, но ведь ещё не довезли. А Чугрей, смотри-ка, от нетерпения прямо сглатывает, будто водки три дня не пил.

— А что, совсем не пьёте? Нет, надо указать вашему хозяину, плохо воспитывает подчинённых, — ухмылялся в лицо Фомину генерал.

— Как не пить? Но не в этой же ситуации, — продолжал упрямиться Фомин.

— А какая такая ситуация? Скажите, пожалуйста, один зэк сколько служб на уши поставил! Бросьте вы разводить бодягу на пустом месте! Изменили маршрут, и что? Золотое яйцо выпало? Может, у кого и выпало да нам, какое дело! — хохотнул генерал. — Скоро Оловянная будет, вы на поезде сколько бы пилили? А мы к двадцати четырём часам будем на месте…

И по знаку старшего один из подчинённых вынул пробку и стал разливать пахучую жидкость по пластиковым стаканчикам. Это, значит, у них виночерпий?

«Спитая, однако, команда! — определил Фомин. — Ты смотри, как отработано, всё без лишних слов! Будто все из одного кабинета…»

— Давайте, давайте! Не стесняйтесь, коллеги! Ваше здоровье! — поднял свой стаканчик генерал. Чугреев толкнул напарника в бок, и Фомин сдался. Да и сопротивлялся он больше для вида. Нет, и в самом деле, не кидаться же почём зря на дармовую выпивку, а то специалисты ещё отметят где-то у себя: имеет, мол, Фомин такую слабость. А ему эта должность таким трудом досталась, вертелся, как распоследняя олюра на… Вспоминать не хочется! Зато теперь инспектируй себе, да поплёвывай. Вот только с этапом ему кто-то, падла, удружил, ох, чует он, удружил! Это подполкану хоть бы хны, вон как наворачивает… Метр с кепкой, а прожорливый! Интересно, на обмывку своей звездюли в ресторан пригласит или в каком кабинете накроет?

9

Когда до арестанта дошло, что там, за столом, приступили к еде с выпивкой, пришлось снова подобраться. Пьяные надсмотрщики — это априори опасно. Служивый люд, милиционер или конвоир, выпив, редко бывает благодушен. А если вдруг захотят позабавиться? Нет, его никто пальцем не тронул, но он видел, как били других, и всё ждал, когда-нибудь и ему достанется. За решёткой каждый должен быть готов к разнообразным экзекуциям. Вот только стать мячом для этих спортсменов никак не хотелось. Хорошо, сидевший позади громила переместился к кабине…

— Закусывайте, закусывайте! — с видом тренера, озабоченного здоровьем команды, продолжал угощать офицеров генерал Турков. — Ужинать нам придётся ещё не скоро. Пока доставим объект, пока то да се, к тому ж, оперативная обстановка в городе, знаете ли, господа, обострилась. Пресса в связи с этой уголовщиной — банки у вас, однако, грабят, машины взрывают, — налетела… Вот же стервятники, и откуда узнали, что этого должны везти, а? Как там его, Хаймович, Борухович, Пейсахович? Так вот я и спрашиваю, откуда все знают, что этого абрашу везут? Это как? Ох, займемся мы вашим водопроводом, ведь от вас течёт, — будто мимоходом пригрозил он конвойным офицерам. — И пресса ногами сучит, ожидаючи, как там эти щелкопёры говорят, информационного повода. Так вот, обломаем мы этот повод! А давайте-ка ещё по одной!

Теперь генерал сам разливал коньяк, только получалось плохо, проливал на закуски. Но не успели Фомин и Чугреев выпить вторую порцию, как тот налил по третьей. И чего, ёбс, так частит? — расслаблено подумалось подполковнику.

— Ну, и что же вы? — удивился генерал, увидев, что офицеры не решаются продолжать в таком темпе. — Когда ещё попьёте французский коньяк? Настоящий, без подделки, я и сам редко такой пью.

«Знал бы ты, какое у меня пойло в сейфе стоит», — ухмыльнулся Чугреев, но вслух попытался протестовать: не могу-с… служба-с.

— А то на службе не пьёте? Пейте, господа офицеры, пейте! — рассмеялся генерал золотыми зубами. Офицеры через силу выпили ещё по одной, но закусывать стали активнее. С переднего сиденья за ними внимательно наблюдали два молодых гоблина. В руках у них теперь тоже были стаканы, но с минеральной водицей, правда, бутерброды им подруга заделала трехэтажные. Она сама не пила, не ела, а всё подкладывала еду на стол. Но вот, набрав в стаканчик воды, спортсменка подошла к заключённому и наклонилась над ним: «Пить хотите?»

— Спасибо, — отозвался тот и, подняв голову, мельком взглянул на женщину, застывшую в насмешливом ожидании. Мельком-то мельком, но успел заметить у ворота белой футболки и маленький микрофончик, и прозрачный провод.

— Спасибо — да или спасибо — нет? — настаивала спортсменка. Арестант молча взял из её рук пластиковый стаканчик, быстро выпил и вернул в протянутую руку.

— Ещё? — спросила женщина.

— Спасибо. Нет.

Но любопытная особа, опершись на спинку переднего кресла, не отходила, продолжала рассматривать в упор. От женщины свежо пахло дорогими духами. Кто она, в каком звании, или с этой спецгруппой ездит так, для развлечения, раздраженно подумал арестант, ожидая, когда спортсменка, наконец, отойдёт. Ей-то что надо, задержал он взгляд на её белых пальцах с короткими розовыми ногтями, впившихся в серую, в фиолетовых разводах обивку кресла. Такие же были у биологички, что на уроках анатомии отрезала лапку и потом снимала кожицу, чтобы наглядней показать действие электрического разряда на мускулы препарированной лягушки. Помнится, лапка, как живая, всё дергалась и дергалась… Вот и у этой особы взгляд исследователя, увидевшего неизвестный вид насекомого.

Арестант был несправедлив: его рассматривали вовсе не как букашку, но с интересом антрополога, обнаружившего интересный мужской экземпляр. Она отметила и покрасневшее лицо, и длинные брови, и тонкие морщины у глаз, и мелкий прыщик на виске. Если было бы можно, она раздела его и осмотрела бы всё остальное. Медсестра Таня Лапина после училища несколько лет проработала в кабинете дерматолога и почти каждый день видела голых мужчин. И каждый раз без стеснения высказывала докторице своё мнение об особенностях очередного пациента.

«Тебе, Татьяна, не надоело! Мне так всё равно, что там у него и как, главное, определить диагноз!» — пеняла ей докторша. — «Через год, может, и меня тошнить будет, но вы мне сейчас объясните, отчего у них такое разнообразие?» — «Не говори глупостей! — невольно втягивалась в дурацкий разговор пожилая докторица. — Замуж тебе надо! Что-то зациклена ты на…»

Но замуж девушке Тане не хотелось, а вдруг муж попадётся из этих, то и дело шастающих по диспансерам? Ей казалось, что все мужчины проходят через такие кабинеты. Они же боятся сразу идти к венерологу, всё норовят дерматологом обойтись. Вот военные — мужики чистенькие, знают, как обеззараживаться, а все остальные… И этот с такой мордой — ходок, наверное, ещё тот был! И чего нервничает, забавлялась женщина смущением подневольного человека. Но, когда заключённый снова поднял голову и посмотрел женщине прямо в глаза, она сделала вид, будто не держится на ногах и падает. И пришлось откинуться назад и поднять руку для поддержки её, падающей. Только женщина, усмехнувшись, выпрямилась и вернулась к своим.

И у передних кресел тотчас раздался гогот, видно, спортсменка поделилась наблюдениями, а, может, смеялись чему-то своему. Шумно стало и за столиком, где пили старшие офицеры. Ещё немного и запоют, усмехнулся заключённый. Но тут вдруг запищала рация, и гоблин, сидевший рядом с шофёром, перекрывая шум, крикнул генералу: «База запрашивает! Ответьте!» Все разом смолкли, и только генеральский голос отвечал кому-то отрывисто: «Вас понял… Хорошо, понял… Да, действую по обстановке!» Откинувшись в своём кресле, он счёл нужным коротко пояснить: всё в штатном режиме, так что продолжайте, господа, продолжайте!

А дорога от станции Ясная оторвалась от железки и свернула загогулиной к Хара-Бырке, там к дороге подступил лес. Позже, у посёлка Оловянный, обе дороги снова сольются, чтобы разойтись ещё раз в Могойтуе, но в Дарасуне пойдут рядом уже до самой Читы. Автобус мчался с завидной скоростью, обгоняя фуры, лесовозы, какие-то лайбы. «Так действительно к десяти-одиннадцати вечера в городе будем… Может, и правда, завалиться к Томке? Говорят, так одна и живёт…» — прикидывал подполковник Чугреев. Но с приятных мыслей о давней подружке Тамаре, о предстоящем в Чите сабантуе то и дело сбивала неясная тревога. Это Фомину всё до одного места, а тут, если что, не только новую звёздочку не нацепишь — старые с мясом повыдирают. Но и Фомин с неудовольствием воспринял появившуюся на столе очередную бутылку коньяка.

— Я — пас! — Фомин с полным ртом накрыл свой стаканчик рукой. — Спасибо, но…

— А мы по последней! — сверкнули очки Иван Иванович. — По последней за успехи вашего коллеги. Грех ведь не обмыть, а? Выпить надо, обязательно выпить, чтоб быстрее полкана получил. — И подмигнул всколыхнувшемуся Чугрееву. Тот поморщился: вот же, гэбики, всё знают! Ну, и ладно, и обмою лишний раз, когда ещё за счёт конторы перепадёт…

И майору Фомину пришлось убрать руку, хотя пить, на его взгляд, было совершенно не к месту. С чего это фэйсы расщедрились? Просто так они ничего не делают. А не станешь пить, кум Чугреев припомнит. Он такой, без мыла начальству в зад лезет. Ну, так и он по поводу сегодняшнего этапа имеет, что сказать. И даже знает, в какое ухо…

А генерал, не услышав больше возражений, похвалил:

— Ну, вот и правильно! Выпить за успехи товарища — это не каждый может, нет, не каждый! — и, подняв стаканчик, скомандовал: «Поехали!»

Тут же к столу поднялся небритый спортсмен вроде как за бутербродом. И ещё один подскочил со своего места и, сделав вид, что идет в конец салона, встал за спиной Чугреева и Фомина. Женщина с сигаретой в зубах что-то искала в большой синей сумке с красным крестом. Так она медик, удивился Чугреев. Он выпил свой стаканчик залпом, и последнее, что видел маленький лагерный подполковник внимательные глаза Ивана Ивановича. Ничего не успел понять и майор Фомин. А чуть позже к конвойным офицерам, держа в руках шприцы, подошла военный медик Лапина.

10

Делала уколы Таня Лапина так профессионально, что даже находившийся рядом человек не всегда мог заметить короткое движение её руки. Не заметил ничего и арестант, только насторожился, почувствовав в передней части автобуса какое-то напряжение. Но понять, что именно там произошло, не мог из-за вставших у стола частоколом спортсменов. Изнутри этой коробочки доносился лишь глухой голос человека в очках, ему что-то вполголоса отвечали. Что там случилось? Кому-то после выпивки стало плохо? Но почему не слышно голоса подполковника? Что с ним? Или с тем, другим конвоиром, гадал арестант.

На подъезде к Оловянной основная часть работы и была закончена. Именно вблизи этого места операция, кодовое название которой вряд когда-нибудь станет известно, должна была и завершиться. Варианты завершения были разные, вплоть до самых радикальных, но остановились на щадящем. Но, как бывает в таком живом деле, как тайные операции, многое не смогли предвидеть, например, того, что нейтрализация одного из конвоиров пошла не по плану. На каком-то этапе контакт с капитаном Балмасовым стал невозможен: обидевшись на какую-то неосторожную шутку, этот хряк затеял драку, и пришлось применить к Балмасову крайнюю меру.

А тут и Оловянная показалась, и мост через речку, и затор из машин у моста. Но ни серый «мерседес» и ни синий «рафик» не встали в очередь, они, не доезжая переправы, свернули с трассы вправо, на дороту, шедшую вдоль реки. Через несколько километров обе машины вновь свернули и по целине двинулись прямо к горной гряде, что значилась на карте как Цугольский хребет. Доехав до редкого перелеска у подножья скал, машины и остановились. Место было выбрано обдуманно: и от трассы недалеко, и от посторонних глаз скрыто.

Старший группы планировал переместить и заключённого, и конвойное начальство в «рафик», но отметил, как аккуратно впечатались в стол офицеры: не стоит и трогать — пусть себе лежат! А обыскать вертухаев — это пара минут, откинули тела, обшарили и вот они: документы, телефоны, рация…

Ладно, «рафик» хоть и не «мерседес», голову пригибать придётся, зато неприметней. Собственно, машины, купленные по частным объявлениям, так и так придётся бросать. Но хоть наварили на этом старье прилично, особенно на немке, на неё разброс цен самый большой. Одно беспокоило — мёртвый вертухай, с этим получился перебор. Ну, да ничего, исправим — по дороге и выбросим.

Потом дошла очередь до заключённого. И когда расстегнули браслет и потребовали встать, арестант, приготовившись к самому худшему, замешкался на полу и не потому, что не намерен был вскакивать по первому требованию, просто не сразу смог уцепиться за что-нибудь. И старший группы стал раздражаться.

— Он что, сам встать может или в штаны наложил? — вроде как дал команду подчинённым. Небритый схватил арестанта за шиворот, толкнул на переднее сиденье и угрожающее навис над ним, подняв, будто для замаха, руку. И зэку пришлось резко отклониться.

— Ты чего валишься, чего валишься? Все люди как люди, а ты как банан на блюде. Сиди, не дергайся! — И, прижатый к спинке сидения, арестант непонимающе перевел взгляд и слева от себя увидел уткнувшихся головами в стол Чугреева и Фомина. Улеглись конвоиры на сложенные, как у школьников за партой, руки. Они что, спят? Почему спят?

— Что всё это значит? — еле сдерживаясь, проговорил он и для убедительности показал рукой в сторону конвойных.

— А то и значит, что эти офицеры из-за тебя пострадали! — весело выкрикнул кто-то из гоблинов, а небритый с блатной интонацией добавил: — Это ты во всём виноват, поял?

Имя небритого в миру было звучным — Герман Гудымов. Имел он и другие имена и разнообразные клички. В той среде умеют припечатывать, одного назовут белой мышью, другого — Фиделем, как Гудымова, видно, за привычку чуть что отращивать бороду. Только клички на судьбу специалистов никак не влияют. Одного вознесёт мутным потоком на горку, а то и до облаков, другого возьмёт и смоет в канаву. Два года назад за неумеренное усердие подполковник Гудымов был разжалован и теперь пребывал в капитанском звании. Так вот, этот Гудымов-Фидель был отменным притворяшкой, ему так часто приходилось менять легенды и становиться то коммерсантом, то наркоторговцем, то оружейным дилером, что он и сам не знал, где он настоящий. Даже теперь, с обыкновенным мужиком, ненужно наигрывал. Впрочем, он и сам бывал под следствием, но каждый раз его вытаскивали, отмывали для новых секретных дел.

Вот и эта операция была одной из многих, и никакой особой ненависти у капитана к этому лузеру не было. Прикажут убить — убьёт и даже пожалеет: пулю всадит так, чтоб человек не дергал ручками и ножками, а успокоился сразу. Теперь вот приходиться пользоваться выданной лицензией на убийство аккуратно, и бояться только одного — когда-нибудь да отберут, а как станут отбирать, он и моргнуть не успеет. А пока работаем! Работаем! Хотя на этот раз приказа на ликвидацию не было. Зачем-то этот миллиардер нужен был еще живым. Не всё выдоили?

— А как вы сами оцениваете своё положение? — наклонился к заключённому старший группы, что по документам значился как генерал Турков. Когда-то разрабатывал особого рода операции: по диффамации, дискредитации и ликвидации. А это, если делать с умом, очень тонкие вещи. Попробуй-ка, организуй несчастный случай, и правдоподобный, правдоподобный! По части достоверности этот специалист был большим затейником, мастером тех самых чёрных операций, что удивляли знающих людей красотой и дерзостью исполнения. Потому его и на пенсии не забывали, иногда вытягивали из дачного уюта проветриться, изобразить что-нибудь эдакое. Вот и это простенькое дельце должно стать большой такой загадкой. И пусть потом охотники до ребусов разгадывают и пишут всякие смешные небылицы. Тайную механику дела знают только исполнители, да и то не все…

Арестант будто не слышал вопрос, его охватило какое-то неприятное чувство, и причиной были вовсе не эти двое, что дышали в лицо. За их спинами покачивался кто-то третий, и когда небритый нагнулся, он увидел конвоира Братчикова, в руках его был наготове автомат. И тут арестант, наконец, вспомнил, где видел этого человека. Когда-то давно в одном из репортажей из Чечни уже во вторую компанию корреспондент брал интервью у спецназовца. Тот только что с группой отбил атаку боевиков, ещё дымились какие-то руины, ещё слышались крики и выстрелы… Парень, не отошедший от боя, что-то говорил в микрофон, беспрестанно облизывал губы с таким видом, как будто съел что-то вкусное. Светлые, слишком светлые глаза были остекленевши и взгляд никак не мог остановиться и всё шарил в пространстве, всё искал мишень. Вот точно так же сейчас облизывал тубы вежливый старлей Братчиков, и глаза его были такими же стеклянными будто у пьяного. В груди у заключённого похолодело. Этот парень и будет его палачом?

— Что молчим? — с нажимом поинтересовался человек в очках, поправляя клипсу переговорного устройства.

— Мне нечего сказать, — прошелестел сухими губами заключённый.

— Что? Не слышу? Порешил людей, а отвечать кто будет? — наступал с другой стороны небритый чистильщик Гудымов.

— Отвечать придётся! — сверкнул очками брюнет. Он уже переобулся в кроссовки и накинул куртку — к вечеру здорово похолодало. Стариковские зелёные тапочки со светлой грязноватой подкладкой он держал в руках, и это выглядело так нелепо, что арестант еле удержал усмешку. Откуда ему было знать, что человек, настоящее имя коего затерялось в тёмных недрах органов, в молодые годы стажером подолгу сиживал в засадах и застудил ноги, теперь вот болят.

— Всё, завершаем! — бросил подчинённым генерал и, цепляясь за стойку, тяжело выбрался из автобуса. И заключённый как-то отстранённо подумал: они что, его прямо здесь, в автобусе, расстреливать будут?

— Ты думал, мы тебя кончать станем? — вычитал его мысли небритый и дробно рассмеялся. — О пуле ты будешь мечтать, а пока посиди тут. Посиди, подумай. — И, скинув чужую сумку себе под ноги, расстегнул молнию и стал зачем-то рыться в зэковском барахлишке.

11

— А что ж так мало взял? Тебе ведь дачку успели передать, ты что же, оставил её? А дачка была знатная, — чистильщик, по сладостной гэбэшной привычке, не отказал себе в удовольствии показать человеку: всё о тебе известно до мельчайших подробностей. — А это что же, витамины? Надеешься на химии продержаться? Так ведь, говорят, ты денег на грев пожалел, а? Пожалел? Ну, тогда что ж, тогда пеняй сам на себя…

Сколько бы Гудымов ещё выговаривал заключённому — неизвестно, но тут подала голос конвойная рация, отвечать само собой пришлось Братчикову. Старлей докладывался высоким весёлым голосом: «Так точно! Без происшествий… Отдыхают… Есть доложить в 6.00!» А следом и небритый чистильщик получил какую-то команду. Подняв ворот куртки ко рту, он что-то коротко и нечленораздельно проговорил в микрофон и на прощанье бросил:

— Молись своему еврейскому богу, авось поможет! — И повернувшись к женщине, приказал: «Заканчивайте!» и молодцевато спрыгнул из автобуса. С арестантом остались двое, старлей и эта… медичка. Вот женщина достала из сумки хромированную коробку, стал что-то там перебирать… Значит, стрелять не будут, просто сделают укол, пытался определить способ расправы подневольный человек. А старлей Братчиков одной рукой придерживал автомат, другой играл наручниками и ждал указаний. Он что, будет ассистировать этой гестаповке?

Но тут экзекуторы отвлеклись какой-то суетой у синей машины, там возились у поднятой вверх задней двери. И женщина весёлым голосом приказала стралею:

— Ты давай иди туда, помоги, я здесь сама справлюсь. Ты же видишь, он уже готовый…

И старлей Братчиков, прежде чем покинуть автобус, резко качнулся в сторону заключённого и, глядя куда-то в сторону, выдернул из карманчика зэковской тенниски одну из ручек. «Он что, думает, это паркер или черрути?» — удивился арестант. А тот, молниеносным движением убрав в карман шариковую ручку, спрыгнул на землю и понёсся к «рафику». Там всё ещё были заняты Балмасовым: его вытащили из машины и всё не могли сложить так, чтобы поместился в багажном отсеке.

Только заключённого мало волновала возня у «рафика», он не отрывал настороженный взгляд от женщины, а та всё никак не могла определиться. С чем, с ампулами? Что она тянет, с досадой подумал он, и от невыносимости ситуации устало прикрыл глаза. А капитан Лапина и сама была в некотором смятении и не понимала, что это с ней. Этот задавака с перевернутым лицом каким-то образом действовал на нее, и действовал неправильно. У неё так уже было. Малолетку-чеха тогда допрашивали жёстко, правда, пентанал его почему-то не брал, и решили пробить током. Стянули штаны и дали ему прикурить небольшим разрядом, потом увеличили дозу, и так несколько раз. Чеченец от боли потерял сознание, а она возвращала в его чувство уколами. Приходя в себя, парень дико косил глазом в её сторону, и всё визжал: уберите её, уберите! Не мог, сучонок, видите ли, перенести, что его, голого, видит женщина. А самому-то лет шестнадцать было, ещё, наверное, и никакого понятия о бабе не имел… Она тогда, чёрт знает почему, пожалела малолетку, а может, просто надоел своим вытьём, и ввела такую дозу, что он тут же закатил глаза и оскалил зубы. Зубы были целые, один в один, прямо сахарные, а вот не пригодились… Потом кто-то догадался, что она загасила пленного раньше времени, пришлось вывернуться и объяснить всё болевым шоком… Вот и с этим зэком всё не по делу… И, ты скажи, вот-вот Кондрат хватит, или так шизанётся, а он хоть бы слово сказал, нет, сидит, хорохорится, делает вид, будто его не касается. Говорят, на мешках с золотом сидел, а вот тоже и не пригодились. Не завидует она ему! Через несколько часов автобус найдут, и ему так и так не выбраться… Кого там решили натравить, ментов? Ну, а если он ещё сдуру сядет за руль…

Через минуту капитан Лапина тронула арестанта за плечо, и он открыл глаза, но, кажется, ничего перед собой не видел и не слышал. Женщина стояла совсем близко, держа в руке шприц, и что-то говорила, говорила, не разжимая губ, а он всё никак не мог уловить смысл её слов. Теперь от женщины пахло чем-то резким, и её выпуклый живот, обтянутый майкой, дышал у самого лица. Что она возится? Скорей бы уже… И, выпустив вверх струйку из шприца, женщина прикоснулась к его предплечью и, тут же отдёрнув, насмешливо процедила: «Вот видишь, и ничего, а ты говорил, больно будет…» Он и в самом деле ничего не почувствовал, даже то, что женщина задержала холодные пальцы на шее. Наклонившись, она что-то повторила несколько раз. Он слышал только шипение из её рта: несссзззарууу… несссзззарууу… Женщина выскользнула из автобуса, задвинув за собой дверь, и зачем-то стукнула пальцами по стеклу. И скоро переполненный «рафик» медленно двинулся с места, и ещё долго можно было видеть в степи синего цвета задок машины с косо закреплённым номером.

Но отъезд группы прошёл мимо сознания арестанта, казалось, что все они просто растворились в вечернем воздухе. Он с напряжением ждал, когда начнёт действовать химическая смесь, что ввела ему эта фрау Менгеле, или как там ещё… фрау Кох? Потом он не мог вспомнить, сколько просидел в полнейшей прострации рядом с недвижными телами своих конвоиров. «Вот и всё… вот и всё… вот и всё…» — крутилось в его раскалённом до красна мозгу. Потом не осталось и этой короткой мысли, голова стала странно кружиться, казалось, ещё немного, и он потеряет сознание.

Вчера около 21 часа на федеральной трассе Чита — Забайкальск вблизи посёлка Могойтуй произошло крупное дорожно-транспортное происшествие. На большой скорости столкнулись «Камаз» и микроавтобус, по свидетельству очевидцев, это был РАФ-22038. Непосредственной причиной столкновения послужила пьяная выходка водителя машины «жигули», который, выезжая с второстепенной дороги на трассу, подрезал большегрузный автомобиль. Водителю грузовика пришлось резко затормозить, микроавтобус это сделать не успел и на полной скорости влетел в «Камаз».

Ситуация усугубилась тем, что грузовик перевозил заправленные газовые баллоны, которые при столкновении машин взорвались. «Рафик» горел факелом, и никто из проезжающих в тот час по трассе даже не пытался его потушить. Сколько человек пострадало в автобусе, пока неизвестно, от автобуса остались лишь обгоревшие детали. Но, по косвенным сведениям, их было не менее десяти человек. Водитель «Камаза» получил травму грудной клетки. Виновник ДТП с места происшествия скрылся, но был задержан на посту ДПС.

В настоящее время на месте происшествия работает следственно-оперативная группа УВД и оперативном группа ГУ МЧС РФ по Забайкальскому краю.

Кажется, в следующее мгновение он дёрнулся, хотел вскочить, но не смог, левая рука была пристёгнута к поручню. Но ведь его освободили, он помнит, освободили! Тогда почему он прикован? И где все эти люди, что были всё время рядом, толкали в спину, мешали дышать, не давали двигаться? Он попытался крикнуть: «Эй, кто-нибудь!», но из горла вырвался только сдавленный хрип. Но на это сипение никто не откликнулся. Внутри машины было пусто, наверное, Антона уже отпустили, а его оставили. Как же так? Но ему непременно надо быть в Москве. Теперь что же, сидеть и ждать, когда его заберут? А если о нём забыли, просто взяли и забыли? Нет, так не пойдёт! Тогда он отстегнётся и уйдёт, и пойдёт на станцию, и сядет на поезд, и сам доедет. И доберётся до Москвы. Осталось только снять наручники! Только бы вспомнить, как это делается, и немедленно освободиться, ему рассказывали в камере как снять эти чёртовы оковы. Намеренно рассказывали? Да не всё ли равно теперь, кого там к нему подсаживали? Не отвлекайся! Нужно срочно снять браслет, для этого подойдёт что-то острое: шпилька, булавка. Откуда у него может быть шпилька, но и булавки, кажется, нет. Обойдётся без булавок, у него гибкая рука, он запросто протискивал её в горлышко трёхлитровой банки. Мать в детстве просила это делать, когда банку надо было помыть. Но ещё несколько лет назад он легко проделывал то же самое. Разумеется, кольцо наручника гораздо уже, но он вытащит руку, обязательно вытащит… Надо только смазать запястье… Дезодорант? Мыло? Крем? Но это всё там, в сумке, а сумка далеко. Сможет ли он дотянуться до неё? Ну, так попробуй! Повернись спиной, вытяни ногу… Только ни в коем случае нельзя дергать прикованной рукой, а то рука распухнет и её уже не вынуть… Давай, вытягивай ногу, правую, толчковую, вытягивай дальше, ещё дальше… Теперь цепляй, цепляй за лямку… И не торопись, не торопись… Попробуй ещё раз! Осторожно, осторожно… Есть! Теперь тихонько тяни… Вот так, так, так…

Подняв сумку на колени, он стал искать несессер, искал, терм терпение, чертыхаясь, одной рукой делать это было неудобно. Но, выудив искомое со дна сумки, пришлось долго возиться с застёжкой — молния не хотела двигаться. Потом пошло легче, хотя маленький стеклянный цилиндр тоже дался не сразу, всё выскальзывал из руки. Но когда он зажал его между коленей, колпачок легко отвернулся. И смазать левую руку шариком дезодоранта уже не составило труда. Никакой химический опыт в юности он не проделывал так осторожно, как тянул теперь руку из металлического обода. Всё ещё гибкая ладонь сложилась почти пополам, а он всё тянул, и тянул долго, бесконечно долго… И только, когда, соскользнув с пальцев, наручники, звякнув, повисли на поручне, он откинулся на спинку кресла и выдохнул: всё! Никаких оков!

Теперь следующий вопрос: как добраться до станции? Только бы добраться, а там совсем просто, у него и паспорт есть, совсем чистенькая такая белая книжица… Надо же, пока его не было, на воле поменяли документы, но вот шрифт какой-то странный, рассматривал он буквы на мелованной бумаге. Бог с ним, со шрифтом, но ведь это его фамилия, его имя. Его, его, всё его!

Дверца машины легко поддалась, и он вывалился наружу. Теперь он точно свободен! Нет, нет, не спеши! Прежде надо снять зэковскую робу. И с остервенением он стал сдергивать пропотевшую куртку с нашитой поверх кармана полоской с его фамилией. Никаких фамилий, а то не пропустят, задержат — и он никуда не успеет! И эти вонючие тряпки надо спрятать, да, спрятать! Он немедленно здесь и закопает, а потом переоденется, и тогда никто не посмеет тыкать в него пальцем: зэк! Надо только углубить вот эту ямку у скалы.

И стал пригоршнями выбирать сухую и сыпучую, как крупа, землю, выбирал долго и остановился, когда яма стала ему по колено. И, бросив туда опостылевшие тряпки, он стал сыпать туда землю, сыпал долго, а яма все зияла провалом, и изнутри стала подниматься тревога: да она бездонна! Пришлось собирать камни — так будет быстрее, и всё сыпать и сыпать землю… И только когда, наконец, у скалы вырос холмик, перевел дух: и с этим покончено! Да нет, не покончено, зачем он насыпал столько земли! Надо всё сравнять, обязательно сравнять! И пришлось по-собачьи расшвыривать во все стороны лишнюю землю, а потом ещё потоптаться ногами и присыпать сверху листьев, вон их сколько, жёлтых и ещё зелёных! Получилось красиво…

Что, так и будет стоять, любоваться? Надо немедленно уходить! Немедленно! А то вдруг стража передумает, вернется и скажет: рано ещё выходить, надо посидеть взаперти. Чем он лучше других, а другие сидят молчат, терпят. И пусть сидят, а он не хочет. И что за дурацкая привычка запирать людей под замок! И не надо присылать за ним машину, он и пешком дойдёт. Посёлок где-то совсем близко, как он называется? Стеклянный, оловянный, деревянный? Оловянный! Там станция, рельсы, поезда… Он сядет в поезд и совсем скоро будет в Москве. Надо же, как всё просто, когда сняты оковы!

А что если сесть за руль этой колымаги, и не надо никакой станции, можно доехать и на машине. Нет, нельзя, у него ведь нет прав. Но без прав его задержат, и он опоздает в Москву. И, закинув сумки на плечо, он пошёл прямо, туда, где должна быть дорога. И брёл в густой рыжей траве, как в камышах, и быстро выдохся: оказывается, по траве идти так же тяжело, как и по песку. И было отчего-то трудно дышать, и приходилось подгонять и подгонять себя. Надо, Федя, надо! — вспомнилась киношную реприза. Он обязательно выйдет на дорогу, там асфальт, там будет легче.

Так, глядя под ноги, изредка вскидывая голову: далеко ещё? он всё шёл и шел. И видел себя будто со стороны: маленький человечек бредёт по бесконечной равнине, и всё было как в замедленной съемке, так же тягуче долго плыл перед глазами пейзаж. Вот только шоссейка будто дразнила, то показывалась, то вдруг исчезала из виду. Наконец, чёткий контур проехавшей вдалеке машины обозначил дорогу, и вот уже ясно видно серая гладкую ленту со щербинами по краям асфальта, с полосами наметённого ветром песка. И совсем не удивила та чёткость, с какой он различает каждую песчинку и каждый листок травы, росшей на обочине. Он помнил эту чёткость, когда в первый раз посмотрел на мир в контактных линзах. Но окуляры были привычней, и он так и не смог заставить себя лепить на зрачки кусочки пластика. Не отвлекайся, а то пропустишь машину, приказал он себе. Осталось всего ничего, каких-нибудь десять-пятнадцать метров!

Но когда вышел на вечернее шоссе, растерялся: вокруг было пусто, только впереди виднелось что-то, похожее на дом. Там он и подождёт машину, напьётся воды, приведёт себя в порядок! Только вблизи строеньицем оказались хаотично сваленные ломанные бетонные плиты с торчащей в разные стороны красной от ржавчины арматурой. И, дойдя до завала, он прислонился к шершавой, и почему-то холодной плите и постоял так, отдыхая, несколько минут. А что, если здесь бросить сумку? Зачем она ему? Вещи вяжут человека, и он не может в случае опасности бежать. Какой опасности? Его ведь освободили! Ну да, освободили, но вдруг вернутся, свяжут, заклеят рот… И, не раздумывая, бросил сумку в расщелину между плитами, она глухо стукнулась обо что-то там внутри. Всё! И это похоронил. Теперь, пустой и лёгкий, он совершенно свободен.

И не успел вернуться к дороге, как его догнала одна, другая машина, и он вдруг засомневался и не стал поднимать руку. А стал проигрывать возможные шофёрские вопросы и всё не мог найти ответ, как он оказался здесь, на дороге. Не рассказывать же, как их с Антоном везли в Читу, а потом все куда-то исчезли, и он остался один. Нет, об этом рассказывать нельзя! А то могут и назад, в барак, отвезти. Нет, нет, ему надо срочно в Москву!

Но когда показался транспорт, голосовать не пришлось, нагнавший его старенький грузовичок остановился сам.

— Ну, что, мужик, подбросить? — выглянул из кабины загорелый парнишка.

— На станцию довезёте? — выдавил он из себя.

— С тебя причитается. Годится? — предупредил парень. — Сам заберёшься или подмогнуть?

13

— Годится, годится! — торопливо выкрикнул он и неумело с колеса перевалился через дрогнувшие под ним доски.

Кузов был пустым, без груза и без людей, и это было замечательно. Машина тут же набрала скорость, хорошо, он успел стать на колени и уцепиться рукой за передний борт. Чего они так несутся? И заглянул в маленькое оконце: там, внутри, виднелись два человека. Да не всё ли равно, сколько их там? Главное, никто ничего не спрашивает. Так, покачиваясь, он и трясся на грязных досках кузова и ехал на станцию Оловянная. Но вот грузовик тряхнуло, он вскинул голову и увидел: там, впереди, уже показались дома. И хорошо, и замечательно, скоро вокзал!

И тут молоточком по темечку ударило: деньги-то остались в сумке! Надо же быть таким бестолковым! Там, сумке, не только деньги, там и телефон. Как же он без телефона? Но с телефоном он потом разберётся, а вот чем расплачиваться с шофёром? Чёрт! Его могут арестовать за… За что? А вот за то, что зайцем хочет проехать… Что, на ходу прыгать? Не надо прыгать, у него есть заначка! В неволе хочешь, не хочешь, а научишься делать такие вещи. На всякий случай. Деньги он спрятал в стельке, только вот в какой кроссовке — совершенно не помнит.

Начнём с правой ноги. И, стащив кроссовку, он прощупал стельку: должен быть бугорок, даже не бугорок, утолщение, ну, ещё, ещё… Должны быть деньги, должны, он ведь не всё посмотрел. Есть ведь ещё одна кроссовка, а в ней другая стелька. И быстрее, быстрее, вот уже видны железнодорожные фермы, а он всё ещё возится… И, сорвав с ноги вместе с носком левую кроссовку, он лихорадочно принялся мять пахнущий потом податливый кусок латекса — и здесь ничего! Вот тогда он запаниковал и приготовился к самому худшему — задержанию, допросам, решёткам. Нет, он не хочет! Сколько можно его арестовывать? Он что-нибудь придумает, он скажет шофёру: он не виновен! Оправдываться не пришлось. Стелька вдруг волшебным образом разделилась на две части, и оттуда показалась сиреневая пятисоточка…

Когда машина остановилась у двухэтажного здания вокзала, он пёрышком вылетел из кузова и бросился к кабине, и протянул деньги. Хмурый человек за рулем головы не повернул, сидел истуканом. Странный товарищ, что это он так? Пришлось постучать в железный бок машины.

— Спасибо, довезли… Вот возьмите! — протянул он купюру.

Человек, так и не повернув головы, молча принял деньги, и машина тут же тронулась с места.

— Эээ!.. Мне бы сдачу! — крикнул он и осёкся. Машина резко остановилась и зелёным бортом двинулась прямо на него, едва успел увернуться. Шофёрский напарник выскочил к нему и с какой-то нехорошей улыбкой прокричал в лицо:

— Нет у нас сдачи! Но если ты такой жидяра, то подожди, счас пивка и сигарет куплю — и дам тебе сдачу! Нет, ты посмотри, сдачу ему!

Парень ринулся к станционным киоскам, а, вернувшись, сунул ему какие-то бумажки, оказалась сущая мелочь — 133 рубля и ещё 58 копеек. Это было не хорошо, так ведь не договаривались! Нет, в самом деле, как же теперь быть с билетом на поезд? Что ж они так со мной? Знали бы, черти, кого подобрали на дороге, кого подвозили!

И что теперь делать, остановился у одной из могучих берёз, росших на станции, и огляделся. В синем безжалостном свете вокзальных фонарей силикатным кирпичом белел вокзал, за перроном отливали серебром рельсы, мигали красные огни, а мимо туда-сюда сновали разнообразные фигуры. Они то внезапно появлялись в круге света, то исчезали в темноте, а потом появлялись уже под другими фонарями. И голоса, и громкий смех, и металлический лязг, и музыка — эта вокзальная суета была до того чужда, что он почувствовал себя щепкой, потоком прибившейся к берегу. Но ещё минута, другая и его снова понесёт куда-то дальше…

И он вдруг остро почувствовал свою отдельность от этой слитной жизни, а скоро её почувствуют и другие. Нельзя стоять столбом, надо идти, искать кассу. Но как брать билет? Не просить же кассиршу: «Дайте на все деньги, куда хватит». Это в детстве можно было вывалить на прилавок мелочь и сказать продавщице: «Ирисок! На все!». Он ещё помнит, сколько радости было, когда карманы были набиты конфетами…

Но вернуться в детство не дали. Над самым ухом чей-то голос визгливо выкрикнул: «Не знаешь, чё ли, как потратить? Давай их сюда…» И его тут же тесно обступили несколько человек с неясными лицами, они жарко дышали в лицо, теребили со всех сторон, но, когда он был готов разжать пальцы, женский голос за спиной потребовал: «А ну, брысь отсюда! Что пристали к человеку?» И, обернувшись, увидел женщину в голубом платье и белых босоножках. Он почему-то чётко видел эти босоножки с перепоночками, видел маленькие белые пальчики, на которых поблёскивал красный лак. И вот это голубое платье, эти белые босоножки заворожили не только его, но, видно, и бойких парней.

Они разом отступили и пропали, будто кто стёр ластиком. А незнакомка подошла близко и заглянула в глаза: «Ты чё? Деньги отдал бы? Ну, ты даёшь! Это же шакалы, с ними только так и надо!» Он ещё хотел спросить: а как надо, но женщина взяла его за руку и повела куда-то, и он безропотно подчинился. Она что, знает его? Но и он где-то видел это ярко накрашенное лицо, это синее платье, только где? А как же поезд, Москва, подумал он, но как-то мельком, будто о чём-то не обязательном.

У киоска незнакомка обернулась к нему и взяла из рук деньги, он так и нес эти бумажки в кулаке: «Что будем брать? Пиво или водочки?» И, не дождавшись ответа, стукнула в зарешёченное окошко и велела неразличимому за товаром продавцу:

— Давай «Балтику», две бутылочки, и одну водки, и подороже, подороже… И ситро, ситро дай! — И он ещё подумал: «Какое ситро? Разве ещё есть ситро?» Но спросить не успел, женщина потянула за руку: что стоишь, пойдём! И они степенно перешли привокзальную площадь, будто сто раз ходили так вдвоём, а потом, как сорвавшись, понеслись тёмными улицами мимо кирпичных пятиэтажек, мимо каких-то нелепых строений, мимо двухэтажных деревянных домов… Под фонарями незнакомка оборачивалась, будто проверяла: не потерялся ещё — и улыбалась черными в полутьме губами. Он тоже старался, отвечал, а то вдруг бросит посреди улицы, и что тогда? Скоро они вылетели на узкую улочку с маленькими домами, и женщина остановилась у какого-то забора, за ним в глубине участка неясно проступал дом, где оранжево светилось одинокое окошко.

— Вот и пришли! — открыла она калитку, и, не оглядываясь, пошла к дому. И у самого крыльца обернулась: «Ну, чего ты? Проходи, гостем будешь». И рассмеялась, и он пошёл на этот смех, и поднялся на крыльцо, там, за распахнутой дверью вспыхнул свет и ослепил его. Незнакомка так и стояла, подняв руку к выключателю, и на фоне белёной стены её фигура была так рельефна, так… Где он видел это изогнутые брови, эту родинку на щеке?

Он с трудом оторвал взгляд, и стал делать вид, что осматривается по сторонам. А по сторонам показалось всё знакомым, он бывал когда-то на такой летней веранде, бывал в детстве. В глухой стены диван, рядом стол с неубранной посудой, у другой стены ещё один стол с круглой электрической плиткой и зелёная дверь, что вела в дом. Где он видел всё это: в Фирсановке, в Снегирях?

— Садись! Да не на табуретку, а сюда, на диван садись. Ты что же, меня не помнишь? Совсем? Надя я… Надя Почтарёва! Не вспомнил, нет? Ну, ты даёшь! — тараторила женщина. И снова рассыпалась смехом, и он был легким, радостным, и ему тоже сделалось хорошо. Вот только, кажется, девушку с такими лицом звали совсем по-другому. Да не всё ли равно? Надя так Надя.

— Да нет, отчего же, помню, — зачем-то соврал он, но что говорить дальше, не знал. И во все глаза глядел, как женщина задёргивала короткие шторки, убирала посуду, потом чистила картошку, наливала из жёлтого ведра ковшиком в синюю миску воды.

— Тебе как, сварить или пожарить? — улыбнулась ему женщина.

— Мне всё равно, — стал уверять он. Хотя очень хотелось именно жареной картошки, с луком, салом и с чем там ещё…

— Ну, раз всё равно, тогда будем варить, — решила Надя и поставила на плитку красную кастрюльку, и та сразу уютно зашипела на раскалённой спирали. Женщина хлопотала у стола, и всё что-то говорила… Но его занимали не слова, а нежная белая шея и эта подрагивающая под синим платьем грудь, и эти округлые руки: вон, сколько она нарезала хлеба! Он на расстоянии чувствует его свежий запах… Сейчас бы горбушку, блестящую, посыпанную какими-то зёрнышками, а если ещё натереть её чесноком! Когда там ещё еда сварится…

14

Но мучился он недолго, совсем скоро хозяйка поставила перед ним тарелку с дымящейся картошкой и вручила бутылку с водкой: открывай! Он долго возился, отвинчивая колпачок, но в граненые стаканчики налил аккуратно, по самые края. «Глаз — алмаз!» — похвалила женщина и выдохнула: «Ну, Коля, за встречу!»

Коля? Она что, не видит, он никакой не Коля? Как же так можно обознаться? И вспомнилось: девушка Надя, чего тебе надо? Нет, зачем же так грубо, он ведь сам пошёл за ней, вот и выпьет с удовольствием. А почему нет? Только после маленькой рюмки сразу закружилась голова. И правильно: к чёрту еду, это потом, потом! Надя говорит, что знает его, вот и хорошо, и он готов вспомнить то, чего не было. Или было? Сейчас он обнимет её и всё само вспомнится… Она такая беленькая, толстенькая, совсем как булочка и пахнет ванилью…

И тут разгорячённые мужские мысли прервал крик. Там, в доме, кто-то отчаянно плакал. Ребёнок? Надя с досадой вскочила с дивана: «Я счас!» и бросилась к зелёной двери. Ушла и пропала, но это почему-то не беспокоило гостя, он уже переключился на еду: нет, есть без хозяйки не будет, ну, разве только огурчик попробует. И достал из синей миски большой такой жёлтый огурец, и разрезал его пополам, и посыпал серой солью и долго, до белой пены, тёр половинки. Огурец громко хрустел на зубах и он не сразу заметил, как женщина вернулась. А Надя села рядом и всё смотрела на него с какой-то странной улыбкой. Наконец, поняла, что он не Николай?

— Извини, — проговорил он с набитым ртом.

— Да ради бога! Что же ты картошку не ешь, стынет ведь… А кильку будешь? У меня и килечка в томате есть, будешь? — От кильки гость отказался, но когда занёс вилку над картошкой, женщина попросила: «Давай ещё по рюмочке, а?» Выпили и по второй, хорошо так пошла, будто и не водка вовсе. И он, как барбос, уткнувшись в тарелку, стал так быстро и сосредоточенно есть, будто боялся, что возьмут и отнимут. А Надя задумчиво водила пальцем по клеёнке и время от времени, вскидывая на гостя глаза, вздыхала.

— И где ж ты пропадал, Колечка?

— Да были дела! — как можно беспечнее махнул гость рукой.

— Ты что же, к жене вернулся? — с напряжением выговорила Надя.

— Ммм… — вроде как запротестовал он. Нет, он обязательно скажет ей правду, вот только доест и скажет.

— Я на тебя, Николай Васильевич, не обижаюсь, нет, не обижаюсь. Что делать, жизнь такая. А я вот, видишь, теперь здесь живу, пришлось из города уехать. Да и тебя, я вижу, жизнь помяла… Нет, я так и не поняла, ты один живёшь, или как?

И пришлось выдавить: теперь один. Нет, неужели эта Надя не видит, что никакой он не Николай, никакой не Васильевич, и точно не Гоголь! А, может, он когда-то и в самом деле носил это имя — Николай? — взял он женщину за руку, она была горячей, и у него внутри вспыхнуло с новой силой. Так после еды почему и не вспыхнуть? Но Надя ведь не знала и всё сдерживала:

— Да погоди, погоди! Успеем ещё, успеем… Дай я на тебя посмотрю! Постарел! Ты ведь раньше очки не носил… А я? Тоже старенькая, да?

— Нет, что ты! Ты теперь даже лучше, такая пышечка… Вот только… — начал он и запнулся, не мог же он сказать правду. Да какая правда! Если женщина хочет, он побудет немножко Николаем.

— Слушай, а где усы твои? Где усы-то наши? — провела Надя пальцем по верхней губе. Усы у него действительно когда-то были, наверное, и Надя была. Были эти мелкие жёлтые цветочки на платье, серёжка с красным камешком, белокурый завиток на виске… И почему на спине такая грубая застёжка, будто не от лифчика, а от корсета.

— А помнишь? — обняла женщина белыми руками, и он задохнулся в этих объятьях. Наконец-то! Вот только вилка мешает, и он, не глядя, отбросил её куда-то в сторону, и в той стороне зазвенело. Зазвенело тонко и надрывно, и он не сразу понял, что это снова кто-то зашёлся в крике. И так это было не вовремя, и он застонал от досады и всё не хотел отпускать, и всё тянул женщину за руку: не уходи! А Надя всё повторяла: «Я счас, ты посиди, я счас!» И снова кинулась к зелёной двери уже не на крик — на вой.

И он не выдержал этого бесконечного ааа-ааа-ааа и сам вскочил, захотелось узнать, кто так надрывно плачет в доме. За тяжёлой зелёной дверью был длинный тёмный коридор, в конце его что-то светилось, и он пошёл на этот свет и, добравшись до полутёмной комнаты, замер на пороге. Комната была почти пустой — кровать да стол у занавешенного красной тряпкой окна, а на кровати лежал ребёнок, больной ребёнок. Жёлтое лицо мальчика было искривлено гримасой, тонкие ручки беспокойно двигались поверх тонкого одеяла, и казалось, что под тем одеялом и нет ничего. Надя, приговаривая «счас, счас», суетилась у стола с какими-то склянками, а мальчик, не отрываясь, рассматривал его тёмными, влажными глазами, а потом слабо улыбнулся бескровным ртом. И он вдруг похолодел: «Мой ребёнок?»

И медленно оторвался от косяка, и встал посреди комнаты, не решаясь приблизиться, а женщина негромко и деловито приказала: «Вот и хорошо, вот и поможешь, только крепко держи». И сняла одеяло, и открыла скрюченное параличом тельце, и будто отдельно от него — длинные ноги с узкими ступнями. Он не мог отвести взгляд и от этих ног-палочек, и коричневой клеёнки поперёк кровати, и сбитой в ком серой простынки. И взял на руки мальчика — это был словно клубочек из сухих водорослей, и только глаза ещё жили, и держал невесомое тельце, стараясь не смотреть ребёнку в глаза — боялся, что ребёнок снова станет кричать. Держал до тех пор, пока, перестелив постель, женщина не толкнула его: «Теперь клади!» Он постоял у кровати, может, мальчик что-то скажет, но тот, обессиленный, закрыл глаза, и только беспокойные пальцы-косточки всё что-то перебирали и перебирали.

— Идём, он сейчас заснёт… Ну, идём же! — тянула его женщина.

Он не помнил, как они перешли из комнаты на веранду, и там теперь что-то неуловимо переменилось. И он сам уже боялся, что Надя захочет продолжения, когда рядом ребёнок, такой ребёнок. Но и Надя, будто и не было ничего такого, отошла в другой конец веранды и стала переставлять горшки с цветами. «Ванька мокрый!» — обернувшись, без улыбки зачем-то пояснила она. Надо же, какие красные цветы! И какой чёрный телефон, увидел он древний аппарат на коричневой тумбочке, на ней сбоку был выписан инвентарный номер. Разве здесь был телефон, не было никакого телефона!

Но только он остановил на аппарате взгляд, как ожил зуммер и затренькал негромко, вкрадчиво, настойчиво. И Надя схватила трубку будто весь вечер только этого вызова и ждала.

— Да, слушаю! — сказала она кому-то. И потом ещё несколько раз повторила: Да… да… да! — Но, бросив трубку, осталась у тумбочки и стояла там, отвернувшись, будто к чему-то прислушивалась. И не успел гость спросить, что случилось, как со двора послышался громкий лай. «Откуда собака? Не было никакой собаки!» — подхватился он с дивана и кинулся к широким окнам: что там? «Ты присядь, присядь!» — холодно осадила его Надя.

Да и не Надя это была, а совсем другая женщина. «А где Надя?» — заметался он по веранде. Но тут дверь с грохотом распахнулась и на пороге встал огромный человек, и он ахнул: «Балмасов! Нашёл, следопыт!» Капитан в дверной раме и в самом деле выглядел пограничником Карацупой, только собака была не Джульбарс. На руках он держал пекинеса, и всё гладил, и гладил повизгивающую собачонку, и женским голосом увещевал её: «Маня, успокойся, успокойся, Маня».

А он, застигнутый врасплох, не мог сдвинуться с места, но и капитан, кажется, никуда не торопился. Так они и стояли друг против друга, когда с улицы послышался рокот мотора, и во двор, чиркнув фарами по окнам веранды, въехал огромный серебристый «Freightliner», и, показалось, огромные колеса вот-вот сомнут и веранду, и сам дом.

Но машина только осветила округу, и в свете фар из высокой кабины «фрейтлайнера» бэтмэном выпрыгнул маленький человек, чёрные стёкла очков закрывали его маленькое, как кулачок, лицо и придавали ему хоть какую-то значительность. Красный игрушечный автоматик в руках был, видно, для воинственности. И Балмасов, сбросив собачонку, вытянулся во фрунт и, широко поведя рукой, доложил: вот взяли террориста, тов-рищ нац-вац-командующий! Правитель? Но сколько он будет гоняться за ним?

15

И человек с автоматом, пожевав губами, сплюнув, быстро и проговорил: «Взяли, говоришь? Да куда он от нас денется? Никуда не денется!» — и рукой в перчатке медленно, очень медленно наставил на задержанного автомат.

— Пук! — блеснув новыми фарфоровыми зубами, рассмеялся человечек. Он был любителем таких шуток. Вот тёмные стекла его очков поднялись, и стало видно, что у правителя нет глаз: как же он стреляет? Стрелял правитель хорошо. Автомат в его руках ожил будто сам собой, и оттуда посыпались раскалённые кусочки металла. И пришлось упасть на пол, и перекатиться в угол, где, казалось, было безопасней, там и достала его очередь и больно перерезала пополам…

Он и проснулся от собственного стона, будто и в самом деле в него попали пули. Ещё, как наяву пунктирно мелькали светящиеся точки, и боль внизу живота была такой острой, что он не сразу разобрался: снится ему это, или всё происходит на самом деле. Но, выбравшись из горячечного сна, понял: никакого Балмасова, никакого правителя рядом нет, и облегченно выдохнул.

И в предрассветном сумраке он скорей почувствовал, чем ясно увидел: он всё так же сидит в автобусе, и руки всё ещё сжимают поручни кресла, вот только руки эти были совершенно свободны. Он оторвал руки, и долго рассматривал — никаких наручников, он что, сам освободился? Но это невозможно, а то, что ему рассказывали в камере на ночь — только сказки, ничего больше…

Сколько же он спал? Видение было таким отчётливым, но таким странным, будто он посмотрел на экране одну из тех постмодернистских штучек, где и сам режиссёр не совсем понимает, что там у него на «кодаке» снято… Но что было наяву? Помнит, его везли куда-то поездом, потом машиной, и вдруг, как во сне, все исчезли, и он остался один. Один? Почему один? А это кто там на креслах? И тут как вспышкой пробило: там, на передних креслах, его конвоиры. Мёртвые конвоиры!

Как он мог заснуть, отключиться, выпасть в такой момент из действительности? Мозг отключился от перегрузки? ещё бы! Реальность была куда абсурдней любого сна! Или укол так подействовал? Но разве ему делали укол? Да не всё ли равно, он ведь проснулся! А Чугреев и тот второй, Фомин, спят мёртвым сном. Поверить в то, что произошло, было невозможно, страшно — погибли люди! А он жив, но зачем? И всё никак не мог взять в толк, для чего был разыгран этот трагифарс. Чёрт возьми, за что ему это?

Именно эта мысль вдруг всколыхнула сознание, заставила тряхнуть головой, начать шевелиться. Правда, позже, вспоминая себя в тот момент, он усмехался: нет, всё было не так пафосно. Мысль «за что, за что» была, но не это заставило подхватиться, а резь в животе, требовавшая облегчиться. Пружиной он вскочил с места, и его тут же качнуло влево и пришлось опереться в плечо Чугреева. А когда дёрнулся в сторону от мёртвого тела, резко завалило и ударило о закрытую дверцу. В остервенении он дергал и дергал её, железную, скользкую, холодную, и когда она, наконец, поддалась, выпал из автобуса на траву, больно стукнувшись о каменистую землю. И сразу будто кипятком ошпарило, настолько был холодным утренний воздух.

Ничего не видя перед собой, он, упёршись лбом в запылённый бок машины, дёрнул молнию и… И не скоро отделился от колеса. А потом, отойдя на три шага, замер и прислушался, но ни посторонних звуков, ни гудения моторов, ни лязганья затворов, ни лая собак — ничего! Только мошкара тонко зудела над головой. И в мутном утреннем свете постепенно проступили мелкие подробности: жухлая трава, обрывок веревки, зажигалка у дерева, мокрое колесо и высокая каменная стена справа. И, зачем-то пригнувшись, он обогнул автобус, прикрытый сверху тёмными ветвями, и понял: машина стоит между одинокой скалой и подножием огромной горы, или как это здесь называется? Идти и осматривать окрестности не хотелось, он и так знал: за деревьями рыжая степь, он недавно так ясно видел её во сне. Только что делать с этим знанием, он не знал. И всё ходил и ходил, продрогший, вокруг автобуса, и облачко гнуса перемещалось за ним.

Только ни мошка, ни холод не шли ни в какое сравнение с тем, что рядом были мёртвые люди. И в какой-то момент, решившись, он подошёл к окнам с правой стороны — через стекло смотреть безопасней — и тут же отпрянул. Ему хватило и секунды, чтобы разглядеть бритые аккуратные затылки, плечи, погоны, безжизненные руки… Пришлось зажмурить глаза, но и тогда видел чёрный циферблат часов с живой секундной стрелкой на запястье майора Фомина. Он и не подозревал, что недвижность человеческих тел может вселять такой животный страх. Да нет, не страх, а что-то большее — священный ужас перед смертью, явленной во всей своей окончательности.

И, как завороженный, поднёс к глазам руку и долго вглядывался: цифры, стрелки на собственном хронометре долго не складывались в часы и минуты. Он и сам не понимал, зачем ему знать, какое там время в Цюрихе, Лондоне, но вот в Пекине… В китайской столице и в этих степях сейчас было без четверти пять. И что? Легче от этого знания точно не стало, стало только тревожней. Выходит, он часов восемь, не меньше, провёл рядом с трупами. И что делать в такой ситуации? Выйти к людям, позвать на помощь? Кому на помощь? Тем, двоим, уже ничем не поможешь. И ему самому нельзя помочь. Он ведь не участник аварии, а свидетель преступления, страшного, непонятного, бессмысленного. Бессмысленного? Да нет, кто-то, завертев такой сюжет, вложил вполне определённый смысл. Заключённый — свидетель убийства охранников? Неразрешимей и безнадёжней ситуации нельзя и придумать.

И вот теперь он должен сидеть возле трупов и отбиваться от ежа, что забрался не под рубаху, а в башку и сверлит мозг тысячами иголок: нет, почему убили не его, а конвойных. Прошла целая ночь, но пропавший этап до сих пор не нашли. Они что, не знают, где искать? Не могут не знать! Может, какая-то техническая ошибка? Какая ошибка! — выкрикнул он и осёкся. Что он так орет? А пусть слышат, а то вдруг забыли, где оставили и конвой, и заключённого.

Здесь давно должны быть вертолёты, машины, люди, но ничего нет. Странная история. Вот и кабина открыта. И только он дотронулся до дверцы, как она распахнулась, открыв внутренности: круглое серое рулевое колесо, замершие приборы, грязный резиновый коврик, ключ в замке зажигания. Ключ! Руку магнитом тянуло к этому блестящему кусочку металла.

Ещё не вполне понимая, зачем это делает, он забрался на высокое шофёрское сиденье. Невероятно! Один поворот ключа, и он может покинуть это место на машине… Просто выехать на дорогу, она ведь здесь, рядом. Он коснулся пальцами брелока — металлического овала, на нем была выдавлена одна из кремлёвских башен, и отдёрнул руку! Болван! Что-то здесь не так, не так по содержанию! Зачем они оставили этот ключ, для чего? Просто забыли вынуть? Ну да, забыли! А что, если машина заминирована? И стоит ему только повернуть ключ, как всё взлетит на воздух — и он, и конвоиры. Неужели стая думает, он воспользуется такой забывчивостью?

Нет! Он ни к чему не прикоснётся, даже если никакой взрывчатки в автобусе нет. И не будет он тратить время на распутывание этого клубка: зачем, почему? Нормальный человек просто не в силах понять дьявольский замысел, у него и так плавятся мозги! Вот и думает о себе в третьем лице. Раздвоение личности? Ещё какое! Но, может, в таких крайних ситуациях полезно посмотреть на себя со стороны? Посмотришь, посмотришь, если не околеешь от холода! Надо достать одежду из сумки, но для этого нужно вернуться в этот катафалк, а он всё никак не мог заставить себя.

И сколько бы он так гулял — неизвестно. Но когда от холода свело спину, и рот нельзя было закрыть — так клацали зубы, он, набрав воздуха и стараясь не смотреть на мертвецов, нырнул вовнутрь машины и боком, боком отбежал в конец салона. И, подтащив сумку, выудил свитер и ещё куртку, и натянул всё это на себя, и рухнул на задние кресла, как на диван. И, свернувшись калачиком, стал ждать, когда вернется тепло.

Но терпения хватило ненадолго, мёртвые и сюда дотянулись запахом. Перегаром, что ли, так пахнет? Нет, нет, ждать здесь, когда за ними… за ним придут, он не будет. Но, сделав Несколько шагов к выходу, остановился: брезгуешь? А что так? Ведь рядом с майором и подполковником мог быть и он сам! И кто-то вполне ещё живой так же морщился: ну и смердит! А разве мертвецы виноваты? Это всё безжалостная и несовершенная природа! Не предусмотрела благовонной кончины живой материи.

16

И, усевшись у двери, он старательно отводил глаза, но сколько ни отворачивайся, а взгляд всё ведёт и ведет в ту сторону, где уже не через стекло, а всего в метре от него сидели/лежали убитые. Беспомощная правая рука Чугреева с тонким обручальным кольцом безвольно свесилась с кресла, нога в маленькой, почти в детской коричневой туфле вывалилась в проход и несколько развязно для мёртвого тела застыла там. Теперь можно дотронуться до худого плеча подполковника, даже пощекотать за ухом, у него там трогательная родинка и белая полоска шеи ниже воротника рубашки. Нечастный мужик, так и не успел радовался новому званию! А вот у Фомина только и видно, что густые чёрные волосы… Очнись! Только стокгольмского синдрома не доставало!

И меня два красивых охранника повезли из Сибири в Сибирь, выплыло из глубин памяти. Не довезли, болваны! Всего два месяца назад, когда его в Москве возили на суд — и дорога была бесконечной, через весь город — он боялся, что машина попадёт в аварию. А это верный конец, нелепый и окончательный. Он бы не смог выбраться из металлического стакана, куда его каждый раз загоняли, как кролика в клетку. Но автокатастрофа — раз, и готово, хоть и больно, но смертельно, а значит, спасительно. Теперь же совершенно непонятная ситуация. Весело, очень весело! И всё это ему обеспечили два вертухая, что лежат себе, как ни в чём ни бывало. Им теперь всё нипочем! Оставили заключённого на произвол судьбы и в ус не дуют. Хорошо устроились! Но мне, мне что прикажете делать?

И тут как иголку вогнали в мозг: а ведь его запросто могут обвинить в смерти конвоиров! Нет, нет, нет… А почему нет? Зачем его оставили в компании мертвецов. Места в машине не хватило? Подонки, что же вы делаете! До конца срока осталось всего двести восемьдесят три дня! Всего двести восемьдесят три! Это было вчера, сегодня на день меньше… А теперь снова будут годы и годы! Нет, он не выдержит больше никаких сроков! Не выдержит! — бил он кулаком по стеклу. И быстро выдохся, и вдруг стало стыдно самого себя, такого беспомощного. Слабак!

Пришлось обхватить голову руками: ну, придумай же что-нибудь! Но мозг отказывался понимать, анализировать, выдавать решение, что, паника выжгла остатки разума. Он считывает только верхний край информации, но безвыходность положения он понимает, всё-таки понимает. Но что дальше, сидеть возле трупов? Так и с ума сойти можно… А может, и в самом деле сойти? Сойти, спрыгнуть со ступенек и податься куда глаза глядят? Куда глаза глядят — это побег! И, будто споткнувшись, арестант замер… Сама мысль о побеге ещё недавно показалась бы безумной, но теперь, после ночного сна, он не был так категоричен.

Нет, в самом деле, не стоять же, как у кучи дерьма, и кричать: это не я сделал, не я! А кто? Он ведь не сможет доказать свою непричастность. Да и не нужны никому доказательства! Его дважды судили без всяких доказательств! А теперь такая фабула! Двое мёртвых охранников есть? Есть! А преступник, надо же, какой идиот, сидит возле убитых, всё не может налюбоваться на свою работу! Да его тут же у автобуса и пристрелят, как собаку! И пристрелят, если он будет сидеть и ныть! Нужно уйти как можно дальше, и пускай его задержат где-нибудь там, но не здесь, у трупов. Здесь он пикнуть не успеет, даже если выйдет навстречу с поднятыми руками! Да успеет ли поднять руки? Расстреляют, а потом объяснят: «И только благодаря слаженным и оперативным действиям спецслужб удалось обезвредить опасного преступника. В ходе задержания он оказал сопротивления и был убит».

Вот только за самоволку он получит новый срок, пытался сопротивляться самому себе, обязательно получит. Но бесконвойность уже кружила голову и пьянила так, что мысли, крамольные, вольные и горячие, завихрились сами собой. Собственно, уже то, что он отодвинул дверь — это побег, как если бы он в зале суда вышел из клетки, и сделал один только шаг.

Да, да, надо уходить, уходить, и всё равно куда, только подальше от этого места. Что делать, он разберётся, он додумает потом! А сейчас на рефлексию нет времени. Вот и небо, ещё недавно серое, стало отчётливо голубым, и розовым светилось там, на востоке. И если идти, то сейчас и немедленно. Антон бы в такой ситуации не раздумывал, он был бы уже далеко отсюда! И он уйдёт и сдастся, но только где-нибудь там…

Он поднял сумку и собрался вывалиться наружу, но на ступеньках задержался, будто что-то забыл. Что он мог забыть? Салон был чист, из него выгребли всё, никаких следов пребывания спецгруппы, если не считать майора и полковника. Но что-то свербело, не давало покоя. И он вспомнил! Вспомнил, как из синей папки что-то выпало, какой-то маленький предмет. Ну, выпало, и что? Зачем ему знать? Нет, интересно же! И пришлось встать на четвереньки и заглянуть под передние кресла: предмет был там, в пыльном закутке. Он протянул руку и, ещё не дотронувшись, понял: паспорт!

И, вытащив документ, сел на пол и машинально отодвинул что-то позади себя и, сообразив, что это была нога подполковника, чертыхаясь, скатился на землю. Там, на траве, и раскрыл книжицу — и точно, его фамилия, его фотография. Он столько лет не держал в руках свой паспорт! Нет, нет, он как-то оформлял доверенность на Лину, и ему буквально на пять минут выдали сей документ.

А теперь надо переодеться! И в самом деле, не будет же он бежать в зэковской робе, но и закапывать эти тряпки не будет, возьмёт с собой и выбросит где-нибудь подальше от этого места! Руки уже потянулись к пуговицам на груди, но пуговиц не было… Чёрт! Так и в самом деле, ролики зайдут за шарики. Какая роба? Он сдал её, сдал сутки назад, и куртку, и гачи, в которых у него был вид наложившего в штаны! Но переодеться-то и в самом деле нужно, он почти сутки не мыт, и тряпки основательно пропотели. И, притянув за лямки сумку, вывалил на траву перерытые чужими руками вещи: футболки, ещё одни джинсы, куртка, рубашки, спортивные брюки, маленькое полотенце, шлёпанцы, бейсболка, ещё одна куртка джинсовая, любимая… Всё было вперемежку с блокнотами, мылом, футлярами для очков, для зубной щётки и прочей дребеденью. В отдельном кармане лежал телефон с мёртвым экраном, и он зачем-то взял его в руки. Что толку теперь в этом сенсорном экране, в этой клавиатуре, откликавшейся на малейшее прикосновение? Не позвонишь, не позовёшь! А если бы работал, что, позвонил бы? Обязательно позвонил бы. Позвонил не матери — жене. И хоть напоследок наговорился бы всласть. И сказал всё то, что никогда не говорил ей…

И в Читинское управление обязательно позвонил бы, и спросил, на каком основании его завезли и бросили? У них этап пропал, а они не чешутся. Нет, в самом деле, где поисковая группа? Выходит, всё дело в отсутствии связи? Дело в двух трупах за спиной. И он, заключённый — главный подозреваемый! Потом он и сам не мог понять, зачем менял одежду, но в те минуты был один отчётливый мотив: если захватят, то в чистом! Может он позволить себе хотя бы это? Нашлись и другие резоны, практические: джинсы слишком светлые, он будет в них заметен, и его обнаружат раньше времени, а у него есть брюки потемнее, он только снимет ремень, наденет свежую футболку, а поверх ещё и куртку. Так, майка, джинсы, куртка, бейсболка. Или правильней каскетка? Надо надеяться, теперь он не похож на зэка, он никто, звать никак, просто бродяжка.

Теперь только осталось сложить в сумку всё до единой вещи: две футболки, две тенниски, спортивные брюки, печенье, блокноты, трусы, бесполезный телефон, шлёпанцы, два блокнота, бутылочка с водой — жаль одна! — две помятые плитки шоколада, какая-то баночка, синий в красную клетку большой носовой платок и упаковка бумажных салфеток… Он всё перекладывал и перекладывал с места на место свои вещички, будто хотел руками навести порядок в мозгах…

А может, оставить всё здесь, взять только куртку, ночью обязательно будет холодно. Тогда и свитер нужен. Надеешься дожить до ночи? Энтузиаст! Ну что ж, тогда придётся нести сумку, здесь ничего нельзя оставлять, ничего… Он и веревочку эту возьмёт, а вдруг пригодится, и чужую зажигалку тоже… Интересно, кто из коммандос её потерял? Эх, сейчас бы дождь, он бы смыл все следы. Но дождя не будет, будет снова жарко! Теперь паспорт! Где паспорт? Спокойно! Соображай быстрее! Он держал паспорт в руках, так? А потом? Потом сунул в карман, но джинсы он сменил и, значит, документ в сумке. Замечательно! Что замечательно? Обрадовался: как же, нашёл паспорт! Куда он с таким паспортом? С этим именем, отчеством и фамилией?

17

А деньги? У него действительно есть деньги, четыре с половиной тысячи рублей — целое состояние для заключённого! И никаких захоронок он не делал. Какая ерунда! Интересно, смог бы он на самом деле прятать что-нибудь запрещённое? Но мимолётные мысли, видно, были, раз такое приснилось. Только сейчас не до этих теоретических изысканий: мог, не мог! И, сложив купюры квадратиком, втиснул в маленький карманчик джинсов. Вот теперь всё! Может, удастся сойти за геолога? Ну да, геолог! Даже если бы за спиной был рюкзак, всё равно не похож. На нем нет даже легкого загара, и это плохо, очень плохо… Руки можно спрятать, а вот лицо… «Бледнолицый брат, в тебе любой и сразу опознает зэка. Но если ты задержишься, то и опознавать не придётся».

И отойдя на несколько метров, оглянулся — дверь автобуса была открытой. Надо вернуться и задвинуть дверь, а то кто-нибудь заберётся, какие-нибудь звери, и… Нет, пусть будут мёртвыми, но целыми! Но когда дверца стала на место, в голове лихорадкой запрыгала мысль: надо стереть следы на дверце. Зачем? В автобусе полно его следов. Но здесь, на ручке, они будут последними! И что? А ничего! Он сотрёт свои пальчики, сотрёт. И, достав из упаковки бумажный носовой платок — в воздухе тотчас тонко и неуместно запахло лавандой — тщательно протёр серебристую металлическую скобу…

Пока он возился с дверью, заметил в глубине, под передним сиденьем закатившуюся туда бутылку с минеральной водой. Это было кстати, а то ведь еды, собственно, никакой и нет. И уже протянул руку, но тут же и отдёрнул: чёрт его знает, что в этой бутылке! Нет, ничего нельзя брать! Это потом он пожалеет, что был таким осторожным, а тогда ему ничего не надо было от них. Ну да, такой принципиальный, а кто пил воду из рук той женщины. Но это было до того, как они уничтожили людей. Ну, хорошо, то есть не хорошо… Он собирается идти или будет стоять и оправдываться?

Сколько бессмысленных действий он совершил за эти два часа! Только всё пустое! Его всё равно обнаружат, найдут, не могут не найти. Но его будто толкали на побег. Почему не пристегнули наручниками, зачем-то оставили ключ в замке зажигания? И паспорт, наверное, не просто так свалился за кресло! Вдруг в автобусе есть камера наблюдения? И сейчас кто-то где-то, потешаясь, следит, как он ползает тут на коленях… А что, если в его вещах есть какое-то устройство, совсем маленькая штучка, что-то вроде таблетки, она и будет подавать сигналы… Таблетки, таблетки! Откуда у него банка с витаминами? Да не было у него никакой банки, её подбросили, точно подбросили. Для чего громила ворошил сумку, что он там искал? Ничего не искал, он заряжал её…

И в следующую минуту на траву из сумки полетели пожитки. Первым выпал телефон. Ну, конечно, здесь и передающее и принимающее устройство! К чёрту питающий элемент, он и незаряженный способен отражать сигналы. Да разбить его — и все дела! Нет, нет, он вынет только аккумулятор, аппарат потом можно быстро оживить, вернуть в рабочее состояние. Связь! Это та тонкая ниточка, что ещё связывает его с миром…

Закончив санацию телефона, он стал перебирать одежду, выворачивал каждую вещицу наизнанку, ощупывал каждый шов, осматривал каждый карман. Не обнаружив ничего подозрительного, уже без разбора, кое-как вмял постылое барахло и застегнул молнию. И тут же почувствовал, как волна истерики вот-вот вырвется наружу, захлестнёт его, накроет неуправляемой волной, и в бессилии сел на траву.

Дожил! В побег собрался! Нельзя никуда идти. Понимаешь, нельзя! А вот то, что сделали с ним — это можно? Можно? В самом деле, почему их до сих пор не обнаружили? Но совсем скоро здесь появится вооружённый отряд. И если он хочет хоть немного пожить, придётся уйти. Пусть и стая побегает, ей полезно… Идти нельзя остаться! Идти нельзя, остаться! Идти, нельзя остаться!.. Всё, запятая поставлена!

И пришлось подняться, и потянуть за ручки сумку, но закинуть её на плечо, как во сне, он не смог — кто-то отстегнул ремень, помнится, это был широкий, крепкий такой ремень. Придётся нести в руках, не оставлять же здесь, а то подумают, что бежал в панике. А разве нет?

И, взяв вправо, он пошёл, но так неуверенно, что казалось, всё это понарошку. Он прошёл с километр, а всё спотыкался, и оглядывался, и останавливался: хотел повернуть назад? Если бы он мог вернуть мёртвым жизнь! Но нет, не может, ничего не может, остается только идти. И он всё шёл и шёл. А в голове колесом вертелось: кто он теперь? Был обвиняемым, подследственным, потом и осуждённым, и осуждённо-подследственным, и дважды осуждённым. А теперь что, осуждённо-освобождённый? Да нет, он просто осуждённый и не только в юридическом, но в социальном, политическом, общественном смыслах… Кто только не судил его! Только без пафоса! Так ведь и пафос не отменяет простой истины: он перешёл в разряд беглых каторжников. Зэки в таких случаях говорят — амнистировал сам себя. Но ведь он ушел на время. Да ведь побег — это всегда временно…

Он и сам не знал, на что тогда надеялся. В этой малонаселенной местности чужак как на ладони, и обнаружить его не составит никакого труда, обнаружить и сдать. Всё так! Но желание доказать свою невиновность было таким сильным и беспредельным, что никакие доводы рассудка в те минуты не действовали. Совсем. Он даже успокоился: ну, задержат, и что? Он скажет, шёл за помощью… А что не на станцию?.. Так направленья не знал… Тогда сумку зачем взял?.. А он сумку выбросит, и вопрос отпадёт сам собой. Пусть, пусть задержат! И хорошо бы, местные милиционеры. По крайней мере, не станут сразу стрелять. Почему он был так в этом уверен?

И, пробираясь вдоль северного склона хребта, он всё дальше и дальше уходил и от серого автобуса, и от мёртвых Чугреева и того второго, Фомина. Слева расстилалась степь, и на ровной, как стол, поверхности не было ничего — ни электрических столбов, ни строений, ни машин, ни людей. Этот рыже-коричневый простор выглядел таким диким, что казался какой-нибудь долиной Скалистых гор. Он и сам не знал, почему тогда двинулся на восток, просто показалось, что безопаснее идти именно в том направлении. Разумеется, мысль эта была иллюзорной, но что ему оставалось — только иллюзии. Плохо только — он не знает, что там впереди, и чем дальше шел, тем яснее понимал: идти вслепую — верх безрассудства. Эх, если бы не эти отвесные скалы, он мог бы подняться метров на десять, двадцать, и такой высоты вполне бы хватило рассмотреть окрестности. Только скалы были неприступны, не стоило и пытаться…

Но когда он прошёл километра три, хребет, будто поверив в серьёзность его намерений, неожиданно сжалился, оплыл пологим склоном, как спину подставил: забирайся! Он даже пробежал несколько метров по склону, но тут же выдохся, нечем было дышать. К его удивлению, в теле не было никакой мышечной силы, да и откуда ей взяться у растренированного человека, к тому же голодного — не считать же едой вчерашний перекус в поезде.

Пришлось оставить сумку у приметного камня, без поклажи подниматься стало легче. И в какой-то момент решив, что набранная высота достаточна, остановился и замер, не решаясь обернуться. Что он боялся увидеть: рассредоточенные цепи поисковой группы? Но ведь он сам хотел посмотреть что там! Ведь для этого и только для этого он полез на эту горку! Хотел убедиться? Так убедись: нет никаких коммандос! И, отдышавшись, повернулся и не поверил огромности открывшегося пространства: как давно он не видел ничего подобного! Эти мягкие холмы на горизонте, эти нежные краски… Он готов сидеть тут и… И ждать, когда подлетят вертолёты? Хорошо — сиди! Им было бы забавно снять тебя с этой горки, особо и напрягаться не надо. Снимут одним выстрелом, и он сам покатится по склону к ногам в чёрных ботинках. Но, может, всё-таки собраться и рассмотреть местность, а? Хорошо, хорошо, рассмотрим…

И, прищурив глаза, он выхватил дорогу слева, она, как нитка, нанизывала разноцветные бусины-машины. Трасса! А левее, у самого горизонта — нагромождение серого, коричневого, белого. Та самая Оловянная? И пришлось судорожно вспоминать методику определения расстояний: если он различает — а он ясно видит здания, трубы — это восемь-десять километров. Так близко? Но это слева, а прямо перед ним змеились две ленты, одна светлая — речка? Но речка без надобности, а ближе — дорога. По ней катила большая горошина. Грузовик, автобус? Это там, во сне, его подобрала машина? Значит, если бы он вечером пошёл от автобуса прямо, то запросто добрался бы до станции? Но сегодня он точно туда не пойдёт, он был в Оловянной ночью, и ему там не понравилось. Да и поздно, все станции уже оповещены.

18

И в то село, что раскинулось наискосок справа, тоже не пойдёт. Он видит почерневшие крыши, бревенчатые дома, огороды, бани, дворы, различает даже окна, но без переплётов, и значит, до села не больше четырёх километров. Отсюда, с хребта, промытые дождем и снегом, прокалённые солнцем деревянные избы были так же недоступны, как и собственный разорённый дом. В село непременно заявится поисковая группа… А вот дальше на восток до самого горизонта, до синих сопок было пусто. Выходит, он правильно выбрал направление? Эх, если бы хоть одним глазом взглянуть на географическую карту, тогда бы яснее представлялось, что там к востоку. Ему бы самую простенькую, даже контурную — он бы и в такой разобрался.

По правилам внутреннего распорядка карта в колонии, даже плохонькая, в библиотечной книжке — крамола. Как и цветные карандаши. А вдруг зэк возьмёт, да изобразит карту по памяти? Были в правилах и смешные запреты. Оказывается, на зоне нельзя было держать личный транспорт. Что имелось в виду: инвалидная коляска? Или кто пытался пригнать и поставить на прикол лимузин? Нельзя было держать при себе и текст самих правил, где было расписано, что можно заключённому, а что нельзя. Вот за незнание он и получил три взыскания. Как оказалось, в его положении это был наиважнейший документ, важнее, чем копии приговоров. Ну, третьим приговором он уже обеспечен! Вот и выбился в рецидивисты…

Всё! Надо спускаться, пока поблизости никого нет. Ни автобусов с синими занавесками, ни людей с автоматами, ни натасканных на человечину собак, ни вертолётов в небе — ничего. Пока — ничего! Обратная дорога далась легче, подхватив сумку, он даже пробежался по склону, но в конце спуска ноги заскользили по траве, и пришлось кубарем слететь к подножию. Это ерунда, главное, он определился и уже осмысленно может передвигаться дальше.

Надо шевелиться, а то скоро солнце наберет силу, и будет жарко, очень жарко, он и так уже вспотел, придётся снять куртку. Скоро стала досаждать и поклажа, она задевала то куст, то дерево, то валун, и сумку приходилось перебрасывать с одной руки на другую. И хотелось, как метателю молота, раскрутить и с силой забросить постылую ношу подальше. А тут ещё мысли сверлили: что-то слишком спокойно вокруг. Так не должно быть! В Чите уже должны знать об исчезновении этапа, а здесь неправдоподобная тишина…

Но кто-то сверху решил напомнить: да нет, всё не так и спокойно, как кажется. И минорное настроение прервал грохот: с горы вдруг скатился камень, за ним посыпались мелкий щебень, он еле успел увернуться и поднял голову: кто там наверху? Не могут же камни, ни с того, ни с сего, сами падать? Могут! У гор своя, отдельная жизнь, и казалось, что им какой-то там маленький беглец, но попугать приятно. И вот уже человека настораживает то тень от пролетевшей птицы, то неясный шум вдалеке, то близкое шевеленье в кустах. И чудится: вон за тем деревом или за серым валуном кто-то стоит, дожидается. И отбиться от тревоги можно только физической усталостью. Нужно идти, идти, идти!

Он остановился, когда солнце достигло зенита, и стало до одурения жарко, а тут ещё когда-то сильные ноги налились чугуном и отказываются подчиняться. Сбросив с себя и сумку, и куртку, и кепочку, он сел в тени какого-то куста и сидел, не шевелясь. И всё не мог понять, что его так цепляет: высокое небо? тишина? одиночество? Да всё цепляет: и камни, и деревья, и последнее тепло. И эта ещё зелёная трава! Можно сорвать веточку и пожевать прямо с листьями и горькой корой, швырнуть камешек, лечь на землю… Как ему не хватало в камерах тактильных ощущений, цветных, меняющихся перед глазами картинок, разнообразных и приятных запахов и звуков… Ничего живого и дышащего он не успевал увидеть и тогда, когда возили то в прокуратуру, то в суд. Машину подгоняли впритык к дверям, и он не успевал взглянуть на небо, вдохнуть свежего воздуха, как, прикованный к охраннику, должен был нырять то в дверной проем, то обратно в машину, а там — в тесный ящик, как в футляр!

В зале суда были большие окна, но из своего аквариума он видел только серую стену и красную вывеску — «Библиотека». С другой стороны была река с затейливым переходом, а за рекой Киевский вокзал, летом по реке плавали белые пароходы… Но ничего этого он не видел, просто вспоминал картинки из прошлой жизни. Скоро будет вспоминать и эти несколько свободных часов, это немилосердное солнце, эту тонкую, совершенной формы паутинку, кто мог её здесь порвать? И тот стрекочущий звук — неужели кузнечик? А это что, стрекоза? Надо же, какое совершенное создание! Хорошо стрекозе! Летает себе и не подозревает, что когда-то весь её стрекозиный род стал жертвой оговора. Может, вот за эти нарядные прозрачные крылышки… Стрекоза — существо как раз работящее, столько мошкары за лето истребляет… А всё дедушка Крылов! Зачем-то, походя, оклеветал этих букашек! Нет, там, кажется, началось с Лафонтена… Или Эзопа? Вот так и с ним… Его давно не будет на свете, а клевета будет всё тянуться во времени и пространстве. Только авторы клеветы ещё те лафонтены…

Он заговаривал и заговаривал себя, а внутри всё дрожало, и как ни отгоняй смятенные мысли, а они неотступны, как мошкара. Его положение — полнейший цугцванг! И что он ни сделает — всё будет плохо. Пришлось выбирать лучшее из худшего. И чёрт с ним, пусть впаяют срок за побег! Побег, если и преступление — то не стыдное. Он хоть будет знать, за что сидит. Вот и за это валянье на травке! Ну что, оправдался? А теперь — подъем! Надо только ловчее пристроить сумку. Лямки с трудом, но удалось завести на плечи. Вот, совсем другое дело! Издали сумка за спиной похожа на рюкзак. Вот только скоро выяснилось, что лямки при движении то и дело съезжали, и приходилось без конца поправлять. Может, связать лямки? Жаль, что лишнего ремня нет, но должна быть веревочка… И точно, веревочка всё это время, дожидаясь своего часа, лежала в кармане.

Беглец и не подозревал: веревочка — остатки того мотка, которым связывали Балмасова. А если бы знал, выкинул? Что-то подсказывает: нет, не выкинул, решив, что все они связаны одной веревочкой. И он, и Чугреев, и Балмасов, и много других персонажей истории, случившейся близ станции Оловянная. Да и веревочка была хорошая, крепкая.

И, связавшись, он уже спокойней и размеренней пошёл дальше. А то, что лямки впиваются в тело — это ерунда, совсем ерунда, зато теперь руки свободны. Правда, это почему-то не помогло, когда, обходя камень, он споткнулся о корень берёзы, бугром выпиравший из земли. И упал со всего размаха на землю рядом с большим, заострённым сверху камнем. Надо же, как просто: корень, камень и разбитая башка. Этого только не хватало! Он ещё лежал на земле и переводил дух, когда услышал посторонний звук, совсем технический и, прислушавшись, понял — рокочет мотор. Там, дальше что, распадок? И дорога? Дорога, машины, люди — это было неприятным открытием. А гудение всё ближе и явственней…

И тогда он рванул к спасительному краю гряды — больше некуда, в её каменные складки. Только втиснуться спиной не получилось — мешала превратившаяся в горб поклажа, и пришлось стать боком и замереть в ожидании. Рокот всё нарастал и нарастал, когда из-за скалы, громыхая, вынесся самосвал. Совсем не страшный с пустым кузовом и, кажется, пьяным водителем. Самосвал, безбожно вихляя, стал удаляться степью куда-то на север. И не успел он обрадоваться, как следом выскочил ещё и грузовичок. До боли знакомая машина ехала медленно, и он успел рассмотреть в кабине две покачивающиеся головы, а в кузове какие-то ящики. Он видел точно такую же совсем недавно! Видел ночью, во сне. Та же древняя полуторка, два загорелых мужика, только кузов был пустой. Они что, как летучие голландцы, перемещаются из яви в сон и обратно?

Машина питалась какой-то гадостью, и потому выхлоп был таким смрадным, что должен был отравить свежий воздух. Мог бы, но только бензиновый чад и был запахом воли. На запылённом заднем борту чётко читалось короткое, совершенно нецензурное слово. Господи, какая долина Скалистых гор — родимые Палестины! Может, надо было кинуться наперерез? Наверняка, довезли бы куда-нибудь. «Очнись, это не сон! И знай, нельзя обращаться за помощью к людям. И помни, тебе никто не сможет помочь!» — выговаривал сам себе беглец.

19

И, опустившись на корточки, всё сидел за выступом скалы и ждал, не покажется ли какой-нибудь другой транспорт. Самосвал и грузовичок уже давно исчезли за горизонтом, а он всё не решался подняться на ноги. Казалось, только он выйдет из укрытия, как из-за поворота, из-за скалы тотчас появятся сидящие в засаде коммандос, и кто-то в чёрном, чуть приподняв щиток сферы, крикнет ему: «Стоять!» А, может, и не крикнет, а просто выпустит очередь. Если бы ему ещё сутки назад изложили сценарий вчерашнего происшествия, он не преминул бы потешиться фантазии автора. Но то меньше суток назад, а сегодня он ждал чего угодно, откуда угодно, ждал из-за каждого камня, дерева, куста, ждал с неба, из-за скалы, из-под земли. Оказывается, у него совсем недавно была спокойная и размеренная жизнь и всё по расписанию, по расписанию, и под охраной, под охраной…

Нет, побег — это совершенно неразумное решение. Надо было дождаться поисковую группу. «Так, может, повернешь назад? Давай, давай! Похоже, ты забыл, как тебя когда-то задерживали!» Как самолёт тогда блокировали грузовиками, и в предрассветной тьме свет фар казался не столько зловещим, сколько театральным. Потом подъехали автобусы, и оттуда на борт ворвался спецназ, и, как водится, что-то там сломали… И эти бешеные крики: «Оружие на пол, будем стрелять!» — они что, так себя заводят, но зачем? И как тогда все растерялись, застыли и подчинились… Позже узнал: в тирах подразделений по борьбе с терроризмом были мишени с его физиономией. Так с тех пор, наверное, пристрелялись!

Тогда ему жёстко заломили руки и, не сдерживаясь, стукнули по спине и, пригнув голову, затолкали в машину, а потом и обыскали, и просветили рентгеном. Он тогда ещё и обвиняемым не был. А тут пропавший этап, мёртвые офицеры! Сделать его убийцей ничего не стоит, абсолютно ничего — у прокурорских не получилось навесить ему безразмерный срок, зато арестовали больше сорока человек, рассчитывали: кто-нибудь даст убойные показания. Не дали. Стая долго ждала повода для окончательной расправы. Не даром правитель высказывал сожаление, нельзя, мол, сажать на такие сроки, как в Штатах. О! Даже у него есть неисполненная пока мечта — припечатать личного врага приговором на сто-двести лет заключения. Не дождались, решили сочинить историю сами. А для убедительности не пожалели даже своих церберов! И теперь будут рассказывать: «Вот оно — истинное лицо злодея. Вы не верили, а он не только вор, но и убийца, жестокий и безжалостный! Но теперь преступнику не уйти от ответственности»!

Господи, куда тебя несет, попытался остановить себя беглец. Но ведь так всё и есть, не давало сбиться с беспощадных мыслей сознание. Наверное, у прокуроров и обвинительное заключение готово: убийство одного и более лиц. А это — пожизненное, а значит, оставят в тюрьме навсегда. Но разве он не был готов к этому сроку? Готов, готов, был бы настоящий суд, а не обезьяний процесс…

Вот только его собственные действия стандартны, слишком стандартны. У него нарушен сам процесс восприятия действительности. Как называется такое состояние? Сенсорная депривация? Ну да, она самая! А всё это от долгой изоляции. И потому его действия так тривиальны, просчитать их ничего не стоит. Да им и не надо просчитывать. Забросят широкий бредень и выловят его, как мелкую рыбешку. Мелкую? Мелкую! И мелок он уже тем, что пусть во сне, но позволил себе эту снобистскую мыслишку: «Знали бы, кого подвозили». Даже в таком состоянии он помнит о своей избранности. Ну, ну!

И у тебя, великого, в мозгу только одна мысль: выбраться, выбраться, выбраться! Но как выпутаться из этой западни, куда загнали и загнали отнюдь не вчера. Загнали в яму, из которой не выбраться. Да-да, в выгребную яму, как одного из иерархов церкви! Историю про то, как энкэвэдеэшники утопили в отхожем месте не то Калужского, не то Смоленского архиепископа рассказал один из просителей. Когда-то он принимал десятки людей, но почему-то запомнился тот давний разговор, волнение и слезы на глазах пожилого человека: «И кто бы мог подумать, но церковь, потерявшая, что греха таить, в начале века свой авторитет, так возвысится в тридцатые годы. Тогда ведь нашлись тысячи, понимаете, тысячи людей от иерархов церкви до монахов и мирян, принявших смертные муки за веру!» Посетитель с непонятным для него тогда восторгом рассказывал, как долгие годы за тайной могилой архиепископа ухаживали, как могилка потерялась, а потом нашлась. И всё повторял и повторял: «Чудо господне! Воистину чудо господне…»

А вот с ним никакого чуда не будет. Не заслужил. Нет, в самом деле, он давно беспомощен, но до такой степени маразма ещё не доходил. Сидит, кусанный мелкой нечистью, изошёл слезами о своей несчастной судьбе, вот и дорогу перейти боится… Ну, давай, давай, что сидишь, почему не прорываешься?.. Вот только перекушу и буду прорываться. Честное комсомольское! Переживания переживаниями, а брюхо требует своего, законного! Ну да, мозги отдельно, требуха отдельно. Эх, сейчас бы кусок мяса, но есть только ломанное печенье и немного шоколада.

Скудная трапеза несколько отвлекла его, но тут совсем некстати вспомнился Чугреев. Как они там, в закрытом автобусе? Разнесло, наверное, на жаре, только и радости — ничего больше не чувствуют!

Он просидел у дороги около часа, но никаких машин, никаких пеших путников больше не было. Надо идти! Вот только свяжет на груди лямки и пойдёт. И, собравшись с духом и зачем-то пригнувшись, он, наконец, перебежал колею, шедшую из узкого распадка. И припустил вдоль пологих, местами отвесных и причудливо изрезанных склонов, пытаясь нагнать упущенное время. Злость на себя, на обстоятельства здорово подгоняла, и если бы не усталость, не жара, не груз за спиной, он бы отмахал в тот день порядочно. Только физическая слабость всё отчётливей давала о себе знать, и он нес себя уже через силу, когда хребет предательски круто сдал вправо. И теперь не только слева, но и прямо по курсу открылось пространство, широкое и пугающее. Пришлось замереть и вглядеться — никого и ничего, но так голо, что он будет на этой плоской поверхности как муха на стекле. И как не хотелось идти на восток, пришлось завернуть за угол и следовать вдоль горной гряды на юг, и жаться к её изрезанным краям, и повторять все её каменные изгибы. А тут ещё доставало светившее прямо в лицо солнце, оно, даже отвалившее от зенита, гладило раскалённым утюгом и выжимало всю влагу. И пот ручьём струился по лицу, тек по спине, по ногам, и скоро влажная одежда второй шкуркой прилипла к телу. Но он упрямо переставлял гудящие ноги и всё шёл и шёл…

И остановился, когда наткнулся на выросшую перед ним скалу, и обходить её не было сил, и уперся головой в теплый камень, но сколько так простоял: пять, десять минут, не помнил… Но пришлось оторваться от опоры, пора устраиваться на ночлег, вот только для лежбища это место не годилось, надо что-то укромней.

Только укромное надо было ещё найти. Уже потянуло прохладой, уже стал синеть и остывать воздух, а он всё кружил среди камней, и смутные соображения по безопасности всё не давали определиться. Но, когда был готов упасть на ходу, в скалах вдруг обнаружилась впадина, что-то в виде просторного кармана с зелёной лужайкой. Замечательно, здесь он и остановится! И никто его не увидит, даже если вздумает проехать рядом с этими скалами на машине. Теперь только развязать лямки, снять сумку и отдышаться…

Веревочка долго не развязывалась: узел затянулся, что ли? И в нетерпении уже хотел снять сумку через голову, но и это не удалось, видно, слишком туго связался. Пришлось придержать досаду и, не торопясь, раздергивать узелок, и тот скоро поддался, пополз под пальцами. И с облегчением бросив поклажу, он повалился на землю и лежал, укрывшись курткой от звенящей в воздухе мошкары, сходу атаковавшей его, потного и разгорячённого. И дышал открытым ртом, пока что-то не попало на язык, пришлось перевернуться на живот и долго отплёвываться.

А мошкара была безжалостна — куртка прикрыла только руки и грудь — и жалила ноги именно там, где кончались носки, вкруговую. Его так же смешно жалили через дырочки для шнурков в кедах, когда он в первый раз попал в тайгу, и комары там были большие, как звери. Но и эта мелочь достаёт будь здоров! Она, вездесущая, забиралась под куртку, и за какие-то минуты и шея, и руки уже горели огнём. Он уговаривал себя терпеть, не обращать внимания — это ведь такая ерунда в сравнении с тем, что случилось вчера. Только терпения хватило ненадолго и пришлось яростно отмахиваться, и расстегнуть браслет часов — там чесалось особенно немилосердно. И тут же спохватиться и приказать себе: только не чесаться, только не чесаться! В этом дурацком климате от любой царапины, потёртости или такого вот расчёса образуются незаживающие язвочки — забайкалка, какой-то особый вид стафилококка, чёрт бы его побрал!

20

В первые дни в колонии каждый считал своим долгом предупредить об этом, а может, и напугать. При этом демонстрировались части тела, где отметилась эта самая забайкалка, её синие следы были у многих. Одному сидельцу из-за этой болячки ампутировали пальцы на руке. Нет, в жилом секторе колонии было чисто, иногда даже перебарщивали с дезинфекцией и тогда народ задыхался в тех химических миазмах. Только зараза всё равно косила зэков. Косила от скученности, от нехватки витаминов, от пренебрежения к себе…

Только не расчёсывать! У него нет ничего обеззараживающего. Ничего! Он когда-то попросил, и ему на одно из свиданий привезли медицинские бахилы и таблетки гидропирита. В бахилах он ходил в баню, боялся подцепить чесотку, если заведется, то уже не выведешь. Но таблетки держать в тумбочке запретили. В колонии ничего нельзя было держать при себе, ни витаминов, ни лекарств, даже простейших — валидол, анальгин. Всё должно было храниться в санчасти. А обращаться туда следовало только по разрешению начальника отряда. Нет, если зэк захочет отлежаться в больничке, то ему сам чёрт не страшен, он доберётся до больничной койки и через карцер, и через членовредительство.

Но спрашивать у отрядника разрешение выпить витаминку — то ещё удовольствие! Вот в изоляторах по этой части были некоторые послабления, и даже медицинские дни для передачи лекарств. Зато в камеру могли на полчаса втолкнуть туберкулёзника, так, забавы ради или для срочного объявления карантина. Вот из-за такого мнимого карантина ему после суда и не разрешили личное свидание с женой…

А что если помазать укусы дезодорантом? Это что, средство на все случаи жизни? Нет, в самом деле, чем же ещё? И, отложив часы, он тщательно, как это делал во сне, пытаясь освободиться от наручников, стал мазать искусанные места. Потом достал носовой платок в красно-синюю клетку и зачем-то перевязал запястье. И, как ни странно, это утишило-таки зуд. Только мошкара и не думала отступать, она заходила с другой стороны, и уже горело в новом месте. И приходилось вскакивать и остервенело размахивать то курткой, то маленьким полотенцем…

Нет, нет, так не пойдёт! Раз он не может выиграть в борьбе с природным явлением, то… То надо терпеть! Терпеть! И, бросив изображать ветряную мельницу, расчистил траву от мелких камешков, сухих веток, жаль, в округе нет хвойных деревьев, придётся стелить оставшиеся тряпки, а под голову свернуть сумку. Вот только надо упорядочить мелочь: флакон дезодоранта, мыльницу, бритву, футляр для очков, ещё один футляр с зубной щёткой и телефон… Телефон! Когда-то в этой штуке вмещался весь мир, он был у него в кармане и он, как пультом, управлял тысячами людей. Ему не надо было даже нажимать кнопки, этот чёртов коммуникатор звонил сам, не переставая, и замолчал в одночасье…

А в заключении редкие разрешённые звонки приходилось делать при свидетелях. А как же! Зэк не мог перебрать и секунды в разговоре. Нет, у ребят в колонии были телефоны, и при обысках они прятали аппараты в разнообразные места, а бывало, что и в глубины своего тела. Одного такого рискового лагерные контролёры, матерясь, заставили вытащить из себя мобильник, а потом изувечили: отбили и гениталии, и почки, а в место захоронки собирались загнать бутылку. Парень тогда откупился, а то бы так побитого и бросили в карцер. Но что для заключённого карцер и побои, когда в любое время можно связаться с волей! Однажды и ему кто-то предложил: «Да что вы переживаете, у меня трубка есть, звоните, куда надо. Нет? Что, брезгуете? Так я мобилу не туда прячу. У меня другое место есть…»

Он так и не понял тогда, провоцировал ли его парень или всё было от чистого сердца. Но и от чистого он бы не принял! Лишний карцер ему был ни к чему. Хотя в карцере было хорошо, как может быть хорошо такому индивидуалисту, как он. И одиночная камера для него не наказание — благо. Был бы только минимум: форточка, лампа и книги! Но это по зоновским меркам недопустимая блажь.

Когда подобие постели было готово, пришлось сооружать защиту и от кровожадных тварей, и от холода. Холод! Он, фиолетовый и резкий, уже спустился сверху, завис над головой и только ждал момента ужалить. Попробуем отбиться! На джинсы чуть выше колен надо натянуть спортивные брюки, лишнее подвернуть — вот ноги и спрятаны, теперь пусть попробуют достать! На свитер надеть куртку, голову обмотать футболкой, снаружи оставить только очки. А если на руки натянуть носки и засунуть их в карман, то будет и вовсе хорошо.

Будет просто замечательно, если он продержится ночь. Осталось только лечь на жесткую землю и от усталости провалиться в сон. Но валиться было некуда — сон пропал. Ну, и ладно, а то приснится чёрт знает что. Нет, в самом деле, что за видение ему было прошлой ночью? И подсознание, надо же, какой режиссёр! Но зачем ему показали ребёнка-калеку? — гадал он.

И, перевернувшись на спину, открыл глаза. Над головой не было ничего лишнего, только луна и звёзды. Он и не помнит, когда в последний раз вот так смотрел на ночное небо, отсюда, с земли, оно казалось таким далеким — не допрыгнешь, не доскачешь, не докричишься. Он начал, было, пересчитывать рассыпанные бисером звёздочки, но быстро бросил, собрался подбодрить себя стихами, но всё как отрезало.

Да и много ли он знает наизусть? Какие-то строфы, вбитые школой, что-то из Высоцкого, несколько гариков — их так было удобно при случае ввернуть и снять напряжение в трудном разговоре. Не знает он и молитв. И за это незнание когда-то было неловко перед священником. Он попросил о встрече с батюшкой в первые дни в колонии. Хотел исповедоваться? Нет, хотя у него, как у каждого, почти у каждого, были грехи. Но тогда он был в таком смятении… Тюрьма, суд, карантин в колонии, и вот он в бараке, его теперь стыдливо называют сектором. Но, как ни называй пространство на пятьдесят-восемьдесят коек, где проход меньше метра — это всё равно барак и ничего больше. На первой же перекличке, когда стоял в тесном тёмно-синем ряду неприкаянных, он и понял всю степень своего одиночества. Наверное, и тот самый первый, кто сформулировал заповедь зоны: умри ты сегодня, а я — завтра, был таким же одиноким, впрочем, как и все в том сумеречном мире. В это ряду он и почувствовал страх перед тем, что ему предстоит: годы и годы жизни на дне…

И не зоны он боялся — самого себя. Боялся сломаться, рухнуть на колени, запросить пощады. Потому-то остро захотелось утешения от человека внешнего, непричастного. Ведь колонии даже с адвокатами он мог говорить только через решётку и под наблюдением. А священнику разрешали поговорить с глазу на глаз… Да хотелось утешения, но, признаться, был и другой мотив. Как-то совсем далекий от религии приятель, построив дом, решил освятить и дом, и сад, и пруд, и лебедей в пруду. Это показалось забавным, и он переспросил: «И лебедей? Но зачем тебе это?» Приятель насмешку не принял и ответил серьёзно: «При моей фамилии у соседей могут появиться вопросы. Зато теперь они будут знать, каких культурных традиций я придерживаюсь». Он что, тоже хотел оградить себя от темы еврейства? Да, было и это.

А священник тогда спросил, знает ли он молитвы, и он признался: нет, ни одной. «Это ничего, ничего. Начните с самой короткой: „Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, будь милостив к нам“. Повторяйте её, она дойдёт, она поможет, обязательно поможет…» И он повторял. Повторял! Но каждый раз это было мучительно неловко, и самому себе казалось неискренним. Было в этом обращении к богу что-то корыстное: вот только сейчас, когда петух клюнул в темечко, тут и понадобилась духовная поддержка. Но только ни утешения, ни благости не получилось, вскоре священника лишили сана, лишили из-за сочувствия к нему, заключённому. И где был боженька, когда совершенно постороннего человека закладывали в чёртову мясорубку? Святый Боже, будь милостив к нам…

Какая милость! Прошло больше суток с тех пор, как неизвестные бросили его рядом с погибшими Чутреевым и этим вторым… Фоминым. Что они с ними сделали? Ведь никаких следов насилия, не было ни капли крови. Их что, душили? Отравили? И вот теперь никак не получалось вспомнить что-нибудь значительное о Чугрееве. Тот в обращении с ним так и не нашёл верного тона: то говорил свысока, то заискивал. Однажды Чугреев подошёл к нему и зачем-то ухватил за руку, и не успел он отшатнуться, как тут же мелькнула вспышка фотоаппарата. Это ещё один безликий офицер, а они все там на одно лицо, бывший тогда в кабинете, снял их рядом. Наверное, на снимке так и получилось: начальник оперативной части, тогда ещё майор Чугреев тянет заключённого за рукав, а тот упирается, боится чего-то там… Господи, какая всё ерунда!

21

Ерундой были и все те ужесточения режима, которыми досаждал начальник абвера, как называли оперчасть зэки. Канарис из Чугреева был никакой, на многоходовую комбинацию способен не был, доставал мелкими уколами. И, возможно, это шло не от чугреевской злой натуры — всё по чужому приказу. Сказал же как-то хозяин колонии Навроцкий: «Вы на нас зла не держите, не мы вас сажали, мы только охраняем». Вот и доохранялись! Болваны!

Нет, нет, он должен признать, стерегли его рьяно! Те, кто засадил его в клетку, не хотели ничего непредвиденного, нежелательного, несанкционированного. Потому и держали под неусыпным наблюдением то личного охранника, то камер слежения. И, может статься, правитель пробавлялся картинками его подневольной жизни, разглядывая под микроскопом: ну, что? ещё не спекся? И когда придёт время, когда поймут, что от него не осталось ничего, кроме оболочки, тогда короткий палец и нажмёт кнопку. Сам нажмёт. Никому не доверит. Вот и нажал, и послал людей в эти степи. Что, агентов власти для внесудебных расправ? Такие группы, ему рассказывали, действовали на Кавказе. Почему только на Кавказе, разве мало было странных убийств в Москве? Тогда почему не убили? Но сколько раз не задавай себе этот вопрос, ответа он не знает…

Только и остается, что ждать дрёмы как избавления от неотступных мыслей, от бесконечного, сводившего с ума зззззууууу… Он и ждал, и всё крутился на холодной земле, теряя остатки дневного тепла. Но в воздухе висела такая безнадежность, что, казалось, именно поэтому воздух сгустился и стало таким холодным, что заходилось сердце и немело тело. А тут ещё стало нестерпимо чесаться у правого глаза. Пришлось сорвать очки и ошупать взбухший бугорок. Эх, сейчас бы самый дешёвый одеколон, дешёвый даже лучше. Но любая жидкость, где была хоть капля спирта, в колонии запрещена, а потому у зэка по определению не могло быть не то что «Аква ди Парма», но простого «Тройного» одеколона.

И на кого досадовать больше: на холод, на мошкару, на обстоятельства? Устав ворочаться, он притих, а потом замер, прислушиваясь: нервничал не только он, беспокоились и другие. Рядом кто-то тяжело и тоскливо вздыхал, что-то беспрерывно шуршало и потрескивало. Теперь он только и будет делать, что прислушиваться, присматриваться и вздрагивать. Вздрагивать! И как пружиной подбросило: а вдруг змея? Была у него в детстве одна история.

В пионерском лагере они тогда жили в деревянном финском домике: на втором этаже были комнаты девчонок, на первом этаже с верандой обитали мальчишки. И между ними шла война за койку на веранде, там стояло всего четыре. Пионеры с детства учатся занимать лучшие места, он тоже старался. И попал-таки на веранду. Но однажды ночью, когда все уже засыпали после гогота, анекдотов и разных историй, выдуманных или вычитанных, он почувствовал, как под одеялом по его ноге что-то ползет, ещё не понимая, что делает, он сдавил рукой это что-то и закричал. Он до сих пор помнит этот свой крик, отчаянный и брезгливый. Все разом вскочили с коек, а он продолжал сжимать руками нечто мокрое, склизкое, отвратительное. Когда включили свет, оказалось, в руке была раздавленная голова змеи. Нет, это поначалу показалось, что змея, на самом деле это был безобидный ужик.

Но руку тогда долго не могли разжать, а когда разжали, его вырвало прямо на ступеньках веранды. И потом пришлось долго и с отвращением мыть руки, но, и напичканный лекарством, всё равно не мог заснуть на кушетке в медпункте. На следующий день его забрал отец, и в лагерь он больше не ездил. И не только из-за той истории, нет, не только. Лагерная жизнь по команде не нравились ему уже тогда.

Вот и теперь он не может лежать, и не из-за офидиофобии, нет, от холода. Пришлось сесть на корточки и обхватить себя руками, может, так удастся согреться. И ничего в те минуты не хотелось, только теплой и чистой постели. Да просто тепла, без постели, без простыней и одеяла! В детстве, когда он болел, мать накрывала его свой шубой, тяжёлой, вытершейся и пахнущей зверем, а он капризничал, сбрасывал её, и она снова и снова накрывала, подтыкала её со всех сторон.

Кто бы теперь прикрыл его шубой! И чем больше он старался разогреть себя умозрительным теплом: огонь в камине, горячий песок у моря, мохеровый плед, который они с Линой привезли из Финляндии, тем холоднее становилось его телу, а спину всё больше и больше сводило судорогой. Господи, какой плед, какой камин, сейчас бы он не отказался от раскалённых солнцем камней, от густой жары, что так донимала его днём. И жара представлялась уже благом, и он готов был исходить потом, но только не мерзнуть!

Когда же, чёрт возьми, закончится эта ночь? Никогда не кончится: И до рассвета и тепла ещё тысячелетье… Откуда это? Не помнит. Но вот зацепилось в мозгу, осталось и выплыло. Сколько всего он пропустил в молодые годы, всё оставлял на потом. У него нет сколько-нибудь систематических знаний ни в литературе, ни в музыке, разве что в истории… А из штудирования философских книг, получилась только длинная лента из обязательных имен — Гуссерль-Деррида-Сантаяна-Хайдеггер и прочая, прочая… Из всех этих достойных людей всего симпатичнее был Деррида. Философ-правозащитник — это казалось когда-то оксюмороном, вот и хотелось понять, могут ли философская отстранённость и гражданская включённость существовать вместе. Их познакомили в одну из его бесчисленных поездок в Париж, но поговорить так и не удалось, и уже не удастся. Деррида умер через год после его ареста. За эти годы столько людей умерло, все умерли, он сам почти труп. И точно умрёт, если не будет шевелиться.

И, с трудом разогнувшись, поднялся и, засунув руки под мышки, потоптался на месте, потом стал ходить туда-сюда по поляне: пять шагов в одну сторону, пять — в другую. И на одном из поворотов поймал себя на мысли: как в камере! Он настолько привык к ограниченному пространству, что и здесь, на вольном просторе, без понуканий и угроз продолжает вести себя как подневольный человек. Остается только завести руки за спину… Да в темноте особо не разгонишься, но прибавить несколько шагов можно? И прибавил, и ходил от одного камня до другого, останавливаться было никак нельзя…

И постепенно внутри что-то ожило, и застывшая кровь побежала во все концы помертвелого тела. Боясь растерять это робкое тепло, он стал прыгать, для чего-то считая прыжки, и вдруг, сбившись со счёта, остановился. И представил себе, кем он, вот такой, с тряпкой на голове, выглядит со стороны. Пленным немцем, кем же ещё! Вот бы потешился народ, если бы здесь была камера слежения! И только тут до него дошло: нет здесь всевидящего ока. Нет! — орал он кому-то в небо. Нет! Нет ни решёток, ни назойливых сокамерников, ни надсмотрщиков — ничего и никого!

Нет больше прибора над головой, следившего, как ест, спит, чешется, сидит на горшке! Где хранятся эти гигабайты, а, может, терабайты информации? Когда-нибудь они, на потеху публике, обязательно появятся на всеобщее обозрение. Как появились, он знает, сотни снимков. Ведь его, как редкую зверушку, тайно или открыто снимали в Матросской Тишине: через кормушку, через приоткрытую дверь комнаты адвокатов, в душе, в прогулочной камере. Снимали по дороге в суд, снимали в клетке. Снимали, когда везли в Читу, снимали в тамошнем централе, снимали в колонии. Снимали, снимали, снимали!

Он уже столько лет выставлен на позорище, а потому, по определению, не мог быть человеком. Не мог вольно рыгнуть, высморкаться, пукнуть, всласть зевнуть, как всякий вольный человек. И дело не в том, что он должен был следить за каждым своим словом и жестом, но и не давать взбрыкнуть организму. А жизнь организма, он убедился, в ненормальных условиях трудно поддаётся контролю. Простая икота в том же суде или на допросе у прокурора выглядит не то что неприличной, но смешной. Что уж говорить о других неожиданностях? Как-то на допросе у него прихватило живот, и он, сдерживая позывы, весь покрылся потом, от напряжения звенело в ушах. Он так сжимал кулаки, так сильно вдавливал ногти в ладони, что на них ещё долго оставались следы борьбы с собственным организмом.

22

Нет, он всегда следил за собой, следил за тем, как выглядит. Не только за тем, как он выглядел внешне — это само собой, а за тем, что и как он говорит. Ему особо не надо было напрягаться. Сдержанным он, пожалуй, родился. Но теперь и самому не верится, что в сорок лет он мог хохотать во весь рот, с азартом гонять мяч, взгромоздиться на детский трехколесный велосипед. Но и в юности и позже было важным хотя бы в малом, но не показаться смешным или жалким, в его понимании смешным он никогда не был, а униженным почувствовал себя не в момент ареста, не на суде за решёткой, за стеклом, а уже в колонии. И не тогда, когда принял ложное доброжелательство молодого зэка за чистую монету. Парень представлялся таким искренним, только оказался мелким провокатором. Что ж, там это обычное дело!

Но откликался он на разговоры вовсе не из интереса — из чистого прагматизма: пытался понять механику подневольной жизни. Да, с ним, первоходом, провели разъяснительную беседу, но в скрытой жизни зоны было столько подводных камней! Как оказалось, он не знал тогда одну из жизненных максим: в аду поводырей не бывает!

Унизительнее всего была процедура личного досмотра, когда тебя, голого, вежливо просят или грубо приказывают повернуться спиной и несколько раз присесть, а потом наклонится. И тюремщик смотрит: не заныкано ли что-нибудь в очко — на их языке именно так и определяется смысл этой процедуры. Но такие досмотры проходят все заключённые, и многие находят в этом некую символику: это они, зэки, показывая зад, таким древним способом унижают всю исправительную систему. Когда-то такое обнажение практиковалось как демонстрация презрения. Хотите смотреть — вот вам!

Такими же были и осмотры врача — это когда заключённого рассматривают через решётку. Для него делали исключение и осматривали не только глазами, но руками. Но лучше бы через решётку! У врачей, особенно у женщин, в глазах сквозил особый интерес — холодное любопытство патологоанатома, вот как у той спортсменки…

Но унизила ещё в первый заезд в колонию сущая ерунда. Он тогда попросил переключить телевизор на новости. Ответом ему был откровенный гогот, и чей-то высокий голос с издевкой пояснил: «Э, богодул! Самая большая новость — ты наконец-то здесь. Давно ждем. А то всё мы да мы, теперь и ты посиди». И все сорок-пятьдесят человек повернулись в его сторону: ну, как отбрил?

Это потом он узнал, что богодулами в колонии называют пожилых заключённых, и им, двадцатилетним, он и в самом деле годился в отцы. Но вот переключить телевизор на пять минут для папаши они тогда не захотели. А он, информационно зависимый, почти месяц — из-за этапа, карантина — не знал, что там и как в большом мире. Да, колония — это не московский изолятор, где он мог смотреть «Евроньюс» и читать не только свежие газеты, но распечатки из интернета. Адвокаты баловали…

Что же касается жалости, то на третьем году заключения он вычитал её в глазах пожилого умного адвоката. Тот безошибочно понял, что с ним начинают делать годы заточения. И как он ни старался изображать бодрость, только со стороны и, в самом деле, виднее. В глазах матери только и было, что непреходящую жалость. И чувства её шли не от острого ума, как у адвоката, от сострадания. Она старалась не выказывать своих чувств, но на свиданиях они прорывались слезами в голосе, в жестах, когда она истово крестила его на прощание. В глаза жены он старался не всматриваться, боялся прочесть там разочарование, упрёк, обвинение. И она имела на это право.

Но сам себя он почувствовал жалким именно сейчас, в этой ночной забайкальской пустыне. Вольно ему было на людях изображать стоика, наедине с собой это плохо получается. Обмотанный тряпками, нелепо прыгающий, судорожно пытающийся спасти свою жизнь, он был раздавлен осознанием своей малости. И на миг, только на миг, но пожалел, что не в колонии, что рядом с ним на шконках не храпящие, стонущие, скрипящие зубами солагерники, а непостижимая, равнодушная вселенская тишина.

Попытку контрабанды из Китая в Россию крупной партии тюнеров к спутниковым телевизионным антеннам пресекли сегодня пограничники Забайкалья. Почти 200 штук электронных устройств обнаружено в ходе погранично-таможенного досмотра в тайнике микроавтобуса, въезжавшего в Россию через международный автомобильный пункт пропуска «Забайкальск». Его водитель, гражданин Китая, не смог предъявить на тюнеры таможенных документов.

Общая стоимость контрабанды по рыночным ценам составляет 300 тысяч рублей. Отметим, из-за рельефа местности в селах региона зачастую ограничен обычный приём большинства российских каналов, поэтому жителям сел приходится пользоваться спутниковым антеннами.

А когда скакал этой ночью, казалось, тьма не отступит и солнце никогда не взойдёт, а светило, как ни в чём не бывало, выглянуло, выплыло, взошло. Вокруг ещё сонно, не слышно ни шороха, ни треска, ни писка, не слышно и птиц — конец лета! И мошка на время угомонилась, может, и эти божьи твари в кои веки да спят. Утренний воздух ещё не прогрелся, но был уже не таким пронизывающим, как ночью. Вот только отчего-то трава поседела, иней покрывал всё пространство вокруг, кроме пятачка, примятого им за несколько беспокойных часов. Выходит, ночью были заморозки? То-то он с таким трудом выжимал из себя тепло, и эта борьба отняла последние силы. Теперь не хочется никуда идти — ни сдаваться, ни спасаться. Он хочет есть, пить, но больше всего — спать! Хочет просто отключить сознание, впасть в сон как избавление. В первые дни после ареста в камере его никто не тревожил, на допрос вызвали только на третий или четвёртый день, и все эти дни он пытался заспать случившееся. Но когда открывал глаза, понимал: арест — не сон, и его, как наваждение, не вытряхнешь из башки.

Вот и сейчас, как кровь сквозь повязку, проступает осознание катастрофы: побег неразумен, губителен, на уровне животного инстинкта. Но так ли должен поступать разумный человек, ответственный перед близкими? Он не подумал о родителях, не подумал о Лине… Он не вспоминал о ней сутки, целые сутки, так был зациклен на себе. И что делать? На повязку в крови накрутить ещё одну, посвежее? Не поможет! Господи, что им предстоит пережить, когда объявят, что он не просто исчез, а удрал с места преступления. И в колонии перевернут всё верх дном, будут допрашивать десятки людей в Красноозёрске, допрашивать Антона там, в Москве, всем ужесточат режим, так, ни за что, просто будет повод.

А ужесточение совсем простая процедура — это садистски точное соблюдение правил содержания заключённых! Такие правила невозможно соблюдать каждодневно, ведь тогда напрягаться придётся и надсмотрщикам, вот и отпускаются вожжи. Ненадолго. А потом, рассвирепев по самому мелкому поводу, закручивали гайки. А если это побег… Побег — самое непростительное оскорбление для вертухаев и они будут землю рыть, а достанут беглеца. У них и служба специальная по розыску есть… И чёрт с ними, пусть ищут!

Но что, если автобус ещё не натпли? Нет, нет, такого не может быть! Там сейчас всё оцеплено и прочёсывается каждый куст, каждая ямка, каждая трещина в скалах. Но почему тогда здесь так тихо, так неправдоподобно тихо? Они ведь знают: зэк не мог далеко уйти! Наверное, поэтому особо и не напрягаются: никуда, мол, беглец не денется, сам выйдет к кордону. Что, хотят позабавиться и погонять его, как зайца? Ну, геокешинг у них такой или как там эти игры на местности называются? А когда надоест, спустятся с неба, подъедут на машине. Так стоит ли длить агонию? Ему точно не вырваться из круга, не уйти за флажки! И розыскники, выстроившись цепью, уже идут по его следу, только первыми его найдут собаки.

И услужливое воображение тотчас нарисовало и оскаленные морды, и клыки, и пену с языков… Они, надсадно рвущиеся с поводков, и настигнут его, и прижмут к земле, и по команде начнут рвать на куски. А потом скажут: так и было, такого, мол, нашли… И эта живая, в звуках и красках, картинка была такой яркой, что он зажмурился. Это вышло неосознанно, как у ребёнка, который, закрыв глаза, думает, что его никто не видит… Стоп! Куда тебя несет? Если так боишься, то поворачивай, пока не поздно, назад. В том-то и дело, что поздно! Точка возврата уже пройдена. И беги, кролик, беги! Да, ничего другого не остаётся. И пусть у него есть один шанс из тысячи. Используй его или хотя бы попытайся!

Только на что он надеется? На пожизненный срок? Размечтался! Высшей мерой будет не это, а расстрел! Да, расстрел! Для такого случая и смертную казнь восстановят, и по совокупности, по совокупности и приговорят. И, можешь не сомневаться: все поверят, что это он убил конвоиров, поверят даже те, кто сочувствовал. Но чьё извращённое сознание выбрало такой способ? Нет, он не в силах понять: зачем, почему, для чего? А если бы понял, стало легче? Не стало и не станет уже никогда. Но он должен выбраться, добраться! Своими ногами должен прийти в прокуратуру, и хорошо бы на другой территории, и должен сам рассказать, как всё было…

Расскажешь, расскажешь когда-нибудь! Только почему его сейчас так знобит? Придётся заново утепляться, а то когда там ещё солнце раскалится и разогреет воздух. Сейчас бы чая! Ничего больше не надо, только кружку крепкого, сладкого чая. У него нет никакой еды, только крошки от печенья. Остатки шоколада он, не сдержавшись, съел ещё ночью и только теперь понял, сколь опрометчиво это было. Мог бы и потерпеть! Мог бы, но утром эти советы уже ни к чему…

Сухие крошки тут же вызвали икоту, пришлось задерживать дыхание и он задерживал так и эдак — ничего не помогало, усмирила её только порядочная порция воды. Самое время попробовать обильную росу, а то божественный нектар скоро исчезнет без пользы, решил беглец. И стал собирать крупные, прозрачные капли с рыжей травы и всё удивлялся, что не может набрать полные пригоршни воды. И не столько умывается, сколько размазывает грязь по лицу, вот и на носовом платке остаются следы, но и такая водная процедура немного взбодрила. Всё! Пора идти.

Сколько же там у нас натикало, поднял он руку к глазам: на запястье ничего не было. И пришлось вспомнить, как снял часы, когда стало жечь под браслетом, но куда положил — нет, не помнит. В сумку? Но в сумке часов не было. Тогда он обошёл травяной пятачок, обшарил камни, но хронометр как сквозь землю провалился. И плевать! Я выбросил компас, растоптал в пыль часы… Туман над Янцзы, туман над Янцзы… Он ведь и в самом деле мог ненароком растоптать часы… Бог с ними! Он бы сейчас, не глядя, обменял часики на воду и шоколад.

Может, и паспорт оставить здесь, завалить камнем, засыпать землей? И стать, как говорят зэки, безглазым. А при задержании пусть попробуют доказать, что он — это он. На этот случай он назовётся первым попавшимся именем, и пока будут устанавливать его личность, поместят в спецприёмник или ИВС, а оттуда и сбежать можно! Ну, ну! Смотри, как понравилось! Нет, уничтожать паспорт он не будет. С документом он хоть и беглый, но человек, а не загнанный зверь… Тише, тише! Зачем столько высокопарности, тут же хмыкнул тот насмешливый, что ещё жил в нем.

Сумку он собирал тщательно, аккуратно укладывая слой за слоем спортивные брюки, футболки, рубашки, куртку, шлёпанцы, туалетные мелочи, маленькое, теперь грязное полотенце засунул в большой карман сбоку. И как бы ни было тошно, но придётся тащить вещи и дальше. Без этих тряпочек он сегодня ночью пропал бы, обязательно пропал. И, закинув её на спину, тщательно связал лямки на груди веревочкой. И ещё попрыгал и выровнял поклажу за спиной, и от этих мирных движений заядлого туриста что-то там кольнуло, напомнило: оказывается, и беглецы делают так.

И не успел он пройти и сотню метров, как его настороженное ухо уловило в небе какой-то гул, и, ещё не видя, что там летит, понял: это по его душу! «Вот, что я говорил! Ты не спрятался, и сам виноват!» — сообщил он себе. Но в следующую секунду его какой-то силой отнесло на десять метров вперед. Он сам не ожидал той прыти, с какой ринулся под сень ближнего дерева у самой сопки, рядом был ещё высокий такой и замечательный куст. И, втиснувшись между деревом и кустом, замер, напряжено ожидая, что там покажется из-за хребта. Думаешь, это будут геликоптеры CNN? Это ведь они предпочитают снимать всё сверху: и разгул стихии, и политические заварушки, и похороны знаменитостей. Ну, похороны не похороны, а запечатлеть захват государственного преступника сиэнэновцы не отказались бы…

Но из-за хребта вылетел обычный Ми-8, он на малой скорости описал круг, не то просто сканируя местность, не то готовясь к посадке. И беглец вдруг ясно приставил себе внутренности машины, сам не раз летал на таких. Представил поисковую команду, что с двух сторон осматривает метр за метром лежащую внизу землю… Чёрт! Оттуда, сверху, хорошо видны оставленные им следы — вытоптанная за ночь трава. Наверняка, там какие-то приборы, они считывают и слабые сигналы. Ведь где-то в траве электронные часы! А что если тепловизор? Он улавливает флюиды человеческого тела даже в укрытии: в блиндаже, в подвале… И, обхватив колени, он замер, даже, кажется, перестал дышать.

24

Если бы можно было превратиться в камень, в дерево, в эту сухую землю! Как там: тише воды, ниже травы? Нет, неправильно. Вот тише травы и ниже воды попробуй-ка! Господи, надо же, какие смысловые изыски лезут в несчастную голову, когда над ней нависла/зависла всевидящая птица, а внутри железной птицы охотники за этой головой. Им и спускаться не надо, прямо с неба и откроют прицельный огонь, вот расстрельная стенка за спиной. И ни расщелины, ни провала рядом, и некуда бежать, некуда спрятаться. Но, когда, не выдержав напряжения, он готов был вскочить на ноги, ринуться из укрытия и закричать: «Вот он я!», вертолёт, развернувшись, стал стремительно удаляться на север.

А он так и сидел, сжавшись пружиной, пока вдали не затих гул и не наступила свистящая тишина. Стало так тихо, что собственное хриплое дыхание и ток крови в висках казались шумом работающего механизма. Но что, если вертолёт был простым разведчиком, и скоро коршунами налетят другие птицы? Сейчас он бы дорого дал, чтобы узнать, как там оценили результаты разведки, но пока мог оценить только степень собственного напряга. Мозг уже дал отбой, а тело будто не слышит и не хочет подниматься с земли. Нет, нет, какого-то особого страха не было. Ну, похолодели руки, бухает сердце, но это трепет в пределах человеческой нормы. А он знает, как бывает, когда человека охватывает настоящий страх, сам видел.

Он тогда летел в рейсовом самолёте и, как обычно, изучал какие-то бумаги, делал пометки и не обратил внимания, что с самолётом что-то неладно. Его только раздражало и отвлекало поведение соседа. Молодой парень, собственно, каким в ту пору был он сам, беспокойно крутился в кресле, то и дело толкал его в бок, а потом вдруг вцепился в руку: «Можно, я за тебя подержусь!» И стал сбивчиво объяснять: мол, боится летать, раньше попадал в аварию, и вот теперь самолёт всё заходит и заходит на посадку. Понимаешь, шептал парень, самолёт не может сесть, я это чувствую, чувствую. И будто клещами всё жал и жал руку. А он в ту пору летал беспрерывно и воспринимал самолёт как такси, и страх парня вызвал насмешку. Тогда он ничего не боялся, просто на это не было времени, все мысли занимали грандиозные планы. И он уже, было, приготовился отпустить шутку посолонее, но что-то остановило. Остановил запах, резкий, необычный. Вцепившийся в него человек сидел, закрыв глаза, а его серое становившееся лицо на глазах покрывалось стеклянными капельками пота…

И он крикнул парню: «Что, сердце?», тот не ответил, лишь качнул головой. Посадка прошла благополучно, вот только пришлось самому разжимать цепкие пальцы человека. Позже в машине он, посмеиваясь, рассказал об этом забавном эпизоде встречавшим в аэропорту коллегам. Его с таким же смешком спросили: чем, чем несло от парнишки? И он зачем-то стал уверять: нет, нет, вы не поняли! Он точно знал: парень исходил не чем иным, как благородным авиационным страхом. И долго потом помнил тот острый, влажный запах чужого смертного ужаса.

А что, если бы вертушка приземлилась? Что, что! Пришлось бы выйти навстречу и поздороваться. Ну, ну! Это он сейчас хорохорится, но как там выглядело бы в действительности, кто знает. Может, из этих кустов его пришлось бы выдирать по частям! Да нет, он смог бы держать себя в руках, как держал до сих пор. За время отсидки он считанные разы позволил себе выплеснуть эмоции вовне. В тот день, когда узнал, что компанию, его компанию разорвали на куски. Потом сосед по камере рассказывал, как он метался, как ругался, но он сам этого не помнит. Это то, что видели другие, но сам-то он знает, что терял самообладание не раз и не два. И внимательный взгляд мог разглядеть это в его текстах. Он никогда столько не писал, как в неволе, и сам не знает, что за зуд его одолевал. Нет, отчего же, знает! Не хотелось погружения в тюремный быт, когда только и остается, что следить за регулярной, бесперебойной жизнью организма, не хотел входить в отношения с сокамерниками, не хотел погрязать в мелочах необязательных отношений. И всё искал приемлемую форму подневольной жизни, и такая была: смирение. Смирения не было. И самообладания осталось только на самом донышке.

Но вертолёт не сел, и демонстрировать свою замечательную выдержку некому. И нужно встать и пройти ещё хоть сколько-то километров. Давай, давай, шевелись! Но поднялся с таким трудом, будто вытащил себя за волосы из трясины. И долго топтался на месте, всё оглядывал белёсое небо, всё вслушивался, не появится ли оттуда, с вышины, летучая угроза. Небо было пустым, далеким, надменным. Делать нечего, придётся идти. Только скоро обнаружилось досадное обстоятельство: двигаясь вслед за хребтом, он и не заметил, как скалы подступили с двух сторон. А там, вдалеке, виднелась и третья стена! И если он пойдёт дальше, то скоро окажется в каменном мешке. Хребет втянет его в свою утробу и проглотит без всякого труда. Возвратиться назад — это потерять время! Он и так отошёл от… от того места совсем ничего, может, километров десять-пятнадцать. Но и втянуться в пасть этого чудовища-хребта нельзя. А вдруг это ловушка и никакого выхода — ни расщелины, ни распадка там нет. Нет, придётся вернуться! И вернулся.

И когда обогнул небольшой каменный отрог, всё повторилось, и снова открылась вся ширь даурской степи, и, оказалось, пространство было не таким диким, как это представлялось раньше. Вот, поднимая завесу пыли, проехала одна машина, потом другая и ещё, кажется, мотоцикл. Чёрт, и здесь дорога! Ничего, ничего, он уже научился пересекать эти пыльные колеи как контрольно-следовые полосы. И, приняв все меры предосторожности, перескочил зайцем и оглянулся: видны ли следы кроссовок? И остался доволен: хоть и не коровьи копыта, а вполне загадочно.

Только на сегодня хватит сюрпризов! Надо перевалить эту горку, а там за хребтом ни автобуса с трупами, ни поисковых команд. Пока они не сообразили, куда это беглец девался, он заберётся наверх, потом спустится вниз — и все дела! Да и загореть надо, а то у него, если и появился загар, то цыганский, пыль уже въелась в кожу. И потом там, наверху, наверняка нет мошки. Кстати, его сегодня ещё не кусали — эту нечисть хоть заморозки остановили, но что остановит таких же ненасытных, но двуногих? Да-да, нужно подняться ещё раз! Надо ещё раз осмотреться и понять, что там впереди… Он всё приводил и приводил какие-то нелепые доводы, убеждая себя: по ту сторону скал — безопаснее.

И долго ли, коротко ли, но подходящее место для подъёма нашлось. Склон, правда, был крутоват, и пришлось сотню метров подниматься чуть ли не на четвереньках, и он быстро взмок под свитером, только снять одежду было большой морокой, надо было развязывать чёртову веревочку. Нет, нет, он взберётся и там, наверху, всё снимет. И упрямо карабкался всё дальше по склону, но было так тяжело, так смертельно тяжело, вот уж по-истине: Горе стало! Горы высокие, дебри непроходимые; утес каменной яко стена стоит… Кто стенал такими словами? Не помнит, совершенно не помнит, башка теперь, как решето: информация оседает обрывками.

Но зачем ему память? Сейчас бы альпинистские ботинки или хотя бы треккинговую палку! Их, легкие и прочные, Fizan делает из алюминиевых сплавов. Только век ему не видеть изделий итальянских мастеров, а потому нельзя ныть, надо найти палку здесь! И он обязательно найдёт и доберётся до вершины! Так или почти так, выбиваясь из сил, подбадривал он себя. И, добравшись до зарослей, долго не мог выбрать подходящее дерево. И ходил, соскальзывая и чертыхаясь, от одного к другому без всякой пользы, пока не увидел стоявшее на отшибе большое и ветвистое, как баобаб. Дерево давно высохло, и ствол без коры отливал серым шелком, а голые ветви, как обнажённые руки, были безжизненны и беззащитны. Но беглецу-то ещё хотелось жить, и он стал прыгать, чтоб достать хоть одну серебристую ветку. После нескольких попыток удалось уцепиться за нижнюю, и она рухнула на землю под его тяжестью. Полежав в обнимку с добычей и кое-как обломав сухие отростки, он пошёл дальше вверх по склону, опираясь теперь на сучковатую крепкую палку.

25

Только всё равно приходилось останавливаться всё чаще и чаще. Он и останавливался и, наклонившись, стоял так, тяжело дыша. Такие длительные и томительные подъёмы в этих местах называют тянигусом, вспомнил он: нашёл в библиотеке потрёпанную книжку. Мог бы читать и внимательнее, запоминать лучше, попенял себе беглец. Да кто же знал, что ему понадобятся подробности забайкальской топографии/географии! Он с юности забил башку всяческой информацией, теперь бы просто жить. Но это такое же невозможное состояние, как и подняться на эту чёртову вершину. Сердце не справлялось с нагрузкой, подгибались ноги, и в глазах красный туман — сможет ли он забраться наверх? Здесь ведь нет и километра! Так, может, не стоит строить из себя альпиниста и остановиться?

И остановился, когда тело уже тряслось от напряжения, а сердце готово было выскочить из груди и упасть сизым дрожащим комком под ноги. И до самого верха оставалось всего-то метров десять, но там, наверху, голо, а здесь деревья, кусты, трава и есть укрытие — большой округлый камень. Там, в тени он хоть на время скроется от жгучего, как доменная печь, солнца. А над камнем ещё какое-то дерево наклонилось, и за этими жёлтыми листьями, за этим серым камнем никто сверху его не увидит. Задыхаясь и обливаясь клейким потом, он был готов заплакать от бессилия, от сознания того, что вряд ли преодолеет сегодня какое-нибудь значительное расстояние…

И, только утихомирив сердцебиение, стал развязывать веревочку на груди и снова долго возился с узлом: чёрт возьми, как надоело! Сбросив поклажу, стянул и мокрый свитер, сбросил кроссовки. Ноги здорово натёрли мелкие камешки, пришлось снять и носки. Хотелось пить и есть, есть и пить. О еде забудь! Забудь о воде! Что оставалась на дне бутылочки — это на крайний случай, совсем на крайний. И нечего так распускаться! «Так вам и надо, — пенял беглец отдельным своим органам, что отказывались подчиняться и капризничали, требуя горючего. — Мозгу тоже хочется сладкого, но он же не ведет себя так разнузданно, как брюхо, как ноги, как руки. Перебьётесь!»

Но как он ни заклинал свой собственный, отдельно от него живущий организм, тот не унимался и требовал: воды, воды, воды! И вспомнилась утренняя роса и крупные, как ягоды, капли. Как ягоды! Здесь наверняка есть какие-то ягоды, стал разглядывать он траву, прикрытую опалыми листьями. И показалось, что справа, под деревьями виднеется что-то красное, и на коленях он ринулся туда и стал ворошить оранжевые листья и зелёную под листьями траву, но никаких признаков ягод или чего другого съедобного не было. Трава и листья сухо и неприязненно шуршали: ну, и зачем трогаешь? А он всё шарил, всё надеялся найти хотя бы сыроежек. Ничего! И раздосадованный вернулся к валуну и, привалившись к прохладной каменной стенке, закрыл глаза.

И увидел поляну совсем в другом лесу. А дело было в Нефтеграде, он тогда давал интервью журналисточке. Девушка была знающа, что всегда привлекало его в людях, ему было с ней интересно. Журналистка и в самом деле и умненькой, насколько умной может быть молодая женщина. Он даже не отвлекался на её физические данные: аристократически продолговатое лицо, красивые руки… Они забирались всё дальше и дальше в высокие сферы и уже заговорили об искусстве, и он пожаловался: вот нет времени ни на чтение, ни фильмы, ни на… И тогда девушка, мило улыбнувшись, спросила: «Вы ведь видели „Земляничную поляну“ Бергмана? Хотите, я покажу вам черничную?» И он зачем-то согласился.

Они поехали на джипе, и всю дорогу болтали, он думал, всё исключительно дружески, пока не попали в лес. Журналистка ориентировалась в зарослях будто в собственной квартире, и охрана, чертыхаясь, продиралась вместе с ними, и скоро действительно вышли на синюю от ягод поляну. Девушка легла на траву и, разбросав руки, стала собирать ягоды вокруг себя, приговаривая: «Ну что же вы? Давайте, пробуйте! Ну?» Пришлось сесть на валежину и сорвать несколько блестящих шариков, руки тотчас стали сине-чёрными… Что было дальше, там, в лесу? Дальше было неинтересно…

Журналистка вдруг, придвинувшись, попросила: «А нельзя сделать так, чтобы ваша охрана вернулась к машине?» и показала на спины четырёх бодигардов. Её порыв был так неуместен, к тому же он, как всякий самоуверенный человек, не любил, когда решали за него. И потом выпутываться из такой ситуации всегда затруднительно, и он по-дурацки спросил: «А разве они мешают?» В чётко выстроенном плане адюльтер в тот день не предусматривался. Потом, вспоминая эту вылазку на природу, он посмеивался: далеко может завести налаживание дружбы с журналистами. В те времена хотелось невозможного: если и платить за статьи, то искренне расположенному человеку. А девушка, и правда, была хороша, и если бы не её торопливость… Тем же вечером кто-то из тогдашней свиты приволок в коттедж несколько больших посудин с этой самой черникой. И он помнит, как брал пригоршнями и ел, и язык потом долго был синим…

Он так растравил себя воспоминаниями, так ясно представил себе эту черничную поляну, что и впрямь почувствовал как во рту стало кисло-сладко. И сглотнул, так натурален был этот вкус. Вот и дожил, вспоминает не красивую женщину, а то, как объелся сочными ягодами. Какие ягоды! Нет их здесь. Под этим испепеляющим солнцем родятся только химеры.

Ну, хорошо, ягод нет, но тогда хоть позагорает. И, стянув пропотевшую тенниску, подставил голую спину под солнце — пусть жжёт. Всего несколько дней назад, после карантина он если и выходил в локалку, то подпирал стену в тени. Там, на огороженном пространстве, не было ничего, на что можно было бы присесть. И зэки птицами на проводах садились вдоль стены барака и коротали время. Совсем молодые пытались резвиться и гоняли то банку, то пустую сигаретную пачку. А он не мог сесть на корточки, не мог при всех снять футболку, стеснялся, что ли? Возраст накладывает свои эстетические ограничения. Да нет, не только это. После нескольких лет тюремного режима он понял, что боится солнца, что в жару уже поднимается давление и не хватает воздуха…

Так он и сидел, борясь с желанием немедленно улечься, спать хотелось до одурения. И когда почувствовал, что спину стало жечь, решил: всё, сеанс закончен! Надо идти! Только вдруг неожиданно для себя опрокинулся на землю и сложился калачиком. Он полежит, немного полежит и встанет… Да, да, только минут пять, не больше… Он ещё повторял эти подбадривающие слова, а его уже кутало пеленой, и туман становился всё гуще и гуще, и он поплыл, поплыл куда-то… Вспоминая потом забайкальские сны, он всё удивлялся их яркости. Почему было так много оранжевого и зелёного? Нереально зелёной была трава, оранжевыми были машины, раскрашены были и лица людей…

Вот и сейчас он мчался куда-то на яркой блестящей машине, и над ним не то сопровождая, не то преследуя, завис маленький жёлтый самолёт. В машине было душно, и он никак не мог опустить стекло, что-то там заклинило. Но по-настоящему испугался, когда самолёт опустился так низко, что, казалось, ещё чуть-чуть — и крыло заденет машину! Он видел и морщины на лице летчика, и пупырышки на его шее, и крапинки пота на носу. И злился, и пытался оторваться от крылатой машины, а она то взмывала вверх, то опускалась до самого до капота. Наконец, голова в шлеме, скосив глаза и оскалив зубы, взмахнула рукой, и самолёт взмыл так высоко, что тут же превратился в чёрную точку. Но только он перевел дух, как чёрная точка стала возвращаться. И, вопреки законам физики, приближаясь, она если и увеличилась, то не намного, до размеров мухи. Это и была муха, а не самолёт. У неё были глаза-окуляры, они переливались сине-зелёным стеклом, и красивые прозрачные крылья были прочерчены ярким и затейливым узором. Она жужжала так пронзительно и так непереносимо, что пришлось остановить машину и закрыть уши. Но звенящее сверло больно и щекотно всё вгрызалось и вгрызалось, и уже казалось, что оно сверлит не ухо — мозг. И теперь он сам, как муха, забился в своей пластиковой коробке и стал стучать кулаком по стеклу, а муха наблюдала за его истерикой, кося весёлым глазом. И сколько бы это длилось, неизвестно, но муха вдруг потеряла к нему всякий интерес и отключила глаза-фары. А потом взмахнула крыльями, и они сделались вдруг большими и чёрными, и это уже не муха, а огромная летучая мышь. И оторвавшись от стекла, она взлетела и понеслась прочь и там, вдалеке, камнем ухнула будто с обрыва куда-то вниз…

26

Тонкая, как спица, боль заставила очнуться, что-то, действительно, буравило левое ухо. И пришлось поднять руку и вяло, по частям доставать коричневые кусочки хитина и скоро сверление прекратилось, и не было смысла спрашивать: все ли детали вынуты, не болит — и ладно! И снова улёгся, но ворочаясь, что-то там задел спиной, ветку, что ли, и будто кто-то толкнул: хватит лежать! Надо вставать? Но зачем? — сонно спрашивала одна его половина, а вторая тормошила: давно пора идти, надо продвинуться хотя бы на несколько километров, он сегодня прошёл всего ничего. Но вставать не хотелось. Может, остаться здесь до утра, а завтра… «Какое завтра! У тебя не будет завтра, если ты не соберешься сейчас. Ты понимаешь это? Вставай! Вставай! Да вставай же, слышишь!» — кричало ответственная часть сознания.

Медленно, очень медленно, по частям он отделил тело от земли, натянул покрывшуюся красноватыми пятнами — пот, что ли, выжег — задубевшую от соли тенниску и встал на ноги. И долго стоял столбиком и всё пытался определить — где он, вожделенный восток. Так, покачиваясь из стороны в сторону, и определялся. Определялся долго, будто хотел обмануть самого себя: а вот нет никакого востока! И севера, и юга, и запада — ничего нет! А потому идти некуда, да, некуда! Он здесь, за этим камнем и останется жить. Вот так вот!

И какой уж там силой беглец заставил себя встряхнуться и перестать валять дурака, бог его знает. Но, только выровнявшись и сосредоточившись, он смог поймать картинку, и тогда открылись такие дали! Вот только сил восторгаться и синими дальними сопками, и этими ближними розовыми, и белыми небесами не было, ничего не было, кроме усталости, опустошения, горечи. Хребет простирался куда-то к горизонту, но в этой части был совсем не широк, и справа, и слева была всё та же бесконечная равнина. Он не видел, что там, у самого подножия, но впереди не было ничего: ни села, ни посёлка, ни города. И хорошо, и замечательно, и превосходно! Пока не надо городов.

Вот только на южной стороне как-то голо… Нет, он совершенно безмозглый болван! Так на южные склонах — они, кажется, называются марянами — ничего и не растёт: ни кустика, ни дерева, только трава. И видно его будет со всех сторон. Ну, спасибо, вспомнил! И что теперь? Придётся идти по верху, ближе к зарослям, и если налетят вертолёты, он успеет, обязательно успеет спрятаться.

Позже он и сам удивлялся, как это взбрело в голову идти по макушке хребта. Он ведь должен был понимать: вершина — не бесконечная плоскость и далеко не плоскость, а прерываемое Ущельями, распадками сложно-пересечённое нагромождение скал, горной тайги и другого природного материала… А тогда, определившись со сторонами света и надвинув поглубже каскетку, он, наконец, сдвинулся с места и порадовался легкости в теле: вот что значит отдых! Но, пройдя ещё несколько метров, Понял причину этой лёгкости: идёт без сумки. И, обернувшись, долго искал глазами камень, где ему приснился энтомологический сон. Камень был совсем недалеко, но возвращаться туда было тошно. Возвращаться не хотелось, как же не хотелось возвращаться! Но какая-то сила тянула к сиротливо ждущей его сумке. Да обыкновенная сила, втолковывал он сам себе: человек с ней меньше похож на беглеца. Почему он был в этом так уверен, и сам не знал, но пришлось подчиниться тому, второму или третьему, предусмотрительному, что в нем ещё жил. Перевязываться верёвочкой было лень, может быть, потом, потом… И без лямок и верёвок кожу на плечах здорово саднит — успел-таки прихватить солнца.

Надо было подобрать ещё и палку, но та куда-то запропастилась, а добывать новую не было времени, и тогда, спотыкаясь и чертыхаясь, он побрёл дальше. Его так мотало из стороны в сторону, что пришлось наклонить голову и этой частью тела рассекать жёлтый воздух. Оказалось, идти поверху было ещё тяжелее, чем двигаться там, внизу. Вершина была вздыбленной, и ноги вязли в осыпи, и поклажа камнем давила спину, и солнце сверху испепеляло его всей ядерной мощью. Каскетка превратилась в тесный обруч, и голова звенела колоколом, и пот заливал лицо, и каждый шов впивался в потное тело кожаными ремнями. И потому саднило то в одном месте, то в другом. Да если бы только это!

Скоро обозначилась и другая напасть. Сухая земля то в одном, то в другом месте вздымалась и, вихрясь, носилась по вершине, пугая своей бессмысленной пляской. И то сказать, забайкальские хребты, и Дула-Харай, и Уронай и Цутольский, имеют одну маленькую особенность — вершины их курятся и делают это без всякой причины, не надо и ветреной погоды. Всего этого беглец не знал, а то бы сто раз подумал, прежде чем карабкаться на самый верх.

Хотя, что такое забайкальская пыль, он должен был помнить и так, но, видно, закупоренная жизнь в разнообразных централах его сильно разбаловала. И то правда! Ничто природное в узилище не проникало, поневоле забудешь, что такое солнце, мороз, дождь, пыльные бури.

А бури были бичом здешних мест. Особенно доставали они зимой, когда мороз становился за сорок, снегов не было и в помине, была только одна мороженая пыль. Она прошивала насквозь, когда заключённые шли строем, а ходили они строем и на работу, и в столовую, и в клуб. Она висела над головами, когда зэки недвижно стояли на плацу — поверка велась путем количественного подсчёта и пофамильной переклички. Так их пересчитывали утром и вечером, но могли выстроить в любое время: под палящее желтое солнце, под секущую красную пыль, под ледяной белый ветер. Зимой песок и пыль секла лицо наждачной бумагой, забивала горло, ноздри, и укрыться от нее, всепроникающей, было невозможно. Вертухаи в тулупчиках с поднятыми воротниками шарфами прикрывали носы, притопывали валенками, а чёрная масса с синими лицами, будто и не людей вовсе, лишь глухо роптала. Как они все ждали снега! Днём народ постоянно сплевывал, а по ночам надсадно кашлял, и каждый по отдельности мечтал о больничке…

Вот и теперь приходилось увёртываться от пыльных вихрей: то отбегать в сторону, то прятаться за редкое дерево или куст. Но с каждым разом делать это становилось всё труднее и труднее. Пыль носилась по вершине, как ведьма на помеле, забивала рот, порошила глаза, смешиваясь с потом и слезами, попадала на стёкла. Чёрт его понёс на эту верхотуру! «Чем ты недоволен? — вяло упрекал он себя. — Тебе хотелось простора, ветра, солнца? Ты получил полный набор!» И когда он остановился в очередной раз и снял очки — хотел протереть стёклышки, земля под ногами вдруг взметнулась, вспухла серым облаком. И пришлось зажмурить глаза и отступить в сторону. Не в ту сторону. Он сделал эти несколько шагов и спиной полетел вниз…

Только испугаться не успел, от боли на какое-то время потерял сознание. И очнулся от этой боли, и не сразу сообразил, где он и что с ним, наверное, сознание жалело, и возвращение в действительность было постепенным. Перед глазами плавало такое тёмное облако, что пришлось зажмуриться и переждать. А когда окончательно пришёл в себя, понял, что лежит распластанный на небольшой площадке из осыпи земли и мелких камней, и не может двинуть ни рукой, ни ногой. Совершенно не может…

Всё! Отбегался! Здесь ему и конец! Конец… капец… трендец… писец… и абзац. Последний абзац! И не надо ни вертолётов, ни собак, ни коммандос с автоматами. Здесь и будет его последнее пристанище. И он, пыльный, потный, грязный, лежит теперь мешком в забытой богом и людьми расщелине, и никто, зови не зови, не придёт ему на помощь, никто не услышит его последних стонов и проклятий. В тюрьме он понял, что лучшая часть его жизни уже прожита, и всё последующее будет только жалкой попыткой вернуть её полёт, азарт, победительность. Но чтобы вот так рано и так нелепо всё закончилось! И ничто не будет напоминать, что он когда-то жил, был, состоялся…

Сверху жарило солнце, сбоку скала исходила злым теплом и невыносимо хотелось пить, рот спекся от жажды, и казалось, его взорвёт собственный жар. И как в бреду, он всё повторял и повторял: за что ещё и это? за что ещё и это? А следом: господи, он же, как мумия, высохнет на этих скалах… Он видел руки мощей, в Киево-Печерской лавре, что ли? Остатки плоти были тёмно-коричневыми, сквозь неё проступали жёлтые кости… От пули лучше? От пули — быстро! Сколько ему извиваться червем, пока сердце не выдержит? И что добьёт его быстрее: солнце, жажда или ночной холод? Один молодой циничный гений от медицины, входивший в их круг, на одном из мальчишников когда-то в красках описал, что бывает с человеком, когда тот отдаёт концы. И ему почему-то запомнилось, что расслабляются мышцы, из нутра вытекает всё дерьмо… Хорошо бы одним нажатием кнопки отключить сознание. Не видеть, не слышать, не понимать…

27

Он исчезнет со своим миром, особым миром, и что уж тут скромничать, со своим мозгом-компьютером, со своим бешеным честолюбием, со своей нежностью и жесткостью… Он уйдёт, пропадёт безвестно в этих степях, а мать так и не узнает, что с ним случилось. Мать жалко… Жалко больше всех, столько её надежд рухнет вместе с ним в эту расщелину. Рухнет смысл её жизни. Сколько боли, страха и стыда — да, и стыда! — она перенесла. И виноват в этом только он.

В первое время после ареста, сосредоточенный на противостоянии, он не осознавал, какой катастрофой всё это было для отца, матери… Осознание пришло позже, когда в тюрьме прочёл Гроссмана. Там, в романе про жизнь и судьбу, много сильных страниц, но особенно зацепило описание поездки героини в госпиталь к сыну… Она ехала к раненому и ничего не знала, а сын умер… Родители любят его без претензий, счетов и упреков. Но любил ли он так… так самозабвенно своих детей? Наверное, нет… Иначе посвятил бы всего себя им, а не большому миру. А этот мир и не заметит его исчезновения.

Но у детей есть какое-то будущее, своя долгая жизнь — у родителей не останется ничего. Ничего. А может, всё к лучшему: пропасть навсегда — и ни судов, ни камер, ни бараков, ни колючей проволоки, ни натирающих запястье наручников — ничего! Ничего из того концентрированного раствора злобы, мести, злорадства. И у тех, кто все эти годы ждал, будет ещё несколько лет надежд, что он жив, просто не может объявиться. Да, будет время свыкнуться с мыслью… И родителям не обязательно знать подробности, особенно отцу… Мать посильнее духом, она и крепкое словцо может себе позволить и накричать… Правда, это так не вязалось с её нежным голосом, как если бы ругалась Дюймовочка… И выходило так комично… Если бы теперь не было так горько… Жаль Лину! Как тяжело дались ей мальчишки… А он так редко навещал её в клинике, и вряд ли её радовало тогда, что клиника была в Швейцарии… Выходит, он только сейчас осознал, как ей было больно, когда сам упал с горки…

Только, наверное, исходит жалостью не к близким — к самому себе! Ну да, он эгоист, чего теперь стесняться, хотя всегда боялся этого определения применительно к самому себе. Он изживал эту любовь к себе и эту снисходительность к себе, но так и не стал альтруистом. И уже никогда не станет. Его всегда смешило, когда человек сам себя называл добрым, он точно не был добрым. В его понимании доброта — это род равнодушия и попустительства. Он же хотел быть справедливым, но, оказалось, справедливость — жестокая штука… Господи, как больно…

И как хочется пить! Глоток воды, и тогда обязательно станет легче… Но комфортного конца не будет… Беспамятство — божья милость, не будет никакой милости! Придётся корчиться под солнцем, под этим невыносимым солнцем, и если оно не сожжёт, то заморозит ночь. А потом начнёт жрать какой-нибудь зверь. И кто начнёт первым: волки, лисицы, вороны? Тогда уж лучше орлы!

И тут вдруг беглеца разобрал взявшийся ниоткуда смех: ну, да, Прометей хренов, орлов тебе подавай! Смех был так себе, просто смешок, но он вызвал конвульсию, а потом надсадный кашель. Его подбрасывало кашлем, и казалось, он сейчас задохнётся, попробуйте смеяться лежа! Но, постепенно выдохнувшись, кашель стал тише, тише, а потом совсем пропал. Оставалась только боль, и что-то надсадно хрипело в груди… Что-то с лёгкими?

Хорошо, он не выбросил паспорт, и если найдут его скелет, то сразу определят, что это он, а не кто-то другой… Только скорей его растащат звери, или какая-нибудь собака принесёт хозяину его ногу или череп. Да откуда здесь собака? Она ж не сумасшедшая, как он, лезть наверх… Да, хорошо, что он сохранил паспорт, вот для таких случаев и нужен документ. И, машинально подняв руку, похлопал себя по карману, на месте ли? Паспорта там не было и не могло быть, кто же носит его в кармане тенниски? Он лежит в заднем кармане джинсов… Но Рука, правая рука двигается… Или показалось? А левая? Больно, но пальцы шевелятся. Ноги? Он свел разъехавшиеся ступни — нормально, но подтянуть не смог, в спине будто завибрировала струна. Но ведь не потерял сознание от боли, а то, что голова кружится, это ничего, ничего… А если повернуть голову? И повернул, и что-то там хрустнуло, но было вполне терпимо. Но стоит ли радоваться? Да и чему радоваться? Он двигается по отдельности, совсем как кукла!

Но ведь двигается! Боясь поверить, он стал осторожно и беспрестанно, нет, не двигать, просто шевелить руками. И сжимал и разжимал пальцы, и собирал в горсти сухую, как порох, землю и потом разжимал кулаки — получалось! Так, теперь попробуй, попробуй, чёрт возьми, повернуться, а то солнце электрической дугой бьёт прямо в глаза. И кажется, глаза вот-вот лопнут, как яйца в кипятке, и голова от боли расколется на части. Если он не перестанет ныть, всё так и будет! Давай шевелись, шевелись! Нет, не может, болит, зараза, везде! Хорошо, давай передохнем, куда теперь спешить…

И, передохнув, он стал приподымать то руку, то ногу, но только боль снова и снова останавливала и откидывала его на спину. Ничего не получится, ничего! — повторял он до тех пор, пока не почувствовал, как из глаз заструились вода, она текла и текла… И было щекотно, и неприятно. Он поднял руки, и стал тереть уши, куда затекли злые от бессилия слезы, и только тут понял: обе руки вполне себе рабочие! Болят плечи, локти, но это терпимо! Терпимо! И тогда он с трудом, но завёл руки за голову и ощупал затылок — не больно. Не больно и сухо, и крови нет! И заведёнными за голову руками попытался одним движением подняться, сколько раз он так упражнялся и поднимал себя… Нет, не получилось, не давала разбитая спина. Или он просто боится боли?

Боится, разумеется, боится, но будет пробовать! И пробовал до тех пор, пока не повернулся. И не поверил сам себе: он что, может двигаться всем телом? Отдышавшись, вернулся в исходное положение, а потом перевернулся на другой бок, лицом к скале. Кажется, кости не сломаны! А теперь согнуть и подтянуть ноги — получилось и это, но далось с таким скрежетом и стоном, что зашлось сердце. И тогда он стал кататься из стороны в сторону, переворачиваясь и сгибаясь в дугу, и скоро с трудом, но смог сесть. И, прижавшись к горячей плоской каменной стене, долго недвижно сидел, грея ушибленную спину, ещё не веря, что цел, что не разбился, как стеклянная, как фарфоровая чашка, как фаянсовый горшок…

И в самом деле не разбился! Вот только голова сильно кружится… Что, сотрясение? Или просто слабость, но почему подташнивает? Тошнота стоит в горле, а ему и блевать нечем… Нет, если и сотрясение, то легкое. Да-да, совсем легкое. Хорошо, падал, согнувшись, а если бы ударился головой… С какой же высоты он упал? Полтора, два метра. С двух метров — это много… Он старался вспомнить что-то элементарное из медицины, но всплыло только одно слово — ликвор, но что оно значит? А тут ещё заболело в груди, и он попробовал кашлянуть, но как-то странно стало трястись всё тело, и боль прошила и глаза, и мозги, и кончики пальцев, потом растеклась по всему телу и застряла в спине и ниже… Как это называется, копчик?

Но боялся он не этой ноющей, а резкой и внезапной боли, и, затаившись, ждал, в каком месте вспыхнет и заискрит. И, решившись, попробовал резко повернуться, как тут же пришлось откинуться на скальную стенку. Так вот в каких случаях лезут на эту самую стену! Нет, надо двигаться и терпеть, терпеть и двигаться. Или он хочет остаться здесь на ночь? Нет! Тогда надо хоть на четвереньках, а выбираться из этой расщелины! Но куда выбираться?.. Чёрт, очки слетели! Но он и без очков видит: терраска, на которую он свалился, была совсем небольшой, в длину метров пять, а в ширину всего два, и если бы кто-то толкнул, он мог запросто улететь в провал. В узкий длинный провал с отвесными стенами расколотого будто топором хребта. На той стороне как стражники стояли тёмные деревья — сосны? Он долго водил глаза, когда в отдалении заметил бок сумки, повисшей на каком-то корне…

А там вода! Бутылка на самом дне сумки, и он достанет её, обязательно достанет! Надо только найти очки, пусть даже с треснутыми стёклами… Он долго осматривался, пока не обнаружил очки совсем близко от себя. И тут же водрузил окуляры на нос и тихо порадовался: вот что значит немецкая оптика! И как он их не раздавил? Правда, немного перекосило оправу, но это ничего, выправится, медицинский титан — штука восстанавливающаяся! Если бы и человек мог так сразу выпрямляться!

28

Теперь в очках, яснее видя детали, он пополз в противоположную сторону вызволять котомку. Подтянуть её удалось, уцепившись за расстёгнутый торцевой карман. И, лежа, он с жадностью выудил из пыльного чрева бутылку, воды в ней было меньше, чем он ожидал, но была, была… И с трудом протолкнул горлышко в сухой рот, и даже не почувствовав влаги, втянул в себя несколько глотков. Всё! Воды больше нет, а жажда стала ещё сильнее…

Остаться без еды он не боялся, когда-то мог продержаться так почти неделю. Но одно дело сухие голодовки в камере, когда не надо двигаться, а можно спокойно лежать… Нет, он и здесь обойдётся без еды. Это ерундово! А вот сколько он выдержит без воды? Если он останется здесь хотя бы на час, то изжарится, как карась на сковородке, и вопрос отпадёт сам собой.

И с тоской посмотрел наверх: нет, он не сможет туда подняться. Да и зачем? А если и вниз нельзя спуститься? Спускаться имеет смысл только в левую сторону, здесь край гряды совсем близко, но что если он отвесный? И пришлось ползти к левому краю, и когда он, ещё не разобрав, что там внизу, подтягивал сумку, его внезапно понесло вместе с осыпью. Его тащило вниз головой, и он всё боялся, что камни, катившиеся вслед, заденут забубённую башку. Но всё обошлось. До подножия хребта лавина не дошла, её так же неожиданно, как понесло, что-то и остановило.

Он долго лежал, погружённый в каменистую лаву и радовался: надо же как быстро спустился горки. Ещё не совсем спустился, но теперь что: преодолеет и это! И, встав на колени, долго отряхивался, и всё пытался определить, сколько метров до конца спуска — триста, четыреста? Нет, скорее, триста. Склон был пологим, но сбежать он не может — спину жжёт, будто с неё ободрали шкурку. Сможет ли он нормально ходить, не то что бегать с горки? Тогда что же, задом или на четвереньках? А почему просто не скатиться, просто взять и покатиться, внизу ни кустов, ни деревьев — одна трава, так и спине будет легче. И покатится он с котомкой на спине, только надо приготовиться. И, с трудом натянув и свитер, и куртку, он осторожно закинул сумку и долго завязывал веревочку на груди, так тряслись руки…

Потом лёг поперёк склона и, прижав локти к груди и связав мысленно ноги, покатился, покатился, покатился. Но через несколько десятков метров спина наткнулась в траве на что-то твёрдое, и пришлось затормозить. Фокус не удался! Пришлось подняться и боком, на пятой точке медленно сползти со склона. Добравшись до подножия, он застыл на несколько минут, приводя в порядок мысли: вот и пытайся умереть раньше смерти! И, отдышавшись, снял кроссовки и вытряхнул землю, а, развязав веревку, снял и сумку, и куртку, и свитер. Потом пришлось всё проделывать в обратном порядке, но теперь лямки резали прикрытое только футболкой тело будто пилой. Ничего, ничего, он сейчас свяжется и пойдёт, обязательно пойдёт. Только прежде надо подняться на ноги. И, встав на колени, он медленно, очень медленно он перевел себя в вертикальное положение. Стоять было тяжело, больно, но можно. Но как только он сделал маленький шажок, тут-то его и пронзила внезапная резкая боль. Ноги сами собой подкосились, и он со всего размаха шлепнулся на какой-то земляной бугорок, хорошо не на камень!

А дальше? Дальше ничего не было! Стало даже легче, боль стала не такой свирепой. Что, кости стали на место? Надо же, сколько везения — и всё одному, всё одному! Но сможет ли он идти, сможет ли преодолеть хоть какое-то расстояние? Разумнее всего, отлежаться, найти защищённое место и отлежаться… Если б не навязчивое желание пить! Именно это желание заставило двигаться, а не призывы терпеть боль, не раскисать и всякая другая стимулирующая сознание ерунда. Жажда была сильнее боли, слабости, безразличия. Он готов ползти на брюхе, только бы найти воду и пожить на воле хоть сколько-нибудь. Ну да, ещё один в Маресьевы набивается!

На брюхе ползти не пришлось. Поднявшись, он медленно выпрямился, в глазах тотчас потемнело, и пришлось переждать: сейчас, сейчас пройдёт! И, шатаясь из стороны в сторону, нетвёрдыми ногами сделал несколько осторожных шагов. Да, он двигается как паралитик, только-только вставший с постели, но ведь идет, идет! Всё нормально, уговаривал беглец сам себя, к боли, он точно знает, можно привыкнуть… Она отступит, обязательно отступит, куда ж ей деваться.

Говорят, поведение человека, измученного жаждой, становится осмысленным и чётким. Он идет туда, где обязательно будет вода. Вот и беглец, через силу пройдя не больше километра, услышал ещё далекие, но ясно слышимые голоса — в степи звук передаётся как через усилитель — и почему-то обрадовался: люди где-то рядом. Пробираясь вдоль крутого склона, он скоро вышел к открытому месту и понял: впереди развилка дорог. На развилке велись какие-то дорожные работы, высились кучи щебёнки, стоял самосвал, поодаль на земле сидели какие-то люди, они смеялись, и громко разговаривали. Он долго ничего не мог разобрать, пока не понял: говорят по-китайски. Хорошо это или плохо? Это никак! Вот только не все работяги могут быть китайцами. Ну, и плевать! Зато у них вода, обязательно должна быть вода. Не могут же они отказать в глотке воды?

Раздумывал он недолго: жажда была такой силы, что, забыв об осторожности, он, шатаясь, вышел к людям. И его уже мало занимало, что они могут подумать о нем: откуда, мол, здесь такой грязный и не с рюкзаком, а с дорожной сумкой? Но появление незнакомца китайцы встретили без удивления, во всяком случае, на коричневых лицах ничего не отразилось. Судя по всему, они уже закончили трапезу и сидели с кружками в руках, а рядом были два красных термоса. Большие такие термосы! Сколько же там воды…

— Тай тие, — пробормотал он, не спуская глаз с расписных емкостей. Китайцы удивленно заулыбались, загомонили, стали что-то спрашивать и почему-то смеялись. Смотрите, какие смешливые! Он что-то сказал не так? Кажется, поздоровался… Или попрощался? Точно, приветствие звучит по-другому.

— Ни хао! — с трудом вспомнив то немногое, что знал по-китайски и потребовал: чшёэ! Воды!

— Чи? — поднял кружку в жилистых руках старший из китайцев. — Чи? — ещё раз переспросил он. — Да, да, пить! — хрипло выдавил он. Кто-то из китайцев протянул ему термос. И пришлось в нетерпении ткнуть пальцем в кружку, что была в руках одного из работяг. Тот, наконец, нацедил кипятка из захватанного грязного термоса, получилась неполная емкость. Он залпом выпил теплый зелёный чай, и, протянув руку, попросил: ещё!

— Нету, — тряся термосом, втолковывал китаец, и разводил руками: нету! И тогда он показал глазами на второй термос: а там? И китайцы хором ответили: «Чи нет, нет чи». Он топтался на месте с таким видом, что один из рабочих протянул свою недопитую кружку. И, не раздумывая, он принял её и со стоном втянул горькую влагу.

— Се-се! — вспомнил он китайское «спасибо», и мужики закивали головами, залопотали что-то своё, радостное. Но пришлось развести руками: не понимаю! Он уже приготовился откланяться, когда взгляд уперся в молодого парня с тяжёлым жёлтым лицом. Китаец был откормленным и холённым, руки в белых нитяных перчатках держали бамбуковую палочку. Он стоял поодаль и пристально рассматривал незнакомца. Тогда всмотрелся и беглец. И сквозь мутные стёкла очков на сильных молодых плечах вдруг ясно проступили и зелёный форменный китель, и погоны, и горящие золотом звёзды. И пришлось отвести взгляд — вот уж точно: в голове туман над Янцзы…

— Се-се, се-се, — зачастил он, отступая на дорогу. Ему было всё равно, что подумают китайцы о его поспешном уходе. Но самому трудно было забыть странное видение с погонами и звёздами — жара, что ли, так на мозги действует? Или обеспокоил немигающий взгляд меднолицего, будто и китаец разгадал, кто он, появившийся ниоткуда человек…

Надо было уходить, уходить как можно скорее! И, сделав вид, что поправляет что-то в одежде, стал осматривать пространство. Одна укатанная колея вела куда-то вбок через степь — на север? — другая прямо перед ним жалась к хребту. И он пойдёт по этой дороге, и скоро спасительная гряда его прикроет, укроет, защитит. Он повернулся, хотел посмотреть, что там китайцы, но позади никого и ничего не было. Даже горы щебня! Ему что же, всё показалось? Но он пил воду, пил, доказывал неизвестно кому беглец.

29

И вода настолько оживила, что, потеряв бдительность, он, уже не таясь, поковылял прямо по дороге. Не надо продираться сквозь заросли, спотыкаться о камни в траве, застревать в сыпучей земле, а, значит, можно быстрее продвигаться. Вот только каждый шаг давался с трудом, и все маленькие бугорки и ямки отдавались в перебитой спине. И скоро стало понятно, что и по торной дороге ему, не евшему два дня, повредившему не только спину, но и мозги, идти тяжело.

Но, пошатываясь и спотыкаясь, он всё шёл и шел. Куда, зачем? С каждым шагом бессмысленность этих судорожных усилий становилась всё очевидней, и это забирало больше, чем физическая боль в непослушном теле. И только непонятное ему самому упрямство заставляло ещё передвигать ослабевшие ноги и надеяться неизвестно на что…

И, остановившись передохнуть, он поднял голову и осмотрелся. Слева гряда оборвалась, и открылась степь, а справа скалы ещё сторожили дорогу. За то время не было ни одной машины, ни одного мотоцикла, и в небе — никого и ничего. Неужели автобус не нашли, и утренний вертолёт — так, простая случайность? Какая к чёрту случайность, услышал он далекий, еле слышный рокот мотора. Вот и дождался! — тяжело кинулся он влево и, завернув за выступ, прижался к камням. Почему он решил, что китайцы не опасны? Тем, что в большинстве своём они нелегалы? Нелегалы, как и он? Но его нелегальность совсем другого рода, и положение гораздо хуже китайского. А может, китайцы — это поисковая группа, и только такой болван, как он, клюнул и вышел водички попить. Теперь вопрос в том, как быстро подтянется группа захвата…

А гул всё нарастал и нарастал и сделался таким мощным, что, казалось, там не одна машина, а движется целая колонна. Нет, не надо было выходить. Пить всё равно хочется, будто и не было грязной кружки с теплым чаем. Он не только раздразнил ненасытную утробу, но ещё и подставился. Эти машины точно за ним! Он ведь объявлен вне закона, и любой может, если захочет, уничтожить его… Господи, что он несёт! Головку точно напекло! Причём тут китайцы? Для ребят в погонах это было бы слишком сложно, да и времени на такие комбинации у них нет. Но гул машин — это не бред, реальность… И, действительно, через минуту мимо, подпрыгивая на колдобинах, проехал одинокий грузовик. Но поднял такую пыльную завесу, будто целая армада. Пыль осела, а он всё прислушивался, всматривался. Но нет, ничего постороннего больше не было, над хребтом, и над степью снова опустилась тишина. Надолго? «Вот видишь, это ещё не за тобой, за тобой придут позже. И совсем не китайцы!»

Хотя эта встреча была сама по себе забавной. Интересно, сколько бы этих трудолюбивых Муравьёв работало на строительстве нефтепровода, если бы проект был запущен? За эти годы он был бы построен и стал бы весомым подтверждением эффективности и мощи его компании. Теперь же от неё только и осталось, что четыре буквы на чёрных боках цистерн, они катят ещё по Транссибу и у Читы сворачивают на юг, и мимо той же Оловянной, той же Борзи везут нефть в Китай.

Сколько сил он отдал этим переговорам! В первый раз они летели в Поднебесную будто на задворки мира, но через сутки поняли, с кем имеют дело — с прообразом будущего планеты. За этим будущим были величественная история в несколько тысячелетий и сегодняшняя мощь в полтора миллиарда человек. Помнится, как тогда удивила красота молодых китайцев, само собой, они больше рассматривали смугло-розовых женщин, их было неправдоподобно много. Нескольких дней в Пекине хватило осознать, какая там вызревает сокрушающая и убеждённая сила. И на сановных непроницаемых лицах иногда читалось: и высокомерие, и превосходство, и презрение ко всему не китайскому. Видно, забавляясь, мандарины изредка, но давали понять: мы пока снисходим и ведем переговоры, но скоро придём и всё возьмём сами.

Ему и эти переговоры ставили в вину, но он и сейчас уверен, что его китайский проект — проект не только экономический, но и политический. И будь трубопровод построен, можно было привязать китайцев к трубе и попытаться этим перебить планы американцев о Большой двойке. Но нитку стали тянуть в Приморье, а это долго и дорого, а значит, глупо. Правда, потом одумались и поняли: нужна короткая ветка в Китай. А раньше что, не хватило ума дождаться, пока частная компания всё сама построит, а потом отобрать? Спешили! И спешка была от недалёкого ума, но прежде — от жадности. Вот и последний договор на поставку нефти китайцам поражает наплевательством: стая собралась отдавать её почти даром. И что же это, как не распродажа любимой Родины!

Господи, о чём он думает! Вспомни ещё все свои проекты! Какой нефтепровод? Гори оно всё фиолетово! Что тебе нефть, что тебе Китай? О, Китай — это чай, много чая! Помнится, они всё хотели посмотреть там юг, но времени хватило только на восток — Циндао, Нанкин, Шанхай. Но Шанхай! Там, в европейском квартале, прямо на улице с викторианскими особняками можно было послушать живой джаз, посмотреть на богатых китайцев. Китайская аристократия, что бесценный старинный фарфор… Они и сидели тогда расслаблено в плетённых креслах на улице, и рассматривали публику, и много смеялись, изображая то колонизаторов, то аборигенов. Их немало позабавила одна особенность: оказывается, в тех краях алкоголь разбавляют зелёным чаем, и виски, и коньяк. Да какой, к чёрту, коньяк, они пили тогда много вкусной ледяной воды, пили красный и зелёный чай, пили утром и вечером из тонких фарфоровых чашек… А из затейливого окна отеля, отгороженного латунным поручнем, рассматривали голубые зеркальные небоскребы, стоявшие как глыбы сверкающего льда… И бросались кубиками льда…

Почему так долго нет дождя? Дождь не пойдёт, а ему надо идти, и с дороги он не свернет. Должна же она, в конце концов, куда-то вывести его? Пусть это будет маленькое село, а там обязательно будет какой-нибудь заброшенный амбар, или как там эти строения называются, и он там поспит… Нет лучше переночевать в стогу. Да, да, забраться в пахучую и колючую глубину и спать, спать, спать. Но прежде надо добыть воды. Так, мечтая о мелких бытовых радостях, он медленно, но верно продвигался на восток.

И, поднявшись в очередной раз на пригорок, еле удержался, так хотелось сбежать — там, внизу, как раз и лежало небольшое сельцо, и до ближнего дома было всего метров десять. Но растерявшись, он прижался к срезу сопки и замер, и стал всматриваться. Здесь гряда отступала влево, подковой замыкая пространство вокруг серых строений. Он видел дома, слышал петушиные голоса, чуял запах печного дыма и ещё какой-то острый запах — навоз? Особенно мирным казался дым из трубы ближнего дома, и он удивился — лето ведь. Но, наверное, печи топят не для тепла, а для готовки. И вот явственно потянуло запахом еды! «Не свисти! Это ведь далеко! — уличил он сам себя. — Нет, нет, точно пахнет едой!» Может, у него и впрямь развился звериный нюх, но он чует, чует сытный запах лука и укропа, ещё бы, ведь голодный, как собака, как десять собак!

Так, рыская глазами, он выискивал какой-нибудь сарайчик на отлёте и колодец поблизости, но объектов в таком сочетании не находилось. Обнаружилось другое — снова какой-то гул, теперь в небе. Вертолёт, самолёт? Далекая точка и белый творожный след ясно указывали: самолёт. Ну, это не страшно, не будет же самолёт бросаться на него с такой высоты. Но тишина вокруг была такая, что, заслышав слабый рокот в небе, залаяла сначала одна собака, потом другая. Лаяли на самолёт в небе! Вот так же они залают, обнаружив его, чужака, и всполошат всё село. А тут ещё глаз выхватил крытую машину, она медленно продвигался по единственной улице откуда-то с юга и остановился у дома с блестевшей на солнце оцинкованным железом крышей, над фасадом что-то там ещё висело, флаг? Там что, сельсовет или как там теперь это называется? Придётся обойти село стороной.

И это было разумное решение. Маленькое село Победа, а это было именно оно, встретившееся на пути беглеца, было ничем не примечательно, кроме одной топографической особенности. Селение стояло в просвете потерявшего монолитность всё того же Цугольского хребта на перекрёстке четырёх дорог, что шли во все стороны света, а значит, были открыты разнообразным ветрам.

30

Он соскользнув с дороги и, свернув влево, стал осторожно пробираться вдоль гряды. И когда оказался на другом краю села, и уже была видна дорога, что вела на восток, тут-то и обнаружилось новое препятствие — аборигены здешних мест. Двое мужиков с поклажей за спинами возвращались по этой дороге в село, за плечами у них были мешки. Пришлось метнуться назад в кусты и там скрючиться и замереть, и не дышать. А мужики, подойдя к ближней изгороди, вдруг остановились и затеяли разговор, всего в пяти метрах от беглеца. Тоже мне, нашли место!

А мужикам что, они, видно, по дороге не наговорились, вот и не могут расстаться. Солировал высокий молодой парень, он что-то невнятно говорил другому, постарше, но как ни вслушивался беглец, не мог понять его шепелявой скороговорки. И тут ещё рядом залаяла собака, и он лег на землю, боясь, что песик почувствует чужой запах и выдаст, выдаст… Спас визгливый женский голос, он позвал издалека: «Серёня! Ты где тама? Мы уже все за столом. Ходи во двор, картоха стынет!» И тот, молодой и высокий, выматерился и таким же пронзительным голосом отозвался: «Счас иду! — и уже тише и внятно добавил: — Надоела, лярва, со своей картошкой! И главное, слышь, на водку не дает. А мне её бражка уже поперёк горла. Водки хочу! Вот хочу — и всё тут». И снова, захлёбываясь и посмеиваясь, продолжал что-то рассказывать, рассказывать, рассказывать…

«Глупый ты, Серёня! Не можешь понять своего счастья: вода, картошка, да ещё и женщина — никакой водки не надо…» — бормотал беглец. Понял, видно, что-то и Серёня: голоса стали удаляться, становились всё глуше и глуше, а скоро снова сделалось тихо. Но пришлось ещё минут пять вслушиваться, а потом, так и не распрямившись, на полусогнутых рвануть к дороге. И, ступив на укатанную колею, беглец пошёл, уже не таясь.

Не заметил только, как дорога несколько сместила направление и пошла на северо-восток. А если бы и заметил, что он мог изменить? Бегать по сопкам уже не было сил, собственно, не было сил ни на что, он и дышал-то с трудом. Хотелось упасть прямо на дорогу и лежать бревнышком: пусть переступают! Самое время было искать место для ночлега, но пришлось пройти ещё километра два, прежде чем сопки расступились и показалась ложбина. Надо только отойти подальше от дороги, а там он где-нибудь приткнётся. Где-нибудь нашлось через пятьсот метров, за большим скальным выступом.

Первым делом он снял кроссовки — пусть ноги отдохнут. От кроссовок отвратительно пахло, но и запах от носков был не лучше, а на смену осталась одна пара — это в них он прятал руки прошлой ночью. Собственно, он был грязен с ног до головы, к тому же тело чесалось то в одном, то в другом месте, и досаждали растёртые места, а тут ещё руки грязные. Сейчас бы под душ! Даже такой, что был в колонии — обыкновенный душ с грязным, в ржавых подтёках кафелем по стенам, щербатым цементным полом, но с водой, что льётся сверху. И как хорошо поворачиваться под этим дождиком то одним, то другим боком, и пить, пить теплую воду. А потом нырнуть бы в теплую постель, и чтобы рядом лампа с абажуром. И под этой лампой читать и грызть яблоко, как в детстве!

Он любил настольные лампы, в его кабинете стояла высокая, с большим белым колпаком, стояла так, для антуража. Как ему не хватало света лампы в камере! В тюрьме он катастрофически начал терять зрение. Но с книжкой подходить к окну возбранялось, и в последнее время он не мог читать, даже забираясь на верхний ярус, поближе к тусклой лампочке под потолком. А если это был мелкий шрифт, то и подавно. Ему ведь только и оставалось, что читать, читать до одури, до серой мути в глазах, когда буквы превращаются в мелкие чёрные точки, и нельзя собрать эти точки в буквы, а буквы в слова…

А в первый заезд в колонию у него не сразу, но появилась настольная лампа. Нет, не в жилом корпусе — в библиотеке. Её где-то раздобыл библиотекарь Костя. Этот парень попал на придурочную должность, заехав на зону с баулом книг. Читать Костя любил, но библиотекарь из него был никакой. И поначалу он не мог понять систему его распределения книг на полках и попытался было разъяснить парню: мол, в библиотеке практикуется алфавитная расстановка, по отраслям знаний. Но тот резонно возразил, что расстановка у него тематическая, и потому Толстой должен стоять рядом с Гюго потому, что оба относились к художественной литературе, а справочник тракториста и учебник русского языка для пятого класса — к учебникам.

В этом была действительно какая-то своя система, но логику её понимал, и то не всегда, только сам Костя. Но у заместителя начальника колонии по воспитательной части капитана Будилина к Косте замечаний не было. Тот неукоснительно выполнял требование капитана: книги на полках должны стоять ровно. А книги так и стояли: большая с большой, маленькая с маленькой. Смешно, но поначалу Костя заподозрил, что он, богодул, хочет занять его место. Он-то, может, и хотел, только ему, нераскаявшемуся врагу государства, такое золотое место не могло достаться по определению, это он и объяснил парню.

В библиотеке, у него было что-то вроде кабинета, там он читал, вёл записи. За стеллажами, сухими и шероховатыми, сколоченными в незапамятные времена, стояла застывшая, пахнущая книжной пылью и деревом тишина. Там ему никто не мешал. Это поначалу солагерники валом валили туда и по несколько человек садились вокруг стола с подшивками газет, самой ценной была местная — «Слава труду». И, не читая, посмеивались, поглядывая в его сторону, и кто-то подходил, заводил разговор. Библиотекарь во время таких консультаций исполнял роль разводящего, по своему разумению определяя, действительно ли человеку нужен совет, или он так, придумав заделье, зашёл поговорить за жизнь с недоступным заключённым.

Но он и сам жестко предупреждал: мол, мало времени, говорить нужно коротко, сразу излагая суть дела. И, не стесняясь, жевал шоколад, угощал и визави, но зэки, как правило, от сладкого отказывались. И поначалу охотно консультировал, когда видел: человеку действительно нужна помощь. Именно из тех бессвязных жалоб и понял: произвол — обыденная и неотъемлемая часть жизни на российских просторах. И не потому, что за решётку попадали сплошь невиновные, нет, но наказание часто было несоразмерно содеянному. Вот только жители зоны воспринимали это как данность, не более. Тот же Костя рассказывал: «Ну, захомутали, адвоката дежурного пригласили, а тот видит, с меня взять нечего и прямо так говорит: если, мол, я тебе нужен, тогда, мол, давай три тысячи. А откуда у меня деньги, я и своровал-то, чтоб бабками разжиться. Нет, говорю, не нужен адвокат. Ну, дяденька и рад, подпиши, мол, бумаги, что от адвоката отказываешься, ну, я и подписал. А на суде-то был какой-то другой, назначенный, но сидел молча, а главное, сволота, всё кивал, когда прокурор речь толкал…»

Но библиотечные посиделки скоро прекратились. Кто-то из дежурных офицеров доложил о нарушениях режима — зэки собираются кучей! И стали вызывать в оперативную часть всех, кто хоть словом перемолвился с ним, требовать показаний, и запугивать: не смейте подходить! А если, мол, был какой разговор, то докладывать в подробностях: что буржуй говорил, о чём спрашивал…

Профилактика пошла на пользу, и как-то молодой зэк, увидев его поблизости, намеренно громко и, неизвестно к кому обращаясь, выкрикнул: «Строит из себя делового, а сам как чалился, так и чалится… И никакие кенты ему не помогут… Мне, слышь, базарил: вам надо нанять хорошего адвоката… А где у меня лавэ на доктора? Вот же, фраерок, не хочет понимать, что…»

Только он сам к тому времени убедился: многое в том чуждом мире не поймет и не примет, только книги были спасением, у него даже появилось искушение отказаться от работы — имел такое право, только вышло бы ещё хуже. Днем неработающих зэков выводили на дополнительную проверку, а в бараке, чтоб жизнь не казалось сладкой, отключали электричество, а то зэки станут баловаться, варить чифирь. Да и библиотека днем была закрыта. Нет, дурацкой работой в швейном цехе он зарабатывал своё право сидеть с книгами, когда целых три часа, когда всего час. И обрадовался, когда Костя раздобыл для него настольную лампу. И помнит, как, придя с мороза, грел под её чёрным жестяным абажуром руки…

31

Да, мерзнут руки, мерзнут ноги, мерзнут мозги. Солнце уже зашло, небо стало синеветь, вот-вот и всё задышит холодом: и камни, и земля, и воздух. Вот только прыгать и бегать, как прошлой ночью, он не сможет, нет, не сможет… А если разжечь костёр? Но никаких дров поблизости нет, а идти искать не было никаких сил. Казалось, в него вселилась вселенская апатия, и он может уже не подняться, так болело всё тело.

Эмоциональная лабильность наступила давно, но добило странное происшествие с конвоирами, вот откуда и депрессия, и апатия. Должна быть и раздражительность, но чего нет, того нет. На раздражительность нужна злость, а она давно кончилась… Нет, нельзя было садиться, расслабляться, надо было сразу искать хворост. Костёр — верх неосторожности, но ещё одну холодную и бессонную ночь он не переживёт. Если он не поспит, то не сможет идти, и побег закончится ничем. Он и так, не сомневайся, закончится ничем! Но если положение так безнадёжно, то не лучше ли провести последние часы на свободе у огня?

Пришлось со стоном и скрежетом обуться, а потом через силу встать и тащиться на поиски того, что может хоть как-то гореть. Как на грех, сухой древесины не было совсем, так, какие-то жалкие сухие ветки. Но хотелось не хвороста, хотелось настоящих дров. И вот он видит какую-то рощицу, видит большую высохшую берёзу… Это прибавило сил, но когда он кинулся к дереву и попытался толкнуть, берёза только насмешливо затрясла ветвями, а ствол даже не шелохнулся. И в отчаянии он стал озираться: что делать? Ветви высоко, он не допрыгнет, не обломает, нечего и пытаться.

А это что, увидел он какой-то плотный завал справа. Оказалось, спиленные кем-то и брошенные обрубки деревьев. Видно, кому-то позарез понадобилась ровная часть ствола, а пеньки и верхушки без надобности. И, не раздумывая, он поднял сначала одну верхушку с ветвистой кроной, зацепил другую, и потащил на стоянку. Ветки были длинными, они, сухо треща, волочились за ним по земле, но в горячке он не сразу почувствовал, как тяжела была ноша. И только метров через пятьдесят чуть не рухнул, когда задело веткой по битой спине. И, отдышавшись, потащил уже не так ретиво, время от времени опускаясь на колени передохнуть, хватая ртом прохладный воздух. И само собой, какая-то мошка влетела-таки в рот: а нечего раззевать! Только мошка застряла в сухом горле камешком и не хотела ни глотаться, ни выплёвываться. Он тащил топливо для костра так долго, что стал беспокоиться: не заблудился ли, и как теперь найдёт свои пожитки. Но через один передых прямо перед собой увидел тёмно-синее пятно — сумка.

И, дотащив берёзовые обрубки до места, удивился: физические усилия так до конца и не согрели, кровь будто навсегда застыла и отказывается бежать по жилам. Да и самому не хочется двигать ни рукой, ни ногой, только стали донимать комары. Хорошо бы устроить бездымный костёр, но для этого надо копать яму, а ещё отводы… Какие ямы, какие отводы! Обойдёшься!

Неловкими пальцами он стал ломать веточки для растопки, и они, тонкие, с хрустом, легко поддавались. Из этой фиолетовой паутины получился целый холмик, и для растопки вполне хватит. Веточки он сложил колодцем, вовнутрь набросал невесомых обрывков коры, но они отчего-то дали слабое пламя. И пришлось достать один из блокнотов и вырвать листы. На белых линованных страницах хорошо была видна грязь на руках, а под ногтями так и вовсе траур по китайской императрице. И тогда, не глядя, что там за запись, он стал страница за страницей рвать блокноты и бросать белые листочки в костёрчик. Бумага горела весело, но недолго, и берёзовые веточки не хотели откликаться на нестойкое бумажное тепло.

И, только изорвав весь блокнот, потом ещё один, он смог разжечь полноценный костёр, и, когда огонь набрал силу, накрыл его большими ветками, сверху пристроил ещё и берёзовый ствол. Оранжевое пламя забирало глаза, и казалось, за его пределами и нет ничего. Только синий воздух стоял стеной. И пусть эти ощущения обманчивы, но тепло было живым и настоящим. И он ещё живой.

И почему-то не беспокоило, что кто-то обнаружит костёр, да если бы и обнаружил, то ничего примечательного не увидел, ведь так? Небритый, пришибленный жизнью мужичок, вот сидит греется, что такого? Однако пришлось вяло обкатать версию на случай неожиданного появления любопытных. Кто он — охотник, рыбак, бомж? Хотя какой охотник или бомж в очках, разве только рыбачок. Но вот незадача — никакой речки поблизости не было.

И когда дым костра стал совершенно прозрачным, он и почувствовал: согрелся, наконец, согрелся. Значит, пора укладываться спать, надо только укутаться и так же тщательно, как и прошлой ночью. Но теперь его будет греть и огонь! И стал поворачиваться то спиной, то лицом к костру, набираясь тепла на долгие ночные часы. Только, как ни старался, не мог угодить спине, всё было больно. Что собачка, в соломе лежу на брюхе: на спине-той нельзя было. Чьи это слова?.. Да ведь протопопа! Точно, протопопа. И про дебри непроходимые и утёс каменный, что стеной стоит! Аввакум будто не только о своей судьбе писал, но и его обстоятельства предвидел…

А он сам? Разве трудно было предугадать всё то, что случилось? Ведь от всех рисков страховался: похищение, убийство, арест, одного только не предполагал, что чужая жестокость может быть такой долгой и лютой. И у каждой жестокости есть лицо, есть имя. Вот за что воевода Пашков так ненавидел Аввакума? Но, может, эта ненависть и помогла протопопу выстоять… Вот и он ещё немного побегает, надо только чуточку поспать. И почему не идет сон здесь, на воле? Сон расстроился давно, ещё в первый год заключения, потом в лагере бессонница только обострилась. А всё от беспрестанного ожидания опасности. Там он ждал удара ежеминутно, ждал от каждого, от того, кто смотрел ненавидяще, и от того, кто сочувственно улыбался. Было бы легче, если бы он стал как все. Наполеона в изгнании из себя не корчил, но и своего парня изображать не пытался, знал, выйдет ненатурально.

Он был поперёк горла и зэкам, и вертухаям, и ему прямо давали понять: мол, ужесточили режим в колонии из-за него. И в самом деле, красноозёрская колония считалась свойской, многие заключённые знали друг друга на воле, а тут он, хрен с горы, поломал им тихую жизнь. Впрочем, какая там тихая заводь, когда на одном пятачке собрано до тысячи озлобленных мужиков! И хоть разделена эта масса на мелкие кусочки, и отделена друг друга решётками, но время от времени в людях что-то вспыхивало и, казалось, ещё немного, и всё пойдёт нразнос. Общий режим недаром называли спецлютым. На таком режиме не так вертухаи, как сами зэки доводят друг друга До исступления драками и унижениями. И его пытались вывести из себя и карцерами, и тем же ночным нападением. Он помнит, как его тогда утешали солагерники: ножом, мол, черканули — так это ерунда! А вот когда писанут по-настоящему, нож входит в тело как в капусту, точно, точно, с таким же хрустом…

После нападения к нему и приставили охранника. «Это делается для вашей же безопасности!» — кажется, это говорил ему всё тот же Чугреев. Но охранник был не для защиты — для сбора компромата. Он понял это сразу и ответил тем же. Стал вести записи: кто подходил, что спрашивал, что ответил он сам. Все ждали, что ужесточение режима, тотальный надзор выведет его из себя и он задрожит, и попросит поблажек. И он был близок к этому, совсем близок. Что удержало? Упрямство, обычное упрямство! Сам себя брал на слабо.

Он так и не понял, кто были те неизвестные, что через разных посредников — не постеснялись и через его читинских сторонников — предлагали своё покровительство: мол, всё у тебя, мужик, будет. Хочешь телефон? Без проблем! А травку? Будут и выпивка и любые наркотики! И женщины на выбор! И, судя по тому, сколько запросили за услуги, то были не уголовники. Уфсиновская шпана? Но скорее всего, разрабатывали его спецслужбы, и таких мероприятий было до чёрта! Чем он мог ответить? Только отстранением от всего и вся. И был вынужден загонять свои мысли, свои чувства так глубоко, и покрываться таким панцирем, что и самому себе казался замороженным.

32

Не мог только позволить себе бояться и презирать окружающий его народ. Помнил чётко: не презирать! Однажды утром парень на соседней койке, то ли забывшись, то ли намеренно, онанировал, даже не прикрывшись одеялом. «Маленькое животное», — подумал он тогда. И долго не мог без брезгливости смотреть на эти руки, что ежедневно мелькали у него перед глазами, они то застилали кровать, то перебирали что-то на тумбочке, то просто нервно щелкали пальцами… Но однажды, услышав тяжёлый вздох, поднял глаза и всмотрелся: это был совсем ещё юнец с детскими беззащитными глазами. Увидел те же руки с тонкими, в цыпках, смуглыми пальцами, круглую стриженую голову, и пожалел.

Собственно, чем он лучше этого мальчишки, тем, что может переключаться? И если припечёт, то обязательно прикроется? Так ему ведь и не двадцать лет. О! Давно не двадцать, давно. Потом узнал, сидит парень за какую-то мелкую кражу, родители на свидание не приезжают, посылок не шлют. Он ещё держится, но за грев из чужих рук будет готов на многое. Но потом наверняка получит ещё не один срок. Другой дороги у него просто нет. Ведь ни один университетский курс не отпечатывается так в молодых мозгах, как уроки зоны. Колония — это безотходное производство по выработке человеческого материала, из которого и получатся жестокие и опустошенные существа, и Фуко не прав, нет, не прав: заключённые — не народ в народе — это и есть народ. Но если и можно за что-то презирать жителей зоны, то за рабскую покорность! Большинству всё равно, у кого просить мелкие подачки, и за жалкое послабление режима они будут сносить любые унижения. Им всё равно, какой режим на воле и кто там правит. Они живут в своём островном государстве и за лишнюю пайку готовы растоптать не только других, но прежде себя, себя!

К чёрту всё! И колонию, и зэков! Что его всё ведет туда? Но ведь дом, семья — далеко, а эти обступили, стоят рядом, прикидывают, насколько его хватит. Он и сам бы хотел это знать. Человек ведь многое о себе не знает. Так, может, лучше и не знать, а то разочарование в себе — самое непереносимо в жизни. Брось формулировать пошлости! Брошу, брошу, вот только подкину дровишек. И подкинул. И по белому берёзовому стволу побежали красные язычки пламени, и дымом потянуло в его сторону, и дым был такой пахучий, такой жаркий, что захотелось сбросить куртку, а с курткой и свитер…

И вот он уже видит себя на залитой солнцем площади, её надо только пересечь, и он найдёт нужный вход в терминал аэропорта, кажется, это был нелюбимый JFK — аэропорт Кеннеди. Там, в Нью-Йорке, близко друг от друга три аэропорта. И непонятно, как самолёты на них расходятся при взлёте и посадке. А взлётная полоса Джи-эф-кей и вовсе обрывается у самой воды, и поэтому кажется, самолёт обязательно плюхнется в Гудзон. Один борт туда и приводнился, но это, рассказывали, было так красиво!

Кккррр, кккррр, кккррр — скрежещут по бетону колеса его кофра, а рядом бегут знаменитые джи-эф-кейевские кошки. Они забегают вперед, заглядывают в глаза, а он боится, что заденет какую-то из этих зверушек, и останавливается, но кто-то грубо толкает его в спину. От толчка спину пронизывает боль, а его всё толкают и толкают, а он не может повернуться, посмотреть — кто это. И отчего-то делается страшно, но не понимает этого страха, знает только, что ему надо в Лондон, и он опаздывает на посадку. Он бесконечно долго идёт по пустому терминалу, только где-то далеко у стен, у огромных окон какие-то высокие чёрные фигуры. А потом по взлётному полю к одному-единственному самолёту, и там легко взлетает по трапу рейсового «Боинга». На верхней ступеньке его встречает смуглый стюард-филиппинец, почему-то он уверен, что именно филиппинец, а не малазиец, и провожает его в салон, и усаживает в кресло. Хорошо, ни справа, ни слева от него не было никаких пассажиров, только впереди возвышались какие-то головы, одна, совсем белая — седая, другая, блестящая — лысая.

Он долго ёрзал, устраивался, всё казалось, из кресла торчат пружины, они давили в спину, и было так больно, что пришлось сжать зубы: стонать нельзя. Если обнаружат раненого на борту самолёта, могут и с рейса снять. Он заводит руку назад, и осторожно щупает себя, пытаясь понять, есть ли кровь под пиджаком, и подносит руку к глазам — рука чистая, но почему под пиджаком нет рубашки, как-то неприлично… И тут на соседнем кресле он замечает кошку. Кошка была большая, с красивой шерсткой, он видел каждый волосок — один белый, другой чёрный — настоящая лиса-чернобурка. У матери было пальто с таким воротником и ещё шапка. Внутри она легко пахла духами, а сверху, если зарыться в мех, запах был отчётливо звериным.

Как кошка забралась в самолёт и куда собралась лететь? Но вот она запрыгнула на колени и стала недовольно топтаться, улечься ей мешал привязной ремень. Пришлось отстегнуть, и это получилось так размашисто, что привлекло внимание стюарда, теперь это был англосакс. Он пересадил на пустое кресло кошку и пристегнул его к креслу, но и пристегнув, почему-то не отходил, всё суетился: то поправлял ремень, то салфетку под головой, то гладил кошку. И когда он собрался уже пожаловаться на боль в спине, парень, услышав сигнал, стремглав побежал на чей-то вызов.

Но тут из пилотской кабины вышел некто — высокий, гибкий, в белом кителе с золотыми пуговицами и шевронами. Командир? Только кого ему напоминает это красивое странное лицо? Молодого Магомаева? И вот летчик рядом, и он приготовился открыть рот и попросить помощи, но тот, улыбнувшись и подняв красивую бровь, наклонился и стал щекотать кошке за ухом. Что им всем не дает покоя его кошка? Ухоженные руки, с длинными сиреневыми ногтями совсем близко и, кажется, они вот-вот пройдутся и по его голой груди. «All right?» — отчего-то шепотом спросил летчик. — «Will you help me… please. I am cold» — ответил он. — «You will be helped. Don"t worry» — улыбнулся напоследок подвижным лицом авиатор и пошёл, покачиваясь, назад к кабине. И вдруг остановился и, повернувшись, погрозил пальцем: «Don"t feel too special» — «Да не считаю я себя особенным!» — хотелось крикнуть ему, но человек в белом кителе уже исчез. А он стал озираться по сторонам, и понял: это вовсе не «Боинг», а салон бизнес-джета. И в открытую дверь видна пилотская кабина, и она совершенно пуста, и только приборы светятся, как ёлочные игрушки, зелёными и красными глазками. Но летчик, где летчик? Куда он подевался? А ведь обещал помочь, запаниковал он. Но тут из-за спинки кресла вдруг откинулась рука: белый манжет, сверкающая запонка, сигарета в смуглых пальцах…

И он успокоился и улёгся на белый замшевый диванчик у большого овального иллюминатора. И тут же из воздуха образовалась кошка. Что-то определив для себя, она вскочила ему на грудь и, потоптавшись, подвернула под себя лапки и застыла серой тушкой, сосредоточено глядя ему в глаза. Стерегла?

Так, с кошкой в руках, он и появился в «Дочестере». Он любил этот отель, любил этот лондонский район Парк-Лейн у самого Гайд-парка. Никого из персонала не удивили ни кошка на его руках, ни и отсутствие багажа. И он сам только в роскошном номере, где, как его убеждали, останавливался сам Черчилль, понял, что кофр остался в Нью-Йорке. А ему через несколько часов предстоит важная встреча! И бог с ним, с костюмом, главное, под рукой нет лептопа. Там важные документы, он должен был ещё поработать, прежде чем представить свой план. Всё было странно: его никто не провожал, никто не встречал…

Но в шкафу была приготовлена одежда: костюмы, рубашки, стояли итальянские туфли — несколько старомодные и широкие — он такие любил. Это что же «Ail inclusive» и это предусматривает? Он долго перебирал костюмы, но, как назло, это были смокинги. Не надо ему никаких смокингов! Он ещё помнит, как, застёгнутый на все пуговицы, потел в этой обязательной униформе на приёме у Буша-юниора, помнит, как мешали длинные рукава, но ещё больше раздражала бабочка на шее…

И вот он видит себя в одном из залов отеля, и, оказывается, там только его и ждут. Со всех сторон к нему кинулись разнообразные персонажи, но всех опередил Хартман. И, взяв под локоть, повел к камину с огромным зеркалом, отражающим сверкающие люстры, цветы, нарядных людей, и взглядом показал на столик в углу. Там, сияя высоким лбом, венчавшим длинное лицо, сидел Ротшильд, лорд Джекоб Ротшильд. Сдвинув на нос массивные чёрные очки, он что-то там читал. Очередной каталог Sotheby"s?

33

Но он, стараясь не вертеть головой, пытался понять, есть ли в зале Киссинджер? Седую голову сэра Генри он увидел у окна. Рядом с ним дама, она была выше на две головы, и это выглядело так комично. Почему он разговаривает с ней стоя? Да потому, что не страдает комплексом неполноценности из-за небольшого роста, в отличие от некоторых особ… А улыбчивый Хартман уже представляет ему высокого красавца в фиолетовом пиджаке и голубых джинсах. И за спиной слышится женский шепот: Дарси, Дарси… Не успел он перекинуться парой слов с этим Дарси, как его потянули в другую сторону. И это уже не Хартман, а Гейтс, Уильям Генри Гейтс блестит рядом очками. Они переходят с ним от одной группки гостей к другой, сколько знакомых лиц — и они все здесь… А это что за господин с ироническим видом посматривает в его сторону? Бжезинский? Они церемонно здороваются, и Бжезинский что-то спрашивает, и он что-то готов ответить, только в просвете между двумя тёмными пиджаками увидел голую женскую спину.

Спина была слегка загорелой и даже на взгляд шелковой, и по этой шелковой спинке спускалась длинная нитка крупного жемчуга, завязанного в узел между лопатками. Ну да, есть такие украшения, специальные украшения для оголенной спины… Светлые волосы женщины были высоко забраны, как это иногда делала Лина, но это была не она. Но, вот как далеко была оголена спина, не видно, мешал чей-то локоть… Он слегка переместился вправо, повернулась и женщина, но зачем ему этот красивый профиль, его интересовала спина, такое же произведение искусства, как… Дальше не формулировалось.

Перед ним двигалась челюсть Бжезинского, его сухие губы ритмично шевелились, он что-то тихо втолковывал ему, новичку их клуба. А он всё косил взглядом и видел только жемчужные капли на нежной коже, две полоски зелёной переливчатой ткани, выбившиеся завитки легких волос на затылке, заколку с бриллиантом. И до зуда захотелось дернуть за бусы. Жемчужины посыпались бы горохом, раскатились во все стороны, и гости, посмеиваясь, стали бы подбирать их по всей зале… Нетерпение длилось и длилось, пока он не увидел себя лежащим на кровати, рядом на шелковой простыне лежали те самые бусы, и слышно было, как в ванной лилась вода. Он сбросил невесомое одеяло — жарко, и притянул к себе жемчуга и они едва уместились в его ладонях. От перламутровых горошин исходил какой-то удушливый аромат.

В центре Читы в пятницу утром взорван легковой автомобиль, в результате взрыва погибли 2 человека: один из них находился в автомобиле, другой стоял рядом. Взрыв прогремел в пятницу в 9:45, взорвался припаркованный у одного из банков автомобиль Mitsubishi RVR. Прокуратурой Центрального района города Читы возбуждено уголовное дело по признакам преступления, предусмотренного ч. 2 ст. 105 УК РФ.

По неофициальным сведениям, это преступление обеспокоило правоохранительные органы своей дерзостью. Ещё не забыто недавнее дерзкое ограбление Сбербанка. Вероятно, этим объясняется тот факт, что в отдельных районах города замечены скопление спецтехники и многочисленные патрули, в том числе и на Читинском участке Транссиба.

Он увидел девушку ещё раз, когда в один из дней его пригласили на послеобеденный чай в «Conrad London», что на берегу речной гавани. Это только фигура речи — послеобеденный чай, пили они тогда не эрл грэй — мускатное шампанское. Играла арфа… или фортепьяно? Они компанией сидели на открытой террасе, и был на столе бело-синий фарфор, и жёлтые бисквитные крошки — он то и дело ронял их, и тянуло прохладой от реки, и ветерок вздувал края скатерти. В один из моментов он обратил внимание: там, за огромным стеклом в зале ресторана, кто-то машет рукой. Ему? И всмотревшись, увидел ту, с жемчугами. На этот раз она была в скромном деловом костюме, рядом, спиной к окнам сидели мужчина и какая-то американка. Почему американка? Так громко, что было слышно и здесь, на террасе, могла смеяться только американка.

Вот тогда у него и промелькнуло в голове: а не пытались ли эти почтенные старички, эти аристократы духа устроить ему honey trap — пошлую медовую ловушку. Но тут же отверг это допущение, не стал строить версий, не до того было. Да и зачем тратить на это время, ведь так примитивно мог действовать кто угодно. Многие открыто желали ему неприятностей, он даже знал, в каких именно выражениях высказывались такие намерения. Банально, но из банки с пауками выбраться не получилось. Не успел.

Его плотно обкладывали со всех сторон, не брезговали и такой мелочью, как телефонные разговоры. Наверное, в шелухе пустопорожней болтовни надеялись отыскать жемчужные зерна. Но и он сам в последнее время перед арестом пошёл вразнос и, даже зная, что пишут каждое слово, позволял себе колкое словцо в отношении первого лица. И не сомневался, что правителю становилось известно всё, вплоть до запятой, в этих рискованных разговорчиках. Ему было тогда всё равно. Впрочем, как и сейчас…

А тогда его выносило на иной, миссионерский уровень, и всё больше и больше интересовали просветительские проекты. И как смешны были попытки обвинить его в желании узурпировать власть! Он к тому времени хотел влиять на мир по-другому, совершенно по-другому. Тогда казалось: всё человечество ему родня, и он один из того творческого меньшинства, что двигает прогресс. И в мире должны знать: идеи идут не только с Запада, но и с Востока. И не властвовать он хотел, а просвещать.

И если начистоту, то не уехал он не только потому, что лавиной пошли аресты и Антона взяли под стражу, нет, не только поэтому. Был и другой мотив: в его намерения, в него самого поверили такие люди… Скорее всего, он ошибается, и ничему такому представители мировой элиты не поверили. Ну, и бог с ними! Главное он сам поверил в себя, поверили те, кто были рядом. И вот после всех авансов, что он выдал, выглядеть мелким жуликом, бежавшим от суда, было бы самым непереносимым. Уехав, он бы кончился как человек, и кончился навсегда. Можно объяснить всё и бешенным честолюбием, и это тоже будет правдой.

Но ему приписали бог знает что: мол, задумал какую-то хитроумную комбинацию, решил всех околпачить… Одним словом, ratface, как однажды выкрикнул ему в лицо взбешённый конкурент! Был ли он рэтфэйсом? Если под этим понимать способность принимать нестандартные решения, то — да, был! Но старался не разделять прагматику и мораль, правда, не всегда получалось… Ну, хоть старался! И распланировал свою жизнь на годы. Но тогда и не догадывался, что жизнь состоит не только из высоких планов и стремлений, но, прежде всего, в ежедневном сопротивлении обстоятельствам и ежечасном преодолении собственных слабостей.

Наверное, многое в своей жизни преодолели и те старички, что согласились тогда впустить его в свой круг. Политика для них — игра в особые шахматы, и они держат в голове тысячи разнообразных политических комбинаций и мировые процессы поверяют государственной целесообразностью, но никак не личной неприязнью. Это они, монстры-интеллектуалы, привносят в мир идеи, определяют тенденции по мироустройству. Их миссия — направлять, поправлять, а не править.

От них он узнал, что такое истинная воспитанность и скромность интеллектуала. А уж как они были церемонны в вопросах этикета! Особенно отличается этим Вжезинский. При первом знакомстве его удивило, что и у Джекоба, и у Генри, как он про себя называл их, вслух бы никогда не позволил себе такой фамильярности, были одинаковые очки в чёрной оправе, совсем простые очки. Эту простоту и небрежность они могут себе позволить не только в выборе очков. Их всех объединяло аристократическое презрение к внешнему лоску. А что удивляться? Это молодые завоеватели или престарелые плейбои вкладываются в гардероб, в ротацию машин, женщин, часов, а у этих вся сила в другом — в мозгах!

Возможно, он впадает в грех упрощения, ведь и у этих геостратегов в молодые годы были политические амбиции. Разумеется, были, только они вовремя поняли, что власть — это всегда преходяще и есть нечто большее, чем временное возвышение над другими — власть интеллекта. Это только примитивнейших тянет править вечно. И для этого и пускают вход не только кнут, но и пряник. И покупают приспешников, бросая куски с высокого крыльца, некоторых же прикармливают прямо с рук. А какой бывает мелкой и злобной борьба за эти куски, он видел сам. Там, у кремлёвских башен, как и в зоне, прилюдно и с наслаждением пресмыкаются даже за мелкие преференции. Сколько сил он положил на объединение жалких либералов! Но они, не сделавшие самого малого, но конкретного дела, все, все до одного, были до краев наполнены самомнением. Никто не хотел уступать лидерство. Карлики! Их даже не стали размазывать о красную стенку. Не понадобилось. Сами поджали хвосты.

Но он и сам сейчас мало похож на борца с режимом. Разжечь костёр смелости хватило, но ночью терзался от мысли: первое, что он увидит на рассвете — это высокие ботинки. И двинет этот ботинок под ребра, и ударами заставит лечь на живот, и прикажет заложить руки за голову, и он будет думать только об одном: как бы лишний раз не двинули в спину. А бить будут обязательно по спине! А она за ночь, кажется, успокоилась. Только вот жажда никуда не делась, и как себя ни заговаривай, но желание пить становится всё нестерпимей. Во рту пересохло так, что язык превратился в терку, и губы покрылись сухой коркой. И как ни хорошо у костра, но придётся искать воду, а то и без всяких коммандос погибнет от жажды.

Но выйти из позы зародыша было нелегко: ноги и руки затекли, и спина задеревенела, но той, вчерашней, острой боли, кажется, не было. И, сняв майку, прикрывавшую голову и, отыскав более-менее чистое место, протёр очки, потом загноившиеся от пыли глаза. Чёрт, как болит голова, и спина, если резко повернуться, болит, всё-таки болит! Что, и в самом деле сидеть и ждать, когда придут и возьмут под белы руки? А ручки-то чёрные от грязи, исцарапанные, и сам он, как лесовик, обсыпан сором, землей.

Да, уделался он здорово! Кроссовки, слава богу, ещё держатся. Но с одеждой пришлось повозиться — снимать, вытряхивать вчерашнюю пыль, снова натягивать. Вот и свитер набрал разнообразного мусора, и он стал зачем-то оббирать мелкие со-травинки, колючки, только пальцы плохо слушались, и пришлось бросить это бессмысленное занятие. И так сойдёт! Он уже пообвыкся и не чувствует запаха пота, впрочем, он давно преодолел брезгливость к собственному телу. Когда моешься под душем раз в неделю, приходится принимать себя, таким, какой есть, а не таким, каким хочется. Но когда добирался до большой воды…

Надо идти! Надо идти искать воду или что-то похожее на воду. А если вернуться назад, в село? Оно ведь совсем рядом, а с собачками он договорится. Вряд ли местные мужики пахнут как-то иначе. А на улице обязательно будет ничейный колодец с подъёмным устройством типа журавля или с такой штуковиной, которую нужно вертеть. Вертишь её, а ведро на цепи медленно спускается в тёмную глубину, а потом поднимается наверх. И вода тяжело колышется в ведре расплавленным хрусталем, и переливается через край, переливается… Он опустит лицо в воду и будет пить, пить, пить… И он так явственно ощутил во рту холодную воду, что заныл зуб справа…

35

Но только возвращаться в село он не будет, и так обнаружил себя, выйдя к китайцам. А если бы там был кто-то из местных, то наверняка бы уже давил нары. Но зато там вода! Это как сказать. В изоляторе могли устроить пытку и не давать, пить… Ему кто-то рассказывал, как следак, следователь то есть, засунул обвиняемого в одиночку, и распорядился оставить без воды. Человек выдержал три дня и во всём признался. Он так не хотел засорять язык феней, а жаргонные словечки нет-нет, да и проскальзывают. Хочешь, не хочешь, а пришлось освоить этот птичий язык, им ведь оперируют не только заключённые, но и надсмотрщики. Все вместе — это сообщающаяся система, и только случайность разводит людей по разные стороны решёток. Теперь с его знанием блатного жаргона да на паркет парижского «Crillon» или того же «The Dorchester». Не беспокойся, на этих паркетах с такими знаниями — пруд пруди.

Он ещё долго соображал, стоит ли переодеваться, и решил — нет, не стоит. Вот только вместо свитера он наденет легкую курточку, и застегнёт все пуговицы, а то что-то снова морозит. А тут ещё джинсы грозятся в любой момент упасть с чресел… или с чресл? Но лишнюю дырочку в ремне сделать нечем. Может, подпоясаться веревочкой? Нет, нет, веревочкой он свяжет лямки, а джинсы уж как-нибудь… Эх, сейчас бы сухарик, маленький такой ванильный сухарик, такой коричневый, с блестящей спинкой сухарик на белом блюдце… Да нет, зачем тарелочка, и без тарелочки…

Но как беглец не отмахивался, а перед глазами то и дело вставал голубоватый вагонный столик, а на нём целое богатство: брикет с рисовой кашей, пачка галет, сухарик на блюдце… И зачем было бросать еду! Ну да, каша из тех стратегических запасов, что делались на случай войны с Китаем, а может, с Японией, но это была еда! Господи, там ведь ещё сахар был, такие белые сладкие крупинки… Он и кашу бы размолол в крупинки! Положил бы на большой камень и тер камешком поменьше, и рис бы превратился муку, и с сахаром это было бы вполне съедобно… И галеты, галеты! Он как-то попытался попробовать, откусить, и до крови расцарапал десны… Но там остался целый стакан чая! Всё, всё! Нельзя так растравлять себя, нельзя! И бог с ней, едой, найти бы воду!

Он долго приводил себя в вертикальное положение, а когда встал, вот тут всё и обнаружилось. Ноги болели так, будто он прошёл не считанные километры, а пробежал чёрт знает какую дистанцию… и спина болит… и голова кружится… Нет, ну, что же это такое? Ему ведь нужно двигаться дальше и костёр надо загасить… Нагибаться было больно и пришлось загребать землю ногами и, кое-как присыпав угли, еще и потоптаться на горячем кострище. Но и такие вялые движения давались с большим трудом. Он посидит немного, совсем немного, придёт в себя…

Но стоило опуститься на землю, припасть к ней, как тут же исчезло всякое желание куда-то идти, усталость давила бетонной плитой, лихорадило и болело всё тело. Он долго перемогался, когда кто-то сознательный у него внутри стал дёргать и Напоминать: надо встать! Кто распинался насчёт преодоления слабостей? Или это всё не более, чем бла-бла-бла? Так эту чепуху каждый может молоть, а ты встань! Встань! Да вставай же, сволочь!

Пришлось подчиниться самому себе и остатками разума и того, что называется волей, приказать: теперь иди! И не сразу разобравшись, в какую именно сторону, беглец двинулся вправо и скоро увидел вчерашнюю дорогу, ту, что вела на восток. Навязчивое желание идти в том направлении было иррациональным и совершенно детским: в той стороне ведь тоже будут искать. Поиск концентрическими кругами разбежится во все стороны, во все пределы и захватит всё и вся…

А он облегчит этот поиск и пойдёт по дороге, которую кто-то когда-то расчистил и обозначил на картах пунктиром. Эта колея была тверда, как асфальт и, наверное, поэтому каждый шаг отдавался болью в башке, а в ней и так был непорядок — перед глазами плыл тот самый жёлтый туман, что стоит над Янцзы. А тут ещё приходится прислушиваться, рыскать глазами: а вдруг машина, а вдруг такие же, как он, пешие путники. Правда, дорога далеко и не просматривалась, она волной шла между сопками. И, волоча ноги, он тащил себя, то поднимаясь вместе с дорогой, то опускаясь вместе с ней вниз.

Особенно тяжело было при подъёмах, и всё чаще приходилось останавливаться на отдых. И он уходил с дороги и садился у какой-то опоры, то под дерево, то у камня и закрывал глаза. Вот так же, остановившись, он и увидел какой-то блеск меж ветвями ближних кустов. Вода? Откуда ей там быть? Но, не раздумывая, на коленях, откуда и силы взялись, рванул в кусты, раздвинул ветки и… И чертыхнулся. Среди зарослей валялся icy сок старого пластика. Но как, чёрт возьми, блестел! Блестел! Мозги совсем песком заплесневели: откуда здесь вода, здесь только песок и пепел! А он, как тот солдат из анекдота, на что не посмотрит, а видит одно — женщину. Вот и у него перед глазами возникают то голубоватый кулер, то полный до краев стакан, то запотевшая бутылка. Он со стоном отгонял эти видения, а они наплывали снова и снова. И если бы сейчас по дороге попалась лужа, он упал бы в неё и пил бы из нее, пил… Лужа не лужа, но что-то должно быть там, впереди… Жаль, не может он идти быстрее! Мозг и готов был разбежаться, но подводили ноги, спина и всё остальное, непослушное. И уже мечталось: ну, хоть бы какая-нибудь машина проехала, он не стал бы прятаться, а встал бы посреди дороги и попросил хоть бензина, но только напиться… Какой бензин, он готов пить и мочу. Только высох весь и снаружи и внутри: ни слюны, ни пота, кажется, самой крови и той в жилах нет. И весь он уже как бумага, такой же легкий.

Эта была та лёгкость, что наступает обычно на третий день голодовки. И человек кажется себе звонким и прозрачным, ещё немного, и можно взлететь! Если бы и в самом деле можно было взлететь. Но чем дальше он шёл, тем явственней становилась обманчивость таких ощущений. И вот уже стала кружиться голова, и что-то случилось с периферическим зрением. А со времён занятиями каратэ, он помнил, такое зрение быстрее среагирует на неожиданную опасность. И если машину он ещё услышит, то человека может и прозевать…

И пить, безумно хотелось пить… Нет, всё-таки странная история произошла с протопопом, неистовый Аввакум её, точно, придумал. Однажды зимой ему смертельно захотелось пить — солёненькое что-то съел? — и не мог найти воды. Да, зимой в этих краях долго нет снега, и в морозы речки промерзают до самого дна. Хорошо, захотелось пить, и воды не было, но лед, лед-то был! Ну, допустим, нечем было долбить, но можно было скоблить палкой, камнем, да хоть пуговицей… Хорошо, ничего такого не было, даже пуговиц — оборвались все до одной, тогда надо было лечь на лёд и дышать, дышать, а потом скрести ногтями. А протопоп только к богу взывал! Как там у него: Господи, источивый Израилю, в пустыни жаждущему, воду тогда и днесь! Ты же напои меня, ими же веси судьбами. Надо, надо было долбить лед, наскрести такие тонкие ледяные стружки, и они бы таяли во рту, таяли…

Нет, нет, надо отключить воображение, а то недолго и с ума сойти! А он, хоть и некоторым образом раскольник, но не протопоп Аввакум. Нет, у него такой веры в божий промысел, с ней было бы легче. Но и протопопу приходилось бороться с собой. Как там у него? — потёр он голову, и перед ним будто сама собой открылась книга, прямо вот так, на нужной странице: Сыне, не пренемогай наказанием Господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же любит Бог, того и наказует. Биет же всякого сына, его ж приемлет… Аще ли без наказания приобщаетеся ему, то выблядки, а не сынове есте…

Вот-вот, не хочешь быть выблядком, тогда без стонов и проклятий! Вот только бы встать, только бы, как протопоп говорил, вскарамкаться… И, перебирая руками по камню, он поднялся и увидел на взгорке небольших зверьков, сидевших по Два, по три на склоне сопки. И пришлось замереть: это что, тоже кажется? Но нет, зверьки были вполне живыми, и вся колония, посвистывая, посматривала на него чёрными смышлёными глазками: что за зверь? Отдельно столбиком стоял самый большой наверное, самый главный толстячок. И только он попытался сквозь мутные стёкла очков рассмотреть этого отца-командира, как зверьки разом будто по команде вдруг исчезли, словно провалились под землю. Остались только взрытые ими холмики земли. И слабое умиление забавными зверушками вдруг перебилось практичной мыслью: что они пьют, эти хорьки, сурки или как там их? Пьют же они что-то? А что, если в норах есть вода? Нет, он точно сбрендил! Нет там никакой воды, они ею, как верблюды, запасаются впрок…

36

И пришлось идти дальше, и казалось, что эта бесконечная дорога ведёт в тартарары, и он никогда не выйдет ни к людям, ни к милиционерам. Теперь он отдыхал стоя, а то вдруг не сможет подняться с земли. Ноги сделались совсем слабыми и, казалось, могут подломиться в любой момент, и он боялся сделать неловкое движение. И, как там говорят, обезножеть? А скоро и стоять было трудно и, остановившись в очередной раз посреди дороги, он наклонился и, упершись руками в колени — испытанный способ — отдыхал так, открыв рот. И тут какие-то капли упали на дорогу, оказалось, пот со лба, он попробовал — в самом деле, соленый, но мало. И, странное дело, солнце пекло, а он не мог согреться. Но доставать одежду не было сил, для этого надо развязать веревочку, снять сумку, расстегнуть молнию — нет, слишком сложно. В груди что-то хрипело, а в башке тяжко пульсировала кровь, ещё немного, и она прорвёт сосуды и хлынет горлом, из глаз, из ушей. Из-за этого стука в висках он не сразу услышал звук работающего мотора.

Когда же понял, что там, позади, грохочет какой-то механизм, и скоро покажется на этом взгорке, отбегать в сторону было поздно. И, не раздумывая, упал на колени, потом на бок, а дальше перекатился в небольшую канавку и замер там, и даже, кажется, перестал дышать. Через минуту над ним пронёсся какой-то безумный всадник, а потом тарахтенье мотора стихло, будто и мотоцикла не было, только острый бензиновый запах завис над дорогой. Пыль оседала медленно, но и он не спешил подниматься, лежал, припорошённый, и радовался: пронесло. И на этот раз пронесло!

Но сколько раз ещё ему придётся так отскакивать, забиваться в щель, прикидываться прахом? Нет ответа. Но, перевернувшись на спину, он совсем близко от себя увидел замечательный предмет — маленькую пластиковую бутылочку и на четвереньках бросился к ней, как за спасением. Бутылочку, видно, выбросили с пролетевшего на крыльях мотоцикла, она была совсем свежей, блестящей, и лишь открытое горлышко было в земле. И на донышке была вода! Он не стал оттирать грязь, а тут же припал к бутылочке, но глотать было нечего — вода растаяла во рту без следа, только раздразнила. А тут ещё застрявший во рту песок, он уже хотелось выплюнуть крупинки, но плеваться было нечем, и пришлось оттирать язык краем ворота. Всё равно хорошо. Господи, благослови мотоциклиста! А вдруг и дальше лежит какая-нибудь емкость, тогда он сможет продержаться до того, как появятся и колодцы, и речка, и стога сена, обязательно стога… Должно же поблизости быть какое-то селение, ведь для чего-то прокладывали эту дороху, что-то она да соединяет. Разумеется, все дороги куда-нибудь ведут, вот только в какой Рим?

Но когда в створе между двумя сопками он увидел какое-то строение, он вместе с радостью — дошёл, наконец, дошёл! — испытал и другие, самые разнообразные чувства. Мысли метались от самых смелых: «А почему бы и не выйти?» до панических: «Нет, нет, нельзя!» Но теперь, когда он на пределе, надо прибиться хоть к какому-то укрытию. Да, да, если он не отлежится, то не сможет идти дальше. И лекарства нужны, совсем простые таблетки, надо хоть как-то утишить пульсирующую во всем теле боль… Таблеток захотел? Мало тебе лекарств, что доктор прописал? Но, чёрт возьми, он всё-таки добрался до людей! И теперь не должен затеряться на этих спёкшихся от зноя камнях. Теперь ему бы только кружечку воды, а там будь, что будет…

И он стал осторожно пробираться вдоль срезанной сопки: надо осмотреться, так сразу нельзя выйти в село. А как осмотреться, он знает — надо залезть повыше. В первый раз, что ли! Справа сопка пониже, вот по ней он и заберётся, с неё и осмотрит окрестности. Но недлинная дорога наверх на этот раз давалась особенно тяжело, и казалось, последние силёнки вот-вот оставят его, и он кубарем скатится вниз на дорогу. И тогда уж точно не подняться! Но, припадая к земле, где ползком, где на четвереньках, прислушиваясь и осматриваясь, он взбирался всё выше и выше…

И когда оказался на самом верху, то долго не мог прийти в себя. Боль в спине — только досадный фон, но вот голова болела нестерпимо, и в груди сдавило так, что дышать было не-воз-мож-но. А тут ещё ни с того ни с сего стал душить кашель будто там, под рёбрами, кто-то раздувал исполинские меха. И, втискиваясь в землю, он пытался утихомирить взбунтовавшее нутро, но кашель рвался наружу чудовищным хрипом, и казалось, его слышит вся округа. Но и когда отпустило, он ещё Долго не мог прийти в себя, и всё хватал воздух, и не мог вдохнуть. А потом затих и лежал ничком, не шевелясь, и только пальцы скребли землю…

Поднять голову заставили голоса, они образовались вдруг и ниоткуда, много резких, пронзительных голосов. Стая что, уже здесь, на сопке? Но зачем на сопке, можно было и на дороге остановить. Ну, хорошо, как хотите, на сопке так на сопке, смирился беглец. Но зачем-то перекатился под куст и затаился там. И только теперь заметил, как вытоптана в пыль земля, как обломаны ветки и как много пустых бутылок вокруг. Наверное, местные подростки резвятся. Только сейчас до него доберутся такие мальчики, что одними веточками не обойдётся — им ручки и ножки подавай! И, подобравшись, он с самым независимым видом приготовился встретить кого угодно. Но голоса стихли, будто отнесло ветром в другую сторону. И он ещё долго прислушивался: но нет, никого и ничего, только мошка надрывалась над ухом. Он что, уже голоса начал слышать? Возможно, только надо отсюда уходить. Куда? А он сейчас рассмотрит и определит, куда. И переместился к краю сопки, и оттуда увидел село, и оно было таким большим, не сразу и взглядом охватишь. Правда, картинка была расплывчатой, и пришлось долго протирать очки.

Дорога, что вывела его сюда, делила раскинувшееся перед ним село на две неравные части: левую и правую. В селе были улицы и дома, серые, бревенчатые и обшитые, выкрашенные всё больше в голубой и зелёный цвет. Над ними возвышалось несколько водокачек. То в одном дворе, то в другом он видел людей. Старуха стоит у ворот, сложив руки под фартуком, мужичок, голый по пояс, копается у зелёного жигулёнка, белоголовые мальчишки гоняют мяч на пыльном пятачке. И, странное дело, чем дольше он смотрел, тем ярче проступали подробности. И вот он видит и глаза на детских лицах, и морщины у старушки, и розовую лысину у того, с большим животом… Видит пятна на майке у другого, что несет ведра, видит рисунок протектора на песке, пёстрое бельё на веревке, красные цветы на платьице у девочки, её тащила другая, постарше в таком же платьице.

Но глаз отмечал и другое: заброшенные дома с провалившимися крышами, а за упавшими заборами заросшие травой огороды, и трава в рост человека… А что, если укрыться в одном из таких ничейных домов и передохнуть? Вот только такие дома — это полное запустение, соседи давно всё растащили, и вряд ли там есть хоть плошка, в которую можно было набрать воды. Да и есть ли ничейные колодцы… И в груди болит всё сильней и сильней, и в глазах темнеет то ли от боли, то ли… Ему нужны лекарства, нужна помощь! Только как её просить? И у кого? Это там, в Москве, были сочувствующие, но смогли бы они помочь, если бы он таким, зачумленным, встал на пороге. И здесь не помогут, если он назовёт своё имя. Только зачем ему называть имя, он просто попросит воды…

Нет, в ближние дома он не пойдёт. Они стояли тесно, и в каждом из них по определению был мужчина. На это указывал то мотоцикл — не он ли проехал тогда по дороге — то трактор, то старенький жигулёнок. Нет, надо пробираться в правый конец села. Неизвестно, чем привлекла беглеца эта половина селения, может, тем, что дома там далеко отстояли друг от друга. А левая половина и в самом деле была оживлённой, вот показался маленький жёлтый автобус, оттуда высыпали люди. В правой же половине было тихо и сонно. Он сразу выделил крайнюю избу у самой сопки, там были промытые окна с голубыми наличниками. Ну что, годится?

Годится/не годится, только ещё немного и наступит неумолимый вечер, солнце уже освещает только макушки водонапорных башен, вот и отсвечивают оранжевым. Придётся спускаться, здесь, на сопке костёр не зажжёшь, и потому у него нет выхода, если не считать выходом — загнуться, окочуриться, или как там ещё, прямо здесь, в кустах. Нет, это было бы лихо столько изнывать от жажды и умереть вблизи жилищ и людей! Вот напьётся, тогда и… И пусть будет, что будет!

37

Он благополучно сполз с сопки, но когда встал на ноги, не смог сделать и шагу: организм окончательно разладился и пошёл вразнос. Боль в башке стала нестерпимой, будто спуск что-то всколыхнул там, взболтал, и гулко стучало сердце, и предательски подкашивались ноги. Пришлось — кто-то научил — вытянуть вдоль тела руки и сжимать и разжимать кулаки. Он проделывал это до тех пор, пока не показалось: и правда, стало легче дышать. Но, как только он сделал несколько шагов, всё повторилось сначала. А всё жажда! Надо только напиться воды, как всё само пройдёт. Но здесь-то воды точно нет, она там, в доме с голубыми наличниками…

Он тенью пересёк дорогу и стал осторожно пробираться вдоль сопки, почти сливаясь с ней — это было несложно, за эти дни он и сам приобрёл цвет этих мест — рыжевато-серый. Но пару раз, заслышав голоса, замирал на месте, а когда всё стихало, тенью скользил дальше. И скоро вышел на правый край села и, прислонившись к большому камню, стал осматривать выбранный для набега объект. Дом с улицы прикрывал невысокий забор, да и занавески, жёлтые такие, на окнах задёрнуты, может, там и нет никого? Но менять что-то уже поздно, он не может метаться по селу. У него от жажды распух язык и скоро, как у собаки, вывалится наружу, и от резких движений перед глазами летают мушки, да и сами глаза будто песком засыпаны, а тут приходится таращиться, всматриваться. Он пройдёт дальше вдоль сопки, может, хозяева возятся на задворках? Хорошо, забор из досок, стороживший дом с улицы, сбоку обрывался, и дальше шли поперечные жерди… А в конце участка так и вовсе не загорожено. Видно, когда-то охрану здесь несла речка, теперь от неё осталось только пересохшее русло. Но что дальше за речкой, там, вдалеке? Машина! Одна, другая… Дорога так близко? Чёрт возьми, как же он раньше этого не заметил.

И почему он прицепился к этому дому, что в нем такого особенного? Есть, есть в нем одна особенность — пусть эфемерная, но защищённость. От соседей участок совершенно не просматривался, по меже шли сарайчики, сарайчики. А прямо перед ним: простирался унылый огород, и там ни одной живой души. Да и что им делать на огороде, на котором ничего не росло, только какие-то поникшие то ли кустики, то ли трава. Беглец и не подозревал: под этими кустиками вылёживалась мелкая в том году забайкальская картошка.

Но вот в конце огорода были сложены старые кирпичи, накрытые досками и рваными кусками рубероида, и дальше, наискосок от этой груды, стоял маленький, серый от старости бревенчатый домик, а рядом ещё поленница и какие-то бочки… Баня! Точно, она, вон и труба над крышей. А в бане вода, вода, вода! И не надо проситься в дом, зачем ему дом, он пойдёт туда, в баню, сообразил беглец. Но прежде чем ринуться к вожделенной цели, замер, будто собирался прыгнуть за водой с моста: никаких настораживающих звуков, всё по-вечернему тихо, мирно…

Вот только что делать с сумкой? Под жердями ему с ней не пролезть, а поверху нельзя, вдруг кто заметит. Пришлось развязывать верёвочку, развязывалась она, само собой, долго, и когда, теряя терпение, он отстегнулся, то и сам не понял, зачем развязывался. Мог бы пробраться к бане со стороны речки, а теперь придётся снова связываться… Ну, теперь что же, теперь надо сделать последний рывок! И, продвинув сначала сумку, он прополз за ней следом следом и добрался до кирпичей и там застыл, прислушиваясь… И сделал это как нельзя вовремя. По тропинке от дома к бане неслась женщина в синем и была она такой большой, что казалось, под ней гудела земля. В руках она несла что-то зелёное, он не успел он рассмотреть, что, как она скрылась в бане. Чёрт! Вот это было совершенно лишним, зачем здесь женщина, её только не хватало. И как он успел прикрыться? Надо же, и кирпичи, и какие-то кусты, кажется, смородина спасли его, а то бы… Но теперь придётся ждать. Ждал он недолго, дверь на пятой минуте распахнулась, и вышла новая женщина, в руках у неё был жёлтый тазик. Сколько же их здесь? И эта вторая, такая же большая и толстая, стала что-то развешивать на верёвке, натянутой между двумя берёзами. Но одета эта, вторгся, была во что-то совершенно легкомысленное, и такое короткое…

И беглец, еле удерживая на весу тяжёлую и бессмысленную голову, не упуская из вида хозяйку, и всё прислушивался, но никого, кроме женщины с монументальными, как колонны, ногами, не было. Женщина то поднимала высоко руки, то наклонялась над жёлтым тазиком, и тогда ноги открывались так высоко, что приходилось отводить взгляд. Нет, в самом деле, как муж разрешает ей носить такое, да ещё на улице? А если она не замужем и живет одна? Было бы хорошо, если бы женщина была одна в доме, и не просто хорошо — замечательно!

Ты забыл, есть и вторая! Нет, ещё одна — это слишком, вторая не нужна, у него не хватит сил на двоих. И совсем не в том смысле, совсем не в том… «А ты, оказывается, ещё вполне жив, если ещё различаешь такие смыслы», — уличил он сам себя. Да нет, двух женщин труднее уговорить не звать на помощь соседей. Только надо решиться и выйти, а там он объяснит им: не надо его бояться. Он смирный/мирный, ему только воды и ничего больше… Ему бы только напиться! Они же не хотят найти в своём огороде хладный труп?

А женщина всё развешивала и развешивала какие-то бесконечные тряпочки. Ну, хорошо, пусть развешивает, а он встанет и подойдёт к ней, и попросит воды. Вот только как это будет выглядеть со стороны? Выйдет из-за кирпичей и скажет: здрасте? Он ведь нарушил неприкосновенность частной собственности, и женщина наверняка поднимет шум. А что, если у неё есть муж, брат, отец, кто там ещё? И они примут его за… За того самого и примут! Может, местные уже оповещены о его побеге…

Голова раскалывается, ещё немного, и он и задохнётся в этих кустах, и отбросит коньки, копыта или что там ещё можно отбросить… Когда же она, наконец, всё развесит и уйдёт, уйдёт в дом? У него не хватит никакого терпения… И, когда перекатившись с живота на бок и подтянув ноги, и уже готов был подняться, как женщина, неожиданно отступив к самым кустам и высоко приподняв подол, присела и зажурчала. И беглец, оторопев, чуть не задохнулся. То, что обнажила женщина, было так совершенно, и плоть сияла таким непередаваемым цветом: не то белым наливом, не то топлёным молоком. Было и так неловко, и так любопытно: он никогда он не видел женское тело в таком ракурсе, но пришлось уткнуться лицом в землю. Вот не будешь тайно нарушать границ, а то можешь и не такое увидеть! Лицо его тут же защекотали какие-то жесткие травинки, веточки, и он еле сдерживался, чтоб не чихнуть, но, когда, не вытерпев, поднял голову, женщина уже исчезла. Может, и это всё ему привиделось? Дожил! Нет, он не будет никуда выходить, он подождёт. Ну, как он с ней будет разговаривать после всего, ну, увиденного? Надо сначала забыть…

Минуты тянулись и тянулись, когда дверь в бане снова открылась, и оттуда вышли и большая женщина в синем, и ещё маленькая старушка, закутанная в зелёную шаль. Женщины медленно прошествовали по дорожке мимо смородинных кустов, мимо кирпичей, мимо притаившегося человека… Они уже давно скрылись в доме, а он продолжал ждать: а где же та, вторая, в розовом? Но больше никого не было. А что, если во дворе есть собака? Почему он вспомнил о собаке только сейчас? Нет, ни каких собак, никаких мужчин, поблизости не было, никого не было. Всё, хватит!

Но только он собрался выползти из кустов, как снова что-то мелькнуло слева, и по дорожке снова пронеслось синее пятно. Да сколько можно! Что она бегает туда-сюда? Так ведь не договаривались! Ещё немного, и он потеряет сознание и не выдержит пытки жаждой, болью, нетерпением. Тело корчится в конвульсиях, а мозг вздулся гигантским шаром и вот-вот взорвётся. Хотелось в тепло, пить чай, много чая с лимоном, малиновым вареньем… Можно и без лимона, и без варенья. Просто воды! А что это за звук такой, замер беглец и прислушался. Шуршало что-то рядом и он уже было напрягся, когда понял — это его собственное хриплое дыхание…

Солнце за это время могло дважды зайти и давно зашло, голубые сопки стали чёрными, и широкая красная полоса над ними выцвела, пожелтела, засиневел воздух, но женщина всё не выходила. А рядом в домах текла мирная и теплая, без всяких изысков жизнь! Там сейчас ужинают, там стоят полные воды ведра, бочки, чайники и самовары… Ему бы только выпить кружечку, небольшую кружечку, он напьётся и уйдет. Нет, он напьётся и переночует в бане, а рано утром пойдёт своей дорогой. И не надо объявляться: пустите, люди добрые, переночевать! Зачем? Но если он сейчас не заберётся в баню, не напьётся воды, любой воды, пусть даже мыльной, он в этих пряно пахнущих кустах точно помрёт, и найдут его собаки, и растащат по кускам…

38

Вот голода он совсем не чувствует. Ну, если только горбушку и баночку сгущённого молока, этой пайки ему бы хватило надолго. И ещё не забыть набрать воды, непременно набрать воды. Вон там, у бани, валяется коричневая пластиковая бутылка, большая и толстая. Он наберет в неё воду, и ему хватит надолго, дня два он точно продержится. А через два дня, если… Если всё будет благополучно, он будет в таких глухих местах… Хорошо бы выйти к какой-то избушке в лесу, каик это называется: зимовье? заимка? Там могут быть какие-то припасы, а рядом речка или озеро, только бы не солёное. Нет, не надо соленого… Но тут ещё один, из тех, что жил в нем, злой и неприятный, раздражённо осадил: всё планы строишь? всё мечтаешь? И пришлось замолчать, на споры с самим собой сил точно не было. А женщина всё не выходила и не выходила. Куда она подевалась? Смыла сама себя водой?

Она вышла, когда беглец был готов выпрыгнуть из кустов и, отшвыривая всё на своём пути, искать воду. Где она там у них: в бочке, бачке, ведре, корыте, лохани, ушате, перечислял в ярости обезумевший человек. Его сдерживали только остатки — нет, не разума, какой к чёрту разум! — а инстинкта, того, что иногда нас бережёт. И когда между ветками смородины увидел, как открылась дверь, как женщина, встав на пороге, и медленно, пуговица за пуговицей застёгивает халат, гневно задышал: «Иди домой! Немедленно иди домой! Там тебя ждут! Иди, слышишь!» Но вымытая в бане дама никуда не торопилась и всё стояла и стояла на пороге, и халат её был до того красен, что, казалось, она объята пламенем. О! Если бы он мог, то и сам испепелил бы её взглядом! И нисколечко не пожалел!

Но вот она, медлительная, как черепаха, ничего не подозревая о его намерениях, прошлась к берёзам, повесила на верёвку мокрое полотенце и только потом, мурлыкая себе под нос, пошла по тропинке. Пошла к дому. Наконец-то! Мужчин в доме точно нет. Насколько он знает, в деревнях супружеские пары моются вместе. Ну да, он большой знаток деревенских нравов! Может, этот мужик просто занят и скоро подъедет на мотоцикле или на машине и, пропахший бензином, пойдёт в баню мыться. Придёт хозяин, а там посторонний сидит… Но он ведь быстро, туда и обратно! Только напьётся воды, наберет в бутылку — и всё! Он успеет!

Успеет? А если его обнаружат? И начнут обыскивать, обязательно начнут… Как он не додумался до этого раньше! Надо немедленно спрятать паспорт, прямо здесь, в кирпичах. И, перевернувшись на левый бок, беглец с трудом вытащил из тесного кармана джинсов документ и, отсчитав несколько кирпичей от земли, втиснул документ в узкую щель. Красноватая оболочка паспорта почти сливалась со старыми кирпичами. Как он будет его доставать? Ничего, достанет! Если до этого дойдёт…

А что делать с сумкой, не тащить же её в баню? Нет, нельзя. Если его обнаружат, он может сказать, мол, зашёл воды попить, а с сумкой это будет выглядеть как вторжение. Господи, да и без сумки — незаконное вторжение. И что теперь? Чёрт с ней, с сумкой, он оставит её у кирпичей, и все дела. Нет, всё-таки заболевает и уже не понимает, это галлюцинации, или он действительно слышатся звуки музыки. Откуда эта томная мелодия? Кто-то включил магнитофон, или это телевизор? Наверное, особа в красном зашла в дом, теперь сидит, чай пьёт, звуками наслаждается. Всё, хватит! Он рее переждал мельтешение этих толстых теток, стоит ли переслушивать? Кстати, а где та, вторая? Может он что-то пропустил, и она давно в доме? Разумеется, и вторая и третья, и десятая — все в доме…

И, наконец, решившись, он ползком переместился к бане и толкнул дверь кулаком, она не поддалась, и двумя руками не получилось. Надо посильней двинуть эту чёртову дверь, но чем? Рядом была поленница, но тогда нужно встать, нет, он не будет этого делать. И, перевернувшись на спину, толкнул дверь ногами, и она тут же распахнулась и стукнулась с грохотом о стену. Или показалось? Нет, не показалось, где-то рядом залаяла собака, её поддержали другие, такие же чуткие, и в других дворах…

Пришлось замереть: собачий хор набирал силу, и солировал голос собаки с его двора. Почему он так решил, и сам не знал, но уже хорошо то, что собака себя обнаружила, и впредь он будет осторожнее. Сколько бы продолжался собачий концерт, неизвестно, но тут какой-то мужской голос что-то выкрикнул, потом гикнул, и лай стих, будто ансамбль только и ждал этой команды. И лишь одна продолжала подтявкивать, но скоро в одиночестве сбилась и затихла. Но откуда взялся мужчина? Он что, живет в этом доме, или в том, что рядом, мелькнула у беглеца вялая мысль и тут же отлетела. Он перевалился в долгожданное тепло бани и, свалившись в изнеможении на пол в предбаннике, больно стукнулся спиной о лавку. Боль и приковала его к деревянным плахам, и не давала двинуть ни рукой, ни ногой. Вода была рядом, но сил дотянуться до бачка уже не осталось.

И бог его знает, сколько бы он так лежал, только в чувство его привёл короткий женский вскрик. И, подняв тяжёлые веки, он увидел перед собой большое красное пятно, оно заполняло всё пространство. У него что, голодный обморок? Пришлось снова закрыть глаза и подождать, само пройдёт. Но и женщина, всматриваясь в лицо незнакомца, пыталась понять, каким ветром в баню занесло мужика. Она, уже настроившись скоротать вечер у телевизора, вспомнила, и совсем некстати, что забыла погасить керосиновую лампу. И уже, было, решила: ну, и фиг с ней, прогорит — и ладно! Но через несколько минут какое-то неясное беспокойство заставило сбросить ноги с диванчика и побежать к бане, а то вдруг, и правда, мышь пробежит, сбросит с полки лампу и… Она и открытую дверь баньки сначала не заметила, так была занята сюжетом с лампой, керосином и мышкой…

И, только переступив порог, в неярком свете той самой керосиновой лампы увидела на полу человеческое тело, оно, вытянувшись, перегораживало весь предбанник. Вот тебе и мышка! Это потом женщина, смеясь, будет рассказывать, как увидела на полу деревенской бани того самого… Представляете? Вот прямо так и лежал… А страшный был! Ну, прямо, как чучелка какой! Вот не поверите, а совсем ничего не соображал. Я его спрашиваю: мол, кто такой, а он мычал только, слова сказать не мог…

А в тот вечер женщина сама испугалась и, прикрыв рот рукой, вскрикнула. Незнакомец не отозвался, так и лежал с закрытыми глазами. Эээ! — толкнула она ногой фигуру. Человек застонал и зашевелился, пытаясь приподняться. Кто такой? Откуда? На местного пьяницу не похож… Так ведь и беглец, придя в себя, застонал от досады: определённо, эта особа его достала! Но если это другая, а не та, что бегала туда-сюда от бани к дому и обратно, он ведь чётко видел только филейные части… Теперь же в полутьме что там, на лице — не разобрать, но чувствуется и испуг, и брезгливость. И брезгливости было больше, она же видит, он, лежащий, не может ей угрожать. Надо успокоить, сказать: не бойтесь! Он дёрнулся и открыл рот, но из горла вырывались лишь отдельные звуки. И женщина, не дождавшись от незнакомца внятности, рассердилась: что там бормочет этот забулдыга, и тут же пошла в наступление.

— Нет, ты кто такой? — наклонилась она над телом, шаря рукой возле двери: где-то тут должен быть черенок от лопаты, коим иногда подпирали дверь.

— Мо…жж… вды? — прохрипел незнакомец.

— Да кто ты? Как ты сюда… Ты что это тут разлёгся? — осмелев, крикнула женщина. Она так и не обнаружила черенок, зато берёзовый веник был рядом.

— Пи…ть, — выговорил незнакомец, пытаясь сесть.

— Да пей! — разрешила хозяйка. — Ты кто? — повторила она уже тише, наблюдая, как чужак елозит рукой, пытаясь дотянуться до алюминиевого ковшика на лавке. И тогда, переступив через вытянутые ноги, она зачерпнула из бака и подала ему воды. Незнакомец пил с такой жадностью, что было ясно: мужик, должно быть, с глубокого похмелья. Но как она ни раздувала ноздри, как ни принюхивалась, но кроме крепкого запаха пота ничего не доносилось, а уж запах перегара она бы учуяла и за несколько метров.

А незнакомец, выдув целый ковшик, стал на колени и, обняв бак с водой, сам зачерпнул из кадки теплую мутноватую воду. Он зачерпывал ещё несколько раз и всё пил и пил, постанывая и захлёбываясь, и вода текла по груди, а он всё не мог напиться. Наконец, прижав к груди ковшик и часто дыша, откинулся на стену. Теперь он испытывал сложные чувства: и неловкости, и равнодушия, и удовлетворённости — напился! И ему было всё равно, что подумает о нем женщина. Нет, не всё равно! Он сейчас отдышится, сейчас, сейчас… И попытается убедить её, большую и красную: он не опасен. Нет, конечно, опасен, но он не задержится, ну, если только до утра, а потом уйдёт. Ну, не может он идти, совсем нет сил, а тут ещё ночь на дворе… Жаль, вид у него неавантажный, а то бы уговорил не поднимать шума.

39

О, если бы беглец знал, насколько этот вид был неавантажным: в пыли с ног до головы, с мелким сором, застрявшим в щетине, с чёрным ртом и в очках в разводах — ещё то пугало!

Но женщина, кажется, и не собирается кричать и созывать народ. Она выжидательно и требовательно смотрела на незваного гостя, и он почему-то не казался ей опасным.

— Ну, ты даёшь! Заблудился, что ли? — уже чуть сочувственнее спрашивала она.

— За…за…заблудился, — с готовностью подтвердил незнакомец. — Mo…можно снять комнату на ночь… только на одну ночь… я заплачу… у меня есть деньги… есть. — И, подняв тяжёлую голову, пытался прочесть согласие.

— Ну, конечно, дайте попить, а то переночевать негде! Так, что ли? — не то насмешливо, не то серьёзно укорила хозяйка бочки с водой.

— Про…прошу… изви…нить меня…

Женщина, задумавшись, разглядывала приблудного человека. А тот, сняв каскетку, стал вытирать мокрое лицо. Голова его была седой, серое лицо безжизненным, но похмельным он точно не был. Она медлила с ответом, молчал и незнакомец, только, сняв очки, пытался протереть их краем куртки. А когда поднял голову, глаза его были как у больной незрячей собаки.

— Ты это… Посиди пока, посиди, я счас! — выкрикнула женщина и исчезла в дверном проёме. Куда она побежала? Звать соседей? Поднимать на борьбу с захватчиком бани всё село? Тогда что он сидит? Надо уходить! Но как уходить, когда он не чувствует ног, и руки еле удерживали чёртов ковшик. Мучился неизвестностью он недолго, женщина скоро появилась, с ней был кто-то ещё, он не различал лица, но кажется, это была старушкой в зелёной шали. Значит, женщин здесь одна и одна, а не две и одна…

— Ну, вот, баушка, посмотри… Что делать-то будем?

— Не нукай, — рассматривала незнакомца старушка. — Ты откудова такой? Заплутал, чё ли? — Тот согласно кивнул. — А что ж так-то украдкой пробралсси? Людей пугашь, калитка ведь есть. — Попыталась она обучить нежданного гостя правилам этикета.

— Я от реки иду… У вас там не загорожено, — оправдывался гость, расслабленно застыв на лавке. В брюхе колыхалось ведро воды, и что там будет дальше — плевать! Теперь пусть выдают! Ну, не совсем плевать…

— Ты это… давно в дороге-то? Сколь блукал?

— Не помню… Несколько дней, — виновато бормотал он. Они что, собрались его допрашивать?

— Ну, так оголодал мужик, — догадалась старшая. — Не кормленый мужик и не мужик вовсе! А ты из каковских будешь, никак с рудника? — стала уточнять она для порядка.

— Да… — подхватил версию незнакомец, опустив голову. Ему неприятны были рассматривающие взгляды хозяек и вопросы, вопросы…

— Инженер, поди? Тут их нонесь понаехало…

— Да, — не погрешил он против истины, — инженер.

— С пьяных глаз, небось. А ты, батюшко, а не пьюшка ли ты?

Помотав головой, инженер запротестовал: нет, нет.

— Ой, да рассказывай, рассказывай! Знаем мы вас, непьющих! — подала голос молодая. Раз старушка приходится ей бабушкой, то должна быть молодой. Женщина оперлась о косяк, сложила руки на груди, рассматривала.

— Да перегаром от него вроде не шшибает! Тверёзый! А штой тогда так-то изгваздалси? Экой ты грязной!

— Упал с обрыва.

— С какого такого обрыва? С сопки, чё ли?

— Ну, да…

— А сам с каких же краев? — куталась в шаль бойкая старушка. И пришлось махнуть рукой, показывая куда-то за спину. Этот допрос был уже поперёк горла. Неужели они не видят, что он держится из последних сил, а тут ещё врать приходится. Ну, так не ври, скажи правду!

— Из Читы небось?

С ума сошли, какая Чита. Никакой Читы! Надо как можно твёрже сказать «нет», но получилось только: ннн…

— Из Новосибирска. Угадала? — прыснула особа в красном.

— Угу, — невнятно согласился тот.

— Да, издалёка, — будто в раздумье проговорила старшая. Нельзя же, в самом деле, так сразу запускать в дом мужчину. Но сама уже решила: бог с ним, пусть ночует.

— Он деньги предлагал, — напомнила внучка.

— Деньги не помешают. Токо, ты должон знать, у нас в дому строго, и выпивки у нас нет…

— …И за сигаретами по соседям не пойдём, — добавила сарказма особа в красном. «Господи, что ж у них за опыт такой?» — слабо удивился беглец. — Извините, устал… Переночую и уйду… мне на станцию надо, — еле слышно бормотал он.

— Ладно, чего уж! Токо ты всё ж помойси, а то в дом грязи нанесёшь, — распорядилась старуха. — Раз инженер, то надо тебя помыть.

«Да, да! — нашёл силы усмехнуться беглец. — Инженеров помыть, всех остальных — расстрелять».

— Вода-то осталась, не всю выхлестала? Тольки деньги зря платила, дожж будет. Говорила тебе, не бери покупной воды. Покажи ему, игде чего, а я в дом пойду! — распорядилась старуха и неуверенно перешагнула высокий порог.

— Ба, тебя довесть? — кинулась к ней женщина в красном, та отмахнулась: сама дойду!

— Ну, что же, раз баушка наказала, придётся тебе мыться! Воды немного, так что особо не размывайся. Вот тут и тряпочка есть, вот эта, полосатая, и мыло тут… Ну, и напугал ты меня! Надо было в дом постучаться. Я уж думала, местный пьяница какой забурился… Ты мойся, да быстрее, а то вода остыла, мы особо баню и не топили… Я пойду, а ты дверь не закрывай, счас воды принесу…

Потом стало тихо, и беглец понял, что остался один. Слабеющий свет керосиновой лампы едва освещал тёмные бревна, железный бак в одном углу, пустую деревянную бочку в другом. Зачем мыться? Он прямо здесь на лавке и ляжет. А вдруг возьмут и откажут немытому переночевать в бане. Нет, если есть баня и вода, то надо вымыться, а то когда ещё придётся, согласился беглец с очевидным. И стал расстёгивать пуговицы на рубашке, но петли не поддавались, пальцы совершенно онемели. Надо же, выпил столько воды, а слабость не проходит! Он вяло повторял попытки раздеться, но больше прислушивался, не заколет ли в груди слева. Голова болела нестерпимо, но хуже, если что-то случится с сердцем, тогда он точно сляжет. Но где? Там, за кустами? Хозяйки боятся его, а если он ещё заболеет…

— О! Что, так и будешь сидеть? Я вот полотенечко принесла, — услышал он над собой голос женщины в красном халате, а потом она снова куда-то исчезла. Он ещё размышлял о стремительности её перемещений, когда снова увидел перед собой и бабушку, и внучку.

— А ты и вправду никак больной? — где-то сбоку шелестела старушка.

— Ой, баушка, а вдруг что-то заразное? — пищала рядом молодая.

— Руки не слушаются, — стал оправдаться он. — Пуговицы не могу расстегнуть.

— Давай, помоги человеку, сними с него одёжу!

— Боюсь я, и грязный он, а я помытая. Ты же сама рассказывала, у бродяжек, ещё у живых, черви заводятся…

— Эк, куда тебя понесло! Забыла, как свово пьяного разболокала? Я, что ль, буду его… Я и забыла, как оно делаесса.

— И я не буду. Ба, ты уж сама! — капризничала внучка, а старуха ей всё что-то выговаривала. Хорошо, приблудившийся инженер не очень понимал, о чём они там шепчутся, его больше беспокоила нервозность женщин, они что, хотят его выгнать? Вроде нет, речь о другом. Собираются его раздевать? Нет, зачем же, он сам. И снова принялся терзать пуговицы на запястьях.

— Иди, иди уж, там самовар, поди, поспел, выкипит! Боисса она! Чего мужика боясса-то, кода он еле шевелисса? — И скоро красный халат исчез, растворился в темноте. И правильно, согласился беглец со старушкой, а то стоит, рассматривает…

— Давай разболакаем тебя, — приступила к инженеру старуха, и ловко расстегнула пуговицы. — Подыми руки-то, подыми! — И он покорно выполнял команды, и вот старушка стащила с него и курточку, и футболку. Потом, кряхтя, нагнулась и взялась за брючины… Собирается джинсы стягивать, схватился инженер за пояс.

— Не надо… Дальше я сам… Да, да, справлюсь сам…

— Меня, чё ли, боисса? — усмехнулась старушка. — И то сказать, напугал мужик бабу мудями! Я таких, как ты, в больнице санитаркой стольких пораздевала, и не вспомнить. А покойников сколь обмыла… Ну сам, так сам! Я отвернуся, а ты скидавай одёжу-то, скидавай!

40

Старушка что-то всё говорила, говорила, говорила, и захотелось под этот необычный говор лечь на лавку и закрыть глаза, но приходилось возиться с джинсами. «Ну, штой ты там вошкаесся?.. Усе, нет ли?» — нетерпеливо спросила хозяйка и открыла дверь в парилку. И оттуда дохнуло живым теплом, запахом сложного соединения из непросохшего дерева, какой-то травы, мыла и много ещё чего.

— Ну, чего стоишь — проходи!

Так и не сняв последнюю защиту — трусы, а заодно и носки, он шагнул в проём. Следом за ним двинулась и старушка с лампой.

— Это чего ж у тебя спина такая синяя! А не побили ли Тебя, паря? — рассмотрела она спину ночного гостя. — Тут у Симишиных зятя привезли с Балея синего, вот такого, как тебя. Он полежал, полежал с полгода и помер. На днях сороковины справляли. Гуторят, напали, деньги все как есть отняли и побили. Свои ж дружки и побили!

— Много отобрали? — переступая по непросохшему полу, зачем-то спросил он.

— А там кто знает? До самой Симишихи не подступисса, влёжку лежит, а невестка городская, с нами не гуторит. — Старушка приладила на маленьком оконце лампу и, увидев, как приблудный инженер бестолково топчется посреди баньки, распорядилась:

— Ты садись, садись на лавку. Я зараз тебе сама воды наберу… С водой зараз беда, в колодцах вовсе нету… водовозкой привозят… На баню да на стирку набрали, дак и на самовар надоть… — Старушка что-то там спрашивала, инженер пытался отвечать, но скоро понял, что разговаривает сам с собой.

Рядом стоял тазик с водой, в руках было мыло, значит, надо мыться. И, неэкономно вылив на себя воду, он стал намыливаться, но мыло то и дело выскальзывало из рук, и приходилось елозить по полу, ловить его на мокрых досках… Это ничего, ничего раздражало другое: что, если какая-то из женщин возьмёт и зайдёт, а он голый. Ведь обещал же кто-то из них принести воды, вот и приходилось сидеть и настороженно ждать, когда стукнет наружная дверь…

Но тут мыльная пена попала в глаза, и он вспомнил, что в тазике нет воды. И, выставив впереди себя ковшик, стал ощупью искать хоть какие-то ёмкости и, услышав металлический звук, понял — бак. И начерпал воды так неаккуратно, что в тазу было больше пены, чем воды. Но и такая вода быстро закончилась, у него ведь никогда и привычки такой не было — экономить воду. И пришлось царапать ковшом по дну бака, и загребал только какие-то крохи. А то, что он принял за воду в эмалированном ведре, было жёлтой полосой — и ничего больше. Мыться, как это делают бритты? Там главное намылиться, а ополаскиваться необязательно…

Но тут в дверь парилки постучали, и пока он раздумывал: кто это мог быть, а вдруг и не женщины вовсе, дверь приоткрылась. И пришлось цапнуть тазик, прикрыться, но он, как живой, выскользнул из рук и загремел по доскам.

— Да что ты всё шугаешься? Я воды принесла тебе на ополоску, — услышал он голос той, большой и молодой внучки. — А во что ж тебе, инженер, переодеться? Твоё-то всё колом стоит, грязное!

— У меня в сумке есть одежда, — прорезался у инженера внятный голос.

— А где сумка-то? А ты, оказывается, ещё и с багажом…

— Там… — не мог он вербально объяснить направление.

— Где там? — сердилась женщина. — Как я сейчас в темноте буду её искать? — переговаривались они через щель в двери. — Я своё принесу. Сиди, жди.

«Халат, что ли, принесёт?» И это предположение почему-то не вызвало протеста. Он благополучно смыл мыльную пену и даже прополоскал трусы и носки. И, кое-как отжав воду, огляделся, куда бы их пристроить. Но тут за дверью снова стукнуло, и весёлый голос спросил:

— Ну, всё, что ли, инженер? Я тут одежду принесла, на лавку кину, а ты лампу-то не забудь, забери с окошка. И давай быстрее, а то поздно уже.

Когда, прикрывшись тазиком, он с лампой в руках вышел в предбанник, там никого не было. Он наскоро вытерся небольшим полотенцем и, изрядно путаясь, натянул какую-то пахнущую валерьянкой одежку. И в тот момент ему было всё равно, что на себя натягивает. Ну, вот он помылся, переоделся, и что дальше? Кто-то должен прийти и отвести его, но куда?

В приоткрытую дверь тянуло холодом, и мокрое голодное тело тут же продрогло и задрожало, и ничего не оставалось, как сесть на лавку и сжаться, и обхватить себя руками… Дрожь была мелкой, как от лихорадки и, казалось, она вытрясет из него всё, что у него ещё осталось, и он никогда не согреется… И постепенно его охватило то странное чувство сиротства, что испытывает человек на пороге казенного дома. Там человека долго оформляют, потом где обыскивают, а где моют. В больницах моют наскоро — совсем немощных так даже шваброй — и обряжают в обноски. Потом человеку выделяют койку, случается и на сквозняке в длинном-длинном таком коридоре. А могут и не выделить, как это бывает в тюрьме. А дальше что? Дальше как у человека получится: бывает, и выживает. В советские больницы он не попадал, но тюрьмы наелся. Хорошо, хоть в очередь спать не приходилось…

И когда услышал шаги и увидел красный халат, обрадовался. Ну, эту он хоть знает, и даже слишком. Нет, нет, он ничего такого не видел, это только ему померещилось.

— Ну что, подошло? Шаровары дедовы, хорошо, не успели пустить на тряпки, а майка моя, — оглядела его женщина. — Ну, инженер, пойдём, что ли?

— Я могу здесь остаться… — попытался переиграть инженер. Нельзя ему в дом. Он принесёт туда заразу, и краем сознания хорошо это понимал. Но тут же сам себя принялся уговаривать: только до утра, только до утра. Вот и женщина что-то там такое говорит:

— Ну, ты совсем плохой! Где ж тебе здесь спать? Я ведь и за баню деньги возьму! Что, испугался? Давай, идём, а то у нас собака, знаешь, какая злая. Не бойся, со мной она тебя не тронет. Только тихо, а то тут такой народ, узнают, что чужой мужик в доме ночевал, разговоров не оберёшься, а мне это не надо?

«А как мне не надо», — обрадовался он и, пригнув голову, вышел из бани.

На улице было непроглядно темно. Небо было беззвёздным, мрачным, как перед дождём. И, оступаясь с тропинки, он трусил за хозяйкой и уже особо не рассуждал, хорошо ли это идти в дом. Нет, не хорошо, но ведь всего на несколько часов… В той стороне, куда вела женщина, дом возвышался тёмным кубиком, сбоку от него падал жёлтый оконный свет. В этом светлом квадрате прыгала на цепи собака. Учуяв чужака, она азартно тявкнула, но когда женщина замахнулась, позвякивая цепью, покорно отошла: ну, как знаете!

Они дошли уже до крыльца, когда женщина, будто что-то вспомнив, так резко повернулась, что он не успел отпрянуть и стукнулся в её плечо.

— А тебе никуда не надо? — подозрительно спросила женщина. Он сразу и не понял, о чём это она. «Куда мне надо, вам лучше не знать!» Но, тут же сообразив, поспешил с ответом: нет, нет, не надо!

— А то смотри, ночью дверь не сможешь открыть, нас с баушкой беспокоить будешь, — поднялась на крыльцо хозяйка. — Что встал, проходи! — подгоняла она, открывая дверь в дом. Он прошёл в полутёмный коридор и остановился: куда дальше? Женщина где-то там, у входа, гремела засовами.

— Да проходи, проходи. Гостем будешь! — И не успел он повернуться, а она уже открыла другую дверь. И, споткнувшись о высокий порог, очутился в комнате и встал у двери и, осторожно осматриваясь, пытался понять, что задом. Рядом на вешалке был только длинный брезентовый плащ, других признаков пребывания мужчины в доме не было, во всяком случае, табаком точно не пахло.

А комната была большая, уставленная какой-то тёмной мебелью, что неясно проступала из углов. Сбоку за занавеской была комната, прямо от входа за двустворчатой дверью была ещё одна. Там, в полутьме, светился экран, и мелькнул красный халат, и тотчас звук телевизора стал громким и резким. И по тому, как размыта была красно-зелёная картинка, он понял, что на нем нет очков. И бог с ними! Ему бы сейчас только добраться до койки, до топчана, до матраца на полу, или что там ему предложат, и лечь.

— Ну, проходи, на пороге, чё ли, стоять будешь? — услышал он чей-то голос. И, повернув голову, с трудом разглядел старушку на диванчике у круглого стола, её заслонял большой самовар.

41

— Сидай, сидай, раз в гости напросился.

— Прям стеснительный какой! Можно подумать, и правда, — выглянула из комнаты с телевизором внучка в красном. Гость с трудом опустился на табуретку, пришлось навалиться на стол. И будто сама собой перед ним появилась и большая эмалированная кружка с чаем, и вазочка с печеньем, и что-то ещё, сразу и не не опознать. Но, пробормотав «спасибо», он не решался вот так сразу приступить к еде. Да и особого голода не чувствовал.

— Мы уже повечеряли, а тебе Дорка, коли хочешь, зараз же согреет. Ты пока чаю похлебай, добрый чай, Дорка привезла, — выглянула из-за самовара старшая из хозяек.

— Спасибо, ничего не надо, — слабо запротестовал гость мельком удивившись имени внучки.

— Вот досмотрю кино и разогрею, — отозвалась из другой комнаты внучка Дора.

— Звать-то тебя как? — поинтересовалась старушка.

— Николай, — неожиданно для себя самого назвался он чужим именем. Почему чужим? Совсем даже не чужим, придумало ведь собственное подсознание.

— Хорошее имя, — одобрила хозяйка. — А меня зови Яковной, а хочешь, так бабой Нюрой.

— Зачем же? С вашего разрешения, я буду звать Анной Яковлевной.

— Зови, не жалко.

И тогда он двумя руками поднёс кружку ко рту, попробовал. Чай был крепким, горячим, сладким — мечты сбываются! Но наслаждаться целебным напитком мешал телевизор. Спина чутко ловила приглушённые звуки, а уши настороженно ждали оттуда из ящика, опасности. Программа новостей, судя по всему, уже прошла, но вдруг прервут трансляцию и… Или это уже было?

— Ты што ж это чинисся? Остынет чай-то, — напомнила приподнявшись, старушка. — Дорка, игде ты там?

Дора не отозвалась, но скоро телевизионные звуки смолкли и тут же совсем близко замелькали красные рукава, оголенные по локоть смуглые руки. Они стали двигать по столу какие-то блюдца, вазочки. Если это для него, то не надо, незачем, вяло подумал гость. Но, не удержавшись, вдруг спросил:

— Что там нового в телевизоре? Что в мире происходит?

— Да что там нового, мы новости и не смотрим, одно кино, — весело откликнулась Дора. И хорошо, и замечательно, и не нужно вам смотреть новости, тихо обрадовался он.

— Ты суп-то согрей! — напомнила старушка.

— Да понравится ли ему наша стряпня? — отозвалась внучка от стола с кастрюлями.

— Вы не беспокойтесь, я только чай попью, — запротестовал гость. У него просто не было сил на еду, рот будто забыл, зачем прорезан, с трудом пережёвывает печенье. Теперь ему, как старичку, придётся размачивать сухарики в чае. И он стал макать печенье в коричневый раствор и медленно жевать. И сам не понял, отчего вдруг защипало глаза, то ли от жалости к себе, то ли от благодарности к добрым женщинам. Или это всё от сытного запаха греющегося супа? Он так и сидел, уткнувшись в кружку, хорошо, хозяйки не досаждают с разговорами. Бабушка с внучкой, не обращая никакого внимания на нежданного гостя, вели какой-то свой разговор.

— Ты голубое одеялко возьми, голубое. И подушку дедову, она мягкая… Да я уже так и сделала. Простыню не найду в полоску… Дак ты не её ли стирать ладилась? Другой нет, чё ли?.. Вот и чё ли! Не буду же я ему стелить хорошую, а полосатенькая, хоть и рваная, но ещё чистая… Калитку-то закрыла, а то как в прошлый раз… Всё закрыла, сколько можно закрывать… Бельишко-то сними, дожж будет… Да он собирается, сколько уже? А бельё ещё не просохло… Сними, сними, ночью пойдёт, говорю тебе… Да какие там тучи, какие тучи! Прошлый раз тоже собирался…

Пришедший в благостное состояние гость почти не слышал голосов. Он выпил чай, съел несколько печений и теперь терпеливо ждал, куда его определят. Не проситься же в постель самому — это неприлично так сразу, вот и приходится сидеть, сложив руки на коленях. Тревожила только легкость, с какой хозяйки пустили его, совершенно незнакомого человека, в дом. Но он тоже хорош, мог бы дождаться ночи, потом и пробрался бы в баню. А утром ушел бы незамеченным и не было бы женщинам никакого беспокойства. Но он завтра уйдёт, обязательно уйдёт! Нет, ну, женщины! Разве можно быть такими беспечными?

Ему был совершенно неведом такой открытый способ жизни, в забайкальских степях в этом не видели ничего особенного. Женщины, может, и не пустили бы в дом незнакомца, но тот был таким слабосильным на вид. Вот старушка рассудила: трезвый, Христом богом просится переночевать, да и то сказать, какой-никакой мужик, оклемается, может, чем в хозяйстве подсобит. Анна Яковлевна уже прикидывала, как попросит приблудившегося инженера залезть под крышу и сбросить оттуда мешки с овечьей шерстью, Дорка бы принимала, а он бы скидывал. Там ещё и польта старые, и овчина, Дорка боится туда лезть, а она сама уже не годящаяся, больно высоко взбирасса. Не забыть ещё: в подполе бутыль стоит, стеклянная, здоровущая, нехай завтра достанет. Мужик вроде смирённый, а просписса, там посмотрим, чтой с ним делать…

Инженер мало-помалу настроился, было, похлебать супчика, но суп всё грелся и грелся на маленькой электрической плитке, и глаза сами собой закрылись, а потом и голова стала опускаться всё ниже и ниже. И когда женщины обратили на него внимание, нежданный гость уже спал праведным сном. И тогда его, отяжелевшего и неподъёмного, решили положить не в пристройке, а в комнатёнке рядом с кухонькой. Да и то сказать, до пристройки ещё дотащить надо, а спаленка вот она, рядом, за занавеской. Анна Яковлевна, не вставая, давала советы, а Дора трясла внезапно и крепко заснувшего инженера Николая. Так и не открыв глаз, тот с трудом поднялся и сделал несколько шагов туда, куда направляли его, готовое рухнуть, инженерное тело.

— Ммм алмн… иии… — пробормотал гость и тут же следом внятно выдал: — Я туда не пойду, иди один!

— Ещё и перебирает, пойду не пойду! — рассмеялась Дора. Она довела гостя до постели и он, так и не проснувшись, послушно повалился на кровать. И, прикрыв одеялом, подождала и, услышав мерное посапывание, успокоилась. А потом хозяйки, погасив свет в кухне, перешли в чистую половину, Дора легла там на диванчик, Анна Яковлевна устроилась в спаленке. Так и лежали, переговаривались в темноте.

— Боюсь, баушка, разболеется он, вот заговариваться стал… Что делать будем? Вот не было печали…

— Да это он во сне буровит. Ничего ему не сделаесса, отосписса и будет мужик как огурец.

— А ночью если проснётся, начнёт по дому ходить… Он говорил, и в бане согласен спать…

— Он чего ж, на голых досках там спал бы?

— Да отнесли бы тулупчик и покрывало, не барин…

— Сама привела человека, говорила, деньги сулил, а теперь что ж: иди, мол, в баню?

— А, может, у него и платить нечем? Может, он у нас разжиться хочет. Баушка, а где деньги-то? Надо перепрятать.

— Дурища! Будешь с места на место перекладать и сама захоронку потеряшь… Надо раньше было гнать со двора, а теперь что ж, нехай спит, и лутчи тут, чем у бане. А то утром проснесса, а там куры в сарайке… Смекаешь? Можа, и соблазнисса, прихватит пару-тройку да уйдёт, а мы и знать не будем…

— Ой, нужны ему твои куры! — возражала внучка.

— Так и ты не пугай! Надо было сразу наладить со двора, а ты на деньги польстилась. Жучок-то на привязи?

— Да где ему быть? А давай дверь в спальню подопрём? — предложила план по безопасности Дора.

— Как ты её подопрёшь, она ж туды, до него, открывасса?

— А я ведро на пороге поставлю, он выходить станет, споткнется, оно загремит, мы и проснёмся! Я, ба, ножи пойду уберу, — метнулась в кухню Дора. А потом долго возилась у своих половинчатых дверей.

— Ты чего там делашь? — забеспокоилась Анна Яковлевна.

— А я пояском свяжу ручки…

— Ну его к лешему! Поможет твой поясок, как же! Да и то сказать, мужик солидный, седой, при очечках… Где ты видела бандита в очках…

— Ой, ба! Это у вас тут они без очков, без зубов и штанами улицу метут, а в Чите бандиты и в галстуках, и на дорогущих машинах, и очки у них на пять твоих пенсий!

— Всё быват, но я уж мужиков на своём веку повидала. Он, может, конешно, и не инженер, но мастер — это точно. И образованный. Видала, каки у него руки? Нерабочие руки. Буду, гуторил, называть вас Анной Яковной, меня давно так никто не звал. Был у нас один учитель, вот токо он и называл.

42

— Когда в школе училась, что ли?

— Какой там! Я почтальонкой была, бегала по селу, сумку таскала, тяжеленная была… Мне годков двадцать было, а он меня по батюшке звал… Такой мущщина был хороший, такой уважительный.

— Ба, ухаживал? — посмеивалась Дора.

— Дак я и не поняла, только раззадорилась, кофту новую купила на станции, а он как в воду канул.

— Это как? А ну, рассказывай, рассказывай!

— А так! Принесла я ему письмо, и чего в том письме было, не знаю… Кабы знать, так прочитала бы… Так он вскорости после того письма снялся и уехал, уехал и пропал. И никто не знал, чего с ним сталося. Вот и постоялец наш гуторил, мол, заблудилси, а у самого синяки на спине страшенные. Рубаху снял, а спина битая, прям чёрная. Видать, с поезда сбросили…

— Ой, что-то ты на ночь ужасы такие рассказываешь!

— Мы в Шилке когда жили, так таких, бывалоча, у больницу привозили. Ой, я такого в той больнице навидалась, знаю…

— Да когда это было?

— Да лет уж сорок назад и было. Мамка твоя ещё малою была.

— А мамка не от учителя?

— Дурочка, чего городишь? Я бы рада была, да рази я ему пара? Он баский был, городской и грамотный, а я чево ж — простота! Вот Николай на него похожий, такой жа бровастенький, долгоносенький. Токо учитель красившее, у его такой чуб богатый был, такой богатый! А этот Коля уж больно коротко остригся… Помню, после войны заболела, так все волосья сняли, думали — тиф. И голова, помню, так мерзла, так мерзла…

— Что ты, баушка, про волосы, ты лучше про знакомого своего расскажи! Сроду ты мне ничего про своих кавалеров не рассказывала, — всё любопытствовала Дора.

— Дак чего тебе малой рассказывать, это теперича тебе под сорок!

— Ну, а деда любила?

— Спи, давай. Любила — не любила, а всю жизню прожила! Это вам с твоей мамкой чтой-то мужики хорошие не попадаются. Она-то ладно, а ты всё перебирашь да перебирашь…

— Какой перебираю? Только год как Игорька похоронила!

— А этот, про которого гуторила, думает женисса или так балованисса?

— Ну, почему балованится? Вот приедет, сама у него и спросишь.

— И поспрошаю! Давай спать, чуешь, квартирант наш уже похрапывает? Господи, так и день прошёл! Ежи еси на небеси, да будет воля твоя… Можа, и правда, ведро-то под дверь поставить? Поставь на усякий случай, — напомнила Анна Яковлевна, но Дора не откликнулась, должно быть, заснула. — Сняла Дорка бельишко, иль так бросила? Ну, халда, прости мою душу грешную, — перекрестилась Анна Яковлевна. А скоро и её сморил сон.

Гость не проснулся утром, не встал и к обеду, и хозяйки забеспокоились. То Анна Яковлевна, то Дора заглядывали в комнатёнку, где, отвернувшись к стене, спал инженер, и слушали: дышит ли. Инженер дышал, а временами так и постанывал, знать, живой был. Но, как-то зайдя за чем-то в спаленку, старушка обрадовалась, увидев, что гость с открытыми глазами лежит на спине. Но ответа на своё «здоров, паря» не дождалась и подошла ближе. Тёмные глаза уставились прямо на нее, но видели что-то своё, потустороннее. Анну Яковлевну удивило не столько это, сколько перемена в человеке при свете дня. Седая голова и не старое, хоть и заросшее щетиной лицо. Она тронула его за плечо, квартирант подчинился и перевернулся на бок, и продолжал спать, но уже с закрытыми глазами.

Очнулся он только вечером и долго приходил в себя, и, осматриваясь, пытался вспомнить, где он. Цветастые занавески на двери пропускали жёлтый свет из кухни, оттуда слышались голоса, звякала посуда, и так пахло едой, что он невольно сглотнул. А потом долго прислушивался, пока не понял, что среди звуков работающего телевизора слышны только женские голоса. И вспомнил, и что с ним, и где он, но никак не мог понять, почему снова вечер. Сколько же он спал? И, спустив ноги с кровати, долго сидел, раздумывая, показаться ли на глаза женщинам, мол, проснулся, или не стоит. В голове прояснилось, и сердце уже не давит, а что болит спина, то как ей не болеть. Но тут отвлёк монотонный звук от окна. И, повернув голову, прислушался и он понял: там, за окном, идёт дождь. И отчего-то обрадовался, и захотелось немедленно убедиться, а то, может, всё только кажется, и нет никакого дождя.

Но, поднявшись, с трудом устоял на ногах, до того был слаб, дрожали, просто тряслись и руки, и ноги, они казались тоненькими, чужими, и голова закружилась так, что пришлось вернуться на койку. Такого странного состояния он ещё не испытывал. Может, это оттого, что резко встал? Чёрт возьми, почему так трудно дышать! Надо открыть окно. Если он сейчас не откроет раму, то задохнётся, точно задохнётся! И шаркая на нетвёрдых ногах и выставив для равновесия перед собой руки, он добрался до окошка и там припал к подоконнику. Но открыть створки так и не решился, только уткнулся горячим лбом в прохладное запотевшее стекло. И через несколько минут отпустило, и стало легче, и в зыбком свете от двери смог рассмотреть струи воды, сбегавшие по окошку. Дождь был таким сильным, будто кто-то поливал окно из брандспойта, вот и на подоконнике лежала влажная тряпка, видно, вода затекала и в дом.

Вернувшись на койку, он натянул на себя одно, второе одеяло, что не пожалели для него добрые самаритянки, но так и не решился появиться перед ними. Придётся, сжавшись, лежать и ждать. Ждать чего? Когда хозяйки уснут и погасят свет? Но как он в темноте найдёт дорогу до входной двери? А на улице, помнится, была ещё и собака. Нет, он ведёт себя как школьник, который, хоть его режь, не спросит у взрослых дорогу до сортира. Он всегда тяготился этой стороны человеческой жизни, впрочем, как все остальные люди, и восторженные барышни, и вполне циничные мужчины. А когда справлять нужду на глазах других, да еще под запись…

Он-то сидел в малолюдной камере, но ему рассказывали, как это бывает в общих, куда набивали под завязку. Ведь и там людям не самой тонкой душевной организации время от времени требовалась определённая уединенность, и там отнюдь не стеснительные мужчины старались огородить танк простыней. Висела она до первого обыска, и каждый раз вертухаи срывали занавеску с особым остервенением.

В колонии с этим было проще, там хоть за процедурой на толчке не следила видеокамера. Но и там, на пятьдесят — семьдесят человек приходилось пять унитазов и столько же раковин для умывания, и часто то одно, то другое устройство выходило из строя. Да и оправляться или нормально помыться, когда за тобой выстроилась очередь, невозможно. В лагерной бане, где у каждого отряда был свой банный день, была такая же толчея, и каждый раз приходилось преодолевать то стыдливость, то брезгливость…

В лагере на пару с забайкалкой свирепствовала такая же неистребимая чесотка. Он помнил то отвращение, которое испытал, увидев расчёсы на теле зэка, мывшегося рядом. Он тогда запасся и серным мылом, и мазью Вилькинсона, но это, слава богу, не пригодилось. И предупредить эту заразу можно только мытьём, а ещё, наверное, катаньем, если иметь в виду утюг. И хоть в бараке была только холодная вода, он старался встать до подъёма, когда в секторе ещё досматривали последние сны, и не спеша приводил себя в порядок. Можно было ежедневно мыться и горячей водой, банщики пускали в душ поздним вечером, и эта услуга по негласному прейскуранту стоила совсем недорого, но это было бы нарушением правил, а ему ни на йоту нельзя было отступать от правил…

Вот на этих лагерных мыслях и качнулась занавеска, и в дверном проёме возникла тёмная женская фигура. Самое время было кашлянуть, мол, не спит.

— А ты, Коль, никак проснулси? Здоров ты, однако, спать… Мы не знали, чего и думать. Это всё дожж, в дожжик, да с устатку так списса, так списса… Тебе до ветру, поди, пора, нет ли? — не дожидаясь ответа, старушка позвала:

— Дорка, где там дедовы калоши? И накинуть чего ни то спроворь! — внучка что-то в ответ крикнула, он не разобрал что, но поднялся. Хорошо, когда женщины догадливы. И, шаркая по полу босыми ногами, он стал продвигаться вслед за хозяйкой, но запутался в занавесках и не сразу выбрался на кухню. Увидев его, Дора отчего-то рассмеялась, но ему было всё равно. Пусть смеется — ей можно. Потом его вывели в коридор, показали на короткие резиновые сапоги, а может, это были такие калоши, и пока он, держась за стену, обувался, старушка, стоя на пороге, всё наставляла:

43

— Ты это… если штой, добежишь до сарайчика… А если по малой нужде, так можно и с крыльца… Там такой дожжища, прям потоп…

— Баушка! Ну, что ты! Николай сам разберётся!

— Да он ещё и не проснулся, сдуру побежит под дожж, мокрый увесь будет… Где накидка-то? Давай чего-небуть…

И молодая, круглолицая, с чёрными короткими волосами, выбежав в коридор, набросила ему сзади брезентовый плащ и уже собралась скрыться в доме, но остановили неловкие попытки квартиранта открыть дверь. Он всё толкал и толкал дверь руками, но её будто заклинило.

— Дай-ка я! — оттеснила его женщина к стене и плечом налегла на дверь, и та тотчас распахнулась. С улицы пахнуло такой свежестью, что только теперь он понял, насколько затхлым был воздух в комнатушке. В оконном свете завеса дождя сверкала и переливалась, и была такой плотной, что спускаться с крыльца даже в сапогах, и правда, было бы верхом неосмотрительности.

Он так стоял под навесом на крыльце и всё слушал барабанную дробь воды: а если и завтра будет лить? Ну, и пусть, расслабленно вилась мысль. Есть предлог остаться ещё на сутки! Рядом с крыльцом стояла огромная бочка, и по желобу сверху в неё с шумом низвергался водопад, и брызгал холодным каплями, и жалил его, разогретого одеялами. Но как это было хорошо! И как ему повезло — он не попал под дождь, этот неостановимый ледяной поток растворил бы его без всякой жалости и остатка. А здесь дождем можно и умыться, и он подставил под струи воды руки и умылся как под краном.

Кажется, все неотложные дела сделаны, осталось только вернуться в дом. Но отчего-то всё тянул и тянул время. Боялся расспросов? Боялся. Но было тут и другое. Неосмотрительно назвавшись Николаем, он не знал, как вести себя, вести как Николаю. И оттого было неловко, будто использовал хорошего человека Колю… Коля что! А вот хозяйки могут пострадать на самом деле. Надо уходить! Да, да, он уйдёт, вот только кончится дождь — и уйдёт! Но до ухода надо как-то существовать, существовать в предполагаемых обстоятельствах, и как-то надо разговаривать… Вот сейчас он вернется в дом, а его о чём-нибудь спросят, та же внучка Дора, и надо будет что-то отвечать. И сколько ни стой на крыльце, а возвращаться придётся, а то остатки тепла вот-вот испарились. И когда он подошёл к неприкрытой двери, сразу понял о ком там, в доме, вели речь.

— Ты спроси, спроси, женатый он иль нет?

— Ой, да у него семеро, наверно, по лавкам, он же в возрасте!

Дора почти угадала, усмехнулся беглец и постучался, предупреждая: он здесь, рядом.

— Штой ты стукаешь! Заходь! — крикнула старшая из хозяек. И он замешкался у порога, заново знакомясь с пространством. Тот же стол с самоваром, те шкафчики по стене, тот же деревянный диванчик и всё та же старушка, её, насколько он помнит, звали Анной Яковлевной. Была в кухоньке и та, что сутки назад горела огнем. Теперь же, в коротком халате, она стояла босая у кухонного стола и что-то там переставляла. Светился/мигал, как и в первый вечер, телевизор в соседней комнате, оттуда доносятся бодрые голоса, там, в эфире, всё было хорошо, все были веселы и счастливы…

— Ну, как выспалсси? А мы постряпушки сёдни пекли… Садись, садись! Тебе как, с молоком? Бери эти, с картошкой, они и холодные жамкие. Налей, Дорка, молока!

— Спасибо. Молоко с удовольствием, — взял он в руки большую кружку, и была она такой тяжёлой, что пришлось тут же вернуть её на стол.

— А что ж ты, Коля, седой такой? — спросила вдруг Анна Яковлевна. Тут и Дора, протиравшая миски, повернулась в его сторону: что скажет? И гость улыбнулся, извиняясь: не знаю, так получилось. Можно было этим и ограничиться, но он зачем-то объяснил и словами.

— Да вот жизнь мотает…

— И што ж, всё ездишь? И в Китае, поди, бывал, нет ли?

— Бывал когда-то, — вытирая молочный след на губах, не стал отрицать гость.

— Ужель и в Москве? — расспрашивала старшая хозяйка. И Дора, присевшая у стола, водила пальцем по клеенке.

— Было дело, — подтвердил он, думая больше о том, как доесть пирожок. — Спасибо… Молоко очень вкусное, — стал он благодарить хозяек. — Я с вашего разрешения лягу… Извините, что-то не здоровится. — И, действительно, в груди у него стало что-то дрожать, и еда вызывала тошноту. Да и женские расспросы были поперёк всему.

— Я завтра уйду… Вы не беспокойтесь! — заверил он.

— Пойдёшь, батюшко, пойдёшь. Ты думаешь, мы тебя держать станем? Пойдёшь…

— Да его всего шатает, — смеялась Дора. — Он, баушка, дверь не мог открыть.

— Дак отсырела, поди, дверь-то! А ты, и вправду, чегой-то лицом стал белый такой, можа, болит чего? — зайдя вслед за гостем в спаленку, забеспокоилась старушка.

— Нет, нет! Ничего не болит, — разбираясь в полутьме с одеялами, уверял он. Всё ничто в сравнении с главным и безнадёжным…

Но среди ночи ему стало совсем плохо. Сердце сдавило так, что казалось, будто в груди застрял комок колючей проволоки, и было ни вздохнуть, ни выдохнуть. Он, как мог, перемогался, боясь разбудить хозяек, но, видно, и женщины были настороже — всё же чужой человек в доме. А может, услышали вскрик, когда ногу ему вдруг свело судорогой.

И женщины тотчас всполошились, прибежали, стали хлопотать вокруг постояльца. Вывалили прямо на одеяло ворох лекарств, разыскали сердечные таблетки, и он безропотно выпил маленькие жёлтые пилюли, потом ещё лекарство, поднесённое в маленьком стаканчике. Анна Яковлевна хотела натереть спину какой-то вонючей мазью, он не дался и, стуча зубами от бившей его лихорадки, всё повторял: ничего страшного, не стоит беспокоиться, скоро всё само пройдёт. И боялся, что хозяйки приведут врача, или как там его, фельдшера, есть же в селе фельдшер… Но ни Дора, ни Анна Яковлевна ни о чём таком и не помышляли. Они укрыли его грудой одеял, сверху привалили тулупчиком и оставили в покое.

Прошедшие с 17 августа в разных районах Забайкалья ливневые дожди принесли облегчение. Так были устранены многие очаги пожаров, всё лето мучавшие регион. Ливень также позволил обнаружить на пожарище фермы в с. Вельяминово человеческие останки. Труп сильно обгорел, и криминалисты сомневаются, что его можно будет опознать.

Служба информации СибВО сообщила, что в ходе учений предусмотрены практические действия штабов и войск, направленные на решение актуальных задач подготовки войск округа, управления войсками в ходе ликвидации террористических групп и организаций, уничтожения их баз и складов. Сценарий проведения учений предусматривает также планирование и практическую организацию комплекса мероприятий по нейтрализации последствий экологических и техногенных катастроф на территории округа.

Сибинфо: Новости и происшествия 19 августа.

В комнате было душно, тепло и так уютно под тулупом, что век бы не вставать с этой продавленной кровати, но тут за оконной занавеской зажужжала, забилась в стекло муха, и пришлось очнуться. Сколько же он проспал, по привычке поднял к глазам руку, но никаких часов там не было, и пришлось вспомнить, что давно потерял Swatch. И очков не было. Чёрт с ними, с часами, но очки… Без них и не поймёшь, что за комната, он первый раз видит своё пристанище при дневном свете. Маленькая и узкая спаленка была вся забита вещами, они возвышались стопками на шатком столике у кровати, на коричневом шкафу, на табуретках. В углу стояли одна на другой несколько клетчатых красно-синих сумок, из верхней свешивалось что-то разноцветное. Над кроватью висел тёмный коврик, а под самым потолком чья-то фотография в раме под стеклом. Стекло бликовало, и можно было разглядеть на лице только чёрные усы.

Эти суровые будённовские усы и напомнили: пора вставать и как можно скорее уходить. И никаких отговорок в виде дождя, мокрого снега и штормового ветра. Пора, мой друг, пора! Он здесь явно задержался! Вот только почему не слышно хозяек? Он попробовал кашлянуть один раз, другой, никто не откликнулся. Только откуда-то неслышно появилась кошка непонятной масти, пестрая такая, и он, приподняв голову, позвал: кыс-кыс, но кошка даже не повела головой: ну, да это он, чужак, заискивает, а она здесь хозяйка. Он ещё подождал, может, мурка передумает, но нет, та развернулась и пошла к двери. Тогда и он без сил откинулся на подушку. И вспомнилось, как ночью вертелся на этой узкой кровати, а по стенам метались огромные тени. Одна из женщин почему-то со свечкой, хотя в доме, он помнит, есть электричество, поила его какими-то таблетками.

И лекарства помогли: голова стала ясной и, кажется, дееспособной. Он осторожно, но глубоко вздохнул — никаких иголок внутри, всё успокоилось — и это хорошо. Тогда он подтянул ноги и перевернулся, спина по-прежнему саднит, но уже привычной болью. И, откинув одеяло, с удивлением обнаружил на себе голубую женскую футболку, а может, кофту, сбоку на груди был ещё и цветочек — этого только не хватало! — и допотопные стариковские штанишки на голое тело. Как он в таком виде появится на людях? Собственно, женщины его в таком прикиде уже видели, но тогда он был не совсем адекватен, теперь же… Нет, надо поскорее добраться до сумки и переодеться, немедленно переодеться. И побриться! — провёл он рукой по отросшей щетине: однако! И как чешется, зараза…

Вот только в доме ни скрипа, ни стука, ни голоса, лишь тихое шуршание рядом, за старыми обоями, и эта тишина показалась странной. Где же, чёрт возьми, хозяйки? Разбежались по своим делам? По делам? А что, если женщины нашли паспорт? Нашли и побежали за помощью? Есть же в деревне участковый? Чёрт! И что теперь? И не успел он найти ответ, как на другой стороне дома что-то стукнуло, послышались какие-то голоса… Ну, вот и дождался! Он уже хотел вскочить — окошко-то рядом, но сразу понял: поздно! Да и что теперь дергаться! Он мирный квартирант, и спит он, спит! И машинально подтянул сползший с постели тулупчик и сделал это вовремя: стукнула тяжёлая дверь, и в дом, переговариваясь, вошли люди.

— Посидели бы на улице, а то в избе-то душно, — сказала женщина знакомым голосом. Это та молодая, которая Дора?

— А ты чего, не хочешь меня в дом пускать?

— Да почему? Проходи раз пришёл, только ботинки сними.

Ну, если сними ботинки, это не официальное лицо, определил беглец. А кто, сосед? знакомый?

— Ты чё, подруга? Я при исполнении, не положено без ботинок. Да я ненадолго. Слышу, Дорка Гурулёва приехала, дай, Думаю, зайду, пообщаюсь. Так что давай, подруга, без протокола: как живёшь?

— Ты это интересуешься как милиционер или… — рассмеялась Дора.

И человек под тулупчиком замер: ничего себе! Зачем она привела в дом милиционера? Ботинки заставляла снимать! Она что, ничего не соображает…

— А то не знаешь? Старая любовь не ржавеет! В прошлый-то раз приезжала, так и не повидались.

— Так ты и сам тут нечасто бываешь. Да и где бы ты меня видел? Если только в магазине, — рассмеялась Дора.

Теперь можно было осторожно выдохнуть: если дело только в ностальгии о прошлом, то он, ничего не поделаешь, перележит этот визит. И, вытащив подушку, беглец накрыл голову: не будет же он слушать чужие разговоры. Но каждое слово из соседней комнаты доносилось как в микрофон. И что они так кричат? И хоть разговор был рваный, но и по обрывкам всё было понятно.

— …Я в магазин только за пузырем заскакиваю. Кстати, не угостишь бабкиной бражкой?.. Да какая бражка! Баушка давно её не ставит. А ты что же, выпить сюда пришёл? А говорил, любовь не ржавеет. Знаю я вашу любовь! Не боишься, что жене донесут? Она последние волосья у тебя повыдирает… Так я по делу. Обхожу вашу долбаную деревню на предмет… Выпить, что ли?.. Выпьем мы с тобой обязательно. Ты одна?.. А тебе кто нужен, баушка?.. Мне? Ты нужна, ты. Дашь ты мне, наконец, или нет? А то все знают, что мы с тобой гуляли, а я так и не попробовал… С чего это вдруг! Да что это ты всё рыщешь? — обеспокоился голос Доры. И беглец понял: она боится. Боится, а вдруг давний приятель зайдёт в спальню. И точно! Тяжёлые шаги остановились совсем близко:

— Эт бабкина комнатуха? А чё это у вас барахло раскидано?

— Да забираю я её в город, вот готовимся, — голос Доры вдруг стал воркующим. — Да что ты ищешь? Самогонный аппарат, что ли? Давай сядем, поговорим, — тянула она милиционера. И тот, подчинившись, видно в предвкушении, рассмеялся. А потом голоса стали глуше — перешли в другую половину? Чёрт! Этот служивый настроен серьёзно, и может задержаться. От этого самодовольного смеха, от близкой опасности внутри беглеца всё завибрировало, к горлу подступил предательский кашель. Как его остановить? Только перестав дышать, стиснуть зубы, ладонью сдавить рот… Он корчился в конвульсиях, пружины кровати под ним тонко и уличающе позванивали, и это сиплое дыхание, и повизгивание пружин вот-вот выдадут его. Не выдали, приступ внезапно кончился, только в горле ещё долго першило…

— Так зачем, говоришь, приехал? — снова стал внятным голос Доры. И ещё не дождавшись милицейского ответа, беглец понял: милиционер появился в селе не случайно.

— Если бы знать! Позвонили из райотдела: мол, давай отпрофилактируй территорию, да по-быстрому. А как быстро, когда на мне пять сёл… Слышала, нашли двух мужиков? Так это не мужики были, а какие-то военные из Читы… Дай, думаю, к школьной подруге зайду, может, она чего знает…

Милиционер что-то ещё говорил, а беглеца как током пробило: «Это он про автобус? Его что, только сейчас нашли? Не может такого быть!» — И, отбросив подушку, прислушался: что ещё выболтает служивый, но дальше разговор пошёл о другом, совсем о другом.

— Ты как, гражданка Гурулёва, какие дашь показания?

— У меня, Митяй, да будет тебе известно, давно другая фамилия!

— Ага! Тогда иди сюда, разберемся, кто ты такая на самом деле?

— Ты чего? Вижу, какие тебе нужны показания! Убери руки! Убери, кому сказала… Да больно же! Я вот твоему начальству сообщу, чем ты тут занимаешься! У тебя вон сколько звёздочек на погонах, а ты… — отбивалась Дора.

— Ой, ой, испугала! Ты как придёшь туда, начальник сам запрёт тебя в кабинете и оприходует за милую душу. А он, чтоб ты знала, моется редко. Поняла? А я тебя, как капитан, отделаю и звёздочку на память подарю…

45

— Нет, ты милиционер или кто? Ты чего так-то разговариваешь?

— А как я разговариваю? Всё нормальком!

— Ничего себе, нормальком! Вроде, как свой, а сам…

— Вот и я думаю, свой ведь я, свой. Дорочка-корочка, ну, что ты как не родная? Ты целочку-то не строй, не строй! Никогда и в руках не держала, чё ли? Не дети мы с тобой. Это в школе я боялся к тебе подступиться, зато другие давали… А ты думала, чего я такой смирный тогда был… Ну, уступи, а?

Ну, и ситуация, чёрт возьми! Коллизия ещё та: беглый заключённый трясется под одеялом, а через стенку озабоченный милиционер. Жизнь не раз ставила перед ним этические проблемы, но когда вот так, когда такой, без затей сельский вариант харрасмента… Только этого не хватало! Он и так видел то, что нельзя было видеть, теперь вот слушает такое… Но Дора, Дора! Как-то необдуманно она себя ведёт, забыла, что в доме посторонний? Зачем-то пустила милиционера в дом… Хотя попробуй, не пусти куда-нибудь милиционера! Но ведь есть же у женщин какие-то хитрости на такой случай? Или недоступность — вид соблазнения? Нет, нет, он слышит, милиционер ей неприятен, неприятен по-настоящему! Хорошо, если ситуация выходит из-под контроля, почему не зовёт на помощь? По доброй воле, пусть и не надеется, он не кинется на защиту… А если позовёт? О, это будет душераздирающая сцена!

— Пусти! Баушка скоро вернется… Митька, пусти, кому говорят! Кричать буду, слышишь? — сердилась Дора.

— А чё кричать, чё сразу кричать? Я ж когда-то тебе нравился, — ослабил напор мужчина. — У меня времени в обрез, а мы это… по-быстрому, а? Тебе приятно и мне облегчение… Ну, что ты как неродная…

Милиционер ещё убеждал с той смесью напора и неуверенности, чем и отличаются мужчины в такие моменты, но неуверенности было больше. Нет, нет, изнасилования не будет, и спасать не придётся. Он понимал всё, что было там, за стенкой, только по голосам, только по интонациям. И страж порядка легко просчитывался, да там, собственно, и считывать нечего. Каждый порядочный милиционер в полевых условиях старается сделать несколько дел сразу: обыскать дом, найти выпивку, уговорить женщину. И не в этом доме, так в другом месте, но обязательно найдётся, чем компенсировать тяжёлые условия службы. И этот большой, толстый, лысеющий такой же. Почему большой и толстый? По отдышливому голосу он должен быть именно таким, а про шевелюру что-то такое говорила Дора. Нет, всё будет нормально, только бы милиционер поскорее убрался из дома, у него ведь какие-то неотложные дела. Правда, одно такое дело лежит, потеет под тулупчиком, но с этим пусть служивый перебьётся. Беглец и сам удивился своим донельзя развязанным мыслям…

— Слушай, у меня жених есть, я замуж выхожу!

— Ну, и выходи, я разве против? Но одно другому не мешает. Ты вот сколько раз замужем-то побывала?

— Да тебе-то что! Сколько надо, столько и побывала, — сердилась Дора.

И тут что-то слабо засигналило. Телефон? Но нет, стукнули створки. Окно открыли? Сигнал сразу стал резким и громким. Машина?

— Ты поняла, это меня зовут… Слышь, я быстро! Прямо тут, у стенки, и ложиться не будем… Ну, Дорка! Ты же сама хочешь, я ж вижу, хочешь, — пошёл на новый приступ друг детства.

Но прежнего куража в его голосе не было, точно не было. Это была уже игра уязвлённого самолюбия, по правилам которого последнее слово должно остаться за мужчиной, а тем более за милиционером, ещё бы! Он бы сам сгорел от стыда, если бы женщина ему так недвусмысленно отказала.

— Всё, Митька, всё! Тебя там ждут, иди, ради бога, — уже не уговаривала, но просила Дора. — Ну, отпусти руку! Я что тебе, арестованная?

— Дурочка! Я не арестовываю, а задерживаю, поняла? Задерживаю! А за сопротивление милиционеру, знаешь, что бывает? Знаешь? А это чё такое, а? — посуровел милицейский голос. Что он там нашёл, забеспокоился беглец. Обнаружил мужские кроссовки? Но они должны стоять в коридоре под лавкой. А там, насколько он помнит, до чёрта и всякой обуви…

— Что это, я спрашиваю? — настойчиво сипел голос за стеной.

— А сам не видишь? Ружьё! — не понимала перемены в милиционере Дора.

— Зарегистрировано? Я что-то не помню, чтоб за вами числилось, — зазвенел металлом мужской голос.

— Так это от деда осталось, — стала оправдываться женщина.

— Ага! Скажи ещё, банда Семёнова у вас эту берданку забыла!

— И не заряжено оно вовсе, — растеряно лепетала Дора.

— Уже хорошо! Так кой вы его держите в доме? Бабка твоя бандерша, чё ли? Придётся конфисковать, зачем вам ружьё?

— Как зачем? В Вяземском дома грабили, в Талицком женщину кто-то зарезал, на станции вот мужчин нашли, ты же сам рассказывал!

— И не на станции, и ничего я не рассказывал. Давай хоть поцелуемся… Ты чё всё бегаешь? Чё бегаешь… А вот и поймалась! О, мяконькая какая… У тебя там не силикон, нет? Или ваты в лифчик напихала? А давай посмотрим…

Скрипнула дверь, и кто-то вошёл в дом, но милиционер, не обращая внимания, продолжал что-то самодовольно урчать. А беглец напрягся: кто это ещё? Вдруг, не дождавшись, ввалятся коллеги милиционера? И обрадовался, услышав голос Анны Яковлевны.

— А я думаю, чтой это за шуркаток такой по селу, и машина около ворот стоит… Чевой это тут деесса?

— Вы это… прям следопыт какой… зашли… кхм… и не услышал… Здрасте, баб Нюра! А какой шум, вы про что это?

— Куды тебе слыхать-то? Дорка, там хлебовозка проехала, сбегай до магазину, хлебца свежего купи. Можа, кавалер и довезёт.

— Ага, довезёт! Он, баушка, ружьё наше забрать хочет.

— Это как же? Ты, паря, поди, сдикнулся! Ишь, нет в доме мужика, и заступисса некому… Ты ведь, паря, в женихах у Дорки ходил, а теперь ружьишко забирашь? Ну, ты и клокотной! Ну, клокотной!

— Зря яритесь! Вы, понятное дело, человек малограмотный, но внучка-то должна знать: нельзя держать в доме оружие, которое не за-ре-ги-стри-ро-ва-но. Понятно вам? И не забираю, а произвожу конфискацию. Разрешение на него у вас есть? Нету! Так какой разговор? Не положено держать, если не зарегистрировано, понятно объясняю? Скоко объявлений было, чтоб сдавали оружие, а вы… Протокол я составлю, но после, а счас спешу. Баб Нюр, выйдем-ка на пару слов.

Беглец услышал, как хлопнула дверь: ушел? Ушел, чёрт возьми! И, глубоко вздохнув, натянул одеяло: он спит, спит, спит. А Дора тут же кинулась в спаленку и убедилась: чужого человека действительно не было видно за стопкой глаженного белья. Хорошо, тулупчик с себя не сбросил, и лежит пряменько, а не боком. Ты гляди, спит до сих пор! И не жарко ему! Ну и ладно! А то объясняй этому козлу Науменкову, что за человек в доме, да ещё в постели…

Дора к тому времени нашла сумку квартиранта и осмотрела. Может, какой документ есть, ну, что там у мужчин бывает: паспорт, военный билет или пропуск какой. Но ничего такого в этих вещах не было. А тут как раз принесло этого Митьку Науменкова. А ну, как стал бы допытывать, мол, кто такой, да почему у вас в доме находится? Нет, ты скажи, какой настырный — дай ему! Такой отвратный стал, а туда же! Обойдёшься! Не таким отказывала, а тебе, слюнявому, и подавно, бормотала про себя Дора, бегая по дому. Она поправляла то сдёрнутое с диванчика покрывало, то салфетку на телевизоре, то тряпку у порога — мыла полы, оставила, а этот бугай сбил, а наследил-то, наследил…

А беглец ждал точного сигнала, когда со всей определённостью станет ясно: всё! И эта опасность миновала! Сколько ему ещё придётся притворяться спящим? Хозяйки не должны догадаться, что визит милиционера его напугал и обеспокоил. Но милиционер — это так, лёгкая разведка, скоро в село могут пожаловать люди куда серьёзней. Уходить надо немедленно, прямо сейчас. Если его задержат, то пусть это будет не здесь, не в этом доме…

Но вот снова стукнула дверь, и снова стали слышны голоса: озабоченный Доры и недовольный Анны Яковлевны.

— Он что, бражки у тебя просил?.. Про тебя пытал, мол, правда, мол, Дорка опять замуж собралася?.. Ой, неймётся ему… А чего, небось, приставал?.. Нужен он мне, пузатый — фу! Я, баушка, боялась, он в спальню зайдёт… Так он чего же, Николая и не видал? И как жа он так? Ружьишко за занавеской надыбал, а человека проворонил. А сам-то квартирант наш как?

46

— Коль, всё спишь? А тут из милиции приходили, — позвала повеселевшим голосом квартиранта Анна Яковлевна. И остановила, когда тот, прикрывшись одеялом, попытался сесть на край кровати: лежи, лежи!

— Ты что же, совсем ничего не слышал, как рыскал тут один? — удивилась Дора. В жёлтом платье она была похожа на яркую бабочку. Беглец понимал, что именно беспокоило женщину, и постарался — пусть это и неприлично, как можно натуральнее зевнуть.

— Нет, не слышал. А кто рыскал? — растирая лицо, живо так поинтересовался он. Теперь только и остается, что притворяться. Притворяться безобидным, неопасным, мирным. Нет, нет, он и раньше был не чужд доли лицемерия в общении с людьми, иначе это было бы голой прямолинейностью, но чтобы вот так тотально…

— Дак участковый — Науменков! Это такой прощелыга, что ни увидит, то ташшит. Вот ружьишко ему наше понравилось, — стала объяснять Анна Яковлевна.

— Ой, как начал он шариться-то по дому, как начал шариться, и сюда нос свой сунул… Я прямо похолодела, думаю, увидит Николая и начнёт допрос устраивать, кто да откуда? Неужели ничего не слышал? — допытывалась Дора от окна. Она отодвинула занавески и теперь стояла, ровняла складочки. И он старательно покачал головой: нет, не слышал.

— Ой, батюшко, и здоров ты спать. И как оно, здоровьишко-то, наладилося? А мы, вишь, ружжо потеряли. Ружьишко, хоть и старое, а жалко, — пожаловалась старушка. — Увез идол ружьишко, теперь и не вернуть…

Что ружьё! Дора — вот кто отвлёк милиционера. Но если бы не пришла Анна Яковлевна, и Дора, в самом деле, позвала бы на помощь? Пришлось бы встать, выйти и… И по обстоятельствам. А обстоятельства взорвались бы в ту же минуту. А не сдрейфил бы? Да отчего же! Накинул бы тулуп и вышел. Милиционер бы сильно испугался. Особенно тулупа.

— Кто-то сегодня на станцию собирался? А тут смотрю, всё спит и спит, — вернула квартиранта к действительности Дора. От женщины исходил точный сигнал: давай, мол, хватит, пора уходить! Его недвусмысленно выставляли из дома. И женщина права, он и в самом деле залежался. И он уже был готов заверить, что уйдёт, обязательно уйдёт, но тут со своим словом вступила Анна Яковлевна.

— Да куды ж он зараз? Пешком, чё ли, пойдёть, автобуса-то сёдни уже не будет. Да и больной он ещё, забыла? Нехай отлежисса, а завтра с утра и… Ты, Николай, уже и на человека стал похожий, а то глаза были красные, сам серый весь, а глаза красные, губы синие…

«Чем не портрет кролика?» — хмыкнул про себя беглец.

— …Я-то тебя, Коля, за пожилого приняла. Такой плохой был, ну, думаю, кабы мужик не окочурилси… Круженило тебя, так круженило, во какой был.

— Да уж, — согласилась Дора, — что плохой был, то плохой: глаза запали, прямо покойник.

— А перву ночь так кашель тебя долбенил, так долбенил, — добавляла подробностей старушка. — Так, можа, тебе на рудник позвонить, а? Поди, шукают тебя там? Дорка в контору сходит, оттэда и позвонит…

— И правда, могу сходить, а то мой телефон здесь не берет, — достала Дора из кармана мобильник.

— Нет, нет, не надо никуда звонить, — несколько горячее, чем следовало, запротестовал квартирант. — Я и номер телефона не знаю…

— А то бы начальство машину прислало, забрали б отседа. В больницу тебе надо…

— Нет, нет! Я на рудник не поеду, мне на станцию надо! И на попутке, наверное, можно уехать, — то ли спросил, то ли заверил он. Чёрт, как неуместна эта забота! Надо уходить, а то выдадут его из самых добрых побуждений и благородных намерений. И, придерживая одеяло, поднялся с постели. Только перед глазами вдруг потемнело, и он, пошатнувшись, еле удержался на ногах — успел ухватиться за край столика, стоявшего у кровати. Пришлось элементарно опрокинуться на место. Как же так, удивился беглец собственной слабости, ведь всё вроде было хорошо.

— Ты чевой вскочил-то? Ночью помирал, а тут ладисся в дорогу! Попутку-то ждать надо, а тебя ноги не держат… Если так торописся, то завтра на автобусе… Не гимизись! А ты куды его гонишь? — повернулась Анна Яковлевна к внучке. — Вишь, не оклемался он, не оклемался…

— А я что? Я так только спросила, спросить нельзя? И не гоню я его никуда! — И, открыв дверь шкафчика, Дора стала рыться там, время от времени то набрасывая на дверцу какую-то тряпочку, то убирая. — Прям и спросить нельзя? Может, он по своим надобностям встал, а не на станцию…

— А, и правда, тебе, Коля, можа, куды надо? — озаботилась Анна Яковлевна.

— Очки там… в бане, — не дал он развиться теме.

— Принести, что ли? — выглянула из-за дверцы Дора.

— Ещё деньги должны быть в джинсах… Пожалуйста, — просительно пробормотал он.

— Принесу, принесу! А если ещё больной, то надо лекарство пить! — рассмеялась Дора и скрылась за занавеской.

— Выпей, выпей лекарству. А Дорка деньги зараз принесёт, принесёт, куды они денусса! — стала уверять постояльца Анна Яковлевна. — Не пропадут твои деньги, токо, если кто другой на двор не забралси, — не удержалась старушка от намёка, перебирая пузырьки с лекарствами.

— Во, нашла! Я и сама такие пью. Бывалоча, сердце так схватит, так схватит… И, ты скажи, помогают… Зараз тебе и воды принесу!

Он послушно проглотил какую-то маленькую таблетку, запил теплой водой из поднесённой большой синей кружки. Но как же он пойдёт сегодня? А идти надо, надо, надо… Он приносит столько беспокойства женщинам, им приходится его кормить, лечить… Славно устроился! Но сколько можно! Вот и Доре в тягость его присутствие в доме…

А тут, легка на помине, на пороге спальни появилась та самая Дора. В одной руке она держала сиреневые бумажки, в другой блестели очки: вот, всё цело!

— Спасибо! Большое спасибо! — обрадовался он.

— Я и сумку нашла, только она мокрая, дождь ведь какой был! Не надо было её в огороде бросать!

— Во, во, её ж собаки могли порвать и барахлишко расташшить, — попеняла Анна Яковлевна.

— Я её в баню занесла, сюда не стала — грязная она. Смотрю, волочат что-то за кирпичами, подошла, а это сумка. Ну, думаю, Николая вещи, я её в баню и занесла, — зачем-то снова рассказывала Дора. И ждала какого-то ответа.

— Спасибо, спасибо, — всё повторял квартирант, пряча глаза. А что он мог сказать? Что его обнаружили в бане случайно? А то бы он успел уйти. Успел бы? Хорошо, Анна Яковлевна переменила тему, всплеснув руками, она накинулась на Дору:

— Дак што стоишь-то, Дорка! Беги за хлебом, а то, как прошлый раз — не достанесса.

— Да иду, иду! — пропела Дора и собралась уже выпорхнуть из спальни, но тут у квартиранта прорезался громкий голос.

— Дора, вы бы не могли и мне купить продукты? Если можно…

— Почему нельзя — можно! — обернулась Дора. — А что купить-то?

— Что-нибудь на ваше усмотрение. Ну, что-нибудь молочного… И ещё шоколад… Воду минеральную… Если не трудно, — протянул он деньги.

— Ой, да ради бога, мне не жалко, не трудно, то есть… А воды сколько? — стала уточнять Дора.

— Две-три бутылки, не тяжело?

— Да почему тяжело! — фыркнула женщина.

— Купит, она купит, — заверила Анна Яковлевна. — Сумку саму большу возьми! И не стой, а то расхватают хлеб-то, Кириковы его рюкзаками берут.

Через минуту Дорин голос уже слышался за окном, она что-то выговаривала собаке. И беглец в очередной раз удивился тому, как далеко здесь разносятся звуки. Вот и в очках резко проступили детали: сбитый половик, треснувшее зеркальце шкафа, отстающие края обоев… И пожилая хозяйка в странной одежде: в длинной юбке и шароварах, под вязаной кофтой у неё виднелась майка с игривой надписью, на голове платок, повязанный тюрбаном.

Анна Яковлевна собралась было покинуть комнату, и квартирант обрадовался: вот и ладно, вот и хорошо, а он потихоньку выберется наружу… Но, потоптавшись, старушка принялась перекладывать из стопки в стопку вещи и, как заведенная, всё перекладывала и перекладывала. И он с нарастающим раздражением не мог дождаться, когда она, наконец, выйдет, и тогда он встанет, доберётся до бани и там переоденется, пока нет Доры, пока не нагрянул ещё кто-нибудь, посторонний и опасный. Правда, он сам опасней некуда, вот только брать его можно голыми руками…

47

— Ну, как? Получшало маненько, нет ли? — услышал он над собой голос Анны Яковлевны и кивнул головой: спасибо, лучше. — Ну, и тогда чего ж… Пойду и я прилягу, чевой-то нашлёндралась с утра…

Когда стихло и шарканье ног, и старушечье бормотанье, он медленно, очень медленно поднялся с постели и постоял с минуту, проверяя, как оно. Голова на этот раз вела себя прилично, и в глазах потемнело только на секунду. И, определившись, осторожно, по стенке, по стенке, сквозь занавесочки перебрался в кухоньку и, передохнув, сделал несколько коротких шагов до двери. Но сразу отвлёкся на часы, там из маленького окошка выскочила птичка и стала куковать-отсчитывать. На часах было 11.00. А число? Число часы не показывали, пришлось самому напрячь мозги, и получилось 19 августа. Девятнадцатое! Но это не вызвало никаких эмоций и даже воспоминаний, что этот день когда-то значил и для него, и для других…

И то, что тяжёлая дверь прикрыта неплотно — порадовало, он сможет выйти без посторонней помощи. И в коридоре, опершись руками в бревенчатую стену, с трудом — ноги, что ли распухли? — втиснулся в кроссовки и переместился к входной двери. А на крыльце пришлось зажмуриться — так ярок был белый день.

И когда открыл глаза, осторожно осмотрелся: на улице было тихо, ни машин — да какие здесь машины! — ни людей, но обнаружилась собака, виляя хвостом, она вышла ему навстречу и миролюбиво потёрлась о колени. «Замечательная собака!», — собрался он погладить псину по голове, но та вдруг отвлеклась и кинулась к калитке. И скоро мимо заборчика прошли два подростка. Хорошо, он успел спрятаться за угол дома, зачем детям видеть беглого заключённого.

А на улице было так хорошо! Прошедший дождь приглушил жару, оживил краски, и теперь скалы отливали яркой охрой, влажно чернели крыши и земля, и голубоватые капли висели, переливаясь, на ветках. И, скользя по мокрым досточкам, уложенным на дорожке — под ними хлюпало и чавкало, он стал потихоньку продвигаться в конец участка. Ветер студил спину, разнеженную за эти две ночи, кружило голову, а тропинка всё не кончалась, а тут ещё догнали куры и забежали вперед, будто чего-то просили. Но у него и нет ничего, даже крошек и, повернувшись к птицам, он раскрыл руки: вот! И рыже-зелёный петух, что сопровождал это куриную банду, недоверчиво скосил глаз. Пришлось растопырить пальцы: смотри сам, если не веришь! И куриный вождь, тряхнув оранжевым гребнем, развернул свой отряд, и разрешил следовать дальше.

И когда он, наконец, забрался в сухую утробу предбанника, пришлось свалиться на лавку и ждать, когда выровняется дыхание. Состояние было такое, будто его трактор переехал… Так может и в самом деле остаться? Если он и сможет идти, то только до ближайшего села… А там что, снова придётся проситься на постой? Смотри, как понравилось! Тогда лучше уж здесь, он этих женщин хоть знает… Но только на сутки, всего на сутки. Ну, не может сегодня идти, не может — и всё тут! И пусть внучка потерпит, раз не выдала его милиционеру, то не станет же выгонять то, что разваливается на составные части…

Там, в предбаннике, он обнаружил свои пожитки, грязная одежда, серые от пыли джинсы и куртка, так и лежали под лавкой. Есть ли у него что-нибудь чистое? Пришлось, расстегнув сумку, вывалить прямо на грязный пол содержимое. И вид мятых и влажных тряпок вперемешку с мелкими камешками, травинками, землей расстроил. В глубине души он надеялся, что женщины постирают хоть что-то из вещичек. Да с чего это вдруг такие мысли? Только потому, что его, совершенно незнакомого, пустили в дом? Или оттого, что представления о жизни людей в провинции у него были, скажем так, несколько книжно-киношными? О! Сколько тех историй про то, как женщина в горах, лесу и в иных недоступных местах случайно подбирает раненого незнакомца. И лежит он в её доме, сторожке, избушке, на белых простынях, вымытый, перевязанный и благостный. А женщина и кормит его с ложечки, и выхаживает так, что куда там нейрохирургу, кардиологу и психотерапевту вместе взятым. Что-то слышал об этих историях и беглец, вот и размечтался. Откуда ему было знать, насколько это затруднительное дело — стирка в деревенских условиях, да ещё в засуху…

В бане стояли полные баки с водой, тут же будто для него было приготовлено красное мыло, и он, ёжась, вымылся прохладной водой. А тут новая радость: обнаружились стиранные, но так и оставшиеся скрученными на лавке, а потому не совсем просохшие носки и трусы. Всё-таки он тогда ещё что-то соображал, а теперь как это всё пригодилось!

Из всей одежды только спортивные брюки имели более-менее приличный вид. А то, что и брюки, и тенниска влажные — так это ерунда, высохнут на нем. Жаль, всё было не совсем свежим, но всё остальное ещё хуже. Натянув собственные вещички и сунув ноги в шлёпанцы, он несколько приободрился и, обнаружив в предбаннике осколок зеркальца, не утерпел и заглянул в его мутную глубину. Оттуда на него глянуло малознакомое лицо. Так вот ты какой теперь, северный олень! Ну, олень не олень, но то, что странный, неухоженный мэн мало напоминал ему себя самого — это точно. Деда Мороза он скоро может играть без накладной бороды. Это потом, потом, если доживёт. А теперь надо сбрить щетину…

Хорошо бы горячей воды, распарить лицо, но зачем лишний раз тревожить Анну Яковлевну. Обойдётся! Пена была, бритва включилась — надо же, аккумулятор вполне жив — и жужжала громко, как сенокосилка. И, уже начав бриться, решил, что оставит усы, они должны ещё больше изменить лицо. Он медленно и осторожно водил бритвой, но полоска над верхней губой всё равно получилась неровной. Зато получилось новое лицо, и он в первый раз увидел себя с чёрно-белыми усами. А тут ещё волосы высохли и оказались совсем белыми, только торчали как-то легкомысленно. Ну, что — полюбовался? Теперь надо заняться сумкой. Эти мелкие хлопоты так отвлекают, и самому себе кажется, что если не оборачиваться, если не задумываться, то ничего такого и не случилось… Он как нормальный человек, побрился, сейчас приведёт в порядок сумку, вот только отдохнёт, только посидит на лавочке, а то отдельные органы снова забастовали… И не успел он вытащить на поленницу на ветерок и солнце тряпочки и отмытые кроссовки, как за спиной услышал голосок Анны Яковлевны:

— Вотона ты игде! А я думаю, куды это квартирант наш подевалси, никак всё в будке сидит, можа, думаю, понос какой напал. А ты тут! Хозяйствуешь? Хозяйствуй, хозяйствуй! А я чего-й пришла-то? Дорка куды-то запропастилась, так я чего подумала: соберу-ка на стол, покормлю Николая. Ты ж голодный, небось? Голодный, голодный, да и то сказать, время обедешнее, а ты и чаю с утра не пивши.

— Анна Яковлевна, я могу постирать? Немного… Джинсы, футболку, — попросил квартирант. До него дошло, что вода в разнообразных емкостях была набрана не для него, а он истратил на свои гигиенические процедуры целых полбочки, теперь вот нужно получить дополнительное разрешение.

— Да почему не можно? Можно, токо… — замялась старушка. — Это ж воду греть надо…

— Да нет, нет, я могу и холодной…

— Ну, тода чё же, то да стирай. Корыто там, на поленнице. Токо ты воду в катках особо не разливай. Ты сперва замочи барахлишко, нехай отмокнет… И досочку бери, на ней сподручнее будет, — показала Анна Яковлевна на стиральную доску. — Я тебе, батюшко, и сама его пошоркала, да руки совсем негодящие, — извинялась старушка. — А ты как, стирать могёшь, нет ли? Ну, пожамкаешь как-небуть.

И, потоптавшись, пошла по дорожке к дому, но, вспомнив, зачем приходила, обернулась и крикнула:

— Так я соберу на стол, а ты скоренько, а то он враз охолонет…

А он принялся хозяйствовать и отложил куртку — стирать незачем, свитер — тоже, только отряхнуть и разложить на этих дровишках — пусть высохнут, не будет стирать он и те джинсы, что зачем-то сменил там, у автобуса, а всё остальное — в корыто.

Тут следует заметить, что слухи о рабочей юности беглеца в московских кругах были сильно преувеличены. Нет, совсем уж беспомощным человеком в быту он не был, но решиться на стирку в корыте, да холодной водой можно было только в горячке. И то сказать, женился он в первый раз рано, и потому устойчивых холостяцких привычек не приобрёл, в собственном доме порядки были традиционными и потому свежих сорочек искать по дому не приходилось. Ну, а в камерах стирают и умеющие всё мужчины, и совсем безрукие. И, налив в тронутую ржавчиной полукруглую ёмкость воды, занялся поиском чего-нибудь мылящего. Нашёлся коричневый брусочек хозяйственного мыла. Он так старательно, до серой пены, тёр вещички, что совсем выдохся. Зачем он затеял эту дурацкую стирку? Зачем, зачем? Не тащить же в камеру грязную одежду! Так надо выбросить всё к чёрту! Но до камеры ещё надо добраться, а пока вещички очень даже выручают…

48

А может, и правда, пойти в дом, поесть супа? — метнулись мысли в другую сторону, а то совершенно сил нет. И пошёл, и ещё издали почувствовал такой сытный дух, что заныло пустое брюхо. Анна же Яковлевна, завидев на пороге квартиранта, первым делом решила приободрить:

— Ну, от теперича другое дело, и усы, и одёжа, а то… Ты сидай к столу, сюды на канапель, — показала старушка на деревянный диванчик. — Я тебя, Коля, сперва за пожилого приняла, а ты, оказывасса, парняга-то и не особо старый. Давай, не чинись, похлебай горяченького.

И, заметив его нерешительность, поняла её по своему:

— А ты, инженер, никак нашей стряпней моргу ешь? Пришлось инженеру уверять: нет, нет, что вы!

— Так сидай, да ешь, другого всё одно, батюшко, нету.

— А вы? — мялся он: было неловко есть одному, да ещё когда кто-то рассматривает. По известным причинам это напрягало больше обычного. Ведь его принимают не за того, кто он есть, а тому, кто есть, супа не положено. Хорошо, рассматривать будет не внучка Дора.

— Так мы уж давно отобедали. Бери ложку, хлебай, суп добрый… И грибки попробуй соленые, и постряпушки ещё гожие, — придвигала к постояльцу тарелки с едой Анна Яковлевна. Он с трудом проглотил первую ложку, но суп и в самом деле оказался вкусным, были там рис, тушёнка, а ещё картошка и какая-то пахучая травка.

— Ты не думай, Коля, Дорка только на вид такая халда, а дека она захватучая, всё в руках горит. Сама уже год живет, лонись мужик ейный на машине разбился. Всё, гуторит, переезжай, баушка, в город, да переезжай.

— Она что же, хочет забрать вас к себе?

— К себе, к себе. Тяжело старой-то одной жить, так она в Читу и забирает.

И ложка квартиранта сама застыла в воздухе: в Читу? Вот новость!

— А чем она занимается там, в Чите? — как можно безразличнее спросил он.

— Работа у ей хорошая, чистая, у тепле. Заве… заведуеть она, во как! Садиком заведуеть, куды детишков-то приводят. После школы долго училась… Работящая дека, чё зря гуторить, работящая. И в доме порядок, и сына взростила, нонесь в армию забрали…

— И как служба? Всё нормально у парня?

— А что ему там будет, под присмотром? Там не забалуешь! Денег вот токо просит часто, почитай кажную неделю, и Дорка шлёт, а куды ж денесси… А ты хлебай, хлебай, — всё угощала хозяйка.

И на столе появилась новая еда: нарезанное крупными кусками сало, пряники, вареные яйца, соленые огурцы, варенье и что-то ещё, неопределённое. Но угощаемый точно знал: ничего этого он есть не будет, но обижать хозяйку нельзя, и пришлось попросить добавки. Анна Яковлевна отчего-то обрадовалась и, неся тарелку от маленького кухонного столика, где стояла электрическая плитка с кастрюлей, спросила: «Коль, дак чего с тобою сделалось-то?» Старушка была правильной, сначала накормила, теперь и расспросить можно.

— Да вот приехал к вам сюда, — хотелось сказать: в командировку, но отчего-то не выговаривалось. Но потом ничего, пошло само собой. — Понимаете, ехали со станции на машине, и что-то там случилось… Водитель ушел куда-то и пропал… И я тоже решил: пойду, посмотрю, может, какое село рядом. Ну, и заблудился, к вам вот зашёл… забрался. Извините, так получилось, — не отрывал глаз от тарелки квартирант.

— Ой, усе бывает. Живой остался, и ладно. Это тебе Николай угодник помогает. Глянь сюды, — показала Анна Яковлевна на тёмную иконку в углу. — Это Никола вешний. Папаня мой его оченно почитал. Как в дорогу куда ладилсса, так всё к нему, к Николе: помоги!

— А село ваше как называется?

— Так ты и не знаешь, где обретаесси? Улятуевка и называсса.

— Красивые у вас здесь места… «Только век бы их не видеть» — договорил беглец про себя, и отчего-то стало неловко. Причём тут село!

— Эх, како красиво! Вот в ранешнее время такое хорошее село было, а теперича дворов триста токо и осталось. Село-то старинное, лет, лет ему и памяти нет, ещё при царе Горохе строилось. Слыхал про соляную дорогу, нет ли? Казачья станица была. Домы какие были — как в городе, по лестнице наверх забирались! И амбары высоченные! А праздники каки были, в других местах про такие не слыхивали: Духов день, Кирики-Улиты, Митрий — рекостав…

Старушка всё рассказывала, рассказывала, а беглец, слушая вполуха, вяло пережидал этнографический экскурс. Его больше занимал вопрос, правильно ли то, что он назвался инженером из Новосибирска. Вранья здесь было вообще-то немного, он ведь инженер? Инженер, хотя теперь это вопрос спорный. Но в Новосибирске бывал, там с шумом и треском и закончилась вольная жизнь. Но это сейчас к делу не относится. Больше почему-то занимало другое: он мало что знает о горном деле. А сколько ещё предстоит врать?

Когда-то он гордился тем, что практически обходился без этой подпорки слабовольных, обходился без вранья. Да, приходилось говорить не всю правду, но напрямую никогда старался не лгать. Может, потому, что не было надобности? Он ещё подростком понял: врать — нерационально. Добившись враньем каких-то выгод, можешь в одну минуту упасть в глазах окружающих. Упасть навсегда. И потом, вранье — это неуважение к самому себе, умаление своих способностей и возможностей. А теперь что же изменилось? Теперь спастись хочется. Ну да, ложь во спасение! Но это хорошо, когда спасаешь других, а когда самого себя, когда судорожно стараешься выжить любой ценой… Вот только совсем скоро женщины узнают, кого приютили и кормили супом, какого такого «инженера Колю из Новосибирска». И само имя Коля вызовет в прессе колкие замечания. Кто бы мог подумать, что после той грязной компании его ещё заботят такие этические детали!

— …Мы хорошо жили. Изба наша коло церквы была, большущая такая. Все гуртом: и старшие братья, жёнки… Как за стол садились, а стол такой, вполовину этой комнаты…

— А у вас что же, и колхозов не было? — отставил он пустую тарелку и приложил руку к груди: спасибо. С некоторых пор появилась у него такая привычка — благодарить безмолвно, благодарить через решётку, через стекло…

— Как не было! Целых пять колхозов и было. И коммуна была, и две артели. Я и зараз помню — «Заря» и «Красный коммунар». А в колхоз пришлось идтить, а чего было делать? Приступили тогда с ножом к горлу, грозились всё, как есть, забрать. Так ведь и забрали! А года через два купил папаня справку, так и уехали, а то никак нельзя было…

— Почему нельзя? — не сразу въехал он в тему.

— Так документов же, гуторю, не было. Ну, а как справку получили, так и поехали. Сперва до Читы, а оттудова до места повезли поездом, и добирались, ой, долго. Братняя жёнка успела родить, а когда тут жили, так пуза и не видно было. Привезли в такие места: всё болота да болота, не знаю, как выжили… Вот, паря, как бывает!

— А вас что же, в ссылку оправили? Репрессировали?

— Да бог с тобою! Скажешь такое… премированные! Какие мы премированные? Чего пугаешь-то? Мы сами, паря, поехали! Премированные — это которые по тюрьмам, а мы нет, мы вольно жили… Ты смотри, батюшко, не рассказывай там, мол, жил у бабки, котора была это… как его… тюремщица! Ты што, паря! Мы на заработках были, вербованные, вербованные мы… А сюды нескоро вернулись, не скоро… Это мужик мой заладил: давай да давай на родину… Дак я и сама, игде только не жила, а всё сюды тянуло. А вернулися — избы нашей уже не было, как есть, раскатали, а дом-то такой был, таких зараз и не строят. Ну, как переехали, так доч£а нам Дорку и передала. Так у нас и жила, а опосля школы в Читу подалась…

— А что за имя у вашей внучки — Дора? У вас в родне были евреи? — как-то совсем не к месту спросил он.

— Да бог с тобою, паря! Каки ерей? Скажешь такое, — замахала руками Анна Яковлевна. — Не было никаких таких ереев. Гураны мы! Можа китайцы и были, а этих сроду не было, — принялась уверять старушка.

«Само собой! Евреи страшнее китайцев», — усмехнулся беглец. По официальной версии, гураны — производное от европейцев и местных народностей, по неофициальной — управляли процессом смешения кровей как раз китайцы.

— …А Дорка как получилась? У Полины, дочки моей и ейной матери, подружка была в техникуме, Дорой звали. Дружили хорошо так, Полина её и сюды привозила. Чернявая дека была, баская. Хоть и ереечка, а хорошая, чё зря гуторить. Ну, а как замуж повыходили, так та назвала свою дочку Полей, а наша свою — Доркой. Нам с дедом имя не понравилось — как терка какая, так кто нас слухает? Никто не слухает… А ты сам как, женатый, нет ли?

49

— Да, женат, — признался квартирант.

— Бабенка-то как, хорошая попалась?

— Разумеется. Сам ведь выбирал.

— А всё ж гуляешь, поди, от нее?

— Да я рад бы погулять, только не получается, — со всей серьёзностью пожаловался квартирант.

— Ты гуляй, гуляй, — разрешила Анна Яковлевна. — А то на пензию не разгуляесси. Это зараз ты у конторе сидишь, работа лёгкая, мужик ты не выработанный, и деньги, поди, хорошие получашь. А с пензии каки гулянки! Так што гуляй, Коля, недолго уже осталося, чуб уже белый, а скоро и песок, сам знашь, с каковского места посыплесса…

Картина будущей жизни, нарисованная трезвомыслящей старушкой, была, что уж говорить, унылой, только действительность куда печальней. Но надо было сворачивать разговор в другую сторону, а то неизвестно, куда он ещё заведет.

— Скажите, Анна Яковлевна, как часто здесь ходят автобусы?

— А то как же, ходють… Кажный день — спозаранок и вечером… А у тебя там, на станции, знакомые, што ль?

— Нет, нет, никаких знакомых, — поспешил он с ответом. А про себя подумал: если только не Балмасов с Братчиковым дожидаются. — Там наше управление. Я, знаете ли, когда приехал, не успел зайти, а надо было показаться, — сочинялись он на ходу подробности. Только бы потом самому не запутаться! Потом? Оптимист!

— Ну, и правильно, а то тебя, поди, уже хватились там, думают, и куды это мужик подевалси? А объявиси, так обрадуюсса. — «О! ещё как обрадуются» — поёжился беглец. — А первый автобус когда отходит?

— Так он с утра один и есть. Дорка придет, скажет, она знает. Я завтра рано подыму, не опоздашь! В больницу тебе, Коля, надо… Как в контору свою придешь, так начальству и скажи: мол, так и так, хвораю, край лечисса надо…

Анна Яковлевна ещё что-то говорила, а он всё никак не мог найти предлог, чтобы встать из-за стола, отчего-то бросило в жар, от горячей еды, что ли? И хотелось немедленно лечь в кроватку, будто и не отсыпался всё это время. Только бы снова не расклеиться… Нет, нет, он просто немного полежит. А потом пойдёт в баню и там останется. Там тихо, там он никому не будет мешать, и его никто не будет расспрашивать. А женщинам он объяснит, мол, в доме душно, мол, не хочет больше стеснять… Чёрт, зачем он затеял эту стирку! Нашёл время! Это что, такой предлог остаться до утра? Ничего лучшего не мог придумать…

Его самобичевание было прервано самым неожиданным, нет, самым ожиданным образом. Во дворе забеспокоилась собака, потом стала кого-то яростно облаивать. Он насторожился, лихорадочно соображая: кто это ещё? Неужели снова милиционер? Или Дора вернулась не одна? Но, выглянув в окно, Анна Яковлевна успокоила.

— Сосед это, сосед… Ты это… побудь тут! А я выйду, погуторю.

Это «побудь тут» означало одно: не высовывайся! Хозяйки по каким-то своим соображениям не хотели, чтобы его лишний раз видели посторонние. Замечательное совпадение интересов! Он и не будет высовываться, он только переместится к окну, там форточка приоткрыта, посмотрит, что за сосед. А то в дом что-то мужчины зачастили. И только случайность, что два часа назад его не обнаружил милиционер…

И, встав сбоку от окна, сквозь густую тюлевую занавеску он пытался рассмотреть, что там на улице. Там было тихо и пусто, если не считать пожилого дядечки, его Анна Яковлевна вела к дому. Они сели рядом под окнами на лавочку, и теперь сверху виден был только платок хозяйки и порыжелая кепочка соседа. А что, если этот старик увидел его у бани и пришёл расспросить, кто, мол, такой? Нет, нет, никто не должен был видеть, участок не просматривается. Ну да, не просматривается! А сам как забрался?.. Но долго гадать не пришлось: старики общались так громко, будто сидели не рядом, а переговаривались через улицу. И оставалось только вслушаться.

— …Вот дождь так дождь, мы с Доркой так усе катки дождевой-то понабрали… А на кой тебе вода, ты ж на новое место перебираешься… Дак что делать-то? Я б и дальше жила, так в морозы ноги отнимаюсса. Што ж мне одной шипишку караулить? А не поживёсса в городе, так сюда вернуся… А что ж тогда распродаёшь-то всё? Смотрю, то одни, то другие со двора несут. Ты никак баранух своих продала?.. Какой продала! Сговорились только. А что несут-то? Так, соседушка, больше раздаю. Барахло на зиму не оставишь… Ехать-то когда надумала?.. Да вот пенсию получу, и поедем… А Полька-то твоя что, всё там, в Китае?.. Там, где ж ей быть… Я что, Яковлевна, пришёл-то. Может, всё ж продашь дом-то? За зиму его и подпалить могут, лихих людей, сама знаешь, скоко бродит. А ты сбавь цену-то, сбавь. Я деньги сразу и все до копеечки отдам, только уступи, хоть сколько-то. Всё ж дом старый… Старый-то старый, да нас с тобой переживёт. А на кой тебе дом нужон, никак не пойму… Сына хочу перетянуть сюда из Балея… А что ему тут делать? Всё ж в Балее кака-ника работа… Так-то оно так, да он с женой разбежался, квартирка плохонькая и делить-то нечего, а он уже себе и молодуху нашёл. А тут в Шундуе жилу золотую нашли, рудник расширять будут. А чего, 17 километров — это ж недалеко. Сел в машину — и там… У меня в Шундуях сваха живет, так она ничего не говорила про золото… А кто твоей свахе доложит? Никто языком трепать не будет. Знаешь, как золото перевозят — это такая тайна, такая охрана, будь здоров. Я в охране отслужил — знаю! Так ты подумай-то насчёт дома…

Пока он слушал вполне мирный житейский разговор, у него затекли ноги, и он уже собрался отойти, но тут старик вышел на другую тему.

— Ты смотри, милиции сколь наехало! То не дозвонишься, а то приехали, по дворам ходят, а чего — не понять… Ну, я и пожаловался: у меня картошек кустов сорок ктой-то выкопал! А Науменков этот: какая, мол, картошка, да матюгами на меня, мол, по сурьёзному делу приехал, и картошка твоя до одного места. Так и у меня сурьёзное дело — выкопают картошку, с чем тогда останемся? Я так ему напрямки и сказал: кого на огороде застану, буду бить, и крепко. А он: ну, и бей, токо, мол, не покалечь. Это, грит, беглые шалят, много, грит, беглых в этом месяце. Вот, мол, объезжаю территорию, кто чего видал, кто чего слыхал, может, какие вертолёты, может, машины чужие были… Покрутились часа два и поехали, всё спешат, и куды спешат… Так Науменков и у вас был, долго не выходил, никак и он торговался? Смотрю, понёс чего-то завернутое у машину…

— О, Дорка вертается! В магазин за хлебом ходила, а вы как, запаслись? — вышла из положения Анна Яковлевна. Кому охота рассказывать о конфискации оружия в собственном доме.

Тут и беглец увидел в окно, как за штакетником мелькает жёлтое платье, и опрометью бросился в комнатушку, по дороге задел стул, и тот с грохотом упал. И стремительное перемещение тотчас отозвалось сердцебиением, на лбу выступил пот. Говорила же мама: нехорошо подслушивать! Подслушивать нехорошо, а слушать надо. Выходит, в селе о нем не знают, вот и капитан Науменков в полуметре прошёл, не увидел. Только почему он расспрашивал о машинах и вертолётах? И почему о беглых во множественном числе? Ну, это просто объясняется. Сосед от себя приврал, хотел немножко напугать Анну Яковлевну и приобрести домик подешевле, а милиционер такую установку получил, что и сам не знает, кого надо искать… Но почему так плохо? Сейчас, сейчас всё пройдёт! Он полежит немного, отдохнёт и… Нет, ложиться нельзя, перед женщинами неудобно…

И, когда открылась дверь и в дом впорхнула Дора, квартирант сидел на кровати и гладил кошку. И кошка тихо мурлыкала, будто не в первый раз на этих коленях.

— Ой, как в избе душно-то! И на улице так парит, так парит, — заглянула в спаленку оживлённая Дора. — Окно надо отворить, а то и задохнуться недолго. А тут ещё и баушкиными лекарствами шшибает!

И только он собрался что-то ответить, а окно уже было открыто настежь, и занавеска заколыхалась от ветерка, и Дора от занавески смотрит пристально, будто не узнавая.

— Ну, как, посвежело? — улыбалась она. И теперь в очках беглец удивился разительному сходству и внучки, и бабушки. Только одна была молодая цветущая женщина, а у старушки было когда-то всё то же самое, только высушенное годами. У обоих были чёрные глаза странного разреза — круглые и раскосые. Ах да, они ведь гуранки! Выл и тонкий нос, и вишнёвые губы, и мелкие веснушки по смуглому лицу. И полнота теперь выглядела приятной. Надо же, какая перемена восприятия! — удивился он сам себе. Вот только сарафан или платье — он не разбирался в женских нарядах — мог быть и подлиннее…

50

— Спасибо. Свежий воздух — это хорошо, — отведя взгляд, согласился квартирант. «Но лучше, когда воздух свободный».

— А вас и не узнать, такие перемены! — отчего-то перешла на вы Дора и провела рукой по своей щеке: надо же, как небритый отличается от бритого. — Прямо не квартирант, а профессор! — с непонятной улыбкой рассматривала она его, и глаза вдруг затуманились: вспомнила, где видела этого профессора? Новости-то она хоть изредка, но ведь смотрит! Может, и о побеге уже говорили? Чёрт, зачем он надел очки, обходился же как-то без них! И бриться не надо было, теперь вот сам выставился. Нет, определённо Дора что-то заподозрила. Но только женщина сама взяла и переменила тему.

— Бабуля сказывала, супом вас покормила? Ну, как? Съедобно?

— Спасибо, очень вкусно.

— Ну, тогда пойдёмте, покажу, что взяла в магазине…

Пришлось подняться и тащиться на кухню. И Дора стала выкладывать на стол покупки, приговаривая: два пакета кефира, а это шоколад, куда ж ещё одна плитка подевалась… да вот она! А это вода ваша! — бухнула она на стол бутылки. — Я ещё и колбасу взяла, хоть и не заказывали, свежей завезли…

И присев у стола, он повертел бутылку с минеральной водой, пить не хотелось.

— Ну, что ж вы? Отэтывайте крышку-то, — наклонилась к нему Дора.

— Извините, не понял…

— Открывайте, открывайте! Такая-то вода? Ну, другой и не было… Ой, а вас никак опять знобит? Что это вы так? Давайте я вас прикрою. — И пока квартирант соображал, что имела в виду женщина, Дора метнулась в чистую половину и вернулась с зелёной шалью. И не успел он запротестовать, как она накинула на него этот большой тяжёлый, пахнущий лекарствами платок. Он, было, дёрнулся, хотел выбраться, но Дора положила на плечи руки и будто придавила к стулу. И не отошла, осталась стоять за спиной, и зачем-то провела рукой по голове. «Прямо как одуванчик!» — хихикнула она. Ничего ласкового в её жесте не было, но пришлось прикрыть глаза: а то проглянет вдруг ненужное от забытых ощущений. Странная всё-таки особа, совсем недавно выставляла его из дома, теперь-то что хочет? Дора стояла так близко, от её большого тела исходило такое тепло, такой одуряющий запах женщины…

Спасла положение Анна Яковлевна, она и на этот раз вовремя появилась в доме. И Дора, не успев убрать рук с мужских плеч, быстро нашлась:

— Что-то нашего квартиранта знобит, вот шалькой твоей прикрыла.

Только старушка, бросив зоркий взгляд и, как показалось, усмехнувшись, посоветовала:

— А ты ему чаю согрей. Воды-то теперь много, вот отстоянной и залей в самовар.

— Спасибо, не беспокойтесь, не надо чаю, — выбираясь из-за стола, отбивался квартирант.

— Дак ты ж, батюшка, не один ведь в дому. Согреем чаю, а там кто захочет, тот и похлебает. Ты это, Коль, глянь-ка, чевой-то самовар включасса стал плохо.

— Да у него, ба, вилка разболталась… Только ручки у нашего инженера… — рассматривала его Дора. — Он, может, и чинить-то не умеет?

— Отвёртка есть? — усмехнувшись женской колкости, квартирант и взялся за шнур. — Или нож небольшой? Тут надо просто подтянуть…

— Ну, тогда и это посмотрите, — вручив и отвёртку, и ножичек, Дора поставила на стол и утюг.

— Пойду, прилягу, нашлёндралась с утра, так чевой-то раскурепалась… Сердце чевой-то прихватило, — пожаловалась Анна Яковлевна. И, шаркая войлочными тапочками, прошла в чистую половину с окнами на улицу и телевизором, а оттуда в боковушку.

— Ну, не изба, а лазарет прямо! — хихикнула Дора.

— А игде это пуховая подушка, котора большая! — крикнула Анна Яковлевна из дальней комнаты.

— Да отдали её тетке этой, как её… Она ещё холодильник заберет!

— Так принеси мне каку-небудь, штоб высоко было, а то сердце так стукает, так стукает…

Старушке понадобилась и подушка, и лекарство, и вода. Потом Анна Яковлевна принялась выговаривать что-то внучке сначала шепотом, потом всё громче, не особо стесняясь чужого человека. А человеку и неловко было, и нельзя бросить мелкий ремонт.

— …А деньги-то она отдала?.. Кто?.. Да приходила женщина за одеялами, она ещё конторку обещалась взять… Отдала, отдала… А с холодильником мы не продешевили, холодильник-то хороший был… Господи, бабаня, да ему триста лет в обед… А ты што ж это навострилась до квартиранта, нравится мужик, чё ли? Дак, зачем он тебе женатый?.. Ба, не выдумывай! Ну, что ты всё выдумываешь?.. Я к тому, што ты одно место нагрей, или на твово, про которого гуторила, надёжи нету? Ты скажи, нету?.. Ба, ты легла? Вот отдыхай! То говоришь, сердце, сердце, а сама…

Дора вернулась, прикрыла створки дверей и с какой-то непонятной улыбкой приблизилась к столу.

— Вот, всё отремонтировано! — протянул ей в руки утюг квартирант, будто защиту выставил. А женщина, не обращая внимания ни на утюг, ни на самовар, спросила шепотом:

— Может, согреться хотите? Так я согрею и полечу…

«Полечиться, это как? Назло бабушке поиграться решила? — злился беглец. И видел только смуглые пальцы в колечках, и пальчики эти двигались по столу. — Ей-то игра, а мне… Мне точно сейчас не до гендерных забав». А Дора, отодвинув стул, села напротив и весело уставилась, будто хотела смутить. «Кто кого пересмотрит? Так оба из того возраста давно вышли».

— Мне нужно привести вещи в порядок, там, в бане, — сумел выговорить он. И, избавляясь от наваждения, отвёл взгляд. Да, может, он всё неправильно понял? И Дора ничего такого и не имела в виду, а ему померещилось.

— А чай как же? Вы воды принесите, и будет вам через десять минут чай. Ведёрочко в сенцах стоит… А могу и чего покрепче налить. А вы что подумали? — рассмеялась Дора.

— Да, да, сейчас принесу, — не откликаясь на чего покрепче, кинулся он в коридор, который, оказывается, называется сени. Там, на лавке, стояли два ведра, накрытые кругами из фанеры.

— Что ж вы такой пугливый? — услышал он насмешливый голос Доры за спиной, она зачем-то вышла вслед за ним. Пришлось не поворачиваясь, промолчать: что тут скажешь? Не уверять же: нет, нет, я такой храбрый!

— Дайте уж я! — перехватила дужку ведра женщина. — И он, не переча, отступил, боясь, что она коснётся его, наэлекризованного.

Но тут послышался далекий механический гул, и он сразу насторожился: снова милиция? И кинулся к двери: ничего пока не было видно, но шум мотора был куда мощнее милицейской машины. А если это армейский «Урал»? А тут и Дора заволновалась и, отодвинув квартиранта, выскочила на крыльцо. И через полминуты оба увидели, как по улице, громыхая железом, несётся огромный оранжевый «Камаз». И женщина ойкнула, заметалась и, предупреждая, заговорила быстро-быстро:

— Это друг мой! Если спросит, вас баушка пустила в дом, а не я, поняли? Поняли? — отодвигала она квартиранта вглубь коридора. А тот всё не мог сообразить, чего так испугалась Дора — это ему надо бояться, но кивал головой: понял, понял.

— Вы сюда, в чулан! — теснила его женщина к маленькой дверце. — Да открывайте же дверь, открывайте! А, когда мы в дом зайдём, вы тогда быстренько в баню идите! Вы же там что-то хотели делать, — стала отчего-то сердиться женщина. И, открыв дверь чуланчика, всё повторяла: быстрей, быстрей! Она загоняла его в каморку как кота, только «брысь!» не хватало.

И беглец чертыхнулся: кретин! Надо было сразу уходить! А то ведь не дом, а проходной двор! Но Дора, Дора! Она что, не знала о приезде своего друга? Могла бы сказать об этом раньше, он бы тотчас убрался. Да причём здесь Дора, сам виноват! Супчика захотел, прихорашиваться зачем-то стал…

Он ходил из угла в угол, то и дело на что-то натыкаясь, потом свалился на лавку, крашенную отвратно коричневым цветом, и прислушался: скоро этот приезжий зайдёт в дом? Но за дверью — ничего определённого, голоса ещё там, у машины, судя по всему, Дора и ее приезжий друг не торопились. Чёрт, сколько же ему тут сидеть? И нервно огляделся: каморка вполне этнографическая. Маленькое пыльное окошко, бочки, решето, пучки травы, на вешалке старые полушубки, куртки, в дальнем углу чулана возвышался топчан, покрытый чем-то пестрым, сверху покрывала лежала подушка в зелёной наволочке… Только здесь он, как в мышеловке. Ну, тогда что переживать, тогда только и остается, что наблюдать за развитием событий. «А ты, оказывается, ещё и фаталист!» — с усмешкой глянул на себя со стороны беглец. Фаталист, фаталист, только отчего-то руки подрагивают. Пришлось погладить ближний округлый бок огромного бревна, он был как шёлковый. И, приглядевшись, удивился переливам розовато-дымчататого цвета и у других бревен. А что удивляться! Именно такими они и становятся, когда годами стоят под крышей, дерево ведь тоже седеет…

51

Но вот послышались голоса… они всё ближе и ближе… он уже различает густой баритон и оживлённый голосок Доры. Вот поднялись на крыльцо… остановились в коридоре… и неизвестный там, за дверью, стал строго выговаривать:

— Ну, как так? Какой-то неизвестный человек…

— Баушка пустила, она же хозяйка. Говорит, в очках — неопасный…

— А документы смотрели?

— Да я с ним и не разговаривала…

— Ты, дорогуша, у своём репертуаре, кого-нибудь да подберёшь.

— А ты откуда? Я тебя через два дня ждала… Да ты подожди, нацелуемся ещё…

— Это хорошо, я раньше приехал, а то и не узнал бы, шо мужик в доме был.

— Да какой там мужик! Он больной весь, шелудивый такой, страшный, всё чесался! Я уж подумала, заразный какой, а баушка пожалела…

«Ну, Дора! Зачем же так? Могла бы и без этих подробностей обойтись, — удивился беглец. — И не чесался я вовсе… Или чесался?»

— Ну, вы с бабкой — две дурочки, ну, даете! Пустили в дом незнакомого человека и документы не проверили…

— Не кричи, он тут!

Голоса смолкли, дверь чулана приоткрылась, и, сложившись чуть ли не вдвое, на пороге появился высокий человек с пакетами в руках. На загорелом лице выделялись светлые глаза. И одет был ярко — голубые джинсы и ковбойка в сине-красную клетку.

— Это Николай, а это Толя, — суетилась Дора, представляя мужчин.

— Ну, здоров! — хмуро бросил приезжий.

— Здравствуйте! — приподнялся с лавки квартирант.

— Надолго тут? — прямо спросил один.

— Нет, нет, — заверил другой.

— Познакомились — и пойдём в дом! У Николая свои дела, — тянула своего друга Дора. И Анатолий двинулся вслед за ней, но вдруг озадаченно обернулся. — Да идём же! — подталкивала его Дора и скороговоркой бросила через плечо: идите, Николай, в баню! Она сказала это так, что беглец понял: послали его далеко! Придётся идти… Но Дора, Дора! То заставила прятаться, то зачем-то потащила приезжего в чулан! Поняла, что прятать не стоит, бабушка всё сама расскажет? А что всё? Лишние вопросы возникнут, если он сам начнёт дергаться. Он квартирант? Вот нужно и вести себя квартирантом. А как они себя ведут? Первым дело они заканчивают стирку.

Солнце уже было готово зайти за сопку, когда он, опустошив целую бочку драгоценной воды, и закончил. За незатейливым занятием он почти успокоился, и пытался воспринять появление нового человека философски. Всё равно ведь ничего теперь не изменишь, и пусть всё идёт, как идёт…

Но не успел он вынести таз со скрученными в спираль вещичками, не успел взяться за почерневшие прищепки, как боковым зрением уловил: по тропинке к бане несется человек и, не поворачивая головы, понял — Анатолий. Притормозив у берёз, приезжий с минуту рассматривал квартиранта, и тому большим трудом давался независимый вид. Кое-как прищепив мокрую футболку, он встряхнул джинсы и перебросил на веревку.

— Ну, и кто так вешает, а? Дай, покажу, — и длинными руками друг Доры стянул джинсы и ловко закрепил края брючин прищепками. — Так быстрей высохнут! Значит, говоришь, заблудился? И долго ты, Коля, блукал?

— Как оказалось, долго, — нагнулся над тазиком Коля.

— И где тут можно заблудиться? Ты ж, говорят, инженер, — недоумевал Анатолий.

— Ну, это дело нехитрое, — заверил инженер.

— Так откуда мы шли, говоришь? — наседал долговязый.

— Мы шли от станции, — делая паузы после каждого слова, давал пояснения инженер.

— От какой это станции? — всё допытывался друг Доры.

— Это имеет значение? Не помню, как она называется… А вам зачем это знать? — глядя прямо в глаза, пошёл в наступление уже не инженер, а беглец. Теперь и он в упор рассматривал шофёра. У того были светлые волосы, красноватый загар, приличные джинсы и настоящий кожаный Serpentor. А ещё эти золотые побрякушки: часы, цепочка, кольцо… Этот друг был, что называется, выставочным экземпляром, чувствуется, привык производить впечатление. Откуда здесь такой? И что ему надо? Он еле стоит на ногах, а этот впился, как клещ.

— …Как зачем? Я приезжаю, а у моей бабы в доме какой-то хмырь. От шоб ты сам делал? Наверно ж, прежде чем накостылять, поинтересовался б, откуда этот мужик взялся? Так? Ну, и как ты у Дорки оказался? Ты шо, её раньше знал?

— Вошёл в село и постучал в крайний дом, Анна Яковлевна и пустила. Ни её, ни Дору никогда прежде не видел.

— Ну, ладно, кончай эту бодягу и айда до дому, — неожиданно и мирно завершил допрос Анатолий. — Выпить хочу, а бабы, сам знаешь, в этом деле не компаньоны.

— А накостылять что же? — стал зачем-то нарываться инженер.

— Ну, это от тебя зависит… Как вести себя будешь, — усмехнулся Анатолий и, развернувшись, припустил на длинных ногах обратно к дому. Он давно скрылся, а у беглеца всё ещё подрагивали руки, и падали прищепки. Он всё призывал себя успокоиться: мол, этот долговязый всего лишь ревнивый недалекий павиан, и ничего больше. И что у него за акцент — заблудився, блукав. Поляк? На украинца не похож. Но приезжий — это тебе не простодушные Дора и Анна Яковлевна. Как мужчина он анализирует всё равно лучше любой женщины. Всё так! Но зачем этому Анатолию анализировать? Он приехал к женщине…

Краем глаза он видел, как там, у дома, мелькало уже не жёлтое, а красное Дорино платье, а её друг играл с собакой, и собака радостно прыгала и носилась по двору и огороду, там была нормальная человеческая жизнь… Нет, в дом он не пойдёт, он здесь погуляет. И, натянув куртку, уселся на каком-то обрубке за поленницей. И сделал это вовремя. Через несколько минут приезжий и Дора прошмыгнули в баню, и стены там тряслись от их голосов и смеха. Они чем-то там всё гремели, а потом всё стихло. Ушли? А он гулял дальше, и всё удивлялся, как сильно затягивает нормальная жизнь и как тяжело от неё оторваться, даже если смотришь на неё со стороны. И вот уже человеку кажется: и он, он тоже живет обычной жизнью, где есть жалостливые старушки, картошка со сковородки, кошки, собаки, с пылу жару пирожки с капустой, лукавые женщины и много чего другого, совершенно недоступного… И он, прикрывшись чужим именем, пытается выдать себя за нормального человека. И уже нисколько не тревожит, что кто-то увидит его здесь, у поленницы. Машина у двора — это и его защита, может, и он на ней приехал.

И дорога — вот она, рядом, и, всматриваясь, он стал зачем-то считать машины, и получалось, что называется, в час по чайной ложке… Хорошо, про местное автомобильное движение он кое-что понял, но что делать дальше? Ночевать в бане, как он собирался, теперь было бы странным. Приезжий может чёрт знает что вообразить. Нет, квартирант, так квартирант! Должна же быть у него своя койка! Надо только подождать, наверняка, Анатолий скоро напьётся, а Дора найдёт, чем его занять. Надо только подождать…

Глухо шумели кроны деревьев, роем носило над головой жёлтые листья, мотало на верёвке джинсы. И сверху опустились сумерки, сиреневые и стылые. Холодными были и оранжевая заря, и толстая синяя туча, она, как стёганое ватное одеяло, разлеглась прямо посредине неба, и потемневшие скалы рядом. Холод уже забрался под куртку, но он всё тянул и тянул время, и вдруг поймал себя на мысли: а собственно, в дом его никто и не зовет. И он может прямо сейчас уйти, никто и не заметит. Ну, так давай, вперед! Что, задницу морозить не хочется? Не хочется. Надо же, стоило кому-то пригреть и вот уже он вцепился в протянутую руку, оторваться не может…

Но ведь, и правда, если он сейчас уйдёт, то даже Дора догадается, что за инженера они с бабушкой приютили в доме. И без эмоций, без эмоций! В дом его не зовут! Что за детские обиды! Не зовут, но идти надо. И совсем не обязательно в доме с кем-то общаться. Пусть только укажут койко-место — и всё! Да он сам попросится в чуланчик. И когда уже в полутьме он подошёл к крыльцу, на верхней ступеньке увидел всё того же Анатолия. Приезжий курил, вытянув длинные ноги, рядом в красной куртке ворковала Дора: Толичек, Толичек… Увидев квартиранта, Толичек будто заждался именно его, отбросил сигарету и радостно выкрикнул:

52

— Ну, наконец! Шо можно там, в бане, делать, а? — и сразу стало понятно: шофёр уже порядочно набрался, а то откуда такое радушие? И точно, поднявшись со ступенек, тот покачнулся, но, схватившись за перила, бодро выкрикнул: «Айда до хаты! Водка стынет!»

В доме остро пахло едой, но как садиться с этим за один стол, да ещё с пьяным? Он вполне может обойтись и без ужина, он ведь сегодня уже ел. И что бы ещё надумал беглец, но тут Анна Яковлевна поднялась со своего места и стала приглашать к столу: а мы тебя, Коля, ждем, ждем!

Он хотел ответить: «Не беспокойтесь, я сыт…», но мешала галдящая парочка. Дора и её друг шумно усаживались за стол, громко смеялись, а тут ещё в распахнутую дверь чистой половины был виден работающий телевизор, и на экране под музыку мелькали лица, машины, дома. И беглец машинально глянул на ходики: совсем скоро начнутся новости. Нет, пусть будет, что будет, но нельзя пропустить этот выпуск, топтался он у стола и всё не мог определиться, с какой стороны сесть: сбоку или спиной к телевизору.

— Ну, шо стоишь, садись, квартирант! — стал хозяином приглашать и Анатолий. Он возвышался над всеми, и в комнате и от его самого, и от его голоса было тесно. И пришлось, пересилив неприязнь, отодвинуть табуретку.

«Не загораживаю?» — спросил квартирант, но его уже не слышали, никому было неинтересно, что он там бормочет. И замечательно! У него тоже нашлось занятие, на колени прыгнула кошка, будто искала защиту. И тут, будто сами собой, перед ним появились и тарелка с картошкой, и зелёная граненая рюмка. Собственно, весь стол был уставлен тарелками и мисками, в одной такой, большой и синей, высилась горка красных яблок. А вот рюмка — это совершено лишнее. Он не пил спиртного несколько лет… Так, может, и правда, выпить? С ума сошёл! И пока он сомневался: пить или не пить, Анатолий качнулся в его сторону.

— Ну, давай за знакомство, квартирант! Имя токо забыл…

— Извините, не пью.

— А шо так? Больной или вера не позволяет?

— Хворый он, хворый, — заступилась Анна Яковлевна, она, кутаясь в шаль, сидела на своей канапельке.

— Ну, как знаешь, — не стал настаивать приезжий, и его тут же каким-то вопросом отвлекла Дора. А квартирант, стараясь не вслушиваться в чужой семейный разговор, что, судя по всему, велся с перерывами, заставками и разными отвлечениями на постороннее уже давно, пытался спиной ловить телевизионные звуки. Но близкий и громкий голос заглушал эти звуки сильней любой глушилки.

— Думаю, заеду, посмотрю, как у вас дела, а вы, бачу, токо-токо начали бебехи собирать… Шо-то вы не спешите! Или передумали?

— Так, батюшко, картошки ещё не копаны, — недовольно поясняла Анна Яковлевна.

— Ба, я же говорю, в городе негде эту картошку хранить, а ты…

— Пока картошки не выкопаю, никуды не поеду! А вы как хотите!

— Да ведь у меня отпуск заканчивается!

— А вы Николая попросите, он вам выкопает, — хмыкнул Анатолий.

— Да чегой ты, батюшко, всё не уймёсси? Тебе ж сказано: он токо два дня у нас, да и то лежал, перемогался, — отчего-то сердилась Анна Яковлевна.

— Больной, говорите? Ну, тогда надо выпить за здоровье, — взялся за бутылку Анатолий. «Нет, нет!» — поспешил накрыть рюмку квартирант. Но Анатолий на его независимость и не покушался. Он налил себе полстакана водки и, повернувшись к своей подруге, что-то там такое сказал, и сам первый громко рассмеялся, а за ним и Дора рассыпалась смехом.

— Чего это вы так регочите, прям голова болит! — сердилась Анна Яковлевна. Она была явно чем-то недовольна. Старушку и в самом деле раздражал новый гость, но совсем не шумливостью: не годился приезжий, определила она, в женихи Дорке. Баский-то он баский, да с лишкой, зря только Дорка губу раскатала, ей, вороне, такой кусок не достанется… А командир какой! Этот как запряжёт, так спуску не даст. Всё ему не так, всё не эдак… Ты смотри-ка, не хочет барахлишко перевозить! Это как же всё бросить?.. Не, не удержит такого Дорка, не удержит, только время зря проводит… Халде нашей такого б, как Николай. А и этот тихий, тихий, так это пока хворый, сам же жалился: хочу, мол, от жены гулять, а не получатси… А как хвороба сурьёзная? Не, и такой не нужон…

— Штой-то, Николай, ты так плохо ешь? А картошка молодая, добрая… — так, на всякий случай потчевала Анна Яковлевна квартиранта.

— Давайте, я вам рыбки положу, хорошая рыбка, Толик привёз, — засуетилась и Дора. — А мы вашу колбаску порезали, ничего? — Квартирант отмахнулся: да ради бога! Он делил трапезу с кошкой и кусок за куском сбрасывал колбасу к ножке табурета, и кошка быстро её уминала. Кинул и кусок рыбы, и не сразу обратил внимание на перемены в телевизоре, а там уже программа новостей началась.

— Ты извини, опять забыл, как зовут! — повернулся в сторону квартиранта Анатолий. И тот замялся, вроде как не успел кусок проглотить.

— Николай же, тебе ж, батюшко, сказано, Николай он, — напомнила Анна Яковлевна.

— Коля, значит? Ты смотри, как повезло!

— Что ты к человеку пристал? Вы ешьте, не слушайте Толю, — встала из-за стола Дора, но, поймав картинку в телевизоре, закричала:

— Ой, гляди-ка, голый! Опять голый!

И Анатолий откинулся на спинку стула и стал с усмешкой что-то там на экране рассматривать. А беглец сидел, не оборачиваясь, и старательно елозил по тарелке вилкой.

— Тоже мне рыбак! Не, ты посмотри, он же не знает, с какого конца за удочку браться, — хмыкнул шофёр и толкнул квартиранта в плечо: ты видел, а? И пришлось повернуться и задержать взгляд. Там, в телевизоре, полуголый правитель стоял на борту катера: камуфляжные брюки, десантный нож на поясе и на груди большой крест — никаких лишней деталей. И оператор постарался, снял так, что правитель выглядел чуть ли не богатырем. С колен, что ли, снимали?

— Вот голенький, а комаров не боится! — не унималась Дора.

— Да кто голый-то? — поднялась с места Анна Яковлевна и засеменила к телевизору. — А чегой-то он растелешился? Вроде не молоденький, старый уже… Кто такой?

— Ба, это самый главный в Москве… Видела, на почте портрет висит…

— Так-то ж в Москве! Нам-то какой прибыток, — вернулась на свою канапель Анна Яковлевна.

— Вот это я понимаю! Есть что показать! Весь гладенький такой, — не унималась Дора и после того, как правитель исчез с экрана.

— Ага, видно, долго готовился, сидел и шерсть на груди своей могучей по волоску выдирал, — расхохотался Анатолий.

— И ничего смешного. Человек следит за собой, не стыдно раздеться, показать себя. И не пьёт он, не курит и…

— …И крест до пупа висит! Смотри, подруга, такой с крестом и кинжалом приснится — лопатой не отобьёшься.

— А ты чего это, дека, так заходисси? Вроде как слаще морковки ничего и не едала! — не одобряла внучку Анна Яковлевна.

— …Ты думаешь, дедушка просто так раздухарился? И не удочку он в руках держит, а уд свой показывает: я, мол, хоть и старый конь, но ещё о-го-го! — расставлял акценты Анатолий.

— А мужчине и не обязательно быть красивым, не обезьяна — и ладно, был бы обходительный… и верный.

— Во-во, этой обезьяне в молодости девчата отказывали, а теперь сами как груши под ноги падают!

Что это он так, удивился беглец. Какие-то личные претензии? Но откуда они у шофёра? Да нет, скорей реакция на поддразнивание подруги.

— Тоже скажешь — груши! И пошутила я, пошутила… Прямо и пошутить уже нельзя! — пошла на попятный Дора. — Нужен мне этот лягушонок голый! Веее! — тут же изобразила она отвращение.

Они ещё пикировались, когда новости кончились, пошёл рассказ о погоде. Завтра снова должно быть жарко, хорошо, у него теперь запас воды, вяло подумалось беглецу. И только тут до сознания дошло: о нем не было сказано ни слова. Понятно, информация такого рода не сразу выдаётся в эфир, но прошло уже пять дней, целых пять дней! Ну, и хорошо, ну, и превосходно, и не говорите.

— А что вообще в мире происходит? Я, наверное, что-то пропустил? — дождавшись паузы, весёлым голосом зачем-то спросил он. Вдруг информация сама собой носится в воздухе…

53

— Да ничего особого, если не считать, шо всё дорожает — кризис, и машины на дорогах бьются. От авария страшенная за Оловянной была, так трасса на полдня встала! Какой-то бухой придурок на «жигулях» бортовой «Урал» подрезал. Ну, водила грузовика успел, дал резко по тормозам, ребра, само собой, поломал, но живой остался… Но в «Урал» «рафик» влетел, да на скаженной скорости! По газам, видно, дать не успел. А в «Урале» баллоны с пропаном были! Так рвануло и взлетело всё на… Короче, от автобуса ничего не осталось. Людей, говорят, в том «рафике» заживо сгорело до чёрта!

— Ой, страсти господни! Это ж како горе родным, како горе, — крестилась Анна Яковлевна.

— А тот, на «жигулях», как же? — посерьёзнела Дора.

— Задержали на посту живого и здорового, и ни одной царапины у гада. Народ хотел отметелить, так менты не дали… А то, говорят, на нас свалите, вроде как мы его отделали…

Беглец ужаснулся нелепости страшной аварии, но не обратил тогда никакого внимания на этот эпизод.

— А кого на станции нашли, не слышал? — припав к плечу друга, спросила Дора.

— Так офицеров каких-то, ничего не соображали, обкуренные, наверно… И автобус не то угнанный, не то… А хрен в этом доме есть или горчица какая?

Нет, это не про тот автобус, определил беглец, хотя и милиционер рассказывал о двух офицерах, и всё совпадёт, кроме одного: вертухаи были мёртвыми. Откуда взялись живые? А если это намеренная дезинформация? Да, да, информацию о пропавшем этапе и погибших офицерах скрывают намеренно. Остается только найти заключённого, и тогда ничего не всплывет наружу.

— Дорка, ты кина смотреть не будешь — како тебе сёдни кино, так выключай-ка телевизор, — потребовала Анна Яковлевна. Видно, долго ждала удобного момента завершить посиделки, а тут Анатолий как раз сосредоточился на горчице. И квартирант поднялся с табуретки: действительно, пора закругляться. Остановил голос хозяйки: «Куды подхватился? Сиди ещё, сиди, не гимизись!» И тут же стала отдавать распоряжения Анатолию:

— Ты, батюшко, завтра в дорогу ладися, так и Николаю тожеть надо ехать. Так ты отвези, отвези нашего инженера.

— А куда надо? — задержал взгляд на инженере шофёр. — Токо я рано выезжаю. Встаём в шесть, и по холодку, по холодку. Стольник кинешь?

— Разумеется, — согласился инженер. Ну, Анна Яковлевна, и удружила!

— А то и до Могойтуя могу довезти.

— Нет, нет, до Могойтуя мне не надо.

— А ты что же, не сразу в Читу? — повернулась от кухонного стола Дора.

— Не, дела ещё кой-какие есть, — успокоил её дружок и, достав сигареты, предложил:

— А давай, Коля, перекурим это дело! — «Не курю», — отказался тот и удивился трезвому и внимательному шофёрскому взгляду.

— Ты, значит, и не пьёшь, и не куришь? И куда Дорка смотрит? — рассмеялся шофёр и, развернувшись, толкнул дверь в коридор. И не успела она захлопнуться, как Дора быстро зашептала:

— Вы последнюю ночь поспите в пристройке, ну, я показывала вам, там дверь в коридоре! — А его как кольнуло: последнюю ночь. Но он послушно закивал головой: хорошо, хорошо. Вполне возможно, что ночь, действительно, будет последней. И застолье это будет, что называется, last meal. Вот-вот, последним ужином приговоренного.

— Спасибо, накормили. Сколько я должен вам за приют…

— За приют? — Дора привычно рассмеялась. — Да сколько не жалко! — собирала она со стола посуду…

— Да есть ли у тебя деньги, батюшко? — вступила тут Анна Яковлевна.

— Есть, вы же видели…

— Ну, утром и отдашь, на ночь глядя долги не отдают. С утра и отдашь… Иди, отдыхай. Постель-то заправлена? — повернулась она к внучке.

— Там только ты на покрывале лежала, а больше никто. Да и спать он будет в трениках…

— Ты как ночью выходить будешь, крючок не забудь накинуть, — идя следом за постояльцем в коридор, наказывала Анна Яковлевна. И, включив свет в чулане, осмотрела топчан.

— Ну, и ладно, ну, и добром. А как замёрзнешь, так куртёки бери, — показала она на стену, где висела одежда, прикрытая линялой занавеской.

И не успела старушка выйти, как в каморку, потирая озябшие плечи, протиснулся Анатолий и, оглядевшись, насмешливо процедил:

— Дааа! Шо ж это бабы такому квартиранту места получше не нашли?

— Меня всё устраивает!

— Ну, понятно! Лучшее место в задней кладовке, — хмыкнул шофёр. Он что-то хотел сказать ещё, но зазвонил мобильник, и Анатолий, чертыхнувшись, поспешил закрыть за собой дверь. А беглец зачем-то принялся вспоминать, где он слышал эту фразу про место в задней кладовке, определённо, слышал. Странный парень! Такое впечатление, будто этот весёлый шоферюга что-то знает. Что он может знать? Но держаться от него лучше подальше. Для него любой человек опасен, а проницательный — вдвойне. Этот Анатолий, если и не проницательный, то бывалый. Шофёры — народ ушлый и информированный, многое видят, многое слышат… И ни на какую станцию, тем более с ним, он не поедет. Вот у кого не просил бы помощи, так это у этого пижона.

Ничего, ничего, он и сам выберется! Если его расчёты верны, то дальше на восток должны пойти такие места, где от селения до селения огромные расстояния. Эх, раздобыть бы карту! А что, если выйти к этому городку, как его там, Ба… Бадей, кажется, или Балей? Точно Балей! До него, как он слышал, совсем недалеко, там и карту купит. Вот и все планы на ближайшее время, прорабатывать детали не имеет смысла. А то задумаешь на стайерскую дистанцию, а остановят, не дав пробежать и стометровку. Ну, если оценивать в таких категориях, то стометровку он пробежал. Или нет? Жаль, часы потерялись, а то бы завёл будильник. Встать надо как можно раньше, а лучше совсем не спать и уйти незаметно. Это нехорошо, но другого выхода нет.

Вот только, как перемогаться до утра? На топчане и покрывало несвежее, и наволочка с отчётливым жёлтым следом, кто только не лежал на этой подушке! На другой стороне подушка была почище. И, не раздеваясь, он лежал так, боясь заснуть. Было тревожно и душно, и старыми перьями пахла подушка, и от одеяла несло какой-то кислятиной. Нет, так можно задохнуться! — кинулся он к окну и стал искать задвижку, но рама оказалась глухая. И тогда пришлось осторожно открыть дверь чулана и ощупью, чётко помня: справа лавка с ведрами, а слева какая-то бочка, добраться до входной двери.

И не успел он присесть на ступеньки, как почувствовал у ноги что-то живое и лохматое — хозяйская собака. И попробовал погладить её, собака не возражала, только тыкалась влажным носом в ладонь. Так и сидели рядом в темноте. А в ней, непроглядной, утонуло всё: избы, водокачки, деревья, сопки, машина у ворот. Было так тихо, что казалось, никого и ничего вокруг, кроме беглеца и собаки, на всём белом свете и нет. И если действительность дана нам только в ощущениях, то так оно и было.

Все ночи в заключении были чёрными и беспросветными, даже когда круглосуточно горел свет в камере. И ночная тоска была такой сильной, что казалась и впрямь смертной, и точно была тяжелее горячей полыни. Этими ночами он и сожалел, что не баловал жену, нет, не баловал. Всё боялся испортить! Всё старался приучить к мысли: громадное состояние — не может быть достоянием одной семьи, придёт время, и деньги пойдут на благие цели. Благие? Или цель — только удовлетворение собственных амбиций? Что, манила слава великого филантропа и мецената? Может быть, может быть… И получалось, выстраивал семью для себя, в ней укрывался от внешнего мира, а Лина… Он не дал ей доучиться, запер в доме, часто оставлял одну… Сколько было за те годы ненужных встреч и поездок! Тогда, на воле, казалось, разлуки необходимы, полезны, живительны для любовных отношений. Если бы знать, если бы знать… В первое тюремное время он ещё строил планы, как всё исправит, как переформатировать, как переиначит жизнь… Теперь же только и остается, что травить себя сожалением, ревностью, тоской. И мечтать не о возвращении домой — это за пределами желаний, мечтать о крохах — свиданиях!

И с каким нетерпением и страхом, да, и со страхом, ждал он первого свидания под стражей после ареста, следствия, долгого суда, этапа, а потом карантина. Три дня наедине, целых три дня! Нет, нет, это был не только страх, это было более сложное чувство. Он боялся, что жена окажется чужой женщиной, совершенно чужой. Но нестерпимее всего была мысль: Лина обязательно заметит и его детскую потерянность, и звериную тоску, и беспредельную усталость. И боялся показаться загнанным, смирившимся, навсегда побеждённым.

54

И знал, он не сможет контролировать себя каждую минуту, каждую секунду. При ней не сможет. Ему казалось, он утратил права на эту женщину, она все эти годы была где-то там, за железными дверями, сетками, воротами и превратилась в некий символ. А тут живая, тёплая, душистая и рядом. Как бы он ни хорохорился, ни сучил ножками и ручками, как бы ни изображал спокойствие, но с ней, он знал, обязательно расслабится.

В ожидании той встречи он долго мылся, выбрил всё, что можно и необязательно, тщательно стриг ногти, тёр пемзой ставшие шершавыми пятки, перебрал несколько пар носков. А то показалось, у дезодоранта слишком резкий запах, и пришлось заново вымыться и сменить футболку. Личный вертухай на пару с дневальным с любопытством наблюдали за его приготовлениями и, оставив тумбочку, ходили за ним то в каптёрку, то к умывальнику, то…

Нет, он всё перепутал! На первое свидание в декабре его выдернули неожиданно, он только и успел, что вымыть руки. И Лина бросила всё в гостинице — не надеялась так быстро получить разрешение на встречу — и не стала возвращаться за гостинцами. Тогда он шёл рядом с конвоиром через плац и нервничал так, как никогда в жизни. Ему казалось, что волнение было сильнее, чем в день вынесения приговора. Только тогда он не понимал, что приговорили и близких, теперь же это мучило всё сильней и сильней. И все эти годы кололо иголкой: выдержат ли они этот срок? И каждое свидание они будто знакомились заново, каждый раз боясь увидеть в другом невидимые до норы разрушения, что со всей беспощадностью наносили годы в разлуке.

А тогда, прежде чем вывести из локалки, его долго обыскивали, и долго вели по территории, и у каждой разделительной железной сетки стояли чёрные фигуры, все в лагере знали: к миллиардеру женщина приехала! Идти под конвоем на свидание с женой — ещё то ощущение. И его так пробило, что он еле справился с собой перед последней дверью, за которой… Господи, как он тогда стеснялся своего зековского прикида — ватника, ушанки, ботинок прощай молодость, запахов дезинфекции и пота… Он мало что из того первого свидания помнил, три дня показались мигом. Помнит только, как плавился от нежности, жалости к Лине, к себе. Он никогда так не целовал её, как тогда…

На втором свидании он уже держался свободней, привыкаешь и к тому, к чему привыкнуть нельзя. Тогда приехала мать, и пришлось много говорить, ей хотелось знать подробности. И, боясь огорчить, на все расспросы он старался молоть что-то бодрое: зачем и жене и матери знать правду? Но делать вид, будто в их жизни, в его жизни ничего не случилось, у всех получалось плохо. Мать то плакала, то весёлым голосом задавала вопросы, но, не дослушав ответа, задавала новые, что-то рассказывала о доме, об отце, о долгой дороге. В эти рассказы Лина вставляла оживлённым голосом несколько слов, но больше молчала, слушала, смотрела.

А он в нетерпении ждал, когда уйдёт мать и мучился этим своим нетерпением. И когда кончились несколько часов, и она, перекрестив его, закрыла за собой дверь, он тут же у двери обнял Лину так яростно, так пылко, что та, задыхаясь, еле выговорила: «Сумасшедший!» Потом Лина достала привезённые с собой икеевские простыни, одну большую, жёлтую, они повесили на окно. Казенные занавески были такими куцыми, что пропускали и дневной свет, и свет фонарный, а ещё там, за окном, мерно прохаживался часовой, и они, как могли тогда, отгораживались от действительности.

Нет, косточки он чуть не сломал ей на первом свидании. И тогда ни разу не вспомнил о прослушке, знал: комната случайна, если и хотели, то не успели оборудовать ничем пишущим. Это уже потом, когда их селили в отремонтированных номерах, он нервничал и всё пытался вычислить, где может быть видеокамера или просто микрофон — для этого ведь и делался ремонт. Каких усилий стоило тогда сдержаться, лучше не вспоминать. Да просто давил второй этаж, там, наверху, как раз располагалась оперативная часть, тот самый абвер Чугреева. Чёрт с ней, с прослушкой, но любить женщину под наблюдением — и где? Более оскорбительного места и не придумать… Впрочем, увидев Лину, он забыл обо всём и глаз, если и натыкался на какую-то примету места и времени, то сознание отсеивало, зачёркивало как ненужное…

А в первый раз они так и просидели рядом на кровати до вечера, сидели, не зажигая света. Из коридора доносились громкие голоса, за стенкой справа крутили магнитофон, слева ругались. Кто-то постучал в дверь, они не откликнулись, но им напомнили, где они, когда через полчаса уже застучали кулаком: «Откройте! Дежурный!» Они встретили его стоя, держась за руки, как школьники, ненароком застигнутые родителями. Контролёр задал совершенно бессмысленный вопрос: «Всё в порядке?», и растерявшаяся Лина принялась уверять: да, да, всё в порядке. А тот, в форме и при оружии, не спускал с неё глаз, и всё бубнил насчёт бытовых удобств, мол, понимаете, и кухня общая, и душ тоже…

И как только за охранником закрылась дверь, Лина вытащила спрятанную за поясом маленькую плоскую фляжку «Мартеля».

— Маленькая хулиганка! Не делай так больше никогда, слышишь!

— А им что, можно? — показала Лина на стенку. Там, за стеной, нетрезвый голос пел что-то жалостливое.

— Им — можно, нельзя — нам! — И он попытался объяснить ей, что не обыскали её в этот раз случайно. А если бы нашли эту чёртову бутылочку, то потом стали бы обыскивать каждый раз и до свидания, и после, обыскивать грубо, без объяснений, извинений. Могли не разрешить свидание, могли без объяснений и прервать его…

А тогда они долго сидели рядом, стесняясь вот так сразу приступить к физическому проявлению чувств. И где? На этих простынях? Ему казалось, он утратил все права на эту женщину и не смеет к ней прикасаться. Было много ещё чего, но Лина что-то такое почувствовала и будничным голосом сказала: не могу замок на свитере расстегнуть, помоги… Ты, оказывается, такая тоненькая… Ну, вот, наконец, рассмотрел… Я так отвык от твоего запаха… А мы закрыли дверь?.. Закрыли, закрыли, иди сюда… Родненький, не могу поверить, что ты рядом… Слушай, я забыл, как это делается… Ну, так давай вспоминать вместе…

Сколько всего было таких свиданий? Пять, шесть? И значит, вместе за эти годы они были не больше двадцати дней. А сколько из этих часов он проспал! Спал, как сукин сын, спал под защитой, а, просыпаясь, молча обнимал и целовал. Целовал глаза, ушки, пальчики. Тогда и понял смысл слова — ненаглядная. А в последнее утро проснулся раньше Лины. Она лежала лицом к нему, сложив кулачки у подбородка, только тогда он заметил на этих тонких руках вспухшие голубые жилки. Он разглядывал-гладил её утреннее лицо, эти бровки, эти реснички, этот маленький носик. И, заметив капельку слюны в уголке рта, осторожно её промокнул губами. И когда вышло время, он будто не женщину, а часть себя оторвал с кровью…

Нет, не всегда их встречи состояли только из трепета и восторга. Он стал замечать у жены нотки усталости, и не удивился, ждал этого. Но, отмечая изменения в ней, он видел эти изменения и у себя. И отнюдь не в лучшую сторону, он и сам это понимал. Всё труднее было притворяться, делать вид, что всё хорошо. Всё было не хорошо. Он помнит, как однажды его кольнул её свежий загар. Помнил, как под душем она, розовая, в белой пене, вдруг заплакала. И объяснила — это мыло попало в глаза. Какое там мыло! Если бы он знал тогда, но это было последнее свидание. Скоро его закрыли в изоляторе. И там были эти пыточные свидания через стол. А потом в Москве и вовсе поставили такую заслонку, что ни насмотреться, ни дотронуться, ни, ни, ни…

И казалось, новое дело было затеяно только для того, чтобы он не мог встречаться с семьёй вот на этих трёхдневных свиданиях, от которых вертухаи как могли, отщипывали минуты, а то и часы. Но так ещё можно было жить, считая дни от встречи до встречи. Они все смирились, понимали, что так придётся жить годы. И вот тогда кто-то решил: нет, так слишком хорошо. И тут этот гад сумел устроиться! Ты смотри, и журналистам не отбило охоту высаживаться десантом в далеком даурском городке. Жена, значит, ублажает, писаки, стараются, живописуют страдания безвинно осуждённого. А переведем-ка на тюремный режим, тогда и посмотрим, насколько его хватит…

55

Он и сам не знал, насколько его хватит, но чувствовал, ещё немного — и порвутся все нити и ниточки, что связывали его с волей. И всё чаще и чаще задавался вопросом: зачем он держит женщину на привязи столько лет? У неё уходят молодость, надежды и, жертвуя собой, она не помогает ему, а вызывает ещё большее чувство вины. Надо было сразу сказать: ты свободна, устраивай свою личную жизнь. Не сказал.

Управление Федеральной службы исполнения наказаний по Забайкальскому краю отказывается предоставлять прессе информацию о бывшем главе компании «ЮНИС». Высокопоставленный чиновник этого ведомства, не пожелавший назвать своё имя, прокомментировал эту ситуацию так: «Всё это не более чем пиар-акция окружения миллиардера для того, чтобы снова поднять волну вокруг его имени. Он сам уже никого в России не интересует. Не интересуются этой персоной и на Западе. Иностранные журналисты несколько лет не появлялись в Красноозёрске, нет их и теперь».

И, пробираясь вдоль сопки, он скоро упёрся в дорогу, по ней он всего два дня назад и зашёл в это благословенное село. А за дорогой, в другой половине села, огороды так близко примыкали к скалам, что дальше жаться к спасительным камням не получится, если только не нарушать границ. Нарушать он больше не будет, а то примут за картофельного вора, шум поднимут, бить начнут! Но не поворачивать же назад, придётся идти по селу, он и так из-за своей несобранности потерял уйму времени. Ничего, ничего! Он быстренько проскользнёт мимо спящих домов, мимо заборов, мимо сараев и выйдет на трассу, а там разберётся, идти пешком или остановить машину. И сам удивился своим смелым мыслям: вот что значит погулять на свободе! Надо же какая перемена в сознании, а кто-то совсем недавно собирался сдаться первому попавшемуся милиционеру. Тому, первому попавшемуся, не захотелось, а остальные пусть подождут.

Так, подбадривая себя, он пробирался сельской улицей, стараясь не вздрагивать, когда то в одном дворе, то в другом взлаивали собаки. Да, о собачках он и не подумал! Но больше беспокоило другое: светящиеся окна! Они загорались один за другим то в одном, то в другом доме, а тут ещё и улица оказалась такой длинной! А чего он, собственно, боится? Что опознает какая-нибудь ранняя пташка? Да нет, теперь его можно принять за кого угодно, но только не за того самого, ну, если только внимательно присмотреться… Да кто станет присматриваться, когда о побеге ни полслова. А визит милицейских? Пусть и нет сообщений, но ведь ищут! И хватит одного информатора, он и сообщит куда надо о чужаке, что тайком пробирался по селу. Не накручивай! Осталось совсем немного, осталось только выйти на дорогу, а там…

Он ещё успокаивал себя, когда позади послышалось тарахтенье какого-то двигателя, и пришлось от греха подальше юркнуть за ограду просторного двора то ли школы, то ли детского сада. Зелёная машина медленно проехала мимо, в освещённом салоне был виден шофёр, и женщина рядом, и какие-то коробки на заднем сидении. А он, для верности постояв за покосившимся заборчиком ещё несколько минут, припустил за зелёной черепашкой: она-то и покажет дорогу. Машина и в самом деле, свернув вправо, вывела на шоссе и, набрав скорость, скоро исчезла из виду. А тут и дорога, что шла по краю селения, вышла на околицу, и за спиной остались и дома, и водокачки, и люди, и собаки.

И это обстоятельство до того взбодрило беглеца, что он был готов и в самом деле остановить какой-нибудь простенький грузовичок и доехать до ближайшего городка. Надо же, насколько в нем притупилось чувство страха! Вот что значит отлежался, отъелся, и милиционер его не обнаружил, и от Анатолия он ушел. Ай, молодец! Нет, ему определённо везет: и в доме никого не разбудил, и село покинул скрытно, и вокруг никого, и можно идти, не таясь. И он идет себе спокойно по дороге, и вот уже видит, как там, впереди, она раздваивается, и одна серая лента идет на запад, другая туда — на восток! И это замечательно, кроме одной маленькой детали — хребет резко сдал вправо и прятаться будет негде. Ничего, ничего, подбадривал он себя, ещё немного — и пойдут машины, и какая-нибудь обязательно подберёт…

Машина нагнала как раз на развилке. И он так и не понял, то ли самосвал ехал бесшумно, то ли он был так поглощён своими не в меру резвыми мыслями, и не слышал мотора. Оранжевая кабина нависла над ним внезапно, и он не почувствовал ни страха, ни растерянности, только досаду. И продолжал идти на деревянных ногах, изо всех сил изображая какнивчёмнебывалость, приказывая себе не косить глазом вправо. Он и так знал, кто там за рулем — Анатолий, вездесущий друг Доры. И, услышав, как клацнула дверца, ждал чего угодно, но тот, кто был за рулем, ехал молча.

Несколько минут они так двигались рядом, один наверху в кабине, другой внизу, растерянный и поникший, у колёс. «Садись!» — выждав чего-то, выкрикнул Анатолий, и остановил машину. Беглец обошёл чёртов «Камаз» и с тоской посмотрел по сторонам: нет, бежать бессмысленно — догонит! И, взобравшись в кабину, долго не мог закрыть дверцу. Или не хотел этого Делать? Что, надеялся выпрыгнуть на ходу? Но шофёр, оттеснив его к спинке сиденья, захлопнул ее сам. Как мышеловку, чертыхнулся беглец и неприязненно отстранился. От Анатолия несло каким-то резким парфюмерным запахом, наверное, брился, вон на щеке какой-то порез. Он что, делал это ножом? С него станется! И куда этот друг торопился! Но он тоже хорош, бегал туда-сюда по огороду, а ведь каких-нибудь десять минут, и успел, успел бы скрыться. Вот уже целых две машины просвистели мимо, на одной из них и он мог уехать… Сейчас друг Доры спросит, почему ушел, ведь договорились… А он ответит: не хотел беспокоить, думал выйти на трассу, остановить попутку, что в этом особенного? Но шофёр, сосредоточенно глядя на дорогу, ничего не спрашивал.

Почему он молчит? Нет, всё-таки странный парень, терзался беглец, он что, следил за ним? И куда, собственно, он едет? Зачем свернул влево? Зачем, зачем, там влево и была Оловянная! Пришлось принять и это: ну да, он ведь сам сказал: надо на станцию. Тогда что обсуждать, обсуждать нечего! Шофёр обещал подвезти, вот и везет. Но мне туда не надо! — дёрнулся он. И тут же получил ответ.

— Ну, ты дурной! — сокрушённо помотал головой Анатолий. И как тут реагировать? Пришлось делать вид, что его, пассажира, это не касается.

— Ну, и дурной! — повторился шофёр, съезжая вдруг с дороги. Машина как живое существо, тяжко выдохнув, подняла пыль и остановилась на обочине.

— Ну, и куды ты зибрався? На своих двоих ты далэко нэ дойдэшь? Я покы дойихав до Борзи, потим до Булума, так мэнэ разив пять зупынялы… Ферштейн?

— А теперь, пожалуйста, переведите, — не поворачивая головы, попросил пассажир.

— Какой перевод! Посты на дороге, понял? Перевод! — разозлился отчего-то Анатолий. — Говорят, зэки кучей рванули через колючку. Брешут, наверно?

Пассажир хотел возмущённо спросить: а я тут при чём? Действительно! Он инженер из Новосибирска, инженер Коля… Эх, надо было ещё и фамилию придумать! Но с шофёром этот номер не пройдёт, шофёр может и документы потребовать. Изображать непонимание: какое это имеет ко мне отношение, теперь глупо. Ну что ж, будем играть в открытую.

— Вот видите, зачем я вам? Я пойду свой дорогой, а вы поедете своей.

— Ты шо, мэнэ лякаешься? — будто вдруг сообразил Анатолий. — Тоди удвичи дурный, а до станции…

— …На станцию я не поеду, — перерезал реплику беглец.

— А тэбэ нихто на станцию и нэ повезэ, — усмехнулся шофёр. — Ото б було радости повни штаны, колы б я тэбэ туды доставыв. Там тэбэ нэтэрплячэ вжэ давно чекають… Здогадався, хто? Шо, знову пэрэвэсти? — И перевёл:

— Извини за мой французский, но на станцию я тебя сам не повезу. Там тебя ждут с нетерпением…

— Вы что, угрожаете? — теперь глядя прямо в светлые шофёрские глаза, спросил беглец. — Это бесполезно. Со всей определённостью повторяю — давить на меня бесполезно…

— Со всей определённостью, со всей определённостью, — хмыкнул шофёр, наклонившись к нему, и отчего-то шепотом поинтересовался:

— А ты шо, меня опасаешься? — Он сказал это с таким недоумением, мол, как это можно бояться его, такого замечательного, и будто от обиды отвернулся. Нет, парень переигрывает! Насильно усадил в машину, и теперь Ваньку валяет, вроде не понимает, что он не может доверять ни-ко-му. Кажется, он это сказал вслух, потому что шофёр досадливо дёрнул головой.

— Это я понимаю, но и ты послухай. Я тэбэ не пытаю, шо воно и як зробылося. Понимаешь, совсем нет времени, — постучал он по циферблату своих золотых часов. — Надо срочно сдать груз в Оловянную, а после загрузить пиловочник в Могойтуе.

— Так я ведь вас не держу…

— Ну, бляха-муха, ты ж нэ хохол, а шо ж такый упэртый? — тут же вскипел Анатолий. — Я тоби допомогу хочу предложить, а ты… Помочь хочу, понимаешь?

— Нет, не понимаю! Кто вам сказал, что я нуждаюсь в помощи? — старался твёрдо выговаривать слова беглец. «Тем более в твоей», — добавил он для себя. А вслух самым безразличным тоном хорохорился дальше:

57

— Собственно, за кого вы меня принимаете? Вы что, знаете, кто я?

И тут Анатолий рассмеялся, и так весело, что беглец с беспокойством скосил глаза: что это он? А шофёр откинулся на дверцу и беззастенчиво уставился.

— Ну, ты даёшь! Ты ж как Высоцкий, кто ж тебя не знает?

Сравнение с Высоцким было, конечно, лестным, но кто как Высоцкий? Что, боится имя произнести вслух? Тогда какого чёрта лезет со своей помощью? Нет, пора с этим заканчивать! ситуация, и в самом деле, совершенно абсурдная!

— Не знаю, шо ты планируешь, а я на машине куда скажешь, туда могу и довезти. Давай через Бурятию рванем в Казахстан, а оттуда в Украину?

— Вы же сказали, вам надо срочно в Могойтуй!

Но шофёр будто не слышал. Его, судя по всему, переполняли завиральные идеи.

— А может, вывести тебя на севера? — спросил он и задумался. Думал недолго, не больше минуты. — Не, не, лучше на поезд… Точно! На какой-нибудь маленькой станции и сядешь… Как идея? — развернулся он к пассажиру. Тот молчал, стараясь не смотреть на странного человека. Да и что отвечать, если у этого друга каждую минуту возникал новый вариант, один другого фантастичнее. А тот не унимался.

— А шо тут думать? У меня груз из Могойтуя до Шилки, там и сядешь. А с проводницами договоримся… А тебе куда надо?

— На поезд мне точно не надо, — злился беглец. С какой стати он будет говорить этому весельчаку, куда надо. Если бы он сам знал, куда!

— Тебе б зараз бабу, — протянул мечтательно Анатолий.

— Зачем? — опешил беглец.

— А ты не знаешь, шо с бабою робыть? — обидно рассмеялся шофёр. — Не, не, я не про то, шо ты подумал… Напарница нужна или напарник. Нельзя тебе одному. Но, извини, чего у меня нет под рукой, так это рисковой женщины. Могу предложить себя.

«Что, в казаки-разбойники не наигрался! Нет, надо как можно скорее покинуть машину…»

— И шо молчим? Давай решайся! Тут недалеко село около речки, там и переправа когда-то была, но речка, зараза, обмелела, и паром не ходит, теперь токо через Оловянную кругаля давать… На своей лайбе я б её запросто форсировал, токо на станцию трэба. Я довезу тебя до речки, там найдёшь лодку или сам переплывёшь. А за речкой будет село, за селом — дорога, остановишь машину и доедешь до Первомайского. Посёлок так называется — Первомайский. Ферштейн? Доедешь, найдёшь заправку, она там одна… Зараз седьмой час, так шо в четырнадцать ноль-ноль, всяко разно, я там буду. Ну, а если разминёмся, дуй прямо до Шилки. Город такой недалеко от Первомайского, там церква деревянная…

— Церковь? — зачем-то переспросил беглец.

— Ага, голубая, прямо на станции. Там и жди.

Из того, что в горячке наговорил шофёр, он не понял и половины. Да, собственно, и не собирался вникать в этот параноидальный бред, в этот поток сознания. Нет, этот парень просто ненормален — вон как глаза горят! Ему бы со своими тараканами разобраться. Нет, он будет сидеть и просто делать вид, что согласен, надо кивнуть головой — кивнет. Но сейчас Дорин друг уедет, а он пойдёт своей дорогой. Какой? Там разберемся. Без шофёра.

— Ну, и шо молчим?

— А сколько километров до этого… Первомайского?

— Та кэмэ сто, сто двадцать, не больше…

— Я что-то не пойму! Вы ведь говорили, что пешком я недалеко уйду.

— Говорил, — охотно согласился Анатолий. — Так ты до слов не привязывайся. Я имел в виду, шо наобум Лазаря идти не стоит. Ну, понимаешь, надо знать, куда идти! А я тебе направленье дал. — Последнее слово он произнёс как «дав», чем ещё больше раздражил беглеца. В этом человеке ему всё было чуждо: и насмешливый тон, и демонстративное тыканье, и дурацкий говор, и даже почему-то имя. Но что-то говорить надо, вот и ответилось:

— Вы должны понимать… я не успею туда к двум часам.

— Успеешь! Там дорога будэ хоть и малоходна, но какие-никакие машины ходят. Ты ручкой так сделаешь, — высунул руку в окно Анатолий. — Машинка остановится, и дядя спросит: «Куда?», а ты так покажешь. — И каким-то очень знакомым жестом шофёр показал пальцем прямо перед собой: туда! — А дорога там дорога, заблудиться, если и захочешь, не получится.

— Ну, а если тётя спросит?

— Так это ж хорошо! Токо ты не увлекайся, если тётя. Значит, договорились: встречаемся в Первомайском, на заправке. Но если у тебя другие планы? — сделал паузу Анатолий. И, не дождавшись ответа, огорченно вздохнул: не доверяешь, значит?

— Зачем вам это? — спросил беглец. Он был уверен, шофёр поймет подтекст. Тот понял.

— А чёрт его знает? — признался непрошенный благодетель. Помолчали. Да и о чём говорить? Если только с самим собой: «Ну, вот видишь, как тебя легко опознали. И теперь с опознанным, можно делать всё, что угодно. Например, предлагать не от большого ума всякие глупости. Интересно, как он собирается посадить меня на поезд?»

— Ну, шо, едем? — прервал Анатолий молчание и тут же тронул машину с места.

«Ну, ехать, так ехать, быстрее бы всё кончилось. Он что, и в самом деле повезет меня к речке? Там, что, база поисковиков? Вполне возможно, вполне возможно…» — повторял он про себя. И неожиданно спросил: «Можно включить?» — и показал на радио.

— Хочешь знать, что там, на белом свете и его окрестностях? До вчерашнего дня о твоей личности ни полслова! — ткнул пальцем шофёр в какую-то кнопку и стал ловить сигналы в эфире. Там, между взрывами музыки проскакивала быстрая речь…

— Оставьте, это, кажется, «Маяк»! — Но радиостанция уже отбарабанила новости, пошла музыка. Анатолий покрутил рычажок, но и на других волнах ничего новостного не было. Так, под радийный говор, они и доехали до села под названием Заря — оно и впрямь розовело под красным утренним солнцем, и свернули на север.

— Нет, тут один выход — садиться на поезд, — по второму кругу пошёл Анатолий.

— Вряд ли в моём случае это возможно, — открыто засомневался беглец.

— Это проще, чем ты думаешь, от побачишь…

— Нет, нет, это невозможно по определению…

— Невозможно, невозможно! Не хочешь, иди, сдавайся! Иди! — разозлился вдруг шофёр, и всё изображал так натурально. Но через паузу, видно, теряя терпение, спросил:

— Ну, шо, едем к речке? — «И что отвечать? Всё, что ни скажешь, будет против тебя». А шофёр, приняв молчание за согласие, бодро выкрикнул:

— Значит, моё предложение принимается! Будет тебе речка, будет и бережок!

Пришлось изображать полнейшее безразличие, но быть готовым к тому, что вот-вот появятся те, кто без лишних слов и сравнений вытащит из кабины и… И тут зазвонил телефон, он крутился на сидении между ним и шофёром, но тот почему-то не спешил отвечать, а рингтон был таким резким и таким неприятным… Но когда дребезжанье оборвалось, и хриплый голос приказал: «Да возьми ты его, наконец, в руки!», Анатолий рассмеялся и нажал кнопку. И, приложив трубку к левому уху, стал вести какой-то невнятный разговор. Беглец насторожился, но по набравшему бархатистость шофёрскому голосу почему-то решил, что Анатолий разговаривает с женщиной. И тут же засомневался: какая женщина в такую рань? Если только Дора… И пришлось, наплевав на приличия, вслушиваться. Но шофёр, если что-то и говорил, то фразы были короткие: да-да, понимаю… нет, не могу… вот этого не надо… сказал, не надо! И только, когда показалось какое-то селение, он отключил телефон и направил машину в объезд. И, не доезжая до реки метров двадцать, резко затормозил. И не успел самосвал остановиться, как Анатолий достал из-за занавески набитый пакет и придвинул к пассажиру: от зайчика!

— Что это? Зачем? — отстранился тот. А шофер, не слушая, всё повторял: бери, бери!

— И в сумку не влезет, — беспомощно протестовал беглец.

Тогда Анатолий снова пошарил в своих закромах и вытащил рюкзак в каких-то пятнах.

— Перекладывай всё в рюкзак, так и идти будет легшэ, — настойчиво совал он в руки пахнущий соляркой мешок. И, не слушая отнекиваний, сам засунул в рюкзак и сумку, и пакет с провизией. А потом картинным жестом достал из нагрудного кармана две купюры и положил сверху: «Бабка ругалась, и Дорка тоже».

58

— Почему ругались? — смутился беглец.

— Ну, ушел, не позавтракавши, и денег много оставил. Вот вернули, говорят, Николаю в дорогу пригодятся… как инженеру, — с удовольствием съязвил шофёр.

Тут надо сказать, что Анатолий несколько преувеличивал. Анна Яковлевна действительно сокрушалась: ушел, чаю не выпил, видать, за постой платить не захотел. Но Дора успокоила, показала ей двести рублей — забыла отдать сдачу квартиранту и ещё тысячу, что нашла в чулане. Тогда Анатолий отругал за меркантильность и бабушку, и внучку, и они, пристыженные, тут же стали уверять: да что ты, что ты, мы бы и сами денег не взяли… Но зачем эти подробности инженеру из Новосибирска, так ведь?

— Надеюсь, вы не стали… не стали говорить женщинам…

— Ты за кого меня держишь? — осуждающе дёрнул плечом Анатолий. — Да если хочешь знать, я сам до последнего сомневался: ты — не ты… Ну, а раз сам признался…

«Я? Признался? Когда?» — пронеслось в голове беглеца. Но дружок Доры не дал углубиться в эту деликатную тему.

— Ну, давай ещё раз. Значит, переправишься через речку, выйдешь на дорогу, доедешь на машине до Первомайского, найдёшь заправку, она справа будет… Та шо я на пальцах объясняю, зараз на карте покажу! — И шофёр вытащил из бардачка сложенную в несколько раз глянцевую бумагу. Развёрнутая на приборной доске, она явила собой всё, сжатое в сантиметры, Забайкалье. Беглец впился в карту глазами, а шофёр, водя чистым, хоть и с заусеницами, пальцем, твердил своё: «От бачишь — Оловянная, тут Улятуй, а это та самая дорога… Это Чирон, а дальше и Первомайский…»

— Подождите, это сколько же от Оловянной до Улятуя? — На карте эти два кружочка были так близко друг от друга.

— По прямой — где-то пятьдесят кэмэ, — внес ясность шофёр. А беглец готов был застонать от досады.

Всего-то! А он, болван, рассчитывал… На что он рассчитывал? Он всё ещё рядом с тем местом, где его бросили, совсем рядом. И теперь километр за километром поисковики обшаривают всё вокруг, и это случайность, что он оказался внутри кольца… Только обнаружить его не составит никакого труда, если даже такой, как этот шофёр, сходу опознал. И это, оказывается, совсем нетрудно…

— Ну, как, понял теперь? Идешь сюда, встречаемся здесь, — тыкал в карту Анатолий. — Я буду на заправке после обеда. Ферштейн? — допытывался шофёр. «Достал ты уже своим ферштейном!» — злился беглец.

— Далеко. Я туда сегодня не дойду, — усыпляя, как ему казалось, бдительность малопонятного человека, засомневался он.

— Ты раньше меня там будешь. Смотри — дорога, как по циркулю — всё прямо и прямо. Ну, как? Принимается план? Решайся, а то меня, извини, ждут в другом месте.

И хотелось крикнуть: «Да кто вас держит!», но выговорилось совсем другое:

— Хорошо, я понял. Но не могли бы вы оставить мне карту? — Та на раз! Бери, не жалко! Ну, шо, я поехал? А ты давай, дуй до речки! — И вот тут два раза просить не пришлось. Он так торопился покинуть машину-ловушку, что забыл про больную спину. И, приземлившись с высокой ступеньки, чуть не задохнулся от боли.

— Шо ж так неосторожно? — заметил неудачный прыжок и Анатолий. Он уже захлопнул, было, дверцу, но тут же высунулся из кабины: «Эээ! Кепку забыл!» — и сбросил вниз каскетку.

— Стой, инженер! А ну, повтори, как посёлок называется?

— Первомайский, Первомайский, — не поднимая головы, едва выговорил тот.

— Ты это… кепарь свой не снимай, а то голова как фара! — выкрикнул напоследок Анатолий и развернул машину.

А он остался стоять на месте, пережидая не столько боль в спине, сколько процедуру опознания и дурацкий разговор с играми в билингвистику. Неужели этот бред кончился? И этот друг Доры, наконец, уехал! Нет, шофёр точно крэйзи… Но ведь узнал его, узнал! Какой, к чёрту, узнал! Просто взял на… как это говорится, взял на понт! А он обалдел: надо же, каждый шофёр в этих степях знает его имя! Да ещё с Высоцким сравнивает…

И сам не зная зачем, беглец побрел к реке. Там, на берегу, в тот ранний час никого не было, и можно посидеть на берегу и подумать. Вода весело бежала вправо, на восток, и от солнца и воды рябило в глазах. А что, если найти лодку и плыть по реке? Нет, это невозможно, всё село будет знать, что какой-то чужой человек искал посудину, да и не видно что-то никаких лодок. Переправляться вплавь? И тут же передёрнуло: нет, вода наверняка холодная! Но если бы не спина, можно было и попробовать… А теперь что же, сидеть у речки и ждать? Чего, погоды? Вертолёта? Судя по расстоянию на карте, Анатолий очень скоро будет в Оловянной. И так же скоро здесь могут появиться ищейки. Вернуться назад? Но на машине они преодолели километров сорок, не меньше…

Так и не решив, что делать дальше, он достал из недр рюкзака пакет, из пакета кефир, из тряпичного узелка выудил те самые постряпушки, которыми все эти дни потчевала Анна Яковлевна. Впрочем, они были вполне съедобны, и в самый раз было подкрепиться. Ведь если что, кормить долго не будут. Вместе с пирожками он всё пережёвывал и пережёвывал странный, с экивоками и намёками, разговор. Может ли Анатолий его сдать? И ответ выходил: запросто!

Но зачем этому другу нужно было подвозить его, давать советы? Человек в ясном уме и твёрдой памяти ни с того ни с сего захотел помочь беглому? А может, он просто поиграл с ним, как с одуревшей от страха мышкой. Просто кошка немного поиграла с мышкой. Для иных, и он даже знает имена, это удовольствие из разряда особо острых — видеть беспомощность человека. Нет, что-то здесь не так по содержанию… Зачем шофёр дал понять, что узнал его? Но ему пришлось это сделать. Вот если бы они вместе выехали из Улятуя, то, не раскрывая карт, он довез до Оловянной, а там… Зачем так сложно? У шофёра есть телефон, он мог бы… Кстати, с кем это он разговаривал? Получал инструкции? Да зачем ему инструкции! Ничего не стоило стукнуть его той же монтировкой, а потом связать. Так почему этого не сделал?

Чёрт возьми, этот шофёр вскрыл его, как консервную банку, и теперь только и остается, что сидеть на этом берегу и тухнуть. Нет, нельзя было идти на поводу у организма, нельзя было оставаться в Улятуе ещё на одну ночь, нельзя было садиться в машину. Спокойно мог бы уйти, не стал бы этот товарищ гоняться за ним по степи и хватать за фалды… Теперь вот мучайся, строй гипотезы: почему? для чего? зачем он шофёру? Да причём тут шофёр! Сам виноват, разумеется, сам, всегда сам. Не надо было выходить к людям, не надо. Он из последних сил добирался до Улятуя, сколько же он будет идти до заправки? Но почему до заправки? Можно пойти совсем в другую сторону. В какую? А мы сейчас определимся. По карте. Кстати, зачем Анатолий её оставил?

— Так, так, так, — совсем как шофёр, водил он пальцем по зелёно-жёлтому с синими пятнами, прожилками, чёрными и красными линиями полю, вглядывался в мелкие обозначения, пытаясь определить, что дальше. И выходило, определяться надо не с маршрутом — с судьбой. Налево, вправо или прямо? Назад Идти никак нельзя… И, странное дело, и глаз, и руку отчего-то всё вело и вело к линии, обозначенной шофёрской рукой. А ведь мог выбрать другую дорогу! Мог от Единения взять вправо и выйти грунтовкой на Караксар, мог вернуться через Зарю к Улятую и по хорошей дороге в тот же день добраться до Балея, а потом идти все дальше и дальше…

Не выбрал, понимал: бегать осталось недолго. Но вот он дышит свежим воздухом, видит текущую воду, это набухающее от жара солнце, эти рыжие ближние, и голубые дальние холмы, и кажется, всё ещё можно поправить. Только надо непременно переправиться на тот берег, а там пусть будет, что будет! И, аккуратно сложив карту, сунул её в боковой карман рюкзака. Карта больше не нужна, мозг сканировал её в цвете и разнообразных подробностях, и теперь стоит только щёлкнуть пальцами, как обозначенный квадрат всплывет перед ним и развернется, как на экране. Всё! Надо искать лодку. Вот только доест и пойдёт на поиски. Но, допивая кефир, услышал позади себя надсадный кашель. И, не оборачиваясь, сразу определил: абориген, в годах, сильно курящий и пьющий.

59

— Эээ, всё не выпей! Дай опохмелиться, — прохрипел голос. И тут же из-за спины, подволакивая ногу, вышел мужичок с ноготок, с раскосыми глазами на странно белом лице.

— Это кефир… Собственно уже ничего и не осталось. Есть вода, не хотите?

— И ладно, и нехай вода. Я вчера спирта саданул — разбавлю! — согласился мужичок. И взял дрожащими рукам бутылку.

— Скажите, здесь можно переправиться? Мне на ту сторону надо…

— И мне надо. Он вишь, с того берега счас лодчонка отчалит. Не ты, правей, правей гляди… Она зараз пристанет и нас перевезет… А ты кто?

— Да вроде человек! — уже и сам засомневался беглец.

— Ты это… не дразнись! Я, паря, спрашиваю, откель ты тут? — допытывал незнакомца дотошный абориген.

И тот с полным правом ответил: «Из Улятуя!»

— Ааа… — протянул мужичок. — О, вишь, отчалила лодчонка-то!

И действительно, на противоположном берегу взвыл мотор, потом что-то тёмное понеслось снарядом по воде, и скоро уткнулось в песчаный берег. До неё было метров пятьдесят, и беглец, сам удивившись свой резвости, бросился к лодке, волоча за собой рюкзак. А вдруг лодочник высадит пассажиров и понесётся назад, откуда ему знать, что он собрался переправляться.

— Да не спеши, он ждать будет. Тебя одного повезет, чё ли? — кричал ему в спину мужичок. Нет, нет, он должен немедленно переправиться, должен преодолеть этот водный рубеж. Там, за этой жёлто-серой полоской воды, судя по карте, другой административный район, и он, переехав на тот берег, точно оторвётся от проклятого места и, может быть, выйдет из круга. Лодочник, молоденький парнишка, ещё помогал двум грузным женщинам выбираться из лодки, когда он, запыхавшись, крепко ухватился за борт речной посудины.

— Погодьте, вы куда? — остановил его парнишка.

— На тот берег! Надо, спешу, очень надо, — быстро и просительно бормотал беглец. Он что, не хочет плыть назад?

— Так платить надо, — предупредил лодочник.

— Сколько? Сколько? — нетерпеливо спросил он.

— Ну, сколько не жалко, — сел к мотору парнишка. — А голубенькую дадите? — рассматривал он пассажира.

— Голубенькую? Пятьдесят? — догадался тот.

— Ага! А если один хочете, то платите сто рублев.

— Давай, давай, заплачу! — перевалился он через бортик. И не успел он плюхнуться на банку, как парень дёрнул тросик, и лодка, сделав круг, понеслась по воде метеором.

— Эээ! А меня! — бегал по берегу мужичок. «Извини! Ты-то уж как-нибудь доберёшься!»

— Хороший мотор! — прокричал он рулевому.

— Новый! — радостно оскалился парень.

И через пару минут лодка врезалась в берег. Всё! Речка отрезала и Улятуй, и Оловянную, и Красноозёрск. И, вытащив деньги, благодарно протянул одну купюру парню. Тот хотел запротестовать, мол, крупная деньга, но когда пассажир развёл руками: мельче нет, смирился и тут же стал отсчитывать сдачу из мятых десятирублёвок. Считал долго, что-то шепча про себя, и набрал целый ворох бумажек.

— Назад-то, дяденька, когда? Если меня на берегу не будет, то вон, видите дом, антенна самая высокая, самая высокая из всех, видите? Я там буду, — радостно твердил лодочник.

— А как твоё село называется? — Хотелось убедиться: то ли село, что обозначено на карте.

— Боржигантай и называется, — удивился лодочник, как это взрослый не знает названия.

— А ты что же, оставляешь лодку на берегу?

— Не, я тут сижу. А когда надо до дому, мотор снимаю. Если надо, я и ночью перевезу. Во, глядите, дед Сабашкин пилит, — показал парнишка рукой на реку. Там, вдалеке, плыла лодка, в ней кто-то быстро махал вёслами.

— Но вы, дяденька, если что, меня зовите. Я завсегда готовый, потому как не пью. Всегда готовый, хоть ночью, хоть днем. Вона наш дом! Самая высокая антенна! Далеко видно.

— Хорошо, хорошо! Как зовут тебя, Харон?

— Не, я Андрюша, — мальчишка ещё шире расплылся в улыбке, в которой не хватало нескольких молодых зубов. И пришлось внимательней вгляделся в это чистое лицо с безмятежными синими глазами, и стало отчего-то неловко, тягостно, будто использовал ребёнка в корыстных целях. Он уже далеко отошёл далеко от реки, а оттуда всё неслось: я Андрюшаааа…

Бедный парень! Но хоть при деле, за сезон что-то, да зарабатывает. Но получает ли этот мальчик пенсию по инвалидности? Его ведь надо вывозить куда-то на комиссию. И как он будет жить, когда не станет родителей? И притормозил от неожиданной мысли: а что, если бы кто-то из сыновей мог родиться вот таким? Или совсем калекой? И как наяву увидел застиранную простынь, искривленные ноги, налитые болью глаза. Что ж, и с этим пришлось бы жить, жалеть калечное тельце или вот такого Андрюшу. Но смог бы он тогда пойти в тюрьму? А что, здоровых детей бросать на произвол судьбы можно? Слава Богу, с ними всё в порядке. В порядке?! Да откуда он, бросивший семью много лет назад, знает, как они живут, что чувствуют? Чувствуют на самом деле…

Он долго обходил прибрежное село стороной, боясь встретить кого-то, такого же любопытного, как мужичок на том берегу. И вздохнул с облегчением, когда понял, что вышел на дорогу. Хотя радоваться было нечему: на синеватой полоске асфальта не было никакого движения. Пустынна была и степь, ни деревца, ни кустика, даже травы — выжгло солнце. Он шёл и шёл, а вокруг ничего не менялось, и стало казаться, что стоит на месте, так одинаково было всё вокруг. Появись сейчас вертолёт, и что, вниз лицом, как при бомбежке? Какая бомбежка! Хватит одного зажигательного патрона из огнемёта, и напалм превратит его в кучку пепла, и красный вихрь разнесёт его по степи, не останется и следа.

Нет, это безумие — идти по открытому пространству, чистое безумие, твердил он себе. Может, пока не поздно, вернуться назад? Андрюша перевезет его, и он рванет к спасительному хребту и пойдёт за ним! Хребет, он видел на карте, ещё долго тянется на восток. А почему нет? У него теперь кое-какая еда и, главное, вода! Вода! Ему теперь ничего не страшно… Нет, в самом деле, почему нет машин? «Дорога малоходная» — передразнил он Анатолия. Да она, похоже, совсем заброшена! Он что, нарочно предложил такой маршрут?

Но, странное дело, досадуя на шофёра, подозревая его в лицемерии, вероломстве и других смертных грехах, он принял его план и теперь тащится неизвестно куда и зачем… Нет, нет, обвинить в вероломстве Анатолия он не может, он ведь не друг, не товарищ, и уж точно не брат. Но назло шофёрюге он не повернет назад, а будет идти и выйдет из круга, кольца, квадрата. Сам выйдет! И не поедет ни в какой Первомайский, а сразу в Шилку. Там железная дорога, и можно идти по шпалам! С ума сошёл, какие шпалы?

Первую машину он заметил вовремя, и сразу остановился, напряжённо ожидая, когда красный жигулёнок подъедет поближе, но скоро понял: машина набита людьми, а сверху был ещё какой-то груз. И скоро она промелькнула мимо, и долго потом он видел впереди себя красное пятно, и это придавало хоть какую-то осмысленность пейзажу. А то ведь только серое, коричневое, мёртвое. И всё солнце достаётся ему одному, ещё живому. Скоро солнце раскалит землю как сковородку, и она будет поджарить его снизу, но уже сейчас идти невмоготу, и пот льёт градом — придётся снять всё лишнее…

Он и сам не понял, как проворонил грузовик, замечательную бортовую машину, наверное, всё из-за возни с одеждой. И тот насмешливо пронёсся мимо, из кабины даже высунулось любопытствующее лицо. Следующей была легковушка. Он заметил её заранее, но почему-то не стал останавливаться, а шел, беспрестанно оглядываясь: вот сейчас, сейчас машина подъедет поближе, и он поднимет руку… Вот так, оборачиваясь, он и споткнулся на ровном месте и упал. И легковушка, чиркнув колёсами по обочине и подняв рыжее облако пыли, понеслась дальше. Но тут появилась встречная машина, и он вдруг забеспокоился: да ведь его могут издалека рассмотреть, сравнить, опознать. Пришлось отвернуться от дороги и сделать вид, что занят рюкзаком, хотя и сам понимал: это были пустые хлопоты. Кому надо, и развернут, и распрямят, и документы потребуют. Да и без документов опознают, Анатолий ведь опознал.

60

Нет, нет, особого страха не было. И на страх ведь нужны силы, а где они! К этому времени у него внутри образовалась смесь равнодушия и притерпелости, а страх, как песок, опустился на дно. И потом только изредка с этого дна поднималась какая-то муть, и тогда включалась сигнальная лампочка. Или не включалась. Вот сейчас мигнула тревожно: надо переложить паспорт, на себе нести опасно. Но куда? В сумку? Но кто носит документы в сумке…

А попутных машин всё не было и не было. Да выберется ли он когда-нибудь из этих степей, дойдёт ли сегодня не то что до заправки, а просто до какого-то укрытия? Ночевать в степи — та ещё радость! А тут ещё всё чаще и чаще стала требоваться передышка, и нестерпимо хотелось достать бутылку с водой и припасть к ней, и выпить сразу всю воду. И приходилось всё настойчивей убеждать себя: нельзя, нельзя, нельзя! Вода в его положении — наркотик: стоит только начать пить, и уже не остановиться. Надо держаться из последних сил, это ничего, что он еле передвигает ноги, а рюкзак кажется набитым камнями, да и степь вовсе не степь, а настоящая африканская пустыня. Так, наверное, выглядит зона Сахель, и совсем не удивит, если вдруг из ниоткуда выплывет караван. Караван, караван… люди в белых одеждах с закрытыми лицами… И ему солнце печёт прямо в затылок, надо достать полотенце и прикрыться…

Но когда он уже приготовился сбросить рюкзак, слева на горизонте вдруг взметнулась тёмная завеса. Сначала он не придал этому значения, может, пыль завихрилась, но что-то заставило остановиться, и с напряжением, до рези в глазах всматриваться, что там движется в его сторону. И совсем скоро сквозь пелену он разглядел чёрную точку, и эта точка всё увеличивалась и увеличивалась. Машина? Откуда? Но вот уже видны очертания кабины грузовика, виден поверху кабины какой-то груз, видны наращенные светлыми досками борта. И тогда он кинулся наперерез, и замахал руками, и закричал: «Стойте! Стойте!»

И грузовик, выехав на шоссе, замер: остановил отчаянный крик? Но успеет ли он добежать до машины? Добежит, если не споткнется, если хватит дыхания, если… А вдруг не захотят ждать? Но вот она, кабина, и он встал перед ней, раскинув руки: попробуйте уехать без меня! Там, за стеклом, сидели трое одинаково закопчённых ветром и солнцем хмурых мужиков. Один высунулся и открыл узкий, как прорезь, рот: «Куда надо?» И он не сразу смог выдохнуть: «Перво… Первомайский!» Человек выкинул ему под ноги окурок и разрешил: «Лезай в кузов!»

Он бросился к заднему борту, там досок не было, но высились огромные тюки, перетянутые верёвками. И только успел уцепиться за одну такую, кручёную, как машина дёрнулась, и он, качнувшись назад, чуть не выпал на дорогу. Удержался! И по верёвкам, по тюкам пробрался поближе к кабине и, встав на колени, снял рюкзак и, перевернувшись на спину, блаженно вытянулся на мягких мешках: неужели едет? Едет! Для полного счастья надо напиться воды. Пришлось лечь на живот и долго выуживать бутылку из рюкзака, но пить в этом положении было невозможно. Надо снова опрокинуться на спину и приподнять голову навстречу льющейся из бутылки воде. Так и машина ждала этого момента и тряхнула так, что он, поперхнувшись, чуть не захлебнулся. Ничего, всё нормально, всё просто превосходно! И, подложив под голову рюкзак, он раскинул руки, и ветерок обвевает и потное лицо, и мокрую футболку, и даже резкий запах от тюков не раздражает. Он едет! Едет, чёрт возьми!

И вспомнился старик-карлик из давней программы Набутова, теперь и не вспомнить, как она называлась. Старик, крохотный, с большой головой и красивым голосом, жил в доме престарелых. Этот калечный, обиженный богом человечек притягивал к себе добрым, весёлым нравом, и потому так запомнился. Он что-то там такое сыграл на губной гармошке и, будто извиняясь за своё музицирование, сказал: «Какой бы человек ни был, но и у него бывают минуты радости». Это точно, старик! В какое бы безвыходное положении не попал человек, но должен быть выход. Должен!

Машина ехала и ехала, а он, качаясь, как в люльке, постепенно погружался между тюками, между тюками и в сон, в сон. И заснул так крепко, что и не слышал, как у съезда на дорогу, ведущую к речной переправе близ Усть-Теленгуя, машину остановили. Один из патрульных, большой и неповоротливый, одетый в непонятную форму, но с короткоствольным автоматом, проверил документы у водителя и подозрительно осмотрел остальных. Потом обошёл машину, помял крайние тюки и, вернувшись к кабине, со знанием дела спросил:

— Крепко мешки набили-то. И много в этом годе настригли? С той стороны едете? — показал себе за спину. — А с какой кошары? Там до вас никто не приблудился? Точно, никого не было? Ехай! Да ехайте, разит от вас, черти! Неделю, что ль, не просыхали?

А спавшему в кузове человеку привиделся чудный сон. Он видел тесную комнату в суде и себя, прикованного к руке конвоира. Так обычно они ждали отправки из суда в изолятор. Вот подняли с лавки, но сигнала на выход всё не было и не было. Не все коридоры зачистили? Так он и стоял, держа в скованной руке маленький портфельчик, а в другой сиротский пакет. Там почему-то были бутылки с водой. Обычно в процессе он выпивал всю воду, что брал с собой из камеры. Бывало, они с Антоном целый день ничего не ели, но воду пили обязательно. А сегодня пакет отчего-то тянет руку, и хочется бросить его в урну. Но для этого надо просить стражника подвинуться, без его разрешения он не может сделать и шагу…

Но вот страж наклоняется к нему и тихо говорит: «Пошли! И быстро, быстро! Вы только ничему не удивляйтесь!» Он хочет посмотреть парню в глаза, но тот всё отворачивает лицо, и всё тащит его за собой. И кажется, его конвоирует вовсе не судебный пристав… но кто тогда? Сначала они поднимаются с третьего этажа на четвёртый, потом спускаются вниз к чёрному ходу, на улице их ждет белый автобус с зелёной полосой. Но когда до машины осталось преодолеть две ступеньки, его снова повернули и потащили назад. И снова надо было подниматься на четвёртый, потом спускаться на третий, потом снова наверх и снова вниз. Сколько его будут таскать по лестницам, по пустым коридорам, его почти два последних года водили так, сколько можно? Но вот открылась дверь на улицу, но вместо белого автобуса там стоял чёрный «линкольн». И в машине только шофёр, и никаких конвоиров. И замечательно, он вполне обойдётся и без охраны.

— Ну, что, поехали? — спросил у него человек в чёрной лаковой кепочке и с белым шарфом на шее.

— Да, да, отвезите меня, пожалуйста, домой, — глядя в окно, поторапливал он.

— Домой? Нет, домой пока нельзя. А покатать могу.

— Не надо меня катать! Не хотите везти, так и скажите. Я пешком дойду.

— Пешком нельзя! — клацнуло устройство — это шофёр заблокировал дверь, и теперь ему не выбраться. Зачем он так? И тут машина сходу набрала скорость и как болид понеслась куда-то на бешеной скорости, и сколько он ни пытался, но так и не мог рассмотреть, по каким улицам они едут. Да и не улицы это были — огромные площади, и никакой не город, никакая не Москва, а пустое загородное шоссе. И тут машина вдруг останавливается, шофёр сдёргивает с себя кепку и волосы рассыпаются по плечам: женщина! Зачем женщина? А шофёрша с улыбкой поворачивается к нему, и он видит — это Дора! Только почему у неё не чёрные, а красные волосы?

— Ну, что, в Шилку или в Первомайский? — нетерпеливо спрашивает Дора.

— Здравствуйте… А вы что же… — начал он. «Откуда она знает, что ему надо в Первомайский?» А женщина, положив руки на руль, пристально рассматривает его, рассматривает так, будто видит впервые. Не хочет узнавать? Хорошо, если не хочет, то и он не будет, и пожалуйста.

— У меня деньги есть, я заплачу, — засуетился он.

— Заплатишь, заплатишь… Только рюкзак надо в багажник положить.

— Рюкзак? — Он только сейчас увидел на коленях туристский рюкзак. Откуда он взялся? — Нет, не надо в багажник, я его на руках подержу.

— А что он у тебя такой пахучий? Бензином так и несет!

— Извините, бутылка с керосином для костра опрокинулась…

61

— Турист, что ли? — всё рассматривала его Дора-неДора.

— Да вот отстал от группы, в селе задержался, переправился через речку, искал стоянку, а лагерь уже снялся, — легко соврал он.

— А откуда сам? Не из Москвы ли?

— Нет, нет! Не из Москвы! Из Новосибирска. — Она что, забыла, он ведь об этом уже говорил.

— Аааа, — протянула Дора и, уставившись на дорогу, тронула машину с места. Ну, слава богу! Он уже думал, что машина так и застрянет в этой глуши…

— А тебе куда в Первомайском? — не унималась женщина.

— Если не трудно, высадите меня где-нибудь в центре… Где-то там, у церкви, — проговорил он и замер: зачем он сказал про церковь, не надо было этого делать.

— Да какая там церковь! — раздался из-за спины знакомый голос: Анна Яковлевна? Тётушка была так похожа на Анну Яковлевну, только помоложе, почти как Дора. Чёрт возьми, она ведь знает, что ему надо ехать на станцию, а не в Первомайский… Сейчас начнёт расспрашивать, почему да зачем…

— А ты чего же это, верующий? — удивилась условная Анна Яковлевна. — И откуда на дороге взялся?

— Мама, он турист, заблудился, ищет свою группу.

— Нет, пускай сам скажет, какой такой турист?

— Вы, как всегда, в своём репертуаре! Что вы всё допрашиваете?

— А ты тоже кого ни попадя садишь… А на дороге люди разные, шарахнет вот такой чем-нибудь по голове, потом допрашивай, не допрашивай, — ворчала женщина за спиной. И он сжался весь: вот сейчас, сейчас кто-то из этих женщин узнает его и тогда… Но Анна Яковлевна на заднем сидении вдруг успокоилась, затихла и, укрывшись зелёной шалью, и больше не проронила ни слова.

— Заснула, — вглядываясь в зеркальце, тихо проговорила женщина за рулём. — Если вам, как туристу, нужен ночлег… могу комнату предложить.

— В самом деле? Это было бы хорошо, — на всякий случай обрадовался он. Вот доедем и там разберёмся, что к чему. Только бы понять: Дора или не Дора… Да мало ли похожих женщин? Внешность, на его вкус, вызывающая, но крепкие загорелые руки, но румянец, но грудь, но запах! Запах был необычным. Пачули? — попробовал определить он, но тут пришлось отвлечься.

Женщина положила крепкую руку ему на колени, и он застыл, не зная, как реагировать. Но когда пальцы с длинными ногтями передвинулась дальше, пришлось прижать эти пальчики своей рукой и выдавить: «Потом!» Нехорошо, они ведь не одни в машине. Женщина усмехнулась и руку убрала: «Потом, так потом!» А он тотчас пожалел, что был так категоричен, по телу что-то там разлилось, в висках заломило…

— Ты в наших местах в первый раз? У нас здесь хорошо, воздух, вода минеральная, малина, смородина. — И для убедительности показала на корзины с красными ягодами на заднем сидении. Корзин было много, они стояли друг на друге и за ними не было видно женщину в зелёной шали. Возить корзины на «линкольне»? А почему нет?

— У меня и дом, чтоб ты знал, большой, места хватит. Хочешь отдохнуть? — щебетала и щебетала Дора-неДора, а он всё кивал головой: да, да. Но когда на подъезде к Первомайскому пост, он увидел людей с автоматами, просить женщину остановить машину было поздно. Только она и сама, сбавив скорость, забеспокоилась:

— Надо же, сколько милиции нагнали. Наверное, ищут кого-то. Ты приготовь, приготовь документ!

— У меня нет паспорта, у коллеги остались, — теребил он лямки рюкзака. — Я ведь рассказывал, лагерь без меня снялся…

— Ну, ты даёшь! — протянула женщина и как-то сразу переменилась в лице. Испугалась? Но ей-то чего бояться? Он так совсем не боится, этим людям с автоматами он всё объяснит, они поймут… Если успеет, если успеет… Но вот человек в камуфляже подал знак рукой в перчатке: стоять! И не успела машина остановиться, как в окно заглянуло лицо в серой маске, в прорези были видны большие карие, будто женские глаза.

— Что случилось? Авария? — заискивающе спросила женщина. — Вот, пожалуйста, пожалуйста! — протянула она документы автоматчику. И тот, согнувшись, внимательно окинул взглядом внутренности машины, задержал взгляд на рюкзаке пассажира. А тот весь покрылся испариной: только бы парень не заметил его страха. И, вжавшись кресло, ожидал той минуты, когда спецназовец подаст знак и машину окружат, и заставят выйти, и, толкая в спину автоматом, поведут к автобусу с синими занавесками…

— А что случилось? Это мама, это муж мой, мы домой едем.

«Что она несёт? — замер он. — Сейчас её мать возьмёт и скажет: „Какой муж, какой муж! Подобрали какого-то неизвестного мужика на дороге…“» Но женщина на заднем сидении ничего такого не сказала, а всё повторяла за дочерью: «Случилось чего? Никогда не останавливали. Мы тут рядом живём…»

— Мама, сидите спокойно… Сейчас милиционер, очень симпатичный милиционер проверит документы, и поедем… У людей такая работа. — Дора-неДора всё говорила и говорила, а его передёргивало от её заискивающей интонации. Нет, она определённо перебарщивает, нужно вести себя совсем не так. А как? Ответа он не знал. Но первым обратил внимание, как кто-то из группы, стоявшей далеко впереди, машет рукой. Заметила и женщина.

— Это не вас зовут? — громко, как глухому, крикнула она автоматчику. Тот, наконец, заметил сигналы сослуживцев и протянул в окно документы: «Трогай!» И побежал на зов, разбрасывая ноги в таких больших ботинках, что они казались валенками. Как замечательно побежал! И ребристая подошва теперь не наступит ему на горло… Не наступит, если машина, наконец, тронется с места и наберет скорость…

— Ой, я прям обмерла! Автомат прям в окно сунул. А если б нажал, порешил бы всех… Нет, ну, прямо в окно, — всё не могла прийти в себя женщина за спиной. Теперь она совершенно не походила на Анну Яковлевну.

— Ой, да не причитайте вы, сколько можно! — сердилась дочь и с таким же недовольным голосом стала выговаривать и ему, пассажиру. — Ну, ты даёшь! Не знаю, как в Новосибирске, но у нас здесь без документов нельзя. Граница же рядом!

— Да, разумеется, но так получилось, — виновато опустил он голову. — А вам спасибо, избавили меня от лишних неприятностей… Пока выяснили бы, кто я такой… — И неожиданно для себя перешёл на доверительный тон. — Ну, ты понимаешь? Спасибо, не знаю, как и благодарить тебя…

И всё бормотал благодарности, пока машина медленно двигалась мимо автобуса с надписью «Беркут», мимо фуры, возле неё суетились с полдюжины гоблинов, мимо «тойоты» с распахнутыми дверцами, рядом с ней сидел человек с окровавленным лицом… И его так же могли бросить на землю… Теперь принято класть задержанных лицом в асфальт и удерживать ногами. Стволы у автоматов короткие — не достать, если только не положить человека на капот машины…

— Говоришь, не знаешь, как отблагодарить? — рассмеялась женщина. — Ты ведь обещал зайти в гости, забыл? Вот тогда и отблагодаришь.

— Да, да, разумеется, — в тот момент он был вполне искренен. Они уже миновали опасную зону, и он готов был благодарить её во всю силу своего организма.

«А вот и Первомайский!» — увидел он тесно стоявшие дома. Городок оказался маленьким, чистеньким, по обе стороны улицы стояли двухэтажные таун-хаусы с черепичными крышами, зелёные газоны, и по газонам носятся дети. Не дай бог, кто-то из них вылетит на дорогу! Если случится авария, то придётся давать показания, а он не может быть свидетелем, никак не может… Но машина благополучно остановилась вблизи торгового центра, велосипедная стоянка там была вся запружена двухколесными машинами. И он обрадовался: домой можно и на велосипеде доехать…

— Ну, вот и приехали! И церковь рядом, — показала женщина куда-то в сторону. А он, выбравшись, обошёл машину и взял её за руку: «Спасибо!»

— Что ты всё заладил: спасибо да спасибо! Ну, зачем тебе в Первомайский? Давай сразу ко мне? Я здесь недалеко живу…

— Извини, но у нас на случай разного рода ситуаций место встречи — церковь. Дождусь товарищей, заберу документы, тогда и в гости можно. — За враньё было неловко, но так ведь и они зачем-то увезли его из Москвы… Нет, женщина не виновата, ей такую команду дали. Но он сейчас с ней распрощается и сам, сам доберётся…

62

— Ну, хорошо, как управишься, сразу звони. Вот телефон, — протянула женщина бумажку.

«Я позвоню, обязательно позвоню…» — лепетал он, и всё не мог дождаться, когда она, наконец, уедет. И, вздыхая, корил себя: «Ты, братец, неблагодарная скотина!»

Машина уехала, а он развернул бумажку и оторопел: на линованном листочке ровным крупным почерком были записаны номера двух его уголовных дел, прямо как есть — через дефисы! Что за дурацкий розыгрыш? Или это просто совпадение? Может, в этих краях номера телефонов именно такие? Но почему они такие? Надо поскорее разыскать церковь, там ему всё объяснят!

И он бежал по чистому тротуару, мимо причудливо остриженных зелёных шпалер, мимо розовых и жёлтых домов, мимо нарядных людей, блестящих машин, стариков под зонтиками… Вот, кажется, и церковь: жёлтые оштукатуренные стены, коричневые переплёты окон… Но это совсем не та церковь! Ему сказали, она должна быть синяя! Или голубая?.. И кто это так кричит, повернулся он на голос. И увидел, как с противоположной стороны ему машет шляпой какой-то человек.

— Michael, I"m here, here! Come in! Come in!

Он всмотрелся и всё не мог поверил: «Это что, лорд Оуэн?» Синий костюм, розовый галстук, седой мальчишеский чуб — точно Оуэн! Но только он ринулся к нему через дорогу, как рядом загрохотала огромная машина. Под этот грохот он и открыл глаза: кто-то барабанил по правому борту машины.

— Дядя, ты там живой? Кончай ночевать! Приехали!

— А может, он уже спрыгнул! — послышался другой, сиплый, голос.

— Здесь я, здесь! — отозвался ошалевший от сна беглец, с трудом выбираясь из тюков наружу. И, спрыгнув на землю, непонимающе огляделся: куда его привезли? Как он оказался в этой промзоне?

— А мы токо вспомнили: с нами ж мужик едет, — идя на него вразвалку, посмеивался железными зубами бронзовый человек, вытирая коричневую, лаково блестящую лысину ярко-красной тряпкой. — Думали, сам постукаешь, а ты едешь и едешь… Тебе куда надо было, а?

— В посёлок… в Первомайский.

— Ну, так ты на месте, мы токо малость проехали.

— А вы что, едете дальше? Может, и я с вами?

— Так тебе куда надо?

— В Первомайский и надо. Мне заправка нужна.

— Не-не, мы туда не едем, нам в другую сторону.

— А ты чего же это, и на пузырь не кинешь? — спросил другой помоложе, но такой же тёмный, а тут из-за машины показался третий, застёгивающий ширинку серых от пыли штанов. Все трое выжидательно уставились на пассажира, один из них вертел в руках не то ли стамеску, не то отвёртку. Кто они, эти люди с лицами китайских божков? Вокруг, кроме степняков в расстёгнутых рубахах, никого.

— Извините… Сколько я должен? — стал он поспешно рыться в карманах. И куда, чёрт возьми, он засунул деньги.

— Стольник давай, и мы — квиты. — Переминаясь, мужчины терпеливо ждали, не спуская с незнакомца узких глаз. Мятые купюры один из них принял двумя руками и тут же, будто в раздумье, проговорил:

— Добавь ещё, а? А то тут не хватит… Делить-то на троих надо…

— Добавь, добавь, — обступали его с двух сторон остальные. Пришлось отсчитать ещё десять бумажек: хватит?

— Может, и не хватит, но не грабить же тебя. Живи! — хохотнул старший.

— А что у вас в тюках? — спросил он, когда перевозчики шерсти повернулись одинаково квадратными спинами.

— Так шерсть, паря! Настригли же, — задержался один из степняков. — Ты овец-то видел или только шашлыки ел? — И, не слушая ответа, скрылся за грузовиком. И не успел он вскинуть на спину рюкзак, как машина, взревев, затряслась по выбитой дороге.

И, проводив её взглядом, он стал осматриваться. Слева виднелся посёлок, а прямо перед ним высилось огромное серое здание в подтёках гудрона, высокий бетонный забор, из-под железных ворот выбегала заросшая травой узкоколейка, и над рельсами, как пар, струился горячий воздух. А справа, совсем рядом, холм с невысокими деревьями, кажется, хвойными. Почему его высадили здесь, в безлюдном месте, а не в посёлке? Хотели вытрясти деньги? Да он и так бы заплатил вдвойне! И это того стоило! Он не ожидал так быстро оказаться в Первомайском.

Но идти сейчас, в эту минуту, искать заправку не готов, нет, не готов. Он передохнет. Эти сны совсем замучили. Сколько ни понимай, что у подсознания есть своя логика, но его тревожность, его страхи выныривают самым причудливым образом. И если наяву он ещё может держать себя в узде, то над подсознанием не властен. Вот и девушки, косяком пошли. И ведь не отцензурируешь! Но сон кончился, и нужно жить дальше. Хорошо, поблизости нет людей, и можно, не дёргаясь, спокойно всё обдумать. Вот посидит в тенёчке, в соснах, оттуда так тянет запахом разогретой хвои, и подумает.

Он взлетел на пригорок и, ахнув от неожиданности, отпрянул назад. Под ногами будто разверзлась земля и открылась такая глубокая воронка, что захватило дух, и только чудом он не сверзился вниз. Котлован был так огромен, что не мог быть реальным. Пришлось закрыть глаза, может, это только мерещиться и, открыв их снова, он увидит совсем другое: поляну, лес, сопку. Но котлован никуда не исчез, а тащит его к себе будто канатом к самому краю: смотри, смотри!

И осторожно придвинулся и заглянул: что это? Заброшенная горная выработка? Видно, как землю снимали слой за слоем, оставляя полосы — вечные отметины, и они кольцами опоясали внутренности космической ямы. Всё-таки при добыче нефти всё выглядит не так уродливо, земля не выворачивается наизнанку. Котлован был таким глубоким, что он не сразу заметил воду там, внизу. Вода лежала ровным чёрным овалом и казалась застывшим стеклом — ни шевеления, ни всплеска. Вот оно — материальное воплощение инфернальной бездны! И как наяву представилось, как он мог скатиться вниз, нет, не скатиться, а ухнуть в эту чернильную неживую воду, как барахтался бы там, как карабкался по склону, а он осыпался бы и осыпался под его руками… Нет, из этой адской пропасти он бы не смог выбраться!

И пришлось, превозмогая тошноту, отступить от края и без сил опуститься на землю. Спёкшаяся от зноя земля была хоть какой-то опорой. И тогда он лёг на спину, хотелось убедиться: ещё держит? Жизнь, нормальная человеческая жизнь была недосягаема, но рядом вполне доступная пропасть. Всего в двух шагах! Собственно, ему наглядным образом явлено: дно близко! Да что там, он уже на дне! Неизбежное обвинение в убийстве двух конвоиров, дурацкий побег…

Так, может, и в самом деле, кинуться вниз, не снимая рюкзака? Вода тут же сомкнётся, поглотит его без следа, будто никогда и не было. И это решило бы многие проблемы, и освободило бы всех: одних он замучил самим фактом своего существования, других заботами о себе. Он сам себя измучил. Тем, что не может жить под стражей, жить бесполезно, без надежды. Не может! Не хочет! Кончились злость, гнев, упрямство, иссякла воля к жизни, и нет больше уверенности, что когда-нибудь он вернется из тюрьмы, когда-нибудь сможет начать жизнь заново. Никогда не вернется, не вернется нормальным человеком! Ведь уже приходили мысли: а если бы он покаялся? Всё его сознание вопит: нет, нет, никогда! Но ведь позволил себе прокатать саму мысль о сдаче на милость! А это верный признак начала конца…

И есть простой способ покончить разом со всем этим. И с бессмысленностью жизни в клетке, и с жалкими потугами выбраться из этой последней передряги. А так камнем с горы — и проблема решена окончательно и бесповоротно. И семье станет легче. Разумеется, легче. Они устали бояться, каждый день ожидая известий: ранен, убит, очередное обвинение… Новый срок мать с отцом точно не переживут. Они устали, как устают родственники тяжелобольного, и когда безнадёжно больной человек умирает, близкие облегченно вздыхают. Они в ужасе от собственного эгоистического чувства, но ведь смерть — действительно избавление. Когда умерла бабушка, пришёл врач и уже на пороге спросил: «Что, отмучились?» И все поняли: он имел в виду и саму бабушку, и её детей, и её внуков…

Вот и он мучает всех многие годы! А так встал на край, качнулся, и через несколько секунд он в месте вечного упокоения. Быстро, гигиенично, не очень больно. Нет, на гигиеничность не рассчитывай — жара, будь она проклята! Всплывет кверху брюхом, и вылавливать его будут багром, а потом с отвращением засунут смердящие останки в мешок и закопают как неизвестного под каким-нибудь номером… Так не хочется? Нет, Не хочется! И потом у него есть долги. Да, долги! Кто обещал правителю встречу, забыл? И правитель там ждет, не дождется, все глаза проглядел, вот и команду прислал. А он собрался в воду, как в кусты! Признайся, ведь ты — слабак, разве нет? Я признаю всё, что угодно, если немедленно не напьюсь… Всё время хочется пить! А ещё надо идти! Нет, нет, он ещё не решил, пойдёт ли к заправке, а может сразу к ближайшему городку, и там ночью попытается сесть на поезд. Попытается сам. Он немного полежит, совсем немного, и додумает. Додумать не дали.

63

Занятый своими мыслями, он не сразу обратил внимание на шорохи, а услышав, вяло подумал, наверное, воображение разыгралось. Но вот кто-то тяжело задышал рядом. Собака? Открыв глаза, он на мгновение опешил: над ним склонились несколько голов и, не успев испугаться, понял — подростки. Он видел их худые, скуластые, загорелые лица, бритые головы, обнажённые по пояс торсы. И, переводя взгляд, рассматривая одного, другого, третьего, четвёртого, почувствовал исходящую от юных существ опасность. Угроза была в жёстких лицах, решительных позах, в сжатых кулаках, в затянувшемся молчании, в бессмысленных, как у слепых, глазах…

Он попытался подняться, но один из мальчишек, высокий и почему-то с верёвкой на шее, босой ногой лениво опрокинул его на землю. Вожак? Другой, в красных шортах, выхватил рюкзак и, оттащив в сторону, стал раздёргивать верёвку. Узел у него распустился в одну секунду и, вытащив пакет, парень бросил его, младшим собратьям, а сам потрошил сумку дальше. А младшие, усевшись на корточки и, как кузнечики, выставив коленки, стали быстро поглощать улятувские припасы. Один из мальчишек, припав к бутылке, выпил её в два глотка, другой в нетерпении стал, разрывать обёртку шоколадного батончика. «Почему они молчат? Немые?» И будто в ответ беглец услышал истеричный окрик старшего, что удерживал его ногой на земле:

— Шоколад не трогать! Я сказал: харэ! На вечер! — приказал мальчишкам, и обернулся к парню, что возился с сумкой, тот как раз натягивал добытую футболку.

— Чифиряй, керя! Кончай ты, еванрот, с этим барахлом! В карманах, в карманах пошарь! — И парень послушно начал расстёгивать карманы и вытащил сначала телефон, а, потянув за проводок и зарядное устройство.

— О, сотик! — радостно взвизгнул самый маленький из парней. И все разом обступили потрошителя.

Но только беглец приподнялся, рассчитывая перекатиться вбок и вскочить на ноги, как тут же получил удар ногой. И, когда, переждав боль, открыл глаза, старший, окружённый товарищами, с интересом крутил в руках аппарат. Пацаны тихо переговаривались, цокали языками, один сыпал крошками и что-то быстро-быстро говорил набитым ртом. А он снизу разглядывал/оценивал старшего: спущенные серые шорты с набитыми карманами, большой, совсем не детский живот, выступающие рёбра, длинные руки… Но вот парень поворачивается, за ним и остальные уставились, рассматривая его, распластанного на земле. И лица стали одинаковыми, всё решившими. «Сейчас начнут искать деньги!» — понял он.

Вот и вожак, убрав ногу с его груди, стал делать какие-то знаки остальным. Времени на раздумья не было, совсем не было. И, застонав и обхватив себя руками, будто от сильной боли, беглец подтянул колени и, резко выбросив вперед ноги, вскочил с места. Одной рукой схватил полупустую сумку, другой вырвав телефон — оставлять нельзя! — и бросился по склону к дороге. Вслед ему заулюлюкали, затопали ногами, кто-то кинулся вслед, но скоро отстал. Перескочив через узкоколейку, он понёсся мимо бесконечного бетонного забора. И подгонял себя, задыхающегося: быстрей! быстрей! быстрей!

Казалось, он бежал бы так до самой Москвы, но дыхания хватило метров на триста, а потом в голове застучали молоточки, ноги налились чугуном и перед глазами всё поплыло… Только нельзя вот так сразу останавливаться! И, уменьшив темп, он перешёл на шаг, не успевая глотать воздух. Он и сам от себя не ожидал такого спурта: сроду так не бегал, и выложился по полной программе. Но если бы подростки догнали, не смог бы сопротивляться. И вряд ли мальчики ограничились бы банальным грабежом. А вдруг захотели бы потренироваться, и он вполне мог стать боксёрской грушей. Стоп! Не накручивай! Он ведь оторвался, убежал, ушел.

И оглянулся: позади — никого, будто не было ни котлована, ни юных грабителей, и мальчики в глазах — только мираж. Но кто тогда выпотрошил сумку, отнял рюкзак? И вытащил это, рассматривал он зажатый в руке телефон. Какое к чёрту видение! Телефон надо было выбросить в котлован! Именно телефон и мог бы навести на его след. Взрослые обязательно бы заинтересовались, откуда у подростков такой аппарат. И уже было бы делом техники, совсем простой техники допроса выяснить, откуда… Да и сам телефон сказал бы, чей он. Всё, всё, проехали!

Остается только надеяться, он не покалечил мальчишку. Но тот ведь даже не вскрикнул! Так, может, от сильной боли и не смог закричать? Нет, нет, он не мог сильно ударить. Всё равно как-то гадко, даже тогда, когда спасаешься… Ах, вот оно что! Мы, оказывается, ещё жить хотим? Забавно! Такой диапазон в течение получаса: от желания покончить со всем одним махом на дне пропасти до мгновенного превращения в Абебе Бекилу. Так, может, желание ещё немного подышать этим раскалённым воздухом — это и есть основной инстинкт, а не то, что обычно под ним подразумевают? Не он ли заставил его бежать от мёртвых Чугреева и Фомина, от малолетних бандитов, от… Бежать от Анатолия? Здесь не всё так однозначно. Он, собственно, следует плану этого странного человека, но стоит ли продолжать? Нет, ещё ничего не решено, он просто пойдёт в посёлок, надо ведь купить и провизию, и обязательно воду…

И, вскинув на плечо сумку, медленно побрёл к посёлку. И скоро нагнал живописную группу: двух разноцветных коров и седого дядечку в голубой рубашке на велосипеде. Старичок, подгонявший бурёнок хворостинкой, весело разговаривал сам с собой и совсем не замечал, как у одной из коров, рыжей с белыми пятнами, из сосков струилось молоко. А другая исторгала из себя тёмно-зелёные лепешки. И всё вместе это замечательно пахло, пахло живым и свежим…

— Смотрите, молоко течёт! — не утерпел и выкрикнул он.

— А что делать, паря? — тут же приостановил старик велосипед. — Барокчанка, она, токо-токо первого теленка принесла, вот молоко и прет. И, ты скажи, доить не дается, курва! Вот гоню до дому, там телок, может, дасть ему сиськи-то подёргать. А ты откудова тут? — скосил дед любопытный глаз.

— Скажите, где здесь есть поблизости заправка? — поспешил он задать свой вопрос. И когда старик замешкался, стал объяснять: — Ну, где автомобили заправляют бензином…

— Машины, чё ли? Как не быть? Есть…

— Далеко?

— Как сказать? Я б туда доехал споро, а ты ногами как перебираешь? Ежели… — принялся было рассуждать старик, почёсывая белую щетину, и пришлось нетерпеливо перебить.

— И как туда дойти?

— Так через посёлок, паря! Пройдёшь посёлок, а там будет тебе дорога, а за дорогой и твоя заправка… Иди прямо, потом наискось…

Слушать дальше не имело смысла. И, пробормотав «спасибо, спасибо», он невежливо повернулся спиной к старику и бросился к ближним домам. Ничего не поделаешь, но идти придётся через посёлок, обходить долго.

Посёлок, крест-накрест поделённый дорогами, был так себе, ничего примечательного. И, само собой, никаких таун-хаусов, газонов, супермаркетов! Но, переходя с улицы на улицу, скользя мимо одинаковых домов, он удивился: где видел нечто похожее совсем недавно? И эти пыльные улицы, и эти двухэтажные дома, и эти магазины… Ну да, станция Оловянная! Во сне она была именно такой. Правда, там, у домов не было таких симпатичных балкончиков, отвлекал он себя архитектурными особенностями здешних селений. Не хотелось углубляться в мысли о заправке, о шофёре, о поезде… Но мысли сами, без спроса, накатывали одна за другой. Нет, нет, он ничего ещё не решил, он просто посмотрит, что за заправка, оценит риски и тогда… Что тогда! Машина — это действительно шанс! Пусть только Дорин друг довезет до железной дороги, только до станции, а потом… Потом он уловил испуганный взгляд девочки-подростка и понял, что разговаривает сам с собой. Чёрт, снова потерял осторожность! Нет, идти дворами было ошибкой, здесь как раз и сосредоточена жизнь: тетушки у подъездов, дети на велосипедах, несколько сосредоточенных мужчин у машины, ремонтируют, что ли? Все они за версту видят пришлого человека, вот и провожают взглядами: кто такой, откуда?

Но как ни хотелось прибавить шаг, надо удержаться. Осталось немного, за ближними домами уже нет ничего, только степь, всё та же степь. И когда они кончились, он сразу увидел сооружение, чётко выделявшееся своей отдельностью в пространстве — бензозаправка. И, прислонясь к теплой стене дома, долго всматривался, пытаясь найти признаки опасности на подступах к месту встречи. Только что можно разглядеть на таком расстоянии? Но вот слева, за широкой полосой асфальта, стояла рощица, и заросли её заканчивались как раз напротив заправки. Надо же, все условия, только иди!

64

И, оторвавшись от стены, он, не оглядываясь, быстро пересёк шоссейку и вступил под сень зелёных насаждений. Но, продравшись сквозь кусты, остолбенел: зелень скрывала свалку, тотальную и беспощадную. Среди хилых, ободранных деревьев и кустов чего только не было: ломаная мебель, мятые пластиковые бутылки, разорванные пакеты с гниющими отбросами, рваные покрышки… И пахло так отвратно, так безнадёжно, будто у разверстой могилы. Не хватало только наткнуться на труп! Труп не труп, но вполне живой человек в пальто с меховым воротником был рядом. Не старый ещё, с отвисшей нижней губой, он деловито разгребал мусор длинной палкой в двух метрах от него. Пришлось, шарахаясь и чертыхаясь, пробираться через рукотворные завалы, хорошо, вовремя вспомнилось: здесь и надо похоронить айфон, толку от него никакого, а лихих людей соблазняет. И такое место скоро обнаружилось — приличная такая ямка, а если ещё присыпать землей и веткой обрушить мусор… Но дальше, не утерпев, он пошёл краем леска, то обнаруживаясь, то скрываясь за полуголыми ветками, авось те, кто проносится мимо на машинах, примут за завсегдатая свалки.

Но лес скоро кончился, и сквозь редкую листву можно было наблюдать, что за место выбрал шофёр для встречи — ничего особенного, самая обычная заправка. Была ли она когда-то заправкой его компании? Возможно. Насколько он помнил, в Забайкалье они открыли таких больше двадцати, в проекте были ещё пять. Да какое это теперь имеет значение! Не отвлекайся! И смотри, смотри! А там и смотреть было нечего. Позади бетонного строеньица с большим козырьком стояли две старые иномарки, скорее всего, самих заправщиков, несколько машин прижались к автоматам и стоят, пьют бензин. Но самосвала Анатолия не было. Не было! Может, мешает фургон? Да причём здесь фургон! Оранжевую махину ничего бы не смогло скрыть. Ну вот, так и знал! Друг Доры — обыкновенный пустобрёх, и ничего больше. Но он-то, он-то, как легко повелся! И потерял столько времени! Но хуже другое — этот разговорчивый шоферюга знает, где он может находиться, а плюс-минус несколько километров роли не играют.

И что теперь? Слушай, а может, Анатолий просто не дождался? Он сам тоже хорош, нет, чтобы сразу идти сюда, к заправке, чего он выжидал? Теперь самому придётся добираться в этот городок… как его, Шилка? Вот-вот, в Шилку. Надо достать карту, определиться. Вспомнил! Какая карта, она осталась в рюкзаке, а рюкзак у мальчишек. С досады захотелось отшвырнуть и сумку, но она-то в чём виновата. И, прижав к груди поклажу, чтоб не мешала выбираться из кустов, он в последний раз посмотрел на заправку, так, на всякий случай.

Фургон и грузовик уже отъехали, теперь у автоматов другие машины, но что там между ними виднеется, что-то яркое. Нет, не может быть! И ещё не веря себе, он сдвинулся на метр влево, потом ещё, ещё… И увидел и самосвал, и шофёра. Дверца кабины была открыта, и Анатолий там сидел, свесив наружу длинные ноги. И сам собой вырвался вздох облегчения… И ничего не облегчения, просто глубоко вздохнулось и только! Да и чему, собственно, радоваться? Ну, приехал шофёр, как обещал, ну, ждет и что? А в кузове можно спрятать целый взвод автоматчиков. Да какие автоматчики, там доски, видишь, доски и никаких данайцев. Не спеши! Не спеши! — пытался он определить какие-то признаки опасности в поведении шофёра, но тот, опустив голову, читал газету, время от времени встряхивая листы, вот посмотрел на часы, почесал переносицу. Нервничает? Но кто и нервничает, так это он сам.

Нет, он уже не думал о засаде — так можно и с ума сойти, хотелось только понять мотивацию постороннего. Отчего это вдруг совершенно незнакомый человек захотел помочь? Проникся сочувствием? В это не верилось, и не потому, что не хотелось обмануться, априори был уверен: сочувствовать могут только те, кто знает причины многолетнего преследования. А таких единицы. И потом, сочувствие — это одно, а деятельная помощь — совсем другое…

Но, может, дело в другом? Сам человеческий тип, что являл собой друг Доры, был чужд и неприятен, и идти на контакт, да ещё в такой ситуации, решительно не хотелось. Особенно неприятен был панибратский тон. Этот друг без всяких церемоний сократил расстояние, что бывает между абсолютно чужими людьми. Ну да, прищемил твой гонор! Ты тоже хорош! Всё ещё тешишь себя иллюзией избранности. Этот парень — шофёр как шофёр, что ты от него хочешь? Понять хочется, понять! А что, если это такой изощрённый способ манипулирования? И вся эта распахнутость и открытость — только маска? В самом деле, прикинуться своим парнем, наобещать с три короба… И ведь подействовало, подействовало! Он и речку переплыл, и до Первомайского доехал, и к заправке вышел. Теперь бы только до станции доехать, а дальше он сам, сам… Доберётся до другой территории, это ведь недалеко, а там всё и закончится. И что ему тогда шофёр! Он и сам не собирается долго прятаться…

Всё это и многое другое говорил он себе, не решаясь выйти из укрытия. Уже и резоны кончились, а он всё наблюдал: вот шофёр кинул на приборную доску газету и взял что-то в руки — телефон? — и, размашисто жестикулируя, минут пять беззвучно шевелил губами. Потом, не отрываясь от разговора, спрыгнул на землю, пошёл вдоль машины и, с раздражением постучав ногой по задним колёсам, скрылся из вида.

Именно это и заставило покинуть укрытие. Только выйдя на открытое пространство, он задеревеневшей спиной ждал опасностей со всех сторон, ждал, что внезапно раздастся команда, и к нему ринутся со всех сторон люди, и надсадный голос выкрикнет: «Руки вверх! Вы окружены…» Никто не выкрикнул. Только рядом вдруг затормозила чёрная большая машина, и в открытое окно кто-то красным лицом выкрикнул: «Эй ты, ебандей, очки протри!»

Это почему-то рассмешило и он, отпрянув от лакового внедорожника, десяток метров, что оставались до самосвала, пробежал весёлой рысцой. И замер у кабины, услышав, как шофёр по ту сторону машины с кем-то отрывисто ругается по телефону. Он не мог разобрать отдельных слов, но скоро понял: разговор был не о нем, совсем не о нем. Через минуту Анатолий вышел из-за машины и, увидев его, как-то безразлично бросил: «Ну, наконец-то!» А потом устало добавил: «Давай в машину».

И хмурое настроение шофера как-то сразу успокоило и, забравшись в душную кабину, он стал извиняться: «Недавно только добрался. Машин совсем не было…» Но шофёр, будто не слыша, сосредоточено тыкал пальцем в кнопки телефона: «При-вет!.. Всё как договаривались?.. С моей стороны никакой задержки…» Потом Анатолий набрал другой номер, а он потянул с приборной доски газету. Только разворачивать её не понадобилось, газета была сложена первой полосой наружу — выпуск за 12 августа. Каким спокойным был тот день, и ничто тогда не предвещало такой перемены, а теперь вот сиди и слушай, как друг Доры треплется по телефону, и что будет не дальше, а через минуту, не стоит и загадывать.

Анатолий всё говорил и говорил, и он в нетерпении вертел головой, пока взгляд не уперся в маленькую фотографию; С солнцезащитного козырька на него в упор смотрел Ельцин. Дед был в аляске и в красном берете, или как там этот цвет называется, и берет был ему к лицу. Впрочем Деду шло всё: и кепка, и шляпа, и берет. В цилиндре он выглядел бы Черчиллем, вот только Черчиллем так и не стал. А жаль… Но утром этого снимка, кажется, не было. Он что, специально повесил? Зачем специально, просто откинул козырёк, там рядом и другая картинка с полуголой девушкой… Но и фотография Деда ни о чём не говорит, как, собственно, и вчерашнее шофёрское ёрничанье по поводу правителя. Есть люди, что всегда против, уже хорошо, что протестует не Сталиным. И не стоит заморачиваться на сей счёт. Но когда шофёр отключил телефон, с языка само соскочило: «А ваш напарник не возражает?» — показал он на седого десантника. И Анатолий, повернув ключ в замке зажигания, раздраженно процедил:

— Какой напарник? Моя машина, кого хочу, того и вешаю. Могу и тебя повесить.

— Спасибо. Меня не стоит! — И было совершенно не понятно, чем так недоволен Дорин друг, только ли его задержкой? Но теперь поздно разбираться в нюансах шофёрской психики, раз сам сел в машину, выходит, полностью доверился. А он доверился?

65

— Теперь так! Зараз прямиком едем до Шилки, — зарокотал над ухом баритон. — Это недалеко, сорок пять кэмэ. Если б я знал, шо ты задержишься, давно б туда сгонял, пиловочник надо сбросить. А то на склад можем и не успеть…

— Извините, задержался… так получилось.

— Проехали! Ну, так от, сбрасываем груз и до поезда свободны, как орлы в полёте! А шо касаемо поезда, то ждать прибытия будем аккуратненько. Зараз патрулей, как собак нерезаных!

Так вот отчего шофёр так озабочен! Теперь понял, во что ввязался? Наверное, и сам не рад, что предложил помощь. Но тогда зачем ждал, почему не уехал?

— Вы знаете, машину, на которой я добирался сюда, останавливал военный патруль, — и, неожиданно для самого себя, беглец пересказал сюжетный поворот недавнего сна. На минуту даже показалось, что всё это было на самом деле…

— Та ты шо! А як же документы?

— Обошлось. Женщина, она была за рулем, сказала, что я её муж и… И документы не спросили, — это уже выговаривалось с трудом. Господи, что он несет? Зачем? Он что, сам не понимает, где сон, где явь? Или таким нехитрым способом успокаивал? Кого — себя, шофёра? Вот, мол, останавливал патруль — и ничего, всё нормально, никто не узнал.

— Не спросили — и хорошо. Ну, шо, поехали! — как-то совсем буднично проговорил шофёр и вывернул машину на дорогу. Скоро они уже были на восточной окраине посёлка: вот и замерший бетонный корпус и сосновые посадки, а за ними марсианский котлован… И здесь Анатолий, не то попросил, не то приказал:

— А давай на койку от греха подальше! Давай, давай, залазь!

Беглец оглянулся: позади него колыхалась тёмно-красная занавеска, и, развернувшись, он бросил на спальное место, прикрытое потёртым ковриком, сумку, потом рывком забрался и сам. Там, в пыльном красном полумраке был тесно и тревожно, и толком не понять, зачем шофёр затолкал его в этот отсек. Что, впереди патруль? Но разве он не понимает, что эти детские игры в прятки не помогут? Вот будет знать, как, не подумав, ввязываться в чужие дела! Но куда едет машина, отсюда он не может ничего контролировать, — всё больше и больше злился беглец.

Но скоро почувствовал, как машина стала замедлять ход, и свистящий шепот приказал: «Лежи там, и носа не показывай!» И вот уже в кабине зашуршала бумага, клацнула и открылась дверца, и чей-то прокуренный голос стал задавать вопросы: «Откуда едешь? Документы на груз!» Анатолий отвечал спокойно, и только за занавеской можно было уловить некую дрожь в его голосе:

— А кого ищете, мужики? Меня уже несколько раз останавливали?.. Подвозил кого?.. Прапорщика подвозил. А что случилось?.. Вояку где высадил?.. Так в посёлке и сошёл… На какой улице?.. А хрен её знает… Больше по дороге никто не попадался?.. А кто надо?.. Мужик такой лет сорока пяти, стриженный, в очках… Не, такого не видел. От самого Могойтуя таких не было. А шо он такого сделал?.. Ничего особенного, бабу грохнул… Так может, и правильно?.. Может, только делать так не рекомендую, ни одна сучка не стоит шконки и баланды… Всё, свободен!

И снова стукнула дверца, и мотор, набрав обороты, сдвинул машину с места, и она поехала. Поехала! Беглец перевёл дух и, не выдержав, отодвинул занавеску. Услышав за спиной шорох, шофёр обернулся и махнул рукой: давай, слазь!

— Ты видел, как они ищут? В машину и не заглянули! А ты боялся! — И беглец, не удержавшись, передразнил: «Это кто ещё боя вся!»

Но шофёр насмешки не заметил и продолжал успокаивать. — Дальше, я думаю, постов не должно быть, они теперь будут кучковаться токо на вокзале. А там и без нас народу богато, есть кого проверять. — «Обрадовал!» — досадовал беглец. А шофёр вдруг попросил:

— Ты это… достань сигареты из бардачка. И прикури, а то у меня шо-то руки трэмтять… Дрожат, понимаешь? — И поднял вверх правую руку, его длинные пальцы и впрямь подрагивали. — А если честно, то я сам трошки пэрэтрухав! Сердце упало как отвёртка в яму!

«Вот, так уже лучше, а то одним махом семерых побивахом!» — усмехнулся беглец, нехотя доставая сигарету из пачки. Он почему-то ещё там, за занавеской, был уверен, что и на этот раз его не обнаружат, и патруль снова пройдёт мимо. Зря, что ли, ему сегодня такой сон приснился?

— Ну, шо раздумываешь? Давай, давай, прикуривай, я не брезгливый…

— Спасибо за доверие! — хмыкнул беглец. И осторожно сухими губами прижал сигарету и щёлкнул зажигалкой. Сигарета прикурилась на вдох-выдох, но затянулся ею уже сам шофёр и, пыхнув раз, другой, скосил глаз на пассажира: «А сам? Шо, правда, некурящий?» — «Что-то не хочется» — пробормотал тот.

Курить-то как раз хотелось. Он бросил курить за несколько лет до катастрофы, и распечатался после ареста Антона. И сам удивился тогда, что потребовалось и крепко выпить, и перекурить этот арест. Он пришёл в дом к жене Антона, хотел поддержать, но и сам был в таком состоянии, что было непонятно, кто кому сочувствовал. Вот и попросил налить чего покрепче, налили виски, нашлись в доме и сигареты… В тюрьме курить бросил, теперь вот на вольном воздухе снова потянуло. Какой вольный воздух? Нет, он совсем страх потерял! Сон ему, видите ли, приснился! Оказывается, передвигаться на машине ещё опасней, хорошо, шофёр вовремя сообразил. Но если машину остановят ещё раз, успеет ли он спрятаться за занавеску? И поможет ли занавеска?

— Так ты, значит, ещё и бабу прикончил? — ни с того ни с сего расхохотался вдруг Анатолий. Надо же, как может взбодрить чужое несчастье!

А весёлый шофёр, перекатывая сигарету во рту, лихачил напоказ, расшвыривая оранжевой махиной по сторонам дороги мелкие механизмы. И скоро, выкинув окурок, стал, скаля зубы, сыпать анекдотами. Он слушал вполуха: анекдоты были совершенно несмешными. Его занимала одна мысль: что там написано в ориентировках, интересно, по каким приметам велено искать беглого заключённого? Ну, эти мысли долгие…

Меж тем дорога пересекла мост через реку, слева остался какой-то станционный посёлок и, оторвавшись от железной дороги и сделав полукруг, снова пошла на восток. И когда показался городские дома, он понял: Шилка! Вот и приехали… Приехали?

Долгожданный циклон, который прошёл два дня назад над Забайкальем, принёс только временную передышку. Выпавшие осадки были недостаточными для того, чтобы минимизировать последствия засухи, которую мы пережили в июне-июле. А последствия таковы, что могут привести к катастрофическому положению дел в сельском хозяйстве региона. Синоптики дают неутешительный прогноз и обещают повышение температуры уже на следующей неделе. А пока днем по области +25–28 — на севере, на юге — до +30 градусов. Осадки маловероятны…

По сообщениям зарубежных информагентств, адвокаты и родственники сбежавшего миллиардера обратились в Министерство юстиции, в Генеральную прокуратуру и к президенту с требованием сообщить сведения о состоянии здоровья бывшего нефтяного магната. Наверное, как всегда, эти господа обратятся за подмогой и к американскому дядюшке.

Сибинфо: Новости и происшествия. 20 августа.

Но на подъезде к городку шофёр, в очередной раз съехав на обочину, остановил машину. Для инструктажа? Но давать пояснения шофёр не спешил. И, повернув какой-то рычажок — в кабине тотчас заговорило радио — с самым серьёзным видом пригласил послушать. Новости были короткими, о побеге ни слова…

— Что, совсем ничего не сообщали? — осторожно спросил беглец.

— Не, по радио и по ящику ничего такого! Но уже разговоры уже ходят… А женщина тебя узнала? — заинтересовался вдруг Анатолий.

— Какая женщина? — опешил он.

— Ну, та, шо подвозила?

— Нет, нет, насколько я могу судить!

«Вот не будешь выдавать желаемое за действительное! Нет, в самом деле, зачем надо было выдумывать какую-то проверку, какую-то женщину…»

— Ну, от и хорошо! Если честно, я сам не сразу дотумкав… Тебя очёчки выдают, тут народ таких не носит, — рассуждал Шофёр.

«Очки? Причём тут это? Да, важная деталь, но не определяющая… И даже если он снимет очки, всё равно не поможет!»

— А планы наши такие: зараз отстреляюсь — сдам груз, разведаем обстановку, дальше у нас кормёжка, так до ночи и продержимся, — стал рисовать порядок действий Анатолий. И пришлось выдвинуть встречный план.

— Знаете, будет лучше и для вас, и для меня, если мы здесь, в Шилке, и расстанемся. Надеюсь, вы понимаете, насколько всё серьёзно… Спасибо, довезли, а дальше я сам. — Он говорил что-то ещё и ещё. Вот только приходилось напрягать голос: рядом по шоссе громыхали машины, о чём-то своём бормотало радио, шофёр постукивал крепкими пальцами по баранке, и это особенно раздражало.

— Значит, не доверяешь? — подытожил всё выше сказанное Анатолий. — Шо, моя кандидатура не подходит?

«На какую роль? Опекуна? Спасателя? Благодетель нашёлся!» — хмыкнул беглец, но промолчал. А шофёру и не нужен был ответ, у него своих мыслей хватало.

— …Ну, и где ты зараз другую найдёшь? Ничего, потерпишь как-нибудь, — посмотрел он на свои сверкающие часы. — Терпеть будешь недолго, восемь часов. Понял? Сказал посадю на поезд, значит, посадю, а то посажу — нехорошее слово, — ухмыльнулся Анатолий, и через паузу, скосив светлый глаз, поинтересовался:

— Ты токо скажи, по какому направлению будем наносить главный удар? Ну, в какую сторону ловить поезд?

— Смешной вопрос, — пробормотал взятый под опеку беглый человек.

— Ага, — тут же согласился шофёр. — Но, должен заметить, смех кончился, остались одни смехуёчки…

— Здесь, наверное, электрички ходят? На них и можно и без документов передвигаться…

— А як же, ходят! Тебе куда, до Читы? Придётся в Карымской пересадку делать. Как, годится? Я тебя серьёзно спрашиваю, а ты як той пацан! Шо тут думать? Раз от Оловянной попёрся на восток, то давай и дальше дуй в ту сторону! — убежденно рубил рукой Анатолий. — До того края ближе — две с половиной тысячи, а до Москвы все шесть тысяч. Чувствуешь разницу в километрах? Та дело не в них, тебе надо перебраться в другие края, там будет всё не так свирепо… Значит, на восток? — уставился он в подопечного. Тот неопределённо мотнул головой. — Ну, тогда поехали! — И, тронув фыркающую махину с места, шофёр вклинил её в поток машин.

— А где сидор, куда барахло подевалось?

— Подростки в Первомайском реквизировали… Детдомовцы, наверное… — спохватился беглец. — Извините, но карта тоже пропала…

— Чёрт с нею, с картою! Ты скажи, где ты шлялся, шо топота напала? — удивился Анатолий.

— Там карьер странный… такой глубокий…

— Карьер? Возле горно-обогатительного? Ну, ты даёшь! На гада тебя туда понесло? Правильно говорят: как от мамки, так сразу тянет до ямки. А ты там с бабою не того этого… ну, которая подвозила? — ухмыльнулся Анатолий. — И правильно! Место глухое, можно и побарахтаться… Так, проехали! Проехали, говорю! Шо ты такой серьёзный? А насчёт пацанов, так скажи спасибо, живой остался. Скоко их было? Четверо? Ты ж понимаешь, мяса пацанам в этом детдоме не дают, дают рисовые котлетки, — старательно кого-то передразнивал шофёр. — Ты представляешь, пацанам четырнадцать-пятнадцать лет, а им рисовые котлетки! А они ж, як зверята в этом возрасте! Ото хлопчики и промышляют насчёт пропитания. Хорошо, в карьер не кинули! Убегать надо было, убегать!

И пришлось признаться: так я и убежал!

— Ну, и правильно. Ты знаешь, я сам злой, если не заправлюсь. Жрать хочу, спасу нэма! Так и ты ж, наверно, голодный. Зараз на склад, а опосля будем харчиться. До поезда далэко.

— А какой поезд? Есть что-то конкретное? — осторожно поинтересовался беглец.

— Есть один подходящий, в Читу приходит в восемнадцать, а в Шилку к двадцати четырём. Самое то! А Зойка, я ж тебе говорил, проводница знакомая, так она в девятом вагоне катается… Ну, а если не её смена, так мы с другими девчатами договоримся.

И на языке тут же завертелось: нельзя ли сейчас позвонить этой знакомой? Но пришлось сдержаться: не хотелось суетиться и открыто согласиться с предложением. И поступил правильно. А то Анатолию бы пришлось признаться: телефонный номерок девушки не помнит, как-то сам собой затерялся. И он истолковал бы эти слова превратно: мол, шофёр придумал проводницу… Не выясненным оставался до поры до времени и вопрос, на какой именно поезд собирается его посадить Анатолий. Нет, нет, поезд шофёр мог назвать чётко — «Москва — Владивосток», что пилит с запада через всю Россию под вторым номером, а с востока идет как первый. Но он таким подробностям не придавал никакого значения, а потому не стал засорять план по спасению мелкими деталями.

— Чита отсюда далеко? — с тайной надеждой на удаленность объекта спросил беглец.

— Та двести пятьдесят кэмэ, наверное, будет, — прикинул шофёр. И, не сдержавшись, беглец вздохнул: нет, он всё ещё близко от ищеек. Но наступила, как ему казалось, какая-то определённость, и теперь можно расслабиться, совсем чуть-чуть…

— Может, и помыться удастся? — понадеялся он вслух. Не хотелось бы садиться в поезд насквозь пропотевшим.

— Придумаем шо-нибудь! Как доедем, так и придумаем!

Городок, куда они въехали, был скучным местечком, может, потому речка Шилка и обходила его стороной, текла в двух километрах южнее. Но городок питала другая артерия — широкая полоса Транссиба. Правда, эта полоса, разделив городок пополам, жила своей, отдельной жизнью. Меньшая, с частными домами, жалась к невысоким лысым сопкам, но и та, на другой стороне железной дороги, отличалась только тем, что была разбавлена серыми пятиэтажками и двухэтажными кирпичными домами.

Анатолий зачем-то поехал через центр и стал показывать памятники: военный самолёт на постаменте, стелу в честь погибших в Афганистане — нечто серое и невыразительное, а потом ещё какое-то большое и странное сооружение. Этот памятник был всем сразу: и красноармейцам времен гражданской, и солдатам войны Отечественной, за плечи обоих обнимала Родина-мать.

— Это шоб два раза не вставать! — хмыкнул шофёр. Действительно, никого и никогда эта родина не берегла, а тут ещё и сэкономила. Но вдруг стало интересно другое: «А самолёт в честь чего?»

— Так тут же гарнизон на гарнизоне! А самолёты, как ты догадываешься, и без войны бьются.

А вот оранжевый самосвал, уверенно ориентируясь в улицах и переулках городка, скоро остановилась у каких-то зелёных железных ворот с красными звёздами. Беглец было напрягся, но за воротами оказался не военный объект, а всего лишь строительная база. Анатолий побежал в конторку, и через несколько минут вышел на крыльцо с высокой, рыжей женщиной. Он обнимал её за талию, а та смеялась и радостно ему выговаривала: «Ну, чёртов хохол! ещё пятнадцать минут, и меня уж точно бы не застал… А ты вечером назад, или как?»

67

— Я подумаю, может, и домой, а может, и… — замялся шофёр.

— Ну, тебе виднее, — дрогнул голос женщины. — Давай к пятому складу, там и сгрузишь! — И, отвернувшись, она тут же скрылась в конторке. Тут и Анатолий, потоптавшись на ступеньках, запрыгнул в кабину и, как показалось со стороны, нервно передёрнул рычаг.

И пассажиру стало как-то неловко: его присутствие, неважно кому — женщине, Анатолию, но точно помешало. А шофёр, скинув белые свежие доски у какого-то склада, медленно проехал мимо конторки и посигналил, но занавеска на окне не шелохнулась. «Вот так вот!» — беспечно подмигнул он. И нельзя было понять, всерьёз ли огорчен товарищ, или это не более, чем мимолётная досада.

— Следующим номером нашей программы — вокзал! — пояснил маршрут благодетель. Но близко подъезжать не стал, остановил машину в каком-то переулочке.

— Посиди в машине, а я на разведку. Я быстро, токо узнаю, шо там и як, — пояснил Анатолий и тут же ускакал на своих длинных ногах. И беглецу ничего не оставалось, как привалиться к дверце и осмотреть окрестности. Место казалось тихим и безлюдным: узкая улочка, бревенчатые домишки, ни машин, ни прохожих. Но хорошо было видно мрачное бетонное здание здание: зачем здешним жителям такой большой вокзал, на вырост?

Он почти успокоился: главное, добрался до железной дороги. Вот только получится ли сесть на поезд? Вся затея с взятием на абордаж пассажирского состава выглядит весьма сомнительной. И потом: сколько он может проехать без билета? Это ведь не на электричку зайцем сесть. Поезд — это серьёзно, со своим контролем, службой безопасности, или как там это у них называется… Да, о побеге не объявили, но ведь ищут и даже вот так — под видом убийцы женщины. Только всё как-то вяло, будто и сами не верят, что он ещё бродит по этим просторам. А может, и впрямь удастся оторваться? Может быть, может быть… Но успеют ли они за несколько минут стоянки договориться? Всё как-то наспех! А как ещё бывает в таких случаях, как не спонтанно? Что же он сам так плохо подготовился к побегу? Теперь вот приходится сидеть и ждать, когда другие организуют. Организует! Зачем это Анатолию? — в сотый раз спрашивал он себя.

Вряд шофёр понимает, что ему грозит, но он-то сам знает. Знает и пользуется наивностью этого человека… Ну, загнул! Анатолий вовсе не выглядит наивным. А искренним? Нет, нет, здесь, по определению, не может быть без какой-то подкладки. Только что за этой подкладкой? Он что, рассчитывает на вознаграждение? Тогда почему прямо не сказать об этом? Глупости! В такой ситуации надо быть идиотом и надеяться на это. На этот раз его закроют особенно жёстко, и он из-за решётки не сможет пикнуть, не то, что отблагодарить…

Он так задумался, что он не сразу заметил возвращение шофёра. А тот, открыв дверцу, продолжал кричать в телефон: «Ну, скоко вам можно толочь одно и тоже! Ну, от и делай, как договорились!» И, отключив телефон, одним движением взлетел в машину. «Ну, пижон!» — усмехнулся беглец, но тут же признал: сам он не смог бы вот так, птицей, взять камазовские ступеньки.

— Ну, шо я могу сказать? Патрулей не видно! Всё как я и думал! Поезд приходит в ноль-ноль с копейками… А на станции всё спокойненько, исключительная благодать, — закончил Анатолий речитативом.

«Благодать? Посмотрим, что будет вечером». Бодрое сообщение надо было воспринимать критически: откуда ему знать как работают поисковые спецкоманды. А шофёр, не замечая настроения подопечного, уже плавно выжимал сцепление, и машина, разогреваясь, шумно задышала, готовясь мчаться по первому требованию хозяина куда угодно.

— Зараз займемся гигиеной! Найдём баню и… — приступил к выполнению второго пункта своего плана шофёр. Машина тронулась с места и понеслась под громкий лай вспугнутых собак, кудахтанье живности и криков: «Сотона, курей подавишь!»

«Что он так неосторожен! Зачем привлекать внимание? Ведь не только куры, но и милиция может всполошиться!»

В поисках бани они покрутились по городку, но только зря потеряли время. Помывочное заведение оказалась на ремонте. Анатолий хоть и чертыхался, но градус боевого настроя не сбавлял.

— Ничего, ничего! Купим воды — и все дела! Можно и на речку сгонять, но там зона… эта — природоохранная, кто-нибудь привяжется: мол, машина здоровая — низзя! А мы из баллонов вымоемся. А потом прошвырнёмся по этим улицам чистые, здоровые и красивые. Городок нас не стоит, но внимание мы ему окажем. Окажем? — подмигнул он весёлым глазом. И как этот, глаз не устает то и дело подмигивать?

А шофёр, лихо притормозив у какого-то магазинчика, через несколько минут вынес оттуда четыре огромных бутыли и стал закидывать в кабину: принимай! И, объехав по улочкам/переулочкам, нашёл какое-то заброшенное сооружение и загнал машину за высокую кирпичную стену. От любопытных это местечко загораживали ещё и высокие кусты. Заглушив мотор, Анатолий достал из-за занавески совсем новое, в разноцветных полосках полотенце, розовую мыльницу, полбутылки шампуня и бухнул всё это на сиденье. Занялся приготовлением и беглец, только в сумке сменного белья, постиранного в Улятуе, не оказалось…

— Ну, шо задумался? Роздягайся и быстренько, быстренько по ступенькам на травку! А я сверху буду лить, — командовал благодетель. И пришлось послушно соскользнуть вниз, стянуть тенниску и, сделав руки лодочкой, выжидательно поднять голову: лейте, я готов!

— Ты шо, так одетый и будешь мыться? Ну, ты даёшь! Я, конечно, понимаю, снять штаны — как отложить автомат, но ты ж весь мокрый будешь! Шо, стесняешься?.. На, под ноги! — бросил вниз шофёр резиновый коврик. Подопечный на коврик встал, но снимать джинсы не спешил.

— Слухай, ты ж не хохол, а шо такый упертый. Снимай, снимай, шо я там могу нового побачить? Ну, если токо там у тебя с золотой насечкой… — посмеивался сверху шоферюга. А беглецу пришлось старательно делать вид, будто ничего такого не слышит. Нет, в самом деле, что за фривольности? Он что, совсем без тормозов? И чёрт его дёрнул связаться с этим кретином! Но джинсы и в самом деле придётся снять.

— Представляешь, мылся в бане с мужиком, так у него болт… — не унимался шофёр, наблюдая, как подопечный тёр себя мылом. — Ладно, про баню не буду, а то ты уже покраснел… Ты шо, на зоне отдельно от толпы мылся? Снимай всё! Отвернулся я, отвернулся! — И с трудом, но пришлось признать шофёрскую правоту и раздеться-таки до конца.

— Ну, шо лить? — выкрикнул Анатолий. И увидев кивок намыленной головы, наклонил бутыль: — Внимание! На старт!.. Эх, хорошо! — крякал он, будто сам полоскался. Воду он лил правильно: равномерно, с паузами, и она стекала ручейком в траву и пропадала там без следа.

Когда кончилась и вторая десятилитровая бутыль, тогда и появилось ощущение: да, вымылся. Эх, если бы ещё сменное бельё было! Пришлось натянуть на себя отжатые, но всё равно мокрые трусы, а вот как быть с носками…

— На полотенце! — кинул пушистый комок благодетель. Он, похоже, сторожил каждый шаг подопечного и, увидев, как тот беспомощно озирается по сторонам, тут же подсказал: «Шо ты шукаешь? Окуляры? Ты ж их на кустик повесил!»

И потом действовал так быстро, что беглец не успел вскрыть бутыль, как покрытый пеной Анатолий стал торопить: «Эээ! Ты не заснул там?» Теперь и он старался и лил на загорелое шофёрское тело аккуратно. А тот принимал водные процедуры с фырканьем, кряканьем, матерком, но сам, такой резвый на словах, мылся, стоя спиной к машине. И когда закончилась вода, не поворачиваясь, поднял руку: кидай полотенце!

— Так это мокрое… Есть ещё?

— Кидай мокрое!.. А вот и они, комарики! Ну, сукины детки, ещё солнце не зашло, а они тут как тут. Давай закрываемся, а то сожрут! — впорхнул шофёр в кабину, на ходу вытирая голову. И сразу запахло чем-то сладким, парфюмерным, но оттого ещё явственней чувствовались запахи неостывшего металла, машинного масла, бензина и всего того, чем пахнет кабина большой машины. Беглец уже натянул чистую футболку, уцелевшую после экспроприации, и отодвинулся в угол, не хотел мешать шофёру.

68

А тот, первым делом защёлкнув на руке свои золотые часы, бодро предложил: давай бриться! Но в сумке бритвы не было, исчезла у котлована, хотя зачем мальчишкам Philishave, ну, если только не сбагрят какому-то взрослому дяде. Но бриться действительно надо, щетина растёт не по дням, а по часам, но чем? И эту гигиеническую проблему разрешил благодетель, он уже достал свою бритву и крепил зеркало: давай, давай, не задерживай! И, пока подопечный скреб растительность, всё давал советы: от тут оставил… и на шее… аккуратней, аккуратней, а то усы ополовинишь! — И эта плотная шофёрская опека была так надоедлива, что он готов был сорваться и нагрубить.

А тот, войдя во вкус, уже занялся его экипировкой: «Трусов, извини, нету, а вот носочки… Счас шо-нибудь та найдем!» И скоро, действительно бросил ему на колени пару серых носков: «Новые! Давай, давай, натягивай! И это возьми» — протянул шофёр камуфляжную куртку. И пришлось отвести руку: это не надену!

— Так это ж для маскировки!

— Меня уже этим маскировали…

— Ну, смотри, тебе жить! Шо там у тебя из барахла осталось? А ну, показывай! — и дружок Доры без стеснения забрался в сумку. — Так, тенниска, брючата, куртейка, ты гляди — шлёпанцы! Ну, если шлёпанцы, то ты богатый, это самое нужное в дороге. А ну, возьми в бардачке ножницы, не, не те, там есть маленькие. И смотри, смотри, последний раз показую!

И, взяв в руки джинсовую куртку, Анатолий вывернул её наизнанку и осторожно проткнул двойную полоску ткани на плечах. Сделав небольшой надрез, просунул туда пальцы.

— Вот сюда засунешь свой документ, тот, шо у тебя в заднем кармане, — усмехнулся он. И беглеца передёрнуло: какое ему дело до того, что у него лежит в карманах! А благодетель, как ни в чём не бывало, стал объяснять:

— Захоронка не особо надёжная, но лучше, чем ничего… Они же, когда обыскивают, мацают разные места, в носки лезут, в карманы, в мотню. Знаешь, шо это такое, мотня? — скосил он насмешливый глаз на подопечного.

— Догадываюсь, — буркнул тот.

— Это хорошо, шо ты такой догадливый. Ну, а подробно досмотрят токо, когда, не дай бог, твой трупик найдут. Ну, я думаю, до такого не дойдёт. — И, потянув из рук беглеца паспорт, шофёр, изобразив смущение, спросил: «Посмотреть можно?» Но, открыв документ, лишь на мгновение задержал взгляд и тут же захлопнул.

— Ну что, теперь убедились, что я — это я? — разозлился беглец.

— Не, меня не это интересовало, обезоруживающе улыбнулся Анатолий. — Мы ж с тобою, оказывается, годки, ну, одногодки! Токо я апрельский, а значит, старший! А ты всё выкаешь и выкаешь! — попенял он, аккуратно просовывая паспорт в прорезь на ткани. — Будь проще, Коля, и люди к тебе…

— …Не потянутся, не потянутся, — остановил его Коля.

— Зря ты так! — огорчился шофёр. Вывернув куртку, он потряс ею перед самым носом: ну, как? И пришлось признать: и в самом деле, если не присматриваться, то почти незаметно, просто с изнанки лейбл пришит, бывают такие, матерчатые или кожаные.

— Ты рукава токо убери и носи! — наставлял благодетель. И здесь не стоило возражать — предложение было и впрямь разумным: без рукавов из куртки получается жилетка, а её и в жару можно не снимать.

— Ну, шо там у нас по плану? А по плану у нас кормёжка, зараз забуримся в якый-нэбудь шалманчик и заправимся. Поехали? — взялся за рычаг Анатолий. Он что, в самом деле, собирается искать ресторан?

— Но вы же понимаете, что в моём положении выходить в такие места…

— Ну, положение положением, а жрать надо! И пока не объявили о твоём нехорошем поступке, народ не будет рассматривать каждого встречного-поперечного мужика.

«Ну да! А потом все резво включатся в игру „Кто хочет поймать миллиардера?“».

— В ресторан вы можете и один пойти, я подожду в машине. — Это предложение было вполне нормальным, но при других обстоятельства. Теперь же это означало: человек боится. Ну да, боится! Но зачем это знать другим.

— Ты это… кончай вибрировать! Нас двое? Двое. Значит, компания! Не понимаешь? При виде двух таких мужиков внимание у народа будет рассеиваться, — выехав на какую-то улочку, тянул своё Анатолий. — Тут самое главное морду делать кирпичом и вести себя, как ни в чём не бывало. А если будешь озираться, ходить согнувшись, так сразу наведёшь на подозрение: шо это мужик от людей шугается? Ты должен вести себя как все… Понятно объясняю?

— Как все — не получится. Это я за колючкой — как все, а здесь у каждого милиционера на меня ориентировка. И не только у милиционера, понимаете?

— Я тебе скажу страшную вещь, токо ты не обижайся! Ты от говорил, шо вас патруль проверял, так? Так ты думаешь, это по твою душу? Знаешь, скоко народу постоянно в розыске? Тысячи токо в Забайкалье. Ты спросишь, кто пропадает, так я скажу: бабы, диты и вояки. Понимаешь, женщины, дети и солдаты. А ты думал, шо на тебя одного весь Сибирский военный округ поднимут?

— Это совсем необязательно. Для полицейских операций существуют внутренние войска… А там и своя авиация, и свои разведгруппы, свой спецназ… «И традиции энкэвэдэшные!» — напомнил себе беглец.

— Но ты ж бачишь, тут всё спокойно.

— А кто говорил, что меня ждут на станции?

— Так это я так, попугал трошки!

— Но патруль, что нас останавливал, назвал мои приметы!

— Брось, с такими приметами стоко мужиков ходят! Слухай, я жрать хочу, чего-нибудь горяченького, а то кишки уже не один марш сыграли И тебе перед дорогой надо заправиться, а на дорогу — это ж святое дело. Ты лучше скажи, шо это у тебя спина в синяках, а? Муж вернулся из командировки, пришлось с балкона прыгать? — И, тут же поняв, что ответной шутки не дождется, переиначил: — Или бронетранспортер переехал? Угадал?

— Почти. Только машина называлась по-другому — каток.

— От оно як! И сильно болит? — притормаживая, спросил шофёр.

— Терпимо, — поспешил завершить тему перееханый.

Машину Анатолий оставил в переулке за трансформаторной будкой, где большой самосвал не так будет бросаться в глаза, и стал торопить: пошли, пошли! А беглец, надвинув каскетку-кепочку на глаза, не совсем понимал, как можно ходить по улицам, даже если это тихие улицы маленького городка. Изображать праздно гуляющего он не может, просто не знает такого состояния. И с трудом заставлял себя не озираться по сторонам, не вздрагивать, когда вдруг из-за спины раздавался чей-то голос или визжала по асфальту шина. А тут ещё булыжником на загривок давил по-детски спрятанный документ, и сквозняком тянуло по позвоночнику.

Это шофёру всё нипочём, разглядывая прохожих, он то и дело отпускал свои незамысловатые шуточки, перемежая их шепотком в его адрес: расслабься! никто и не смотрит! А беглеца тревожила и шофёрская раскованность, и его яркое оперение. Ему казалось, Анатолий привлекает к ним обоим излишнее внимание. Вот и женщина ведёт мальчика, а сама оглядывается, и парень в вишнёвой девятке задержал взгляд, и двое мужчин — один несет на плече лом, другой лопату, оглянулись… Всякий, кто мимо идет с лопатой — объект внимания… Только отбиться иронией не получалось, и чем дальше, тем всё больше и больше внутри росло напряжение. Ну, хорошо, для Анатолия это эксперимент: что будет, если вывести беглеца в люди? Так шофёр это делает по своей недалёкости, но почему он сам, как привязанный, ходит за этим человеком?

И в следующую минуту пришлось притормозить и отчётливо вздрогнуть, когда на противоположной стороне улицы среди жёлтых двухэтажных домов глаз выхватил на красной вывеске неказистого здания короткое слово: «…СУД». И вспыхнула сигнальная лампочка: стоп! Дорин дружок, что, специально привёл его сюда? А тот весело обернулся: ты шо отстаёшь? И, тут же поняв причину заминки, развернул и показал на другую яркую вывеску: кафе «Ингода». Обрадовал! Нет, шофёр совсем без мозгов. А что, если в том кафе столуются и судейские? Ну да, зайдут, а там беглый сидит. То-то будет радость! Да нет, зачем он им, ещё незадержанный? Вот когда схватят, тогда и суд подключится, и постановление на арест в одну минуту вынесет. И возить никуда не надо, зарешёченные окна — вот они!

69

— Зачем нам туда идти? Можно и магазином обойтись… Купим хлеба… кефира… колбасы… — тихой скороговоркой пытался он убедить старшего товарища не делать глупостей. — Вы что, не понимаете: я беглый заключённый. Беглый! — запоздало стал объяснять он. А шофёр достал сигареты и щёлкнул зажигалкой.

— Ты это… не кричи! Шо ты так волнуешься? Ну, заключённый, ну, беглый, и шо дальше? На, закури! — протянул он сигарету. — Прикуривай, прикуривай!

Предложение было в самый раз, и, раздраженно выпустив раз-другой дым, он всё ещё не оставлять надежд отговорить этого остолопа. И привёл довод, ещё один довод, совершенно неоспоримый:

— А дальше всё просто! Если меня задержат, то вместе со мной задержат и вас!

— Так это ж когда будет! — ухмыльнулся шофёр. — А я зараз так жрать хочу — спасу нэма! Ааа! Ты, наверное, стесняешься, угадал? Понятное дело, ты на зоне трошки одичал, но думаю, легко вспомнишь, як оно вилку с ножом в руках держать! — насмешничал Анатолий, провожая взглядом молодую женщину.

Разумеется, это был такой психологический казус: если один трясется от страха, то другой автоматически становится беспечным. Другое дело, что исходные данные для таких состояний были разными. Но поведение Анатолия всё-таки неадекватно. Любит рисковать? Но не до такой же степени! Собственно, у каждого свои странности. Чем он-то лучше? Сдуру сбежал из заключения, теперь вот свободно расхаживает по забытому богом городку, да ещё собирается сесть на поезд. Вести себя так может только ненормальный. И как из этой каши выбираться?

— Хорошо! Но я вас… Я тебя… тебя предупредил! — бросил недокуренную сигарету в урну беглец.

— Предупредил, предупредил, — рассмеялся Анатолий. — Один знакомый полковник в таких случаях говорил: Намеченной цели ничего не может помешать: ни трепак, ни геморрой, ни даже ветер боковой. Ты понял? — Но вдруг и сам заосторожничал. — Токо окуляры на всякий случай давай снимем!

Шофёр вошёл в кафе первым и тут же махнул рукой: заходи! Без очков всё виделось расплывчатым и не вполне ясным: и тесно уставленный столиками зальчик, и тусклые светильники, и лица отдельными пятнами. Ориентиром была длинная фигура, она двигалась в дальний угол. Там, уложив сумки на стул, они уселись по всем правилам: разыскиваемый спиной к залу, спиной к стене — Анатолий. Вытянув шею, он зорко осмотрелся и сделал успокаивающий жест, но тут же что-то уронил и чертыхнулся. Что, нервничает? То-то же, усмехнулся беглец. Да и у него самого было то ещё состояние — некая смесь мандража с куражом. И мандража, признаться, было больше.

Нечто похожее читалось и в шофёрских глазах. Посмотрим, посмотрим, как он будет выглядеть, когда сюда ненароком зайдёт патруль! О себе не забудь! Не забуду! Вот и кепку снимать необязательно, можно повернуть козырьком на затылок. И всё бы ничего, только выставленный на барную стойку музыкальный аппарат издавал что-то истошное и нечленораздельное и звуками бил по затылку. Да, это не лаунж-кафе, нет, не лаунж!

— Всё нормально! — откинулся на спинку стула Анатолий и нетерпеливо махнул рукой официантке, и та через минуту встала у столика и протянула меню в красной папочке.

— Так, деточка! Нам самое съедобное, шо имеется в вашем шалмане.

— Всё съедобное. У нас повар хороший.

— И то, шо в этой книге написано, всё есть в наличии? Ты скажи, какое счастье! Ну, записывай, Танюша…

— Меня Леной зовут, — без улыбки назвалась девушка.

— Так и я говорю: пиши, Лёля, пиши! Для затравки неси нам рыбки — две порции, солянки — две…

— Солянка вчерашняя, — не глядя куда-то вверх, быстро проговорила девушка. — Берите отбивную… мясо свежее… салаты можно…

— Договорились. А спиртное как, на разлив? Дороговасто, та ничого, осилим. Сколько нам? — шофёр оценивающе посмотрел на подопечного. — Триста? Хотя шо такое триста грамм для двух вертолётчиков? А теперь бегом, Лёлечка!

И когда девушка отошла, беглец без улыбки спросил: «А мы уже вертолётчики?»

— Я так — да, а ты, может, когда-нибудь и переквалифицируешься. Имел же, наверно, личный геликоптер? Какой-нибудь «Робинсон», а то и «Белл», нет?.. А теперь разрешите представиться — Саенко Анатолий Андреевич, бортовой инженер-техник. Можно просто — Ас! — и, вернувшись на место, шофёр, вдруг ставший вертолётчиком, откинулся на спинку стула. Ждал вопросов? В тот момент беглеца меньше всего интересовала биография товарища Саенко А. А., но пришлось спросить:

— Что заканчивал?

— Харьковское высшее лётное училище. Там родился, там женился… Не, женился я в другом месте.

— И давно не летаешь?

— Лет десять. Ты когда медяки в золотые червонцы отливал, у нас машины сыпались и, шо характерно, прямо в воздухе…

— У тебя в этой связи лично ко мне есть какие-то претензии?

— Какие претензии! Это ж я так, для разговору. Ты спросил, я доложил.

Помолчали. Пауза вышла какой-то неловкой. Надо что-то говорить, как-то общаться, но лично беглецу чего не хотелось, того не хотелось. Хорошо, подошла официантка, расставила тарелки, под конец водрузила и графинчик…

— Дочурка, а хлеб где? — строго спросил Анатолий.

— Ой, сейчас принесу! — спохватилась девушка и скоро вернулась с хлебной тарелкой. — Может, вам ещё что-то нужно?

— Не, дорогуша, того, шо нужно взрослым дядям, у тебя ещё нет…

— Ну, как знаете… Приятного аппетита!

— И тебе много разного и приятного! — Пока новоявленный вертолётчик сосредоточенно разливал водку, он выудил из кармана деньги и, отделив купюру, положил рядом с прибором Анатолия: моя доля!

А тот не спеша отставил графинчик и, накрыв денежку рукой, продвинул её по скатерти обратно: а это сдача!

— Знаешь, есть такой неприличный анекдот на эту тему. Не бойся, рассказывать не буду. Но скажу тебе как инженер инженеру: давай прямо зараз и решим этот меркантильный вопрос. От скоко у тебя грошей, сам помнишь? А я знаю, Дорка доложилась. Так тебе токо и хватит, шо на дорогу… И не ломай мне кайф! Могу я хоть раз в жизни угостить такую знаменитость, как ты, а? — без улыбки рассматривал Анатолий знаменитость. А потом, подняв фужер, предложил: «Давай, за удачу!» и залпом выпил. И с неприязнью подумалось: «Надо же, пьёт как воду!»

А шофёр-вертолётчик, как-то совсем по-детски причмокнув, стал подгонять: давай, пей! Пить не хотелось, он давно не пробовал спиртного, и чёрт его знает, как оно подействует. А тут ещё не давало покоя: что там, за спиной? За спиной сквозь грохот колонок слышались и уже не трезвые голоса, и шарканье ног, и звон посуды. Заметив его настороженность, Анатолий, наклонившись через стол и размахивая вилкой с куском рыбы, принялся успокаивать:

— Всё нормально! Ты думаешь, шо стражники твои сюда зайдут харчиться? Ага, разбежались! У них казённых денег на цэ дило нэма! А на свои гулять, так жаба задушит!

— Ты не учел одного: патрули заходят в такие заведения за другим — для проверки документов. И ищет меня не только милиция. «А как минимум три ведомства» — добавил беглец для себя.

— То-то я смотрю, дали тебе погулять аж до Шилки…

— Да ведь я гулял в степях, а не вблизи стратегически важных объектов…

— А! — беспечно махнул рукой шофёр-вертолётчик. — Ты, я бачу, милицейских боевиков насмотрелся, детективов начитался. Так то ж фантастика! Каждую минуту они там кого-то разоблачают, кого-то ловят, кого-то спасают… Сказки это! И ты скажи, чем больше правильных ментов в кино, тем меньше их на улице. Наверно, все в телевизор жить переселились… Говорю, ж тебе, это только в кино они…

«Ещё какое кино, особенно, когда заставляют смотреть его каждый день»

— …А жизни всё не так, в жизни, шо характерно, всё просто. Так шо на погоню, стрельбу и взрывы не рассчитывай. И попадёшься ты им в руки токо по случайности. Подойдут сзади, зажмут с двух сторон, ты и «мама» не успеешь сказать, а уже в наручниках.

— Сам арестовывал? — глянул исподлобья беглец.

— Арестовывал? Не, я токо… — не успел договорить вертолётчик, как его перебил телефонный звонок.

70

— Ё! Ну, так я ж вам знал… Ну, шо вы там как дети! — выслушав кого-то, рассвирепел Анатолий. — Не, я токо завтра подъеду… Сегодня никак… Чёрт, не слышно… Я перезвоню… Перезвоню, сказал!

Он ещё с минуту пребывал далеко мыслями и от подопечного, и от Шилки, но потом, тряхнув головой, вернулся в кафе «Ингода» и продолжил руководство: «Шо ты её греешь — выпей, оно и полегчает!»

Пришлось выцедить холодную водку, но она так сходу не может расслабить, надо подождать, сколько там… пять, семь минут? А вот шум за спиной здорово напрягал, и хотелось встать и выключить этот чёртов агрегат, что долбил мозги децибелами. Но встал вертолётчик, его снова кто-то вызвал по телефону, и он, чертыхаясь и бросив на ходу «Я зараз!», выскочил из-за стола.

И не успел он отойти, как за спиной послышались лёгкие шаги и рядом кто-то встал. Пришлось повернуть голову: рядом была загорелая женская рука с тонким браслетиком… красная юбка… на юбке разошедшийся шов…

— Мужчина, можно вас на пару слов? — спросила женщина.

— Пожалуйста, — растерялся он и оглянулся: где там вертолётчик? Но рядом было только миниатюрная блондинка с узкими чёрными глазами.

— Я слушаю, слушаю вас, — поторапливал он её. Надо бы встать, пригласить даму присесть, но делать это решительно не хотелось.

— Так я что хочу сказать-то? — наклонилась к нему незнакомка. От неё приятно пахло свежим алкоголем, и накрашенные губы двигались так близко, что пришлось невежливо отвернуться в сторону.

— Мы тут с девчонками празднуем день рождения, так поддержите компанию, — женщина говорила так громко, что в наступившей внезапно тишине — выключили аппаратуру? — её предложение, похоже, слышал весь зал. Он ещё подыскивал слова, как за спиной зарокотал баритон Анатолия:

— О! Какие феминки-малинки в этом городке! — отодвинул он стул. — Прошу к столу!

— Мальчики, так я ведь что говорю-то, вы одни и мы одни, — зачастила блондинка. — Может, составите компанию? — и двумя Руками показала на столик в другом конце зала. Беглец с тревогой поглядывал на вертолётчика: он что, примет приглашение? С него станется! А тот, внимательно глядя на женщину, широко Улыбнулся:

— Извини, подруга, с дорогой бы душой да с такими девчатами и посидеть, и выпить, и па-а-абщаться… Но у нас скоро поезд, — вертолётчик ткнул пальцем в циферблат часов. — А ты ж сама понимаешь, при таком раскладе и начинать не стоит… В другой раз, дорогуша, в другой раз. Прямо как только — так сразу! Обязательно состыкуемся! Договорились?

— Жаль. Значит, в другой раз, — женщину нисколько не смутил отказ и, покачиваясь на каблуках, она медленно поплыла от стола.

— А почему она подошла к нам? — обеспокоился беглец. — Они что, здесь работают?

— Ну, почему сразу проститутки! Они и так дадут, за красивые глазки… Ты ж бачишь, женщины как женщины, и почему это к нам не подойти? Два видных мужика, в полном расцвете лет и некоторых сил… Пропадают бабы без мужиков…

«Пропадают!» — с тоской подумал о своём беглец. Но тут же, не удержавшись, съязвил:

— А ты, значит, входишь в положение одиноких женщин?

— Бывает, — кивнул головой Анатолий. — Приходится себя ограничивать, а то пришлось бы работать, не покладая рук и других жизненно важных органов. — И, тут же рассмеявшись, предложил: — А давай подвалим, а? Я думаю, они нас не обидят, а ка-а-ак мы не обидим! Там за столом такой цветник… И у той, шо подходила, жопка така круглэнька, така аккуратнэнька…

— Кто-то обещал посадить меня на поезд! Или я что-то не правильно понял?

— Сначала оторвался бы не по-детски, а потом можно и на поезд. Нет? Ну, как знаешь! А по сто грамм? И давай на ты! Шо ты всё выкаешь и выкаешь… Не, не, Анатолием Андреевичем меня звать не надо, зови меня Толиком.

— Так мы уже перешли, — напомнил подопечный, и, увидев, как Анатолий наклоняет графинчик к его фужеру, накрыл емкость рукой. — Нет, нет, мне хватит…

— Захорошело? Так ты это… давай закусывай, закусывай! Во! И горячее несут! — Тут и, правда, на столе появилось новые тарелки, и на несколько минут воцарилось молчание. Только нож, само собой, оказался тупым, и мясо резалось будто пилой, да ещё тарелка повизгивала. Но таким же ножом вертолётный шофёр управлялся быстро, весело, с аппетитом. Вот так, уткнувшись в тарелки, они и пропустили появление нового персонажа.

— Мужики, помогите, если можете! — услышали они просительный шепоток.

— Ты шо хотел? — уперся взглядом в незнакомца Анатолий, скосил глаз и беглец. Теперь возле его стула тёрся светло-серый пиджак с отвисшим карманом… костюм дорогой, льняной, только светлая тишотка на животе была в пятнах… Незнакомец отчётливо богемного вида — стянутые хвостом на затылке тёмные волосы, ухоженная бородка — стоял с протянутой рукой, сложенной горстью. Этого персонажа ещё не хватало! Пусть шофёр-вертолётчик теперь сам и разбирается.

— Честное слово, мужики, деньги украли, документы тоже, не могу домой вернуться… А где дом?.. В Питере… А тут как оказался?.. Как, как? Художник я, искал натуру… И как, нашёл?.. Ну, ты, чего, мужик? Не хочешь дать, так и скажи. Меня уже в милиции по-всякому допросили… Я, допустим, дам, но тебе ж до Питера не хватит… Так я же дальше просить буду… А ты на перекладных не пробовал? Электричкой там, тепловозом… В электричке штрафуют, а в дизель не берут. Тут в депо и доступа нет. Его же недавно ограбили, вы что, не слыхали?.. А ты откуда знаешь? Сам участвовал? И шо взяли, буксы? — посмеивался Анатолий.

— И ничего смешного! А знают про это в Шилке даже дети. А вы что, тоже приезжие? Мужики, я сяду? — и, не дожидаясь разрешения, незнакомец, подтянув стул от соседнего столика, втиснулся между ними.

— Подъехали ночью на грузовике, знаете, с такой со стрелой, ну, с краном, погрузили какие-то двигатели… эти, электрические, и спокойно уехали. Вы поняли?

— А охрана? — удивился вертолётчик.

— Так они закрылись в тепловозе и до утра там сидели, — бородатый теперь обращался только к долговязому.

— Ну, анекдот! — крутил головой вертолётчик.

— Анекдот! — согласился бородатый. — Но охрана-то теперь усилена. Патрули сводные: и эржэдэшники, и милиция транспортная. И знаете, как это называется? СэСэГэ! Поняли, мужики? И снаряжают их, как десант в тылу врага. И маскхалаты, и эти… как их, радиосредства скрытого ношения, и приборы ночного видения, и сотовые телефоны с фотокамерой, и другой всякой хренотени до чёрта, шокеры там всякие… Разряд могут такой дать, весь задёргаешься!

— Сам пробовал? — участливо спросил Анатолий.

— В Питере и пробовал! — не стал вдаваться в подробности бородатый. — А на днях нагнали спецуху из Читы, тучей носились по станции. Слух прошёл, вагон с золотом угнали…

— Иди ты! И нашли? — деланно округлил глаза Анатолий.

— Кого? — не понял бородатый.

— Кого, кого? — тряхнул золотыми часами перед его носом вертолётчик. — Натпли металл?

— Мне не докладывали, — вздохнул проситель, не отрывая взгляд от стола. И не понятно было, что его больше интересовало: недопитая в графинчике водка или мясо на тарелках.

— Да мне бы до Читы только добраться. Там хоть свой брат художник поможет! А здесь — пустыня, профессионалов нет. Представляете, ни одного! И поэтому никто душу художника не может понять. Начальник отдела культуры сунул стольник — и гуляй, Вася! Представляете, стольник! Он что думал, мне на бутылку не хватает? Нет, не в этом дело!

— Тебе скоко надо, чтоб добраться до своих, понимающих?

— До своих? — задумался бородатый и признался: — До Питера надо много. А ты дай до Читы, и я тебя век не забуду.

— Так туда на электричке можно доехать! И бесплатно!

— Нет, я поездом. Понимаешь, билет надо с фамилией, там, в Питере, обязательно оплатят. А если больше дадите, то я и отработать могу. Давайте моментальный портрет сделаю, не отходя от кассы! — вытащил он из кармана карандаш и, сняв колпачок, чертил карандашом в воздухе какие-то линии. — Я, мужики, сбегаю, планшет принесу, а? Нет, без балды, вас легко писать — фактурные оба! Вон, у твоего друга очень выразительный профиль… И кого-то он мне определённо напоминает, — задумчиво проговорил не в меру зоркий проситель. Но вертолётчик не дал вспомнить кого именно, и достал бумажник.

71

— Вот тебе пятьсот рэ, и дуй до Читы, пока я не отнял! В другой раз нарисуешь. И обязательно в полный рост!

— Понял, понял! Спасибо, мужики, спасибо. Не пожалейте стопаря на прощанье.

— Садись, допивай. А нам пора! — И беглец первым выскочил из-за стола и, подхватив сумку, задел ею бродячего художника. Но тот, уже ни на кого не обращая внимания, тянул руки к графинчику. Анатолий кинулся искать официантку, а он опрометью выскочил на тёмную улицу. Вон так и знал! Этот художник-передвижник не сейчас, так позже что-нибудь да вспомнит. Но вылетевшему из дверей кафе благодетелю выговаривать не стал, не до того было. И, плюнув на дурацкие меры предосторожности, на ходу вытащил очки. В темноте без очков пусть шофёр-вертолётчик сам ходит! А он, вооружённый оптикой, теперь различать и контуры домов, и стволы деревьев, и фонарные огни не двоились. По дороге Анатолий стал запоздало сокрушаться.

— Зря дал, пропьёт тут же! Брешет, наверное, шо художник! Чем от него так воняло?

— Это скипидар, им кисти моют.

— Значит, точно художник? — Беглец хмыкнул: художник-то он художник, во всяком случае, карандаш держал в руках как профессионал. Но как вовремя подошёл, и вроде как предупредил. Странно всё это!

— А ты заметил, какая у него на пальце гайка? Захотел бы, так до Читы давно бы доехал!

— Вот-вот, художника нам только и не хватало! У них знаешь, какой глаз! — не удержался беглец от упрёков.

— Не боись! Не боись! — принялся успокаивать благодетель, но как-то неуверенно. Сам, наверное, понимает, что с общепитом вышел перебор. А что ж будет в поезде? Не сегодня, так завтра о его побеге будет известно, и тогда придётся шарахаться от собственной тени, вот как сейчас приходится уворачиваться от столбика, от урны, от камня…

А вот и вокзал! И видно неживое зарево и какое-то оживление в пространстве, проехало несколько машин, пробежали люди… Но вертолётчик потащил не к свету, а куда-то в сторону и, чертыхаясь, пришлось тащиться за ним, и скоро оба уткнулись железный заборчик, пришлось перелезать. Слева хорошо просматривались и здание вокзала, и перрон, и фонари…

В зыбком железнодорожном свете всё казалось нереальным, преувеличенным: вокзал — терминалом аэропорта, а железные фермы перехода, шедшие со второго этажа через рельсы в темноту, — монорельсовой дорогой. И то правда: ночью в таких местах таинственно, тревожно, маняще. И часто хочется сесть в проходящий поезд и уехать куда-нибудь далеко-далеко. А как хотелось беглецу! Но пришлось, тряхнув головой и вдохнув поглубже воздуха, вернуться на станцию Шилка.

На перроне было людно, скамейки были заняты не то пассажирами, не то праздным людом. Как известно, в таких маленьких городках ночная жизнь сосредоточена на вокзале. И осторожные пассажиры смирно сидят в шатких креслах внутри гулкого зала ожидания, и на перрон выходят только перед самым приходом поезда. И залётным людям здесь невозможно изображать местных жителей: свои мужики пересчитаны все до одного, чужих видать сразу.

Нет, на перрон пока нельзя. И, оставив подопечного у маленького станционного строеньица, вертолётчик побежал справиться, не опаздывает ли московский поезд. Оказалось, нет, не опаздывает. Покрутившись ещё минут пять по вокзалу и оценив обстановку, он вернулся к домику, светящемуся в темноте белеными стенами, но вблизи никого не было. И только, когда он свистящим шепотом позвал: эээ, ты где? — от дерева отделилась тёмная фигура.

— Ну, ты даёшь! Я уже не знал, шо и думать! Не переживай, на вокзале патрулей не видно. Но маячить мы тут не будем. От, мудотряс наскипидаренный! Если б не он, посидели б ещё за столом, а теперь крутись тут до поезда! Айда, покажу тебе одно место! Помнишь, где я тебе в Шилке встречу назначал? — хлопнул он по плечу младшего товарища. А тот почему-то не мог ответить прямо: помнит, ещё как помнит. Он её и во сне искал.

— Кажется, у церкви…

— Правильно! Так это близко, — показал рукой куда-то в сторону Анатолий и потянул за собой. Скоро из темноты проступило нечто ажурное, взметнувшее в желтоватое от фонарей небо лёгкие купола. Рядом гремели составы, время от времени округу оглашал, как с небес, голос диспетчера, но церквушка будто огородила себя невидимым барьером и парила и над вокзальной суетой, и над серым в своей обыденности городком. Но если бы два поздних любителя церковной архитектуры объявились в том месте днем, то картинка несколько потеряла бы в своём очаровании. Днем стали бы видны и хозяйственные постройки, и утиный выводок на травке, и сохнувшие тряпочки на верёвке. Хозяйственная, видно, была у настоятеля шилкинского Храма матушка. Но сейчас, в полутьме, церковь казалась сказочной птицей, присевшей у стальных рельс на пути в неведомые края. И притягивала, и обещала не то защиту, не то покой.

Они обошли тёмное строение и обнаружили с тыльной стороны гараж, в его освещённой глубине у старенькой машины копались два человека. И показалось, вертолётный шофёр хочет туда, в гараж, к свои собратьям, но тот, потоптавшись на месте, вдруг предложил:

— А давай на крыльцо, там и пересидим!

И в самом деле, высокое деревянное крылечко с боков было перекрыто и баллюстрадкой, и там, хоть на время, но можно будет укрыться.

— Нас тут закусают, — хлопнул себя по шее беглец. А тут ещё подступил холод и потянуло достать куртку. Он уже взялся за сумку, но остановился: он оденется, а Анатолий? У него ведь только куртка, а свитера нет, ладно, до поезда как-нибудь перетерпит. Но вертолётчик, почувствовав, как трясет подопечного, сам напомнил:

— У тебя ж там одежка есть, ты накинь, накинь. Надо было допить водку, я от выпил свои стопятъдесят и пока ничего такого не чувствую… Теперь давай наметим, шо будем делать при посадке…

«А что делают при посадке в поезд? Забираются по ступенькам в вагон. Если разрешат. Но ведь могут и не разрешить, и что тогда?» — засомневался беглец. И так засомневался, что вынужден был спросить вслух:

— А не ошибочна ли вся идея с поездом?

— Здрасте! Ты знаешь лучший способ оторваться? Я — нет!

— Ладно — без билета, но когда и документ показать не можешь…

— Так тебе ж токо сесть, а там забьешься в утолок и будешь храпака давать… А если шо, девчата предупредят, спрыгнешь на ходу!

Вот чего хорошего, а легкомыслия вертолётчику явно не занимать. Как у него всё просто! Интересно, ездил ли он хоть раз таким способом или знает всё теоретически?

— А ты уверен, что твоя знакомая проводница меня возьмёт? Да и в поезде ли она?

— Поезд подойдёт — увидим! А шо остаётся? От ты можешь сказать, шо женщина, если её не распробуешь?

— Какая к чёрту женщина!

— А такая! Она может дать, а может, сказать: сегодня перерыв по причине критических дней. И поезд может взять, а может и проехать мимо…

— У тебя других аналогий нет?

— Так эта ж доходчивей… Лучше скажи, ты так, наобум едешь, или кто-то ждёт на той стороне?

Хорошо сказано: на той стороне. Только он сам себе не разрешает так далеко загадывать, не то что делиться планами с другими… Но если он сядет в поезд, если доедет до Хабаровска, то есть в этом городе хороший человек. И человек этот журналист. На той стороне надежда была только на прессу. Но распространяться об этом он не будет. Да и с кем делиться, с шофёром или вертолётчиком? Оба перебьются! Нет, журналиста надо беречь как зеницу ока.

А не дождавшийся ответа Анатолий как-то преувеличенно вздохнул.

— Имей в виду, поезд стоит всего две минуты. Всё будем делать в темпе, на перроне от меня ни на шаг! — И, пыхнув зажигалкой и прикурив, спросил: «Будешь?» А когда подопечный взял сигарету, поднёс огоньку. Так, пуская дым, они и провели в молчании несколько минут. Но долго молчать у Анатолия не получилось, это было, видно, непереносимое для вертолётного человека состояние.

— В вагоне, главное, сиди тихо. Водку не пей, по вагону не шарахайся, и смотри, к женщинам не приставай, не надо! Это всё потом догонишь! И скорей всего, тебя в проводницкой будут везти. Заляжешь себе на полочку… чуешь? Эээ! — встряхнул он подопечного. — Ты шо, заснул? — И подопечный стал уверять: нет, что ты, я не сплю…

72

— А ну, встань, встань! — затормошил благодетель. «Зачем?» — сопротивлялся он. Но вертолётчик, зачерпнув из стоявшей у крыльца бочки, плеснул в лицо застоялой воды: просыпайся, просыпайся! И всё допытывался: «Ну, як оно, лучше?» Пришлось отмахиваться, как от назойливой мухи: да всё нормально!

— Какой нормально, сидишь носом клюешь… Ты это… если отлить надо, то давай за угол или за гаражи. Тут неудобно, церква ж!

— Не надо мне за гаражи! — начал закипать беглец. — Лучше скажи, который там час? Здесь плохо слышно объявления. — И Анатолий, послушно щёлкнув зажигалкой, тряхнул часами.

— Ещё полчаса — и пойдём на перрон. Ê! Чуть не забыл! — вскочил он. У меня тут трошки грошей, на, возьми! — и протянул свёрнутые пополам бумажки. — Ты заховай куда-нибудь… Извини, бильшэ нэма!

— Спасибо, не надо. У меня есть деньги, ты ведь сам сказал: на дорогу хватит!

— Какой хватит! Надо заплатить девчатам, может, и начальнику поезда кинуть, а если шо, от ментов отбояриться. Бери сейчас же, а то обидюсь. Обижусь, ей-богу! И не выё… Не выёживайся, бери!

Последний довод был решающим. И правда, что это он выё… экспрессивное словцо отчего-то не выговаривалось, язык заплетался. Он и не помнит, когда ему вот так из рук в руки кто-то давал денег, да ещё в долг. Даже подростком его напрягало, когда надо было просить деньги у родителей. Он и не просил — старался заработать сам. И первую получку у него, четырнадцатилетнего, пытались отобрать. Пришлось защищать заработанное, шрам на руке до сих пор виден. Надо же, как многообразна жизнь! Вот дожил до подаяний! И дают, как нищему, на паперти!

И, выдержав для приличия паузу, — о, эта пауза! — он принял бумажки и тут же сунул их в верхний карман, потом в вагоне переложит. Но Анатолий потребовал навести порядок немедленно.

— Деньги надо разложить частями. Одну придётся сразу отдать, а остальные держи поближе… На всякий пожарный, понял? — И, хлопнув по плечу, со смешком добавил:

— Ты это… девчат там не обижай! Если намекнут, не отказывай. И скажу тебе как инженер инженеру: устройство у проводниц, как и у московских дамочек — одинаковое. Смотри, не теряйся там! — и больно стукнул по плечу.

И беглецу захотелось ответить тем же. Плохо только, нет у него сноровки парировать такого рода шуточки и привычки хлопать кого-то по плечу. Он ещё подбирал слова для ответа, но тут загремели дверным засовом, и послышался тонкий старческий голос: «Што шумите, идолы! Идите отседова!»

— Мамаша, не кричи! — вертолётчик, ещё не спрятав улыбку, попытался успокоить человека за дверью.

— Кака я тебе мамаша! Нашёл мамашу! — скрипучая церковная дверь распахнулась, и на пороге встал высокий худой человек и ослепил большим фонарем.

— Счас ребят из гаража позову, они вам…

— Извините, — заволновался беглец. — Мы здесь просто ждём поезд… Мы сейчас уйдем!

— А вокзал на што?

— Ну, ты, дед, сравнил вокзал и церкву! Мы ж хотели в хорошем месте посидеть, а ты как не родной, — встал со ступенек вертолётчик и двинулся к двери. — Слушай, дед, пусти, а?

— Зачем это? Завтра с утра приходите. А будете хулиганничать, я кнопку нажму, враз милиция тут будет.

— Что вы за народ такой? Мы ж тебе говорим, у нас поезд, нам свечку поставить! Ей-богу, вопрос жизни и…

— Грешат, грешат, а потом свечки ставят… Исповедаться надо, причаститься, а потом и…

— Дед, а ты сам давно стал таким богомольным?

Сторож не стал отвечать на этот непростой вопрос, но, вдруг развернувшись, пошёл вглубь церкви, вроде как пригласил: ну, бог с вами, заходите! Старик и сам не знал, почему он это делает. Нет, сторож может пустить в столь поздний час церковных служек или там прихожан, тех, кого хорошо знал, но пускать чужаков — это ведь себе дороже. Обернувшись и увидев, что путники мнутся на пороге, махнул рукой: да, проходите, чего уж теперь! Вертолётчику этой отмашки было достаточно, и он рысцой поспешил за сторожем, а беглец медлил. Он никак не поспевал за внезапными порывами благодетеля: то давай водку пить, то теперь вот свечки ставить…

— А двери? Дверь-то закройте! — крикнул сторож из полумрака, и тут же неярко вспыхнула лампочка и осветила вход. И он с трудом накинул огромный кованый крючок в петлю и сделал несколько шагов. Зачем он здесь, в растерянности стоял он посреди церкви. Стоял как блудный… нет, не сын, тот уже вернулся, а он ещё нет… Роспись, неясно проступавшая на белых стенах, будто светилась изнутри, и прямо перед ним в три ряда висели иконы, и ровненько так, ровненько. На одних были только лики, на других святые старцы представали в полный рост… Скольких путников видели и эти образа, и эти стены! И он среди тех тысяч, что приходили сюда, молились, каялись, просили. И под этими сводами он не чувствует своей малости, и беда где-то там, далеко, и надежда мигает, как эти огоньки… Вот только, если бы не эти неуместные голоса рядом. И что они так кричат, нашли тоже место…

— Ну, а свечки в этом доме есть?

— Да каки свечки? Свечной ящик закрыт, это ж подотчётное дело, — и старик, перегнувшись через барьерчик в углу, стал что-то там искать…

— Найди, найди, отец, парочку, заплатим…

Старик с вертолетчиком что-то там выясняли, а он вспомнил. В первый раз он попал в храм в комсомольцем, когда повел родственников из провинции на Ваганьковское, к Высоцкому. Могила утопала в роскошных букетах, и ромашки в руках двоюродного брата показались таким бедным приношением, будто тот пожалел денег на цветы. Он в то время много и по разным поводам комплексовал, вот и устыдился сиротского букета родственника и старался сдвинуться в сторону, будто и полная тётя Люда, и её печальный сын Женя вовсе не родня ему, а так — случайные люди рядом.

Так же отстранённо он держался и в кладбищенской церкви, куда по просьбе тетки они зашли, точнее, его внесло туда толпой прихожан. И он вот так же осматривался и чувствовал какую-то брезгливую жалость к людям, что теснили его с разных сторон. В церкви тогда шло отпевание, и стояло несколько гробов, два — прямо у входа и он, сам того не желая, задержал взгляд на одном, красном с черными кружевами. Там лежала старая, как ему казалось тогда, женщина с худым жёлтым лицом. В ногах её было что-то вроде таблички, а на ней фамилия, имя, отчество и годы: 1933–1981. А ниже этих дат для чего-то было указано: «Ударник коммунистического труда завода „Гранит“». Может, потому и запомнил, что на том заводе работали родители. И сразу мелькнула мысль: надо сказать отцу: мол, ваших ударников в церкви отпевают. И, посмеиваясь, сказал, но отец задержал взгляд и сказал только: «Это сложный вопрос…»

— Ну, шо застыл? Бери, бери, это тебе! — зарокотал рядом голос и рука протянула половинку свечки. — Поставь за успех нашего дела!

Он принял свечку, только, что нужно делать, куда её ставить? У двух колонн стояли постаменты с металлическими кругам