Банда 5

И конечно любопытство, может быть, профессиональная любознательность. Если воскресным вечером по домашнему телефону, достаточно закрытому телефону для простых смертных, звонит Иван Иванович Сысцов, то за этим должно что-то стоять — ведь не потому он звонит, что не с кем ему выпить воскресную рюмку водки. Хотя Сысцов, насколько помнил Пафнутьев, последние годы предпочитал красные грузинские вина. И не из магазинов, а непосредственно из подвалов селения Киндзмара-ули, селения Оджелеши, селения Мукузани и других достойных мест.

— Да, это я, Павел Николаевич, — сдержанно и негромко произнес Сысцов.

— Слушаю вас внимательно! — радость Пафнутьева была столь непосредственна, что она, похоже, озадачила бывшего первого человека города, а ведь и кличка у него была — Первый.

— Повидаться бы, Павел Николаевич.

— Готов!

— Если не возражаете... Я и сейчас мог бы подойти... Если это, разумеется, не нарушит ваших планов.

— Не нарушит.

— Ну что ж... — Сысцов был явно смущен быстрым согласием Пафнутьева. — Буду рад повидать вас, Павел Николаевич.

— Адрес знаете?

— Найду, — ответил Сысцов и замолчал, не решаясь первым повесить трубку. Пафнутьеву почему-то казалось, что тот звонит из автомата. Во всяком случае, та зависимость, которая чувствовалась в голосе Сысцова, позволяла предположить уличный автомат со скрежещущим диском, прожженными сигаретами цифрами, с собачьей цепью, которой обычно приковываются трубки. Хотя, скорее всего, он звонит из своей машины, как он звонил в Женеву или Гамбург, в Неаполь или Афины — Пафнутьев немного знал о международных контактах Сысцова.

— Кто это? — спросила Вика, появившись в дверях. Легкие брючки, джинсовая рубашка навыпуск, короткая стрижка... Пафнутьев не сразу сообразил, что ответить, не сразу.

— Ну ты даешь, — пробормотал он смущенно, поняв, что затянул с ответом. — На тебя глядя, не сразу врубаешься, не сразу... Сысцов хочет меня повидать.

— Один?

— Мы не договаривались, что он будет с бригадой.

— Мне переодеться?

— Ни в коем случае! Бить — так по морде!

— Думаешь, я сейчас могу?

— В самый раз. Наотмашь. Пусть знает, с кем живет простой российский следователь.

— Что-то приготовить?

— Не тот случай. Захочет — сам принесет.

Звонок в дверь раздался минут через десять. Когда Пафнутьев распахнул дверь, то невольно отшатнулся — на пороге стоял совершенно незнакомый ему человек.

Но это был Сысцов.

— Боже, что делает с людьми жизнь! — смятенно воскликнул Пафнутьев, невольно делая шаг назад, чтобы получше рассмотреть неожиданного гостя.

— Что... Постарел? — помертвевшим голосом спросил Сысцов.

— Какой там постарел! Иван Иванович! Да вы сбросили не меньше десяти лет!

— Ну слава Богу... А то я уж совсем духом упал. — И он осторожно перешагнул порог, держа в руке средних размеров дорожную сумку.

Сысцов и в самом деле выглядел гораздо моложе, нежели в те годы, когда занимал пост первого, когда, следуя партийной этике, ходил в черном костюме, темном галстуке, в белой рубашке, когда манеры у него были величественны, голова вскинута в полном соответствии с занимаемой должностью, шея напряжена, а позвоночник неестественно распрямлен. Теперь на Сысцове был пиджак в черно-белую клетку, темные брюки, голубая рубашка без галстука, а клетчатая сумка дополняла его облик — легкий, может быть даже легкомысленный.

— Вика! — заорал Пафнутьев в глубину квартиры. — Иди сюда! Смотри на этого человека! Видишь? Нет, ты скажи, видишь?

— Вижу. — Вика кивнула, и соглашаясь с Пафнутьевым, и здороваясь с Сысцовым. — Вот как ты должна меня одеть! Вот как ты должна меня обуть! Вот во что я должен превратиться!

— Превращу, — согласилась Вика и направилась на кухню.

— Это, Павел Николаевич... — Сысцов никак не мог пристроить свою сумку. — Значит, так... Сейчас, я знаю, порядки другие, молодое поколение выбирает «пепси» и еще черт знает что... А нам, я думаю, поздно менять свои привычки... Я уж, с вашего позволения, рубану с плеча...

— Мне к этому не привыкать, Иван Иванович.

— Простите, забыл... С вами, как и прежде, ухо надо держать востро... Учитывая, что я свалился как снег на голову... Кое-что с собой захватил...

— Это прекрасно! — воскликнул Пафнутьев, снимая неловкость. — Вы помните нашего знаменитого кулинара Николая Ивановича Губу?

— Вот! — радостно подхватил Сысцов. — Вот! И я хотел на него сослаться... Он в свое время для меня накрыл немало столов и... И преподал всем нам достаточно уроков человеческого общения. Поэтому не буду ничего объяснять. — Сысцов поставил сумку перед Пафнутьевым. — Пусть ваша жена разберется в ней сама, а мы тем временем немного поговорим.

— Заметано! — нарочито суровым голосом проговорил Пафнутьев и тут же отволок сумку на кухню. — Значит так, Вика, — начал он, но та его перебила:

— Я все слышала, Паша.

— С вашего позволения, я возьму в сумке один небольшой пакетик, он понадобится нам для разговора. — Сысцов сдвинул «молнию» в сторону, взял что-то небольшое, вроде газетного свертка, и вернулся в комнату.

Пафнутьев придвинул второе кресло, такое же продавленное, как и то, в котором он только что смотрел телевизор, нажал кнопку, погасил экран, задернул штору, чтобы солнце не било гостю в глаза, убрал с журнального столика какую-то дребедень — расчистил пространство для разговора.

— Прошу! — Он указал Сысцову на кресло.

— Спасибо. — Тот осторожно опустился, поддернув на коленях брюки с четкой, наглаженной стрелкой. Пижоном стал Сысцов, фраером, подумал Пафнутьев и тоже сел. — Давно мы с вами не виделись...

— Но друг друга из виду не выпускали, — подхватил Пафнутьев.

— Да... Да, так можно сказать.

— Но одно время вы пропали, Иван Иванович... Говорят, в Кремле обитали, в президентской свите блистали... Верно?

— Было дело.

— Что ж случилось? Если, конечно, этот вопрос вам кажется уместным...

— Президент иногда тасует свою колоду. — Сысцов невесело усмехнулся. — А мне, старому дураку, надо бы об этом помнить... Немного пролетел.

— Бывает... — Пафнутьев небрежно махнул рукой, будто речь шла о сущем пустяке. — И я пролетаю, — утешил он Сысцова. — А кто не пролетает?

Сысцов сцепил ладони в один сдвоенный кулак и положил его на стол. Посидел так некоторое время, глядя на этот кулак, потом исподлобья взглянул на Пафнутьева, словно еще раз прикидывая — там ли он оказался, куда так стремился. Видимо, пафнутьевские штаны на резинке и куртка из женского махрового халата несколько сбивали Сысцова с толку и он убеждал себя в том, что Пафнутьев именно тот человек, который ему нужен.

— Павел Николаевич, — медленно проговорил Сысцов. — Скажите мне, будьте добры... То, что между нами было, — ушло?

— Как с белых яблонь дым! — твердо ответил Пафнутьев, громче, чем требовалось для небольшой комнаты.

— И можем начать наши отношения с чистого листа?

— Мы обязаны это сделать! — заверил Пафнутьев гостя.

— Хм... Никак не могу привыкнуть к вашей манере разговора, — усмехнулся Сысцов. — Не знай я вас раньше с самой лучшей стороны, мог бы усомниться...

— Не надо, — поспешно сказал Пафнутьев. — Во мне сомневаться не надо. Я хороший. Надежный. Верный.

— Все это я знаю... Я имел в виду усомниться не столько в вас, сколько в себе... Правильно ли я поступил, придя к вам...

— Вы поступили совершенно правильно! — с жаром заверил Пафнутьев. — Не корите себя! Я именно тот человек, который вам нужен. И сегодня, и всегда.

— Мне тоже так кажется... Ну что ж... Ну что ж... Павел Николаевич, вот еще что... Мне бы хотелось, чтобы о нашем разговоре, о нашей встрече знали только мы. И больше никто.

— Заметано, — согласился Пафнутьев.

— Я даже не смог прийти к вам в прокуратуру. Не хочу, чтобы там меня видели... Это не каприз, это страх. Даже сюда я пробрался тайком на чужой машине.

— Неприятности? — прямо спросил Пафнутьев.

— Да.

— И, как я понимаю, крутые?

— Очень.

Пафнутьев внимательнее посмотрел на Сысцова и только сейчас заметил, что у того изменилась и прическа. Если раньше он зачесывал волосы назад, следуя опять же государственной моде, то теперь появился пробор, четкий, ухоженный, а надо лбом чуть нависала если и не челка, то похожая на нее изысканная седая прядь. Присмотревшись к Сысцову, можно было, конечно, понять, увидеть, что нисколько он не помолодел, но стал каким-то более раскованным, дерзким. Впрочем, это было в нем и раньше. Но в его облике появилось нечто вроде авантюрности, и это заметил Пафнутьев.

Молча вошла Вика, набросила на журнальный столик льняную скатерку, новую скатерку, как отметил Пафнутьев, мысленно похвалив Вику за сообразительность. Потом она принесла две рюмки, хорошие, емкие рюмки, маленькие тарелочки, вилки. Поставила посредине стола бутылку водки. «Юрий Долгорукий», — прочитал Пафнутьев и тихонько про себя охнул — дороговатая водка. Вернувшись в очередной раз с кухни, Вика положила на стол уже нарезанную тонкими ломтями белую рыбу, красную рыбу... Сысцовские гостинцы, догадался Пафнутьев.

— О! — воскликнул он. — У нас намечается неплохой вечерок!

— По дороге в ваш гастроном заскочил, — пояснил Сысцов.

— К Халандовскому?

— Да, это, кажется, его гастроном. Я слышал, вы друзья... Как он? Жив? Здоров? Отчаянный мужик, насколько я помню.

— Держится, прекрасно держится. Омолаживает штат.

— Это хорошо, — кивнул Сысцов и, открыв бутылку, разлил водку по рюмкам. Хорошо разлил, как заметил Пафнутьев, поровну и почти доверху. Значит, и разговор будет на равных, без старческого лукавства и начальственной спеси. — Будем живы! — сказал Сысцов и, чокнувшись с Пафнутьевым, спокойно выпил до дна.

— Последний раз, помнится, вы грузинским винцом баловались, Иван Иванович? — спросил Пафнутьев, напоминая Сысцову их последнюю встречу, которая могла кончиться по-разному, ох по-разному.

— На красненькое уже здоровья нет. — Сысцов твердо посмотрел на Пафнутьева голубовато-белесыми глазами. — На многое уже здоровья нет, а на это вот осталось немного. — И Сысцов снова разлил водку по рюмкам.

— Будем живы! — повторил Пафнутьев тост Сысцова.

— Дай Бог, — тяжко выдохнул тот, но водку выпил.

Некоторое время оба молчали, отдавая должное роскошной рыбе, на которую расщедрился гость.

— Отличная рыба, — проурчал Пафнутьев. — Неужели такую кто-то ест постоянно?

— Такую рыбу никто не ест постоянно, — холодно заметил Сысцов. — Такую рыбу невозможно есть постоянно. Постоянно можно есть только овсяную кашу, кефир, вареную картошку и хлеб с отрубями.

— И опять согласен, — кивнул Пафнутьев, подхватывая вилкой очередной срез осетрины. — До чего вкусна... Вы меня извините, Иван Иванович, но мне так хочется жену угостить... А?

— Не надо, — поморщился Сысцов. — Там, в сумке, достаточно... Значит, мы договорились, Павел Николаевич, что о моем визите к вам никому не будет известно?

— Могила! — заверил Пафнутьев. — Я буду молчать как железобетон.

— Хорошо. — Сысцов поднял с пола сверток и начал медленно разворачивать его. — Вы уже выпили, — проговорил он, искоса взглянув на Пафнутьева, — закусили... Поэтому я могу перейти к делу.

— У вас такое дело, что...

— Да, Павел Николаевич, у меня такое дело, которым можно заниматься только после того, как хорошо выпьешь и хорошо закусишь. Не ранее. Но и не позже.

С этими словами Сысцов сбросил наконец на пол мятую газету и поставил на стол небольшую баночку с завинчивающейся крышкой, в каких обычно бывает майонез, горчица, хрен и прочие приправы к хорошей закуске. Но на этот раз в баночке плескалась красноватая жидкость и, как успел заметить Пафнутьев, в этой жидкости плавало что-то бесформенное, сгусток не то темного, не то красноватого, не то белесого вещества.

— Что это? — спросил он, не решаясь взять в руки баночку, которая почему-то произвела на него жутковатое впечатление.

— Глаз, — ответил Сысцов.

— Не понял?

— Человеческий глаз.

— А почему он там? — спросил Пафнутьев в полной растерянности. Вопрос был совершенно наивным, но другого у него не нашлось, другие слова не подвернулись.

— Его туда поместили.

— Давно?

— Два дня назад.

— Так, — крякнул Пафнутьев и на некоторое время замолчал. Он молча переводил взгляд с недопитой бутылки «Долгорукого» на недоеденную рыбу. Потом в поле его зрения опять возникла эта странная баночка с плотно завинченной крышкой. Вообще куда бы ни смотрел Пафнутьев, взгляд его неизменно возвращался к этой посудине, из которой смотрел на него печальный человеческий глаз. Взять баночку в руки, внимательнее рассмотреть ее содержимое он все еще не решался, да в этом и не было надобности.

Чувствуя, что пауза затянулась, Пафнутьев не придумал ничего лучшего, как взять приземистую бутылку и наполнить рюмки. Чокаться не стал, сочтя эти формальности излишними, и чуть ли не одним большим глотком опрокинул водку в себя. Сысцов последовал его примеру. Пафнутьеву это понравилось, получилось так, будто они выпили за упокой неизвестного человека, хозяина этого плавающего в кровавой жидкости глаза.

— Вы знаете этого человека? — спросил Пафнутьев, кивнув в сторону баночки, которую Сысцов наконец догадался убрать со стола и поставить на подоконник.

— Знал.

— Его уже нет в живых? — спросил Пафнутьев и только тогда понял, что опять сморозил что-то глуповатое. — Простите... Я хотел спросить — вы знаете все, что с ним произошло?

— Ничего не знаю. Поэтому я здесь. У меня такое ощущение, что он смотрит на меня из этой банки и что-то хочет сказать...

— Все они хотят сказать одно и то же, — проговорил Пафнутьев будничным, чуть ли не унылым голосом, словно речь шла об очевидном. — Всегда от них слышится одно и то же требование.

— От кого — от них? — с запинкой спросил Сысцов, не уверенный, видимо, что правильно понял Пафнутьева.

— От покойников.

— Что же они требуют?

— Возмездия. Всегда они хотят возмездия. Во всяком случае, я их так понимаю.

— Наверно, вы правы, Павел Николаевич, — согласился Сысцов. — Но возмездие нужно и живым. Даже не знаю, кому больше.

— Конечно, живым, — уверенно сказал Пафнутьев. — Тут и думать нечего. Ну ладно, Иван Иванович... Начнем. Скажите мне, наконец, кто это смотрит на меня из этой баночки так пристально и безнадежно? Кто жаждет возмездия скорого и сурового?

Сысцов помолчал, нависнув над столом, подождал, пока пройдет мимо них Вика и скроется в другой комнате, с некоторой опаской бросил взгляд на баночку с глазом, вздохнул...

— Этого человека звали Костя Левтов.

— Что-то знакомое...

— Наверняка вы слышали эту фамилию. Бандит. Авторитет. И по совместительству — моя крыша.

— Кто к кому пришел? — как бы между прочим спросил Пафнутьев, хотя вопрос он задал едва ли не самый главный.

— Он пришел ко мне. Года полтора, может быть даже два года назад. Пришел и сказал, что желает быть моей крышей. Отвертеться не удалось, хотя я и пытался. Однажды средь бела дня взорвалась моя заправочная станция. Он позвонил и сказал, какая будет следующая.

— Помню этот взрыв, — сказал Пафнутьев.

— Я дрогнул и его условия принял. И не жалею. Свои деньги он отрабатывал. На меня пытались наезжать не один раз, предлагали новую крышу. Но это были проблемы Левтова, и он их решал.

— Успешно? — усмехнулся Пафнутьев.

— Он их решал, — повторил Сысцов.

— Много брал?

— Умеренно. Это был здравый, неглупый, неалчный человек.

— Вы уверены, что это его глаз?

— Да. — Не выдержав жутковатого взгляда из банки, Сысцов взял ее и поставил под стол, на пол, чтобы вообще не видеть. — Если бы у него была наколка на руке, мне бы принесли руку. Если бы у него было родимое пятно на ноге, принесли бы ногу. Но у него один глаз был двухцветный, голубой, а на нем рыжее пятнышко... Поэтому принесли глаз. Чтоб я не сомневался. Опустили в банку глаз, залили водкой. Им показалось, что он так дольше сохранится.

— Так там водка? — удивился Пафнутьев. — Надо же... — Он спохватился, понял, что его удивление несколько неуместно. — Как это произошло?

— Приходит в мою контору человек... Этакий маленький, шустрый, чернявенький... Оставляет у секретарши пакет, наказывает, чтобы обязательно передала мне. И уходит. Так эта баночка оказывается у меня на столе. Через некоторое время звонок. «Здравствуйте, я ваша крыша. Получили?» — спрашивает какой-то тип... Ну, и так далее.

— Этот тип звонил вам и раньше? — спросил Пафнутьев почти без вопроса, утвердительно спросил.

— Да, — помявшись, сказал Сысцов. — Предлагал крышу. Я, естественно, отправил его к Левтову. Результат вы знаете. — Сысцов взглянул под стол, где в баночке мерцал глаз.

— У него были люди? — спросил Пафнутьев осторожно.

— Очевидно, своя бригада имелась... Но общался я только с Левтовым.

— Его люди на вас выходили в последние дни?

— Пока нет... Думаю, объявятся. Не могут не объявиться.

— Вчера была расстреляна машина вместе с пассажирами. Японский джип, — как бы между прочим, почти про себя пробормотал Пафнутьев. — Все погибли. Четыре человека. Уж не левтовские ли ребята? — спросил Пафнутьев.

— Не знаю. — Сысцов пожал плечами. — Я общался только с Костей. С Левтовым, — повторил он.

Пафнутьев поставил локти на стол, подпер щеки и уставился в окно. Там на уровне третьего этажа раскачивались верхушки деревьев. Видимо, поднялся ветер. Несколько дней в городе стояла невыносимая жара, и только к вечеру можно было пройтись по улице, подышать, стряхнуть с себя изнуряющий зной. Теперь, похоже, собиралась гроза. Пока Пафнутьев разговаривал с Сысцовым, несколько раз громыхнуло где-то на окраине, потом уже ближе, в комнате потемнело, и вот он увидел, как раскачиваются на ветру верхушки кленов.

— Дождь собирается, — проговорил Пафнутьев.

— Дай Бог. — Сысцов с надеждой обернулся к окну. — Уже нет никаких сил.

— Помнится, на даче у вас было прохладно... Сосны, зелень...

— Какая дача, Павел Николаевич! У меня объявлена боеготовность номер один! Все службы подняты на ноги, никаких отпусков, отгулов!

— Как вы все это понимаете?

— А что тут понимать? Появилась новая банда. Начался передел имущества. Будут еще трупы, Павел Николаевич. Ждите трупов. Какие-то уж больно нетерпеливые ребята... Ждите трупов, — повторил Сысцов.

— А чего их ждать... — Пафнутьев пожал плечами. — Сами приходят. И вот еще что, Иван Иванович... Разговор у нас без протокола, дружеский, поэтому мы можем друг другу сказать немного больше, чем это принято в служебной обстановке... Этот расстрелянный джип, о котором я говорил...

— Хорошо. Так и быть. Скажу... Это Кости Левтова джип. Я уточнил. Его ребята погибли. Остальные легли на дно. Затаились.

— Много их остальных?

— Погибла половина. Примерно. Но эта половина — боевики.

— Так. — Пафнутьев встал, подошел к окну и некоторое время смотрел, как крупные редкие капли били по пыльному стеклу. Капли становились все гуще, напористее, и вот уже хороший сильный дождь хлынул на город. В комнате дохнуло прохладой, свежестью, потянуло сквозняком, и Пафнутьев, закрыв форточку, вернулся в свое кресло. — Как я понимаю, Иван Иванович, вы пришли тайком...

— Ну! Так уж и тайком! — Сысцову, видимо, не понравилось само слово, он уловил в нем что-то для себя унизительное.

— Кто-нибудь знает, что вы здесь?

— Нет.

— Значит, тайком, — решительно сказал Пафнутьев. — И вы не хотите оставить никакого заявления?

— Мне нельзя этого делать. Вы, Павел Николаевич, сами это знаете.

— И в прокуратуру не придете?

— Не приду.

— И не хотите, чтобы о нашей встрече кто-нибудь знал?

— Да, это нежелательно. Жить хочется, Павел Николаевич. Могу сказать больше... Вы единственный человек, которому я все это рассказал. И больше никому. Рассказал независимо от ныне занимаемых должностей, прежних взаимоотношений.

— Почему?

— Оборотней боюсь.

— Вы уверены, что я не оборотень? — усмехнулся Пафнутьев.

— Да. Изредка я поглядываю на вас со стороны, интересуюсь, любопытствую... Не поверите — восхищаюсь... Иногда вы беретесь за очень чреватые дела. Я даже болею за вас, Павел Николаевич. Нет, вы не оборотень. Ко мне стекаются кое-какие сведения о жизни в правовых органах... Вы должны опасаться оборотней. Они есть в вашей среде, и их не так уж мало.

— Знаю.

— Поэтому мне бы хотелось просить вас о том...

— Чтобы я держал язык за зубами?

— Да, — улыбнулся Сысцов.

— Заметано. Еще по глоточку? — Пафнутьев открыл «Долгорукого» и вопросительно посмотрел на Сысцова. Тот не возражал, и Пафнутьев разлил остатки водки по пузатеньким рюмкам. — За победу! — Он поднял рюмку.

— Кого, над чем, над кем?

— Потом разберемся, за чью победу мы пили, Иван Иванович! — Пафнутьев выпил, прислушался к себе. Убедившись, что водка пошла по назначению, удовлетворенно кивнул и ловко подцепил вилкой полупрозрачный ломоть осетрины. — Значит, говорите, маленький, чернявенький? Шустренький и с пакетиком? — весело спросил Пафнутьев. И, видя, что Сысцов не понял вопроса, добавил: — Ну, тот, который глаз в вашу контору принес.

— А, — протянул Сысцов. — Во всяком случае, так его обрисовала моя секретарша.

— Я могу с ней поговорить?

— Не хотелось бы, Павел Николаевич, не хотелось бы, — Сысцов, полуобернувшись к окну, некоторое время с явным удовольствием смотрел на потоки дождя по стеклу. — Уж больно нервная какая-то банда на меня наехала. Тот же самый Левтов... Он мог договариваться с людьми. И по-хорошему, и по-плохому... Ведь крутой бандюга был... А обернулось вон как! Поэтому прошу — не надо трогать мою секретаршу, она девушка впечатлительная... Если будут вопросы, передайте мне, я сам у нее уточню все, что вас заинтересует. То, что она запомнила, я передал — кудрявенький, чернявенький, одет во все темное...

— Одну минутку, Иван Иванович! Вы сделали важное уточнение... Он действительно кудрявенький? Или патлатенький? Или просто чернявенький? Он смуглый или загорелый? Вы меня понимаете?

— Наш он, Павел Николаевич, наш. Не с Кавказа.

— Ну что ж, пусть так.

— Секретарша у меня девочка не просто впечатлительная, а еще и наблюдательная. Другие в секретаршах не задерживаются.

— Значит, Левтов из крутых?

— Да, — помолчав, сказал Сысцов.

— Ручонки у него того...

— Замараны ручонки, Павел Николаевич.

— Авторитет?

— Да.

— Хорошо, наведу о нем справки... Хотя не знаю, зачем это, человека-то нет.

— Что вы думаете обо всем этом, Павел Николаевич?

— Что тут думать... Похоже, ребята работают давно, не меньше года, похоже, работают удачно, до сих пор все у них получалось, все стыковалось. Ведь Левтов не только вас опекал?

— Не только.

— Ребята решили выйти на новые круги, может быть, подумывают о том, чтобы прибрать к рукам город... Хотя у них вряд ли это получится, они просто не представляют, какой улей могут растревожить. Их поведение говорит о наглости и неопытности. Так нельзя. Так вести себя никому нельзя.

— А как мне вести себя?

— Спокойно. Мягко. Доброжелательно. Условие одно — вы должны иметь дело с первым человеком. Об этом повторяйте им постоянно. Захотят встретиться... Не отказывайтесь. Время, Иван Иванович, тяните время. Вдруг вам понадобилось куда-то съездить на несколько дней, потом оказалось, что здоровье забарахлило и надо показаться столичным врачам... И в то же время вы всегда на месте, всегда готовы разговаривать. Но! С первым человеком. Вы знаете правила игры, вы нисколько не удивлены их появлением, осталось только оговорить условия, сроки, характер услуг... Ведь они предлагают вам услуги, крышу, другими словами. Насколько надежна их крыша, насколько долговечна, не рухнет ли под напором неожиданного ветра... То есть вы оговариваете все это как с людьми серьезными и ответственными. Угроз, прямых, наглых угроз не приемлете, а договариваться — всегда пожалуйста.

— Я вот только сейчас подумал, — сказал Сысцов, поднимаясь, — с крышей-то оно спокойнее, а, Павел Николаевич?

— В понятие крыши входит и возможность ее уничтожения. В понятие крыши входит и возможность ее замены на другую, — жестковато произнес Пафнутьев и тоже поднялся. — В понятие крыши входит и то, что иногда она превращается в свою противоположность. Поэтому происшедшее неприятно, но... Так обычно и бывает.

— Может быть, может быть... Но в мою бытность первым все было куда надежнее, а, Павел Николаевич. — Сысцов улыбнулся, показав отлично сделанные зубы из белого фарфора. Поскольку зубов было много и все они ослепительно сверкали, то широкая улыбка Сысцова оказалась похожей на оскал, дружеский, не очень опасный, но все-таки оскал. — В мое время мы бы с такой бандой в сутки разобрались, а, Павел Николаевич?

— Кто же вам мешал оставаться первым? — наивно спросил Пафнутьев. — Напрасно вы покинули свой кабинет, Иван Иванович. Кстати, кто в нем сейчас сидит?

— Шелупонь! — резко ответил Сысцов.

— Мне кажется, что напрасно вы подпустили шелупонь к власти, ох напрасно. Вся шелупонь сидит не только в вашем кабинете, она заняла кабинеты и повыше... Напрасно.

— Против исторического процесса не попрешь, Павел Николаевич! — воскликнул Сысцов уже из прихожей.

— Почему? — удивился Пафнутьев. — Я же иду против исторического процесса. И ничего.

— Против какого процесса вы идете?

— Я имею в виду криминализацию всей страны, — простодушно улыбнулся Пафнутьев. — Новая власть плюс криминализация все страны. Это и есть наш нынешний капитализм.

— С вами опасно разговаривать, Павел Николаевич.

— Но так было всегда.

— Признаю, я вас недооценил в свое время... — Сысцов развел руки в стороны, как бы признавая свою оплошность.

— А если бы оценили по достоинству?

— Павел Николаевич, вы не пожелали быть в моей команде, я предлагал.

— Ну что ж, справедливость восторжествовала — теперь мы с вами в одной команде. Надеюсь.

— Я тоже на это надеюсь, Павел Николаевич. Не подведите меня, не засветите перед новыми ребятами. Это единственное, о чем прошу. А вся информация, которая у меня окажется... Она будет у вас на столе в тот же день. Это я обещаю.

— Заметано. — И Пафнутьев крепко пожал сухую, но сильную еще ладонь Сысцова. — Да! — Он хлопнул себя ладонью по лбу. — А как же нам быть с глазом? Заберете с собой? Оставите?

— Он вам нужен?

— Отдам на экспертизу... Вдруг чего-то обнаружится.

— С одним условием... Вы не скажете, откуда он у вас, — сказал Сысцов и тут же смешался. — Простите, уж больно каким-то перепуганным я кажусь, наверное?

— С кем не бывает, — великодушно махнул рукой Пафнутьев. — Скажу, что нашел. Вы, Иван Иванович, потеряли, а я нашел. Годится?

— Сойдет. — И Сысцов вышел за дверь.

Подойдя к окну, Пафнутьев полюбопытствовал — куда же пойдет нарядный гость в такой дождь. Но, оказалось, все было предусмотрено — едва хлопнула дверь, едва Сысцов оказался под козырьком подъезда, из дальнего конца двора подъехала машина, и он легко скользнул в заботливо приоткрытую дверь. Машина тут же тронулась с места и, не задерживаясь, выехала со двора.

Когда Пафнутьев вошел на кухню, его встретил недоуменный взгляд Вики — в полной растерянности она стояла перед горой сверкающих фольгой и целлофаном пакетов.

— Паша, — сказала она, — тут на неделю деликатесов... Что с ними делать?

— Съедим. — Пафнутьев пожал плечами. — Не выбрасывать же.

— Он что, всегда вот так приходит?

— Школа Николая Ивановича Губы... Прекрасный был человек.

— Ты тоже у него учился?

— Да, — кивнул Пафнутьев. — Это единственная школа, где я был на хорошем счету.

* * *

Утро было прекрасным — свежим, искрящимся, прохладным. Редкие капли ночного дождя падали с чистой листвы, вымытые дождем машины сверкали лаком и стеклом, даже асфальт, серый выщербленный асфальт, искрился на солнце и тоже, казалось, радовался утру.

Пафнутьев не стал вызывать машину и отправился в прокуратуру пешком — сунув руки в карманы брюк, распахнув пиджак и приспустив галстук. Он шагал легко и свободно, правда, карман пиджака слегка отдувался — туда он сунул баночку с глазом непутевого Левтова, который разжирел и обмяк настолько, что потерял бдительность и позволил каким-то озверевшим ублюдкам поступить с собой так жестоко.

Сказать, что Пафнутьев безраздельно наслаждался утром, так сказать было нельзя. Да, он видел и мокрый асфальт, и чистые машины, и свежую листву, роняющую последние капли ночной влаги, но мысли его были подозрительны и суровы. Вчерашний визит Сысцова нарушил, конечно, нарушил его планы и затеи. Поскольку речь шла о чем-то более существенном, нежели угнанная машина, похищенный сейф или сожженный киоск. С одной стороны разборки между бандами, между уже действующими отрядами и подросшими молодыми волками, не знающими ни жалости, не пощады, такие разборки происходили постоянно, значительно облегчая работу прокуратуры, милиции и судов. Да, расследование, установление вины, поимку, суд и приговор банды производили самостоятельно, не отягощая своими заботами государственные службы.

— Все это так, все это так, — бормотал Пафнутьев. — Но дело в том, что, закончив выяснение отношений между собой, эти отчаянные ребята принимались за правопослушных граждан, охранять покой которых и был призван Пафнутьев.

Сысцов...

И до него, значит, добрались.

Левтов был достаточно крут и всех желающих подоить Сысцова он отметал рукой твердой и бестрепетной. Но тут нашлась рука более твердая. Не исключено, что эта новая рука просто более нервная и истеричная.

Конечно же, Сысцов не сказал всего, что знает, слегка перетрусил Иван Иванович, маленько дрогнул. Наверняка он знает больше, наверняка есть у него кое-какие сведения о новеньких. Если, конечно, все происходило как он рассказал, если не произошло чего-нибудь противоположного...

Что делать, Павел Николаевич, что делать?

Все телефоны Сысцова на прослушивание — это немедленно, бесспорно и обязательно. Казалось бы, действие очевидное, но осуществить будет непросто — Сысцов остался фигурой известной и влиятельной. И даже если сказать, что все делается для блага того же Сысцова... Не поверят, с ним же и начнут согласовывать.

Ладно, пробьем.

Дальше... Неплохо бы понаблюдать за Сысцовым два-три дня — куда ездит, с кем общается, где спит, кушает, пьет... Кто его тревожит, кого тревожит он... Номера машин, адреса, телефоны, имена... Набросим, набросим сеточку, авось какая-нибудь рыбешка и заплещется, заиграет на донышке, — усмехнулся Пафнутьев неожиданно возникшему сравнению.

И еще кое-что у нас есть, есть кое-что...

Но дальнейшие мысли Пафнутьева оборвались, поскольку к этому моменту он уже вошел во двор прокуратуры, поднимался по ступенькам и ему необходимо было узнавать людей, здороваться с ними, улыбаться радушно и приветливо — это тоже входило в обязанности начальства, которым он пребывал последние годы. И руки его как бы сами покинули карманы брюк, и пиджак вроде сам собой застегнулся, на одну пуговицу, но застегнулся, и галстук тоже подтянулся, не до самого горла, но все-таки стал несколько строже Пафнутьев, подтянутей, деловитее.

Правда, вот вихры, вихры торчали во все стороны, как и прежде, не слушались они его давно и в конце концов добились полной самостоятельности. Отпустил их Пафнутьев на волю, перестал обращать на них внимание. Только Вика продолжала бороться с его вихрами, настойчиво и неотступно приглаживала их, подрезала, удлиняла, хотя, надо сказать, больших успехов не достигла. Но порыв ее не иссяк, и борьба продолжалась.

В конце коридора показался Худолей. Увидев Пафнутьева, он остановился, хотел было повернуть назад, но понял, что уже поздно, что он замечен и его состояние оценено точно и безжалостно. Он прижался спиной к стене, намереваясь пропустить Пафнутьева мимо себя, чтобы продолжить свой путь в фотолабораторию.

— Доброе утро, Павел Николаевич. — Худолей улыбнулся как смог и прижал ладошки к груди.

— Привет! — Пафнутьев с силой встряхнул полупрозрачную лапку эксперта, ощутив ее влажность и прохладу. — Как жизнь? Что нового? Здоровье? Настроение? Успехи?

— Да как... Вот так, Павел Николаевич, и живем... Хлеб, можно сказать, жуем. Духом не падаем. Держимся.

— Запиваем чем?

— Мы не запиваем вовсе. Нам это ни к чему.

— А закусываете?

— Чем придется! — с некоторым вызовом ответил Худолей. — За свои пьем, Павел Николаевич, за свои и закусываем!

— Это хорошо, — одобрил Пафнутьев. — Так и надо. А иначе нельзя, иначе плохо. Люди тебя могут не понять.

— Поймут! — уже с некоторой дерзостью ответил Худолей.

— Да? — удивился Пафнутьев. — Тогда они потянутся к тебе. Держи, это от меня, — вынув из кармана баночку с глазом, он вручил ее эксперту.

— Что это?

— Водка. Ну, там еще кое-что, разберешься. — И Пафнутьев шагнул в свой кабинет.

Уборщица уже побывала здесь — большая форточка была открыта, пол влажный, воздух свежий. Пафнутьев плотно уселся в жесткое деревянное кресло, с силой потер щеки ладонями, все лицо потер, словно готовил его к чему-то важному. Взглянул на настольный календарь. Он был пуст.

— И то хорошо, — пробормотал Пафнутьев.

В общем-то ему было чем заниматься в этот день, ограблений, убийств, разборок в городе хватало. Да что там хватало! Они попросту не прекращались, это был какой-то безостановочный поток. Возникало ощущение, что чуть ли не все население города, оставив обычные свои заботы, забросив дела и обязанности, занялось выяснением отношений, похищениями и разбоями. Больше всего его удручало то, что в большинстве случаев это были молодые ребята, выросшие за последние пять-семь лет. Что же такое произошло в стране за последние годы, что в институтах исчезли всякие конкурсы на поступление, а в городе начались состязания банд?

В общем, было чем заняться Пафнутьеву в это утро, но вчерашнее посещение Сысцова не выходило из головы. По многим причинам. Сысцов был личностью заметной в городе, и в судьбе Пафнутьева он немало поучаствовал, да и характер преступления, за которым явно просматривался полный беспредел, не давал ему покоя. Если воцарятся эти ребята, подумал Пафнутьев, в городе начнется новый этап, мы выйдем на очередную спираль развития, — усмехнулся он и вызвал по телефону Дубовика.

Тот постучал ровно через минуту, вошел, открыл дверь и остановился на пороге.

— Почему ты не хочешь приблизиться ко мне? — спросил Пафнутьев. — Ты не отвечаешь за себя или за меня?

Дубовик подошел ближе, сел к приставному столику, помолчал, вздохнул.

— А кто сейчас может за кого поручиться, Павел Николаевич? — Глаза Дубовика были печальны, нос, налившийся какой-то ночной краснотой, пылал в сумраке кабинета, и, как всегда, Пафнутьев заподозрил наличие в дубовиковском носу какой-то своей, независимой от остального организма жизни.

— Я, например, могу спокойно и твердо за тебя поручиться! В чем угодно! — решительно заявил Пафнутьев.

— Спасибо, Павел Николаевич. — Дубовик склонил голову, и его нос на какое-то время скрылся из поля зрения.

— Значит, так... — Пафнутьев помолчал, подчеркивая важность момента. — Значит, так... Скажи, у тебя есть хоть сколько-нибудь нераскрытых преступлений?

— Есть.

— Много?

— Очень.

— Выбери, пожалуйста, из них самые злобные, дурные, кровавые, в общем, запредельные.

— Беспредельные, — поправил Дубовик без выражения.

— Как скажешь, дорогой, как скажешь. Выбери и просмотри — нет ли среди показаний свидетелей, среди рассказов жертв и очевидцев упоминания о человеке в темной одежде, небольшого роста, человеке, которого можно было бы назвать чернявеньким-кудрявеньким.

— Разные люди попадаются среди участников преступлений, — задумчиво проговорил Дубовик. — И горбатый, помню, был, и одноногий... Протез у него свалился во время погони... Смешно так было, — серьезно добавил Дубовик. — Он и сам смеялся, когда его задержали. И оперативники тоже смеялись.

— А ты? Хохотал?

— Что же я, и не человек вовсе? — с легкой обидой произнес Дубовик. — Тоже улыбнулся. Вместе со всеми.

Пафнутьев помолчал, глядя в окно, полистал календарь, но ничто не привлекло там его внимания, и он снова повернулся к Дубовику.

— Значит, так, повторяю...

— Не надо, Павел Николаевич. Я все понял. Вас интересует маленький-чернявенький участник кровавых преступлений. В чем бы они ни заключались. По широкому фронту.

— Участник нераскрытых кровавых преступлений, — уточнил Пафнутьев.

— Понял. — Дубовик поднялся. — Когда?

— Вчера.

— Тогда после обеда.

— Годится, — сказал Пафнутьев и, увидев заглянувшего в дверь Андрея, приглашающе махнул ему рукой. — Садись! — Он показал на стул, который только что освободил Дубовик. — Рассказывай.

— О чем, Павел Николаевич?

— Тогда не надо. — Пафнутьев пожал плечами. Дескать, хотел, как лучше, а ты не понимаешь.

— Ну что сказать. — Андрей посмотрел на одну свою ладонь, потом так же внимательно попытался что-то высмотреть на другой. — Безрадостно.

— Ругается? Корит? Спит отдельно?

— Молчит.

— И ты, помнится, молчал не меньше года.

— Но я никому со своим молчанием не навязывался.

— А она?

— Тоже не навязывается, но я-то рядом, живой пока еще человек.

— Послушай, Андрей... Но ведь с ней произошло нечто такое, что не так давно случилось и в твоей жизни... Проникнись.

— А я что? Я — ничего. Вы спросили — я ответил. У нас все отлично, Павел Николаевич. Надя — прекрасный человек. Мы во всем находим общий язык. Мы вместе едим, гуляем, спим... Но все это — безрадостно.

— Ты еще не на пределе?

— Еще нет. Пока.

— Это прекрасно! — подвел итог Пафнутьев. — Это просто здорово! По-моему, лучше и не бывает.

— Уж не хотите ли вы сказать, что и вы где-то рядом с пределом? Уж не на пределе ли вы, Павел Николаевич? — улыбнулся Андрей.

— Еще нет. Пока.

— Да? — Андрей долгим взглядом посмотрел на Пафнутьева, склонил голову, озадаченно выпятил губу. — Надо же... Если я правильно понял, Павел Николаевич...

— Ты все понял правильно. Разминку заканчиваем. Есть такой человек... Иван Иванович Сысцов.

— Тот самый?

— Да.

— Жив еще?

— Да, я помню, ты собирался с ним разобраться...

— Я и сейчас не против.

— Не надо. Я против. И потом... Нет его вины перед тобой. Это я знаю точно.

— Но вы сами говорили, что если бы не он, то Света, может быть...

— Нет его вины перед тобой. Переверни страницу и живи дальше. Другого варианта не существует.

— Думаете...

— Андрей... Мы можем поговорить о деле?

— Виноват, Павел Николаевич. Вы сами меня раскрутили.

— Виноват, — склонил голову Пафнутьев. — Итак, Сысцов. Иван Иванович. Владелец заводов, газет, пароходов. Условно, конечно. На него наехали. Очень круто.

— Жалуется?

— Не то что жалуется, но слегка паникует... Ты уже, слава Богу, не водитель, твои обязанности шире и значительнее. Что нужно... Незаметно, неназойливо... Побудь денек возле его конторы и запиши все номера машин, которые будут подъезжать. А потом сходи к ребятам из автоинспекции и уточни, кому эти машины принадлежат. Подъедет какая-нибудь машина два раза — запиши, три раза — тоже отметь. Особое внимание обрати на те машины, которые вроде бы остановились в стороне, но люди приехали явно в контору Сысцова.

— А сам он не может такой список дать?

— В штаны наделал. И потом... Откуда ему знать, кто на какой машине приехал?

— Тоже верно, — согласился Андрей.

— Если он куда направится, следуешь за ним. При этом имей в виду, что, возможно, кто-то еще будет его отслеживать... Врубился? Они не должны тебя засечь.

— Я пошел, Павел Николаевич? — Андрей поднялся.

— Ни пуха.

Андрей не успел открыть дверь — она распахнулась сама. На пороге стоял возбужденный Худолей, держа в руках злополучную баночку с глазом городского авторитета.

— Что-нибудь случилось? — спросил Пафнутьев, помахав прощально Андрею, дескать, не задерживайся, с Худолеем разберусь без тебя.

— Павел Николаевич... Есть вещи, которыми не шутят! — церемонно сказал Худолей.

— Согласен. Есть такие вещи.

— Почему же вы так со мной поступили? — Худолей склонил голову набок, чтобы его укор был еще сильнее. — Мне кажется, что годы работы вместе, когда нам обоим не раз приходилось рисковать жизнью, когда мы грудью закрывали друг друга от бандитских пуль... Мне кажется, что все это дает право надеяться на иное отношение с вашей стороны! — Удачно выпутавшись из обилия слов, Худолей горделиво вскинул голову.

— Никаких шуток. — Пафнутьев покачал головой. На него худолеевское красноречие почти не действовало, он заранее знал, чем кончится разговор. — Все это очень серьезно и очень печально.

— Я согласен с тем, что это действительно печально, — скорбно проговорил Худолей. — Передавая мне сверток, вы заверили меня, что внутри находится священный напиток, к которому мы стремимся всю жизнь и которого нам всю жизнь не хватает.

— Ты о чем? — удивился Пафнутьев со всей искренностью, на которую только был способен.

— Вы заверили меня, что передаете... Ведь вы прекрасно понимаете, что я имею в виду! — Худолей не мог, просто не мог вслух произнести слово «водка», не поворачивался язык, это казалось ему чуть ли не кощунством.

— Понятия не имею!

— Вы сказали, что здесь... Это... водка, — выдавил наконец из себя Худолей. — Вы посмеялись надо мной, Павел Николаевич, посмеялись зло и несправедливо! — Худолей опять оскорбленно вскинул голову.

— Никаких насмешек! — сурово произнес Пафнутьев. — Там действительно водка. Можешь попробовать. Она, правда, вместе с закуской, но это уж не моя вина.

— И вы предлагаете мне... Вы предлагаете мне с утра вот это?! — потрясенный Худолей отшатнулся и, чтобы не упасть, оперся спиной о стену.

— Я предлагаю тебе сфотографировать эту чрезвычайно важную улику. Она, надеюсь, поможет нам выйти на след опасной банды, которая вознамерилась прибрать к рукам весь город! — выпалил Пафнутьев, давая понять, что и он может не хуже Худолея играть словами.

— О Боже, Боже. — Худолей, из последних сил переставляя худенькие вздрагивающие ноги, подошел к столу и присел. Баночку он поставил на стол таким образом, что глаз Левтова укоризненно и строго уставился прямо на Пафнутьева. — А я-то, старый, безмозглый дурак, наивный, простодушный человек, решил было, что вы с утра вспомнили обо мне, позаботились о моем самочувствии... Я-то подумал, что годы, проведенные в этих простреливаемых насквозь коридорах, дают мне право надеяться... — Выдох у Худолея был таким тяжким и долгим, что он даже съежился, стал меньше, хотя казалось бы — куда уж дальше.

— Ладно, — сдался Пафнутьев. — Осознал. Исправлюсь.

— Точно? — расплылся в улыбке Худолей, прижав к груди красноватые с голубыми прожилками ладошки. — Неужели я не ослышался, Павел Николаевич?

— Со слухом у тебя все в порядке.

— У меня и с чувством долга все в порядке. И с профессиональным мастерством, с преданностью друзьям тоже полный ажур, дорогой Павел Николаевич! — строго сказал Худолей.

— Рад слышать.

— Мне показалось по вашему голосу, Павел Николаевич, что вы намерены прямо сегодня, не откладывая в долгий ящик, исправить возникшее между нами недоразумение? Я правильно понял? Должен сказать, что между соратниками, единомышленниками, борцами единого фронта не должно оставаться недоразумений! — Худолей требовательно сверлил Пафнутьева несчастными своими, красноватыми глазами.

— Заметано, — устало сказал Пафнутьев.

— Во! — восторженно вскочил Худолей и тут же схватился за спинку стула, чтобы не упасть. Я всегда говорю, что нам всем здорово повезло жить в одно время с вами, Павел Николаевич! — И он церемонно поклонился. — Общаться с вами, видеть... Даже видеть вас — уже счастье!

— Спасибо. Много доволен.

— А водка в баночке, между прочим, неважная, — улыбаясь сказал Худолей.

— Неужели попробовал?! — ужаснулся Пафнутьев.

— Нет, только понюхал. Этот плавающий объект, между нами говоря, запаху никакого не дает... Так что водочная вонь сохранилась во всей своей прелести. Не то жженая резина, не то поддельный ацетон... Должен вам сказать, что в городе всего два-три киоска продают такую дрянь. От этой водки, Павел Николаевич, не просто голова болит, такое ощущение, что в нее, в голову, вбит кол. Кроме того, видения посещают, сплошь мерзкие, отвратные видения, нелюди какие-то... А внутренности выгорают начисто. Ничего от них не остается. И все эти киоски расположены в тупике девятого номера трамвая. Как это в народе поется... Шел трамвай девятый номер, на площадке кто-то помер... Вот так-то, Павел Николаевич! — сказал Худолей, уходя.

Он знал цену своему сообщению, знал, что честно заработал бутылку хорошей водки.

* * *

Какие громадные, можно сказать, бесконечные табуны машин стояли совсем недавно вдоль железных дорог! Подъезжая к любому большому городу из окна можно было видеть целые гектары земли, покрытые разноцветными легковушками. Их засыпало снегом, их полоскали дожди, они раскалялись на солнце и промерзали до последнего винтика во время зимних холодов. Проходили годы и годы, а они стояли без движения, разве что во время отпуска истосковавшийся по просторам автовладелец выкатывал с такой вот стоянки свою ненаглядную и ехал в соседнюю деревню, показать родне, как многого он добился в жизни — ездит на своей машине.

Да, это надо признать — не вписывался автомобиль в образ жизни большинства людей, не вписывался. А машина действительно говорила о многом, машина и в самом деле подтверждала — этот человек времени зря не терял, он кое-чего добился. Десятилетия экономии на детских вещах, на собственном питании, на одежде и отпусках оборачивались в конце концов покупкой машины. А через некоторое время человек с жутковатым прозрением начинал понимать, что машина ему не нужна, не может он ею пользоваться. Нет стоянки у дома, нет стоянки у завода, нет времени и сил, чтобы насладиться дорогой. И он, смазав все, что можно было смазать, оставлял ее на вечной стоянке в пригороде, где собирались тысячи таких же новых, необъезженных еще машин, оставлял до лучших времен.

Детям, дескать, достанется.

А дети, повзрослев, хотели других машин, не столь громоздких и тяжеловесных, не столь тусклых и узколобых, не столь прожорливых и тесных.

Короче, дети мечтали о современных машинах.

Однако с наступлением новых, демократических времен эти многотысячные табуны машин постепенно рассосались, исчезли куда-то. А куда они могли исчезнуть — перебрались на городские улицы. И оставляют их теперь где попало — у дома, на обочине, во дворе. Романтическая эпоха увлечения машинами, когда для счастья достаточно было ее иметь и постоянно видеть, эта эпоха закончилась. Теперь для счастья на машине надо было ездить. Дошло все-таки, до многих дошло, что метро утомительно, что автобусы редки и переполнены, что ходить пешком приятно в лесу, в поле, а отмерять шагами квартал за кварталом по грохочущим улицам...

На это просто не остается сил.

Неожиданно выяснилось, что машины нужны не только преуспевающим, они нужны всем. И не в качестве наследства, будущего дара детям, а сегодня, сейчас, каждый день. И покрылись города бородавками ракушек, и хлынули потоки подержанных машин из-за всех рубежей, и образовались на улицах пробки там, где раньше и машину было увидеть непросто.

Газеты запестрели объявлениями о турах в Голландию и Германию, в Данию и Швецию за машинами, пришли люди, сделавшие машины своим заработком, своей профессией, и, конечно же, появились преступления, так или иначе связанные с машинами. Водители перестали ездить на окраины города, останавливаться в безлюдном месте, стали избегать подсаживать пассажира, и лишь совсем безрассудные могли остановиться на дороге за городом и подобрать женщину ли с ребенком, мужика ли на костылях, израненного путника.

Нельзя.

Опасно.

Смертельно опасно.

Да и в городе вот так запросто остановить машину и попросить водителя подвезти стало почти невозможно.

Но любые препятствия преодолимы для ищущей человеческой мысли.

Серая, цвета мокрого асфальта «девятка» едва свернула с центральной улицы, как на ее пути возник гаишник. Что он в ней такого-этакого увидел, какое нарушение заподозрил, неизвестно, но повелительным движением полосатого жезла предложил водителю прижаться к бордюру и остановиться.

И тот остановился.

Сквозь заднее стекло видно было, как водитель отстегнул ремень, полез в карман за документами. Он уже открыл дверцу, готовый выскочить и бежать к гаишнику, чтоб тот, не дай Бог, не рассердился за его нерасторопность, но тот сам открыл дверь с другой стороны.

— А чего я натворил-то? Вроде ехал как все люди? — спросил водитель. Он был в годах, полноват, и даже в машине было видно, что росту в нем совсем немного.

— Подвезешь? — спросил гаишник, улыбаясь.

— Это всегда пожалуйста, — с облегчением проговорил водитель, пряча документы в карман. — А то уж, честно говоря, малость сдрейфил. Водитель я не ахти какой, ну, думаю, опять подзалетел.

— Да нет, все в порядке. — Гаишник поудобнее уселся на сидении, небрежно набросил ремень, не пристегивая. — Сейчас направо и через три квартала высадишь.

— Сделаем. — И водитель тронул машину.

Капитан снял фуражку, вытер внутри носовым платком, снова надел. Но тут же опять положил фуражку на колени.

— Не жарко в форменном-то головном уборе? — спросил водитель.

— Жарко не жарко... А носить надо. Вон там на углу поворот направо.

Капитан был красен от жары, волосы его под фуражкой взмокли, по полноватой щеке медленно стекала капля пота. Но он, казалось, не замечал, глядя в лобовое стекло. Глаза у капитана были слегка навыкате, какого-то голубовато-белесого цвета, а от привычки держать голову в этакой горделивой манере у него четко выделялся второй, достаточно обильный подбородок с красноватыми порезами после бритья.

Едва машина свернула направо, капитан опять принялся протирать клеенчатое нутро фуражки. Потом вытер щеки, шею и, кажется, готов был забраться даже к подмышкам, но остановился и спрятал платок.

— Видишь столб с какой-то вывеской? Вот возле столба и останови, — сказал он почему-то недовольным голосом.

Только после этих слов водитель искоса, осторожно, но внимательно посмотрел на капитана. Что-то его насторожило, вернее, что-то ему не понравилось. Ну, в самом деле, он везет его куда тому хочется, не капризничает и не брюзжит, и капитан мог бы вести себя благодарнее, что ли.

— Столб так столб, — проворчал водитель.

— Сколько машине лет? — спросил капитан, придирчиво оглядывая салон.

— Полгода! Не видите — три тысячи на спидометре.

— Три тысячи — это хорошо, — произнес капитан несколько странные слова, но водитель не обратил на них внимания. Мало ли кто как выражает свое отношение к чему бы то ни было. Он-то знал, что машина в порядке, отличная машина, едва ли не лучшая из всего, что выпускалось в стране.

И хотя ехали они по совершенно пустой дороге, водитель заблаговременно включил правый поворот, прижался к бордюру и остановился у самого столба, на котором бойкие киоскеры вывесили рекламу хозтоваров со стрелкой — во двор, в полуподвал.

Капитан сидел неподвижно, прижав подбородок к груди, отчего выглядел и в самом деле горделиво, даже с каким-то превосходством. Едва машина остановилась, он перегнулся за спиной водителя и поднял кнопки, блокирующие задние двери. В ту же секунду из придорожных кустов выскочили несколько человек и, не теряя ни единой секунды, уселись на заднем сиденье.

— Спасибо, отец. — Капитан вышел из машины и на его место тут же уселся длинный, нескладный человек с землистым цветом лица. Капитан захлопнул дверцу, помахал рукой и направился к трамвайной остановке.

— Поехали, мужик, — сказал длинный. — Нам прямо.

— Не понял, ребята, — в полной растерянности пробормотал водитель, но начал, только сейчас начал понимать происходящее, только сейчас дошло до него — плохо, очень плохо может закончиться для него и эта поездка, и этот день.

— Все ты понял, папаша, — раздался сзади какой-то глумливый голос. — Если такую машину купил, значит, не круглый дурак... Будешь хорошо себя вести, может, и внуков еще увидишь. Есть внуки-то?

— Есть, — прошептал водитель, вдруг почувствовав на шее петлю из тонкого стального тросика. Тот, кто сидел сзади, улучив момент, набросил на него удавку ловко и даже как-то привычно.

— Дышать можешь?

— Могу, — закашлялся водитель.

— Вот и дыши. Езжай прямо... — И один из сидевших опустил кнопку передней двери. Теперь водитель уже не мог вывалиться на повороте, как он уже решил было сделать. Да и тросик впивался все сильнее. — Машина твоя?

— Моя.

— И записана на тебя?

— Да.

— Где ж столько денег взял, а, папаша?

— Квартиру продал.

— Напрасно... Квартиры нельзя продавать... Квартиры можно только покупать. А теперь видишь, как получается, ни квартиры, ни машины.

— Заткнись, Женя, — бросил сидевший рядом с водителем долговязый, пожилой, с серым, неживым каким-то цветом лица... Сказал негромко, не оглядываясь, но сзади сразу наступила тишина.

Машина миновала последний светофор, дорога сразу стала хуже, разбитая тяжелыми самосвалами, которые носились здесь чуть ли не круглые сутки — за лесом началось строительство нового поселка для новых русских. Дома там строили кирпичные, трех-четырехэтажные, с подвалами и мансардами, со смотровыми, банкетными площадками и башенками для винтовых лестниц. Поэтому требовались краны, бетономешалки, экскаваторы, бульдозеры. И хотя на дороге постоянно мчались грузовики с песком, щебнем, бетоном, люди здесь почти не встречались.

Город кончился, дачный пригород тоже остался позади. Впереди была только городская свалка. И водитель понял, куда едет, лишь когда впереди показался жиденький дымок, поднимающийся над горами мусора и почувствовалась кисловатая вонь гниющих отходов.

— Может, договоримся, ребята? — спросил водитель.

— О чем? — спросил долговязый.

— Ну, все-таки...

— Мы уже обо всем договорились. Сказали ведь тебе, что не надо было квартиру продавать. Правильно сказали. Где у тебя документы на машину? Ты слышишь? Права, техпаспорт... Ну?

— В заднем кармане...

Долговязый сам полез в карман водителя и вынул тонкую пачку документов. Внимательно просмотрев их все, сунул себе в карман пиджака, на нем был явно великоватый полосатый пиджак. Впрочем, возможно, пиджак и не был слишком большим, но худоба этого человека делала всю его одежду вроде не по росту.

— Останови, — сказал он. — Вон там, возле деревьев.

— Ребята, — просипел посиневший от недостатка воздуха водитель, — любые бумаги подпишу... Все, что хотите... Не кончайте только... Мне еще детей на ноги ставить...

— Наливай, — чуть обернулся назад долговязый.

И тут же за спиной водителя раздалось легкое побулькивание. По звуку можно было догадаться, что наливали из бутылки в стакан. Долговязый, не глядя, сунул руку назад, взял стакан и протянул водителю.

— Пей, мужик.

— Что это?

— Пей, говорят. Если сердце хорошее, выживешь.

— А если плохое?

— Загнешься через пару часов.

— Ребята... — простонал водитель.

— Кончай причитать, — впервые повысил голос долговязый. Из кармана пиджака он вынул рукоятку, нажал медную кнопку. Раздался щелчок, и из болванки выскочило длинное прямое лезвие — Выбирай, папаша... Хочешь, удавим, хочешь, горло тебе сейчас вспорю, как барану. Или пей.

Осторожно, будто уже в этом был какой-то вызов, водитель глянул в окно — вокруг не было ни души. Только на дальней стороне большого пологого оврага, превращенного в свалку, стоял самосвал с поднятым кузовом. Но и возле него тоже не было ни души. Долговязый заметил его взгляд, усмехнулся.

— Хорошее местечко мы выбрали, да?

— Что это? — спросил водитель, показывая глазами на мутноватую жидкость в стакане.

— Отключишься немного... Немного забудешь, кто ты есть и как тебя зовут... А потом ничего... Очухаешься. Смертельные случаи очень редки. У нас ведь не было смертельных случаев?

— От этой заразы не было, — отозвался тот же похохатывающий голос. — Не надо бы нам здесь стоять слишком долго, — добавил он. — Чего не бывает...

Водитель взял стакан, и по тому, как задрожала жидкость, можно было догадаться, в каком он состоянии. Потеряв терпение, долговязый не очень-то стараясь быть осторожным, ткнул ножом в шею водителя. Из-под лезвия потекла тонкая струйка крови. Он нажал сильнее, и лезвие легко, даже как-то охотно погрузилось в потное тело водителя. А едва долговязый убрал нож, как сзади глумливый изо всей силы ударил водителя кулаком в ухо. И тут же последовал удар с другой стороны.

— Кончать его надо, — сказал долговязый.

И тогда водитель, не обращая внимания на кровь, которая заливала уже всю его грудь, заглянул в стакан и, подержав его еще несколько секунд на весу, поднес ко рту и залпом выпил до дна.

— Молодец, папаша, — сказал долговязый и открыв дверь, вытолкнул водителя из машины. Тот упал на четвереньки, отполз в сторону и опрокинулся на спину.

— Может, добить?

— Сам дойдет, — ответил долговязый. — Поехали.

С заднего сиденья поднялся невысокий парень с темными прямыми волосами и пересел на место водителя. Он, кажется, за всю дорогу так и не проронил ни единого слова. По тому, как он завел машину, сдал назад, развернулся, в нем чувствовался хороший водитель. Прошло не более двух-трех минут, а машина уже миновала свалку, строящийся поселок и въехала на тихую улочку дачных домиков, построенных еще в те времена, когда действовали строгие ограничения на размеры домов, и потому все они были примерно одного размера.

Заросшая улочка вскоре кончилась, и машина въехала на площадь, окруженную пятиэтажными блочными домами. Вдоль домов по кругу были уложены трамвайные рельсы. «Девятка», доковыляв сюда из города, разворачивалась и шла в обратную сторону. Рельсы были почти не видны в траве, очерченный ими круг тоже зарос крапивой, лебедой.

Прижавшись к тротуару, машина остановилась.

— Всем все ясно, да? — спросил долговязый. — Вы двое, — он полуобернулся назад, — возвращайтесь в город на трамвае. Мы с Афганцем загоняем машину. Вопросы есть?

— Разбегаемся. — И двое парней тут же вышли из машины и направились к трамвайной остановке. Оба они выглядели какими-то мелковатыми, в чем-то похожими, хотя один был порывистым, или, точнее сказать, дергающимся, а второй — неторопливый, замедленный.

— Поехали, — скомандовал долговязый.

Машина снова въехала на зеленую улочку и метров через пятьсот остановилась. Долговязый открыл ворота. В глубине двора, в зарослях яблонь, просматривался гараж, сложенный из красного кирпича. Заперев ворота на улицу, долговязый открыл гараж, и машина въехала внутрь. Закрыв и эти ворота, повесив снаружи в приваренные петли тяжелый замок со стальным блестящим стержнем, долговязый отряхнул руки.

— Ну что? — спросил Афганец. — Вроде все нормально?

— Вроде... — Долговязый прошел к воротам на улицу, осмотрел их, проверил замок, а вернувшись в сад, присел к небольшому деревянному столику. Положив тяжелые, переплетенные венами руки на выгоревшие доски, он на какое-то время замер. Лицо его было покрыто редкими глубокими морщинами — две спускались от носа мимо рта, лоб тоже был морщинистым, да и шея выглядела жилистой. Вообще вид у него был изможденный, предельно усталый.

Второй парень, темноволосый, которого он назвал Афганцем, был гораздо моложе, пошустрее, но тоже молчаливый. Присев к столу, он откинулся спиной на ствол яблони и закрыл глаза. Видимо, не принято было у них радоваться удаче, обсуждать, болтать без умолку, перебирая подробности свершенного.

— Как ты думаешь, Петрович, — заговорил парень. — Старик-то выживет?

— А кто его знает... Может, и выживет.

— Может и помереть?

— Это все могут, — усмехнулся Петрович, и морщины его чуть раздвинулись. Зубы у Петровича оказались длинными, желтыми, не то прокуренными, не то испорченными. Скорее прокуренными, все-таки крепкие были у него зубы. — Вобла хорошо сегодня сработал... Машину подобрал неплохую.

— Повезло, — откликнулся парень, не открывая глаз. Солнечные зайчики, пробиваясь сквозь листву, скользили по его лицу, по сложенным на груди рукам.

— Хорошая машина, — повторил Петрович, и в его словах прозвучала настойчивость, видимо, по-разному относились они к тому, кого назвали Воблой. — Смотайся в дом... Там в холодильнике что-то должно быть... Да, Коля, — остановил он поднявшегося парня, — в морозильник загляни.

Афганец вернулся минут через пять. В руке он держал бутылку водки, на горлышко был надет стакан, в другой руке болтался целлофановый пакет с просвечивающимися изнутри помидорами и хлебом.

— А почему один стакан? — спросил Петрович.

— Не буду.

— Твое дело... Не хочется? — Петрович открыл бутылку, налил себе больше половины стакана.

— Нет... У меня другое.

— Травка?

— Кто к чему привык, — ответил Афганец и снова сел, опершись спиной о яблоню и закрыв глаза. Он не был ни кавказцем, ни мусульманином, нет, Афганец — это была его кличка. Темные волосы, смугловатая кожа, привычки, вынесенные из Афганистана, — все это и определило кличку.

Петрович выпил, отломил корочку хлеба, понюхал, глубоко вдохнув в себя воздух, так что, наверно, мелкие крошки хлеба тоже оказались втянутыми в нос. Потом разломил помидор и сунул половинку в рот.

— Машина, конечно, хорошая, — негромко проговорил Афганец. — Согласен, ничего машина... Хорошо сработал Вобла... И мы хорошо сработали... Мы вообще прилично работаем.

— Ну? И что из этого?

— Ты же знаешь, Петрович, к чему я клоню... На дядю работаем.

— Каждый делает свое дело.

— Конечно... Одни на дорогах жизнью рискуют, другие в кабинете кнопки телефонные нажимают...

— Разберемся, — негромко обронил Петрович и налил себе еще водки. — Разберемся.

— Я вот подумал... А может, мы того... Может, мы и не угоняли эту девятку, а?

— Вобла доложит.

— А он нам нужен? — Легкая, расслабленная улыбка блуждала по губам Афганца, солнечные зайчики скользили по его закрытым глазам, и слова, казалось, были просты и необязательны. Но Петрович знал им цену, знал, насколько они опасны, услышь их кто-нибудь другой.

— Да, Вобла нам нужен.

— Жидковат он маленько... Трусоват.

— Пусть... Больше всего он рискует своей головой. Назад ему пути нет. Знаю, что он хитрожопый, вижу его насквозь. Не знаю, опускали ли его, но... У нас опущенные такие вот были.

— Сторонится он тебя. Чует. Что-то он в тебе чует, в глаза не смотрит...

— Вижу, Коля... Все вижу. — Петрович подпер голову руками, отчего морщины сделались еще глубже и расположились так, что лицо приняло выражение печальное и какое-то обиженное. Но Афганец уже знал, насколько ошибочно это впечатление. Петрович был один на этой земле, и его ничто не могло остановить, изменить принятое решение. Усталый, поникший вид изможденного работяги много раз выручал его, и Петрович знал, что не надо ему менять свою внешность, не надо наряжаться и хорохориться, не надо распрямлять плечи и горделиво вскидывать подбородок. Глупо все это, никчемно и недостойно.

— Маловато нас, — обронил Афганец.

— А сколько нас? — оживился Петрович. — Кто знает, сколько нас? Может, нас десять человек, может, все сто! Да я один могу такого шороху навести, что город на дыбы встанет! Один!

— Так-то оно так...

— Никто перед нами поперек дороги не стоит, никто! А появится — уберем! Уберем?

— Запросто, — улыбнулся, не открывая глаз, Афганец. — Всех уберем, как тех ребят в джипе... А их глаза разложим по баночкам и разошлем по родным адресам. Потом сделаем кучу денег и отнесем одному человеку. На, дескать, живи, дорогой, радуйся.

— Разберемся, — проворчал Петрович. — Во всем разберемся. Только болтай поменьше.

— Я не болтаю, я делюсь.

— Поделился и заткнись. Слушай меня, Коля, и запомни мои слова... Деревья слышат, дом слышит, воздух слышит... Не произноси вслух ничего, чего не положено знать другим. Все слова, которые вслух произнес, у тебя на морде написаны. Они вот на этой листве отражаются, на солнечных зайчиках, на складках твоей рубахи! — Петрович впервые повысил голос. — Думаешь, что ты осторожный, хитрый, предусмотрительный... Ни фига! Если слово сказано, оно уже влияет на другие слова, на морду твою, на взгляд! Сидишь ты уже не так, стоишь ты не так, водку пьешь иначе! И люди это замечают. Не все, но те, кто имеет дело с кровью, смертью... Замечают. Мы все по ножу ходим, и никто не знает, сколько кому еще ходить. Сами ввязались в схватку, и отступать некуда. — Петрович налил в стакан водки из бутылки, принюхался, сморщился с отвращением. — До чего же гадкая водка! Где они ее брали?

— Возле трамвайной остановки, — улыбнулся Афганец. — Не нравится?

— Придется с этими киоскерами разобраться.

— Не надо с ними разбираться. Надо водку в центре брать, а не где попало.

— Тоже верно. — Петрович поднялся. — Пойду вздремну. Ты как?

— В саду лягу. — Афганец показал на раскладушку, стоявшую в тени. — Да, Петрович... А что с глазом? Вобла ничего не докладывал?

— Молчит. Но если что-то начнется, будет знать. Мимо него никак не пройдет. А ты говоришь, зачем Вобла... Вот затем и Вобла. Завербовали дурака, денег посулили, пусть служит.

— А нам не удалось ни одного духа завербовать.

— Потому и войну проиграли, — усмехнулся Петрович и направился к дому. И походка его тоже была усталой и какой-то безнадежной.

— Солдаты войны не проигрывают. Войны проигрывают полководцы, — сказал ему вслед Афганец.

— Утешайтесь, — обернулся с улыбкой Петрович. — А духов вам завербовать не удалось. А нам удается.

— Это не духи, это дерьмо.

— Лишь бы пользу приносило, — уже с крыльца крикнул Петрович.

— Каждый так думает, пока не поскользнется на этом самом дерьме!

— Смотри, куда ступаешь, — донеслись с веранды еле слышные слова Петровича.

«Вот и смотрю», — уже про себя пробормотал Афганец, да так и остался сидеть, прислонившись спиной к яблоне и запрокинув голову. Потом оттолкнулся от шершавого ствола, встал, прошелся по саду, осмотревшись по сторонам, вынул из какой-то щели в одежде непривычной формы нож — видимо, ножны были закреплены на бедре. Нож был достаточно длинный, сантиметров пятнадцать. Сорвав листок с яблони, он разрезал его пополам с торца. Нож прошел сквозь листок легко, не зацепившись ни за одно волоконце. Еще раз опасливо оглянувшись, Афганец снова спрятал нож, раздвинув штанину на бедре. Разрез он снова затянул вшитой «молнией». Похоже, о том, что у него есть это оружие, не знали даже самые близкие приятели.

— Так-то оно лучше, — пробормотал он. — Так-то оно спокойнее. Солдаты все-таки войн не проигрывают. А вы, умники, думайте. — И он направился к раскладушке, стоявшей под яблоней, в играющей солнечными зайчиками тени.

* * *

Когда на следующее утро Пафнутьев шел по коридору к своему кабинету, то невольно обратил внимание на нескольких человек, стоявших в углу у маленького столика. Они и в самом деле обращали на себя внимание — была в их облике какая-то независимость, может быть, даже вызов. Обычные посетители прокуратуры так себя не ведут. Когда Пафнутьев подошел к своей двери, один из них отделился и направился к нему.

— Здравствуйте, Павел Николаевич, — сказал подошедший и почтительно остановился в двух шагах.

— Здравствуйте. — Пафнутьев посмотрел ему в лицо и понял, что он никогда до этого с этим человеком не встречался. Это уже хорошо, подумал Пафнутьев и, справившись наконец с дверным замком, шагнул в кабинет. Но зацепился пиджаком за ручку двери, пошатнулся и взмахнув рукой, невзначай оперся на незнакомца. И сразу догадался, что у того под мышкой спрятано что-то твердое, что-то выступающее. Нечто такое, что всем показывать нежелательно.

— Да, вы правы, — улыбнулся незнакомец. — Это пистолет. Я могу войти?

— Входите, если мне это ничем не угрожает.

— А если угрожает?

— Тогда лучше не входить.

— Нет, я все-таки войду.

Пафнутьев бросил на стоячую вешалку кепку, пиджак повесил на спинку жесткого кресла. После этого плотно уселся, положил руки на полированную поверхность стола и поднял голову.

— Присаживайтесь.

— Спасибо.

Человек, который так решительно вошел к нему, Пафнутьеву понравился. Не было в нем мелочной суеты, какой-то недостойной значительности или игры в значительность, он нисколько не смутился, когда Пафнутьев нащупал пистолет у него под мышкой. Во всем его поведении было спокойствие и твердое знание, чего он хочет. Такое настроение Пафнутьев чувствовал сразу.

— Меня зовут Сергей Семенович, — сказал незнакомец.

— Очень приятно. Один вопрос — вас действительно так зовут?

— Хм... Ну вы даете, Павел Николаевич... Нет, меня зовут иначе, немного иначе...

— Семен Сергеевич?

— Да.

— Слушаю вас внимательно, Семен Сергеевич.

— Первый раз в прокуратуре, — растерянно проговорил гость. Не знаю, с чего начать.

— Ну, раз тропинку к нам протоптали, теперь будете здесь чаще.

— Что вы имеете в виду?

— Да ладно! — махнул рукой Пафнутьев. — Что там у вас? Выкладывайте. Уж и пошутить нельзя, в самом деле! Какие-то вы все немного испуганные.

— Кто все?

— Посетители.

— А... Значит, так. — Сергей Семенович или Семен Сергеевич вздохнул, посмотрел на Пафнутьева. — Значит, так, Павел Николаевич... Наших ребят три дня назад расстреляли в джипе. Слышали?

— Так это ваших ребят, значит... И что же?

— С нами поступили плохо. Мы этого не заслужили. Работали не совсем законно, но без крови. Вели себя пристойно.

— Я, конечно, понимаю условность такого определения.

— И я его понимаю. Вам, Павел Николаевич, мы работы не давали. Согласны?

— Руки не доходили! — рассмеялся Пафнутьев.

— Мы не возникали, Павел Николаевич, — настойчиво повторил гость. — И не намерены были делать это в будущем.

— А теперь? Какие ваши намерения теперь?

— У вас нет выбора.

— Хотите начать отстрел?

— А что остается?

Пафнутьев некоторое время молча рассматривал необычного гостя. Упитанный, гладко выбритый, грамотно, коротко постриженный, одет тоже неплохо — светлый костюм, белая рубашка, галстук песочного цвета и, естественно, рукоятка пистолета под мышкой. Отличительные признаки... Шрам над правой бровью... Наколка в виде кольца на правом безымянном пальце, — этих подробностей Пафнутьев просто не мог не заметить. Зачем он пришел? Сообщить о том, что начинает отстрел конкурентов? Но зачем об этом знать ему, начальнику следственного отдела? Просят поддержки? Но ведь мы не можем отстреливать бандитов, мы обязаны их брать живьем...

— Вы хотите объединиться со мной в борьбе с этими беспредельщиками?

— После того как нам нанесли столь чувствительный удар, мы можем и не задумываться о средствах, — ответил гость. — Согласны?

Пафнутьев промолчал.

Гость явно увиливал. Он не сказал ничего определенного, отвечает вопросами, уходит от прямого разговора. Или же он попросту боится сказать что-то определенное, или же никак не мог решиться произнести, ради чего пришел.

— Прекрасная погода, не правда ли? — сказал Пафнутьев, глядя в окно. — С утра прошел дождь, теперь вот солнышко выглянуло... Вы не намокли, пока добирались сюда?

— Нет, мы на машине.

— Хорошая машина?

— Джип.

— О! — восхитился Пафнутьев. — У вас, оказывается, не один джип? А то когда вы сказали, что ваш джип расстреляли, я сразу как-то опечалился, посочувствовал...

Как же, думаю, ребята будут теперь по городу перемещаться... Представляете? А теперь, когда вы сказали, что есть еще один джип, я сразу успокоился и про себя подумал, что теперь-то вы уж точно не пропадете. Какой национальности оставшийся джип?

— Японской, — ответил гость в некотором замешательстве. Он не понял ни слова из сказанного Пафнутьевым о погоде, о переживаниях и мучительно пытался сообразить, что стоит за всем этим словесным потоком.

— Японец? — восхитился Пафнутьев. — Это просто здорово! Какого цвета?

— Темно-зеленый.

— И все колеса ведущие?

— Все до одного.

— У меня нет такой машины. И никогда не будет.

— Почему же, — улыбнулся гость, уловив в словах Пафнутьева скрытый смысл. — Будет. И для этого достаточно сказать... Да, дескать, хочу джип.

— Не хочу. — Пафнутьев решительно покачал головой. — И не уговаривайте! Нет-нет-нет! Чтобы я владел японским темно-зеленым джипом со всеми четырьмя ведущими колесами?! Ни за что!

— Мне показалось, что вы... Вроде как не против...

— Я?! — Пафнутьев откинулся на спинку кресла. — Намекнул?! Нет, что вы! Для намеков надо иметь ум тонкий, изощренный, сообразительный, ум, способный просчитывать варианты на несколько ходов вперед! А я... Мой ум прост, примитивен, прямолинеен. Что вижу, то и пою. Если вы со мной согласны, что погода сегодня хорошая, я тем и счастлив. Со мной редко кто соглашается. Вот вы согласились, и мне уже приятно. Очень рад был повидать вас, познакомиться... Вы производите впечатление хорошего, порядочного человека. Если что понадобится, заходите, всегда буду рад. Только позвоните предварительно, чтобы я успел разбросать текучку и отдаться вам полностью и без остатка. Всего доброго! — Пафнутьев радушно протянул руку.

Но он недооценил своего собеседника. Пафнутьев ожидал растерянность, смущение, но ничего подобного не увидел — гость улыбался понимающе и спокойно.

— Сядьте, пожалуйста, со мной это бывает... Я не знаю банды, которая возникла на подведомственной вам территории. Но если они ведут себя так, я делаю вывод — беспредельщики. Никакие беспредельщики не могут действовать слишком долго. Они обречены. Они, скорее всего, взорвутся сами, изнутри.

— Очень даже может быть, — кивнул Пафнутьев. — Но могут пройти годы, пока произойдет предсказанный вами взрыв.

— Я не знаю о них ничего. Возможно, прибыл какой-то крутой авторитет, и решил заявить о себе. Возможно, недоразумение, хотя это маловероятно. Помимо ребят, расстрелянных в джипе, пропал еще один наш человек, возможно, его похитили...

— Фамилия?

— Видите ли, мне бы не хотелось...

— Фамилия? — твердо повторил Пафнутьев.

— Левтов.

— Его нет. Среди живых его нет.

— Вы уверены?

— Да, — кивнул Пафнутьев. — Мы его найдем, или вы его найдете... Но... Он мертв.

— Вот, значит, как. — Гость помолчал некоторое время, привыкая к новости, которую сообщил Пафнутьев. — Ну что ж, пусть. Но мы не сдаемся, Павел Николаевич. Будем работать. Не откажемся и от вашей помощи.

— Я тоже не откажусь.

— На это я и надеялся. Есть такой адвокат... Илья Ильич Огородников. Запомнили? Если ему зажать яйца дверью, он расскажет много интересного. Он выходил на нас от имени этой банды.

— А почему бы вам самим не заняться? Я ничего не могу зажать дверью, но вы-то можете?

— Если честно... Нет сил. Требуется время на перегруппировку. И потом... Мы не знаем, кто за ним, сколько за ним, кто он есть на самом деле. Нас и было немного, а стало еще меньше. Если подтвердится, что нет и Левтова...

— Уже подтвердилось.

— Вы так уверенно об этом говорите... У вас есть труп?

— Нет. Я не могу всего сказать, но здесь вы можете верить. Мне незачем пудрить мозги. Вы поделились, я поделился... Возможно, и в будущем сможете кое-что подкинуть... В долгу не останусь.

— Значит, и Костю хлопнули, — с неподдельной печалью проговорил гость. — Ну что ж, пусть так... Это придаст нам сил. — Гость поднялся. — Я могу вам звонить?

— Да, вполне.

— Вы уверены в своей команде? В этом здании? В вашем ведомстве?

— Да. — Пафнутьев помолчал, повертел в воздухе растопыренной ладонью. — В пределах возможного.

— Про вашу контору мне ничего не известно, но есть основания полагать, что в милиции у этих новеньких завелся свой человек.

— Вы уже к ним обращались?

— Можно и так сказать... Запустили утку... Или, как сейчас говорят, вирус... Решили проверить... Как видите, не отказываемся от контактов с правоохранительными органами.

— Так что утка? — спросил Пафнутьев почти безразлично.

— Крякнула.

— Выходили на Шаланду?

— Не так чтобы впрямую. — Гость помялся, ему, видимо, стоило усилий сдержать себя.

— Так, — кивнул Пафнутьев. — Ну что ж... Телефончик не оставите? Или адресок? — Пафнутьев улыбнулся, понимая, что просьба его невыполнима.

— Позже, Павел Николаевич. — Гость тоже улыбнулся, уже от двери. — Мы немного узнаем друг друга, проникнемся доверием... Чего не бывает в жизни. Глядишь, вам все-таки приглянется темно-зеленый джип японской национальности, а?

— Как знать, как знать. — Не поднимаясь из кресла, Пафнутьев прощально помахал рукой утреннему гостю. Потом взял ручку и написал на листке отрывного календаря: «Илья Ильич Огородников, адвокат». — И за то спасибо, — пробормотал он.

* * *

Прошли, миновали времена, когда Шаланда мог сидеть за столом и на пыльной его поверхности рисовать пальцем замысловатые узоры, изображая внутреннее свое состояние — от подавленного, смятенного до восторженно-агрессивного. Перебравшись в кабинет городского начальника, он похудел, стал порывистее, проще говоря, непоседливее. И вовсе не потому, что изменился его характер, ничуть, изменилась криминальная обстановка, и уже не оставалось времени сидеть за столом и водить пальцем по пыли.

Да какая пыль!

По его столу за день проносилось такое количество документов, протоколов, фотографий и прочих криминальных бумаг, что там не то что пыль, там скоро могло вообще исчезнуть лакированное покрытие.

А вот обидчивость в нем осталась, обидчивость и постоянная подозрительность — не разыгрывают ли его, не пытаются ли выставить смешно и позорно. Поэтому доклады и донесения Шаланда выслушивал, как и прежде, внимательно, даже настороженно. И к посторонним присматривался как бы с сомнением, даже к тем, кого знал годы и годы.

— Привет, Шаланда! — радостно приветствовал его Пафнутьев, распахивая дверь и широко перешагивая через порог.

— А ты кто такой будешь? — хмуро спросил Шаланда, отрываясь от бумаг.

— Пафнутьев моя фамилия! Пал Николаичем зовут! В прокуратуре служу.

— Тогда входи, — улыбнулся Шаланда, приподнялся, пожал руку Пафнутьеву, приглашающе махнул в сторону приставного столика. — Все веселишься?

— А жизнь-то какая! Как же мне не веселиться, не балдеть от разных дел! В нашем городе начался откровенный беспредел! Слышал такую песню?

— Да ладно тебе... Чего пришел? — Шаланда исподлобья посмотрел на Пафнутьева, нехотя, с сожалением сложил бумаги в папочку, сдвинул ее на край стола. — Опять что-то не так?

— Да нет, все путем, все идет как надо... Зашел вот поговорить, на тебя посмотреть, себя показать... Вдруг, думаю, уж и забыл, как я выгляжу, а?

— Помню, как ты выглядишь, хорошо помню. А поговорить... Хуже времени ты не нашел? Самый разгар, суета, беготня... Некстати, Паша, боюсь, некстати.

— Прогонишь?

— Прогнать не прогоню, но и сильно радоваться тоже не буду.

— Меня это вполне устраивает. Можешь не радоваться, только не прогоняй. Полчаса выдержишь?

— С трудом, — честно признался Шаланда.

— Пусть так, меня и это устраивает.

— Ох, и хитрый ты, Пафнутьев, ох и хитрый! — покрутил головой Шаланда. — Смотрю на тебя и думаю — неужели есть на свете люди, чтоб хитрее были?

— Что ты, что ты! Мне до тебя топать и топать! — Пафнутьев приложил руку к груди.

— Точно? — простодушно обрадовался Шаланда. — А мне кажется, что и дурноватый я, и недалекий какой-то, и все, кому не лень, ездят на мне, а?

— Брось, Жора! — махнул рукой Пафнутьев. — Ты и сам понимаешь, что это не так. Значит, слушай меня... Секретарша знает, что я здесь.

— Конечно, ты же мимо нее прошел.

— Дай ей такую команду... Пусть все, кто хочет, заходят к тебе прямо сейчас. Твои сотрудники. По любому вопросу. Повторяю — по любому вопросу пусть к тебе свободно заходят. Только она должна их предупреждать... Так, дескать, и так, там у него, у тебя то есть, Пафнутьев из прокуратуры, но можешь зайти, заходи, только не очень долго.

— А зачем все это? — Шаланда приник грудью к столу и внимательно уставился в глаза Пафнутьеву.

— Не хочу мешать твоему производственному процессу.

— Врешь! — убежденно крякнул Шаланда. — По глазам вижу, что врешь!

— Конечно, — легко согласился Пафнутьев. — Давай договоримся... Сделаем, как я тебя прошу, а перед уходом все выложу без утайки. Заметано? Когда зайдет твой человек, ты спокойно решаешь вопрос, с которым он пришел. На меня ноль внимания. Уйдет, мы снова с тобой начинаем обмениваться важными мнениями о криминальной жизни города. Ты одно говоришь, я другое, с другой колокольни... Ну?

— Ох, Пафнутьев, какой же ты хитрый... Мне иногда страшно становится, понимаешь, страшно? — обернулся Шаланда уже от двери.

Он вышел, с минуту его не было, видимо, давал указания секретарше. Конечно, Пафнутьев хотел бы при этом присутствовать, хотел бы убедиться, что Шаланда произносит именно те слова, которые требовалось, но не решился. Хорошо уже то, что тот разрешил провести этот маленький эксперимент в собственном кабинете.

Шаланда вернулся, сел на свой стул, жалобно пискнувший под его массой, и уставился в лицо Пафнутьеву, словно хотел что-то прочитать по его глазам.

— Скажи, меня знают в твоей конторе? — спросил Пафнутьев.

— Да тебя здесь каждая собака знает! Уже все управление в курсе, что пришел Пафнутьев по чрезвычайно важному делу. Поскольку Пафнутьев другими делами не занимается, — съязвил, как сумел, Шаланда.

— Ты сказал секретарше, что готов принять кого угодно по любому вопросу, как служебному, так и личному?

— Да уж сообразил!

— Молодец. Умница. В таком случае мы можем спокойно без помех поговорить.

— О чем? — спросил Шаланда, всем своим видом показывая, как он страдает, как невыносимо ему заниматься болтовней пустой и никчемной.

— Что с тем джипом, который был расстрелян на окраине города три дня назад? Твои ребята что-нибудь выяснили?

Ответить Шаланда не успел — дверь в кабинет приоткрылась, и заглянул человек в форме. Он помолчал, ожидая, пока начальство повернется к нему, увидит его, узнает и примет решение.

— Входи, — сказал Шаланда. — Что у тебя?

— Талоны на бензин... Заправляться надо иногда... Подпишите вот здесь. — Капитан положил бумагу на стол.

— Так что с этим джипом? — напомнил Пафнутьев. — Там что, ни одного живого не осталось?

— Ни единого! — весело откликнулся вошедший капитан. — Я как раз был там... Люди они всегда люди, но те четверо... Бандю-ю-ю-ги. После них гильз на асфальте... Как гальки на пляже! Полный рожок выпустили.

— Автомат там же валялся?

— Нет, не было автомата, не было. — Вошедший взял подписанную бумажку, всмотрелся — все ли правильно на ней оформлено, и пошел к двери, полагая, видимо, что, если он нужен, его задержат.

— Что из этого следует?

— Из этого следует, Павел Николаевич, — вмешался Шаланда, почувствовав себя уязвленным оттого, что разговор идет без него, — из этого следует, что если это были и профессионалы, то не очень высокого класса, не очень. Пожлобились автомат выбросить.

— Значит, он им еще пригодится, — пробормотал Пафнутьев, провожая взглядом посетителя.

Когда дверь за ним закрылась, Шаланда некоторое время насмешливо смотрел на гостя.

— Ну, побывал у меня человек, подписал я ему требование на талоны, дальше что?

— Ничего, — беззаботно передернул плечами Пафнутьев. — Продолжаем нашу приятную беседу. Кстати, кто это был?

— Автохозяйством командует. Капитан Кротов.

— Очень приятный человек, — похвалил Пафнутьев. — Так что с джипом? Никаких следов, зацепок, подозрений, никаких анонимных звонков от бдительных граждан?

— Понимаешь, какое дело, — Шаланда покряхтел, пытаясь сосредоточиться. — Джип каждый день подъезжал к этому месту и останавливался почти на одной и той же точке. Рядом с водочным магазином. Видимо, эти ребята брали с директора дань. Поэтому убийцы знали, где нужно подстеречь...

— Можно? — заглянул в дверь еще один посетитель, тоже капитан, как успел заметить Пафнутьев.

— Входи, — с легким раздражением кивнул Шаланда.

— Кротов сказал, что вы интересуетесь джипом, а я как раз им занимался... Вдруг, думаю, ко мне будут вопросы. — Капитан остановился у двери, ожидая решения Шаланды. Его глаза были спокойны, и он, похоже, с равным бы удовольствием и ответил на вопросы, и вышел за дверь. Горделивая осанка, вскинутая голова, из-за чего у него как бы сам по себе возникал второй подбородок, делали его похожим на суслика, стоящего на задних лапках и озирающего окрестности.

— Нападающие не оставили никаких следов? — спросил Пафнутьев.

— Кроме гильз, ничего. Они и не приближались к джипу.

— Стрелял один?

— Да, но были еще несколько, они вроде как на подхвате стояли.

— Как же сумел один человек, не приближаясь к джипу, расстрелять четверых?

— Стрелять он начал, когда те только подходили к машине. Они уже полуживыми заползли внутрь... Трое, во всяком случае. Один остался на асфальте.

— Убийцы уехали?

— Нет, дворами ушли. А уже там, возможно, сели в машину. Но с места преступления ушли через двор, — повторил большеглазый капитан, все еще стоя у двери. Он сделал один лишь шаг к начальственному столу и остановился на почтительном расстоянии. — А что, есть новые данные?

— Есть, — кивнул Пафнутьев. — Они были в масках?

— Какие-то колпаки с прорезями... Так что, вышли на них?

— Вышли, — кивнул Пафнутьев. — У меня больше нет вопросов.

— Идите, — сказал Шаланда.

— Если понадоблюсь, буду у себя. Там есть еще кое-какие подробности.

— Какие? — быстро спросил Пафнутьев.

— Если это важно... Я принесу дело, и мы можем поговорить подробно? — не то спросил, не то предложил капитан.

— Чуть попозже, — сказал Пафнутьев. — Чуть попозже, — повторил он с видом сонным и вялым. Сразу было видно, что дело это ему надоело до чертиков, и если он им интересуется, то только по опостылевшей обязанности.

— Спасибо, Вобликов, — сказал Шаланда удаляющемуся капитану. — Хороший работник, — сказал он, когда дверь за ним закрылась. — Цепкий.

— Давно он у тебя? — скучающе спросил Пафнутьев.

— Года три его знаю... Так что, продолжим?

И они продолжали обсуждать подробности бандитской разборки на окраине города, происшедшей несколько дней назад. Или Шаланда об этом происшествии знал больше, или же Пафнутьев притворялся, что многое слышит впервые, но как бы там ни было, оба чувствовали, что обсудили дело не зря, многое стало ясно, как это обычно и бывает, когда вещи называются своими именами. Пусть не выяснилось ничего нового, но слово, произнесенное вслух, обладает некой физической силой и те подробности, которые для того же Шаланды были неопределенными, недоказанными, теперь стояли перед ним явственно и зримо. Он был даже благодарен Пафнутьеву за то, что тот навязался с этим разговором. Но признать, а тем более открыто сказать об этом старому своему соратнику, Шаланда не мог, иначе это был бы не Шаланда.

Все это время продолжали заглядывать сотрудники с самыми разными вопросами — что-то нужно было подписать, в чем-то хотели получить согласие начальства, кто-то просто решил убедиться, что никуда ему не нужно нестись, никого не нужно хватать.

Несколько раз Шаланда поднимал трубку — когда заглядывала секретарша и молча указывала на телефон. Секретарша у Шаланды была полная, завитая, белокурая, с высокой грудью. На начальство смотрела с какой-то трепетностью, даже польщенностью, будто и не надеялась, что Шаланда возьмет трубку, когда она попросит его об этом.

Разговор отнял у Шаланды и Пафнутьева часа полтора, не меньше. Но ни один сотрудник, при котором они неизменно продолжали обсуждать происшествие, не вмешался в разговор, не задал ни единого вопроса. Вообще никто не проявил интереса к тому, что обсуждал их начальник с гостем из прокуратуры. Это был признак хорошего служебного тона, хорошей милицейской школы, и Пафнутьев, не скупясь, отметил вышколенность подчиненных, их неподдельное уважение к руководству, но подал свое замечание так, будто все было результатом неустанной работы самого Шаланды. Тот покраснел от удовольствия, прямо-таки зарделся. Что делать, тщеславным был Шаланда, любил, когда его хвалят, тем более что, честно говоря, хвалили его гораздо реже, чем он того заслуживал.

— Легко тебе, я смотрю, работается! — воскликнул Пафнутьев.

— С чего ты взял? — начал сразу обижаться Шаланда.

— Отличные сотрудники! Деловые, грамотные, немногословные... Видят, что в кабинете чужой человек, ни тебе лишнего вопроса, ни внутренней проблемы, ни жалобы друг на друга... Это же не легко далось, а?

— Пришлось поработать. — Шаланда откинулся в кресле и снисходительно посмотрел на Пафнутьева.

— Вот смотри — обсуждаем убийство, от которого содрогнулся город, и ни один не вмешался в разговор, хотя, я уверен, многие твои подчиненные могли бы кое-что добавить.

— Ты же не просил об этом!

— Да! — воскликнул Пафнутьев. — Но какая тактичность, сдержанность! Представляешь, я просто ошарашен! Если бы мы с тобой затеяли такой же разговор у меня, не поверишь, полпрокуратуры набилось бы в кабинет и каждый вякал бы все, что знает и чего не знает! Бардак, понял? Полный бардак!

— Ты уж сам разбирайся со своими, — благодушно заметил Шаланда, жалея бестолкового Пафнутьева.

— Один только заглянул — не нужен ли, не хотят ли чего у него спросить... Этот, как его...

— Вобликов, — подсказал Шаланда. — Но он занимался этим делом, он действительно может кое-что прояснить.

— Руководил группой?

— Нет. — Шаланда махнул рукой, отметая такое предложение. — Был в группе. А руководил другой, майор Звягинцев.

— Что же он не зашел?

— А я его не вызывал.

— Вообще-то да, — согласился Пафнутьев.

— А что, пригласить? — Рука Шаланды потянулась к кнопке звонка, укрепленной на тумбочке стола.

— Нет, сейчас не надо, может быть, чуть попозже, чуть попозже... Как-нибудь в другой раз. Ты мне здорово помог, Жора. — Пафнутьев поднялся, с подчеркнутым уважением пожал Шаланде большую горячую ладонь. — Пойду. Дело к обеду, надо быть на месте. — Он продолжал произносить какие-то необязательные, пустоватые в общем-то слова с единственной целью — успеть попрощаться до того, как Шаланда спросит, зачем же приходил, зачем понадобилась вся эта комедия с секретаршей, с посетителями, разговорами при них.

— Будь здоров! — прогудел Шаланда уже возле самой двери и дружески похлопал Пафнутьева по плечу. Дескать, хороший ты парень, Пафнутьев, да и я ничего, хорошо к тебе отношусь и всегда помогу, когда тяжело станет, выручу, а то и, чего не бывает, спасу.

Пафнутьев вышел, плотно закрыл за собой дверь, махнул рукой секретарше, а оказавшись в коридоре, не глядя по сторонам, полубегом заторопился к лифтовой площадке. Он все еще опасался, что Шаланда вспомнит о начале их разговора, бросится за ним следом, зазовет обратно и все это будет тягостно и неловко.

Уже когда лифт остановился на площадке, когда распахнулись двери и Пафнутьев привычно оглянулся — не надо ли кого пропустить впереди себя он наткнулся на настороженный взгляд капитана, который рассказал столько нового о преступлении на окраине.

Да, похоже, Вобликов, поджидал его в коридоре — вдруг гость из прокуратуры захочет поговорить с ним подробнее, вдруг сообщит что-то интересное. Но Пафнутьев успел лишь приветственно махнуть ему рукой из кабинки лифта и двери тут же захлопнулись.

«Действительно, цепкий, — подумал Пафнутьев озадаченно. — Похоже, очень ценный работник».

Он уже не видел, как Шаланда, спохватившись, выбежал из кабинета в приемную, потом в широкий коридор управления, чтобы успеть остановить Пафнутьева, но не успел. Когда он подошел к лифтовой площадке, то увидел лишь мелькание убывающих цифр на табло — Пафнутьев был уже на первом этаже.

— Догнать? — с готовностью предложил Вобликов.

— Далеко не уйдет, — мрачно пошутил Шаланда и, тяжело ступая по ковровой дорожке, вернулся в кабинет. — Ах ты, плут поганый, — бормотал он, усаживаясь за стол. — Перехитрил все-таки... Что же ему надо было, а? Чего же хотел этот пройдоха прокурорский?

* * *

Едва Пафнутьев вошел в свой кабинет, как раздался телефонный звонок. Наверное, это были его пафнутьевские заблуждения, пафнутьевские фантазии, но ему частенько казалось, что всего лишь по телефонному звонку, по дребезжанию встроенного в аппарат колокольчика он может определить тон будущего разговора и даже догадаться, кто звонит. Это была мистика, ощущения на грани чего-то потустороннего, но Пафнутьеву нравилось так думать о своих способностях, и он не торопился отказываться от этих заблуждений. Тем более что частенько его мистические прозрения оправдывались и каждый раз в таких случаях он радовался, как ребенок, и не скрывал своей радости.

И сейчас вот, едва подняв трубку, не дожидаясь, пока кто-то там, на другом конце провода, подаст голос, заорал:

— Рад слышать тебя, Шаланда!

И в ответ услышал тяжелую, напряженную тишину.

— Ну? — поторопил собеседника Пафнутьев. — Ну? Есть там кто-нибудь?

— Как ты догадался, что это я звоню? — настороженно спросил Шаланда. — У тебя что, определитель номера стоит?

— Если у меня что-то и стоит, то не определитель! — рассмеялся Пафнутьев. — Его предвидение опять оправдалось, и он был откровенно счастлив. — Ты знаешь, какой у меня телефон — завхоз на складе нашел, пауков вытряхнул, дохлую мышь из трубки по частям вытащил и мне на стол поставил.

— Зачем приходил?

— Как?! — вскричал Пафнутьев. — Да мы же с тобой битых два часа обсуждали особо опасное преступление, случившееся в нашем любимом городе три дня назад, когда неизвестные преступники из автоматического огнестрельного оружия...

— Паша!

— Ну?

— Заткнись. Так что, не скажешь?

— Скажу. Но чуть позже, чуть попозже.

— А сейчас не желаешь? — Шаланда был любопытен и нетерпелив, как ребенок, которому пообещали игрушку, но день рождения будет только завтра, а игрушку ему хочется уже сегодня.

— Не могу. Я тем самым толкну тебя на рискованные и необдуманные действия. У меня одна только просьба — о нашем сговоре в твоем кабинете никому ни слова. Самым надежным и цепким твоим сотрудникам — ни слова!

Прокололся Пафнутьев и сразу, в ту же секунду, понял, что прокололся. И крякнул с досады, и чертыхнулся, и застонал от бессилия, невозможности что-либо исправить. Не надо бы ему, не надо бы произносить слово «цепкий» — совсем недавно именно это слово прозвучало в устах самого Шаланды, когда тот говорил о Вобликове. По молчанию в трубке Пафнутьев понял — подсек его Шаланда, догадался, и заворочалось что-то в его громоздкой душе, напряглось.

— И самым цепким, говоришь, тоже не надо? — медленно проговорил Шаланда.

— Я же сказал — никому.

— Иначе — утечка? — продолжал соображать Шаланда, тяжело, но в правильном, в правильном направлении, и Пафнутьев с сожалением это сознавал. Что делать, прокололся.

— Хочу попросить, Шаланда, еще об одном важном деле, чрезвычайно важном. — Хитрый Пафнутьев знал, чем сбить Шаланду с мысли.

— Ну?

— Меня интересуют самые малые нарушения законности и правопорядка, самые невинные преступления, не говоря уже об особо опасных, которые будут происходить в районе тупика девятого номера трамвая. Там недалеко городская свалка, но она вскоре закрывается, поскольку новые русские облюбовали рядом неплохую рощицу с лесными озерами.

— А что там?

— Чует сердце, — горько сказал Пафнутьев. — Болит по ночам, давит в груди... И каждый раз перед мысленным взором возникает тупик девятого номера трамвая. Представляешь?

— Нашли там сегодня человека...

— Труп?

— Почти. Еле дышит. Нахлебался какой-то гадости.

— Сам или помогли?

— Если выживет, я у него спрошу. Мои ребята установили личность... Некий Калашников Федор Петрович. Больше полсотни мужику. Связался с его родственниками... Вчера у него была машина, совсем новая... А сегодня при смерти... Если и выживет, как сказали врачи, немного он вспомнит из своей жизни...

— В тупике девятого? — механически повторил Пафнутьев.

— Между свалкой и новыми русскими есть лесок... Вот в этом леске, на обочине... В траве...

— А сейчас этот Калашников в больнице?

— В городской. Позвони своему Овсову, он тебе все доложит. Заодно нальет, если попросишь, — усмехнулся Шаланда и положил трубку.

Странными и непредсказуемыми бывают извивы и перемены человеческого настроения. Пафнутьев мог, мог все-таки без больших душевных колебаний и сожалений выпить где угодно, далеко не всегда даже спрашивая, что ему наливают. Конечно, была в этом и природная хитрость, поскольку так уж сложилось, что человек, согласившийся выпить в новой компании, становился как бы своим, и люди готовы были доверчиво или, скажем, гораздо доверчивее, нежели до этого, отвечать на самые неуместные его вопросы. Он уже свой, он не продаст так нагло и подло, как это наверняка сделает человек, который пренебрег предложением выпить стаканчик-второй.

А потом, как ни странно это покажется для его профессии, была в Пафнутьеве какая-то расположенность к людям, и это сразу чувствовалось. Не только из сатанинского лукавства он мог пить с незнакомым человеком, вовсе нет, он много раз ловил себя на том, что ему просто хочется выпить с этим вот мужиком, которого видит первый и последний раз в жизни.

Все это так, все так...

Но какая-то неуправляемая волна гнева, злости, обиды накатывала на него после самых милых, можно сказать, слов — когда именно этой слабостью его и попрекали. Даже не то чтобы попрекали, а напоминали о ней, может быть, даже сочувствующе, дружески, с усмешкой, может быть, даже с одобрением, но напоминали. Вот сказал только что Шаланда, что, дескать, нальет тебе Овсов, если попросишь, и Пафнутьев окаменел от обиды. Шаланда давно уже занялся своими делами, давно уже из пафнутьевской трубки неслись частые короткие гудки, а он все еще сидел неподвижно и кулак его, лежавший на столе, побелел от напряжения.

Пафнутьев глубоко вздохнул, будто решаясь на что-то неприятное, но необходимое, нажал кнопку телефона, дождался непрерывного гудка и набрал номер.

— Слушай, Шаланда... Овсов мне нальет, даже если я у него и просить не буду, нальет всего, что у него найдется в тумбочке. А тебе, Шаланда, он не нальет, даже если ты в его кабинет войдешь на коленях или на своем брюхе вползешь, понял? И единственное, чего ты, Шаланда, можешь от него дождаться, так это нашатырного спирта под нос. И не только от Овсова. Понял? Спрашиваю, понял?

— Понял...

— Тогда будь здоров. — И Пафнутьев положил трубку. Звонок раздался минуты через три — именно столько времени понадобилось Шаланде, чтобы прийти в себя и понять, что произошло.

— Паша, — сказал он негромко, — ты не имей на меня зуб, ладно? Я исправлюсь.

— Ох, Шаланда, — выдохнул Пафнутьев и почувствовал — отпустило, отпустило. И только по одному этому выдоху понял Шаланда, что прощен. — Проехали, Жора.

Пришел Андрей с длинным списком машин, которые вчера подъезжали к конторе Сысцова. Напротив каждой стояла фирма, которой принадлежала машина, и даже номер телефона. Все они были известны, все зарегистрированы. Были и частные машины, они тоже принадлежали людям, установить которых было нетрудно, — фирмачи, банкиры, оптовики.

Но, просматривая записи телефонных разговоров, которые вел за вчерашний день Сысцов, Пафнутьев наткнулся на коротенький перебрех, который сразу привлек его внимание. Выловить из вороха именно эту запись было нетрудно. Когда речь шла о суммах, тоннах, поставках, Пафнутьев эти записи сразу откладывал в сторону, это были деловые звонки. Он искал разговор или откровенно угрожающий, или же затаенно ласковый, с неопределенными намеками, со странными напоминаниями о чем-то известном только собеседникам, о чем вслух при посторонних они сказать не могут. Вот такая запись и обнаружилась в потоке слов, которые произнес вчера Сысцов, которые ему пришлось услышать...

" — Здравствуйте, Иван Иванович... Вы меня узнаете?

— Простите...

— Меня зовут Илья Ильич. Имя достаточно простое, но в то же время и редкое. Обычно меня запоминают.

— Что вы хотите?

— Прошлый раз мы с вами об этом говорили... Я представляю интересы моих клиентов... Я адвокат, с вашего позволения.

— Адвокатом вы стали и без моего позволения.

— Так что мне передать моим клиентам?

— Я готов с ними встретиться.

— Видите ли, им бы этого не хотелось...

— Откуда же мне тогда знать, что вы представляете их интересы, а не свои собственные?

— Простите, Иван Иванович, но это не должно вас интересовать. Это, дорогой Иван Иванович, не ваше дело.

— Значит, так, уважаемый... Что является моим делом, куда мне нос совать не следует, это буду решать я сам, и больше никто. Во всем, что касается взаимоотношений с вашими так называемыми клиентами, мы будем решать с ними, а не с вами. Вы же, как я понимаю, их только представляете, и не более того. Я правильно понимаю сложившееся положение?

— Не совсем, дорогой, не совсем. Дело в том, что я являюсь единственным человеком, с кем вы будете иметь дело и в будущем. Только я, и никто, кроме меня. Мы подумали, посоветовались и решили, что так будет гораздо удобнее, гораздо безопаснее для всех нас.

— А может быть, вы вообще никого не представляете, кроме самого себя?

— Зачем вам об этом думать, Иван Иванович? Прошлый раз я передал небольшой сувенир, полагая, что вы правильно поймете его назначение... Вы его храните? Надеюсь, он еще у вас? Берегите его, я проверю. Он будет хранить вас от всевозможных напастей. Знаете, в городе сейчас неспокойно, вы слышали, что случилось с пассажирами зеленого джипа на окраине города? Кошмар какой-то... Кстати, если задумаетесь об этой истории, то получите ответы на многие сегодняшние свои вопросы и сомнения... О том, представляю ли я кого-нибудь или только самого себя.

— Хорошо... Пусть будет по-вашему. Я готов встретиться с вами хоть сейчас.

— Это уже лучше, но требует некоторого обдумывания и некоторой подготовки. Я позвоню вам в ближайшее время. Всего доброго, дорогой Иван Иванович".

Пафнутьев прочитал текст один раз, второй, третий.

— Вот такие, брат, дела, — пробормотал он, тяжело нависая над столом.

Некоторые выводы напрашивались сами собой. Первое, что он отметил, — достойное поведение Сысцова. Он, конечно, мастер и в разговоре явно переигрывал своего противника, несколько раз попросту загонял того в угол, и Илье Ильичу ничего не оставалось, как перейти к откровенным угрозам. Хватка у Сысцова сохранилась прежняя. И звериного чутья, ощущения слабых мест противника ему не занимать. В коротком, на полторы страницы разговоре все это проявилось в полной мере.

Теперь Илья Ильич...

Он действительно адвокат или ловкий бандюга, начитавшийся газет, которые переполнены такими же вот случаями? Нет, разговор он вел весьма ловко, из сложных положений уходил почти без потерь, пригвоздить его Сысцову не удалось. Это надо признать. Но когда ему стало совсем неуютно, выложил козыри — глаз в баночке и расстрел зеленого джипа. Никого не назвал, ни на кого не сослался, несмотря на мощный напор Сысцова, позиций своих не покинул, линию свою довел до конца. И разговор закончил неожиданно быстро на случай, если его попытаются засечь, если прослушивают... Звонил, конечно, из автомата, при нынешней оснащенности определителями номера, которыми обзавелась чуть ли не каждая контора, чуть ли не каждый третий гражданин новой России, это разумно. Судя по служебным пометкам, да, действительно, звонил из автомата в центре города.

Пафнутьев еще и еще раз вчитывался в текст разговора, потом взгляд его скользнул по столу, по бумагам, скопившимся за день, и нащупал наконец настольный календарь. И только тогда он увидел на листке написанные его собственной рукой сегодня же слова «Илья Ильич Огородников, адвокат».

Да, конечно, как он мог забыть — ведь приходили же ребята из расстрелянной банды и сказали открытым текстом — Илья Ильич Огородников имеет к происшедшим событиям прямое отношение. Они не были уверены и сейчас ни в чем не уверены, они в шоке после того, как была уничтожена добрая их половина. И к этому Илюше боятся приблизиться — если с ним хоть что-нибудь случится, сразу будет видно, кто приложил руку. Поэтому и пытались натравить на него Пафнутьева, справедливо рассудив, что у государства сил для этого гораздо больше.

— Не пора ли нам познакомиться, дорогой Илья Ильич, — вслух проговорил Пафнутьев. — Имя у тебя, как ты говоришь, достаточно простое, но в то же время редкое...

Рука Пафнутьева как бы сама собой потянулась к телефону, но тут же обессиленно легла на стол — рабочий день давно закончился. Звонить можно было только по домашним телефонам, но времена нынче настали такие, что люди стали очень нервничать, когда их тревожат дома, — отключают телефоны, ставят автоответчики. Отгораживаются от жизни, умыкаются, проще говоря, прячутся. Опасаются новостей стремительных, все сминающих, все разрушающих, хотя пора бы и привыкнуть, усмехнулся Пафнутьев, пора бы и пообвыкнуться.

Но, с другой стороны, прекрасно знал он и то, что существуют целые пласты населения, которые все свои вопросы, и личные, и общественные, решают вечерними телефонными звонками. А днем, днем они только отрабатывают то, что было решено накануне, во время полуночных перезвонов.

Единственный, кому решился позвонить Пафнутьев, это Андрей. Трубку долго не поднимали. В полном недоумении он уже хотел положить ее, но наконец где-то что-то щелкнуло и он услышал знакомый голос:

— Да, слушаю.

— Андрей? Спал?

— Почти.

— Ладно. Слушай. Есть такой человек, Илья Ильич Огородников. Вроде адвокат. Не возбуждая паники в городе, постарайся узнать, что за птица, добро?

— Записал. Илья Ильич Огородников. Адвокат. Значит, завтра буду после обеда.

— Давай, — сказал Пафнутьев и положил трубку. Не понравился ему Андрей, какой-то он был не то удрученный, не то подавленный. Трубку опять же долго не поднимал... Не все у них с Надей ладно, не все, вздохнул Пафнутьев. А ведь иначе и быть не могло, вдруг открылось ему, иначе и быть не могло. Оба они, и Андрей, и Надя, — люди с потревоженной психикой, если можно так сказать. У него девушка застрелилась, Надя сама застрелила отца своего ребенка... Какая может быть безоблачность, какая беззаботность, если у каждого за спиной труп маячит...

«Вмешивается, вмешивается криминальная жизнь в личную и влияет на нее самым пагубным и необратимым образом», — про себя проговорил Пафнутьев и даже восхитился, как у него складно да ловко сложились эти слова.

* * *

Андрей положил трубку, да так и остался сидеть возле телефона в прихожей. Он вдруг поймал себя на странном желании — не хотелось ему возвращаться в комнату, подходить к Наде, видеть ее, о чем-то с ней говорить. Последнее время все эти простые и естественные поступки начали обрастать какой-то тяжестью, подневольностью. Вот он что-то говорит Наде, важное для него, интересное, и видит, видит, что она попросту его не слышит. Замолкнув на полуслове, он отходит, и говорить ему что-то после этого не хочется. А она, спохватившись, вернувшись из каких-то своих дальних мысленных странствий, может легко и свободно, без напряжения повторить все его последние слова — дескать, слушаю тебя, Андрюша, дескать, внимательно жду продолжения, Андрюша, что же ты, Андрюша, замолчал?

Но не слушала она его и не слышала. А повторить только что прозвучавшие слова несложно, звуковое эхо еще некоторое время гуляет в сознании. С ним это случалось в троллейбусе. К примеру, едет он, задумавшись, и вдруг вспоминает, что на этой вот остановке или на следующей ему надо выходить. И в сознании, как по какой-то команде, звучат слова, которые минуту назад произнес в динамики водитель.

— Пафнутьев звонил? — спросила Надя из комнаты.

— Да. Он.

— Что на этот раз?

Возможно, она и сама не сознавала, насколько чуждым, если не сказать издевательским, был этот вроде бы такой невинный вопрос. Дескать, что с него взять, с Пафнутьева, дескать, что с тебя, Андрюша, взять? Такие уж вы люди, ни о чем действительно важном, волнующем поговорить не можете. И интересы у вас не меняются годами, и разговоры идут такие, что можно на год отлучиться, а вернувшись, тут же сказать нечто волне уместное. А если на этот раз в вашем разговоре что-то новое, то это лишь способ, каким кто-то кого-то убил, расчленил, фамилия может измениться, название улицы или время суток. А суть, суть остается одна. И даже в том, что Надя вот так просто, не сомневаясь, спросила, не Пафнутьев ли звонил, Андрей почувствовал уязвленность. Конечно, Пафнутьев звонил, кто же еще может позвонить тебе, Андрюша, этим приятным вечерком?

— На этот раз Пафнутьева интересует человек, которого зовут Илья Ильич Огородников.

— Конечно, — кивнула Надя, и Андрей, не выходя из прихожей, не поднимаясь от телефона, увидел ее снисходительную улыбку. — Кто же еще может заинтересовать Павла Николаевича... Отпетый бандюга, трижды судимый, дважды сидевший, многократно опущенный... Илья Ильич Огородников.

Андрей поднялся, медленно приблизился к двери и с удивлением уставился на Надю.

— Боже! — пробормотал он потрясенно. — Откуда ты все это знаешь?

— Общалась, когда служила у одного подонка... У папаши вот этого невинного младенца. — Она кивнула на девочку, которая возилась в детской кроватке с куклами. — С остальными судьба поступила сурово, а он, как видишь, увернулся.

— И ты знаешь, что он сидел, что он...

— Да, и это знаю. — Надя спокойно улыбнулась в лицо Андрею. — И что опускали его несколько лет подряд, тоже знаю. — Ей легко давались такие вот слова на грани бесстыдства. Андрей их избегал. Не потому, что не знал. Знал. Просто избегал, полагая, что люди могут общаться и без этих откровений. — Ты знаешь, что бывает в лагерях с теми, кто попадает туда за развращение малолеток? — Ей, казалось, доставляло удовольствие видеть его неловкость.

— Представляю.

— Так вот он сидел именно за это. У нас было на него неплохое досье. Компра, как выражается твой Пафнутьев.

— Пафнутьев не мой. И он так не выражается. Он вообще не выражается. В отличие от некоторых.

— Ты меня имеешь в виду?

— Да.

— Недостойна, значит? Грязновата? Замарана? — Надя улыбнулась, но это была лишь гримаса, изображающая улыбку. Андрей уже знал это ее состояние — она была близка к истерике. Знал и то, что одно его неосторожное слово, и начнется такое, что потом неделю будет висеть в воздухе чем-то тягостным и непродыхаемым.

— У Огородникова были дела с твоим шефом?

— Он был не только шефом...

— Кем же еще? — неосторожно спросил Андрей, решив, что Надя начала успокаиваться.

— Любовником. Отцом этого ребенка.

— Хорошим любовником? — не удержался Андрей, понимая, что получил ее ответом по физиономии.

— Да! В отличие от некоторых! — Надя уже не могла остановиться. Может быть, она и сожалела о злых, подлых словах, которые выскакивали из нее, но остановиться не могла. Андрей видел это по бешенству в глазах, которое на мгновение сменялось беспомощностью. Но он тоже не владел собой и не хотел останавливаться. Это он потом поймет, но сейчас уже не хотел останавливаться и бросать разговор неоконченным, с повисшими в воздухе оскорблениями, обидами, обвинениями.

— За что же ты с ним так? — усмехнулся Андрей побелевшими губами. — За что же ты ему пулю в лоб?

— Погорячилась. Бывает.

— Что же в нем было такого потрясающего? Как в любовнике?

— Тебе не повторить.

— А я и не собираюсь. Но должен же я знать границы собственного ничтожества.

— Думаешь, они есть?

— А что, их нет?

Надя некоторое время смотрела на Андрея бешенными от ненависти глазами, но постепенно ненависть угасала и вместо нее появлялось все больше смятения. Наконец, не выдержав, она разрыдалась.

— Зачем ты втягиваешь меня в такие разговоры? Почему ты просто не набьешь мне морду? Ты же видишь, что я плыву, что несу чушь, что не отвечаю за свои слова, ты же видишь...

Андрей знал, что нужно делать в таких случаях, — он просто обязан подойти к Наде, положить руку на ее голову, погладить по волосам. Она расплачется, прижмется, обнимет его, стоящего рядом, и через несколько минут успокоится. И у них будет хорошая, очень хорошая ночь. Надю всегда возбуждали такие ссоры, она просто теряла самообладание от любви после таких перебранок с оскорблениями, обидами, даже с пощечинами. А наутро была, как никогда, ласкова, нежна, предупредительна. И такой оставалась почти неделю, на неделю ее хватало. Но потом снова начинала смотреть в угол, молчала и в ответ на вопрос Андрея, слышит ли она его, могла легко, без запинки повторить десяток, два десятка слов, которые он только что произнес. Но все-таки она их не слышала, увлеченная видениями своей прошлой жизни.

— Так что Павел Николаевич? — спросила Надя подобревшим голосом, словно то злобное существо, которое только что бесновалось в ней, покинуло ее тело и она наконец снова смогла стать собой. — Ах да, Огородников... Запиши, Андрюша... Тридцать два шестьдесят три, сорок один.

— Что это? — испуганно спросил Андрей, решив поначалу, что Надя бредит.

— Его телефон. Домашний, между прочим. Этот номер знают немногие.

— И ты его до сих пор помнишь? — удивился Андрей.

— А почему нет? Я многие номера помню. И твой хорошо помню. — Это был явный выпад. И хотя Надя произнесла последние слова с улыбкой, Андрей не принял шутки. Он отошел в сторону, записал в блокноте номер, который только что назвала Надя.

Собственно, если это и была помощь с ее стороны, то небольшая, совершенно незначительная, поскольку к услугам Пафнутьева была надежная служба по установлению телефонных номеров граждан. Но другие ее сведения об Огородникове были в самом деле важными. Во всяком случае, теперь можно было запрашивать сведения о нем в тех местах, до которых Пафнутьев мог бы и не додуматься.

— Так что Павел Николаевич? — Надя вспомнила о своем вопросе.

— Павел Николаевич передает тебе пламенный привет. Он желает тебе здоровья и личного счастья, — сказал Андрей без выражения. Почувствовав его холодность, Надя снова начала заводиться, поняв ее как пренебрежение.

— Скажи ему, что я помню его. Он все так же ходит в рубашках с жеваными воротничками? — Это тоже был выпад, она знала, чем зацепить Андрея.

— Я же хожу, и ничего, — улыбнулся он. И эти слова были ответным ударом.

— Как его жену зовут? Вика? Помнится, ты говорил, что у тебя с ней что-то было? Это она вас приучила к жеваным воротничкам? — Надя усмехнулась.

— Да, Надя, — тихо проговорил Андрей. — Твой шеф, у которого столько сексуальных достоинств и которому ты всадила пулю в лоб, носил другие рубашки. За ним, похоже, ты ухаживала более тщательно, нежели Вика за Павлом Николаевичем... Мы, похоже, того не стоим. — Андрей еще что-то говорил все тише и все безжалостнее. Он уже принял решение и знал, как поступит через минуту.

— А если я тебе сейчас врежу по морде? — спросила Надя звенящим от злости голосом.

— В тебе заговорил опыт прошлой жизни, Надя. То ты предлагаешь себя бить по морде, то сама воспылала этим желанием... Странные у вас там нравы, странные у вас там отношения...

— У кого это у нас?! Где это там?!

Андрей не стал отвечать, он почти успокоился. Надя перешла или же оба они перешли ту границу, перед которой можно еще обижать и обижаться, можно что-то доказывать и пытаться ударить побольнее. Все это потеряло значение, наступили усталость и безразличие. Но Андрея это состояние охватывало раньше, и в этом было его преимущество. Когда Надя готова была сделать очередной выпад, когда она опять выкрикнула что-то злое и обидное, Андрей лишь усмехнулся. Он уже был защищен усталостью и безразличием.

Спохватившись, Надя напряженно прислушивалась к звукам, которые доносились до нее из прихожей. Царапнули по полу туфли, прошуршала куртка. Андрей заглянул в комнату уже одетым.

— Я отлучусь маленько, — сказал он. — Мне надо привести в порядок свои воротнички.

— Надолго? — Надя смотрела на него исподлобья, не зная, то ли снова попытаться царапнуть его, то ли требуется что-то другое, что уже начало просачиваться в ее сознание.

— Позвоню, когда будут первые успехи. Знаешь, о чем я подумал... Мы с тобой немного притворялись... А теперь стали самими собой. — Андрей великодушно сказал «мы», хотя имел в виду только Надю.

И она его поняла.

— Я не притворялась, — сказала она почти беспомощно. — Я вообще никогда не притворялась. И не намерена это делать сейчас. Андрей...

— Я позвоню, — сказал он. — Пока.

— Не уходи!

— Пока.

Когда Пафнутьев, вспомнив о чем-то, снова позвонил, трубку подняла Надя.

— Он здесь больше не живет, — сказала она.

И это была правда.

Они были еще слишком молоды и не понимали простой и очевидной вещи — все, что случается между ними, происходит между всеми мужчинами и женщинами в свое время — когда собственное настроение, недомогание или обида кажутся важнее всего, что вообще может быть на белом свете. Их ссора с намеками на прошлую жизнь и упреками в прошлой жизни была самой обычной семейной ссорой в стороне от здравого смысла. Может быть, она вообще не имела никакого смысла и потому все слова казались обиднее и злее, чем они были на самом деле, все сказанное звучало обобщенно, как бы навсегда, как бы окончательно.

Приговором звучало, приговором, не подлежащим обжалованию.

Слова и произносились как приговор, и воспринимались как приговор.

Но проходит какое-то время, и именно это вот свойство злых слов, обобщенность, растворяет их в памяти и сами собой выплескиваются искренние слова:

— Боже мой! Андрей ты помнишь хоть слово из нашей ссоры?

— Помню, — отвечает он с некоторой растерянностью в голосе. — Ты что-то о воротничках говорила... Не то тебе нравятся голубые, а у меня были белые, не то тебе нравятся белые, а на мне была голубая рубашка... Что-то в этом роде.

— Я говорила о воротничках?!

— Кажется, вспомнил... О галстуках, только не о моих, а о пафнутьевских.

— Какая же я дура! — потрясенно произносит Надя, замерев у него на груди.

Но это будет потом.

Это будет еще не скоро.

До этого пройдет целая неделя, которая многим покажется вечностью. Впрочем, это действительно будет вечность протяженностью в целую неделю.

А пока...

Пока она ответила Пафнутьеву почти спокойно и почти правду.

— Он здесь больше не живет.

* * *

Положив трубку, Пафнутьев остался сидеть за своим столом неподвижно и грузно. Чувствовалось, что подняться ему будет трудновато, да и вряд ли он вот так сразу захочет подняться легко и порывисто. Наступило то нечастое состояние, которое он ценил в себе и никогда им не пренебрегал, состояние, замешенное на усталости, легкой обиде, ни на кого, ни на что определенное, просто состояние обиды на жизнь, на то, что она вот такая, а не иная. Сладостная обида на то, что никто не зовет его в гости, не дарит подарков, не приглашает к столу. Хотя знают, ведь отлично все знают, что готов он, что любит подарки, как и все живые люди, что к столу ему хочется подсесть, и вовсе не ради напитков и закусок — чтобы глянуть на знакомую физиономию озорно и шало, сказать что-нибудь не из следственно-прокурорской практики, а откуда-нибудь совсем из другой области, из области прекрасных вин и веселых женщин, из области цветов и путешествий, что-нибудь из молодости, глупой, счастливой и такой короткой...

Пафнутьев вздохнул так, что колыхнулась штора, висевшая на окне в двух метрах от него. Он усмехнулся, увидев как ткань чуть вздрогнула под его тяжким и безнадежным дыханием. И рука его тяжело и грузно потянулась к телефону. Что делать, к телефону, только к телефону тянутся руки уставших и забытых, грустных и опустошенных.

Знал Пафнутьев, кто мог заставить Андрея в этот вечер улыбнуться радостно-растерянно, кто мог встряхнуть его и просто вынудить, вынудить забыть ссоры, недоразумения, размолвки. Раздраженно-озлобленные и в то же время печально-беспомощные, совершенно бессмысленные обвинения в том, что с человеком когда-то случилось вот это, а не то, что встречался он с тем, а не с этим, что, в конце концов, сделал контрольный выстрел в голову, а не припал к груди в надежде услышать биение родного сердца... Так вот — Вика, пафнутьевская молодая жена Вика могла одним телефонным звонком осчастливить Андрея в этот вечер. И она знала об этом своем могуществе, и Андрей знал, и Пафнутьев. Все знали. И потому Вика не звонила, Андрей не ждал ее звонка, а Пафнутьев печально сидел в своем кабинете и, не включая света, беспорядочно вертел телефонный диск...

— Алло, — сказал Пафнутьев. — Аркаша? Здравствуй.

— Паша?! — раздался изумленный вопль. — Ты? Жив?!

— Ох, Аркаша... Не знаю, что и ответить...

— А ты, Паша, ничего не отвечай! Понял?! Ни слова!

— Ох, Аркаша...

— Тебе, наверно, плохо без меня?

— Знаешь, похоже, я умираю...

— От безысходности?! — заорал Халандовский. — От одиночества и беспросветности существования?! — продолжал он радоваться так, будто только и ждал повода выкрикнуть все это в телефонное пространство. — От бесконечности забот и бессмысленности всех твоих усилий в этой жизни?!

— А знаешь, Аркаша... Наверно, так можно сказать, — серьезно ответил Пафнутьев, задумавшись над криками, которые продолжали нестись из трубки. — Твой диагноз не столь уж и далек от истины, не столь.

— Он совсем рядом с истиной, Паша! Потому что мой диагноз — сама истина. Я знаю, откуда в тебе тоска этого вечера! Знаю, Паша! Мне ведома причина!

— В чем же она, Аркаша? Скажи мне наконец, чтобы я мог хоть попытаться устранить ее...

— В несовпадении пространства и времени! — заорал Халандовский так, будто открылась наконец для него какая-то страшная тайна. — Да, Паша! Да! Ты там, в своем кабинете, пропитанном вчерашними преступлениями, подсохшей кровью, застарелой ненавистью и унынием! А стол, накрытый стол, который просто ломится у меня на глазах от напитков, закусок, от веселого доброжелательства и неутоленного гостеприимства... Этот стол находится здесь и зовет нас в будущее, счастливое будущее, что бы не говорили об этом наши скороспелые демократы. Человечество всегда стремилось в счастливое будущее и будет стремиться. И негоже нам с тобой увиливать от этого общечеловеческого стремления!

— И этот стол... Ты говоришь... Он накрыт? — растерянно пробормотал Пафнутьев.

— Да, Паша! Да!

— И ты знал, что я позвоню, что мне сейчас не очень...

— С утра, Паша! С утра жду твоего звонка!

— Но я сам этого не знал...

— Но теперь-то ты знаешь!

— Слушай, Аркаша, — в голос Пафнутьева начала просачиваться жизнь, — ты хочешь сказать...

— Не медли, Паша! Не теряй ни секунды!

— Хорошо, Аркаша... Не буду...

Он хотел еще что-то сказать, но из трубки уже неслись короткие поторапливающие гудки. Пафнутьев некоторое время слушал их, и они ему нравились — в них слышались надежда на избавление. Машина дожидалась его во дворе, и он знал, что у Халандовского будет ровно через десять минут.

Пафнутьев поднялся из-за стола легко и порывисто, будто сбросил с себя непосильный груз, будто кончилась тягостная неизвестность и наступила наконец полная определенность.

— К Халандовскому! — сказал он водителю. Тот не стал спрашивать дорогу, ничего не стал спрашивать. Кивнул и тронул машину с места. А через десять минут остановился у дома, хорошо ему знакомого. — Ждать меня не надо, — сказал Пафнутьев.

— Понял, — откликнулся водитель. — Утром заезжать?

— Знаешь... Да.

— Приятного вечера, — сказал водитель.

Пафнутьев, уже готовый было выскочить из машины, вдруг остановился. Ему не понравились слова водителя. Вроде ничего плохого не сказал, даже хорошего попытался пожелать, но не понравились Пафнутьеву его слова. Он как бы вмешался в тот неслышный, трепетный разговор, который уже начался в душе Пафнутьева с Халандовским. Своими словами водитель влез в то, что должно сейчас произойти. А кроме того, он давал понять, что догадывается, куда приехал Пафнутьев, к кому, зачем, и великодушно давал понять, что он, водитель, его, Пафнутьева, не осуждает. Он, видите ли, не осуждает за те нарушения нравственности, которые Пафнутьев в этот вечер наверняка допустит и совершит.

— Володя, — медленно проговорил Пафнутьев, глядя прямо перед собой в лобовое стекло. — Ты меня, конечно, извини за грубость и невоспитанность... Но не надо мне желать приятного вечера. Ни сейчас, ни в будущем. Повторяю — ни сейчас, ни в будущем. Ладно? Я суеверный. Сглазу боюсь. Приятный будет у меня вечер или не очень... Не надо тебе об этом думать, ладно? Я уж сам как-нибудь... А ты подумай о чем-нибудь другом... О жене, детях, о том, например, чем ты их сегодня порадуешь, какие подарки привезешь... Ладно?

— Извините, Павел Николаевич, — растерялся водитель от неожиданных слов начальства. Он почувствовал, что говорит Пафнутьев хотя и негромко, но с хорошим таким внутренним напором. — Без всякой задней мысли, как говорится...

— И ты меня извини... Я сегодня плохой.

Пафнутьев хлопнул водителя по плечу и вышел из машины, бросив за собой дверцу. На машину больше не оглянулся и, наклонив голову, широким шагом направился к подъезду. А когда поднялся на третий этаж, увидел широко распахнутую дверь и Халандовского, который через порог протягивал к нему свои мощные мохнатые лапы.

— Здравствуй, Аркаша, — проговорил Пафнутьев, трепыхаясь в объятиях Халандовского. — Какой-то я дерганый стал, совсем нехороший... На водителя сейчас наехал...

— Хороший водитель должен знать, — Халандовский воткнул толстый указательный палец в грудь Пафнутьева, — что главная его задача вовсе не машину водить!

— В чем же его задача?

— В том, чтобы оберегать начальство от нервных срывов! Брать на себя, понял?! Брать на себя все удары чувственного и даже, — Халандовский вынул палец из груди Пафнутьева, назидательно поднял его вверх, — даже криминального толка!

— Ох, Аркаша! — вздохнул Пафнутьев уже в прихожей. — Слушал бы тебя и слушал бы...

— Меня полезно не только слушать, но и слушаться! Запомни это, заруби себе это на чем-нибудь! На носу, на ушах, на лбу... Где там у тебя еще есть свободное место?

Когда Пафнутьев, сковырнув с ноги туфли и сбросив пиджак, прошел в комнату, из груди его тихо выплыл слабый стон. Он прислонился к двери и закрыл глаза, чтобы еще хоть немного протянуть свое неведение и не видеть знакомого до последней царапины журнального столика.

Ничего не было на нем особенного, необычного, просто все было достойно и уместно. Запотевшая бутылка «смирновской», похоже Халандовский вынул ее из морозилки, когда увидел пафнутьевскую машину, въезжавшую во двор. Рядом стояли стопки, хорошие стопки, пузатенькие, граммов этак на восемьдесят-девяносто. В тарелке алели крупно нарезанные помидоры с удаленной уже зеленой сердцевинкой. Крупная соль в розетке для варенья. Ломти свежего хлеба. Тарелка с громадными, как халандовская ладонь, котлетами. Баночка с хреном. Блюдце с ненарезанными укропом и петрушкой.

Халандовский остановился в сторонке и настороженно следил за Пафнутьевым — как тот отнесется к столу. Для Халандовского стол был не только местом выпивки и закуски, это было некое произведение, которое нужно оценивать и с кулинарной точки зрения, и по цвету. Халандовский боялся и недостаточности угощения, и даже его избыточности. Пафнутьев наверняка знал, что при желании хозяин может все это убрать и за пять минут накрыть совершенно другой стол — мощный холодильник позволял выбирать, думать, творить.

— Ничего, Паша? — невинно спросил он, дождавшись, когда Пафнутьев откроет глаза и сделает шаг к столу. — Нормально?

— Аркаша, — проговорил Пафнутьев, медленно подбирая слова. — Каждый раз, оказываясь перед этим столом, я говорю... Это прекрасно! Это запомнится на всю оставшуюся жизнь! Клянусь — каждый раз я говорю это искренне!

— Значит, ничего, — кивнул Халандовский, приняв высокопарный восторг Пафнутьева, но в то же время и слегка принизив его. — Садись, Паша, а то, знаешь, водка хороша, когда она холодная. Котлеты тоже холодные. Я подумал, что для хрена лучше все-таки холодные котлеты, а? Как ты думаешь?

— Ты прав, Аркаша... Как ты прав!

— Да! Будет еще картошка, прекрасная, молодая картошка! Варится. Поспеет через пару минут. Кстати, — негромко продолжал Халандовский, с хрустом свинчивая пробку и разливая водку в мгновенно запотевшие рюмки. — Здесь, в котлетах, как говорится, середина наполовину... Говядина и свинина. И то и другое сам отбирал, — закончил показания Халандовский. Если бы он был не столь деликатным, то выразился бы иначе... И то и другое отборное.

Но это было бы некрасиво.

— Выпьем, Аркаша. — Пафнутьев взял стопку, и в душе его тут же вспыхнуло что-то светлое, доброе, радостное. И тяжесть полной стопки он почувствовал, и уже выбрал ломоть помидора, и окатил своим взором котлету, которая была к нему ближе и чем-то приглянулась, чем-то выделилась из остальных котлет, с первого взгляда понравилась.

Пафнутьев был уверен, что и он тоже понравился котлете.

— Будем живы! — Халандовский поднял стопку.

— Постараемся. — Пафнутьев чокнулся, и даже этот слабый приглушенный звук хрусталя был ему приятен, внушал надежду, убеждал в том, что в жизни все не так уж плохо, не так уж плохо.

Пафнутьев выпил до дна, отставил стопку и некоторое время прислушивался к себе, к тем переменам, которые происходили в эти секунды с его настроением, состоянием, с его мировоззрением, в конце концов.

— Хорошая водка, — сказал он, обобщив все свои мысли и чувства.

— Знаешь, — Халандовский подцепил котлету громадной ресторанной вилкой и сразу откусил чуть ли не треть, — есть водка «смирновская» американская, а есть отечественная, наша. Обе они вроде бы в равной степени хороши... Но! — Он положил вилку на стол, чтобы иметь возможность поднять указательный палец. — Если водка американская напоминает воду мертвую, то наша «смирновская» по благотворному влиянию на безнадежно уставший организм... вода живая. Это бесспорно.

— Записывать не буду, но постараюсь запомнить, — проговорил Пафнутьев с полным ртом.

— Запоминай, это несложно, а я пока разолью по второй. Первая без второй — это гвоздь без шляпки, согласен? — Халандовский требовательно посмотрел на Пафнутьева. — Это как мужик без бабы или баба без мужика.

— Да. — Пафнутьев постарался побыстрее проглотить кусок котлеты. — Пожалуй, ты прав.

— И ты, Паша прав, когда в трудную минуту, можно сказать, в безнадежную минуту вспоминаешь обо мне, о старом Халандовском, погрязшем в криминальных связях.

— Я вспоминаю о тебе, Аркаша, гораздо чаще, чем ты можешь даже предположить.

— Почему же я так редко вижу тебя за этим столом?!

— Робею. — Пафнутьев развел руками, в одной из которых была котлета на вилке, а во второй баночка с хреном.

— Робость — хорошее качество лишь в отношениях юноши и девушки, да и то при определенных обстоятельствах, — заметил Халандовский, подумав.

— Я больше не буду поступать так плохо, — заверил Пафнутьев. — Робеть перестану. Поскольку не могу отнести себя ни к юношам, ни к девушкам.

— За счастливые перемены в нашей жизни! — воскликнул Халандовский и твердо чокнулся с Пафнутьевым. Дождавшись, пока гость выпьет вслед за ним, съест облюбованную котлету, он положил свою вилку на стол. — А теперь, Паша, расскажи мне — что привело тебя сюда в этот счастливый час, поведай, не лукавя, не таясь.

— Сысцов сказал, что ты омолаживаешь штат?

— Понял. У Сысцова неприятности. На него наехали. Причем какие-то беспредельщики. То ли от крови озверели, то или совсем новенькие. Новички, Паша, сейчас начинают с беспредела и постепенно, через годы, до них доходит, что можно кое-чего добиться в жизни и не оставляя за собой горы трупов.

— Значит, ты знаешь об этом?

— И про левый глаз Левтова тоже.

— Так, — Пафнутьев помолчал. — В таком случае, ты знаешь и человека по имени Огородников Илья Ильич.

— Так... — Теперь уже замолчал Халандовский. — Так, — повторил он через некоторое время. — Теперь я понимаю тебя, Паша, теперь я догадываюсь, почему ты робел зайти ко мне. Пожить давал. А сегодня решил, что пожил я достаточно. Да?

— Что, крутой мужик этот Огородников?

Халандовский склонил голову к одному плечу, потом склонил к другому плечу, как это делают большие умные собаки в минуту крайней озадаченности.

— Видишь ли, Паша... Не знаю, насколько он крут. К нему можно обратиться по любому вопросу. По любому. Ты хочешь иметь квартиру, магазин, завод... Ты хочешь избавиться от жены, друга, конкурента... Ты хочешь купить виллу в Испании или продать дом на Кипре... Нет проблем. Иди к Огородникову. Но ходят слухи, неподтвержденные, правда, но очень настойчивые слухи... Да, все эти проблемы он решает, но при этом всегда на асфальте ли, на паркете, на штанах или на руках остается немного крови.

— Чьей? — спросил Пафнутьев.

— А какая разница, Паша? — удивился Халандовский. — Не того, так этого, разве для тебя, работника правосудия, это важно? Ведь кровь всегда недопустима, да, Паша?

Вопрос Халандовского был не из тех, на которые надо было отвечать, и Пафнутьев поступил единственно правильно — он взял бутылку лучшей в мире «смирновской» русской водки, которую хозяин сравнил с живой водой, налил по полной стопке.

— У этого Илюши есть еще одна особенность, можно сказать, творческая манера... Если ты обратился к нему, то это вовсе не значит, что он будет решать именно твои проблемы... Вполне возможно, что он решит проблемы твоего противника. Если Илюше это покажется выгоднее.

— Не понял...

— Все очень просто... Ты просишь его убрать с дороги некую помеху. А он с этой дороги убирает тебя. То есть проблему он решает в любом случае, но не в твою пользу. Хотя обратился к нему ты. Поэтому надо иметь очень много денег или очень много дури, чтобы просить о помощи Огородникова.

— Ты бы к нему не обратился?

— Упаси Боже! Ни в коем случае.

— Будем живы, Аркаша. — Пафнутьев поднял свою стопку, чокнулся и выпил одним глотком.

— Налегай на помидоры, — посоветовал Халандовский. — Астраханские.

— Помидоры — это хорошо, — кивнул Пафнутьев. — Огородников звонил Сысцову. Якобы от имени своих клиентов.

— Очень может быть.

— В качестве козырей упомянул левый глаз Левтова и зеленый джип, расстрелянный три дня назад.

— Вполне возможно. — Халандовский ничуть не удивился услышанному, он просто кивнул, будто Пафнутьев сам подтвердил его же слова.

— Что вполне возможно?

— То, что он не блефует, что эти его козыри не фальшивые. Я ведь говорил, что его работа всегда приводит к тому, что на асфальте или на паркете остается немного крови.

— Четыре трупа — это немного крови?

— Пять, — поправил Халандовский. — Четыре на асфальте и Левтов. Кстати, его не нашли?

— Пока нет.

— Найдется, — уверенно сказал Халандовский.

— Почему ты так решил?

— Это будет еще один удар... Зачем же от него отказываться? Тем более что найдется труп без глаза, значит и глаз в баночке опять заиграет. И ты убедишься, что козыри у Огородникова настоящие.

— Откуда ты знаешь о баночке? — спросил Пафнутьев. — Сысцов заверил меня, что никому о ней не говорил.

— О! — протянул соболезнующе Халандовский. — Паша... Я так прикидываю — человек десять принимали самое непосредственное участие в извлечении глаза из тела, верно? Хорошо, пусть пятеро... У каждого баба... Похвастаться-то надо... А перед приятелями, перед шестерками... И потом, любой фактор работает лучше, когда о нем знают многие. И еще, Паша... У меня там вторая бутылочка стынет, ты как? Под картошечку, а? И рыбка горячего копчения в наличии имеется, а?

Пафнутьев некоторое время прислушивался к себе, сопоставляя доклады различных частей тела, и в то же время боролся с искушением согласиться.

Но разум взял верх.

— Знаешь, не надо... Оно бы неплохо, но чуть попозже, чуть попозже.

— Тогда заберешь бутылку с собой, — решительно заявил Халандовский. — И полдюжины котлет тебе заверну. Вику угостишь. А то она у тебя совсем отощала.

— Блюдет потому что себя сверх всякой меры, — проворчал Пафнутьев, видимо недовольный тем, как блюдет себя Вика.

— Во! — радостно воскликнул Халандовский. — А ты ее пост и нарушишь. И от рюмочки она не откажется. И на тебя благосклоннее посмотрит, словечко ласковое обронит, улыбкой одарит... Глядишь, и молодость вспомните.

— Да мы о ней, о молодости, в общем-то и не забываем, — смутился Пафнутьев.

— И опять хорошо. И мне приятно. И вот еще что... Если разберешься с Илюшей, многие тебе благодарны будут. И я в том числе. Скинемся с ребятишками — в круиз тебя отправим. С Викой. По всему Средиземному морю. А?

— Круиз — это хорошо, — ответил Пафнутьев, предоставив Халандовскому самому решать — согласился ли он на такой подарок или же отверг его.

— Заметано, — кивнул Халандовский, предоставив Пафнутьеву самому решать, как он понял его ответ. — Только это, Паша... Должен тебе сказать суровые слова... — Халандовский разлил остатки водки по стопкам и, завинтив крышку, поставил бутылку на пол, в угол, за штору, словно боялся, что кто-то застанет его за таким противоправным времяпровождением. — За Илюшей сила. Что-то у него в кармане, Паша. Узнаю — доложу. Похоже на то, что его наняла какая-то отчаянная бригада беспредельщиков.

— Или он их нанял? — спросил Пафнутьев, поднимая стопку.

— А знаешь, — Халандовский по своей привычке опять склонил голову к одному плечу, к другому, что говорило о напряженной умственной деятельности в этот момент. — А знаешь, и это не исключено. Если посмотреть на Илюшу повнимательнее... Он может. Он ведь тоже того... Беспредельщик. Он ведь сидел, знаешь?

— Доложили.

— И за что... Тоже знаешь?

— Больно жизнелюбивым оказался.

— Тебе известно, как поступают в тюрьмах с такими вот жизнелюбивыми?

— Будем живы. — Пафнутьев поднял стопку.

— Отличный тост! — воскликнул Халандовский, быстрым взглядом окинул стол — все ли в порядке, всего ли достаточно — и тут же с досадой хлопнул себя по лбу. Умчавшись на кухню, он через несколько секунд вернулся с двумя бутылками холодного боржоми. Сковырнув ножом пробки, он тут же налил пенящейся, бурлящей мелкими пузырьками воды в два стакана, сиротливо простоявшие на столе весь вечер. — Будем живы! — поддержал друга Халандовский и одним глотком опрокинул в себя стопку водки.

Когда друзья взяли еще по котлете, в тарелке показалось донышко.

Пафнутьев взглянул на часы, потом на Халандовского.

— Доставлю, — сказал тот. — К самым дверям. Иначе не смогу спокойно спать.

* * *

Наверно, в этом есть какой-то суровый закон, не открытый еще и не описанный — совершенно разные люди, соединяясь в некое сообщество, становятся другими, с ними могут произойти самые таинственные и зловещие превращения. Скорее всего происходит следующее — когда возникает сообщество, группа, то каждый отдельный человек извлекает из себя, из своего характера, из своего внутреннего мира именно то, чего всей группе недостает, то, что ей требуется для выживания. И в результате возникает совершенно непредсказуемый организм, который живет по законам, им самим созданным.

Тот же Петрович, Михаил Петрович Осадчий, уголовник с многолетним стажем. Это был человек чрезвычайно опытный и в жизненном смысле слова, и в тюремном, и в откровенно уголовном — усталый и рассудительный, неторопливый и обстоятельный. Имел внуков и хорошо к ним относился, подарки приносил, деньгами баловал а у него частенько водились шальные деньги и, казалось, он просто торопился от этих денег избавиться. Не пропивал, не проигрывал в карты, не спускал на шальных баб, нет же — внукам отдавал, и те в нем души не чаяли, визжали детскими своими голосами радостными и пронзительными, едва только завидев вдалеке сутулую фигуру деда. Работал Петрович на какой-то стройке, охранником работал, на хорошем счету был, не прогуливал, не напивался и ничего у него не пропадало. Правда, однажды со стройки прямо в травматологию отправили двух каких-то юных хмырей, но зато больше никто не пытался ни кафель тащить, ни хромированную сантехнику, ни шведские нежно-розового цвета ванны.

Но банде понадобился человек опытный, жесткий и решительный.

И Петрович им стал.

Жестким и решительным.

Никто не осмеливался перечить ему, возражать, никто не покушался на его власть. Вот только Огородников иногда, как говорится, возникал. Между Ильей и Петровичем сложились особые отношения, между собой они были чрезвычайно предусмотрительны и уступчивы. Но это была взаимная предупредительность дрессировщика и тигра, причем, кто из них тигр, а кто дрессировщик, сказать было трудно. Скорее всего, их роли время от времени менялись. То Огородников выглядел дрессировщиком, то им становился Петрович. Они вроде бы по взаимному согласию решали иногда поменяться ролями, улыбаясь при этом простодушно, но как-то тягуче, словно за улыбкой стояло многозначительное «ну-ну...».

Или взять красавчика Вандама, кличка у него была такая, Вандам, а на самом деле — Игорь Веденяпин. На его безволосом теле, как и у жирноватого актера, не было ни единой наколки, никогда Вандам не сидел, не привлекался, и вообще его репутация была чистой, как белый лист бумаги. Не случалось в его прошлом ничего порочащего, но зато не было ничего заметного, что можно было бы назвать положительным. Он мог попасть в сборную страны по каким-то там хитрым восточным единоборствам, наверное, мог завоевывать призовые места, медали, кубки, поскольку все свободное время, а у него все время было свободным, Вандам тренировался, поднимал тяжести, подбрасывал гири, бросал на маты противников, его бросали, и, таким образом, довел он себя до состояния полной и ежесекундной боеготовности.

Оказавшись в банде, он естественно и закономерно сделался основной ударной силой. И этого никто не оспаривал.

В банду Вандама привлек Огородников. Тот имел неосторожность обратиться к нему по каким-то квартирным делам. Огородников помог хорошо поменять квартиру, причем на обмен согласился какой-то жлоб, который целый год капризничал и всем морочил голову. Огородников взялся за дело, и надо же, жлоб сразу и согласился, хотя с Вандамом с тех пор даже не здоровался, если доводилось им случайно встретиться в городе.

— Моим ребятам сегодня туго, — как-то сказал Огородников Вандаму. — Поможешь?

— Конечно, помогу! — Врожденная глупость, или, лучше сказать, врожденное простодушие Веденяпина было настолько велико, что он даже не поинтересовался, в чем именно нужна помощь, кому, в каком деле. А помощь, оказывается, заключалась в том, чтобы подавить сопротивление охранников склада. И Вандам уложил всех троих настолько быстро и убедительно, что после этого загрузить машину японскими телевизорами не составляло никакого труда.

Правда, один из охранников так и не поднялся, упав головой на бетонный угол ступеньки, но Вандам переживал недолго, тем более что за услуги ему вручили три телевизора. Потом, когда его опять просили помочь, он уже и не мог отказаться, права такого уже не имел. А кроме того, ему постоянно требовались деньги на тренировки, на тренеров, на одежду — любил Вандам приодеться, любил шикануть. Похоже, что он больше ни к чему в жизни-то и не стремился, но приодеться, побывать в руках приличного парикмахера, посетить массажный кабинет...

Да, любил еще загорать, чтобы тело, покрытое мышцами, смотрелось привлекательно, чтобы мышцы играли бронзовыми бликами при каждом повороте торса. А где сейчас можно загорать? В Абхазии война, Крым наш президент выпихнул из страны вместе с Украиной, оставался Кипр, но Кипр требовал денег.

Такие дела...

В этот день все они должны были собраться на даче, принадлежащей дочке Петровича. Но поскольку Петрович за свои деньги поменял крышу, поставил прочный забор с металлическими воротами, обновил пол, то он имел право назвать дачу своей, тем более что дочка ею и не пользовалась, не до нее было дочке, да и Петровичу она требовалась лишь от случая к случаю.

Вот как сегодня, например.

Петрович пришел первым, уже к вечеру, когда солнце коснулось деревьев и в саду наступили солнечные еще сумерки, даже не сумерки, просто тень накрыла сад, предвечерняя тень.

Как человек опытный и насмотревшийся в своей жизни всякого, Петрович первым делом обошел дом, небольшой в общем-то дом — две комнаты, кухня, веранда. Потом заглянул на чердак, прошелся по саду.

Ничего не подозревая, ничего не опасаясь, просто по старой воровской привычке он должен был все осмотреть и везде побывать. Спустившись с душного, пыльного чердака, Петрович долго сидел на ступеньке крыльца, потягивая сигаретку и вслушиваясь в вечерние звуки. Издалека доносился скрежет трамвая на повороте, слышались гудки машин, приглушенные человеческие голоса. Орала баба на соседнем участке, но ее не было видно за густыми старыми яблонями. Гневные крики бабы не интересовали Петровича, он знал, что за ними только бабья дурь, причем не злая дурь. Мужик, на которого она орала, даже не откликался.

— У меня бы ты покричала, у меня бы ты побесилась, — пробормотал Петрович и опять пошел кружить по саду. Он обошел все деревья, выходя поочередно к одной стороне забора, к другой. Ничто не насторожило его, не привлекло внимания.

Сад был неухоженный, заросший, трава в некоторых местах доходила ему чуть ли не до пояса, но он не выкашивал ее, ему нравилось это почти лесное разнотравье. На соседних участках сажали картошку, лук, вырубали деревья, чтобы больше было солнца для помидор, для огурцов. Петрович на всю эту суету смотрел посмеиваясь — пустая работа. Он-то знал, соседи сами рассказывали, что лук к зиме уже не тот, что к весне он и вовсе пропадает, картошку нужно перебирать и осенью, и зимой, и весной, иначе преет она, замерзает, подмокает. С огурцами и помидорами еще хуже, надо успеть их засолить, замариновать, закатать, да и то если удастся достать трехлитровые банки. К весне приходится эти банки распихивать по друзьям, родственникам и соседям, потому что невозможно выпить столько водки, чтобы закусить таким количеством соленых огурцов, маринованных помидоров, квашеной капусты.

Обойдя сад, Петрович снова сел на теплую, нагретую солнцем деревянную ступеньку, закурил, опершись спиной о перила. И тут со стороны калитки раздался невнятный звук — не то планка стукнула, не то ветка хрустнула.

Петрович медленно повернул голову — оказывается, пришел Николай, смугловатый, с длинными темными волосами, быстрый в движениях. Петровичу он нравился больше других. Когда была возможность, в напарники с собой он брал именно Афганца, такая была у Николая кличка. И похож он был на афганца, и служил там когда-то, набравшись в тех краях немногословной, затаенной готовности взрываться мгновенно и сокрушительно. При том, что в Афганце всегда ощущалась какая-то восточная ленца, он часами мог лежать неподвижно, не чувствуя никаких неудобств, но в миг опасности становился неуловимо быстрым. Все потихоньку подшучивали над его небольшим ростом, над молчаливостью, незлобивой улыбчивостью, за которыми кое-кому виделась недалекость.

Однако все прекрасно знали границу, до которой можно дойти в шутках и насмешках. Его опасался даже Вандам, несмотря на такую уж мощь, такую силу.

Афганец осторожно прикрыл калитку, неслышно подошел к крыльцу и так же тихо присел на ступеньку, но не рядом с Петровичем, а ниже. Так было вроде удобнее, а кроме того, Афганец всегда остро чувствовал и соблюдал законы старшинства, не стремясь стать на равных с тем, кто был выше его по положению, по возрасту.

— Привет, Петрович, — сказал он вполголоса.

— Привет, Коля. Все нормально?

— Вроде... Еще никого нет?

— Подойдут.

— Общий сбор намечается? Недавно же собирались...

— Адресок один появился... Илья просил отработать.

— От тоже будет?

— Вряд ли. — В голосе Петровича прозвучала еле уловимая снисходительность. — Зачем ему... Да и не тот он человек.

— А Вобла?

— Должен быть.

Петрович прекрасно понял вопросы Афганца — тот не любил Огородникова и терпеть не мог перевертыша Воблу. Хотя, казалось бы, отчего — Огородников никак не вмешивался в жизнь Афганца, а Вобла даже помогал, поскольку служил в милиции и мог иногда сообщить кое-что ценное. Но, видимо, Афганец руководствовался вовсе не практическими выгодами, на что-то другое откликалась его душа, что-то другое чуяла.

Не нравились они ему оба, и все тут.

А почему, отчего — он не задумывался. И наверно, правильно делал. Суровая афганская школа приучила его ценить надежное, верное. Похоже, ничего этого не находил он ни в одном, ни в другом.

— Надо, чтобы и Вобла был, — сказал Афганец медленно, негромко, покусывая сорванную у ног травинку.

— А зачем? — спросил Петрович, хотя все понял с полуслова, более того, был согласен с Афганцем. — Такого человека ценить надо. Зачем рисковать?

— Мы больше рискуем, когда бережем его — Афганец смотрел прямо перед собой, не останавливаясь взглядом ни на калитке, еле видимой в листве, ни на стволах яблони. Он просто смотрел в пространство, видя все и ничего одновременно.

— Это как? — усмехнулся многоопытный Петрович.

Афганец долго молчал, кусал травинку, к чему-то прислушивался. Петрович его не торопил. Разговор мог закончиться и на этом, и оба не почувствовали бы никакой неловкости. Так уж сложилось между ними, что разговаривали они, когда никого рядом не было. Стоило появиться кому угодно третьему, и оба замолкали, как бы и не видя друг друга.

— Нельзя его чистеньким оставлять, — наконец произнес Афганец. — Опасно. Нехорошо.

— Почему?

— Слиняет.

— Ему с нами выгодно.

— Двум богам не молятся.

— Откуда ты это знаешь?

— Не знаю, — передернул плечами Афганец. — Откуда-то знаю... Если слова выскочили, значит, так и есть.

— Выходит, все, что ты говоришь, — правда святая?

— Да, — кивнул Афганец. — Все, что я тебе говорю, — правда.

Две поправки он сделал в ответе Петровичу — уточнил, что правдой является все, что говорит тому, и не святой, а просто правдой.

— Я знаю, Коля, — сказал Петрович. — Верю тебе.

— И я тебе, Петрович, верю. И никому больше.

— Почему, Коля? — Петрович так сумел спросить, что Афганец понял суть вопроса — почему он не верит остальным членам банды.

И опять Афганец надолго замолчал. То ли не хотел отвечать, то ли вопрос оказался для него слишком сложным, а может, сам лишь теперь задал его себе. И опять Петрович не торопил его. Сидя на теплой деревянной ступеньке, он поставил локти на колени, подпер ладонями щеки, отчего все лицо его собралось в морщины и как бы сдвинулось кверху, как это бывает у породистых собак, у которых шкуры, кажется, вдвое больше, чем требуется.

— Понимаешь, Петрович... У всех есть черный ход... Или запасной выход. А у нас с тобой нет. Если, к примеру, тот же Вобла однажды перестреляет всех, то утром он спокойно начистит свои ботиночки и выйдет на работу. И будет расследовать массовое убийство, которое сам же и совершил. Знаешь, Петрович, я думаю, что рано или поздно он это сделает. Ему ничего не остается. У него нет другого выхода. Я слышал, он где-то дом строит...

— Строит, — кивнул Петрович.

— Большой?

— Десять на двенадцать.

— Два этажа небось?

— Три.

— Это же дорого — дом строить в наше время? А?

— Нет ничего дороже.

— Вот построит дом, и нам нужно будет с ним что-то делать... Иначе он сделает с нами.

— Не сделает, — беззаботно протянул Петрович. И опять ему удалось произнести это так, что понял Афганец — его слова восприняты всерьез.

На этом их разговор прекратился — шевельнулась листва у калитки, скрипнули петли, и через несколько секунд оба увидели на дорожке Вандама. — В белой рубашке с раскрытым воротом, загорелый и красивый, он шел, с улыбкой осматриваясь по сторонам, чтобы первым увидеть, кто уже успел прийти.

— Я вас приветствую! — радостно сказал он, заметив на крыльце Петровича и Афганца.

— Привет. — Петрович протянул ему большую костистую ладонь. И Афганец поздоровался, но как-то смурно, явной радости не высказал и продолжал смотреть прямо перед собой в зеленое пространство сада.

— Представляете, — Вандам был радостно возбужден, — еду сейчас в трамвае, уже скоро выходить, в вагоне почти никого не осталось. Подходят трое... Слово за слово... Дай закурить. Не курю, говорю. Дай на сто грамм. Не пью, говорю. Выйдем поговорим, предлагают. Я не возражаю, выйдем поговорим. Отчего же не поговорить в хорошую погоду, летним вечерком...

— Поговорили? — спросил Петрович.

— Немного, — рассмеялся Вандам. — Но по душам. Сейчас выясняют, кого из них как зовут... Могут и не вспомнить. — Он опять рассмеялся, показав ровные белые зубы.

— Не надо бы, — вздохнул Петрович.

— Почему? Честный мужской разговор. Ты мне, я тебе... Нет, Петрович, зря ты на меня бочку катишь!

— Не надо бы, — поморщившись, повторил Петрович. — Как-то ты передвигаешься по земле, везде оставляя следы. Наверняка человек десять видели вашу беседу... И все тебя запомнили, как не запомнить такого нарядного, всего из себя красивого да ловкого...

— Ну и что, Петрович, ну и что? Я готов ответить... Хулиганье, понимаешь, к порядочным людям цепляется, нигде проходу уже от них нет! — напористо и весело продолжал возмущаться Вандам.

— Не надо бы, — прокряхтел Петрович, поднимаясь со ступенек. — Плохо это... Ну да ладно... Всех уложил?

— До единого!

— Молодец, — сказал он без одобрения и опять тяжело вздохнул. Петрович вообще часто вздыхал, от усталости, от непосильного опыта, который нес на своих плечах, а может, и какие-то тяжкие предчувствия томили душу его. — Пошли в дом, нечего здесь людям глаза мозолить.

— Каким людям? — воскликнул Вандам. — Где люди?

В упор не вижу!

Не отвечая, Петрович вошел в дом, следом за ним, так и не проронив ни слова, неслышной тенью скользнул Афганец.

В комнате было достаточно просторно, прохладно, старые плетеные кресла позволяли расположиться удобно и надолго. Петрович открыл холодильник, достал бутылку кефира и, опустившись в кресло, принялся не торопясь прихлебывать прямо из широкого горлышка.

— Возьми и себе, — сказал Петрович Афганцу.

— Не могу... Перед такими делами не могу.

— Пройдет.

— Тогда и выпью, — улыбнулся Афганец и, выбрав себе кресло в самом углу, в полумраке осторожно опустился — видимо, и слабое потрескивание кресла, скрип палок и переплетений раздражали его.

Во дворе раздались голоса, но спокойные, приглушенные — очевидно, подошел еще кто-то. По отдельным словам Петрович и Афганец догадались, что Вандам опять кому-то рассказывает, как он уложил на трамвайные рельсы трех недоумков, которые решили с ним выяснить отношения.

— Представляешь, когда один хрястнулся мордой о рельсу, остальные вроде как удивились, не поверили, что так может быть, и решили, что их приятель поскользнулся... — Вандам весело рассмеялся. — Потом поскользнулся второй — хребтом об рельсу... Тогда до третьего начало что-то доходить, он развернулся и хотел было спасти свою жизнь бегством. — Вандам расхохотался.

Открылась дверь, и вошел Вобла. На губах его еще играла улыбка после рассказа Вандама.

— Привет, — сказал он и, подойдя к креслу, в котором расположился Петрович с кефиром, с некоторой почтительностью пожал руку. Петрович так и не приподнялся с кресла. Вобле это не понравилось, и, горделиво прижав подбородок к груди, он отошел в сторону, присел к столу.

— Что нового в большом мире? Какая жизнь протекает в правоохранительных коридорах? — спросил Петрович, с явным удовольствием продолжая высасывать кефир из бутылки.

Вобла не торопился отвечать, подчеркивая этим свою независимость. Он пришел на сходку в гражданской одежде — в светлых штанах, безрукавке, с полотняной кепкой на голове. Подождал, пока Вандам найдет себе место, усядется, замолчит наконец, потому что все это время из него безудержно лились слова о недавнем трамвайном приключении. Хотя никто уже его не слушал, он вспоминал все новые и новые подробности.

— Какой-то хмырь приходил сегодня из прокуратуры... Начальник следственного отдела... Долго с нашим сидел.

— О чем была речь? — спросил Петрович с такой уверенностью, будто Вобла обязан был это знать.

— И это узнал... О расстреле зеленого джипа.

— О своем участии ты ничего не сказал?

— А в чем было мое участие? — с какой-то болезненной обидой спросил Вобла и тут же замолчал, поняв, что не надо бы ему так отвечать, не надо бы отрицать свое участие.

Петрович посмотрел в темный угол, где сидел Афганец, их взгляды встретились и оба чуть заметно кивнули друг другу. Дескать, вот то, о чем мы говорили, вот оно и подтверждается.

— Ты считаешь, что в том деле не участвовал? — тихо спросил Петрович.

— Знаешь что?! — взвился Вобла. — Не надо мне пудрить мозги! Если вы устроили массовый расстрел без всякой надобности, то это ваши проблемы! Меня там не было! А сейчас я здесь, с вами. Чего еще?

— Да ты не волнуйся, Вобла, не надо так переживать. — Поднявшись из кресла, Петрович отечески похлопал его по плечу, но знал, отлично при этом помнил, что тот терпеть не мог, когда его называли Воблой. Кличка такая была, но пользовались ею у него за спиной, впрямую обращались иначе, — Валерой его звали.

— И ты, Осадок, не волнуйся! — сгоряча выкрикнул Вобла и тут же пожалел об этом. Не надо было ему Петровича называть Осадком. Хотя и фамилия у него была похожей — Осадчий, Михаил Петрович Осадчий.

— Понял. — Петрович кивнул устало, дескать, принял к сведению, дескать, как скажешь, Вобла, как скажешь. Не буду волноваться уж если не советуешь.

После этого разговор замолк, но повисло в воздухе какое-то напряжение, легкое недовольство друг другом. Стало ясно, что Вобла не умеет вести себя в приличном обществе, вываливается из общего тона, из принятых правил приличия.

Петрович хорошо знал, в чем тут дело.

Во-первых, Вобла был ментом и там поднабрался манер хамских и непочтительных. Но самое главное заключалось в том, что здесь, в этой компании, он был человеком Огородникова. По темноте своей и какой-то врожденной гордыне он считал себя вторым человеком в банде и, естественно, требовал к себе отношения как ко второму человеку после Огородникова. Другими словами, сейчас он был вроде как первым.

— Что сказал Илья, он придет? — спросил Петрович.

Это был удар.

Тихий, спокойный, не слишком даже болезненный, но удар сознательный. Петрович всем дал понять, что здесь Вобла представляет Огородникова. С одной стороны, он как бы проявил к нему уважение, признал особое его положение, но в то же время, и это было куда важнее и опаснее, своим вопросом Петрович отделил Воблу от остальных. Есть, дескать, мы, здесь собравшиеся, и есть Вобла, который стоит в стороне и кого-то там в меру своих скромных сил представляет.

— Не получается у него сегодня, — сдержанно ответил Вобла.

— Значит, не придет? — уточнил Петрович.

— Сказал же — не получается!

Воблу очень легко можно было вывести из себя, и Петрович это знал. Достаточно переспросить, как бы не понимая, уточнить, как бы не веря ему с первого раза, и тот начинал бледнеть, прижимать подбородок к груди и свирепеть, наливаться злостью.

— Но он ничего не отменил? — продолжал Петрович истязания.

— А чего это ему отменять?

— Видишь ли, Вобла... — В голосе Петровича чуть слышно, чуть различимо впервые прозвучал металл, жесткость, и все остро это почувствовали. — Видишь ли, Вобла, — в мертвой тишине проговорил Петрович... — Если он обещал, но не приехал... Это очень важно. Может быть, изменились обстоятельства, может быть, нельзя сегодня идти в гости по тому адресу, который он указал... Если ты знаешь совершенно точно, что в самом деле ничего не отменяется... Мы обязаны тебе поверить.

— Не отменяется! — резковато и потому опять без должной почтительности ответил Вобла.

— Тогда ладно, тогда другое дело, — примирительно проворчал под нос Петрович. — Как говорится, на твою ответственность.

— Не понял! — взвился Вобла. — На какую еще ответственность? Что ты несешь, Осадок?!

— Ты видел сегодня Илью?

— Видел. И что?

— После этого пришел сюда, передал нам его решение — все остается в силе. Правильно?

— Ну?

— Спрашиваю — правильно ли мы тебя поняли? — Невинным вопросом Петрович снова отделил Воблу от остальных.

— Правильно, все остается в силе.

— Вот и я о том же. — Петрович улыбнулся и обвел всех взглядом.

Перебранка оборвалась — все услышали хлопок калитки. На этот раз она хлопнула сильнее обычного, видимо, пришедший неосторожно выпустил ее из рук или бросил за спиной. Так и есть, в окно было видно — по дорожке идут Женя Елохин и Гена Шпынь. Совершенно разные, можно сказать, противоположные люди, но что-то тянуло их друг к другу. И приходили на сходки, и уходили вместе. Будто нутром чуяли, что порознь каждый из них слабее прочих, а когда они вместе, рядом, с ними уже нельзя было вести себя пренебрежительно или слишком уж насмешливо. Даже Вандам смирнел и не пытался найти в них что-то смешное.

Женя Елохин работал в автомастерской, чинил мятые кузова машин, другими словами, был жестянщиком, потому и кличка у него была соответствующая — Жесть, Жестянщик. Был он какой-то дергающийся, нервный, паникующий, вечно остерегающийся чего-то.

А Гена Шпынь выглядел неторопливым, даже тяжеловатым каким-то. Раньше он работал на донецкой шахте забойщиком, но шахту закрыли, он перебрался в Россию и прибился к банде. Оказалось, что дело это было ему по душе, не пришлось ломать себя, что-то преодолевать в себе. В банду он вписался легко и сразу. Звали его между собой Забоем. И в шахте он был забойщиком, и в банде тоже оказался забойщиком — кровавые дела у него получались как-то легче и без излишнего напряга. Надо кого-то завалить, значит, надо завалить, замочить, ну что ж, и это можно. Хотя после каждого рискового дела Забой крепко поддавал, и это продолжалось неделю-полторы. Но, выйдя из штопора, он опять был готов к работе. Поэтому, когда речь шла о нем, не всегда произносили слово Забой, иногда смягчали и выговаривали чуть иначе — Запой. Гена не обижался, он лишь усмехался про себя и укоризненно вертел головой — ну, дескать, ребята, вы и придумщики, ну, юмористы, прямо хазановы какие-то, прямо шифрины, мать вашу. Жил Забой, пристроившись к какой-то вдовушке с двумя детишками, круглые суммы оставлял себе, где-то прятал, а некруглые щедро отдавал вдовушке, она была и рада. На жизнь хватало, даже с базара кое-что брали, баловали себя.

Чтобы ни у кого не возникало нехороших вопросов, он напросился к Жене Елохину помогать машины чинить. Забой вообще был какой-то пристраивающийся, причем не капризный, не чванливый. Работал в охотку, можно сказать, с удовольствием. Но когда Петрович трубил сбор, он вытирал руки ветошью и шел куда надо, куда Женя вел. Росту он был невысокого, но силы необыкновенной, шахтерское прошлое давало себя знать. Как-то Вандам предложил ему померяться силой — локти на стол, ладонь в ладонь — и кто кого положит. Так вот, Забой просто припечатал красивую ладонь Вандама к столу, причем всем показалось, что без большого напряжения. Надо было положить, и он положил. Вандам отошел сконфуженный и с тех пор Забоя явно сторонился.

— Петрович! — заорал Женя, едва переступив порог. — Что происходит? У меня заказ горит! Приволок мужик «вольво», мы сговорились на две тысячи баксов! Едва взялся за работу, вон Забой не даст соврать, а мне говорят, дуй сюда... Две тысячи баксов! Это же не деньги, это состояние!

— Отдыхай, Женя, — вздохнул Петрович. — Будет тебе две тысячи баксов. — Больше будет.

— Точно? — недоверчиво спросил Елохин. — Без трепа?

— Хороший есть адресок, Женя. Надежный. Отдыхай, набирайся сил, авось все получится. Все отдыхайте. У нас несколько часов, времени достаточно.

Осторожный Петрович сознательно собрал всех пораньше, причем никому так и не сказал, что предстоит, в котором часу, в какой части города. И Афганцу, ближайшему своему человеку, тоже не сказал. Да тот и не спрашивал, понимая, что вопросы его будут неуместны. Может быть, один Вобла знал, может быть, сам Огородников проболтался ему, но это уж их дела, их любовь.

Солнце к этому времени опустилось, и в комнате потемнело. Но свет включать не стали. Петрович прошел во вторую, маленькую комнату и лег на диван, Афганец остался в кресле, в темном углу. За весь вечер, с тех пор как появился Вобла, он так и не проронил ни слова. Вандам опять, который раз рассказывал уже Елохину и Шпыню, как трое ублюдков предложили ему выйти из трамвая поговорить и чем это для них закончилось. Елохин, прикрывая щербатый рот ладонью, то хохотал, то замолкал, опасливо глядя по сторонам. Шпынь молча, со смутной улыбкой кивал головой: понимаю, мол, как не понять, конечно, понимаю...

Когда Петрович ушел в другую комнату, Вобла вдруг остро почувствовал одиночество. Потоптавшись немного, постояв на крыльце, пройдясь по саду, он отправился к Петровичу.

— Так это... — произнес он. — Я пошел.

— Куда? — спросил Петрович, не открывая глаз.

— Ну как... На службу... Потом домой. Все, что мне было поручено, я передал. Завтра доложу Огородникову, как вам удалось сработать этой ночью.

— Нет, Вобла, — ответил Петрович негромко.

— Что нет?

— Не надо уходить... С нами пойдешь.

— Не понял! — с вызовом ответил Вобла. — Мы так не договаривались! Илья тоже...

— Иди ты в жопу со своим Ильей! Если раньше не договаривались, значит, сейчас договариваемся. Пойдешь с нами. Хватит тебе чистюлю из себя разыгрывать.

— Не пойду. У меня другая задача.

— Пойдешь, сучий потрох. — Петрович говорил, не открывая глаз, лежа на спине в позе трупа — сложив руки на груди и вытянув ноги. И, лишь сказав последние слова, чуть улыбнулся, глубокие морщины его дрогнули, шевельнулись и пошли в стороны.

— Я позвоню Огородникову!

— Не надо, Вобла. Послушай меня. — Петрович приподнялся, сбросив ноги с дивана, сунул узловатые ступни в шлепанцы. — Послушай, Вобла, — он повторял и повторял это слово, зная, как от поруганной гордыни содрогается душа этого оборотня. — Ты ведь в доле, да? В доле. А ребята недовольны...

— Кто недоволен? — быстро спросил Вобла.

— Ребята мне говорят... Что же получается, Вобла на двух ставках сидит... И в ментовке, и у нас... Сам чистенький. Случись чего, он дальше по службе пойдет, генералом станет, а нас по лагерям разбросают, заживо гнить будем. Несправедливо, говорят мне ребята.

— Да кто говорит-то?!

— Остановись, Вобла... Мы с тобой, понимаешь, с тобой разговариваем, а ты орешь на весь дом... Нехорошо. Остановись. Я и с Илюшей договорился. Да-да, можешь мне поверить.

— И что он?

— Дал добро.

— Не верю! Он бы сам мне сказал!

— Не сказал, значит, не счел нужным. Скажет позже. А в чем, собственно вопрос? Тебе страшно? В штаны наложил? Иди отдыхай, Вобла. Время есть.

* * *

Собрались не слишком поздно, в начале двенадцатого. Время удобное — опустели улицы, нет на дорогах пробок, закрылись забегаловки, кроме разве что ночных заведений. И не слишком поздно — можно позвонить в дверь, навешать хозяевам на уши какой-нибудь чуши и вломиться в квартиру.

Выехали на двух машинах, достаточно потрепанных «жигулятах», чтобы не привлекать внимание ни гаишников, ни редких прохожих. Лишь когда приблизились к центру города, Петрович решил, что можно кое-что сказать о предстоящем деле. Он ехал на заднем сиденье, зажатый между Афганцем и Воблой. За рулем сидел Женя Елохин. Рядом с ним расположился Вандам. Вторую машину захватили для подстраховки. Ее вел Забой, чуть поотстав, чтобы никому не пришло в голову как-то связать эти две машины.

— Докладываю обстановку, — заговорил Петрович. — Едем на квартиру. Там, по некоторым данным, сегодня должна оказаться куча денег. Тысяч восемьдесят.

— Долларов?! — задохнулся от восторга Жестянщик и руль в его руках дрогнул.

— Ни фига себе! — воскликнул Вандам, но никто их не поддержал, и оба замолчали.

— Это что же получается? На каждого...

— Заходим в масках, — продолжал Петрович, выждав некоторое время — не выкрикнет ли Вандам еще чего-нибудь. — Подавляем сопротивление, если таковое будет. Изымаем деньги и уходим. На все про все — десять минут. Вопросы есть?

— Кто остается в машине? — спросил Вобла, надеясь, что выбор падет на него.

— Жестянщик.

— Он плохо водит.

— Вот и пусть учится, — усмехнулся Петрович.

— Откуда у них такие деньги?

— Дом продали.

— Илюша помог? — спросил Вандам.

— Помог, — ответил Петрович чуть слышно, но по голосу все поняли — вопрос ему не понравился. Не должен был Вандам задавать такие вопросы, не его это дело. То, что в продаже дома участвовал Огородников, и так всем было ясно.

Дальше ехали молча. Улицы были пустые, за всю дорогу встретились не то две, не то три машины. Город казался обезлюдевшим, притихшим.

— Рановато народ спать ложится, — обернулся Вандам, но, не увидев никого в темноте, снова повернулся к лобовому стеклу.

— Ложатся не рано, — откликнулся Петрович. — С улиц уходят рано. И правильно делают. Нечего шататься без дела. Посмотри, окна светятся, телевизоры смотрят.

Доехали без приключений.

Никто не остановил, никто не поинтересовался документами, номерами, удачно, можно сказать, приехали.

— Остановись подальше, — сказал Петрович. — Вон туда в тень, там вроде фонарь разбит, самый раз. Пошли. Женя, ты остаешься. Через десять минут включай мотор и подъезжай вон к той арке, видишь?

— Вижу.

— Мы выйдем в ту сторону, там ближе. А Забою скажи, чтоб вон там остановился, у другой арки.

— Петрович, ты что, уже на разведке побывал? — весело спросил Вандам.

— А ты как думал?

— Чего мне думать... Если ты взялся за это дело, то все будет в порядке.

Выйдя из машины, сразу вошли в тень деревьев. Петрович оглянулся, убедился, что все на месте, никто не отстал, ни с кем ничего не случилось. Он был сдержан, скуп на движения, но в нем явственно ощущалась готовность действовать. Исчезла без следа бесконечная его усталость, вялость, когда он только высматривал, где бы присесть, где бы прилечь. Теперь в нем все выдавало осторожного, сильного хищника, готового тут же броситься вперед, едва перед ним возникнет дичь.

— Коля, ты звонишь, — обернулся Петрович к Афганцу. — Скажешь, телеграмма из Тамбова.

— Почему из Тамбова?

— Потому что у них родня там... Только услышишь, что замки защелкали, уходи в сторону. И тогда ты, Вандам, вламываешься всей массой, всей силой, какая в тебе осталась после трамвайных схваток, понял? И все вламываемся. Не ждите, пока кто-то из жильцов начнет возникать. Подавить всех надо до того, как они сообразят, в чем дело.

— А если замочить придется? — спросил Вандам.

— Значит, надо замочить, — жестко ответил Петрович. — Но только в случае крайней необходимости. Все поняли? Без нужды не надо. Маски не забыли? Наденете уже на площадке. Не возникайте перед глазком двери. И ты, Коля, не упусти момент в сторону уйти, чтоб не помешать Вандаму. Вобла, ты готов?

— Пошли, Петрович, пошли, — ответил Вобла, нервно сплевывая семечную шелуху.

— Ну что ж, коли так. — И Петрович первым шагнул на освещенное пространство двора. Быстро, бесшумно один за другим пересекли расстояние до подъезда, показавшееся неожиданно большим — метров двадцать, наверное, было, не меньше. Петрович не оглядывался. Все, что было нужно, он сказал, а слишком подробные указания, он знал это по своему опыту, всегда вредны. Чем больше объясняешь, тем больше возникает вопросов и сомнений. А когда объяснений совсем мало, каждый более свободен в поступках, понимая, что никто за него решать не будет, никто не подскажет и не спасет, если возникнет опасность. — Напоминаю — машина будет стоять у левой арки.

— А вторая? — спросил Вобла.

— На крайний случай. Забой уведет погоню, если таковая случится.

Пока поднимались на третий этаж, никто не встретился, никому не пришло в голову выгуливать собаку или выносить мусор в столь неурочный час. Лампочки горели не все, некоторые были разбиты или выкручены, поэтому в подъезде царил полумрак.

— Вот здесь, — сказал Петрович, показывая дверь.

Он нашел глазами Афганца и легонько кивнул ему.

Вандам не удержался, подошел к двери и провел рукой — он хотел убедиться, что дверь не стальная, а обычная, клееная. Не дожидаясь, пока Афганец позвонит, Вобла, спрятавшись за углом, начал натягивать на голову вязаную шапочку с прорезями для глаз. Его примеру последовал Вандам, Петрович тоже выдернул из кармана свою шапочку.

Афганец подошел к двери, набрал полную грудь воздуха, оглянулся на друзей, с силой выдохнул. Постоял некоторое время, глядя себе под ноги, не то собираясь с духом, не то произнося слова молитвы, известные ему одному. А скорее всего просто проговаривал слова, которые сейчас предстояло произнести легко, непосредственно, даже с недовольством, с каким обычно разговаривают все представители службы быта — сантехники, почтальоны, газовики...

И нажал кнопку звонка.

Хотя за дверью тут же послышались торопливые шаги, снова нажал, показывая служебное нетерпение.

— Кто там? — послышался женский голос, явно пожилой. Это было хорошо, потому что пожилые женщины и верят охотнее, когда им вешаешь лапшу на уши, и паникуют быстрее, когда слышат, что пришла телеграмма от родственников.

— Получите телеграмму! — крикнул Афганец все тем же недовольным, ворчливым голосом.

— Какую телеграмму? — недоверчиво спросила женщина, но тут же Афганец услышал, как щелкнул один из замков.

— Из Тамбова, срочная!

— Боже, — простонала женщина и открыла дверь.

Афганец еле успел отшатнуться в сторону — тяжелой неудержимой массой мимо него пронесся Вандам, опрокинув женщину и едва не выворотив из петель жидкую клееную дверь. Как ни стар был Петрович, как ни тяжело ему давалось каждое движение, но именно он успел нырнуть в глубину квартиры вторым. Третьим был Афганец, и уже потом осторожным, крадущимся шагом вошел Вобла. Он закрыл за собой дверь, убедился, что замок щелкнул и никто на шум не войдет, не заподозрит ничего необычного. Несмотря на трусоватость, в ответственные моменты Вобла проявлял удивительное хладнокровие и предусмотрительность. Проходя мимо упавшей женщины, он увидел, что та пытается подняться.

— Лежать, — сказал он, ткнув ногой под дых. Подняв голову и увидев черную маску с прорезями для глаз, женщина охнула и, кажется, лишилась чувств, упав лицом в половик.

Выйдя в большую комнату, Вобла увидел, что сопротивление, если оно и было, надежно подавлено. Провод телефона болтался вырванный из гнезда, на полу лежала еще одна женщина, мужчина стоял у стены, положив ладони на затылок, второй мужчина, уже старик, замер посреди комнаты, с ужасом глядя на пистолет, который Петрович совал ему под подбородок.

— Деньги! — орал Петрович. — Ну! Всех перестреляю, сучий потрох! Ну! Быстро!

Мужчина ошалело вертел глазами, но молчал, тянул время, не зная, как поступить. И тут Вандам выволок из спальни еще одну женщину и, накинув ей на шею пояс от халата, принялся методично наматывать его на руку. Женщина уже посинела, она задыхалась, и старик, видя, что она вот-вот потеряет сознание, показал рукой на книжный шкаф. Петрович тут же отпустил его, подошел к шкафу, распахнул дверцу.

— Здесь?! Ну?! Души ее! — крикнул он Вандаму, заметив, что старик опять заколебался. — Души суку!

— За книгами, — пробормотал старик, и Петрович не медля сбросил на пол два десятка книг. За ними, ничем не прикрытый, лежал газетный сверток. Надорвав его, Петрович убедился, что там доллары. Он прикинул размер свертка — там должна быть примерно та сумма, о которой шла речь, и тут же сунул его за пазуху. Да, тысяч восемьдесят там было наверняка.

Не опуская пистолета, Петрович сделал шаг назад, к двери, к выходу из квартиры. За ним потянулись остальные. Отпустил полузадушенную женщину Вандам. Вобла тоже оказался у двери в прихожую. Начал отступать и Афганец. Но тут произошло нечто совершенно неожиданное.

Распахнулась дверь из ванной, и оттуда вышла в едва наброшенном халатике девушка. Прямо перед ней оказался Афганец. Увидев его, она отшатнулась, сделала шаг назад, в ванную, и вдруг остановилась.

— Коля? — проговорила она. — Это ты? — И, протянув руку, легко, с улыбкой сдернула с него маску — вязаную шапочку с прорезями для глаз. Перед всеми предстала всклокоченная, со взмокшими волосами физиономия Афганца. Почувствовав, что на нем нет шапочки, а девушка смотрит на него с растерянной улыбкой, Афганец беспомощно оглянулся по сторонам. — Здравствуй, Коля, — проговорила девушка уже испуганно, уже увидев и бледного старика, и лежащую на полу женщину. — Что ты здесь делаешь?

Все замерли, остановились в движениях, и никто не решался нарушить положение, неожиданно возникшее в комнате. Первым очнулся Петрович. Именно на него смотрел Афганец, не зная как ему поступить, что предпринять.

— Кончай ее, — сказал Петрович. — Слышишь?! — заорал он хриплым голосом, увидев колебание в глазах Афганца. — Кончай быстро! — Петрович рванул на себя дверь и ударом кулака в лицо вбросил девушку в ванную. Афганец, словно получив толчок, тоже шагнул в ванную и ногой закрыл за собой дверь.

Поняв наконец, что происходит, девушка с неожиданной силой захватив Афганца за плечи, потянула на себя и по ходу опрокинула в ванную. Но, поскользнувшись, упала вслед за ним. А дальше все случилось как бы само собой. Тела боролись за жизнь без участия разума. Девушка, навалившись на Афганца сверху, старалась удержать его под водой, а он отработанным, бездумным движением, уже захлебываясь в теплой воде, рванул «молнию» на бедре, нащупал рукоятку ножа и снизу вверх, с силой рванул этим ножом вдоль обнаженного тела девушки. И сразу понял, что все получилось, все удалось.

Девушка была еще жива, но уже безумным, гаснущим взглядом, не видя, наверно, уже не видя, смотрела, как он поднимается из-под ее вывалившихся в ванную внутренностей. Вода стала красной от обилия хлынувшей крови, и Афганец выбрался из ванны потрясенный и задыхающийся.

Когда он появился в комнате, все находились в том же положении, в том же окаменевшем состоянии. Афганец остановился в дверях, не зная, как быть, что делать...

И опять первым пришел в себя Петрович.

— Кончать всех! — рявкнул он и выстрелил в висок стоявшему рядом с ним старику. Этот его крик, единственный внятный и властный, заставил всех броситься его выполнять. Вандам еще сильнее стянул пояс от халата, и женщина через несколько секунд была мертва.

— Кончать всех! — повторял и повторял Петрович. Шагнув в прихожую, он выстрелил в затылок все еще лежавшей без сознания женщине. Вбежав в спальню, откуда, как ему показалось, кто-то смотрел на него из приоткрытой двери, Вобла несколько раз выстрелил во что-то светлое, движущееся, прячущееся от него. Выйдя из спальни, он столкнулся с Петровичем.

— Что там? — спросил тот.

— Все готово...

И тут из второй комнаты вдруг вывалился мужчина с подсвечником в руке. Не останавливаясь, он понесся на Петровича, но тот, не пошевелившись, не издав ни звука, поднял руку с пистолетом и выстрелил мужчине в лоб. Тот сделал по инерции несколько шагов, наткнулся на стул, опрокинулся и, упав на пол, забился, задергался в предсмертных судорогах.

— Уходим! — рявкнул Петрович. — Коля! — Он задержался на секунду у все еще стоявшего у ванной Афганца, с силой встряхнул, пытаясь привести в чувство.

Тот вздрогнул и, перешагивая через трупы, поплелся к выходу. Вобла и Вандам были уже на площадке. — Никого не оставили? — спросил Петрович.

— Вроде всех кончили, — ответил Вандам.

— Вернись и обойди все комнаты! — сказал Петрович, глядя в глаза Вобле. — Все комнаты, понял?

И столько было нечеловеческой ярости в его голосе, в его взгляде, что Вобла не решился не то чтобы возразить, он не решился даже взглянуть на Петровича и послушно вернулся в квартиру, наполненную теплыми еще, вздрагивающими трупами. Пройдя мимо истекающей кровью женщины, он осмотрел комнату, нашел в себе силы взглянуть на трупы двух мужчин, но, когда приоткрыл дверь в ванную и увидел плавающую в крови вспоротую девушку, из которой вывалились внутренности, отшатнулся, некоторое время стоял, закрыв глаза, и лишь после этого пошел к выходу.

— Порядок? — спросил Петрович.

— Порядок, — пробормотал Вобла и, не выдержав, вырвал все, что в нем было, на площадку. Испарина покрыла его лоб, он, наверно, рухнул бы прямо здесь, на плитки пола, но Петрович с неожиданной для его уставшего тела силой влепил такую мощную пощечину, что Воблу отбросило к стенке.

— Веди его! — прошипел он Вандаму. — Тащи к машине.

И тот, послушно вскинув на плечо обмякшее тело Воблы, почти без усилий понес вниз. Выйдя из подъезда первым, Петрович осмотрел двор и, убедившись, что никого вокруг нет, дал знак остальным. Вандам вынес Воблу, следом вышел Афганец. Свернув влево, они прошли метров двадцать по освещенному пространству к стоящей в арке машине. Увидев, что одного из своих несут на руках, Жестянщик распахнул дверцу. Вандам с явной брезгливостью запихнул Воблу на заднее сиденье, сам сел рядом, с другой стороны Петрович затолкал Афганца — тот тоже не вполне владел собой.

— Поехали, — сказал Петрович, с тяжким вздохом усаживаясь рядом с Жестянщиком. Машина тут же рванула с места. — Не гони... Шестьдесят километров в час. Понял?

Машина медленно повернула за угол, выехала на широкую пустынную трассу и, не торопясь, останавливаясь перед каждым светофором, двинулась к окраине города, к тому месту, где разворачивался и шел в обратную сторону девятый номер трамвая. В зеркало Жестянщик видел, как на некотором расстоянии во втором «жигуленке» едет Забой.

— Нож остался в квартире, — неожиданно в тишине проговорил Афганец, когда они проехали больше половины пути.

— Какой нож? — спросил Петрович, не оборачиваясь.

— Мой нож.

— И что?

— Надо вернуться, — сказал Афганец.

— Что на нем нацарапано? Имя? Адрес? Телефон?

— Нет, ничего этого на нем не нацарапано.

— Где он остался?

— В ванной.

— Я заглядывал перед уходом... Нет там никакого ножа.

— Он в самой ванне... В воде.

— Под бабой?

— Да.

— Перебьешься, — устало проговорил Петрович. — Куплю тебе новый. Краше прежнего.

— Мне тот нужен...

— Возвращаться нельзя.

— Почему?

— Дурная примета.

— На фиг все приметы!

— Нас там уже ждут. Выстрелы, машины, этот облеванный Вобла... Соседи уже милицию вызвали. Успокойся, Коля... Там сейчас гора трупов. Нельзя... Да... А как она тебя узнала? Ты же был в маске!

— По рубашке... Стирала она эту рубашку. В магазине работала... Продавцом... Иногда перебрасывались словечком, иногда бутылку в долг давала.

— Тогда все правильно, — пробормотал очнувшийся Вобла. — Отблагодарил ты ее по-царски, отучил всяким козлам вонючие рубашки стирать. Ни одно доброе дело не должно оставаться безнаказанным.

Никто не ответил.

Но про себя все подумали, что напрасно Вобла произнес эти слова, ох напрасно.

Такие слова не забываются, они были из тех, которые навсегда.

* * *

Пафнутьев ходил по залитой кровью квартире. Не было у него в эти минуты никаких вопросов, недоумений, его охватило какое-то оцепенение. Много происходило в городе запредельного, но чтобы вот так, всю семью, включая стариков, женщин... Сколько же надо иметь зверства в душе, чтобы пойти на такое... Что бы при этом ни стояло на кону... В ванную, где все еще плавала в крови выпотрошенная девушка, он вообще старался не заглядывать — не было никаких сил.

И так же сосредоточенно и насупленно ходил по квартире Шаланда. На что-то он обращал внимание, чего-то не замечал, но тоже молчал, стараясь не столкнуться с Пафнутьевым, даже избегал встретиться с ним взглядом.

Эксперты пытались найти отпечатки пальцев, найти хоть что-нибудь, что давало бы возможность если не узнать убийц, то хотя бы понять происшедшее. Но следов было немного, разве что вязаная шапочка с прорезями для глаз, лежавшая в ванной на полу. Худолей, который без устали щелкал фотоаппаратом, уже снял, наверно, эту шапочку не менее десяти раз, снял ванную со всеми ее жутковатыми подробностями.

— Надо бы хоть воду спустить, — предложил он Пафнутьеву. — Сколько ей там еще плавать.

— Спусти, — пожал плечами Пафнутьев. — Отчего ж не спустить... Что-то надо делать.

— А я боюсь... Это ж придется руку вглубь... погрузить.

— Не погружай. — И Пафнутьев пошел дальше бродить по квартире. Не было ни одной комнаты без трупов, без крови, без следов пуль. Даже в дальней маленькой спальне на полу лежала молодая женщина. Две пули вошли ей в спину. Она, видимо, бросилась к окну, чтобы попытаться выпрыгнуть, это с четвертого-то этажа, но не успела. Пройдя навылет, пули разбили оконное стекло.

Пафнутьев подошел к окну, выглянул во двор. Уже светало и можно было рассмотреть, что делается внизу.

Шансов у женщины не было в любом случае — под окнами была асфальтовая площадка. Присмотревшись к погибшей, Пафнутьев увидел, что в спину вошло не две пули, а все три, одна, видимо, застряла, выходного отверстия не было.

Услышав сзади шорох, он обернулся — в дверях стоял хмурый, растерянный Шаланда.

— Что скажешь, Паша?

— Надо бы твоих ребят послать, пусть под этими окнами пули поищут... Авось найдут.

— Сейчас пистолеты выбрасывают сразу после таких дел.

— И на старуху бывает проруха, — проворчал Пафнутьев. И вдруг насторожился, замер, дал знак Шаланде, чтоб тот молчал. Некоторое время Пафнутьев стоял, затаив дыхание, потом с необычной для него живостью упал на четвереньки и заглянул под кровать. Всмотревшись, он тихо охнул и совсем лег на пол животом — под кроватью, в самой глубине у стены между коробок для обуви и целлофановых мешков, ему почудился живой блеск глаз. Он протянул руку, но картонная коробка тут же сдвинулась в сторону — кто-то пытался отгородиться ею от Пафнутьева.

— Что там? — забеспокоился Шаланда.

— Да вроде живой кто-то, — сдавленно пробормотал Пафнутьев, пытаясь рукой сдвинуть коробки и мешки в сторону. Тогда Шаланда решительно перешагнул через Пафнутьева и, ухватившись руками за спинку кровати, сдвинул ее на середину комнаты. И сразу увидел вжавшегося в угол мальчика в пижаме. Не зная, чего ждать от обнаруживших его мужиков, мальчик вжался лицом в угол между полом и стеной и закрыл голову руками.

Пафнутьев поднялся, отряхнул штаны и, обойдя вокруг кровати, сел на нее так, что ноги его оказались возле самого лица мальчика.

— Ты кто? — громко спросил Шаланда, тоже обходя вокруг кровати, чтобы приблизиться к мальчику.

— Погоди, — остановил его Пафнутьев. — Сбавь маленько обороты. Отойди в сторону, сейчас разберемся... Вот так. Он же в шоке... Слушай, мужик... — Пафнутьев легонько коснулся худенького плеча мальчика. — Все позади, бандиты ушли... Вот этот толстый дядька с грубым голосом — самый главный милиционер во всем городе. Теперь тебя никто не тронет...

Мальчик, видимо, поверил, он давно прислушивался к звукам, которые раздавались в квартире. Убрав руки от лица, он искоса посмотрел на Пафнутьева, на Шаланду и, наконец, приподнявшись, сел.

— Они всех убили? — спросил он.

— Будем разбираться, — ответил Пафнутьев. — Ты живой остался, я тоже вроде как выжил, вот дядька-милиционер тяжело дышит, я так думаю, что он тоже живой...

— Они за деньгами приходили, — сказал мальчик. — Они ворвались и сразу про деньги...

— Взяли деньги?

— Взяли...

— Много?

— Много... Мы дом продали.

— А потом? Стрелять начали?

— Они уходить собрались... И тут Валя вышла из ванной...

— Валя — это кто?

— Сестра.

— И что она?

— Ой, говорит, Коля, это ты? И маску с одного сдернула.

— Все были в масках?

— Да.

— А тот, с которого сестра сдернула маску... Ты его знаешь? Видел раньше где-нибудь?

— Знакомый вроде, а так... Не могу сказать. Может, потом вспомню.

— Сестра где работала? — спросил Шаланда.

— Они убили ее? — Мальчик чутко уловил слово «работала» и отшатнулся к стене.

— Так где она работала? — спросил Пафнутьев, опасаясь, что с ребенком сейчас может случиться истерика и нужно успеть спросить хотя бы самое важное.

— В магазине... Продавцом... Наверно, я в магазине его и видел, — добавил мальчик. — Да, они с Валей разговаривали...

— Он бывал у вас дома?

— Нет, Валя вообще никого в дом не приводила.

— Так, говоришь, они уже уходить собрались? — спросил Пафнутьев.

— Да... А тут Валя из ванной выходит... И она узнала его... Тогда длинный и говорит этому Коле... Кончай, говорит, ее... И они затолкали ее в ванную... Она умерла?

И столько было надежды в глазах ребенка, столько муки и боли, что Пафнутьев не осмелился соврать.

— Да, — сказал он. — Она умерла.

— Все умерли? — продолжал спрашивать мальчик.

— Что я могу сказать. — Пафнутьев беспомощно развел руками. — Держись, мужик, держись. Может, и не все. Давай-ка я тебе помогу. — Он взял мальчика на руки, прижал к себе так, чтобы тот не мог ничего видеть вокруг и шагнул из комнаты. Мальчик попытался было освободиться, но Пафнутьев, быстро пройдя через комнату, через прихожую, вышел на площадку. — С какими соседями дружите? — спросил он.

— Вот с этими, — мальчик показал на дверь.

Пафнутьев подошел к двери и решительно нажал на звонок. Долго никто не отвечал. Похоже, соседи, уже знавшие о случившемся, затаились в ужасе. Но наконец решились и открыли дверь. На пороге стоял мужчина, у него из-за спины выглядывала детская мордашка.

— Костя, — простонал мужчина и, не в силах совладать с собой, закрыл лицо руками. В прихожую вбежала молодая женщина, видимо, жена и, увидев мальчика, тут же взяла его на руки.

— Костя, — прошептала она. — Пошли к нам, Костя.

— Простите, — сказал мужчина. — Мы все тут немного тронулись.

— Мы там тоже, — сказал Пафнутьев, показывая на квартиру, из которой вынес мальчика.

— Он один остался?

— Похоже на то...

— Как же ему удалось, бедняге?

— Спрятался под кроватью... Значит, он у вас может побыть?

— Конечно, Господи!

— А то у меня к нему еще много вопросов. — Пафнутьев назидательно поднял указательный палец.

— Приходите в любое время, Костя будет у нас. Он знает, что все погибли?

— И знает, и не знает. — Пафнутьев повертел растопыренной ладонью в воздухе. — Думаю, догадывается. И еще... Никуда его не выпускать, никому не отдавать, а было бы совсем хорошо день-второй вообще никому дверь не открывать.

Вернувшись в залитую кровью квартиру, Пафнутьев сразу наткнулся на радостного Худолея. Тот просто светился от счастья и, видимо, специально дожидался Пафнутьева, чтобы сообщить ему нечто приятное.

— Ну? — хмуро проворчал Пафнутьев. — Чего у тебя?

— Павел Николаевич, если бы вы знали, как вам повезло с сотрудниками! — Вцепившись красноватыми своими пальчиками в рукав пафнутьевского пиджака, Худолей потащил его к круглому столу. В самом его центре лежал странной формы нож. Он был непривычно изогнут, причем режущей стороной ножа была не внешняя, а внутренняя. Рукоять тоже была изогнута в том же направлении и получалось, что нож вместе с рукоятью имеет форму молодого месяца.

— Так, — сказал Пафнутьев, не прикасаясь к ножу. — Это уже что-то интересное. Где взял?

— Я ведь воду-то в ванне все-таки спустил, — ответил Худолей.

— Это хорошо. Правильно сделал. Сфотографировал?

— И не один раз. В ванне под трупом лежал.

— А как же ты его увидел?

— Это было нелегко, Павел Николаевич! Говоря откровенно, это было очень тяжело, но, когда речь идет о деле, я ни перед чем не остановлюсь...

— Да, ты мне частенько об этом напоминаешь.

Пафнутьев уже хотел было отойти к Шаланде, но Худолей снова остановил его.

— Я услышал иронию, Павел Николаевич, и потому позволю себе обратить внимание на одну подробность, которая, возможно, прошла мимо вашего сознания. — Произнося все эти причудливые слова, Худолей делал руками некие движения, которые, по его мнению, подчеркивали важность сказанного.

— Ну? — У Пафнутьева не было ни малейшего желания вступать с Худолеем в перепалку, итогом которой обязательно должно стать обещание бутылки хорошей водки за усердие.

— На рукоятке этого ножа нацарапаны некие письмена, Павел Николаевич. Если вы станете вот здесь, а свет будет падать оттуда, то вашему взору откроется нечто такое, от чего вы можете даже вздрогнуть... Видите? Нет? Вам нужно присесть, чтобы эффект контражура... С вашего позволения я так выражаюсь, когда свет идет как бы навстречу...

— По-моему, там цифры? — неуверенно проговорил Пафнутьев.

— Совершенно верно! — воскликнул Худолей восхищенно. — Врожденная наблюдательность, Павел Николаевич, и на этот раз вам не изменила! Скажу больше, там не просто цифры, там даты... Тысяча девятьсот восемьдесят шесть и тысяча девятьсот восемьдесят восемь... А между ними тире.

— И что же это значит? — спросил Пафнутьев, хотя у самого уже сложилось понимание смысла этой зловещей находки.

— Если эти две даты сопоставить с формой орудия убийства да еще присовокупить характер деятельности хозяина ножа, то на основании трех, да, косвенных соображений можно сделать вывод о том, что здесь побывал человек, который в эти вот годы прошел афганскую школу. Если, конечно, вы позволите мне так выразиться, Павел Николаевич.

— Позволяю, — сказал Пафнутьев, думая о своем. — Я тебе все позволяю... Значит, говоришь, здесь побывал человек невысокого роста, худощавого телосложения, с длинными, темными, прямыми волосами, человек достаточно одинокий, неженатый, ведущий замкнутый образ жизни, хотя ему около тридцати лет и у него уже могли быть и жена, и дети...

Потрясенный Худолей некоторое время молча смотрел на Пафнутьева, пытаясь понять — шутит ли тот, или же все, о чем он говорит, открылось ему чудесным, сверхъестественным образом.

— Павел Николаевич... Простите за невежество и тупость... Но откуда вам все это стало известно?

— Все очень просто. — Пафнутьев пренебрежительно махнул рукой. — Если он служил в Афганистане в конце восьмидесятых годов, значит, сейчас ему немного за тридцать. На его шапке, которая осталась в ванной, затерялось несколько темных длинных волосков. Ты вот шапочку сфотографировал, а внутрь не заглянул.

— Не успел! — с вызовом выкрикнул Худолей. — Не успел! Еще загляну, обязательно загляну. И перхоть его бандитскую найду, и раннюю седину, а может, и живность какая обнаружится!

Шаланда подошел, послушал крики Худолея, но, поняв, что ничего толком от него не добьется, положил ему на плечо тяжелую свою руку.

И Худолей мгновенно замолк.

— Говори, Паша, — сказал Шаланда. — Ты что-то дельное, как мне кажется, начал говорить, пока этот пустобрех не перебил тебя. Помолчи! — повысил голос Шаланда, почувствовав, что Худолей опять хочет что-то произнести. — Помолчи.

— Мальчик сказал, что его сестра легко, без напряжения сдернула шапочку с бандита, когда узнала его по рубашке ли, по штанам, по ширинке, не знаю, но узнала и шапочку сдернула. А в полутораметровой ванне она вместилась вся, ее рост не больше ста шестидесяти сантиметров. Значит, он примерно такого же роста. Вот еще почему она его узнала — росточку он небольшого. А сдергивая шапочку, она невольно захватила волосы... Или дернула сильнее, чем хотела, или же лысеет наш красавчик...

Пафнутьев подошел к круглому столу на котором все еще лежал изогнутый нож со странной формой лезвия. Уже наступило утро, сквозь листву кленов в окно просочились солнечные лучи, и в их косом свете четко и неопровержимо проступили цифры, которые Худолею удалось прочитать При электрической лампочке.

— Теперь нож... — Пафнутьев легонько толкнул острие. Нож повернулся, как магнитная стрелка и остановился. — Таких ножей не найдешь в хозяйственных магазинах, это уж точно. Какие ножи делают умельцы в заводских мастерских, ты, Шаланда, знаешь...

— Знаю.

— Какие?

— Хорошие ножи делают.

— Их делают из сверхпрочной рессорной стали, из ракетной стали, затачивают раз и навсегда, рукоятки вытачивают из эбонита и прочих материалов, которые не размокают в воде и не ржавеют. Сложилась целая культура, целая ножевая цивилизация. Этот нож не проходит ни по каким стандартам... Это не наш нож.

— Он очень острый, но сделан из плохого, мягкого металла, — вставил Худолей — воспользовавшись паузой он тоже решил поделиться своими познаниями.

— Правильно, — кивнул Пафнутьев. — Его выковали в каком-нибудь стойбище, в каком-нибудь лежбище... Он может иметь ценность только для человека, у которого с этим ножом что-то связано. Ножами, которые делают наши умельцы, эту поделку можно рассечь пополам. В городе найдется не менее полудюжины человек, которым этот нож знаком.

— Думаете, они признаются? В том, что им знаком этот нож? — спросил Шаланда.

— Не все, но кое-кто, возможно, и скажет о его хозяине пару теплых слов. Сколько у нас в городе афганцев?

— Не знаю. — Шаланда пожал плечами, удрученный той громадной работой, которая свалилась ему на плечи. — Тысячи две-три, наверно, есть.

— Если хорошо взяться, — Пафнутьев исподлобья посмотрел на Шаланду, — если взяться за дело немедленно, за неделю можно всех просеять. Мальчик сказал, что его сестра работала в магазине... И в этот магазин частенько заглядывал убийца с афганским ножом. Настолько часто, что они познакомились и девушка имела неосторожность постирать ему рубашку... И на свою беду, запомнила эту его рубашку. Наверное, в ней было что-то отличительное — покрой, цвет, пуговицы...

— Или же она была слишком грязной, — обронил Худолей.

— Тоже верно, — согласился Пафнутьев.

— Павел Николаевич! — воскликнул эксперт озаренно. — Я сейчас такое скажу, такое выдам, что вы тут же ляжете...

— Здесь достаточно лежащих, — мрачно заметил Шаланда. — Носить не переносить.

— Павел Николаевич! — Худолей не пожелал услышать насмешливых слов Шаланды. — Только что вы описали этого подонка... Маленький, чернявенький... А ведь мы с вами совсем недавно говорили о таком же человеке... Помните? Может быть, мы с вами говорили об этом же человеке?

Пафнутьев замер в движении, взгляд его остановился, упершись в пол как раз в то чистое от крови пространство между трупом старика и трупом молодого мужчины. Потом, словно преодолевая страшное сопротивление, Пафнутьев разогнулся, блуждающим взглядом некоторое время искал Худолея, а найдя, остановился на нем твердо и непоколебимо.

— Худолей, — сказал Пафнутьев глухим голосом. — Знаешь, кто ты есть на самом деле?

— Ну? — оробев, спросил эксперт.

— Ты гений сыска.

— Ха! — воскликнул Худолей облегченно. — Вы только сейчас это поняли, только сегодня? Чтобы осознать очевидное, вам понадобилось такое кошмарное преступление?

— Да, Худолей, да, — продолжал Пафнутьев, не слыша благодарных воплей эксперта. — Ты гений сыска.

— Надеюсь, вы не забудете об этом до вечера, Павел Николаевич? — вкрадчиво произнес Худолей. — Надеюсь, вы в полной мере осознали всю ту нечеловеческую нагрузку, которую мне пришлось сегодня здесь испытать, перенести... Я поседел, Павел Николаевич!

— Паша! — заорал Шаланда, поняв наконец, на что намекает Худолей. — Гони его в шею!

— Нет, Шаланда, — твердо сказал Пафнутьев. — Не надо его гнать в шею. Не будем этого делать. Его надо достойно наградить.

— Павел Николаевич! — Худолей прижал к впалой груди красновато-голубоватые ладошки и замолк, не находя слов благодарности.

— И лучше это сделать сегодня, чем завтра, — проговорил Пафнутьев, как бы уже принимая решение. — А сейчас Худолей совершит еще одно полезное дело — он соберет все документы, которые найдутся в этом доме, и сложит их на столе, рядом с ножом. Потому что... — И в этот миг Пафнутьев запнулся, что-то остановило его, помешало продолжить уже созревшую мысль.

Пафнутьев знал, опыт, возраст, ошибки научили его, натаскали и убедили — если что-то останавливает тебя, не пренебрегай этим сигналом, остановись, заткнись, в конце концов, не пытаясь понять, откуда сигнал опасности и чем он вызван. И Пафнутьев смолк, остановив себя на полуслове. Озарение вдруг пронзило все его следовательское существо, а происходящее показалось настолько ясным и ошарашивающе простым, что вот так сразу выплеснуть все перед полудюжиной человек показалось ему опрометчивым.

— Потому что — что? — спросил Шаланда, который в это утро как никогда раньше прислушивался к Пафнутьеву внимательно и даже с явным почтением.

— Потому что потому, — серьезно ответил Пафнутьев и повернулся к Худолею. — Задача понятна?

— Видите ли, Павел Николаевич, я не могу выполнить ваше указание, потому что оно уже выполнено, — взяв с подоконника, Худолей принес и поставил на стол коробку из-под обуви. — Вот все, что мне удалось собрать по карманам, ящикам, шкатулкам... Фотографии членов семьи, письма, блокноты, даже дневники есть... Девушка, оказывается, вела дневник...

— А об этом Коле там ничего нет, не посмотрел?

— Последняя запись сделана год назад.

— Жалко, — огорчился Пафнутьев. — Тогда так... Выбери все денежные бумаги — квитанции, платежки, расписки... Мальчик сказал, что они приходили за деньгами. Чую запах денег и ничего не могу с собой поделать! Несет отовсюду деньгами, и все тут! Сильный, устоявшийся запах, даже не запах — вонь!

— Деньги не пахнут, — пробормотал Шаланда.

— Правильно! — воскликнул Пафнутьев. — Они воняют.

* * *

Приехала машина за трупами.

Одновременно с санитарами в квартиру вошел запыхавшийся капитан милиции.

— О! — радостно воскликнул Шаланда. — Нашего полку прибыло! Знакомьтесь, капитан Вобликов.

— Да мы уже немного знакомы. — Пафнутьев пожал вздрагивающую руку Вобликова. — Пошли отсюда, не будем мешать санитарам.

Шаланда, Пафнутьев, Худолей, Вобликов вышли на кухню — единственное место, где пол не был залит кровью. Пафнутьев тут же присел с коробкой к столу и принялся перебирать бумажки, которые нашел Худолей. Шаланда, не найдя себе дела, стоял у окна и, тяжело раскачиваясь с каблуков на носки, наблюдал городскую жизнь с высоты четвертого этажа. Вобликов открыл кран и жадно хватал ртом брызжущую струю.

— Послушай, Шаланда, ты всем своим сотрудникам доверяешь? — спросил Пафнутьев, искоса глянув на его фигуру, перекрывшую почти все окно.

— Конечно! — Шаланда резко обернулся, будто услышал оскорбление. — Как же иначе?! А ты что, кому-то не доверяешь?

— Конечно, нет! — легко ответил Пафнутьев. — Оборотни, Шаланда, кругом одни оборотни! Уж такими они исполнительными притворяются, — Пафнутьев продолжал перебирать бумаги, — такими цепкими. — Сейчас это словцо Пафнутьев ввернул уже сознательно, зная о том, что Шаланда запомнил его после их недавней встречи. — А сами-то работают на кого угодно, на кого угодно. — Он всмотрелся в бумажку, отложил в сторону, снова к ней вернулся.

— Темнишь, Паша, — укоризненно произнес Шаланда. — Темнишь, намекаешь... И обижаешь.

— Конечно, темню... Не могу же я при Худолее все тебе выкладывать... И откровенно говорить с Худолеем, зная, что ты меня слышишь.

— Паша, говори, да не заговаривайся!

— А я ничего, я вполне... Кстати, ты все свои лучшие силы бросил сюда? Никого про запас в управлении не оставил?

— Кого надо, того и оставил.

— Не понимаю я тебя, Шаланда. — Произошло преступление, можно сказать... Страшное. Город гудит. Из Москвы несутся курьеры, курьеры, курьеры... А ты жлобишься, не желаешь бросить сюда все свои силы.

— Другим тоже есть чем заниматься, — проворчал Шаланда. Разговор шел какой-то отвлеченный, пустоватый, и объяснить это можно было только тем, что Пафнутьев все свое внимание уделял бумажкам в обувной коробке.

— Ну, ты даешь, Шаланда! И мне есть чем заниматься, но я здесь! И тебе есть чем заниматься, но ты здесь! Мой лучший эксперт, гений сыска, как я недавно заметил, всеми любимый Худолей... Думаешь, он не нашел бы, чем заняться в это раннее утро? Нашел бы. Но он здесь!

— С этим гением надо еще разобраться.

— Правильно! Он ждет награды и получит ее!

— Что же он тебе такого сказал? Что нашел? Открыл? Кого уличил?

— Ты вот, Шаланда, не знаешь, — Пафнутьев вчитался в какую-то очередную бумажку, — а ведь Худолей — непревзойденный специалист по изобличению оборотней. Ты не оборотень случайно?

— Оборотень! А ты что, раньше не знал?

— Знать-то знал, но все хотел у тебя самого спросить... А капитан твой, — Пафнутьев кивнул в сторону Вобликова, который стоял у окна и нервно лузгал семечки, — оборотень?

— И он тоже, — кивнул Шаланда. — Мы все тут оборотни, только присмотреться к нам, Паша, надо повнимательнее. Верно, капитан?

— Во-во, — кивнул Вобликов. — А начать бы с самого Павла Николаевича! На кого работает, кому служит, от кого зеленые получает? Говорят, в квартире немало зеленых было? — Вобликов хотел еще что-то сказать, но остановился, поняв вдруг, что не то говорит, не то. Бессонная ночь, потрясение, испытанное им в этой же квартире, двусмысленное положение, в котором он оказался здесь, все это не могло не сказаться. И вырвалось, достаточно невинно, простительно, но вырвалось лишнее словцо, и единственный, кто заметил его промашку, был Худолей.

— Кто говорит? — спросил он негромко в наступившей тишине. — Кто говорит, что в доме были доллары?

— А иначе зачем им сюда врываться? — ответил Вобликов достаточно грамотно, но недостаточно убедительно.

Услышав этот ответ, Пафнутьев склонил голову к плечу, все еще не глядя на Вобликова, сидя к нему спиной. Он уловил очень четкий перепад, скачок между первыми словами Вобликова и вторыми, когда тот отвечал на вопрос Худолея. Вначале он сказал так: «Говорят, в квартире немало зеленых было». И пояснил: «А иначе зачем им сюда врываться?» Делаем вывод — оказывается, никто не говорит о зеленых, кроме самого Вобликова, оказывается, он сам на себя и ссылается, пытаясь обесценить свое же предположение о долларах.

Осознав это, Пафнутьев невинно, как бы невзначай повернулся к Вобликову, посмотрел на него осторожно и простовато. И наткнулся на нервно возбужденный взгляд. Похоже, капитан был просто в ужасе от собственных слов, которые неожиданно вырвались у него.

— Если говорить о долларах, — Пафнутьев решил застолбить сказанное Вобликовым, чтобы не стерлись, не затерялись его слова в потоке следующих, которых наверняка будет немало. — Если говорить о долларах, — повторил он, глядя на Вобликова, — значит, доллары были. Зря говорить не станут. Нет дыма без огня. Если установлено, что здесь были доллары, то это сразу объясняет происшедшее. Слышишь, Шаланда? Твои ребята работают куда шустрее моих! Оказывается, уже установлено, что причина этого преступления — доллары, которых было немало в этой квартире.

— А что ж ты думал, только в прокуратуре такие умные? — хохотнул простодушный Шаланда, не понимая даже, что своими словами он отсек Вобликову все пути отступления, не дал ему возможности наговорить слов пустых, необязательных и смазать, смазать все сказанное до этого.

Единственный, кто понял пафнутьевскую хитрость, был Худолей, ведь он первым подцепил Вобликова на проговорке, а Пафнутьев, поняв эту подцепку, развил ее и довел до чего-то установленного, окончательно выясненного доказательства.

— Ну что ж, поздравляю!

Пафнутьеву важно было продвинуться в разговоре дальше, еще хоть на словечко, чтобы не дать Вобликову возможности возразить, чтобы тот смог раскрыть рот, когда будет слишком поздно, когда все настолько уверятся в его счастливой догадке, что отречься от нее станет невозможно.

И Худолей это понял сразу, и потому тут же, не успели заглохнуть в воздухе слова Пафнутьева, он вскрикнул, взвизгнул, произнес какие-то невнятные звуки с единственной целью — не дать открыть рот Вобликову.

— Вот! — завизжал Худолей с неожиданной пронзительностью. — Вот так всегда, Павел Николаевич! — вскрикнул он потише и уже не столь пронзительно. — Когда у кого-то успех, вы первым поздравляете, а когда у меня — ни слова не дождешься, ни взгляда, ни звука!

— Дождешься, — подхватил Шаланда со смехом. — И взгляд тебе будет, и звук! Все тебе будет!

Разговор продолжался бестолковый и бессмысленный. Вобликов молчал, не решаясь вмешаться решительно и опровергающе. Да и как вмешаться, если его уже поздравил Пафнутьев, это поздравление принял как должное Шаланда, успел позавидовать и обидеться этот придурок Худолей... И после всего этого сказать, что его слова о долларах всего лишь смутное предположение, а уж никак не установленный факт... Нет, это было невозможно.

Единственное, на что надеялся Вобликов, так это на искренность, на то, что они и в самом деле решили, будто есть что-то установленное и доказанное. Потом, когда все выяснится... Ну что ж, огорчатся. И на этом дело кончится. Но если все это розыгрыш и вот-вот прозвучат слова требовательные и жесткие, если ему придется доказывать, что о долларах он сказал, не подумав, по оплошности, только потому, что сейчас вообще у всех доллары на уме...

— Ну ладно, — сказал наконец Пафнутьев, решив, что слова Вобликова достаточно закреплены в памяти всех присутствующих. — Вот что, капитан... То, что ты установил причину этого массового убийства, — это прекрасно. Теперь все нужно закрепить документально — кто сказал, когда, кому, о какой сумме шла речь, чтобы мы знали, сколько взяли бандиты, во что оценили смерть целой семьи. Договорились, да? — Пафнутьев посмотрел на Вобликова.

— Дело в том, что... — начал было тот, но Пафнутьев легко, даже с некоторой небрежностью перебил его.

— Ради Бога! — воскликнул он. — Не сию минуту. Но за сегодняшний день можно ведь это провернуть? А, Шаланда?

— Сделает, — заверил Шаланда, которому приятно было всем показать, что его человек установил едва ли не самое важное, самое существенное.

Вобликов нервно лузгал семечки, вынимая по одной из кармана кителя, сплевывал их на пол и даже не замечал этого.

— Угости семечками, — попросил Худолей, протягивая ладошку — узкую, красно-голубоватую, как тушка мороженого морского окуня. Он стоял перед Вобликовым, склонив голову набок, и во взгляде его не светилось ничего, кроме желания полакомиться жареными семечками, запах от которых распространился по всей комнате.

Вобликов некоторое время молча смотрел на Худолея, своей неспешностью давая понять, что не нравится ему эта просьба, не хочется ему давать семечки столь незначительной личности, но поскольку просьба была действительно мелкой, да и момент Худолей выбрал такой, что и Пафнутьев, и Шаланда невольно обратили на них внимание, Вобликов сжалился. Сунув руку в карман, он вынул щепотку семечек и ссыпал во влажноватую ладонь Худолея.

— Свои надо иметь, — проворчал Вобликов, отворачиваясь.

— Сам жарил? — спросил Худолей, не обижаясь и не замечая укоризны.

— Я всегда сам жарю, — усмехнулся капитан нечаянно сорвавшейся двусмысленности.

— А я все никак. — Худолей отошел в сторонку, чувствуя, что Вобликову неприятно его слишком близкое присутствие. — Как ни куплю у бабки, а они то сырые, то слишком мелкие, а однажды, помню, от семечек так несло кошачьей мочой, что я вынужден был пиджак сдавать в химчистку. И даже после химчистки из кармана несло, как...

— Ты и сейчас в этом пиджаке? — спросил Шаланда.

— Откуда вы знаете?

— По запаху... Слышу — вонь какая-то посторонняя, и все никак не мог догадаться.

Если бы не пол, залитый кровью, если бы не санитары, которые выносили трупы из квартиры, Шаланда наверняка расхохотался бы громко и раскатисто — уж больно удачно удалось ему снести этого прилипчивого хиловатого эксперта из прокуратуры.

— Бывает, — виновато пробормотал Худолей, ссыпая семечки в небольшой целлофановый пакетик, в какие обычно кладут обнаруженные улики, доказательства, следы, оставленные преступниками.

— А это зачем? — насторожился Вобликов.

— Так против запаха же! — улыбнулся Худолей. — В моем кармане такой запах, что перебьет все что угодно.

— Ну, ты даешь, — покрутил головой Пафнутьев, не понимая действий Худолея. Он не торопился смеяться, он давно знал, что над Худолеем можно подтрунивать только по одному поводу — выпивка. Все остальное в Худолее никогда не было ни смешным, ни бестолковым. Поэтому, увидев семечки в пакетике для улик, Пафнутьев недоуменно взглянул эксперту в глаза. И Худолей в тот же миг хитро ему подмигнул.

— Паша, вызови их обоих в комнату, — прошептал Худолей чуть слышно. — На пару минут.

Пафнутьев склонил голову к одному плечу, ко второму — он не не понимал поведения эксперта.

— Тебя в бумагах ничего не насторожило? — спросил Пафнутьев Шаланду и тут же, подхватив коробку с бумагами, увлек его просмотреть какие-то записи, показавшиеся ему странными. Следом тут же потянулся и Вобликов. Убедившись, что все они в комнате, за дверью, Худолей бухнулся на колени перед тем местом, где стоял капитан и подвернувшимся листочком бумажки сгреб в кучку семенную шелуху, которую только что нервно и раздраженно выплевывал Вобликов, и тут же ссыпал ее в целлофановый пакетик.

Встав, Худолей отряхнул колени, выглянул в окно, чтобы замаскировать свои действия на случай, если кто подозрительно наблюдает за ним, и лишь после этого неторопливо, с этакой вызывающей миной направился в комнату.

Пафнутьев показывал Шаланде документы, обнаруженные в картонной коробке из-под обуви.

— Смотри, Жора... Вот расписка... Вернее, квитанция... Месяц назад хозяин дал объявление в газету о продаже дома... Видимо, продал... Вот откуда бешеные доллары, за которыми пожаловали бандиты... Так что твой источник, капитан, — Пафнутьев посмотрел на Вобликова, — оказался прав. Доллары в этом доме действительно могли быть, и в достаточно большой количестве.

Вобликов промолчал, хотя чувствовалось, что ему опять что-то хотелось сказать, уточнить, поправить. И наверно, он все-таки сделал бы это, но его опять перебил Пафнутьев:

— Вопрос только вот в чем... Как они могли узнать об этой сделке? Может быть, покупатель дома сам и пришел этой ночью за своими долларами?

— Если было объявление в газете, — усмехнулся Вобликов, — то весь город знал, что продается дом. Тут и думать нечего.

— В самом деле! — подхватил Шаланда. — Тираж газеты под сто тысяч! О чем разговор!

— Да, — сокрушенно согласился Пафнутьев. — Тут ничего не скажешь... И наводчик не нужен. Достаточно выписать газету, и сиди дома, читай, кто какие сделки собирается совершить, а Шаланда? Решишь что-то продавать — десять раз подумай!

— А я к тебе приду за советом, — ответил Шаланда, уловив в словах Пафнутьева какую-то обиду.

— Посоветуйся, Шаланда, посоветуйся, — Пафнутьев опять склонился к бумагам. — Две головы всегда лучше, чем одна.

— Неужели из всей семьи никого в живых и не осталось? — без выражения проговорил Вобликов, хотя смысл слов предполагал надежду ли, сожаление или ужас перед случившимся. Но нет, этих чувств в голосе Вобликова не было.

— Как никто! — возмутился Пафнутьев. — Мальчик остался! Жив, здоров и невредим! Прекрасно себя чувствует!

— Сколько же ему? — неживым голосом спросил Вобликов.

— Да лет двенадцать, — уверенно заявил Пафнутьев. — Если не четырнадцать, — добавил он, хотя прекрасно знал, что мальчику наверняка не больше семи. Но что-то заставило его внести такую поправку.

Пафнутьев все время чувствовал нечто вроде второго пространства в комнате, будто одновременно с тем, что он видел, здесь происходило еще что-то неуловимое, но явственно ощущаемое. И Худолей подавал какие-то знаки, подмигивая красноватым глазом, и Вобликов ляпнул что-то про доллары, хотя тут же попытался от своих слов отречься, и Шаланда обижается кстати и некстати, впрочем, Шаланда всегда обижается кстати и некстати.

— Надо же, повезло пацану, — сказал Вобликов.

— Да-да, — подтвердил Пафнутьев. — Я хорошо с ним поговорил. Он видел всех бандитов, в щелочку выглядывал из спальни, дал подробное описание каждого. Одного вообще запомнил до портретного сходства... Черненький, говорит, такой, маленький...

— Разве они были не в масках? — проговорил Вобликов будто через силу.

— А откуда тебе известно про маски? — вскинулся Пафнутьев.

— Предполагаю.

— На фига тебе предполагать, если маска вон на столе лежит, а Худолей уже сфотографировал ее вдоль и поперек! Кажется, кого-то даже сфотографировал в этой маске для пущего кошмара. Нет, Худолей здесь времени зря не терял, он много чего успел, пока вы предполагали, догадывались и терзались сомнениями.

— Так что мальчик? — спросил Вобликов.

Пафнутьев поднял глаза и в упор посмотрел на капитана. Тот стоял, с лицом, начисто лишенным всякого выражения. В глазах ничего нельзя было прочесть — ни страха, ни удивления, ни вежливого внимания. Такое выражение бывает на посмертных масках, снятых с покойников. Кстати, и по цвету лицо его было похоже на такую же гипсовую маску.

— Сделаем фотопортрет, художник сейчас приедет. Да и мальчик так подробно описал этого чернявенького, что его каждая собака в городе опознает с первого взгляда, — продолжал бормотать Пафнутьев, перебирая бумажки и всматриваясь в каждую.

— Павел Николаевич! — произнес Худолей нарочито громко, так что Вобликов даже вздрогнул. — Павел Николаевич! — повторил он даже с капризностью в голосе. — Мне нужно с вами поговорить! — Голова Худолея была вздернута вверх, сам он смотрел в сторону — так ведут себя увядшие красотки, которые, подвыпив, вдруг вспомнили, как потрясающе когда-то отшивали назойливых ухажеров.

— Слушаю тебя, говори. — Пафнутьев продолжал перебирать бумаги.

— Это не публичный разговор! — Худолей жеманно повел плечом, все еще глядя куда-то в сторону.

— Во дурак-то, Господи, — пробормотал Шаланда, снова уходя на кухню. Вслед за ним вышел и Вобликов, слегка путаясь в ногах. Пафнутьев проводил их взглядом и посмотрел на Худолея.

— Чего тебе? Чего комедию ломаешь?

— Выйдем поговорим! — громко произнес Худолей и церемонно направился к выходу.

— Он что, опять набрался? — крикнул вслед Шаланда.

— Похоже на то, — Пафнутьев недоуменно пожал плечами и вышел на площадку. Здесь Худолей, плотно прикрыв дверь, отбросил свои жеманные телодвижения и заговорил таинственным свистящим шепотом.

— Значит так, Паша, слушай меня внимательно и не говори потом, что ты не слышал... Ты семечки употребляешь в пищу?

— Терпеть не могу!

— Я так и знал. Это хорошо. Зубы дольше сохранятся, а зубы сохранишь — женщины любить будут. Но я не об этом... Знаешь, есть семечки мелкие, черные, но вкусные, особенно поджаренные. Есть семечки крупные, но часто они бывают пустоватыми. Шелуха у них удлиненная, а зернышко маленькое и какое-то хиловатое, заморенное. И шелуха тоже мягкая, не трещит на зубах, сколько ее ни поджаривай. А есть семечки полосатые... Видел когда-нибудь?

— Как полосатые? — не понял Пафнутьев. — Полосы идут вдоль или поперек?

— Вдоль, только вдоль. Вот такие. — Худолей вынул из кармана прозрачный пакетик и показал семечки, которыми совсем недавно угостил его капитан милиции Вобликов. — Всмотрись, Паша, всмотрись! Видишь? Различаешь?

— Да, в самом деле полосатые. И что из этого следует?

— А вот шелуха, которую я подобрал на том самом месте, где стоял этот придурковатый Вобликов и плевался. Нервничал он, видите ли, вопросы ему, видите ли, не нравились. И плевался этими вот семечками. В доме, где совершено убийство. Обслюнявит и выплюнет, обслюнявит и выплюнет...

— Так... — Пафнутьев наклонил голову. — Понял. Он нехорошо поступал. Сделаю ему замечание.

— Не надо делать ему замечаний. Упаси тебя Боже! — сказал Худолей, пряча пакетик. — Слушай дальше. Вот дверь, в которую вчера ночью ворвались бандиты и всех перестреляли. Скорее всего с перепугу.

— Некоторые с перепугу пукают, потеют, мочатся... — задумчиво проговорил Пафнутьев.

— Совершенно верно. А эти стреляют старухам в затылок. Ладно, Паша, я не об этом. — Худолей заволновался, похоже собираясь сказать нечто важное. — Ты, Паша, слушай и проникайся моей мыслью... — Вот дверь, в которую этой ночью ворвались бандиты. Как это происходило? Скорее всего, один из них позвонил, а остальные прятались за поворотом лестничного марша... Правильно? В дверь вставлен глазок, и если бы все они в своих бандитских масках выстроились перед дверью, им бы вряд ли открыли, правильно?

— Могли и не открыть, — согласно кивнул Пафнутьев.

— Поэтому они прятались, чтобы их не было видно в дверной глазок. Где они могли прятаться? Вот здесь, — Худолей ткнул пальцем в лестницу, уходящую вниз. — За углом. А как только дверь открылась, они сразу рванули в квартиру. Ты со мной согласен, Паша? Ты принимаешь мою мысль?

— Принимаю. — Пафнутьев пожал плечами. — Отчего же мне ее не принять, если она очевидна.

— Это для тебя очевидна, поскольку ты тоже, как и я, гений сыска. А для бандитов неочевидна, потому что они дебилы, Паша. Дебилы не в ругательном, а в медицинском смысле слова. Они стояли на этой лестнице и ожидали, когда их сообщник подойдет к двери, позвонит, когда пройдут какие-то переговоры о срочной телеграмме или еще какой-нибудь дурости... Они стояли вот здесь и... И что?

— Волновались, наверно, — предположил Пафнутьев.

— Правильно! — шепотом вскричал Худолей. — Ой, Паша, как я уважаю тебя за ум, за тонкость мышления, за умение проникнуть глубоко и просветленно во внутренний мир преступника! Они волновались. Иначе говоря, нервничали. А как люди нервничают? Как? Не отвечай, я спрашиваю не для этого. Каждый по-своему. Один курит, второй ногти грызет, третий сплевывает, а четвертый? Паша! Ну? Еще одно усилие светлого ума и высокого интеллекта! Ну?!

Пошарив взглядом по сторонам, по стенам, дверям, по рамам окна, Пафнутьев добрался наконец до ступеньки, на которой стоял Худолей.

И похолодел.

Изморозь прошла по его телу, счастливая изморозь догадки. Вот что больше всего его обрадовало — его озарение было юридически доказуемо. Неопровержимо доказуемо! На лестнице под ногами у Худолея валялась семечная шелуха.

— Так что делает четвертый бандит?! — восторженным шепотом воскликнул Худолей, увидев, что до Пафнутьева дошли его намеки.

— Лузгает семечки.

— Правильно! Он, гнида поганая, семечки жрет. Причем какие, Паша?

— Полосатые, — расплылся в улыбке Пафнутьев.

— А его поганая бандитская слюна поддается, Паша, поддается... Чему?

— Идентификации, — медленно, по складам проговорил Пафнутьев ученое слово.

— Как приятно иметь дело с умным человеком! — проговорил Худолей и, наклонившись к ступенькам, своей красновато-голубоватой ладошкой сгреб в приготовленный уже пакетик маленькую горку полосатой семенной шелухи.

— Значит, все-таки он? — прошептал Пафнутьев потрясенно. Предполагал, подозревал, прощупывал, но теперь, когда доказательство было в кармане у эксперта, он все-таки был ошарашен.

— Будем брать? — решительно спросил Худолей.

— А знаешь, подождем... Куда он денется? Надо бы выяснить круг общения... А то ведь что получится... Едва возьмем, вся банда мгновенно растворится на бескрайних просторах нашей Родины.

— Как ты мудр, Паша, как ты мудр! — Худолей потрясенно покачал головой. Я очень тебя уважаю за это. Очень.

* * *

В комнате был не слишком густой полумрак — плотные шторы гасили сильное закатное солнце, но сквозь щели свет все-таки проникал ив комнате вполне можно было различать все предметы. На журнальном столике стояли початая бутылка водки, два стакана и вспоротый целлофановый пакет с тонко нарезанной, какой-то скользкой ветчиной. Придуманная западными кулинарами герметичная упаковка позволяла годами лежать ей на магазинных прилавках без видимых повреждений. Тут же прямо на столе вразброс лежали куски небрежно нарезанного хлеба.

По одну сторону от столика в кресле сидел Илья Ильич Огородников, невысокий, лысый, какой-то лоснящийся человек. То ли от жары он лоснился, то ли свойство кожи у него было столь своеобразное. Чем-то он походил на маслину, правда, не был столь черен и аппетитен.

Во втором кресле, вытянув ноги далеко вперед, расположился Петрович. Устало вздыхая время от времени, он прихлебывал водку из своего стакана. Перед ним в углу комнаты мерцал громадный экран телевизора. Оба они ожидали городских новостей — в уголовной хронике обязательно должны были рассказать, как идет следствие по делу об убийстве пятерых человек этот ночью.

Подмигивающая и поерзывающая дикторша что-то рассказывала, подергивала плечиками, строила обоим мужикам глазки и всячески давала понять, что оба они могут вполне ей доверять, оба могут рассчитывать на ее внимание и расположение. Но звук был выключен, поэтому Петрович и Огородников лишь молча наблюдали за дикторшей, которая изо всех сил старалась доказать им, что вся она своя в доску.

— Мызга! — не вытерпел Петрович, отворачиваясь. — Задрыга жизни.

— Так что сказал Вобла? — спросил Огородников, которому ерзающая девица, видимо, чем-то приглянулась.

— А что сказал... То и сказал. — Петрович выплеснул в рот водки из стакана и пальцами захватил сразу несколько слипшихся кружочков ветчины. Якобы не все убиты, якобы остался пацаненок.

— Он что-то видел?

— Ни фига он не видел! — ответил Петрович. — Что он мог видеть, забившись в спальне под кровать? Все ребята были в масках. Афганцу немного не повезло, баба его узнала и маску сдернула... Что нам оставалось? Надо было всех кончать. Закон. Зато ты вот теперь сидишь и спокойно пьешь водку с хорошим человеком.

— Это ты, что ли, хороший? — усмехнулся Огородников.

— Чем же я тебе плох? — Шутливый разговор вдруг неожиданно в несколько секунд налился тяжестью. Вроде и поддержал шутку Петрович, вроде и ответил в тон, но понял Огородников — напряглось все внутри у старого уголовника, одно неосторожное слово, и никто не может предсказать, что произойдет дальше. И еще понял Огородников, не от этого его замечания, достаточно невинного в общем-то, налился злобой Петрович. Видимо, накопилось в нем столько всего, что от одного слова готов сорваться. А его, Огородникова, он не любит и никогда любить не будет, и не может быть любви межу авторитетом и опущенным.

— Всем ты, Петрович, хорош, — усмехнулся Огородников, пытаясь смягчить разговор. — Но устроить такую мясорубку из-за восьмидесяти тысяч долларов...

— Из-за сорока, — негромко, но твердо произнес Петрович.

— Там было восемьдесят, — еще тише и еще тверже повторил Огородников.

— Это несерьезный разговор, Илья. Мы можем до утра повторять каждый свое, но с места не сдвинемся. Ты знаешь меня не первый день, я на такие хохмы не иду. Ведь я мог бы сказать, что там вообще не было денег, что взять не удалось. Я же так не сделал.

— Решил просто переполовинить? — Подняв лицо, Огородников смотрел на Петровича широко открытыми глазами, и не было в них ни страха, ни опасения. И Петрович это увидел — нет страха у Огородникова. А напрасно, подумал он, усмехаясь добродушно и устало.

— И еще, Илья... Именно из этих сорока тысяч мне придется с ребятами расплачиваться. Это будет правильно, Илья, это будет справедливо.

— Сколько же ты возьмешь себе из этих сорока тысяч? — Голос Огородникова становился все тише, но все больше было в нем непроизнесенной, но внятно ощущаемой угрозы.

— На всех нас, Илья, я беру тридцать, — невозмутимо ответил Петрович и спокойно, не торопясь налил водку в оба стакана.

Огородников внимательно смотрел, как это у Петровича получилось — его рука не дрогнула. Он держал бутылку почти у самого дна, наливал с вытянутой руки и горлышко бутылки ни разу не звякнуло о стакан. Странно, но именно это обстоятельство заставило Огородникова взять себя в руки и отступить. Не совсем, не навсегда, но сегодня, сейчас, в этот вечер и за этим столом, он решил отступить.

— Нас много, Илья. — Петрович поставил бутылку на стол. — Тебе все равно больше всех достанется. За наводку.

— Ты решил мне заплатить за наводку? — Голос Огородникова дрогнул.

— А за что еще ты хочешь получить, Илья?

— Я не наводчик, Петрович! Я не шестерка! — Огородников приблизился к самому лицу Петровича, и тот опять не увидел в нем страха.

Да, Огородников его не боялся. Такое возможно лишь в одном случае — если он уже принял решение, как с ним, Петровичем, поступить. А как может поступить Огородников, объяснять не было нужды. Огородников не на шутку встревожился, когда Петрович доложил ему о результатах их ночного наезда, он не хотел столько крови. Он бы тоже не остановился перед тем, чтобы оставить за спиной гору трупов, но когда в этом есть необходимость, вынужденность.

— А кто же ты?

— Послушай меня, Петрович. — Огородников отхлебнул водки из своего стакана. — Я сам оформлял эту сделку. Видел, как были отсчитаны деньги. Восемьдесят тысяч долларов. При мне написана, заверена и вручена расписка. После этого я сам, на своей машине, не доверяя никому, отвез мужика с долларами домой. К нему домой. Я приставил своего человека к подъезду, чтобы знать наверняка — деньги в доме и туда можно наведаться. Ты наведался. Оставил пять трупов и взял деньги. Восемьдесят тысяч долларов.

— Сорок.

— Если бы ты сказал мне, что не взял ничего, — я бы поверил. Так могло быть. Не нашел, изменились обстоятельства, вынужден был открыть пальбу и слинять... Тысяча причин может быть. Но ты взял пакет с долларами. И в нем было восемьдесят тысяч.

— Сорок.

— И как ты это объяснишь?

— Да как угодно! — Петрович устало махнул рукой. — Тоже тысяча способов.

— Давай хоть один.

— Переполовинил мужик деньги и спрятал в разных местах. Сейчас их там менты при обыске нашли и взяли себе. Вот и все.

— Вобла бы знал об этом.

— А может, он и знает? — усмехнулся Петрович. — Может, он их там и нашел?

— Я верю Вобле, — твердо сказал Огородников, но проскочила в его словах неуверенность, проскочила, и Петрович ее уловил.

— Ни фига ты ему не веришь. И правильно делаешь. Ему нельзя верить.

— А тебе можно? — спросил Огородников.

— Нужно. Мне нужно, Илья, верить.

— Хочешь свалить? — прямо спросил Огородников.

— Включай звук, Илья... Сейчас будут последние известия.

Новости начались с самого главного — с кровавого события, которое потрясло весь город, — расстрел семьи в самом центре. Огородников и Петрович невольно замолчали и, вжавшись в глубокие кресла, напряженно смотрели на кровавые кадры, которые заполнили экран телевизора. Операторы, прибывшие на место преступления почти одновременно с милицией, засняли все, что оставила после себя банда Петровича, — залитый кровью пол, трупы от прихожей до спальни. И самое страшное, что было в квартире, — плавающий в ванне труп девушки со вспоротым животом.

— Господи, а это зачем? — простонал Огородников.

— Так уж получилось, Илья, так уж получилось... Мы ведь вообще не планировали никого убивать...

— Это она узнала Афганца? — спросил Огородников, указывая на залитую кровью ванну.

— Она.

— Афганец с ней и расправился?

— Да.

— Так что теперь его некому узнать? — спросил Огородников, не отрывая взгляда от экрана телевизора.

— Некому, Илья, совершенно некому.

Но дальнейшие кадры передачи заставили обоих замолчать. Крупно, на весь экран, появился нож Афганца, и надо же — в экранном увеличении явственно вспыхнули даты, которые о многом могли сказать знающему человеку. Да и сама форма ножа наводила на размышление. Да еще и диктор, сославшись на мнение эксперта, высказал предположение, что нож афганский, что принадлежал он человеку, который наверняка побывал в Афганистане, а тех, которые были там в эти вот годы, в городе две-три сотни и перебрать их одного за другим не такая уж и сложная задача.

— Мать твою! — охнул, как от удара, Огородников. — А говоришь, некому узнать!

— Вобла о ноже ничего не сказал, — слукавил Петрович, вспомнив вдруг, что о ноже говорил сам Афганец в ту же ночь. Но возвращаться было уже нельзя, и он, Петрович, поступил правильно, удержав Афганца от безрассудного шага.

Дальнейшие кадры повергли обоих в еще большее смятение. На экране возник мальчик, в достаточно спокойном состоянии — не рыдал, не бился в истерике. Твердо, не робея, он смотрел в объектив камеры и произносил слова, от которых у Огородникова и Петровича остановилось дыхание.

— Когда моя сестра вышла из ванной и увидела этого человека в маске, она сказала... «О, — сказала она, — это ты, Коля?» И сдернула с него маску. И спросила: «Что ты, Коля, здесь делаешь?»

— А как выглядел этот Коля? — раздался за кадром голос ведущего передачи.

— Невысокого роста, длинные, темные волосы... Он приходил к Вале в магазин и там они познакомились.

— А другие продавцы в магазине видели Колю? — снова спросил диктор.

— Они все его видели, даже посмеивались над Валей, что жених ниже ее ростом...

Передача продолжалась, шли по экрану кадры квартиры, оператор, чтобы пощекотать нервы зрителям, снова заглянул в ванную, потом пошли кадры, снятые уже в морге, — длинный ряд трупов с отрытыми лицами. Оператор, не торопясь, прошел вдоль всего ряда, задержавшись на каждом лице. Снова что-то говорил диктор, появился толстый начальник милиции, потом начальник следственного отдела прокуратуры, но слова уже не воспринимались — Петрович и Огородников пытались осознать сложившееся положение. Стена, которая до сих пор, казалось, окружала их плотно и непроницаемо, вдруг рухнула и обнажила обоих.

— Что скажешь, Петрович? — спросил Огородников, снова выключая звук.

— А что сказать... Похоже, немножко засветились.

— Мальчик-то смышленым оказался, а?

— Вобла схалтурил. Он должен был отработать спальню. Бабу завалил, а под кровать заглянуть поленился. И вот результат. Вобла виноват.

— А зачем ты его вообще с собой взял? У него другая задача! — повысил голос Огородников.

— Ребята стали шуметь... Дескать, мы рискуем, а он на машине при погонах катается... Несправедливо. И я спросил у него — пойдешь? Говорит, пойду. И пошел. И оплошал. Пацаненка не увидел под кроватью. Ни один бы наш этого не допустил.

— Так-так-так, — зачастил Огородников и легко, несмотря на грузность, вскочил из кресла и забегал по комнате. — Так-так-так... Это что же получается, а, Петрович? Это что же получается, а, Петрович? Это что, что же получается у нас на сегодняшний день? Ищут Колю Афганца. Так. Найдут его в любом случае. Его, Петрович, найдут в любом случае. Даже если он сейчас улетит на Сахалин, оттуда на Курилы, потом островами переберется на Камчатку, под водой на Аляску и в Соединенные Штаты Америки... Даже в этом случае его найдут. Не позже понедельника во всех газетах страны будет опубликован его портрет. Согласен?

— Нет, — усмехнулся Петрович, хотя эта усмешка далась ему нелегко. — В газетах его портреты появятся не раньше вторника.

— Шутишь? Хорошее настроение? Большие деньги зашевелились в кармане, да, Петрович? — зло обернулся от окна Огородников. — Опытный человек, и так вляпаться?!

— И на старуху бывает проруха, — развел руками Петрович.

— Так-так-так, — снова забегал по комнате Огородников. — Это что же у нас получается на сегодняшний день? А, Петрович? Афганец засветился. Сейчас допрашивают продавцов магазина. Я уверен, что эти бабы знают о нашем Афганце все! Понял? Они знают о нем все! Уже составлен словесный портрет или фоторобот, не знаю, как там сейчас это называется. В военкомате всю ночь будут светиться окна — они переберут личные дела афганцев, а к утру постучатся к нему в дверь. Я правильно понимаю положение?

— Примерно, — кивнул Петрович.

— А с кем общается ваш сосед, ваш работник, ваш добрый знакомый? — спросят следователи у десятка людей. — С Петровичем, скажут, общается, с Огородниковым, скажут, дружит... А? Чего делать будем? Как дальше жизнь свою построим?

— Думать надо, — сказал Петрович, и пронеслось, пронеслось у него в голове все, что он должен сделать сегодня же вечером, — взять деньги, сесть на машину, рвануть в соседнюю область, самолетом добраться до ближнего зарубежья, пусть это будет Украина, Белоруссия, Грузия... И только там, только там можно подумать о дальнейшем.

— А что тут думать? У них одна зацепка — Афганец.

— Похоже на то. — Петрович сразу понял, что сейчас предложит Огородников, к чему он клонит.

— Убирать надо Афганца. Сегодня.

— К тому идет, — обронил Петрович без выражения. И подумал с облегчением: значит, не меня сегодня, не меня.

— Ты вроде сомневаешься? — склонился Огородников над сидящим в кресле Петровичем.

— Какие могут быть сомнения. — Петрович явно уходил в сторону и Огородников, старая адвокатская крыса, сразу почувствовал это. Он помолчал, глядя на Петровича сверху вниз, еще раз пробежался по комнате и снова упал в кресло.

— Петрович!

— Ну?

— Я тебя не понимаю!

— А что тут понимать. — Петрович махнул рукой в сторону телевизора. — Все ясно и понятно. — Петрович тянул и тянул время, и было этому простое объяснение — не мог он вот так сразу решиться убрать Афганца. Кого угодно, включая Огородникова, даже всех остальных сразу — он бы и не задумался. Но Колю Афганца... Не хотелось. Как-то сложились у них дружеские отношения и Петрович понимал, опыт подсказывал — на кого он может до конца положиться, так это на Колю Афганца, только на него. Все его предадут, все могут выстрелить в спину, сдать ментам, и, наверно, кто-то рано или поздно это сделает. Но не Коля, не Коля. Это Петрович знал наверняка. И вот так сразу дать добро на то, чтобы убрать Колю, он не мог. В его прокуренной, пропитой, много раз залитой кровью душе что-то осталось из прежней жизни, от прежнего человека, которым он был когда-то...

— Ты не хочешь его убирать? — вкрадчиво спросил Огородников.

— Илья... Так ли уж важно, что я хочу, чего не хочу... Есть обстоятельства, и мы должны на них откликаться. Вынуждены. У нас нет выбора.

Понимал Петрович еще одну вещь — у него сейчас, вот в эти минуты вдруг обнаружилось преимущество перед Огородником. Настолько большое преимущество, что все вдруг поменялось местами. Огородников не будет даже заикаться об исчезнувших сорока тысячах долларов. А дело все в том, что он не мог никуда деться, он привязан к этому городу, привязан имуществом, вложенными деньгами, завоеванным положением.

А он, Петрович, сунув за пазуху сорок тысяч долларов, мог слинять свободно и легко в любую сторону.

И все ребята могли слинять.

И тот же Коля Афганец.

А еще лучше слинять бы Петровичу вместе с Колей. Они не пропадут, они где угодно могут осесть и через месячишко, второй начать неспешную свою работу. И никто никогда их не найдет, пусть этот хмырь адвокатский не пугает...

Но в то же время весь предыдущий опыт Петровича, многочисленные его отсидки, законы, по которым он жил до сих пор, требовали твердо и однозначно — Колю Афганца и в самом деле лучше бы убрать. Тогда оборвутся все концы, тогда снова все будет спокойно, неуязвимо, недоказуемо.

— Петрович, — негромко уже в почти темной комнате проговорил Огородников. — Надо сейчас все решить. Я знаю, у тебя с Колей особые отношения...

— Надо — значит надо, — это были самые внятные слова, которые произнес Петрович за весь разговор, с тех пор как закончилась уголовная хроника по телевидению.

— Ты со мной согласен?

— Вобла схалтурил... Вот пусть он и займется, — сказал Петрович, повернувшись наконец к Огородникову и посмотрев ему в глаза прямо и твердо. — Вобла.

— Договорились, — облегченно вздохнул Огородников. — Как ты сказал, так и будет.

— А поговоришь с Воблой ты, Илья. Не могу я ему такого задания дать. Я знаю, я в курсе, но участвовать не буду. Тут ты должен меня понять. Сам же говоришь — особые отношения.

— Заметано, — кивнул Огородников. — И опять принимаю твое предложение. Нам нельзя сейчас разбегаться, Петрович. У нас только все наладилось, только пошли хорошие деньги...

— Разбегаться?

— Мне показалось, что тебя посетила такая мысль, — осторожно ответил Огородников.

— Посетила? — Петрович вскинул брови, отчего лоб его до самой опушки волос покрылся глубокими поперечными морщинами. — Да я только об этом и думаю. Как и каждый нормальный человек. Но разбегаться сейчас... Рановато.

— Ну и лады. — Огородников подошел и похлопал Петровича по спине. Ласково так похлопал, даже потрепал, как большую любимую собаку. — Лады, Петрович. Пока у нас с тобой все в порядке, во всем будет порядок. Еще по сто грамм?

— Нет, Илья. Мне хватит. И тебе тоже надо остановиться. — Петрович знал, что может иногда Илья Ильич Огородников загудеть на денек-второй-третий. — Нам всем сейчас надо бы остановиться.

— И опять согласен. — Огородников послушно завинтил крышку на бутылке. — Насчет Воблы мы решили?

— Нет. — Петрович поводил узловатым указательным пальцем из стороны в сторону. — Не надо, Илья, мне пудрить мозги. Мы решили о Коле Афганце.

— Пусть так.

Высоко подняв брови, Петрович некоторое время смотрел на Огородникова в полнейшем недоумении.

— Что-то не так? — спросил тот.

— Да нет, ничего, все путем. — Петрович опустил голову, спрятал глаза.

Он вдруг понял, что видит перед собой совсем не того человека, с которым садился за стол. В начале их беседы Огородников был гневен, напорист, все норовил в чем-то уличить его, обвинить, прижать. И вдруг Петрович обнаружил, что перед ним сидит податливый, мягкий, во всем с ним соглашающийся человек. Какая-то даже предупредительность появилась в Огородникове, боязнь сказать что-то такое, что может не понравиться ему, Петровичу. И еще дошло — Огородников попросту поторапливает его, ему не терпится побыстрее выпроводить своего гостя. И сто грамм он предложил не из гостеприимства, а тоже, чтобы поторопить Петровича, это было предложение выпить на посошок.

— Ох-хо-хо, — тяжело, со стоном выдохнул Петрович, но ничего больше не произнес. Понял он, все понял — Огородникова надо опасаться, это враг, который пойдет на что угодно. Что-то он затеял, что-то задумал, и теперь не терпится ему побыстрее провернуть эту свою затею. А что он может затеять такого, чему Петрович является помехой? И опять же ответ прост и ясен. — Пойду я, Илья, — сказал он, поднимаясь. — Будут новости — звони. Я в своем шалаше буду.

— И ты звони, — откликнулся Огородников.

Эти его слова тоже были поторапливающими: иди, дескать, Петрович, иди, не тяни.

— А где сейчас Афганец?

— Пусть об этом Вобла думает, ему нужнее, — усмехнулся Петрович.

— Тоже верно, — согласился Огородников, но при этом оба знали, что Коля Афганец на даче у Петровича. Пробежала трещина между подельниками, пробежала, тонкая, змеистая, почти незаметная, но готовая каждую секунду разверзнуться до пропасти.

Выйдя на улицу, Петрович размеренно зашагал вдоль домов, глядя себе под ноги, — сутулый, до смерти уставший человек. Он знал, что Огородников некоторое время будет наблюдать за ним — расположение окон в квартире позволяло еще около ста метров видеть уходящего от него человека.

Потом Петрович свернул в переулок, пересек заросший кленовым кустарником двор и неожиданно оказался на трамвайной остановке. Дождавшись громыхающего, скрежещущего трамвая, он поднялся в вагон, а через одну остановку сошел и остался стоять на бетонных плитах. Никто, кроме него с трамвая не сошел.

И лишь тогда, успокоившись, Петрович направился к телефонной будке с выбитыми стеклами. Бросив жетон, он набрал номер и долго ждал, пока кто-то возьмет трубку. Наконец в телефонном сундуке что-то звякнуло, щелкнуло и трубку кто-то поднял, но голоса не подавал.

— Коля?

— Я.

— Телевизор смотрел?

— Да.

— Ты засветился, Коля.

— Знаю.

— Тебя просчитают к утру.

— Примерно.

— Это... Вобла придет... Ты бойся его, Коля. Он по твою душу придет.

— Спасибо, Петрович.

Плохо поступил Петрович, он это знал. Нельзя ему было вот так себя вести, нарушил он закон и ясно это сознавал. Но ничего не мог с собой поделать. Он даже не пытался как-то оправдать свой поступок, объяснить его самому себе.

— Сделал и сделал, — пробормотал он. — А дальше, Коля, ты уже сам вертись. Я сделал для тебя больше, чем мне было положено.

«Коля молодой, — думал Петрович, удаляясь от телефонной будки тяжелыми шагами пожилого человека. — Он не знает еще, как поступают в таких случаях. — Петрович на его месте и минуты бы не остался в городе, он наверняка бы знал, что если кто из ребят и придет к нему, то с единственной целью — убрать. А Коля этого не знает, Коля из других... — Ну что ж, — подумал Петрович с усмешкой. — Теперь они на равных. Коля и Вобла теперь на равных. Пусть их...»

* * *

Пафнутьев пробегал свой коридор, стараясь не смотреть по сторонам, не видеть десятка корреспондентов, которые совали ему в лицо разноцветные микрофоны, тараторили вопросы, хватали за рукава и спрашивали, спрашивали, спрашивали. А он вырывался, убегал и прятался за своей дверью.

Накануне вечером он сознательно допустил утечку информации, чтобы внести в банду разлад и напряженность. Более того, Пафнутьев явно завысил свои знания о происшедшем, но не из корыстного желания выглядеть умнее и проницательнее, он добивался все того же — чтобы зашевелилась банда, забеспокоилась и поднялась бы из окопов, в которые залегла после кошмарного убийства.

Все оперативные работники Шаланды, все следователи прокуратуры, московские ребята отрабатывали задания Пафнутьева с утра до вечера и с вечера до утра. Такого еще не случалось, и город был взбудоражен. Звонила Москва, звонили какие-то чрезвычайно самолюбивые радиостанции из Кельна и Парижа, из Лондона и Вашингтона. Откуда только телефоны узнали, что есть такой человек на белом свете — Павел Николаевич Пафнутьев...

— Думаю, они всегда это знали, — потупив взор, заметил Худолей, когда Пафнутьев изумился заокеанской осведомленности. — Но, как настоящие журналисты, свои знания скрывали.

— Они и о тебе знают? — весело спросил Пафнутьев.

— Разумеется, Павел Николаевич.

— Ни фига они не знают! Фырнин им выдал наши телефоны! Сам признался, когда я с ним перед передачей разговаривал. Хотел даже мой домашний им дать! Совсем ошалел мужик!

— Весь город ошалел, Павел Николаевич, — заметил Худолей.

— Ладно, что у тебя?

— Слюнка совпала, Паша, — улыбнулся Худолей. — Полностью. И одна слюнка, и вторая принадлежит одному человеку.

— Не понял? О какой слюнке речь? Что ты несешь?

— Вобликовская слюнка, вобликовская, Паша! Когда он в душевном волнении лузгал семечки сначала на лестнице перед убийством, потом при нас в квартире, потом еще и меня угостил по дурости своей...

— А! — хлопнул Пафнутьев себя по лбу. — Значит, совпала?

— На все сто, Паша!

— А нож?

— Я собрал нескольких афганцев, они опознали его!

У некоторых есть точно такие. И даты на рукоятках выцарапывали, и хранят до сих пор, и сталь у этих ножей плохая...

— Так, — крякнул Пафнутьев, усаживаясь за стол. — Так, — повторил он и с силой потер щеки ладонями. На столе у него уже лежал адрес магазина, в котором работала погибшая Валя Суровцева. Оперативники, допросившие продавцов, добавили к портрету неизвестного Коли еще несколько черточек. Оказывается, немногословным он был, можно сказать, даже молчаливым. Достаточно робким выглядел — не всегда решался сразу подойти к Вале, сказать что-то, попросить. А просил он чаще всего бутылку портвейна. Не водку, не сухое вино, а именно портвейн. И Валя ему этот портвейн давала, так же как Коля, со своей стороны, всегда через день-второй возвращал деньги. Провожать он ее не провожал, то ли не решался, то ли к вечеру занят бывал. И еще вспомнила одна продавщица — мизинец на левой руке был у него поврежден. Последняя фаланга торчала в сторону, как бы надломленная.

Андрей всю ночь провел в военкомате и к утру пришел к Пафнутьеву с дюжиной личных дел афганцев, которые побывали в этой стране в годы, указанные на ноже.

— Вот, Павел Николаевич... Все Николаи, все служили в Афганистане, все с руками и ногами... На рост я уж не обращал внимания. На прически тоже — сами понимаете, за последние годы они обросли.

— Как там в военкомате? Помогли ребята?

— Не то слово! Едва узнали, кого ищем... Все на ночь остались! Ни один не ушел. Разве что уж военком нескольких девушек по домам разогнал.

Пафнутьев медленно перекладывал папки с личными делами афганцев, всматривался в мальчишечьи лица, вчитывался в фамилии, имена, но ни одно дело не остановило его взгляда, не привлекло внимания. Да он и не надеялся, что вот так сразу ткнет пальцем в убийцу.

— Значит, говоришь, живыми все вернулись... Матерям на радость, невестам на утеху, — бормотал он, снова и снова перекладывая папки. — То-то друзья веселились, то-то отцы поддавали при встрече...

Андрей молчал. Слова Пафнутьева не требовали ответа, да и понимал он — сам с собой разговаривает начальник.

— Что дальше, Павел Николаевич? — спросил Андрей. — Надо же когда-то одного выбрать...

— А что тут думать... Бери эти папки и топай к девочкам в магазин. Покажи фотки... Они же его видели. Да и мальчик у нас в запасе, у нас же мальчик есть. Хотя он может и не узнать... Здесь стриженые солдатики, а он видел заросшего по плечи матерого бандюгу...

— Да что-то не похож он на матерого, — проговорил Андрей.

— Вспомни ванну, наполненную кишками, печенью и всем добром, которое в человеке только можно найти... Эта девушка, между прочим, не столько его самого узнала, сколько его рубашку — стирала она ему эту рубашку, Андрей!

— С перепугу, Павел Николаевич... Так мне кажется.

— Ладно, дуй в магазин. Жду тебя через час.

Пришел опер и доложил, что в местных газетах не было объявления о продаже Суровцевыми дома. Ни в одной из десятка газет объявление не обнаружилось.

— Подожди, подожди! — забеспокоился Пафнутьев, — У меня же квитанция о том, что за объявление уплачены деньги. И сумма указана, и дата, и подпись... Тебе не нужно было перелистывать все подшивки газет, в квитанции и газета названа... Вечерка. И подпись завотделом рекламы... Мол... — начал было читать Пафнутьев, но дальше шли неразборчивые буквы, заканчивающиеся путаным росчерком. — Мол... Нет, не могу. Но то, что фамилия этого зава начинается с буквы М, это точно.

— Не было объявления, — угрюмо повторил опер. — Ни в вечерке, ни в других газетах.

— Как же тогда нашелся покупатель?

— А он может и без газеты найтись... Знакомый, родственник, сосед... Мало ли... — Опер передернул сильными плечами и отвернулся к окну, словно разговор ему уже наскучил.

— Зачем же тогда давать объявление? Зачем платить лишние деньги? Зачем нестись в редакцию на двух видах транспорта... Вся эта суета — зачем?

— Мало ли в жизни лишней суеты, — заметил опер, и с ним трудно было не согласиться.

— Так, — раздумчиво проговорил Пафнутьев, тяжело нависая над столом. — Объявление оплачено, в газете не помещено, а дом продан. Интересно получается, очень даже интересно. — Пафнутьев продолжал бормотать про себя одни и те же слова, но мысль его в это время совершала самые отчаянные повороты, виражи и петли, то запутываясь окончательно, то вырываясь на свободный простор полного недоумения. — Но ведь это... — Пафнутьев поднял глаза на опера и опять замер в неподвижности. — Продать дом — это не такое простое дело, а?

— А что нынче просто, Павел Николаевич? — вздохнул опер. — В туалет сходить — три тысячи плати. Если еще успеешь найти этот туалет... В трусах мокро, а три тысячи отдай! — воскликнул он с гневом. Пафнутьев понял, что тот делится пережитым.

— Я не об этом... Чтобы продать дом, нужно этому делу посвятить месяц жизни, а? Справки, нотариусы, доверенности, расписки, заключения бюро технической инвентаризации, милиции, домоуправления... Кто-то всем этим должен заниматься, а? А со стороны покупателя — своя суета, а?

— Сами и занимаются. Деньги экономят.

— Ни фига! — Пафнутьев медленно и раздумчиво поводил указательным пальцем в сторону. — Если хозяин обратился в газету, то он должен обратиться и к адвокату, а?

— Обратился. Адвокат ему и помогал.

— Какой адвокат?

— Сейчас скажу. — Опер достал маленький замусоленный блокнотик, долго, яростно листал его и наконец нашел нужную запись. — Вот он... Огородников его фамилия. Илья Ильич Огородников.

— Да? — негромко спросил Пафнутьев.

И больше ни звука не произнес. Опять навис над столом, поставив локти на полированную поверхность и подняв плечи так, что они оказались на уровне ушей.

— Да? — повторил он через некоторое время. И опять замолчал, глядя в стол. — Надо же, — закончил он свои размышления и весело посмотрел на опера. — И Сысцову звонил Огородников... Чьи-то там интересы представлял.

— Адвокат. — Опер развел руками. — Что с него взять?

— Возьмем, — механически пробормотал Пафнутьев и, пошарив глазами по телефонному списку, который лежал на его столе, быстро набрал номер. Ожидая, пока кто-то на другом конце провода возьмет трубку, он заговорщицки подмигнул оперу. Дескать, сейчас мы во всем разберемся. — Алло! Здравствуйте! — громко и радостно произнес Пафнутьев. — Это вечерка?

— Ну? — выжидающе ответил девичий голос.

— Ой, как здорово, что я к вам попал!

— Что вам нужно, гражданин? — Девушка не желала проникнуться хорошим настроением Пафнутьева.

— Дело вот в чем... Мне нужно дать в вашей газете объявление. Хочу дом продать... К кому обратиться?

— Отдел рекламы.

— А телефон? Если это вас не затруднит, если, конечно, это можно... Телефон начальника рекламного отдела. Кстати, как его зовут?

— Григорий Антонович.

— А фамилия?

— Мольский.

— Вы и телефон можете дать? — Пафнутьев взял ручку и на откидном календаре записал несколько цифр. — Скажите, девушка, а когда я могу... — Но из трубки уже неслись короткие гудки, и Пафнутьев огорчено положил трубку. — Спасибо и на том, милая девушка... Чтоб ты никогда не встретила на своем пути туалета дешевле трех тысяч рублей! Правильно я сказал? — обратился Пафнутьев к оперу.

— Я в ей вообще... — пробормотал тот, и Пафнутьев понял, что кара опера была бы куда суровее. Пренебрежения, даже телефонного, он, похоже, не склонен был прощать.

В этот момент открылась дверь и на пороге возник Андрей. Лицо его было непроницаемо, но где-то в глубине глаз сияло торжество. И Пафнутьев не увидел ничего, кроме этого тихого торжества. Андрей молча подошел к столу и положил перед Пафнутьевым уже не двенадцать папок с личными делами, а только одну.

На серой рыхловатой обложке фиолетовыми чернилами старательной рукой военкоматовской секретарши были выведены фамилия, имя, отчество бывшего афганца.... Гостюхин Николай Васильевич.

Положив ладони на личное дело, Пафнутьев посидел так некоторое время, поднял глаза на Андрея.

— Одному продавцу показывал?

— Всем. Их там около десятка.

— И все дружно ткнули пальцем в этого человека?

— Нет, Павел Николаевич. Не дружно. Порознь.

— Но все?

— Нет. Не все его видели. Но пятеро ткнули. Это он, Павел Николаевич.

— Что же с ним делать-то? — растерянно спросил Пафнутьев. — Как же дальше с ним быть?

— Брать, — улыбнулся Андрей.

— Отслеживать связи не будем?

— Нет смысла. Смотрит телевизор, как и все... Возможно, он не очень сообразительный, но опасность, Павел Николаевич, они чуют, как и все звери. После вчерашней передачи... На его месте я бы тут же рванул куда подальше.

— По-разному бывает, — с сомнением протянул Пафнутьев. — Сдается мне, что вряд ли мы его увидим.

— Слиняет?

— Хлопнут они его. Нельзя его живым оставлять.

— И я бы его не оставил. Тем более что если нам удастся его взять, судья отпустит под залог. Как это уже бывало. Найдет какую-нибудь закавыку, нарушение прав человека... И выпустит. Как это бывало не раз, — повторил Андрей. — Судья нынче трусоват пошел... Чуть что — и в штаны наделал. А эти ребята еще и деньги могут предложить... Пусть банда сама с ним разбирается. А, Павел Николаевич?

— Если ты настаиваешь... — помялся Пафнутьев. — Сделаем то, что уже начали. Сейчас гласность, люди любят знать все подробности. Опять же нам надо показать свою успешную работу, верно? Глядишь, премия обломится...

— Не обломится, — без улыбки ответил Андрей. — Ведь мы же допустили это преступление? Допустили. Самое большее, на что можем надеяться, — нас оставят на своих местах.

— Это уж точно, — согласился опер, который до сих пор молча слушал, пытаясь понять, о чем идет речь. — Это уж точно, — повторил он печально. — Если, конечно, оставят.

— Значит, так. — Пафнутьев положил тяжелые ладони на папку с личным делом Гостюхина. — Бери эти бумаги и беги на телевидение к Фырнину. Пусть в ближайших же новостях оповестит город о наших успехах. Пусть нож покажет, пусть еще раз содрогнется город от того, что увидели мы в квартире... И про магазин, куда заглядывал Гостюхин, скажи Фырнину. Пусть направит туда съемочную группу, запишут рассказ продавцов. И город снова содрогнется от ужаса и безнадежности.

— Какой безнадежности? — удивился Андрей.

— Я имею в виду безнадежность положения банды.

— Тогда ладно, тогда ничего. — И, подхватив папку, Андрей быстро вышел из кабинета.

Пафнутьев проводил его взглядом, замер на какое-то время и, наконец, словно вспомнив, что он в кабинете не один, поднял глаза на опера.

— Теперь ты, — сказал он. — Есть такой тип... Мольский Григорий Антонович... Заведует рекламой в вечерке. Узнай о нем все, что можно узнать... С кем живет, с кем пьет, откуда взялся и куда путь держит.

— И он из этой компании? — ужаснулся опер.

— Понятия не имею, — усмехнулся Пафнутьев. — Но чем черт не шутит, верно?

* * *

Коля Афганец с оцепенелым ужасом смотрел на экран телевизора, где была крупно изображена его собственная физиономия. Оператор держал и держал в кадре старую фотографию, сделанную едва ли не сразу после десятого класса. На снимке он был совсем молодым, совсем зеленым пацаненком, еще до армии, до Афганистана, до всего того, что случилось с ним уже после возвращения домой. Улыбка была в его глазах, и пухлые еще губы таили в себе улыбку, и весь он был улыбчиво и простодушно устремлен в будущее.

И вот оно, это будущее, наступило.

Он, Коля Гостюхин, опасный преступник, свирепый и кровожадный, сидит на даче пахана Петровича и смотрит самому себе в глаза...

А кадр со старой фотографией все еще был на экране, и Коля смотрел на него, ничего не ощущая, кроме заполнившего все тело ужаса.

— Быстро просчитали, — наконец прошептал он. — Хорошо сработали... Молодцы.

И тут же на экране возникло изображение его ножа, надежного ножа, который он хранил все эти годы и в Афганистане, и здесь, в этом городе. Да, пока нож был с ним, все сходило с рук. Невидимый, но надежный зонтик охранял его от всяких непогод. А стоило лишиться этого ножа, как посыпалось, полетело, заскользила его жизнь в пропасть.

Следующий кадр заставил Колю намертво вцепиться руками в колени — на экране он увидел плавающие в кроваво-красной жиже человеческие внутренности. Потом камера скользнула к голове убитой девушки и он увидел лицо Вали — оно показалось ему спокойным, безмятежным, почти сонным. Щадя зрителей, оператор не стал задерживаться на этих кошмарных картинках — на экране возникло изображение Афганца сегодняшнего, в нынешнем виде.

«Откуда?!» — Хотелось крикнуть Коле, который вообще не фотографировался в последние года. Диктор пояснил, что к старому портрету студийный художник пририсовал нынешнюю его одежду и прическу, о которых подробно рассказали продавцы магазина, где работала Валя Суровцева. Коля начисто не помнил этих молодых женщин, в магазине он общался только с Валей, но они, оказывается, готовы были рассказать о нем все до самых мельчайших подробностей. Одна из них, с короткой стрижкой и румяными щечками, показала даже, как выглядит его сломанный в афганских горах мизинец. И Коля, еще раз осмотрев свою руку, убедился — правильно она запомнила его надломленный палец. Впрочем, это не имело ровно никакого значения — о его подпорченном мизинце уже знал весь город.

Не выключая телевизора, Коля встал, прошелся по комнате, изредка бросая взгляд на экран, с которого неслись слова суровые и беспощадные. Не слыша ни слова, он всмотрелся в лицо диктора и вдруг понял, что не испытывает к нему никаких чувств, даже осудить его он не смог. Просто ощущал идущую от экрана смертельную опасность, будто ядовитое излучение шло от телевизора, и он не мог отойти от него, экран притягивал, завораживал, как может завораживать простирающаяся у ног пропасть. Это ощущение ему было знакомо по Афганистану.

И тогда Коля выключил телевизор.

И сразу как бы избавился от оцепенения. Идти в город он не мог, не мог там появиться ни на минуту, это было совершенно ясно. Только ночью, только с измененной внешностью... Но и измениться непросто. Даже если он побреется наголо — это тоже привлечет внимание.

Коля еще раз посмотрел на свою черную рубашку в мелкий белый горошек — она-то и стала причиной всего, что случилось с бандой за последние сутки. Поколебавшись, он не стал снимать рубашку. Откуда-то из подсознания выползла и заполонила все его существо странная мысль, вернее, даже не мысль, опасение — хватит того, что ножа лишился... А если еще и рубашку снять, то вообще можно сливать воду.

Афганец вышел на крыльцо. Он снова почувствовал себя свежо, как когда-то в горах Афганистана, где смерть таилась за каждым камнем, в каждом ручье, в каждом окне. Медленно-медленно он повернул голову в одну сторону, в другую. Где-то проскрежетал на повороте трамвай, за листвой соседнего участка слышались голоса — мужик поддал и на повышенных тонах за что-то выговаривал своей бабе, которая, кажется, весь день с утра до вечера, не разгибаясь, пропалывала картошку, свеклу, морковку. Отвечать, похоже, у нее просто не было сил — когда мужик начинал орать, она садилась на деревянную лавку и, откинувшись на стену дома, закрывала глаза от усталости.

Надо было что-то делать, это Афганец знал, надо было что-то делать. Такая тишина не может длиться долго. Такая тишина вообще не должна была наступить. Здесь, в этом дворе, в этом доме, должны быть люди, с которыми он шел на ограбление. Они ведь не засветились, они должны быть с ним рядом. Но это был не Афганистан, здесь нравы куда суровее и беспощаднее. Именно потому что он засветился, все и отшатнулись от него.

Но не могут они, не имеют права отшатнуться надолго. Петрович молодец, предупредил, имя даже назван. Теперь Афганец хотя бы знал, кого нужно ждать, кого бояться.

Ступая босыми ногами по кирпичной дорожке, выложенной от крыльца в глубь сада, он прошел к деревянной будочке туалета, стараясь даже листвы касаться осторожно и бесшумно. В саду никого не было, но в любом случае в этом надо убедиться. Предыдущий опыт убеждал Афганца, что ничего, совершенно ничего нельзя принимать на веру. Даже вроде бы ненужный проход по саду привел его к неожиданному открытию и заставил еще раз убедиться в предусмотрительности Петровича. Увидев прислоненные к туалету вилы, Афганец механически тронул их, приподнял и, уже поставив на место, взял снова. Какими-то странными показались ему эти вилы. Осмотрев их внимательнее, он понял, в чем дело, — острия, обычно изогнутые, чтобы удобнее подхватывать сено, траву, навоз, здесь были ровными, спрямленными. Попробовав пальцем каждое, Афганец убедился, что все они заточены до игольной остроты. Нет, это были не вилы, это было грозное оружие, которым можно было без труда пронзить не только рядом стоящего противника, но и использовать в качестве метательного снаряда.

Осторожно поставив вилы на место, так что все острия скрылись в высокой траве, Афганец вернулся в дом. Между крыльцом и углом веранды он увидел составленный в угол и уже затянутый паутиной садовый инструмент. Помня о своей находке у туалета, он взял лопату, попробовал пальцем — ею можно было бриться. Здесь же стояли еще одни вилы — приподняв их из травы, Афганец увидел все те же спрямленные иглы.

— Ну, спасибо, Петрович, — проговорил он вслух. — Ну, спасибо, дорогой.

Взяв алюминиевую кружку, Афганец поставил ее на водопроводную колонку, а к ручке привязал тонкую нитку, найденную в хозяйстве у Петровича. У калитки он закрепил второй конец. Теперь достаточно было лишь чуть приоткрыть калитку, как кружка с грохотом упадет на камни у колонки. Хоть и не очень надежное, но все-таки предупреждение. Теперь к дому никто не сможет подойти незамеченным, никто не появится перед его глазами совсем уж неожиданно. На участок можно было пробраться и со стороны соседей, но слишком это было бы хлопотно — дразнить собак, что-то объяснять хозяевам участков... Нет, это маловероятно. Да и вдоль забора шли такие заросли, что продраться сквозь них было непросто.

Убедившись, что нитка натянута, Афганец вышел на улицу убедиться в том, что заметить ее в траве было невозможно. Вернувшись во двор, он еще подтянул нитку, теперь даже протиснуться в едва приоткрытую калитку было нельзя — кружка свалится на камни с таким грохотом, что проснется даже спящий.

После этого Афганец внес в дом лопату и вилы, распределил их по комнате — лопату оставил в прихожей, набросив на ее страшное лезвие подвернувшуюся тряпку, а вилы поставил у двери, замаскировав их пыльной занавеской. Теперь осталось принести вилы, стоявшие у туалета, и забросить их на чердак. Там он спал последнее время, среди потолочных балок лежал его матрац, выделенный Петровичем. Вход на чердак был сделан с кухни, стремянка стояла в углу, и каждый раз, отправляясь на чердак, Афганец приставлял ее к квадратной дыре в потолке. Вниз он просто спрыгивал, повиснув на руках.

Еще раз обойдя весь дом и убедившись, что сделал все возможное, Афганец вышел, прикрыл за собой дверь и, накинув щеколду, повесил замок. Защелкивать не стал, все, кто приходил сюда, знали, что замок этот не закрывается.

Обойдя вокруг дома по зарослям крапивы, Афганец зашел с другой стороны и по наружной лестнице поднялся на чердак. Вряд ли кто еще, кроме Петровича, знал, что туда попасть можно и снаружи.

С тяжким стоном Афганец улегся на свой лежак между балками и, закинув руки за голову, впал в какое-то оцепенение. Снова и снова перед его глазами возникала та кошмарная ночь, тот неудавшийся грабеж. Хотя почему неудавшийся — деньги-то они все-таки взяли, и неплохие деньги, всей бандой можно прожить несколько лет, правда без шика, без ресторанов и крутых загулов. И опять выходила из ванной Валя в распахнутом халатике, с полотенцем на голове, завернутом в виде чалмы, опять удивленно смотрела на него и в который раз спрашивала низковатым голосом: «Коля? Это ты?»

И сдергивала, о ужас, сдергивала с него эту идиотскую шапочку с прорезями для глаз, а он, окаменев, не мог пошевелиться, чтобы отбросить ее руку, не мог уклониться, ничего не мог с собой поделать, пока не раздался крик Петровича «Кончай ее!» И столько в этом приказе было силы, властности, столько было уверенности, что поступить можно только так, что он даже не мог во всех подробностях восстановить все, что произошло потом. Афганец хорошо помнил только момент, когда, очнувшись от крика Петровича, затолкал Валю обратно в ванную. А дальше, дальше все произошло как бы без его участия. Очнулся он лишь в машине, когда, скользнув рукой вдоль бедра, не нащупал на привычном месте своего ножа...

Да, нож остался там, в ванне, под трупом Вали... Лишь увидев на экране снимки, сделанные экспертом прокуратуры, он понял, что произошло, что он сделал с девушкой.

— Надо же, — время от времени шептал Афганец. — Надо же, как бывает...

И опять Валя выходила из ванной, опять улыбалась, узнавая его рубашку, которую сама выстирала накануне, изумленно обращалась к нему, протягивала руку и легко, без усилий, даже как-то замедленно сдергивала душную лыжную шапочку...

Грохот металлической кружки о камни заставил его вернуться из той ночной квартиры сюда, на чердак, на этот матрац из свалявшихся кусков ваты. Афганец не пошевелился, не сделал ни единого движения, только правая рука его осторожно высвободилась из-под головы, неслышно, невесомо скользнула вдоль бедра — там в афганских ножнах лежало новое его оружие. Не столь привычное и желанное, но тоже хорошее — рессорная сталь, черная ручка с насечкой, медные усики, которые не позволяли соскользнуть ладони вдоль лезвия...

Афганец продолжал лежать, доверившись слуху, только слуху. И услышал чье-то недовольное бормотание, до него донеслись шаги по деревянным ступеням, скрежет замка, металлический стук откинутой щеколды. Потом тяжелые неуверенные шаги раздались уже на веранде.

И тишина.

Похоже, человек не решался войти на кухню, остановившись на пороге.

— Есть кто живой? — прозвучал нарочито громкий голос.

Афганец понял — Вобла. Вот он обошел кухню, остановился на пороге комнаты.

Раздался звук придвигаемого стула — Вобла сел к столу.

Звонить будет, — подумал Афганец.

И действительно послышался слабый скрежет вращающегося диска телефона.

Афганец понимал озадаченность Воблы. Грохот кружки о камни, нитка, протянутая в траве, говорили о том, что в доме кто-то должен быть. Какой смысл устраивать шумовые сигналы, если на даче не осталось ни души? Но замок, висящий в петле, говорил, что здесь и в самом деле никого нет. Вся эта неопределенность, двузначность нужны были Афганцу, он хотел создать невнятицу, разноголосицу, чтобы сбить Воблу с толку. Расчет был на чиновничью душу милицейского капитана — тот привык к четкости поставленной задачи, ясности приказа. А когда появлялись странности, многоголосица, терялся.

— Это я... Да, на месте. Но его здесь нет. Дверь на замке, в комнатах пусто. — Вобла помолчал. — Да, я понимаю... Но тут маленькое недоразумение... На водопроводной колонке стояла кружка, а к ней от калитки протянута нитка... Когда я вошел, раздался грохот, кружка упала на камни... Ладно, Илья, — произнес Вобла после некоторой заминки. — Не надо так... Достану я его. Он на мне. Все. Отвали! — Вобла резко бросил трубку.

Часто бывает так, что, слушая чей-то разговор, человек далеко не все в нем понимает. Мелькают незнакомые слова, которых раньше он и не слышал, какие-то намеки, напоминания о прошлых событиях, упоминаются незнакомые ему люди... Но суть разговора улавливается при этом безошибочно. Взаимоотношения, зависимость, превосходство — все схватывается, и нередко даже более точно и правильно, нежели это осознают сами собеседники.

Для них суть может быть затуманена обилием слов или же исчезает в излишних подробностях.

Вот и Афганец, слушая разговор Воблы с Огородни-ковым, все понял предельно ясно. И хотя он даже не все слова разобрал, не слышал, что отвечает Огородников, но уже знал, что сегодня из этого дома уйдет только один человек.

Или он, или Вобла.

Милицейский оборотень не имеет права оставить в живых его, Афганца, а он, Афганец, конечно же не подставит собственную шею.

Снизу не доносилось ни единого звука, видимо, Вобла остался сидеть за столом. Соображал он подолгу, причем всегда в каких-то думательных позах — то рукой щеку подопрет, то в затылке почешет, то лоб ладонью обхватит. Видимо, такие позы как-то взбадривали его и неповоротливые мозги начинали худо-бедно шевелиться.

И еще знал Афганец, что Вобла трусоват и ленив. Потому той ночью и оставил мальчишку в живых — поленился под кровать заглянуть, да и страшно ему было оставаться в квартире хотя бы на секунду дольше. Выпустив несколько пуль в спину матери, так и не удосужился осмотреть комнату внимательнее, не хватило у него для этого внутренней добросовестности.

Да, добросовестности у Воблы не было. Что бы он ни делал — служил в милиции, убивал людей, да и сейчас вот, не осмотрев толком дома, не заглянув ни в туалет во дворе, ни на чердак, принялся звонить и докладывать о том, что, дескать, не может выполнить порученное по не зависящим от него причинам. Рассчитывал на одно — Огородников скажет, что, раз нет Афганца на месте, возвращайся на службу в свой кабинет, под крыло непосредственного начальства.

Но Огородников оказался добросовестнее.

Он знал этот дом, знал его укромные уголки, поскольку не раз бывал здесь, случалось, и на ночь задерживался, иногда и недельку-вторую мог провести вдали от людей, которые сбивались с ног, разыскивая его по всему городу.

— А на чердак заглянул? — спросил, видимо, Огородников во время разговора с Воблой. Этих слов Афганец не слышал, не мог слышать, но о том, что они прозвучали, догадался сразу, едва громыхнула лестница в углу комнаты. Вобла неловко и бестолково подтаскивал ее к лазу на чердак, причем нарочито громко, излишними звуками гася в себе трусоватую дрожь. Дескать, если и есть на чердаке человек, глядишь, проснется, слово какое скажет и ему, Вобле, легче будет сообразить, как вести себя дальше.

Грохот лестницы о край лаза раздался совсем рядом, но Афганец не пошевелился. Только правая рука его легонько скользнула вдоль бедра, беззвучно раздвинула пластмассовую «молнию». Как только пальцы коснулись прохладной эбонитовой рукоятки, он сделал глубокий вздох, который казалось, снял с него напряжение и освободил для решений быстрых и неожиданных.

— Ну вот, — прошептал он. — Вот и все...

С грохотом откинулась крышка на разболтанных петлях и на чердак снизу хлынул поток света. Через секунду в проеме показалась голова Воблы. Он невидяще моргал выпуклыми своими глазами, но после яркого солнца ничего не видел. Сунув в темноту руку, Вобла наткнулся на ногу Афганца и тут же испуганно отшатнулся.

— Кто здесь? — спросил он нарочито громко.

— Свои, — ответил Афганец.

— Коля? Ты?

— Ну.

— А чего забрался сюда средь бела дня?

— Отдыхаю.

— Устал?

— Немного есть.

— Слава утомила?

Вобла все еще стоял на лестнице и лишь голова его торчала снизу, как бюст. Скосив глаза, Афганец заметил, что обеими руками он держится за край лаза и потому сейчас вот, в эти мгновения, ничего сделать ему не сможет.

Будь Вобла поумнее, он бы сразу понял, что лучшего случая выполнить задание и прикончить Афганца, засветившегося на весь город, быть не может — выстрел, еще один, потом контрольный выстрел в голову, и дело с концом. И тогда ему оставалось бы только захлопнуть лаз, отнести лестницу в угол и выйти, не забыв набросить замок на ржавую петлю двери.

Все это так, но, если бы Вобла был поумнее, он вряд ли оказался бы в этой компании. Подловатым человеком был Вобла, по сути своей подловатым. Вот так просто убить Афганца ему казалось не то чтобы неинтересно, а вроде того, что он теряет возможность показать свою силу, неуязвимость, показать, насколько он выше этого придурка, недобитого в горах Кандагара.

— Так что, слава утомила? — повторил он.

— Какая слава?

— Ну как же... Весь город только о тебе и говорит! У всех ментов твои портреты! По телевизору показывают каждые полчаса! То тебя, то девушку твою в ванне, то тебя, то девушку... Выглядит она, правда, неважно, но впечатление производит! — расхохотался Вобла.

Не надо бы ему так куражиться, ох, не надо, но сказанного не вернешь. Никогда не позволял себе Вобла так разговаривать с Афганцем, нутром чуял, что за внешней неторопливостью, даже какой-то забитостью Афганца таится нечто такое, чего следует опасаться. И то, что он вот так заговорил, со смехом, с прибаутками, по девушке прошелся, напомнив все, что произошло в ванной, еще раз убедило Афганца в том, что Вобла пришел по заданию, а задание его в точности совпадает с тем, что сказал Петрович.

«Но почему тянет? — недоумевал Афганец. — Может поторопился Петрович со своим предупреждением?»

— Слезай, — сказал Вобла и спрыгнул с лестницы на пол. — Поговорить надо.

— О чем?

— Кое-что изменилось... Обсудить надо, — и Вобла уселся за стол, давая понять, что разговор действительно предстоит серьезный.

Афганец не стал спускаться по лестнице, он спрыгнул на пол, оказавшись прямо перед Воблой.

— Садись, — сказал тот, указывая на свободный стул с противоположной стороны стола. Но едва Афганец сел, Вобла сразу положил на стол руку с зажатым пистолетом. — Ты от Петровича деньги получил?

— Мелочь, — ответил Афганец, как бы не придавая значения направленному на него пистолету.

— Сколько?

— Пять тысяч.

— Пять?! — удивился Вобла. — А почему мне только три?

— Спроси у Петровича. — Афганец передернул плечами.

— Где деньги?

— Здесь. — Афганец неопределенно махнул рукой не то в сторону чердака, не то в сторону сада. На пистолет он не смотрел, как бы и не догадываясь, что он должен в конце концов выстрелить. Лишь когда Вобла заговорил о деньгах, Афганец понял, почему тот не стрелял раньше, почему позволил ему спуститься с чердака.

Деньги — вот в чем было дело.

Всем участникам ночного набега Петрович дал по три тысячи долларов, но что-то заставило Афганца сказать, что он получил пять тысяч. И по тому, как от обиды вскинулся Вобла, понял, что поступил правильно.

— Где здесь?

— В доме, где же еще... У меня нет другого места.

— Где в доме?

— Ну... Спрятал... А в чем дело?

— Давай их сюда.

— Не понял! — Афганец уже знал, как поступить, по секундам знал, что нужно делать, что произойдет после первого же его движения. И чем все закончится, тоже знал.

— Тебе они больше не понадобятся.

— Почему?

— Потому что тебе скоро ничего не понадобится.

Афганец чувствовал, что сейчас противника нужно озадачить, удивить, обидеть — что угодно, и тогда его палец на курке на какую-то долю секунды будет парализован. Да, палец тоже будет озадачен и замрет на короткое время, но этого будет достаточно. Афганцу не потребуется больше половинки секунды.

— Хорошо, я отдам тебе деньги, но с одним условием.

— Какое еще условие? — даже сейчас Вобла не мог отказаться от пренебрежения.

— Ты напишешь мне расписку в получении денег, — спокойно проговорил Афганец.

— Что?!

Вот этого возгласа он и добивался.

Дальнейшее действительно произошло в течение двух-трех секунд. Заранее положив руки на край стола, Афганец резко подбросил его вверх, опрокинул на Воблу, и раздавшийся выстрел нисколько его не смутил, он знал, что это пустой выстрел, в потолок. И следующий тоже не может быть прицельным, потому что опрокинутый навзничь Вобла будет стараться прежде всего встать, а это тоже ошибка, он должен лежать, и единственное, что ему следует сделать, — сбросить с себя стол. Но на это нужно время, хотя бы несколько секунд нужно, чтобы осмыслить происшедшее, а этих секунд Афганец ему не дал. Одним движением руки он отбросил занавеску у двери и взял стоявшие там вилы. А едва из-за стола показался незащищенный живот Воблы, он всадил в этот живот все четыре острия до самого основания.

От страшной боли Вобла опрокинулся на спину, из-за стола показалась его правая рука с зажатым в ней пистолетом. Афганец, не раздумывая, выдернул вилы их живота и пригвоздил ими руку Воблы к полу. Едва пистолет выпал из ослабевших пальцев, Афганец тут же его подобрал и сунул за пояс, но сзади, на спине.

— Так ты будешь писать расписку?

Он мог уже и не задавать этого вопроса — лицо Воблы серело прямо на глазах, обесцветились губы, запрокинулась голова. Свободной рукой он пытался обхватить живот, остановить кровь, но ладонь скользила беспомощно и обреченно.

— Зачем... Зачем?... — хрипел Вобла.

— Зачем в живот? — переспросил Афганец с интересом. — Чтоб дольше подыхал. Полчаса тебе еще маяться, а может, и весь час... — Не обращая внимания на хрипы и стоны Воблы, Афганец обшарил его карманы, вытащил документы, кошелек, какие-то удостоверения в пластмассовых пленках и наконец нашел ключи от машины. — Все это тебе уже не пригодится, — повторил он слова Воблы.

— "Скорую"... Вызови «скорую»... — стонал в полузабытьи Вобла. — Я заплачу...

— Ну ты даешь, — усмехнулся Афганец.

Дальнейшие его действия были размеренны и даже неторопливы. Взяв Воблу за ноги, за живые еще, подрагивающие ноги, он оттащил его в сторону, к двери. Опрокинутый на спину Вобла упал так неудачно, что закрыл телом лаз в погреб, и Афганец, оттаскивая его в сторону, освобождал крышку. Откинув ее, он выволок из подвала лестницу. Заглянул внутрь. На самом дне поблескивали стеклянные банки с соленьями и вареньями — видимо, соседи надарили. Афганец подтащил Воблу к лазу и, не колеблясь, столкнул вниз. Прислушался — звона битого стекла не услышал. Он боялся нанести урон хозяйству Петровича, но, убедившись, что припасы остались целы, с легкой душой опустил крышку на место.

Как ни странно, крови на полу осталось совсем немного, и Афганец, взяв в прихожей ведро с водой, окатил сразу весь пол. Вода тут же сквозь щели протекла вниз, смыв пятна вобликовской крови. Взяв вилы, Афганец поставил их за занавеску. Потом так же неторопливо достал с чердака вторые вилы и отнес к туалету — Петрович в случае нужды мог на них понадеяться. И острую, как бритва, лопату он отнес туда, где она и стояла, в угол между верандой и домом.

Афганец знал, что раны, которые он нанес Вобле, в общем-то не смертельны, но при одном условии — тот должен немедленно оказаться на столе хирурга. Видимо, знал это и Вобла, когда просил Афганца вызвать «скорую помощь». Он понимал, что оставленный без помощи, умрет в течение часа.

Да, через час его уже не спасти.

Собравшись уходить, Афганец внимательно осмотрел кухню и комнату. Вроде все, что можно, сделал, явных следов не оставил. Прежде чем выйти, прислушался. Снизу, из погреба, доносилось слабое не то постанывание, не то поскребывание.

— Подыхать ты, Вобла, будешь еще долго... И заслуженно. Оборотни так и должны подыхать, чтобы успеть осознать собственную подлость. Нехорошо, Вобла, идти против своих, это я знаю точно. Есть законы жизни, и нарушать их никому не позволено.

Все это Афганец проговорил медленно, негромко, самому себе, как бы оправдываясь за содеянное.

Приподняв доску у самой стены, он взял небольшой пакет с долларами и сунул его во внутренний карман куртки.

— Теперь, кажется, все...

Осторожно выйдя из дома, постоял на крыльце, прислушиваясь, потом накинул щеколду, просунул в нее заржавевшее ушко замка и вышел за калитку.

Машина Воблы стояла тут же, рядом. Это была «шестерка» песочного цвета, полная «шестерка», едва ли не лучшая модель из всего семейства «жигулей». Афганец открыл переднюю дверцу, постоял перед тем, как сесть, оглянулся по сторонам. Дачная улочка была пуста. Лишь в сотне метров у чьих-то ворот стоял «жигуленок». Но за рулем Афганец никого не увидел.

Вставив ключ в замок зажигания, он осторожно повернул его, мотор заработал тут же, через секунду. В хорошем состоянии была машина Воблы, она и должна быть в хорошем состоянии. Афганец осторожно тронул машину с места. Стараясь двигаться медленно, не привлекая к себе внимания, выехал к тупику трамвая, описал круг и направился по трассе в сторону от города. Цель его была простой и очевидной — как можно быстрее, как можно дальше уехать из города, в котором его мог узнать каждый прохожий. А добраться ему надо до теплого города Ашхабада, где остались у него надежные друзья, немало пережившие с ним в горах и пустынях Афганистана... И денег у него было достаточно, чтобы несколько лет лежать на дне, кушать дыни, пить зеленый чай, жмуриться от яркого туркменского солнца и чувствовать, как тонкая струйка пота стекает между лопатками...

Он бросил беглый взгляд на приборы — бензина было больше половины бака — можно покинуть пределы области, ни разу не останавливаясь на заправку.

«Только спокойно, только спокойно», — твердил себе Афганец. Шестьдесят километров в час, не больше, в крайнем случае восемьдесят. Чтобы ни у одного гаишника не возникло желания остановить его, заглянуть в документы, всмотреться в фотографию Воблы на правах.

* * *

Пафнутьев пребывал в том нечастом состоянии духа, когда он мог себе позволить легкую усталость, этакую замедленность в движениях, мог отвлечься и порассуждать о том, что, хотя лето было долгим и жарким, все равно скоро осень и первые желтые листья на тротуарах напоминают об этом все чаще. Мог позвонить тому же Халандовскому или Фырнину и поинтересоваться самочувствием, без всякой задней мысли спросить — как, старик, поживаешь, все ли у тебя в порядке, не нуждаешься ли ты в дружеском участии, в общении нынешним вечером...

В такое вот блаженное состояние Пафнутьев впадал редко, но всегда охотно. Это случалось, когда расследование приближалось к концу, выходило из болотной трясины на твердую почву, по которой можно было идти в полной уверенности, что тебя ждут удивительные находки, приятные неожиданности, долгожданные встречи.

В данный момент он держал перед глазами прекрасно сделанные снимки, и их глянец бросал на лицо Пафнутьева солнечные блики. А изображены были на снимках семечки, даже не семечки, а шелуха. Причем на обоих снимках эта шелуха была так похожа, так похожа, что отличить одну от другой не было никакой возможности.

Забавлясь, Пафнутьев вынул из стола большую лупу, подаренную ему когда-то Халандовским, и снова всмотрелся в подсолнечную шелуху. И снова с почти незаметной улыбкой убедился, что никакого различия в шелухе на снимках не просматривалось. Разве что фон, вот фон у них был разный. На одном снимке шелуха была разбросана по ступеньке лестничной площадки, а на втором — по линолеуму, каким обычно покрывают пол в кухнях.

Поскольку шелуха на одном снимке ничем не отличалась от шелухи на другом снимке, то у Пафнутьева были все основания полагать, что выплюнул их один и тот же человек. А что это так, подтверждали чрезвычайно тонкие исследования, проведенные в Институте судебной экспертизы.

Да, да, да!

Эти семечки выплюнул из своей поганой пасти один и тот же человек, оборотень, как их нынче стали называть весьма точно и обоснованно.

Но в тот счастливый момент, когда отглянцованные Худолеем снимки бросали солнечные зайчики на благодушное лицо Пафнутьева, он не только наслаждался, не только. Он пытался еще и еще раз убедиться в том, что имеет сейчас право позвонить старому своему другу Шаланде, чтобы сообщить тому весть неожиданную и горестную.

В тот момент, когда Пафнутьев, отбросив все сомнения, положил руку на телефонную трубку, аппарат зазвонил громко и резко, как это всегда бывает в таких случаях.

— Андрей звонит, Павел Николаевич.

— Внимательно тебя слушаю.

— Записывайте... Третий дачный проезд... Дом номер семнадцать. Наш приятель подъехал именно к этому дому, оставил машину и вошел в калитку.

— Давно?

— Да уж минут пятнадцать. Мне кажется, есть смысл узнать, кому принадлежит эта дачка.

— Вот и узнай. Там у них должен быть кто-то вроде старосты... Загляни в любой дом, и тебе все расскажут. Откуда звонишь?

— Из машины.

— Ну что ж, оставайся на месте. Я у себя. В любом случае звони.

— Понял.

После этого разговора Пафнутьев, уже не колеблясь, набрал номер Шаланды. Тот оказался на месте, но настроение у него, судя по тону, было далеко не столь радужным.

— Здравствуй, Шаланда! Как поживаешь?

— Очень хорошо.

— Как здоровье, самочувствие?

— Прекрасное.

— Может, какие заботы гнетут? Может, неприятности по службе? Или дома? В семье?

— А ты что, можешь помочь? — хмуро спросил Шаланда.

— Могу.

— Ну давай! Слушаю!

— Подъезжай. Разговор есть.

— Да? — переспросил Шаланда и надолго замолчал. То ли у него в кабинете были люди и он, прикрыв трубку рукой, о чем-то с ними переговаривался, то ли просто соображал, как понимать слова Пафнутьева. А скорее всего, обидевшись, мужественно боролся со своей обидой.

— Ну как, Шаланда? — спросил Пафнутьев, и голос его был полон заботы и расположения.

— Паша, ты так ласково говоришь, так ласково, что мне становится страшно.

— Страшно тебе сделается в моем кабинете, — сказал Пафнутьев тем же голосом. — Приезжай, Шаланда.

— Я должен все бросить и мчаться? — уже с издевкой, спросил Шаланда.

— Именно так, Жора, именно так. Ты должен все бросить и быть у меня через пять минут.

— Шутишь?

— Не, я не шучу. Я жду тебя, Жора, с нетерпением.

И Пафнутьев положил трубку.

Шаланда вошел ровно через пять минут. Остановился у двери, постоял, дожидаясь, пока Пафнутьев взглянет на него, и лишь совершив этот небольшой ритуал, приблизился к столу. Больше всего на свете Шаланда боялся попасть в глупое положение и как каждый, кто боится этого, частенько в самом глупом положении и оказывался. И даже сейчас, несмотря на то, что Пафнутьев, привстав, с чрезвычайной почтительностью пожал ему руку, указал на стул, куда тот может присесть, Шаланда был насторожен и подозрителен.

— Хорошо выглядишь, — сказал он Пафнутьеву, видимо, в благодарность за то, что тот поинтересовался его самочувствием.

— Это от внутреннего довольства.

— Чем же ты так доволен, Паша? — вкрадчиво спросил Шаланда.

— Собой.

— Надо же. — Шаланда не мог вести такой вот необязательный, шалый, рисковый разговор. Он задумывался, искал подковырку и, конечно, ее находил. — Хочешь сказать, что у меня нет причин быть довольным собой?

— Никаких, — весело ответил Пафнутьев. — Ни единой.

— Ты хочешь сказать, что у меня есть причины быть недовольным собой? — опустив голову, Шаланда смотрел на Пафнутьева исподлобья, опять наливаясь обидой.

— Сколько угодно! — ответил Пафнутьев и протянул оба играющие глянцем снимка, на которых так крупно, выразительно, даже объемно была изображена шелуха от семечек. Точно такие же семечки небольшой горкой лежали у Пафнутьева на столе — это была та самая щепотка, которой Вобликов угостил Худолея во время осмотра места преступления. — Посмотри, пожалуйста, эти снимки.

— Посмотрел, — сказал Шаланда, едва взглянув на фотографии.

— Ты сличай, сличай, — усмехнулся Пафнутьев.

— Сличил. И что? — Шаланда все еще опасался оказаться в дураках. — Что дальше?

— Докладываю. Это подсолнечная шелуха...

— Не может быть!

— Придется поверить на слово.

— Хорошо. Верю.

— Молодец! Умница! — Пафнутьев был терпелив и снисходителен.

Шаланда понял, что у того за пазухой есть что-то такое, что позволяет ему вести себя вот так куражливо. — Идем дальше, Жора, идем дальше. Вот заключение экспертизы... — Пафнутьев протянул листок желтоватой бумаги с частыми машинописными строками и фиолетовой печатью внизу. Можешь не читать...

— Да нет, уж прочту, — проворчал Шаланда, но тут же поднял голову, потому что читать такое количество текста действительно было тягостно.

— Суть бумаги в том, что ученые люди, которые рассматривали эту шелуху в микроскоп и делали с ней всякие манипуляции, так вот эти люди утверждают, что эта шелуха и вот эта шелуха, — Пафнутьев ткнул пальцем в один снимок, потом во второй, — побывали во рту одного человека.

— А кто же этот человек? — спросил Шаланда, почувствовав, что именно здесь таится подготовленный Пафнутьевым удар по его самолюбию.

— Скажу, — кивнул Пафнутьев. — Обязательно скажу. Для этого я тебя и пригласил сюда. Так вот, один снимок сделан на лестничной площадке, где собирались бандиты перед тем, как ворваться в ту злосчастную квартиру. Понимаешь, они там выжидали удобный момент, конечно, переживали, и некоторые из них от волнения лузгали семечки. Так бывает со многими.

— Правильно, и со мной бывает, — кивнул Шаланда.

— Нет, на семечках твоей слюнки, Жора, не обнаружено. На них обнаружена слюнка другого человека. Второй снимок сделан в квартире, на кухне. В то самое время, когда там работала оперативная группа.

— Не понял! — напрягся Шаланда и уставился в упор на Пафнутьева. — Чуть попроще выразись, Паша, чуть попроще. А то ты все как-то заковыристо.

— Вобликов, — сказал Пафнутьев. — Капитан Вобликов.

— Что Вобликов?! — заорал Шаланда, пытаясь в доли секунды все понять, сопоставить и осознать. — Ты хочешь сказать...

— Оборотень.

— Не может быть, — спокойно, твердо и даже с облегчением произнес Шаланда. — Этого не может быть, потому что не может быть никогда.

— Хорошо, что ты знаешь классику, но, Жора, тебе придется смириться. Вот семечки, которыми он угостил эксперта Худолея. — Пафнутьев показал на горку полосатых семечек, лежащих на его столе.

Шаланда молчал, переводя отяжелевший взгляд с одного снимка на другой, потом на семечки, лежащие на пафнутьевском столе, на заключение экспертизы, но вчитаться в строки, понять, что там написано, он даже не пытался, не было у него на это сил. Наконец Шаланда поднял глаза на Пафнутьева, и тот сжалился, потому что в больших темных глазах начальника милиции он не увидел в этот момент ничего, кроме большой человеческой боли.

— Ты хочешь сказать, что после всего, что произошло ночью, он утром пришел в ту самую квартиру, к тем самым трупам... Да? Ты это хочешь сказать?

— Да, — кивнул Пафнутьев.

— А разве это возможно? — беспомощно спросил Шаланда.

— Я тоже думал, что так нельзя... Оказывается, можно. Припомни, он немного дергался в квартире... Но в общем-то держал себя в руках. Кстати, знаешь, где он сейчас? Чем занимается?

— Не знаю. Когда я собирался к тебе, в управлении Вобликова не было. Но утром я его видел, — Шаланда задумался, вспоминая прошедшее утро — как он видел капитана, в каком виде, что сказал ему и что услышал в ответ... — А ты знаешь, где он?

— Третий дачный проезд... Дом номер семнадцать. На улице, у калитки стоят его «жигули». Двадцать восемь пятьдесят шесть.

— Да, это его номер, — обреченно кивнул Шаланда. — И что он там делает?

— Гостит... — Пафнутьев пожал плечами.

— Это не его дача... Наши участки рядом, в другом месте. У кого он гостит?

— Не знаю. Жду звонка. Андрей его сторожит.

— Так, — крякнул Шаланда. — Вот, значит, как все объясняется... У него были некоторые странности, каким-то уж очень он был любознательным...

— Цепким? — подсказал Пафнутьев.

— Не добивай, Паша. Не надо. Были странности, но я объяснял их себе тем, что баба у него на стороне завелась, может быть, даже дите где-то родилось... Такие вот пустяки в голову приходили, но оборотень... Нет, об этом я не думал... У меня к тебе, Паша, одна просьба...

— Считай, что я ее выполнил, — быстро проговорил Пафнутьев, освобождая Шаланду от неловких, тяжелых слов.

Но тот отказался от подарка.

— Нет, Паша, я скажу... Вдруг ты имеешь в виду одно, а я, оказывается, думал совсем о другом... Я не больно шустер в словах, но все необходимые стараюсь произнести.

— Тогда давай.

— Мы с тобой, Паша, давно работаем... И еще, если повезет, поработаем... Куда нам деваться... Так вот я хочу тебя по... — слово «попросить» Шаланда забраковал и произнес другое: — Хочу тебя предупредить... Это я его разоблачил, ладно?

— Заметано! — весело сказал Пафнутьев, которому тоже было тягостно слушать неловкие слова Шаланды.

— Видишь ли, в чем дело... Иначе мне не усидеть... Город гудит, Москва звонит, министр матом кроет... А у меня оборотень в следственной группе.

— Сказал же — заметано! — уже с раздражением воскликнул Пафнутьев. — Но бутылка для Худолея... тебя, Жора.

— Да я ему ящик поставлю! «Смирновской»!

— А вот этого уже не надо! — Пафнутьев поднял вверх указательный палец. — Он мне еще для работы нужен.

— Разберемся, Паша... — Шаланда хотел что-то добавить, но не успел — зазвонил телефон.

Это был Андрей.

— Да! — крикнул Пафнутьев нетерпеливо и включил динамик, чтобы Шаланда тоже слышал голос Андрея.

— Какой-то хмырь, малый, кудлатый, в темном, прыгнул в желтые «жигули» и понесся к трассе.

— Хочешь за ним?

— Хочу в дом... Ведь оборотень остался там.

— Сможешь перехватить вобликовскую машину? — спросил Пафнутьев у Шаланды, прикрыв трубку рукой.

— Да я... — Шаланда поднялся, и глаза его сверкнули сумасшедшим огнем. — Да он у меня... Да мои ребята...

— Андрей! — Пафнутьев убрал руку с трубки, — отработай дом. Что там, кто там, как все понимать. На всякий случай Шаланда пришлет подмогу. Сможешь выслать группу захвата? — спросил Пафнутьев у Шаланды.

— Да я...

— Высылает. Если что неладно, дождись ребят. Они будут через пятнадцать минут.

— Через пять! — заорал Шаланда.

— Понял, — сказал Андрей.

— Пока. — Пафнутьев положил трубку, вышел из-за стола и указал Шаланде на свое кресло. — Садись на телефон и включай операцию «Захват», операцию «Обхват», операцию «Ухват» или как там называется ваша блокирующая система. Перекрой весь город, все дороги области. Обрати внимание на ту трассу, которая идет от тупика девятки. Вряд ли он рванет в город, его здесь знает уже каждая собака. А трасса ведет...

— Не учи ученого! — Шаланда решительно сел в жестковатое пафнутьевское кресло и поднял трубку. — Алло! Шаланда говорит!

* * *

Погода стояла солнечная, дорога оказалась почти свободной, машин на трассе было очень мало, вообще на трассах стало мало машин. Все они сгрудились в городах у банков, контор, базаров. Афганец постепенно приходил в себя после короткой, но кровавой схватки с Воблой. А километровые столбы, которые проскакивали мимо, убеждали, что все у него получится, более того, все уже получилось и город со всей его грязью, кровью, трупами, телевизионными передачами, в которых он, Афганец, выглядел таким безжалостным маньяком, все это отдалялось, уходило в прошлое, может быть, навсегда.

Единственное, чего он опасался, — гаишники.

У Афганца не было документов на эту машину, вернее, документы лежали в кармане, но все они были выписаны на некоего Вобликова, на это дерьмо собачье, на эту гниду вонючую, которая ворочается где-то сейчас в луже собственной крови и подыхает, подыхает и никак не подохнет. Поэтому Афганец внимательно смотрел на фары встречных машин — не мигнет ли какая, не предупредит ли о засевших в кустах гаишниках, радарами засекающих лихачей за превышение скорости. Скорость Афганец не превышал, прекрасно зная, что самая запредельная гонка даст ему всего-навсего десять — пятнадцать минут на ста километрах дороги. Куда важнее проехать спокойно, выжимать не более восьмидесяти километров в час, а у гаишных постов снижать до шестидесяти, а то и до сорока. Как бы при этом ни хотелось пронестись мимо так быстро, чтобы и не видеть этого поста, этих гаишников с полосатыми палками и подозрительными мордами.

И гаишники его не трогали.

Молча провожали взглядами невзрачный «жигуленок», все свое внимание уделяя «мерседесам» и «вольвам», «джипам» и «опелям», с которых всегда можно содрать полсотни долларов. Гаишники понимали, что для владельцев этих машин потеря даже сотни долларов куда менее болезненная, нежели задержка на десять минут.

Афганец успел отъехать от города не менее пятидесяти километров, как вдруг почувствовал беспокойство. Что-то изменилось в воздухе, на дороге, в его жизни. И бензина было достаточно, и мотор работал почти бесшумно, и встречные машины великодушно предупреждали о затаившихся гаишниках, но что-то изменилось, и явно в худшую сторону. Уже не было уверенного спокойствия, безоглядной надежды, что все обойдется и он выберется из этой гнилой ямы, в которую попал нежданно-негаданно.

Появилось беспокойство, и самое неприятное было в том, что он не мог понять — откуда оно. Может быть, гаишник, еле видимый в зеркале заднего обзора, как-то нервно метнулся в свою будку после того, как он уже проехал мимо. Или что-то настораживающее было в машине, которая обогнала его, — Афганец ее и не запомнил, не обратил на нее ровно никакого внимания, но что-то откликнулось в нем на эту машину, и заныло, заныло в душе. Или вертолет...

Да, в стороне над дальним полем уже несколько минут параллельным курсом шел вертолет. Он не уходил в лес, не приближался к дороге, но его появление не предвещало ничего хорошего. Возможно, там шли какие-то учения, а может, сельхозники подсчитывали будущие свои урожаи. Но не исключено, не исключено, что из этого вертолета внимательно рассматривали его «жигуленок» в мощные бинокли, передергивали затворы, ловили машину в перекрытие оптических прицелов...

Чтобы проверить свои подозрения, Афганец неожиданно свернул на узкую тропинку в лес и скрылся под высокими деревьями. Он выключил мотор, вышел из машины и прислушался. Но нет, ничего, кроме невнятного гула проносящихся по дороге машин, не услышал. Не зарокотал над головой вертолет, не загрохотали выстрелы, не залаяли натасканные собаки. Чуть слышно шелестели деревья, потрескивали под ногами сухие веточки.

— Ну и ладно, ну и пусть, — пробормотал Афганец, почувствовав, что стало легче, напряжение отпустило его, и он почти успокоился. Но терять время было нельзя, до границы области оставалось километров тридцать, и ему во что бы то ни стало нужно побыстрее преодолеть это расстояние. Там другая власть, другие проблемы, там ловят не его, других ловят. А пока менты договорятся, согласуют и утрясут, он проскочит и ту область. Деньги есть, машина хорошая, сил хватит. В крайнем случае выручит пистолет, который он прихватил с собой. И пусть тогда по этому пистолету, по нарезке на пулях вычисляют Воблу, пусть ищут его и пусть находят то, что от него осталось...

Одно обстоятельство тревожило Афганца и заставляло время от времени досадливо крякать — свинью он подложил Петровичу с этим недобитым Воблой, большую свинью. Что бы ни случилось, Петрович окажется виноватым, и ему придется расхлебывать кашу. Ну ничего, он сам предупредил и, значит, допускал, что на даче возможны неожиданности. Человек он опытный, пусть подключит Вандама, Жестянщика, Забоя...

Справятся.

Афганец сел в машину, завел мотор и осторожно выехал на дорогу. Осмотрелся — ни впереди, ни сзади не увидел ничего подозрительного. Правда, навстречу вскоре пронесся милицейский «газик», но на Афганца его пассажиры не обратили внимания. Значит, по своим делам носятся.

Потом снова в стороне над лесом возник вертолет. Он все так же шел параллельным курсом, вдоль дороги, и к трассе не приближался. Это успокаивало, и Афганец невольно прибавил скорость до девяноста километров в час.

И вдруг как-то сразу, неожиданно стало плохо, навалились события, которые заставили Афганца вцепиться в руль мертвой хваткой.

Он понял, что началась охота.

Все-таки его вычислили и настигли.

Вначале из машины, стоявшей на обочине по ходу его движения, вышел гаишник с палкой и показал, где нужно остановиться. Афганец заметил, что в «газике» несколько человек, в окошке мелькнуло одно лицо, потом второе.

Его ждали.

И ему ничего не оставалось, как проскочить мимо. Он еще прибавил скорость, за несколько секунд перевалив за сотню километров. Дорога позволяла — недавно отремонтированное полотно было почти пустым.

Гаишник прыгнул в «газик» и он тут же рванул с места.

Да, погоня, началась погоня.

И тут Афганец заметил, что вертолет, который он привык видеть почти на горизонте, приблизился и продолжал под углом идти на сближение. Через минуту он уже висел над дорогой и теперь летел чуть впереди.

Афганца охватило тоскливое чувство безнадежности. Что же произошло, как они смогли так быстро сообразить? Вобла наверняка еще ворочается в подвале, на улице никого не было, ни единой души. Петрович? Нет, Петрович не мог его сдать, иначе он не стал бы предупреждать о Вобле...

Что же произошло, что случилось?

Афганец не мог даже предположить, где допустил ошибку, где промахнулся и выдал себя...

Когда после очередного перевала перед ним открылась прямая дорога километров на пять, он понял, что спасения нет — впереди несколько тяжелых грузовиков полностью перекрыли проезжую часть. Обочина была крутая и не оставляла никаких надежд. Вертолет продолжал висеть над головой, «газик» с милицией не отставал.

И только лес, только лес по обе стороны дороги давал небольшую, совсем небольшую надежду на спасение. Выбрав участок с зарослями кустарника, Афганец резко остановил машину и, зажав в руке пистолет, выскочил из машины. Это была ошибка — когда в вертолете увидели, что он вооружен, оттуда раздались несколько прицельных выстрелов.

Афганец с разгона упал в высокую траву, почти не чувствуя боли, хотя правая нога была перебита. Несколько раз перевернувшись, он скатился с крутой обочины и остался лежать на спине, глядя в ясное бездонное небо. Где-то в стороне проплывали маленькие белые облачка, совсем рядом мощно и надсадно рокотал приземляющийся вертолет, с визгом затормозил подоспевший «газик». И это сероватое небо, и рев вертолета, и люди, выпрыгивающие из распахнутой двери, — все это так походило на Афганистан, но тогда он был моложе и удачливее...

Вдруг оказалось, что вокруг него много людей, они переговаривались возбужденно и радостно, как охотники, завалившие кабана, все еще опасаясь приблизиться к нему. Афганец уже видел краешком глаза сходящихся к нему людей, видел, что все они вооружены и готовы каждую секунду растерзать его очередями из коротких черных автоматов.

Афганец улыбался, глядя в небо и разбросав руки в стороны.

Вертолет уже не висел над головой, не давил своей ревущей тяжестью, он сел на дорогу, и в мире сразу стало тише. Трава была высокой и уже подсохшей, она шуршала на легком, теплом ветру, колыхалась и почти скрывала Афганца от преследователей. Но они знали, что он ранен, и медленно, опасливо окружали его, сходились со всех сторон. Несколько человек сразу пробежали к лесу, чтобы лишить его единственной возможности спастись. Они не видели, вооружен ли он, пистолет заметили лишь с вертолета, когда Афганец выскочил из машины.

— Бросай, оружие! — крикнул на всякий случай кто-то совсем рядом хрипло и возбужденно.

— Сейчас, — прошептал Афганец самому себе.

Почему-то для него в этот момент стало самым важным — успеть выстрелить первым, не дать никому возможности выстрелить прежде него.

И он успел выстрелить первым, успел все-таки в последний момент — поднес пистолет к виску и, улыбнувшись в небо, нажал курок.

* * *

Сунув коробочку телефона в карман, Андрей направился к дому, от которого только что отъехал желтый «жигуленок». Сложность его положения была в том, что он не мог подойти к калитке слишком уж осторожно, крадучись — это привлекло бы внимание любого случайного свидетеля. И в то же время он не мог войти в калитку легко и свободно, это было бы неосторожно, мало ли что ожидает его в этом небольшом домике, в яблоневом саду.

Прикидывая и так и этак, он приблизился к калитке, которая оставалась полуоткрытой после того, как отсюда, прыгнув в машину, отъехал этот тип в темной куртке. Вид незапертой, неприкрытой калитки успокоил Андрея. Если бы в доме оставались люди, они бы сами ее прикрыли, а если тот тип бросил ее вот так, значит, опять же в доме никого нет...

Мелькнувшее предположение Андрей отбросил, не стал продумывать до конца, и во двор вошел спокойно, неторопливо. Где-то здесь должен быть Вобликов, если, конечно, нет другого выхода на соседнюю улицу. А договориться о таком проходе через соседний участок было бы очень кстати, учитывая характер занятий людей, которые здесь обитали...

Андрей осмотрелся, но, не увидев ничего подозрительного, шагнул к дому. Пересохшие на жаре доски ступенек скрипнули, но никто не отозвался. Да и тень его мелькнула по окну, по занавескам — если в доме были люди, то предупреждение они получили достаточно внятное.

— Хозяин! — крикнул Андрей, приоткрывая дверь на небольшую веранду. Никто не отозвался, он вообще не услышал никаких звуков. Открыв следующую дверь, уже на кухню, он спросил еще громче: — Есть кто живой?

И опять ответом была полная тишина.

Андрей шагнул в кухню, плотно прикрыв за собой дверь. Постоял, прислушиваясь, осматриваясь по сторонам. Он увидел мокрый пол, причем в одном месте, в центре кухни, пол был явно с красным оттенком. Как раз в том месте, где на полу просматривалась врезанная дверь в подвал.

Оглянувшись, Андрей увидел стоящие в углу вилы. Что-то в них показалось ему странным, и он, взяв за шершавый держак, поднял их, внимательно осмотрел. Вилы действительно были необычные — все острия были спрямлены. Попробовав пальцем остроту каждого штыря, Андрей уважительно склонил голову, оружие вызывало уважение. Проведя пальцем вдоль крайнего штыря, Андрей обнаружил, что его палец в крови.

В свежей крови, не подсохшей еще, не свернувшейся.

События, происшедшие здесь совсем недавно, сразу открылись перед ним во всей своей суровости. На машине, весь в белом, уверенный и даже в чем-то нагловатый, подъезжает капитан Вобликов. Андрей видел, как он подъехал — спокойно, словно с уверенностью в какой-то своей правоте. А через полчаса, да какие там полчаса, минут через двадцать из калитки быстро, можно сказать, порывисто, не задерживаясь ни секунду, выскочил парень в темной куртке и тут же отъехал.

Человек, который садится в чужую машину, даже с разрешения хозяина, ведет себя иначе. Может быть, сам того не замечая, он как бы присматривается к машине — коснется рукой корпуса, помедлит, прежде чем сесть за руль, осмотрится, оказавшись на месте водителя...

Ничего этого не было с тем темным, волосатым — он влез в машину и тут же рванул с места.

— Неправильно вы, ребята, себя ведете, — пробормотал Андрей озадаченно. — Так себя хорошие ребята не ведут... Хорошие ребята ведут себя по-другому.

Над его головой зиял черный провал на чердак. Поразмыслив, Андрей решил начать обзор именно оттуда, поскольку чердак в доме был все-таки господствующей высотой, как выражаются военные люди. Лестница была тут же в двух шагах, и ему ничего не оставалось, как, приставив ее к квадратному лазу, подняться наверх.

На чердаке было душно, жарко, гудели мухи, пахло сеном, сквозь щели пробивались острые солнечные лучи. Окажись он на таком чердаке при других обстоятельствах, Андрей наверняка задержался бы здесь подольше, уж больно соблазнительно было прилечь здесь и забыть обо всех горестях, которые сотрясали человечество.

Протянув руку, Андрей нащупал комковатый матрац, подушку. Ничего больше на лежаке не было — ни одеяла, ни простыней. Не нашел он ничего и под матрацем. Кто здесь жил, кто облюбовал это странное место для ночлега? Или для перепрятывания? Или для засады? Во всяком случае, лежбище было устроено столь удобно, что годилось для любого из этих занятий. Комковатый ватный матрац глушил все звуки, и человек, лежащий здесь, мог совершенно бесшумно перевернуться с боку на бок, и почесаться при желании, и потянуться...

Убедившись, что на чердаке никого нет, Андрей спустился вниз, заглянул в комнату — здесь невозможно было спрятаться не только человеку, но даже кошке.

Теперь все его внимание было направлено на кухонный пол, без сомнения залитый кровью. У человека, видимо, не было времени устранять все следы своего пребывания, и он сделал единственно возможное — окатил пол водой.

Решившись, Андрей прошел на середину кухни, ухватился за железное кольцо, служившее ручкой, и с силой потянул на себя. На удивление дверь подалась легко и тут же снизу дохнуло прохладной сыростью. Андрей всмотрелся вниз, но ничего не увидел. Однако услышал слабый стон. Похоже, человек уже не мог произносить что-то внятное, и только стоны, только стоны доносились из темноты.

Андрей знал, что в подобных подвалах посреди дома всегда проведено электричество. И принялся искать выключатель. Обычно его устанавливают где-нибудь под рукой, чтобы можно было без труда нащупать даже в полной темноте, или же рядом с комнатным выключателем.

Так было и на этот раз — рядом с выключателем у двери Андрей увидел еще один, чем-то неуловимо отличающийся — то ли он был грязнее, то ли подешевле, то ли установлен небрежнее. Нажав кнопку, Андрей увидел, что в подвале вспыхнул свет. Когда он подошел к нему и заглянул вниз, то невольно оцепенел от ужаса. Неестественно изогнувшись, в узком, сдавленном пространстве подвала лежал окровавленный человек и смотрел на него снизу с такой мукой в глазах, с таким страданием, что не содрогнуться было невозможно. Впрочем, нельзя было уверенно сказать, что он смотрел, просто лицо его было вывернуто кверху и глаза отражали свет электрической лампочки.

— Ни фига себе, — пробормотал Андрей. — И через некоторое время повторил опять: — Ни фига себе...

По одежде он понял, что это был Вобликов, тот самый, который полчаса назад вошел сюда так уверенно и напористо, с такой правотой в каждом своем движении, в горделиво вскинутой голове.

— Ты живой, мужик? — спросил Андрей нарочито громко, нарочито грубовато, чтобы подавить в себе ужас, который вызывал в нем этот изломанный, зажатый в тесном погребе человек.

Но ни слова не услышал в ответ. Умирающий никак не откликнулся на его слова ни движением, ни взглядом. Он продолжал почти неслышно стонать, хотя даже стонами нельзя было назвать звуки, которые он издавал, — это было стонущее дыхание человека.

Андрей вынул телефон, набрал номер Пафнутьева, подождал, пока тот поднимет трубку.

— Слушаю, — сказал Пафнутьев отрывисто, и Андрей понял, что тот в кабинете не один.

— Павел Николаевич... Докладываю обстановку.

— Слушаю.

— Звоню из дачного дома.

— Ты один?

— Почти... В погребе лежит какой-то полуживой мужик... Скорее всего, Вобликов.

— В каком смысле полуживой?

— Весь в кровище, жалобно стонет, похоже, умирает. Нашел вилы... Думаю, этими вилами его и пырнули в живот. Вилы еще те... Кошмарное оружие.

— Так что там у них... Между собой разборки начались?

— Не исключено. Вы же этого и хотели...

— Не то чтобы хотел, — Пафнутьев помялся. — Но предполагал, так будет точнее. Значит, живой Вобликов?

— Павел Николаевич... Если у него в животе эти вилы побывали, то какой он живой...

— Шаланда не приехал?

— Пока нет. Одному мне его не достать.

— И не надо. Это их человек, пусть возятся. Они уже едут, будут у тебя с минуты на минуту.

— Уже приехали, — сказал Андрей, увидев в окно подъехавшую милицейскую машину.

— И Шаланда с ними?

— Да. — Андрей увидел, как Шаланда первым вошел в калитку и решительно зашагал к крыльцу.

— Ну что ж, — усмехнулся Пафнутьев, — порадуй Жору. Пусть со мной свяжется, у меня для него есть кое-что. — И Пафнутьев положил трубку.

Дверь на кухню широко распахнулась, и мощно, неудержимо вошел Шаланда, сразу наполнив собой все помещение. Казалось, ему хочется что-то делать, отдавать приказания, лицо его было устремленным, если не вдохновенным. Он тут же рванулся от порога на середину кухни и, не останови его Андрей, кто знает, может быть, провалился бы в погреб к своему сотруднику. Тогда бы уж Вобликову наверняка не выжить.

— Что это? — спросил Шаланда напористо.

— Он там, — сказал Андрей, показывая взглядом на подвал.

Шаланда шагнул к провалу, посмотрел вниз, отшатнулся.

— О Боже, — пробормотал он, закрыв глаза. — О Боже. — И он обесиленно опустился на табуретку. — Кто его так? — Шаланда посмотрел на Андрея в полной беспомощности. Его показательный начальственный напор сменился почти детской беспомощностью.

— Скорее всего, тот тип, который уехал на желтых «жигулях», — ответил Андрей. — Вот этой штуковиной. — Он протянул Шаланде вилы.

Шаланда коснулся рукой штырей и увидел на своих пальцах кровь.

— О Боже, — снова прошептал он, пытаясь вытереть кровь о скользкую клеенку, которой был покрыт кухонный стол. — Доигрался, подонок!

— Это вы о ком? — улыбнулся Андрей.

Шаланда не ответил, сочтя, видимо, вопрос насмешкой. В комнате появились люди в милицейской форме, все они подходили к погребу, смотрели вниз и замолкали. Через некоторое время на кухне было уже человек пять и все они молча ждали указаний.

— Видели? — спросил Шаланда, яростно вращая большими черными глазами. — Видели? — Он показал пальцем в погреб. — Кто не видел, смотрите! Вот чем заканчивается красивая жизнь, хорошие отношения с бандюгами, новые машины и любовницы, ночные рестораны и трехэтажные дома! Вот чем все заканчивается! Теперь любовницы будут рожать детей, родственники будут судиться из-за дома, а мы будем собирать деньги на похороны, потому что этого ублюдка никто хоронить не захочет! Вопросы есть?

— Есть, — негромко сказал парнишка, единственный, кто осмелился произнести хоть это коротенькое словечко.

— Ну?! — свирепо повернулся к нему Шаланда всем своим крупным телом. — Ну?! — повторил он.

— Что с ним делать? — спросил парнишка тем же тихим голосом. — Он же ведь живой еще...

— Он уже труп! — отрезал Шаланда.

— Надо бы его вытащить...

— А чего ждете? — Шаланда, кажется, начал выходить из оцепенения. — Конечно, вытащить. И срочно в реанимацию! В травматологию! В хирургию! К Овсову, мать вашу за ногу! Сейчас же связывайтесь с Овсовым — пусть готовится! Этот подонок у меня еще заговорит! Он мне еще много чего рассказать должен! И расскажет!

— Если выживет, — сказал молоденький милиционер. — А что, у него в самом деле трехэтажный дом? — спросил он, глядя Шаланде в глаза.

Несмотря на всю невинность, в этом вопросе было гораздо больше смысла, чем это могло показаться постороннему человеку. Простодушный Шаланда как-то не удержался и в расслабленном состоянии духа похвастался в управлении, что, дескать, на хороших шашлыках ему довелось побывать в прошедшее воскресенье. И сказал, кто организовал шашлыки, кто позаботился, кто проявил щедрость и гостеприимство. Да, да, да, это был капитан Вобликов.

Шаланда посмотрел на милиционера, но так ничего ему и не ответил, отвернулся, шевельнул желваками и положил на стол два тяжелых, мясистых кулака, побелевших от напряжения.

— Пафнутьев просил связаться с ним, — напомнил Андрей.

— Что там у него опять?

— Сказал, что есть новости...

— Подождет со своими новостями! — Шаланда небрежно махнул рукой, но полез все-таки в карман за телефоном. Не желая видеть, как вынимают из погреба не то полуживого, не то полумертвого Вобликова, он вышел на крыльцо и набрал номер Пафнутьева. Заметив, что Андрей вышел вслед за ним, Шаланда прошел в сад, под яблони, опустился на узкую деревянную скамейку, поднес трубку к уху. — Это я, Паша, — произнес он с тяжелым вздохом. — Что там у тебя? Андрей говорит, что ты опять что-то приготовил?

Слушая, Шаланда устало кивал головой, и лицо его успокаивалось, из него исчезала служебная свирепость, разглаживались морщинки между бровями, опускались округлые плечи.

— Все хорошо, Паша, все хорошо, — сказал он негромко. — Засекли мои ребята этот «жигуленок». — Засекли. Не уйдет. Его уже с вертолета ведут... А этого к Овсову повезем... Если довезем. Передам, Паша, поклонюсь... Пока.

* * *

Когда-то у Пафнутьева, в более молодые еще годы, был сосед, который страшно любил играть в шахматы. Причем у Пафнутьева он, как правило, выигрывал, посильнее играл. А может, просто был более натасканным, так тоже бывает. А Пафнутьев играл редко, без азарта, и каждый ход, который для соседа был очевидным и простым, давался ему с трудом, в муках и терзаниях. Когда положение на доске становилось для Пафнутьева совершенно безнадежным и зловещая тень мата витала над его королем, когда Пафнутьев отодвигал доску и сдавался, сосед торжествуя, восклицал:

— Нет, Паша! Так не пойдет! Ты играй! Может быть, я для этих вот минут и страдал целый час! Играй, Паша!

И Пафнутьев обреченно двигал фигуры, которые исчезали одна за другой, мыкался со своим королем из одного матового угла в другой, а сосед смеялся счастливо, иногда задумывался, сдвинув бровки, похваливал Пафнутьева за неожиданность решения, за сильный ход, который, конечно же, в конце концов приводил к мату.

Так вот сейчас Пафнутьев неожиданно для самого себя оказался в положении давнего своего соседа — ощущение близкой победы охватило все его существо. Из подвала выволакивали полумертвого Вобликова, причем выволакивали свои же сослуживцы, товарищи, которых он предавал каждый день, подставляя под пули бандитов. Если Овсову удастся вернуть его к непутевой жизни, назовет он своих приятелей, никуда не денется. Со сквозными дырками в животе не сможет он сопротивляться и молчать, даже рад будет поделиться всем, что знает. С этим Пафнутьев уже сталкивался — люди подобного толка сами стремятся выговориться, освободиться от тайны, носить которую у них уже нет сил.

А в это самое время шаландинский вертолет завис над удирающим Гостюхиным — похвастался Шаланда, доложив, что преследует противника превосходящими силами и по земле, и по воздуху.

— Дай Бог тебе удачи, Жора, — пробормотал Пафнутьев великодушно, хотя не был уверен в скорой победе Шаланды — афганцы иногда показывали такие чудеса изобретательности, такую живучесть и неуязвимость, что оставалось только руками развести.

Теперь Сысцов...

Робко, осторожно, его можно понять, но он дал наводку — Илья Ильич Огородников, который якобы представлял чьи-то там интересы. Не было у Пафнутьева никаких доказательств, что Огородников как-то замешан во всех этих событиях, как-то в них участвует, кроме одного, даже не доказательства, намека, слабого, но постоянно напоминающего о себе намека — уничтожение зеленого джипа вместе со всеми его пассажирами. Тот же безрассудный беспредел, что и в квартире Суровцевых, — если убивать, то всех, до последнего человека. А Огородников в разговоре с Сысцовым упоминал историю с джипом в качестве своего козыря.

И еще — запомнили перепуганные насмерть свидетели невысокого паренька с длинными волосами, в темной одежде. И при расстреле джипа, и при расстреле Суровцевых свидетелям запомнился этот длинноволосый. Кстати, такой же чернявенький приносил гостинец Сысцову, передал секретарше баночку с человеческим глазом. Теперь его знает весь город, а если ему удастся уйти, то будет знать и вся страна. «Страна должна знать своих героев», — усмехнулся Пафнутьев неожиданно пришедшей мысли и потянулся к телефону.

С ним так уже бывало — он протягивал руку к телефону, брал трубку и... За те недолгие секунды, пока трубка приближалась к уху, он забывал, куда собрался звонить.

И сейчас Пафнутьев положил трубку.

О чем же он думал секунду назад, какая счастливая догадка мелькнула и тут же исчезла? Куда он собрался звонить, кому, о чем спросить?

— Так, — сказал Пафнутьев. — Разберемся... О чем, Павел Николаевич, шла у нас с тобой речь минуту назад?

Сысцов обратился за помощью, попросил защитить его от некой банды, некой группы людей, скажем так. Это мы уяснили. Ему позвонил некий Огородников, который утверждал, что представляет интересы своих клиентов. Хорошо, и это мы застолбили. Чтобы не остаться голословными и убедить Сысцова в серьезности своих намерений, клиенты прислали ему сувенир. В газетном свертке оказалась баночка с завинчивающейся крышкой. Очень хорошая баночка с чрезвычайно плохой водкой, как заверил Худолей. В водке плавал человеческий глаз. И смотрел на мир спокойно и даже с некоторым равнодушием, как показалось Пафнутьеву.

Уяснили.

А в чем же наша счастливая находка, в чем же наша острая мысль, которая пронзила все наше существо, Павел Николаевич?

Пока не появилась, таится.

Продолжим...

Сысцов, Огородников, баночка, глаз... И еще, Павел Николаевич, ты нехорошо так, цинично подумал о том, что страна должна знать своих героев. О ком ты так подумал? О чернявеньком? А при чем он здесь?

— Так, так, так, — зачастил Пафнутьев, почувствовав в груди волнение, по рукам прошла изморозь, пробежал по спине холодок. Как-то связаны все эти люди — Огородников, Сысцов и этот кудлатый охломон... Глаз Сысцову передала секретарша. А где она его взяла? Баночку принес странный посетитель, который сам не захотел ее вручить Сысцову. Отдал секретарше, сказал что для шефа, и шастанул в дверь. И был этот посетитель, да, да, да, с темными длинными волосами.

Вот!

И молодец же ты, Павел Николаевич! Как ты умен и проницателен! Как ты смел в суждениях и дерзок в поступках! Правильно восторгается тобой Худолей. Не только из корыстных побуждений говорит он о твоей талантливости, Павел Николаевич, искренен он в своих словах!

Если весь город знает этого кудлатого бандюгу, то его должна знать и секретарша Сысцова. И если она узнала его, увидев на экране телевизора, то тогда все связано и упаковано! Тогда это та самая банда, которая вышла на Сысцова, которую представляет Илья Ильич Огородников, бывший зек, насильник, бывший петух и донельзя опущенный подонок! Суду все ясно и понятно!

И рука Пафнутьева снова потянулась к телефонной трубке, но теперь уже твердо и уверенно. Раскрыв свой блокнотик, он нашел букву "С" и набрал служебный номер Сысцова.

— Вас слушают, — прозвучал девичий голосок, в котором, однако, без труда можно было услышать слабые, но явно присутствующие металлические нотки. Это та еще девочка, подумал Пафнутьев и уверенно заорал:

— Здравствуйте!

— Добрый день, — сдержанно проговорила секретарша.

— Скажите, пожалуйста, — продолжал радоваться Пафнутьев, — я разговариваю с секретарем Ивана Ивановича Сысцова?

— Сейчас соединю...

— Ни в коем случае! — остановил секретаря Пафнутьев. — Я хочу поговорить именно с вами. Моя фамилия Пафнутьев. Зовут Павел Николаевич.

— А, простите... Иван Иванович предупреждал, что вы можете позвонить. Вас не надо с ним соединять?

— Попозже, чуть попозже... У меня к вам, милая девушка...

— Меня зовут Лена.

— У меня к вам, милая девушка Леночка, один вопрос чрезвычайно важности... Скажите, пожалуйста... Вы наверняка видели по телевизору портрет молодого человека, которого по моей просьбе показывают каждый час?

— Я поняла, Павел Николаевич... Не могу сказать уверенно, но он очень похож на того парня, который принес эту злополучную баночку. Я и сама хотела вам позвонить... Но...

— Иван Иванович просил немного подождать? — подсказал Пафнутьев.

— Вы, оказывается, все знаете?

— Скажите, Лена, чем похожа наша новая телезвезда на того странного посетителя?

— Сейчас скажу... Он похож внешне... Длинные волосы, невысокий рост, темная одежда... Но и внутренне, по своему психологическому складу... Тоже похож.

— Да? — удивился Пафнутьев не столько сообщению, сколько способности девчушки делать такие выводы. Ну, что ж, Сысцов другую бы и не держал. «Иван Иванович всегда умел распознавать людей и выдвигать их на высокие государственные посты», — подумал Пафнутьев уже о самом себе.

— Да, — подтвердила девушка спокойно. — Знаете, в нем чувствовалась какая-то настороженность, неуверенность в том, что он оказался в приемной на законных основаниях... Так может вести себя человек, который проник в приемную с черного хода, спустился с чердака, поднялся тайком из подвала... Понимаете, о чем я говорю?

— Вполне.

— Другими словами, он вписывается в тот образ, который я видела на экране. Знаете, не могу утверждать твердо, но мне кажется, что я даже запомнила его рубашку...

— Чем же она вам так запомнилась? — осторожно спросил Пафнутьев.

— Широкий черный воротник в мелкий горошек... Материал вроде бы женский, а рубашка на мужчине...

— Надо же, — озадаченно проговорил Пафнутьев. — У вас такая наблюдательность...

— Это время такое, Павел Николаевич. — По голосу Пафнутьев понял, что девушка улыбается. — Все с повышенным интересом отмечают, кто на чем ездит, кто во что одет, кто что ест и пьет, кто с кем спит... Рыночные отношения ворвались в личную жизнь, Павел Николаевич! — рассмеялась Лена. — Хорошо или плохо, но это так, с этим приходится мириться.

— Вы потрясающая женщина! — воскликнул Пафнутьев.

— А почему вы решили, что я уже женщина?

— Девушка перечислила бы все, что и вы, но без последнего уточнения — кто с кем спит.

— Да? — озадаченно удивилась Лена. — Надо же... На каких мелочах можно прокалываться... Наверно, вы тоже в чем-то потрясаете окружающих?

— У меня обалденные внешние данные! — уверенно заверил Пафнутьев. — Когда я вижу себя в зеркале, то не могу поверить, что это он и есть, Павел Николаевич Пафнутьев.

— Показались бы!

— Обязательно! Непременно!

— Буду ждать!

— До скорой встречи! — напористо воскликнул Пафнутьев и тут же положил трубку, потому что не было у него уже сил, не было духу продолжать этот рискованный и двусмысленный разговор. Тем более что он уже знал — идет треп, пустой и никого ни к чему не обязывающий. «Не станет Сысцов держать секретаршу, которая вот так легко бы откликалась на чьи-то лукавые слова. Да и не дура она, судя по всему, чтобы вести себя столь легкомысленно. Значит, это просто высокий класс секретарши, и не более того. Кто знает, может быть, она с самого начала подключила Сысцова и тот слышал каждое их слово... Скорее всего, так все и было. Учитывая взвинченность нынешнего состояния Сысцова, не может он пренебречь новыми сведениями. А раз так, то сам позвонит», — решил Пафнутьев и в этот момент раздался звонок.

— Здравствуйте, Павел Николаевич! Сысцов беспокоит.

— А, Иван Иванович! — радостно закричал Пафнутьев. — А я только что назначил свидание вашей секретарше.

— Поздравляю, — усмехнулся Сысцов. — Немногим удается тронуть ее сердце. Вам удалось... Поздравляю.

— Спасибо, Иван Иванович. Лена, похоже, доложила вам о нашем разговоре?

— Вкратце.

— Есть новости.

— Хорошие?

— Да.

— Павел Николаевич... Лена сказала мне еще вчера, что узнала этого типа.

— Почему же сразу не позвонили?

— Не знаю... Старческая опасливость.

— Но вы же связались со мной, Иван Иванович!

— Да, согласен... Я этого недооценил. Вы считаете, что опасность для меня миновала?

— Не знаю, Иван Иванович, не знаю. — Пафнутьев помялся. — Во всяком случае, сегодня... Сегодня — да. Они спасаются и, кажется, впали в состояние самоуничтожения. Сколько это продлится, сказать не берусь. Я позвоню.

— Мы с Леной будем ждать, — улыбнулся Сысцов.

— Не та ли это девушка, которая угощала меня как-то в осеннем лесу? Помнится, тогда было холодное мясо с хреном, водка и немного стрельбы?

— Да, это она.

— Она такая же радостная?

— Вы же только что с ней разговаривали.

— Прекрасная девушка, — заверил Пафнутьев. — Я вас тоже поздравляю.

— Спасибо, Павел Николаевич. До скорой встречи.

По последним словам Пафнутьев понял, что Сысцов и в самом деле слышал разговор с секретаршей от первого до последнего слова. И не просто попрощался, он передразнил его, подзадорил. Прощался Сысцов суше и неопределеннее. А «До скорой встречи!» говорил только Пафнутьев.

Откинувшись на спинку кресла, он нащупал затылком холодную крашеную стену и закрыл глаза. Но успокоения, расслабленности не было. Глаза его под веками двигались, на губах играла улыбка, пальцы выбивали на столе нечто радостно-возбужденное. Все замкнулось, закольцевалось, завязалось в один тугой узел, и Пафнутьеву, как когда-то его честолюбивому соседу, оставалось лишь выбирать порядок ходов, только очередность, сами же ходы были очевидны.

Огородников, надо отработать Огородникова, поговорить с ним подробно, и жестко.

Если он не скроется.

Если он уже не скрылся.

Если не скрылась вся банда.

Хотя...

Хотя бегство — это признание своей вины, это слишком заметное действие, слишком уличающее, чтобы воспользоваться им вот так сразу.

Нет, не каждый может позволить себе удариться в бега, эта роскошь не для всех.

* * *

Ко времени выпуска вечерних новостей улицы города заметно опустели — город жил недавним преступлением, все хотели знать о подробностях расследования, тем более что и милиция, и прокуратура обещали хорошие новости. Ожидания горожан оправдались — на экранах телевизоров они увидели погоню на трассе, приземляющийся вертолет, фигуры спецназовцев, которые, согнувшись, прижав к груди короткоствольные автоматы, окружали бегущего в высокой траве человека.

Показали и этого человека — с простреленной головой, с пистолетом, зажатым в мертвой руке. Казалось, общий вздох пронесся по городу — не то жалостливый, не то скорбный, не то полный удовлетворения. Скорее всего, в этом всеобщем вздохе всего было понемножку.

Когда честолюбивый Шаланда узнал, что «жигуленок» Вобликова засечен на трассе, от тут же послал вслед за ним вертолет, не забыв посадить туда двух операторов телевидения, которые чуть ли не круглосуточно толклись в его приемной, ожидая новостей. Поэтому злосчастный «жигуленок» зрители увидели и с высоты, несущимся на бешеной скорости по трассе, и стоявшим на обочине, и человека в темной одежде, выскакивающего из машины...

Зрелище было настолько захватывающим, что действие на экране даже не обсуждали, боясь пропустить хоть слово диктора.

Потом настала очередь Вобликова.

Казалось, Шаланда нигде не появлялся без оператора — зрители увидели, как выволакивали бездыханное тело капитана из подвала, потом видели его же на операционном столе, даже дыры в животе от вил Петровича показали крупно и безжалостно по отношению к зрителям, не подготовленным к подобным зрелищам.

Хирург Овсов молчал, пожимал плечами, ухмылялся, слушая бестолковые вопросы девицы с телевидения. Ее голос срывался, она смотрела в камеру, заглядывала в дверь операционной, хватала Овсова за рукав и спрашивала, спрашивала о здоровье Воблы, будто от этого зависела вся дальнейшая жизнь миллионного города.

— Постараемся сделать все возможное, — проговорил наконец Овсов. Пафнутьев, который смотрел передачу у себя дома, понял, что тот в хорошей степени поддатия. А раз так, рассудительно подумал Пафнутьев, то у Вобликова есть шанс выжить.

Потом в кадре появился Шаланда. Он был смущен, краснел, потел в жарком свете юпитеров. Но, заговорив, обрел уверенность, его мощный красный кулак улегся на жиденький телевизионный столик и придал убедительность каждому слову.

— Установлены, изобличены и задержаны два члена банды, которые несколько дней назад совершили кровавое преступление, расстреляв всю семью. Такого наш город ранее не знал и, будем надеяться, больше не узнает. Оба они, можно сказать, получили по заслугам. Один покончил с собой во время задержания, второго сообщник проткнул вилами. Выживет — послушаем, не выживет — не велика беда, переживем потерю. Во всяком случае, он уже сказал достаточно, и мы принимаем меры по задержанию остальных членов банды.

— Жаль, что убитый ничего не сможет сказать, — вставила словечко бойкая девица, которая брала интервью у Овсова.

— Почему это не может? — удивился Шаланда. — Может. И уже говорит.

— Простите? — побледнела девица. — Не поняла?

— Говорит, — повторил Шаланда. — Обнаружены его записки, он, оказывается, дневник вел. За что мы ему чрезвычайно благодарны.

— И что же он пишет?

— Называет вещи своими именами. Людей он тоже называет своими именами, — угрюмо произнес Шаланда и, вынув платок, вытер лицо.

— Значит, мы можем считать, что банда прекратила свое существование?

— Банда прекратит свое существование, когда суд вынесет приговор, — назидательно произнес Шаланда. — Пока хоть один ее член находится на свободе, мы не снимаем с себя никаких обязанностей.

— Вы знали, что в ваших рядах есть оборотень?

— Да, знали.

— Как вам удалось его разоблачить?

— Фирма веников не вяжет, — горделиво улыбнулся Шаланда.

— Благодарю вас! — Девица не знала, какие слова произнести, как ей отблагодарить начальника городской милиции за самоотверженную службу. — Мы надеемся в будущем еще увидеть вас на экране.

— Я тоже на это надеюсь.

Получилось так, что в передаче прозвучало больше вопросов, чем ответов, но так обычно и бывает, подобные передачи для того и устраиваются, чтобы задавать вопросы, а уж вовсе не для того, чтобы кто-то внятно ответил на них. Осталось так и невыясненным, как был разоблачен оборотень Вобла, кто именно пырнул его вилами в бок, как вышли на Гостюхина, которого удалось настичь уже в десяти километрах от границ соседней области, что в бреду наговорил Вобликов, какие записи обнаружились у Афганца, что дальше намерен делать Шаланда и все вверенные ему силы...

Однако общее впечатление от передачи было другим — всем казалось, что получены все ответы на заданные вопросы.

— Почему ты здесь? — спросила у Пафнутьева Вика, которая все это время сидела чуть позади него и не отрываясь смотрела на экран.

— А где ж мне быть, по-твоему?

— Почему Шаланда выступает по телевидению, а ты смотришь эту передачу? Почему ты не там?

— Лень, — ответил Пафнутьев.

— Тебе нечего сказать?

— Да нашлось бы, наверно... Но тогда я пришел бы домой гораздо позже.

— Я бы тебя простила.

— Учту. Вспомню эти твои слова, когда мне представится возможность где-нибудь задержаться, — улыбнулся Пафнутьев, но почувствовал, как заворочалось в его душе что-то громоздкое и недовольное. Не понравились ему слова жены, и он понимал, что говорит нечто раздражающее ее.

— Паша, — Вика помолчала, видимо подбирая выражения, которые бы выглядели спокойными, — Паша, мы же не играемся словами... Ты знаешь не хуже меня, что на подобных делах, — Вика кивнула в сторону экрана, — делаются звания, должности, чины, звезды... Шаланда наверняка станет генералом после этой передачи. Тебе не кажется?

— Возможно. И я искренне желаю ему этого, потому что от банкета ему тогда не отвертеться.

— Я не шучу, Паша!

— Какую же должность ты присмотрела для меня?

— Не надо мне задавать таких вопросов, Паша.

— Почему?

— Потому что любой мой ответ будет глупым.

— Вот видишь, в какой угол ты себя загнала, Вика, — ответил Пафнутьев серьезно, хотя редко, чрезвычайно редко говорил с женой серьезно. — Ты хочешь, чтобы я стал прокурором? — спросил он, обернувшись и справившись наконец с тем злобным существом, которое ворочалось в его груди.

— Конечно нет, Паша! Просто обидно, что ты все время остаешься в тени, хотя... Хотя мог бы...

— Ты хочешь видеть меня на экране?

— Да.

— Заметано. Я поговорю с Фырниным.

— Шутишь? — спросила Вика, и голос выдал, насколько ей важно увидеть Пафнутьева в телепередаче.

— Нисколько.

— И тебе есть что сказать?

— А ты в этом сомневаешься?

Вика не успела ответить — зазвонил телефон. Пафнутьев помедлил, выждав несколько звонков, потом все-таки поднял трубку. Он допускал, что прямо из студии позвонит Шаланда и поблагодарит за возможность похвастаться тем, чем хвастаться он права не имел.

Но Пафнутьев ошибся — звонил Худолей.

— Добрый вечер, Павел Николаевич! — произнес он радостно и возбужденно. — Худолей вас беспокоит.

— Что же заставило его звонить в столь поздний час? Почему он не смотрит телевизор?...

— Смотрю, Павел Николаевич! Очень внимательно смотрю!

— И какие выводы?

— У Шаланды маловат носовой платок. Надо ему сделать замечание. Мне неудобно, а вы можете, Павел Николаевич.

— Хорошо, я поговорю с ним.

— Похоже, мы часто будем видеть Жору на экране... Ему понадобится ваш совет.

— Ты тоже хочешь выступить? — Пафнутьев чутко уловил в голосе Худолея обиду — все-таки Шаланда присвоил себе его, Худолеев успех, его счастливую находку.

— Упаси Боже! Мне тогда месяц придется ставить бутылки всем, кто меня узнает на экране.

— Чего же ты хочешь?

— Хочу вам задать вопрос, Павел Николаевич, если вы, конечно, позволите мне в столь поздний час побеспокоить вас своими неуместными, может быть, даже глупыми пожеланиями...

— Заткнись, — сказал Пафнутьев. — Или говори.

— Понял. У вас в баре, в домашнем укромном уголке, есть что-нибудь приличное?

— Найдется. — Голос Пафнутьева дрогнул, он понял, что не станет, не решится, не осмелится Худолей звонить вечером и интересоваться содержимым его бара, если не будет у того оснований. — Найдется, — повторил нетерпеливо Пафнутьев.

— Тогда захватите с собой, пожалуйста, завтра на работу. — В голосе Худолея явно прозвучали повелительные нотки с некоторой даже развязностью, что с ним бывало чрезвычайно редко.

— Все захватить? — спросил Пафнутьев.

— Да. Все. Хотя сколько бы вы, Павел Николаевич, ни захватили с собой, все равно останетесь в долгу, все равно этого будет мало.

— Круто!

— Да, Павел Николаевич, да! — подтвердил Худолей.

— Шаланда пообещал тебе ящик поставить.

— Обманет. Забудет. Слиняет.

— Не посмеет, — с сомнением проговорил Пафнутьев.

— Душа простая, бесхитростная, ему и в голову не придет, что кто-то может иметь корыстные устремления... Вот руку пожмет крепко, знаете, со встряхом... По плечу может похлопать. Даже о здоровье спросит, хотя сами знаете, что спрашивать меня о здоровье просто неприлично.

— Поставит, — твердо сказал Пафнутьев.

— А я что? Я ничего. Поставит — спасибо, не поставит — оботремся. Шаланда — Бог с ним... Я о вас, Павел Николаевич... Буду ждать завтра утром у кабинета с большим нетерпением. С вашего позволения, разумеется.

Пафнутьев помолчал, поворочался в кресле, убрал звук телевизора, беспомощно посмотрел на Вику, дескать, ничего не могу поделать, дескать, сама видишь. Худолей его не торопил, понимая, что начальству нужно время, чтобы что-то понять, сообразить, какое-то слово произнести в трубку.

— Ладно, — сказал Пафнутьев. — Давай, что там у тебя.

— Вы, простите, сидите или стоите в данный момент?

— Сижу. В кресле. Очень устойчиво сижу.

— Это хорошо, а то можете упасть.

— Нет-нет, я сижу.

— Возьмите ручку, бумажку... Кое-что продиктую...

— Взял.

— Пишите... Осадчий Михаил Петрович. Записали?

— Да, записал подробно и полностью.

— Вот и все, что я хотел вам сказать, Павел Николаевич. Да! — воскликнул Худолей, как бы хлопая себя ладонью по лбу. — Чуть не забыл... Так зовут главаря банды, которая... В общем, сами понимаете. А то, я смотрю, вы все телевизионными передачами развлекаетесь, а настоящая-то работа невидима, неоценена, а то и попросту присвоена другими людьми, алчными и неблагодарными.

— Это точно? — спросил Пафнутьев, не услышав ни слова из гневной речи Худолея.

— Да.

— Кто он?

— Четырнадцать лет отсидок.

— Как узнал?

— Фирма веников не вяжет, — ответил Худолей недавними словами Шаланды.

— Отпечатки?

— Да, Павел Николаевич. Пришел ответ на наш запрос.

— Значит, все-таки оставил пальчики...

— Оставил, Павел Николаевич... И очень даже качественные. В той квартире на ванной двери ручки в виде шариков из пластмассы...

— Что же он так неосторожно... Такой опыт, знания, сноровка...

— И на старуху бывает проруха. И потом, Павел Николаевич, должен сказать совершенно откровенно... Я пришел к этому выводу в результате долгих бессонных ночей... Так вот, невозможно совершить преступление и не оставить никаких следов! Следы остаются, Павел Николаевич, следы всегда остаются. Если хотите знать...

— Заткнись. Кому-нибудь уже сообщал?

— Нет. — Худолей непостижимым образом умел в доли секунды переключаться от безудержной болтовни к суровой сдержанности, когда все свои мысли и чувства приходилось выражать одним только словом, взглядом, а то и просто вздохом.

— Когда узнал?

— Пять минут назад.

— Ты где?

— У себя. В лаборатории.

— Почему?

— В городе чрезвычайное происшествие, Павел Николаевич, — с некоторой укоризной произнес Худолей. — Сейчас многие на своих рабочих местах. И останутся на своих рабочих местах до утра.

— Надо включать Шаланду.

— Он еще не вернулся со студии, грим еще не смыл, от прожекторов не остыл, у него на щеках еще пылают поцелуи восторженных дикторш.

— У него телефон в кармане, услышит.

— Включайте, Павел Николаевич.

— Есть возражения? — Что-то в голосе Худолея насторожило Пафнутьева.

— Да нет, все правильно. Только это... Завтра мы опять будем видеть его в последних новостях? Счастливого и зацелованного... А?

— Нет. Слишком хорошо — тоже нехорошо.

— Ох, Павел Николаевич, как вы правильно говорите, как точно и неоспоримо, зримо и емко! — Худолея опять, кажется, прорвало, и Пафнутьев безжалостно его прервал обычным своим словцом.

— Заткнись. Буду через полчаса. — И положил трубку.

— Уезжаешь? — спросила Вика.

— Ты же хотела видеть меня на экране? Терпи. Ничто в этом мире не дается без жертв. — Пафнутьев печально развел руки в стороны, дескать, тут уж ничего от него не зависит, таков закон природы. — За все надо платить, дорогая.

— Кстати! Мы три месяца не платили за квартиру!

— Вот видишь, как я прав! — С этими словами Пафнутьев покинул квартиру и устремился в постылую свою прокуратуру, где круглосуточно заседал штаб по поимке особо опасной банды, скатившейся в полный беспредел.

* * *

Засветился Петрович, засветился.

Оплошал, опростоволосился, дурь сморозил.

Оставить следы, отпечатки пальцев — это было непростительно для человека его опыта, его мудрости и осторожности. Так мог вести себя алкаш, забравшийся в киоск за бутылкой водки, сопливый пацан, нырнувший в соседскую форточку за кассетой с голыми бабами на коробке, так мог проколоться новичок, который только выходил на зовущую, тревожную, полную опасностей и соблазнов воровскую тропу.

Но Петрович...

Однако было и объяснение, и оправдание.

Ни разу не случалось в его жизни, чтобы следователь припер его отпечатками. Брали Петровича в перестрелке, брали, обложив многодневной облавой, брали средь бела дня в уличной толпе, защелкнув на запястьях стальные кольца наручников. Как-то взяли смертельно пьяного, ничего не помнящего и не чувствующего. Раненого брали, порезанного и истекающего кровью, но отпечатки...

И еще было обстоятельство, которое оправдывало Петровича. Стар он стал, слишком стар, и все технические достижения, которые чуть ли не силком были внедрены в милицию, нисколько не отразились на его сознании. Проведя полтора десятка лет за колючей проволокой, Петрович упустил, по невежеству и здоровому недоверию упустил тот момент, когда на столах всевозможных правоохранительных учреждений появились мерцающие экраны компьютеров, когда нескольких секунд стало достаточно, чтобы передать любой документ с печатями и подписями, с фотографиями и личными признаниями из конца в конец необъятной Родины. Когда следователь, на несколько минут прервав допрос, возвращается в кабинет с бумагой, только что полученной из Москвы или Хабаровска, с бумагой, которая все ставила на свои места...

Это пришло, это наступило, а Петрович даже и не заметил.

И стоило прокурорскому эксперту Худолею, человеку с испариной на лбу и с неуверенными движениями вздрагивающих пальцев, выдающих нездоровый образ жизни, стоило ему обнаружить слабый отпечаток пальца на пластмассовой ручке двери и вложить это невнятное изображение в какую-то хитрую машину, связанную с сотнями таких же машин, разбросанных по всей стране, как прошло совсем немного времени и адская эта машина выдала, исторгла из себя, выплюнула полоску бумаги, на которой были указаны фамилия, имя, отчество, даты судимостей, номера статей и сроки, сроки, сроки, которые отсидел в своей жизни Осадчий Михаил Петрович...

Никогда нельзя предусмотреть все, предвидеть и ко всему быть готовым. Кто мог предположить, что в самый неподходящий момент из ванной выйдет полуобнаженная, распаренная, с раскрытой грудью красавица и нос к носу столкнется с парнем, с которым у нее ничегошеньки не было, кроме невнятных переглядок да этой дурацкой истории с черной рубашкой в белый горошек...

Да, так бывает — вышла девушка из ванной и...

И завертелись судьбы в смертельном хороводе, посыпались деньги, трупы, загремели выстрелы, полилась кровь...

И все это только начиналось, только начинаюсь...

Утром все, кто занимался расследованием убийства — и милиция, и прокуратура, и местные, и московские бригады, — знали, кого искать. У всех на руках были портреты Михаила Петровича Осадчего, правда, достаточно давние, но они давали представление об этом человеке. На снимках Петрович был моложе, острижен наголо, а он часто в жизни ходил остриженным наголо. И силком его стригли, и по доброй воле, в конце концов и сам он привык к этой удобной, практичной прическе, даже на воле оставаясь стриженым. И только в последние годы отпустил волосы, но управляться с ними не умел и чаще всего выглядел каким-то взлохмаченным. Но люди, знавшие Петровича, узнавали его сразу, поскольку он за последние десятилетия почти не изменился — те же глубокие морщины, печальный взгляд исподлобья и какая-то несмелая, неуверенная улыбка...

В общем, можно было опознать, можно. Тем более что портрет оказался в руках людей не совсем бестолковых.

В то же утро Илья Ильич Огородников тоже узнал — ищут Петровича. Что делать, все мы люди, все связаны какими-то обязательствами, нуждаемся в помощи и стараемся отблагодарить людей, которые нам эту помощь оказывают, или задобрить тех, на чью помощь надеемся, когда прижмет, когда станет невмоготу, когда обложат нас обстоятельства круто и, кажется, навсегда.

Вот и Илья Ильич дождался утреннего звонка.

Звонил человек с хорошим, добрым голосом, уважительно и достойно, как бы между прочим. И по принятому обычаю, звонил, не называя ни своего имени, ни имени человека, с кем разговаривал.

— Здравствуйте. — В голосе его была улыбка. — Меня еще можно узнать?

— Ха! — воскликнул Огородников обрадованно, потому что этот человек не звонил по пустякам, а если уж объявлялся, то по делу, по срочному и важному. — Да я тебя узнаю средь ночи! Как жизнь, как успехи? Что нового в большом мире?

— Да как... Ковыряемся помаленьку... Там стрельнет, там защемит, там кольнет... Как это говорят... Если в пятьдесят просыпаешься и ничего не болит, значит, ты мертв.

— Нет, — быстро ответил Огородников, словно опасался, что сказанное относится и к нему. Я, слава Богу, еще жив!

— Значит, где-то в организме постреливает?

— Сейчас постреливает не только в организме. — Огородников без нажима переводил разговор в нужное направление.

— Потому-то мы все и живы! — рассмеялся собеседник. — Там на трассе пальнуло, там в подвале бабахнуло...

— Слышал!

— Как-то я был у тебя в гостях... Помнишь, мы говорили о квартирных делах... И застал одного человечка...

— Напомни! — настораживаясь, сказал Огородников.

— Пожилой такой, сумрачный, молчаливый... У него тоже были какие-то неприятности... Улыбается он как-то странно, по-собачьи... Не то пасть от жары раскрыл, не то вспомнил что-то трепетное... Ну? — улыбался собеседник. — Непричесанный, весь в морщинах...

— Вспомнил! — Огородников только сейчас понял, что речь идет о Петровиче. — Вспомнил, как же! Не то его выселяли, не то какие-то дачные нестыковки...

— Вот-вот! Не знаешь, где он сейчас?

— Понятия не имею!

— Его сейчас многие ищут.

— Давно?

— С утра! — рассмеялся собеседник. — И наша контора, и соседняя... Где-то он засветился три дня назад.

— Надо же! — воскликнул Огородников. — А я уж и забыл, как он выглядит!

— Скоро по телевизору покажут, вспомнишь!

— Что же он там, петь будет? У него вроде неплохой голос, негромкий, но выразительный.

— И споет, и спляшет, и нашим, и вашим.

— Как все меняется, как течет жизнь! — воскликнул Огородников нечто незначащее. Он уже заранее видел свои слова отпечатанными на следовательской машинке и предъявленными ему для подписи. Это стало привычкой — с кем бы ни разговаривал, он сразу готов был отвечать следователю по поводу каждого произнесенного слова.

— У кого течет, у кого вытекает, — грустно заметил собеседник, но и эти вроде бы незначащие слова были полны зловещего смысла — обречен, дескать, Петрович, окольцован, и спасения ему нет, жизнь его вытекает, последние часы остаются.

— Ладно, старик, ты звони, не забывай, — весело сказал Огородников.

— Будь здоров! — И собеседник повесил трубку.

Огородников положил трубку и невольно обратил внимание на влажные пятна на гладкой пластмассе — его ладонь была мокрой. Из разговора он понял одно — надо спасаться.

Срочно.

Сию секунду.

С этого вот самого момента.

Засветился Петрович.

Как же они на него вышли? Уж такой опытный, такой непробиваемый!

Работают ребята, неплохо работают...

Шустры...

Так что же мы имеем?

Афганец будет молчать. С дыркой в голове много не скажешь. Правда, этот амбал из милиции сказал, что Афганец вел записи... Во дурак-то, во дурак!

Вобла... Будет он молчать, если выживет? Не будет. Столько вывалит из себя дерьма, столько вывалит вонючей своей блевотины... Ах, паскуда, ах, какая паскудина... Не смог хлопнуть этого недомерка! Наверняка начал деньги требовать, на деньгах и погорел!

Сам того не подозревая, Огородников попал в самую точку, видимо, хорошо знал Воблу. Уж если тому приходилось кого заваливать, то он всегда, всегда при этом старался с жертвы еще и деньги получить. До сих пор удавалось, а теперь вот сорвалось. Получил вилы в бок.

И поделом.

Теперь Петрович...

Будет Петрович молчать?

Не будет Петрович молчать. Последний их разговор, который Огородников помнил до последнего слова, убеждал его твердо и окончательно — заложит Петрович. Не из слабости, не из страха и желания смягчить свою вину, нет, заложит спокойно и убежденно. А если посадят, он еще и руку приложит, по уголовным своим каналам пустит слух — за что сидел Огородников первый и единственный раз в своей жизни, за малолеток сидел. И жизнь после этого у Огородникова начнется еще та...

Вывод?

А вывод может быть только один...

Эту мысль Огородников додумать не успел — зазвонил телефон.

— Илья Ильич? — раздался в трубке вкрадчивый голос.

— Ну?

— Простите, я разговариваю с адвокатом Огородниковым? — Голос оставался таким же вкрадчивым, но потянуло, потянуло из трубки холодом. Понял Огородников по тому, как выстроены слова, как непробиваемо спокоен остался собеседник после его грубоватого «Ну?», как неуязвимо выстроил он свой второй вопрос...

Это была натасканная чиновничья цепкость.

— Да, это я, — сдержанно произнес Огородников, давая понять, что звонок неуместен, что он занят и рассчитывать на долгий разговор собеседнику не следует. Однако на того холодный тон, похоже, не произвел ровно никакого впечатления.

— О! — радостно закричал он в трубку. — Наконец-то! Несколько дней пробиваюсь к вам, Илья Ильич, и все никак, все никак! И вот, услышав ваш голос, я понял, что день мой начинается не самым худшим образом! Видите ли, когда звонишь по какому-то номеру...

— Простите, вы кто?

— Я не представился? Какой ужас! Какой кошмар! Это моя вина! Простите, великодушно, но этому есть объяснение. Когда я звонил вам несколько раз на день, я мысленно так часто представлялся вам, что решил, будто уже и в самом деле...

— Так кто же вы?

— Фамилия моя Пафнутьев. Зовут Павел Николаевич. Да, правильно, я не оговорился, Павел Николаевич Пафнутьев.

— Слушаю вас, Павел Николаевич.

— Работаю я в прокуратуре. Начальником следственного отдела. Вы меня хорошо слышите? — спросил Пафнутьев, уловив на том конце провода какой-то невнятный звук.

— Да, я слышу вас, Павел Николаевич. — В голосе Огородникова не осталось никакого величия и недоступности. Впрочем, какое величие, в его голосе не осталось ничего. Мертвый, без всякого выражения голос.

— Повидаться бы, Илья Ильич! — продолжал радостно кричать в трубку Пафнутьев.

— Всегда рад.

— Как у вас сегодня со временем? — спросил Пафнутьев со всей уважительностью, но это нисколько не утешило Огородникова, он и сам неплохо владел подобными канцелярскими оборотами. За всей этой показной обходительностью, как камни в траве, таились жесткость, непреклонность, а то и самая обыкновенная угроза, причем не показная, настоящая угроза.

— Как всегда, Павел Николаевич, как всегда. — Огородников справился с неожиданностью, взял себя в руки и вписался в разговор, с трудом поймав нужную нотку. Теперь он готов был говорить долго, подробно и бестолково.

— В каком смысле?

— В том смысле, что со временем тяжело, более того, времени у меня вовсе нет.

— Совсем-совсем? — удивился Пафнутьев.

— Павел Николаевич, давайте откровенно. — Огородников решил, что небольшая разведка не помешает. — По телевидению все городские новости начинаются и заканчиваются сообщениями о кошмарном убийстве, которое произошло несколько дней назад. Начальник милиции докладывает обстановку. Объявили, что не сегодня завтра выступит представитель прокуратуры... Уж не вы ли это будете?

— Вполне возможно.

— Вот видите... Опять же, всем в городе известно, что работает московская группа. И на фоне всего этого вы хотите со мной встретиться. Позвольте вопрос...

— Позволяю, — быстро ответил Пафнутьев.

— Спасибо. Так вот вопрос... Я могу чем-то помочь в вашем расследовании?

— Надеюсь, Илья Ильич, очень на это надеюсь.

— Значит, разговор пойдет об этом преступлении?

— Да, — сказал Пафнутьев и замолчал, понимая, что такая краткость на грани хамства иногда действует сильнее любых доводов.

— Я каким-то образом связан с этим делом?

— Как знать...

— Ну что ж... — Огородников помолчал, делая вид, что выкраивает, мучительно выкраивает в напряженном своем графике часок для Пафнутьева. — Ну что ж... Давайте завтра, а? Годится? После обеда, где-нибудь к концу рабочего дня, а? Меня бы это вполне устроило... Утром процесс, потом прием... — Видя, что Пафнутьев молчит, Огородников невольно впал в многословие.

— Сегодня в два часа я буду у вас, — сказал Пафнутьев. — Если вы, конечно, не возражаете.

— Видите ли, Павел Николаевич... Вы ставите меня в сложное положение...

— Мы все сейчас в сложном положении, — горестно заметил Пафнутьев. — Что делать, что делать.

— Все... Это кто? — Голос Огородникова впервые за весь разговор предательски дрогнул, и стало ясно, что его твердость — это всего лишь умение владеть собой, что на самом деле он если и не в панике, то достаточно близок к ней.

— Работники правоохранительных органов! — весело закричал Пафнутьев. — Вы же юрист, насколько я понимаю? Я тоже юрист, и все мы, юристы, озабочены — как бы изловить неуловимых бандитов.

— Простите, но я адвокат. — Огородников нащупал лазейку в доводах Пафнутьева. — И если вы изловите этих неуловимых... То мы с вами окажемся по разные стороны баррикады. Я буду их защищать...

— Вы уже с ними об этом договорились?

— Что вы, что вы! — запротестовал Огородников, но был, был в его словах ужас — от одного только пафнутьевского предположения. — Я имел в виду вообще, в принципе... Вы следователь, я адвокат, защитник...

— Защитником вы будете в зале суда, — жестко сказал Пафнутьев. — А как гражданин, обязаны ответить на вопросы следствия сейчас. Есть основания полагать, что ваши ответы могут оказаться большим подспорьем для следствия.

— Вы полагаете, что...

— Да. — В голосе Пафнутьева прозвучала улыбка. — Да, Илья Ильич. — Значит, до встречи?

— До встречи, — вздохнул Огородников и, хотя разговор был окончен, он не решился положить трубку первым, лишь услышав частые короткие гудки, осторожно положил трубку. После этого вынул платок, вытер взмокшую шею, механически провел ладонью по лбу и со стоном вздохнул. — Дела, — протянул он вслух, — дела, Илья Ильич... Петрович на крючке, Афганец мертв, Вобла борется за жизнь... Надо бы и тебе, дорогой, предпринять что-нибудь для собственного спасения. Петрович... Вот где таится погибель моя, мне смертию он угрожает... Тарам-татарам гробовая змея откуда-то там выползает...

Похоже, когда-то Огородников неплохо учился в школе, правда, давно это было.

С тех пор он еще много чему научился.

* * *

Несмотря на явные успехи в расследовании, Пафнутьев усилий своих не ослаблял и радоваться не торопился. Как выяснилось, Осадчий в городе прописан не был и нигде не значился. Да и неизвестно было, какая у него сейчас фамилия, где живет и вообще, живет ли он в этом городе. Поэтому найти его по адресу или месту работы было невозможно. Оставался один путь — выставить бандитскую его физиономию на экране телевизора, и пусть прячется, если сумеет. Не сидит же он безвылазно в какой-нибудь заброшенной дыре, наверняка общается с соседями, забивает козла где-нибудь во дворе, ходит в магазин за колбасой и водкой, заправляет машину, если она у него есть...

До встречи с Огородниковым у Пафнутьева оставалось несколько часов, и он успевал посетить еще одного человека — заведующего отделом рекламы, к которому собирался давно, еще с первого утра, когда стало известно об убийстве семьи Суровцевых.

Редакция располагалась на самой окраине города, и добраться туда было непросто. Какую цель преследовали строители, чего добивались, закладывая редакцию, типографию, издательство вдали от всех городских служб, от городских властей, было непонятно. Но прошли годы, все к этому привыкли, решив, что редакции и положено располагаться в плавнях, в песках, среди камышей, на берегу пересыхающей речушки.

Постепенно типографский комплекс оброс жилыми домами, поближе к работе перебрались печатники, журналисты, фотографы, потом сюда проложили дорогу и, в конце концов, возник новый микрорайон. Может быть, в этом и была цель, может быть, где-то здесь и таился замысел неведомых проектантов, как знать... В мире много таинственных и загадочных явлений, которые никогда не будут разгаданы, никогда не откроют своих секретов ни нынешнему поколению, ни последующим.

Пафнутьев молча смотрел на проносящиеся мимо машины, на громадный мост, по которому непрерывным потоком неслись сотни машин в обоих направлениях. Зимой на этом мосту случилась погоня — одна банда на джипе гналась за другой бандой, которая удирала тоже, естественно, на джипе. Обе настолько увлеклись, развили такую бешеную скорость, что по нанесенным сугробам перескочили через бордюр. Один джип за другим свалились с многометровой высоты и скрылись под рухнувшим от их тяжести льдом...

Но не видел Пафнутьев ни машин, ни глади реки, ни моста, ни серого небоскреба с пустыми окнами, который вот уже лет двадцать никак не достроят, поскольку в проекте оказалась небольшая неувязка — в дом нельзя было провести ни воду, ни газ, ни электричество. А сколько было надежд, честолюбивых и возвышенных, — это должна быть пятизвездочная гостиница, которая привлекала бы богатых туристов со всего белого света, а эти туристы за большие деньги любовались бы мостом, типографским корпусом на горизонте и круглым ребристым цирком, в котором в день открытия медведь сожрал кассиршу прямо на рабочем месте...

И об этом Пафнутьев тоже не думал, а думал он о том, как поговорит сейчас со странным таким человеком по фамилии Мольский и по имени Григорий Антонович, человеком, который заведовал отделом в вечерней газете, брал деньги за помещение объявлений, но эти объявления помещал далеко не всегда. А тут еще случилось ужасное — люди, которые заплатили ему за объявление о продаже дома, через несколько дней оказались не только ограбленными, но еще и убитыми.

Все это вызывало вопросы и недоумение. Пафнутьев был насуплен, сосредочен, и не чувствовалось в нем обычной беззаботной уверенности в том, что все у него получится, что встретят его радушно и хлебосольно. В происшедших событиях таилась какая-то громоздкая тайна, охватывающая не только банду беспредельщиков, но и тыловую их службу, а в том, что у банды имелась эта самая тыловая служба, Пафнутьев уже не сомневался.

Чем выше поднимался тесный лифт, набитый полными хихикающими женщинами, тем лучше становилось настроение у Пафнутьева, тем было ему легче и беззаботнее.

— Тетенька, — обратился Пафнутьев к толстушке, которая уперлась в него обильной грудью. — Где бы мне найти отдел объявлений вечерки?

— Седьмой этаж, дяденька!

— И там сидит этот... Мольский.

— Мольский еще не сидит!

— Почему? — серьезно спросил Пафнутьев.

— С прокурором водку потому что пьет! — И весь лифт засмеялся дружно и беззлобно.

— А, — кивнул Пафнутьев. — Тогда все правильно. Надо знать, с кем пить водку, а с кем делать все остальное.

— А он и все остальное тоже с прокурором делает!

— Да?! — удивился Пафнутьев. — И что же, этот прокурор... красивая?

— А прокуроры бывают красивыми? — спросила женщина, не задумавшись ни на секунду.

— Вообще-то да. — Пафнутьев согласно склонил голову. — Тут ничего не скажешь, тут оно конечно... Возразить трудно, да и не хочется, честно говоря.

Лифт остановился на седьмом этаже, Пафнутьев вышел один, а кабина, наполненная веселым смехом, понеслась дальше, вверх. Пафнутьев все с тем же выражением признательности на лице двинулся по длинному коридору. На дверях висели таблички, указывающие название отдела, и только на одной двери вместо названия отдела красовалась фамилия с инициалами «Г.А. Мольский».

— Вот ты-то мне и нужен, — пробормотал Пафнутьев. Постучав и не дав хозяину ни секунды на раздумья, толкнул дверь. — Разрешите? — спросил он, перешагивая порог и плотно закрывая за собой дверь. — Ищу отдел объявлений...

— Следующая комната по коридору. — Потный, лысоватый человек в толстых очках, съехавших на нос, ткнул большим пальцем куда-то себе за спину.

— Простите, а Григорий Антонович...

— Это я! — живо ответил Мольский и с интересом посмотрел на Пафнутьева. — Хотите верьте — хотите нет.

— Верю! — Пафнутьев сразу почувствовал, что контакт налажен, что разговор получится, независимо от того, будет ли от этого разговора толк. — Пафнутьев! — Он протянул руку и пожал мясистую ладонь Мольского. Она тоже была влажновата и Пафнутьев тайком вытер ее о собственные штаны.

— Здравствуй, Паша, — сказал Мольский, выходя из-за стола. Видимо, он полагал, что все сказанное дает ему право обратиться к Пафнутьеву вот так запросто. А кроме того, он все-таки работал в газете и, хотя не писал собственных статей, упрощенную манеру поведения усвоил и неплохо ее использовал, сразу переводя любой разговор в этакую дружескую беседу по поводу приятной встречи.

— Привет-привет, — усмехнулся Пафнутьев.

— Слышал о тебе, старичок, столько о тебе слышал, что давно уже собираюсь нагрянуть в твою контору и сделать большой материал со снимками, этак на страницу, а то и на весь внутренний разворот газеты.

— Да-а-а?! — восхитился Пафнутьев. — О чем же материал-то?

— О тебе, старичок, о тебе... Ты как, не против?

— Да надо бы с начальством посоветоваться, а то ведь у нас с этим делом строго... Вдруг решат, что я повышения жажду?

— А ты не жаждешь?

— Когда как, когда как, — честно ответил Пафнутьев в некоторой растерянности — не привык он вот так сразу выкладывать заветные свои желания. — Поговорить бы надо, Григорий Антонович, — сказал Пафнутьев, казнясь тем, что вынужден переходить к делу. В самом деле, человек к нему вот так открыто, просто, а он в ответ со своими подозрениями.

— Значит, так, — строго произнес Мольский, вплотную приблизившись к Пафнутьеву, настолько близко, что тот чуть не отшатнулся от запаха пота, водки и лука, исходившего от мясистого тела Мольского, от его лица, на просторах которого затерялась громадная бородавка. Сколько потом ни вспоминал Пафнутьев, так и не смог вспомнить, где же обосновалась бородавка у Мольского — на носу, на щеке, подбородке, между бровями... Нет, не вспомнил. — Значит так, — повторил Мольский строго и даже с некоторой обидой в голосе, — кончай с этими Григориями, Антонами, господами... Кончай. Меня зовут Гоша. Независимо от того, кто и как ко мне относится. Усек?

— Усек, — кивнул Пафнутьев.

— А я тебя буду звать Паша. Может быть, старичок, это тебе и не понравится, может быть, ты увидишь в этом нарушение приличий... Но я не могу иначе. Такой человек. Вот он я, весь перед тобой. — Мольский развел руки в стороны и посмотрел на Пафнутьева долгим взглядом. Очки его были толстыми, на них просматривались отпечатки пальцев хозяина, глаза у Мольского были большие, и моргал он ими как-то замедленно, будто самим морганием на что-то намекал. Причем было такое ощущение, что моргал он не сверху вниз, как все люди, а по-петушиному, снизу вверх.

— Ну что ж, — легко согласился Пафнутьев. — Паша так Паша. Были бы щи да каша.

— Понял, — кивнул Мольский. Преодолевая сопротивление живота, нагнулся к тумбочке и вынул из нее бутылку водки. На Пафнутьева он не обращал ровно никакого внимания, словно все, что делал, было заранее между ними оговорено. Молча, сосредоченно подошел к двери и повернул ключ. Потом вернулся к тумбочке и вынул небольшую тарелочку, на которой лежали куски сала, разрезанная на четыре части луковица и два кусочка подсохшего хлеба. Все это он установил на журнальный столик, безжалостно смахнув с него какие-то бумаги, бланки, окурки. — Да! — Мольский поднял указательный палец, как бы говоря, что с толку его никто не собьет и все, что нужно проделать, он помнит, никакие силы не отвлекут его от главного.

— Вроде как жарко для водки-то, — робко возразил Пафнутьев.

— Старичок... Ты плохо воспитан. Водка хороша в любую погоду, а такая водка особенно хороша в жару.

— А она что... Не такая, как все?

— Директор ликероводочного завода Подгорный Владимир Иванович привез ее из города Запорожье. Эта водка даже лучше, чем та самогонка, которую варит его мать. А самогонка тети Кати — это такой напиток, с которым мало что может сравниться. — Говоря все это Мольский щедро наполнил граненые стаканы, как заметил Пафнутьев, далеко не первой свежести. Это надо признать, все, что было в этом кабинете, слегка отдавало какой-то запущенностью, если не сказать — захватанностью. Да и сам хозяин вряд ли умывался сегодня, и неистребимый дух водки-лука переполнял его кабинет, похоже, не один год.

— За наши победы на всех фронтах, — значительно произнес Мольский и медленно моргнул снизу вверх.

— Пусть так, — согласился Пафнутьев. — И на Белорусском, и на Украинском пусть будут лишь победы.

Мольский склонил голову, осмысливая сказанное, но ничего не сказал и медленно выпил. После этого взял пальцами несколько кусков растекшегося от зноя сала и отправил их в рот.

— Закусывай, старичок, — сказал он. — Сало — это лучшая закуска. А сало с луком — это вообще...

Пафнутьев не успел освоиться, как увидел, что стаканы опять наполнены. Когда он выпил свою долю и поставил стакан на стол, то увидел, что водка Мольского оказалась нетронутой. И тогда понял Пафнутьев, что здесь пьют нечестно, что надо держать ухо востро и не расслабляться.

«Не надо нас дурить», — жестко подумал Пафнутьев и, сунув в рот корочку хлеба, медленно ее разжевал. К салу он так и не смог притронуться.

— Когда ты позвонил и сказал, что хочешь поговорить, я сразу вспомнил тебя, Паша... Ведь мы встречались, и даже не один раз, старичок...

— Что-то не помню. — Пафнутьев еще раз внимательно посмотрел на Мольского. — Нет, не помню.

— Была какая-то встреча у областного прокурора, ты докладывал о преступности, я задавал вопросы от нашей вечерки... Вот так примерно...

— Может быть, — сказал Пафнутьев и уже решил было показать квитанцию об уплате объявления, но Мольский перебил его.

— Еще по одной? — спросил он.

— Ты еще со своей не справился, старичок, — сказал Пафнутьев. И что-то в его словах, в тоне насторожило Мольского. Остановившимся взглядом он уставился на Пафнутьева, потом оскорбленно пожал плечами, дескать, хотел, как лучше, а если ты так ставишь вопрос... — Давай-давай, опрокидывай, раз уж налито. С такой закуской не опьянеешь.

— Ты, старичок, напрасно на меня бочку катишь... — Мольский взял свой стакан и спокойно выпил. Закалка у него была серьезная, в этом Пафнутьев убедился. — Я не сачкую, честно отрабатываю каждый тост. А если маленько замедлился, то причина только одна — ты третий, с кем я сегодня пью запорожскую водку. И, надеюсь, не последний.

— Надежда — это прекрасно, — заметил Пафнутьев. — Я тоже в свое время каждый день хоть на что-то да надеялся.

— А сейчас?

— Перестал.

— Это радует. — Мольский склонил голову так, что очки его совсем перекосились и, если бы не бородавка, могли бы вообще свалиться с обильного лица. — Видишь ли, старичок, — Мольский печально посмотрел вокруг, — все эти наши с тобой словечки имели бы совершенно другой смысл, если бы ты служил в другой конторе. Согласен?

— Вопросы есть, Гоша, есть несколько простеньких таких вопросов.

— Давай, старичок.

— Смотри сюда. — Пафнутьев вынул квитанцию, подписанную Мольским, и, не решившись положить ее на стол, показал из своих рук, расправив и повернув к Мольскому лицом. — Внизу твоя подпись, Гоша.

— Точно моя? — Мольский с неожиданной ловкостью выдернул бланк из пальцев Пафнутьева. — А... Вспомнил. — И, вытерев квитанцией пальцы, небрежно бросил в корзину для мусора.

Пафнутьев молча поднялся, нашел жирный комок в корзине, вынул его, распрямил, сложил пополам и аккуратно поместил между страничками своего блокнота.

— Слушаю тебя, Гоша, — сказал он и сел на свое место.

— Этих квитанций каждый день я выписываю не меньше сотни. Иногда, уходя куда-нибудь по заданию, оставляю девочкам из нашего отдела десяток бланков с моей подписью. Поэтому, старичок, проследить судьбу каждой такой бумажки я не могу, не хочу и даже избегаю. Тебе еще нарезать сала? И могли бы еще по глоточку. А?

— Послушай меня, Гоша... Эта квитанция получена неким Суровцевым. Он принес объявление о продаже дома. Объявление в газете не появилось.

— Бывает. — Мольский небрежно махнул рукой. — Так частенько бывает. Смотри сюда... Мужик продает дом, оповещает об этом родственников, знакомых, сослуживцев, соседей... Сеть получается достаточно широкой... Никто не покупает. Тогда он идет к нам, приносит свою писульку. Я говорю мужику — очень хорошо, через неделю объявление будет в газете. Это его устраивает, он счастливый возвращается домой. А через день, через два, три, четыре, пять к нему все-таки приходит покупатель. И они совершают свое черное дело. Купля-продажа. Чтобы не будоражить город, чтобы не захлебнуться в телефонных звонках, посетителях, визитерах, он звонит и говорит мне, что так, дескать, и так, дорогой друг Гоша, не надо объявление помещать, продан дом. Очень хорошо, говорю я, будет время, заходите за деньгами, которые заплатили. Не все, но большую часть мы возвращаем. За хлопоты отстегиваем себе процентов двадцать, двадцать пять.

— А какие у вас хлопоты?

— Старичок, я вижу, ты в нашем деле не очень тянешь... Объявление надо подготовить к набору, отредактировать, убрать из него чушь, выстроить по принятой у нас форме, потом его кто-то вычитывает, чтобы избежать и фактических ошибок, и орфографических... Потом его надо набрать на компьютере, заверстать на полосу... Ну, и так далее. А за день до того, как появится газета в киосках, он звонит и говорит — не надо, отбой.

Ответы Мольского выглядели простыми и убедительными. Все зацепки, которые Пафнутьев приготовил для этого разговора, ему не удалось даже произнести. Мольский отмел их заранее.

— И часто такое случается?

— Что тебе сказать, старичок... Случается. Не сегодня, так завтра, не одно, так другое, третье... Жизнь газеты течет по своим причудливым путям и... Мы еще выпьем?

— Чуть-чуть попозже, чуть-чуть, — ответил Пафнутьев.

— А бумажку, которую ты в блокнотик спрятал, выброси, старичок. Не пригодится она тебе, выброси в то самое ведро, из которого ты вынул ее с таким душевным трепетом, с таким высоким чувством профессиональной ответственности. Мне показалось, что у тебя при этом даже руки вздрогнули... Взамен я дам тебе десяток новеньких, с печатями и моими подписями. Может быть, это не совсем правильно с точки зрения делопроизводства, но так уж у нас сложилось, старичок. — Мольский улыбнулся, показав редкие, но крепкие зубы-пеньки табачного цвета.

— Ну что ж, суду все ясно и понятно, — пробормотал Пафнутьев и не смог, не смог придать своему голосу ни твердости, ни уверенности. Но что-то помешало ему выбросить в ведро квитанцию, над которой так покуражился Мольский, вытерев об нее жирные свои пальцы. И чтобы уж совсем не выглядеть дураком, Пафнутьев взглянул на часы, скорчил гримасу, которая должна означать, что он торопится, что, к сожалению, покидает этот гостеприимный кабинет, что в будущем он, конечно, с большим удовольствием заглянет сюда. — Тороплюсь, Гоша, назначена встреча с неким Огородниковым. Кстати, когда он узнал, что я буду у тебя, велел кланяться, что я и делаю... Как он мужик, ничего?

— Илюша? — переспросил Мольский, и что-то в его лице изменилось. Вернее, в его лице ничего не изменилось — то же благодушие, ленивые, замедленные движения, улыбка, увеличенные очками зрачки, но вот эти самые зрачки как бы остановились, замерли, окаменели з тот момент, когда он произносил слово «Илюша». И все в нем остановилось — рука повисла над столом, не успев захватить последнюю полоску сала, улыбка остановилась, и единственное слово, которое он произнес, тоже как бы повисло над столом без продолжения. Оно вырвалось, прозвучало, стало фактом, и что бы теперь ни говорил Мольский, этого ему уже не изменить. — Это адвокат, что ли? — спросил он.

— Да, бойкий такой стряпчий, за любые дела берется и справляется. Вот что интересно, побеждает, как говорится, на всех фронтах! — воскликнул Пафнутьев восхищенно, но этот восторг не расшевелил Мольского, скорее даже наоборот, он еще больше замкнулся.

— Давно я его не видел... Значит, помнит меня Илюша... Мы с ним тоже на какой-то презентации познакомились... Не то в прошлом году, не то в позапрошлом.

— Мне показалось, что он не просто помнит, он хорошо тебя помнит! — Пафнутьев продолжал тянуть линию, которая вдруг заинтересовала его. Когда он шел сюда, ему и в голову не приходило выяснить связку Мольский — Огородников, а теперь он подумал, что если его новый друг Гоша отрицает знакомство с Огородниковым, то это даже хорошо, было бы куда безнадежнее, если бы он тут же перезвонил адвокату — дескать, здравствуй, дорогой друг!

А он отшатнулся.

— Если помнит, значит, ему что-то нужно! — Мольский уже вполне владел и своим голосом, и лицом.

— А что ему может быть нужно?

— О, старичок... Реклама. Объявление. Оповещение. Мало ли... Эти адвокаты из третьего ряда — а Илюша, как это ни прискорбно, из третьего ряда — всегда ищут повод под каким угодно соусом оказаться на газетной странице... Это же новая клиентура, известность, деньги. Такие дела, старичок.

Приходилось признать — что бы ни говорил Пафнутьев, какие бы ловушки ни выстраивал, Мольский словно заранее был подготовлен ко всем его капканам и проходил, не задевая ни за одну струну. Ничто не сработало, ничто не захлопнулось.

И легкая беседа продолжалась.

Все так же безмятежно улыбался Мольский, пережевывая остатки сала и лука, светило солнце в окно, все так же из коридора доносились приглушенные голоса, но что-то изменилось. Так бывает — меняется настроение, уходит спокойствие, накапливается нервозность. Пафнутьев почувствовал вдруг, что Мольский уже не стремится задержать его, он не прочь проводить гостя до дверей и снова закрыть за ним эту дверь на ключ.

Выдернув откуда-то из тумбочки лист писчей бумаги, Мольский долго и шумно вытирал руки, и в этом тоже было предложение убираться. Вот он подтянул к себе газетную полосу и скользнул по ней взглядом — дескать, дела требуют его участия. Вот он почти незаметно взглянул на часы...

И Пафнутьев понял, что едва он выйдет из этого кабинета, как Мольский тут же наберет номер Огородникова. Так иногда приходит уверенность, что в нашем доме кто-то побывал, незваный и нежеланный, хотя и не оставил никаких видимых следов. Приходит состояние, которое поэт назвал проще — в нашем доме запах воровства...

Понимая, что говорить больше не о чем, Пафнутьев поднялся и с радостью заметил, как облегченно вслед за ним вскочил Мольский. Ну что ж, если им надо поговорить, пусть поговорят, великодушно подумал Пафнутьев. Все равно мне не устеречь, когда они решат пошептаться тайком.

— А чем, собственно, вызван интерес к этой квитанции? — спросил Мольский, задав наконец вопрос, который он, в случае своей полной непричастности к кровавым событиям в городе, должен был задать с самого начала.

— Все силы брошены на раскрытие убийства семьи Суровцевых, — ответил Пафнутьев. — А эта квитанция выписана тобой, Гошей. А объявление не опубликовано. А покупатель не проходит по категории родственников, сослуживцев и так далее. Совсем чужой покупатель оказался. Именно такой мог бы найтись по газетному объявлению. Поэтому, Гоша, я здесь. Поэтому сижу с тобой и пью твою замечательную водку.

— Это радует, — заметил Мольский. — А вот к салу ты не притронулся. Это мне показалось обидным, потому что я сам его солил.

— Продолжаю, — невозмутимо сказал Пафнутьев. — Объявления в газете нет. Хотя деньги взяты и подпись твоя на квитанции стоит.

— Но я же все объяснил.

— Если бы сейчас этот стол сам по себе взмыл в воздух и поднялся к потолку... Ты бы смог это объяснить?

— Стол... К потолку? — Мольский задумался.

— Смог бы, — заверил его Пафнутьев. — И не думай, не сомневайся. А поскольку ты в состоянии объяснить вообще все, что происходит на белом свете, и все, что может произойти... то квитанция... Пока оставим это.

— А потом вернемся?

— Обязательно. Уж больно ниточка вкусная тянется от этой квитанции. Обещает находки.

У Мольского была привычка — он широко раскрывал глаза и в упор смотрел на собеседника сквозь толстые очки, которые эти глаза делали еще больше и выразительнее. Чаще всего в них была печаль непонимания. Да, печалился Мольский оттого, что мысли его и поступки истолковывали совсем не так, как он предполагал.

Вот и сейчас он широко раскрыл глаза и уставился на Пафнутьева с какой-то бесконечной скорбью. Очки его съехали на нос, причем верхняя дужка проходила как раз через середину зрачка, разделяя глаз пополам, и Пафнутьеву казалось, что Мольский смотрит на него не двумя, а всеми четырьмя глазами. Это было немного странно, немного смешно, но не страшно, нет.

— А что же наш друг Илюша... К нему тоже тянется ниточка?

— Ниточка?! — воскликнул Пафнутьев. — К нему канаты тянутся, тросы стальные, веревки пеньковые в руку толщиной!

— Это радует, — печально кивнул Мольский. — И в то же время обнадеживает. Внушает некоторую уверенность в благополучном исходе.

— Исходе чего?

— Это я так, старичок... О жизни. За мной это водится, я иногда задумываюсь о жизни.

— Это радует, — усмехнулся Пафнутьев, усвоив наконец поговорочку Мольского.

— Возвращаемся к нашим баранам. Время обеденное. Сейчас за мной заедет моя девочка, и мы отвезем тебя в центр города. К Илюше Огородникову, который, как ты утверждаешь, помнит меня и ждет не дождется. Может, вместе и заглянем к нему?

— Мысль, конечно, интересная, — озадаченно проговорил Пафнутьев, не сразу сообразив, как отнестись к предложению Мольского — воспользоваться его великодушием или же умыкнуться от его коварства.

В решении Пафнутьева, как обычно, главную роль сыграла не осторожность, а самое обычное любопытство. Захотелось ему посмотреть поближе на самого Мольского, на его девочку, поболтать с ними по дороге... Почуял Пафнутьев — что-то дрогнуло в душе у Мольского, что-то там у него заныло и застонало. Неуязвимая нагловатость с придурью как-то незаметно испарилась, и осталась настороженность. Не хотел Мольский отпускать Пафнутьева, и что-то за этим стояло.

В лифте они оказались вдвоем — Мольский кому-то махнул рукой, дескать, не торопись, кого-то оттеснил, пропустил вперед Пафнутьева в кабину, сам задержался на входе и нажал кнопку первого этажа. И уже, когда двери готовы были рвануться навстречу друг другу, шагнул внутрь. Так они и остались в кабине один на один.

— Ты вот что, старичок, — Мольский ткнул Пафнутьева пальцем в живот, — ты вот что... Можешь на меня рассчитывать. Я, как говорится, при информации, ко мне стекается столько всевозможных сведений, фактов, столько компры на кого угодно... Что я не знаю даже, как ты вообще до сих пор без меня обходился.

На Пафнутьева смотрели увеличенные очками громадные глаза Мольского, тускло светилась бородавка, затерявшаяся на безбрежных просторах обильного лица, и во всем его облике была готовность быть полезным.

«Да он же в стукачи навязывается! — вдруг дошло до Пафнутьева. — Очень мило! С таким стукачом я еще не работал. Был Ковеленов, да по неосторожности головы лишился, а этот, похоже, свою голову бережет, так просто в петлю не сунет...»

— Когда ты последний раз видел Огородникова? — спросил Пафнутьев таким тоном, будто все остальное между ними уже было решено.

— Вчера, — ответил Мольский, не задумываясь, тоже так, будто они уже обо всем и навсегда договорились.

— О чем был разговор?

— Об убийстве. — Глаза Мольского закрылись петушиными веками снизу вверх и так же медленно, с какой-то величавостью открылись. И преданно уставились на Пафнутьева. — Об убийстве семьи Суровцевых.

— Что его интересовало, волновало, тревожило?

— То же, что и тебя, — неопубликованное объявление.

— Сколько он тебе дал?

— Тысячу.

Лифт остановился, и Пафнутьев с Мольским оказались в холодноватом, залитом светом вестибюле, отделанном серым камнем, плитки которого в некоторых местах то ли отвалились, то ли унесли их местные умельцы по домам на всякие хозяйские нужды.

Оба молча пересекли вестибюль, вышли на крыльцо и остановились. Освоившись с ярким солнечным светом, Мольский ухватил Пафнутьева за рукав и потащил в сторону, к покосившейся скамейке.

— Долларов? — спросил Пафнутьев так, словно их разговор не прерывался ни на секунду.

— Естественно.

— И часто тебе от него перепадало?

— Случалось. Я виноват, старичок, и свою вину сознаю. Но понимаю и ограниченность этой вины. Да, я взял с клиента деньги и не поместил в газете его объявление. С моей стороны это, как бы тебе, старичок, объяснить подоступнее, чтоб ты все понял правильно...

— Я буду стараться, — заверил Пафнутьев.

— С журналистской точки зрения, я поступил неэтично. Может быть, заслужил выговор... Но вряд ли, на выговор моя оплошность не тянет, потому что покупателя я все-таки нашел.

— Банду Огородникова?

Мольский никак не откликнулся на выпал Пафнутьева. Он наклонился, сорвал травинку, откусил ее крепкими желтыми зубами, долго смотрел, прищурившись, в небо и наконец вроде бы нашел время и для Пафнутьева.

— Старичок... Не надо так круто. Хорошо? Удары я держу. Ты уже должен это понять.

— Понял, больше не буду. — Пафнутьев согласно кивнул.

— Вот так-то лучше. Теперь слушай... Огородников — адвокат, его телефон, адрес конторы тебе известны. И он на свободе. А ты, начальник следственного отдела прокуратуры, договариваешься с ним о встрече. Я, служка из вечерней газеты, везу тебя к нему... Значит, не такой он уж и бандит, не такой уж и пахан, а? Я понимаю, бандой нынче можно назвать всех, кого угодно. Банда врачей, банда рвачей, юристов, артистов, банкиров... Не надо бросаться такими словами. Это немножко по-кухонному.

— Виноват, — снова покаялся Пафнутьев.

— А по сути... Огородников часто бывает в редакции, помещает объявления, интересуется нашими делами... Он не просто читает, он изучает колонку уголовной хроники и не ждет, когда к нему придут за помощью, сам ее предлагает.

— Гоша... Остановись. Значит, так... Мы установили — ты дал Огородникову наводку на Суровцева...

— Я дал ему текст того объявления, которое желал поместить в газете наш клиент, — поправил Мольский.

— И получил за это тысячу долларов?

— А вот и моя девочка! — Мольский протянул руку Пафнутьеву, помог ему подняться с продавленной скамейки и показал на подъезжающий к стоянке желтый «жигуленок».

— Я слышал... Она прокурор?

— Нет, старичок, она не прокурор... Это у нее кличка такая... В редакции шутят. А работает она судебным исполнителем. Деньги из людей вышибает.

— Получается? Нынче это не каждой банде под силу, а?

— Спокойно, старичок. — Мольский снисходительно похлопал Пафнутьева по плечу. — Эсмеральде все под силу.

— Что-то у твоей девочки случилось, — заметил Пафнутьев, показывая на машину. — Перекосило ее маленько... Похоже, рессоры лопнули с левой стороны.

— Нет, старичок, рессоры там в порядке... Это моя девочка сидит с левой стороны, на месте водителя.

Машина остановилась, но из нее никто не выходил. Когда Мольский открыл заднюю дверцу, изумленный Пафнутьев увидел наконец девочку — за рулем сидела монументальная дама, не менее полутора центнеров весом, с надменным лицом, явно пенсионного возраста со светлыми, выкрашенными волосами, уложенными в причудливую заковыристую прическу, венчал которую кок, поднимающийся над желтым припудренным лбом. Прическа выглядела каким-то архитектурным сооружением, видимо, делалась она на месяц, на два, заливалась лаками и всевозможными закрепителями и, таким образом, в течение целого квартала девочка выглядела свеженькой и нарядной.

— Знакомьтесь, — с явной гордостью произнес Мольский. — Это Эсмеральда. — Голова с окаменевшей прической чуть колыхнулась в кивке, дескать, все правильно, я и есть Эсмеральда. — А это Павел Николаевич... Начальник следственного отдела. — Мольский произнес это, уже сидя в машине рядом с Пафнутьевым на заднем сиденье. Впереди он сесть не смог, даже если бы и захотел, места там попросту не оставалось — зад Эсмеральды растекся по обоим сиденьям. — Между прочим, — со светским оживлением произнес Мольский, явно робея перед своей красавицей, — между прочим, Эсмеральда ваша коллега, Павел Николаевич!

— Да-а-а? — восторженно протянул Пафнутьев. — Очень приятно!

— Она самый исполнительный судебный исполнитель города!

— Это прекрасная и очень ответственная профессия. — Пафнутьев хотел сказать еще что-то приятное Эсмеральде, но в голову ничего не приходило, он не знал, что может понравиться этой женщине.

Но Эсмеральда приняла его слова, она снова кивнула и даже посмотрела на него в зеркало с явным одобрением. Облегченно перевел дух и Мольский, он тоже, видимо, опасался гнева своей девочки.

— Куда едем? — спросила Эсмеральда, и это были первые слова, которые она произнесла с тех пор, как мужчины уселись на заднем сиденье машины. По тону Пафнутьев понял, что исполнительские обязанности наложили на женщину сильный отпечаток. Голос у Эсмеральды был властным, в нем слышалась беспрекословность, таким голосом можно приговаривать разве что к исключительной мере наказания, никак не меньше. Похоже, и прокурорская ее кличка оправдывалась.

— В центр, — сказал Мольский и невольно положил руку на колено Пафнутьеву. Дескать, все в порядке, старичок, кажется, пронесло. И, облегченно откинувшись на спинку сиденья, устало прикрыл глаза.

Машина резко дернулась, потом остановилась, мотор заглох, с воем снова заработал. Все это время Мольский не пошевелился, глаз не открыл. Он, видимо, привык к подобной манере вождения, а возможно, даже полагал, что так и нужно водить машину.

— Кажется, поехали, — с сомнением произнес Мольский.

— Это радует, — чуть слышно пробормотал Пафнутьев.

— И даже внушает некоторые надежды.

— В самом деле поехали. — Эсмеральда и сама, видимо, была удивлена тем, что машина все-таки тронулась с места.

Пафнутьев прямо перед собой видел мощные складки на шее Эсмеральды и думал о странностях человеческих вкусов и привязанностей. Скосив глаза на Мольского, который все еще полулежал, откинувшись на спинку и прикрыв петушиными веками глаза, он даже проникся сочувствием к нему. Теперь он знал, куда шли деньги за неопубликованные объявления.

* * *

Нельзя сказать, что Огородников был в полной панике, но все происходящие события говорили о том, что он офлажкован. То самое правосудие, те следственные, дознавательные и прочие конторы, к которым он привык относиться насмешливо и пренебрежительно, вдруг на его глазах превратились в нечто четкое и безжалостное. При одном воспоминании о смерти Афганца, о продырявленном животе Воблы, об утреннем сообщении о Петровиче его пробирал озноб.

Только сейчас Огородников в полной мере ощутил неумолимость государственной машины, которая поставила перед собой цель и этой цели добивается. Он уже знал, доложили верные люди, что отрабатываются все связи Воблы, Афганца и Петровича. С кем общались, кому звонили, у кого ночевали — все это выяснялось круглосуточно не только свирепой московской бригадой, но и местными озверевшими сыщиками. Когда позвонил Мольский и сказал, что к нему едет некий Пафнутьев, Огородников понял, что на него выходят с тыла. Значит, отрабатывается не только уголовная линия, но и семейная, профессиональная, линии друзей, любовниц, соседей, бывших подельников и нынешних клиентов.

Пора рвать когти, другого выхода не оставалось.

Теперь этот Пафнутьев...

Как он вышел на него? Почему тому захотелось вдруг поговорить с Огородниковым? Кто вывел? Огородников засветился, причем сознательно, один-единственный раз, когда вышел на Сысцова. Но тогда не было другого выхода. Конкуренты были убраны жестко и четко, нужно было прибирать к рукам наследство. Он поступил продуманно, позвонив Сысцову, назвав себя и сразу дав понять, что отныне тот будет платить другим людям.

Тут все правильно.

Так делается всегда и везде.

Все шло отлично до того момента, пока эти кретины не расстреляли семью Суровцевых. Тогда проснулся большой медведь в Москве, начались эти идиотские передачи по телевидению, и остановить сдвинувшееся с места колесо было уже невозможно. Город жаждал мести, и эти сонные милицейские, прокурорские конторы, которые были так ленивы и послушны, так охотно брали деньги и так исполнительно эти деньги отрабатывали, вдруг словно взбесились. Куда бы ни звонил Огородников, к кому бы ни обращался, везде делали большие глаза и в ужасе махали руками...

А как все было отлажено до того момента, когда Петрович, эта шваль уголовная, с перепугу дал команду расстрелять семью в той паршивой квартире.

И чего добились?

Лавина, идет лавина, и остановить ее невозможно. Огородников подошел к окну и, не отдергивая прозрачной шторы, посмотрел на улицу. Он давно заметил, он еще с утра обратил внимание на «жигуленок», который, не скрываясь, не таясь, стоял прямо перед его окнами. Он мог остановиться во дворе, наблюдатель мог расположиться за любым окном в доме напротив, сейчас каждый, едва услышав, что дело имеет отношение к массовому убийству неделю назад, готов был впустить в свою квартиру такого наблюдателя. «Жигуленок» припарковался прямо перед его окнами, и молодой парень, сидевший за рулем, был невозмутим и спокоен. Он поглядывал на подъезд конторы Огородникова лениво и даже с каким-то равнодушием, словно знал наверняка, что никуда тому не деться, никуда не скрыться.

Роскошный новый «мерседес» Огородникова стоял у подъезда, выход из конторы прекрасно просматривался и парень в «жигуленке» никуда не отлучался с утра. Больше всего Огородникова бесила его самоуверенность. Он мог легко уйти от этого наблюдателя, ему ничего не стоило перебраться в другую квартиру, выйти во двор из другого подъезда... Причем все это он мог проделать играючи, но понимал Огородников, что и возможное его бегство предусмотрено...

Петрович во всем виноват, Петрович.

Скоро должны были передавать дневные новости и на экране возникнет уголовная морда этого старого кретина. И тогда ему уже не уйти, Петровича опознают, едва он выйдет из своего логова.

Да, его опознают и возьмут.

Петрович засвечен.

Петрович обречен.

Петрович не будет молчать и все сбросит на него, на Огородникова.

Через два часа приедет хмырь из прокуратуры, этот лох нечесаный, и начнет задавать вопросы...

Сысцов? Этот не должен расколоться. Он до смерти перетрухал, когда получил гостинец в баночке... И потом, если он платил одним людям, почему не платить столько же другим? Правила игры те же, а какая разница, отстегивать деньги Ване или отстегивать их Пете?

Нет, Сысцов не опасен, от Сысцова можно отвертеться.

Мольский? Этот сам по уши в дерьме.

Петрович, остается Петрович.

И почти два часа свободного времени.

Два часа до встречи с Пафнутьевым, два часа до дневных новостей, до того момента, когда Петровича будет знать каждая собака, каждая собака, каждая собака...

Прощай, Петрович!

Много раз убеждался в непутевой своей жизни Огородников, что самую важную, самую тяжелую работу надо выполнять самому. Не говоря уж о работе рисковой и опасной. Другим можно поручать пустяки, поручать можно работу тягостную, неблагодарную. Но самое важное — только сам.

Один раз он нарушил этот закон, поручив Вобле убрать Афганца...

И что?

Вобла выкарабкивается, оставляя на больничном полу части своих внутренних органов, Афганец догадался сам себя хлопнуть, а проблемы растут, множатся, и вот ты, Илюша, пришел к тому часу, когда не знаешь, куда деваться.

Впрочем, знаешь.

Но работу эту ты должен проделать сам, чтобы не завязнуть в мелких услугах ближних, когда всем должен, всем обязан и не успеваешь раскланиваться во все стороны и уже не принадлежишь себе, а принадлежишь черт знает кому...

Взглянув еще раз на улицу, он убедился, что жалкий, задрипанный, несчастный «жигуленок» все еще стоит на противоположной стороне и молодой парень, которого он, кажется, запомнил на всю жизнь, невозмутимо сидит за рулем и смотрит в сторону его парадного подъезда, в сторону его замершего «мерседеса». Хоть бы заснул, отвлекся книгой, газетой, девушкой, а мимо проходят такие девушки, такие девушки, что даже Огородников постанывал, глядя им вслед. Мороженое на худой конец купил бы себе и отвлекся на минуту... Нет, он не ел мороженого. Он сидел в машине и смотрел в лобовое стекло.

— Ну что ж, дорогой... Как будет угодно.

И Огородников начал действовать. Решение принято, и отныне у него ближайшие два часа расписаны не по минутам даже, по секундам, и каждая из оставшихся до прихода Пафнутьева секунда может или угробить его, или спасти.

Непробиваемый, железный, многоопытный Петрович вляпался! Вляпался, как последний пэтэушник, который забрался в киоск за бутылкой водки. А сколько было спеси, дурацкой уголовной спеси...

Что бы ни делал в дальнейшем Огородников, не исчезали в нем, не угасали эти вот слова, эти проклятья в адрес Петровича, который умудрился вляпаться на отпечатках пальцев. Ведь знал кретин недорезанный, знал, что во всех картотеках страны его отпечатки на почетном месте, знал и вляпался, дурака кусок!

Огородников подошел к столу, сел, сосредоточился, прижав ладони друг к дружке, закрыл на какое-то время глаза и постарался впасть в состояние отрешенности. И он действительно в эти минуты отрекался от всего, что могло помешать ему выполнить задуманное, — дружеские привязанности, опасливость, боязнь за свою жизнь, свойственная каждому живому существу. Даже это выжигал в себе Огородников, достигая высшей сосредоточенности. И удавалось, это он умел. Был уверен, что когда понадобится — присядет вот так в укромном уголке и через десять минут поднимется совершенно другим человеком, даже не человеком, а тем существом, которое вроде бы и рождено для того лишь, чтобы выполнить необходимое.

Был Огородников невысок ростом, плотен телом, лыс, лишь где-то за большими, хрящеватыми ушами можно было обнаружить седоватые клочки шерсти, не вылезшей еще после всех жизненных передряг. При небольшом росте и коротковатых руках у него были неожиданно крупные ладони, более уместные у борца или боксера. Одежду Огородников носил великоватую, свободную и поэтому со стороны казался еще ниже и еще шире, чем был на самом деле. Огородников никогда не повышал голоса, был улыбчив, впрочем, точнее сказать, что Огородников всегда и везде по любому поводу охотно раздвигал губы, показывая сверкающий ряд белоснежных искусственных зубов. Вот точно так же широко и сверкающе он улыбнулся, когда узнал утром, что Петрович засвечен и десятки людей уже рыщут по городу, пытаясь найти малейшие следы этого человека.

Ну что ж, они ищут, а найти Петровича должен Огородников.

Стряхнув с себя неподвижность и оцепенение, он сразу обрел четкость в каждом движении. Отныне он не сделает ни одного лишнего жеста, не посмотрит, куда ему не нужно смотреть, не шагнет в сторону от задуманного. Вынув из ящика стола тюбик клея «момент», он выдавил несколько капель на пальцы и тщательно растер прозрачную вязкую жидкость, стараясь, чтобы оказались смазанными все пальцы. Спрятав клей, Огородников некоторое время сидел, растопырив пальцы, как это делают женщины, нанеся лак на ногти. Время уходило, но он знал — это окупится, это необходимо.

Убедившись, что отпечатки его пальцев надежно закрыты слоем невидимого клея, Огородников прошел в конец коридора. Отодвинув черный офисный шкаф в сторону, он оказался перед стальной дверью, какие обычно устанавливают жильцы, едва у них заведется пара лишних миллионов рублей. Отодвинув засов и повернув два раза ключ в замке, Огородников открыл дверь и вышел на площадку соседнего подъезда. Если его контора выходила парадными ступенями прямо на улицу, то в этот подъезд можно было зайти лишь со двора. Частой, мелкой походкой Огородников пересек двор, вышел на соседнюю улицу, сел в неприметный «жигуленок» и тут же отъехал.

Остановился Огородников у телефонной будки. Он знал, что этот автомат работает — для этого телефонный мастер от него, Огородникова, получал время от времени знаки уважения, чтобы именно этот автомат работал в любое время дня и ночи.

Все люди, которым мог позвонить в эти дни Огородников, обязаны быть дома, на телефоне — таково было его указание.

Сначала он позвонил Петровичу — он знал, где его найти, знал, где тот отлеживается после того, как недобитый Вобла был обнаружен в подвале его дачи.

— Привет, — сказал Огородников, стараясь наполнить свой голос беззаботностью. — Как поживаешь?

— Помаленьку. — Петрович тоже знал, что в таких случаях нужно произносить как можно меньше слов, ничего не говорить по делу, не называть имен, дат, адресов.

— Есть новости?

— Телевизор смотрю, радио слушаю... Как говорится, на нашенском фронте без перемен.

— Заскочу к тебе на пару минут.

— Когда?

— Через полчаса.

— Валяй.

— Ты один?

— Я на месте, — ответил Петрович и положил трубку.

Вот это всегда бесило Огородникова. Он хотел ясности, определенности, четкости, а когда уголовник, следуя каким-то своим привычкам, вот так, не ответив на вопрос, бросает трубку, полагая, что сказал все необходимое, Огородников терял самообладание. Ему действительно было важно, один ли в квартире Осадчий, с другом ли, с бабой... Но, успокоившись и поразмыслив, Огородников решил, что он напрасно злится. Если Петрович сказал, что он на месте, что ждет его, то наверняка окажется один. Кто бы у него ни был, он всех выпроводит.

После этого Огородников позвонил еще в одно место. И на этот раз человек оказался дома, что сразу подняло ему настроение — боевые единицы подтверждали готовность действовать, подчиняться, выполнять поручения.

— Привет, — сказал Огородников. — Это я.

— Узнал.

— Есть новости?

— Те, что и у всех.

— Ничего чрезвычайного?

— Чрезвычайного столько, что...

— Телевизор смотришь?

— Не выключаю.

— Буду у тебя через десять минут.

— У меня тут красавица...

— Это вопрос или предложение? — холодно спросил Огородников.

— Понял, — сказал Вандам и положил трубку.

Уже отъехав несколько кварталов, Огородников осознал, что он недоволен и раздражен. И тому была причина — Вандам сказал, что у него дома женщина. Вроде бы и ничего особенного в этом обстоятельстве не было, ну пришла девушка, ну ушла девушка, к его делу это не имело ровно никакого отношения. Но это значило, что у Вандама в доме был еще один человек, который слышал их разговор и который будет знать, из-за кого ее выталкивают в дверь, кто именно помешал ей провести время весело и красиво. Не настолько умен и осторожен этот идиот, чтобы промолчать и не сказать, что едет к нему некий Огородников и потому девушке надо срочно слинять, независимо от того, в каком находится состоянии. Она, конечно, слиняет, Вандам в любом случае ее выпроводит, но до конца жизни запомнит, кто для Вандама в этот момент оказался важнее... Проболтается, это точно, — проворчал Огородников. И где-то в мире будет торчать конец ниточки, за который можно потянуть...

«Но что делать, что делать, — сокрушенно вздохнул он. — И Петрович тоже... У Петровича тоже кто-то был, не в одиночку он сидел перед телевизором, это точно. Но тот умнее или, скажем, опытнее, он ничего не сказал, он просто положил трубку. Эти его уголовные замашки не столь плохи — не трепись, не болтай лишнего, если уж решил что-то ответить, то только на заданный вопрос, и ни слова больше. Этот закон Петрович знал и следовал ему неукоснительно. Кто-то у Петровича сидел — это наверняка... Уж больно немногословен он был, какой он ни опытный уголовник, а потрепаться иногда не прочь...»

А сейчас, сегодня им есть о чем потрепаться...

Нет, не пожелал.

Огородников круто свернул во двор, проехал вдоль дома и, найдя место для машины, втиснулся между «москвичом» и «опелем». Заглушил мотор, проверил замки дверей. Сознательно дал себе возможность минуту-вторую побыть в неподвижности.

«Пора», — сказал себе Огородников и, захлопнув за собой дверцу, быстро поднялся на третий этаж. Позвонить не успел — дверь распахнулась, и он увидел на пороге Вандама. Тот был в белых обтягивающих брюках и легких белых шлепанцах. Весь его торс, вся эта гора роскошных мышц была обнажена. Вандам улыбался, понимая, что не может Огородников вот так равнодушно смотреть на него, не может. А тот, и не скрывая своих чувств, некоторое время оцепенело рассматривал прекрасное тело, потом перешагнул порог, провел рукой по плечу Вандама, ощутив расслабленные мышцы, которые под его рукой вздрагивали и напрягались... Но, сжав зубы, с легким стоном взял себя в руки и прошел в комнату.

— Что-нибудь случилось? — Вандам улыбался как-то смазанно, глаза его были затуманены, в движениях чувствовалась лень и расслабленность.

— Да.

— Что-то серьезное?

— Да. — Огородников опустился в кресло, посмотрел на Вандама ясно и твердо. И тот в ответ на этот взгляд сделался как бы трезвее, подтянутее. Исчезла ленца, поволока в глазах, призывность позы. — Задаю вопрос — мы вместе?

— Как всегда, Илья...

— Этого мало. Мы должны быть вместе, как никогда. Возьми вот. — Он бросил на стол перетянутую резинкой пачку долларов. — Там три тысячи.

— За что?

— Я сделал перерасчет... Тебе положено больше, чем ты получил. На три тысячи больше.

— Это же здорово, Илья! Едем в Патайю!

— Только не сегодня, ладно? — спросил Огородников, и столько в его голосе было ярости, что Вандам опешил и его шаловливое настроение тут же улетучилось.

— У меня такое ощущение, что мы и завтра не поедем, — растерянно проговорил Вандам.

— Игрушка здесь?

— Игрушка... А, понял... Здесь.

— Давай ее сюда.

— С глушителем?

— Да. И с полной обоймой.

— Куда-то едем?

— Еду один.

— Я не нужен?

— Вечером.

— Хорошо. — Вандам чуть заметно пожал роскошными своими плечами, поразмыслил, игриво вскинул бровь и только после этого повернулся и, играя ягодицами прошел в другую комнату. Он вернулся через несколько минут с кожаной сумкой на длинном ремне. — Вот, — он протянул сумку Огородникову.

— Игрушка в порядке?

— Как часы.

— Проверять не надо?

— Надо.

— А говоришь...

— Илья, кто бы что бы ни говорил, а такие вещи надо проверять. Всегда.

— Да? — переспросил Огородников и вынужден был признать, что Вандам прав. Он редко оказывался прав, он был глуповат, откровенно говоря, но при его остальных данных глуповатость была достоинством.

Огородников быстро вспорол «молнию», вынул пистолет с неестественно удлиненным стволом, бегло осмотрел его. Обойма действительно была полной. Несколько раз щелкнул пустым затвором. Все действовало, все было в порядке. Он снова вдвинул в рукоять обойму, передернул затвор. Убедился, что патрон в стволе, и, сдвинув кнопку предохранителя, осторожно положил пистолет в сумку.

— Патрон в стволе, ты помнишь? — осторожно спросил Вандам.

— Помню.

— Вот так срочно?

— Мы вместе, да? — Сидя в низком кресле, Огородников смотрел на Вандама, задрав голову, так что на затылке собрались крупные, округлые морщины.

— Как всегда, — механически ответил Вандам, но тут же спохватился — Огородников его уже поправил, когда задавал этот вопрос пять минут назад. Поправил и на этот раз:

— Мы вместе, как никогда. Что бы ни случилось, я никогда не буду катить бочку на тебя. Я хочу знать, что и ты не будешь катить бочку на меня.

— Не буду.

— Что бы тебе ни вешали на уши следователи, что бы мне ни вешали на уши, мы должны твердо знать, что друг друга не предаем. Ты меня понял?

— А что, идет к этому? — Вандам побледнел. — Предстоят встречи со следователями?

— От этого никто не застрахован. Пока все в порядке, но мы с тобой должны об этом договориться заранее.

— Понял.

— Здесь в самом деле была баба?

— Конечно нет! Это я так, разговор поддержать. — Вандам усмехнулся.

— Разговор поддержи, отчего ж не поддержать...Ты меня понял, да?

— Все в порядке, Илья! — горячо заверил Вандам. — Клянусь, что все в порядке!

— Вот и хорошо. — Огородников встал, задернул «молнию» на сумке и направился к выходу. Уже в полумраке прихожей не удержался и еще раз провел рукой по мощному плечу Вандама, задержался у кисти, легонько сжал. — Мне не звони. И никому из наших не звони.

— Понял.

— Пока. До вечера.

И не задерживаясь больше, Огородников сбежал вниз по ступенькам, быстро прошел к машине.

* * *

Проведя долгие годы в местах, где удобства были настолько малы, что вообще вряд ли можно было говорить о каких-то удобствах, Петрович перенес эти условия и в свою жизнь на воле. Он обходился настолько малым, что, казалось, и поныне живет в суровом тюремном заточении. Притом, что временами деньги у него бывали хорошие, большие деньги в полном смысле этого слова. Единственное, что он купил, это полузаброшенную дачку на окраине и двухкомнатную квартиру в городе. И то и другое, естественно, на чужие имена, так как сам он, Осадчий Михаил Петрович, нигде, ни в каких коммунальных, домовых и прочих книгах светиться не желал.

В квартире у него не было ничего, кроме самого необходимого, — железная кровать, которую он подобрал возле мусорных ящиков, матрац, правда, купил, к нему подушку и несколько комплектов белья. На кухне — стол и четыре табуретки. Был еще шкаф, гулкий от пустоты шкаф, в котором висел пиджак и черное затертое пальто.

Да, в комнате стоял низенький столик и два затертых кресла — для бесед длительных и душевных. И конечно, телевизор, хороший телевизор, японский.

Не мог и не хотел Петрович привыкать к городским удобствам, ко всевозможным одежкам, занавескам, шторам, к посуде и кухонным наборам, которые уму пустому и никчемному говорили о достатке и достоинстве.

Вот деньги он ценил, тратил их скуповато, не баловал себя ни заморскими напитками, ни заморскими закусками. Купив однажды водку местного завода и убедившись, что водка неплохая, он брал только ее, а на закуску — хлеб, колбасу, помидоры. На балконе стояло ведро с картошкой, накрытое старым мешком.

Вот и все.

Примерно такой же порядок, такая же ограниченность царила и в душе Петровича. Когда банда засветилась, когда умирающего Воблу вытащили из его дачного подвала и теперь всеми силами городской медицины пытались вытащить с того света, он перебрался в свою городскую квартиру. И целыми днями ходил по дому в длинной заношенной пижаме и шлепанцах на босу ногу. Телевизор работал с утра до вечера, но Петрович убирал звук и включал его, когда передавали новости о расследовании преступления, которое он, Петрович, и совершил.

Нет, Петрович не был кровожадным беспредельщиком, но так уж получилось, что делать, так уж получилось.

Жаль, но ничего не поделаешь.

Петрович не мучился, совесть его молчала, поскольку сказать ей было нечего и упрекнуть его тоже было в общем-то не в чем. Он не превысил пределы разумного, здравого, целесообразного. Крутовато вышло, ну что ж, бывает и еще круче.

В банде, которую он сам же и сколотил, а потом в какой-то момент во главе вдруг оказался Огородников, Петрович держался особняком. Он прекрасно понимал, что надеяться может далеко не на каждого. На Воблу не было у него никакой надежды, он знал, что тот рано или поздно всех их сдаст, просто будет вынужден это сделать. Для Воблы хорошо бы вообще избавиться от всех одним махом, только в этом случае он мог надеяться на дальнейшую свою жизнь. Век оборотней короток. Да и подловатость натуры Петрович чувствовал остро, как какой-то отвратный запах, а от Воблы постоянно несло вонью предательства. Петрович его терпел, поскольку тот все-таки пользу приносил да и Огородников очень уж к этому Вобле был привязан.

Вандам тоже был не по душе Петровичу. Пижон, хвастун, дурак, и опять же нежная дружба с Огородниковым. Нет, не мог он довериться Вандаму ни в чем. Вот Афганец — другое дело, тут Петрович себя не сдерживал и всячески помогал Николаю. Он нравился ему непритязательностью, молчаливой сосредоточенностью. Петрович нутром чувствовал, что Афганец никогда его не сдаст. Он напоминал Петровичу самого себя этак лет двадцать — тридцать назад.

Эти двое ребят, Жестянщик и Забой, тоже внушали Петровичу доверие. Да, они были не очень образованны, они грызлись при дележе, может быть, и туповаты они, и скуповаты, но было в них какое-то кондовое, невыжженное еще чувство братства, дружеской порядочности. Сбежать они могут, обмануть могут, утаить жирный кусок, но заложить... Нет. Не заложат.

Когда начались у Петровича опасные переглядки с Огородниковым, он сразу понял, что ему нужно делать. Внутри банды он сколотил свою банду. В нее вошли Афганец, Жестянщик и Забой. Если к Огородникову льнули Вандам и Вобла, то эти трое поняли, что им надо быть с Петровичем.

Была у Петровича мысль — когда что-то случится, а что-то обязательно случится — он отколется с этими ребятами, и будут они работать вчетвером. Не нужны им ни хитрожопый Огородников, ни красавчик Вандам, ни спесивый, как индюк, Вобла. Оборотни опасны для всех, они ведь тоже хотят уцелеть и просто вынуждены время от времени сдавать то одних, то других.

И когда с экрана телевизора посыпались страшные новости, когда Петрович увидел, как из его подвала вытаскивают это вонючее собачье дерьмо, когда с искренней болью увидел простреленную голову Афганца, он сразу почувствовал холодный ветерок за спиной, этакий свежий сквознячок. Чутье никогда его не обманывало, и если он попадался, то только потому что пренебрегал этим волчьим нюхом, не верил ему, а когда убеждался в истинности своего предчувствия, было уже поздно.

На этот раз Петрович решил не рисковать.

— Линять надо, — сказал он себе.

Единственное, что ему оставалось сделать в этом городе, это связаться с Жестянщиком и Забоем — договориться о связи, о совместной, как говорится, деятельности.

Петрович позвонил Жестянщику — тот был на месте. Тот всегда был на месте, поскольку вкалывал все свободное от ночных занятий время, зарабатывая едва ли не больше, чем в банде Огородникова.

— Здравствуй, дорогой, — сказал Петрович. — Узнаешь?

— Узнать-то узнал, — сразу заволновался, занервничал Жестянщик. — Телевизор смотришь?

— Слушай сюда. — Петрович помолчал, подумал. — Твой приятель далеко?

— Рядом.

— Заглянули бы...

— К тебе?

— Разговор есть.

— Что-то новенькое? — забеспокоился Жестянщик и Петрович, кажется, даже увидел его в этот момент — руки по локоть в масле, в ржавчине, залысины, редкие волосенки, витающие над загорелым черепом, и рядом, конечно, невозмутимый Забой.

— Загляните, ребята. Прямо сейчас. Не откладывайте... Я буду ждать.

И Петрович положил трубку. Он прикинул про себя, что им потребуется полчаса, чтобы отмыться и привести себя в какой-то божеский вид. Потом они заглянут в магазин, купят водки и колбасы... Примерно через час должны быть.

Жестянщик и Забой пришли через сорок минут. Как и предвидел Петрович, с водкой и колбасой.

Сели на кухне.

Забой, с угластым лицом, с выпирающими скулами, с надбровными дугами, молча и сосредоточенно нарезал колбасу, открыл обе бутылки сразу, поставил на стол стаканы. Все это он проделывал не раз, Петрович выпивал только с этими ребятами. И им было лестно, и у него оставалось чувство, что пьянка не зряшная, ребята проникаются благодарностью к нему, приручаются.

— Будем, — сказал Петрович и первым выпил всю свою дозу, где-то грамм под сто пятьдесят. — Быстро приехали... Как добрались?

— Частник подбросил.

— Тогда всем можно пить, — улыбнулся Петрович, показав длинные желтые зубы. — А то я подумал, неужели ребята на своей приедут...

— Ни фига! — с нервной радостью воскликнул Жестянщик, уловив в этих словах похвалу. — Нас на этом не проведешь!

Петрович был печален, улыбка у него получалась какая-то вымученная. Поставив локти на стол, он провис так, что плечи его оказались где-то возле ушей. Когда Забой хотел было разлить вторую бутылку, он его остановил.

— Погоди, малыш, время еще есть...

Забою понравилось, что такой сильный и влиятельный человек называет его малышом, и в ответ лишь кивнул. Хорошо, дескать, подождем.

— Про Колю знаете?

— Каждый час показывают! — не то возмутился, не то оправдался Жестянщик.

— Про Воблу тоже знаете... Началась раскрутка, ребята. Пора линять.

— Да мы хоть сейчас!

— Следы надо зачистить... Думаю вот что... Про Воблу они нам мозги пудрят. Я думаю, что Вобла заговорил. Он чувствует себя лучше, чем нам показывают... Илья тоже поплыл... На Вандама надежды нет, какая может быть надежда, если он с Илюшей в одной постельке спит...

— Гомики?! — ужаснулся Жестянщик.

— А ты не знал?

В этот момент раздался звонок.

Это был Огородников.

Петрович заверил его, что в квартире он один, что готов встретиться, что тот может приезжать.

— Илья звонил, — пояснил он ребятам, положив трубку. — Не нравится мне этот звонок... Юлит Илья. Незачем ему ко мне ехать. Он не был здесь и в более спокойные времена, а тут вдруг понадобилось... Нехорошо это. — Петрович говорил медленно, негромко, раздумчиво водя вилкой вокруг куска колбасы. — Вместе будем работать? — Он поднял голову и посмотрел на Жестянщика и Забоя. — Без всех этих оборотней, без гомиков и комиков... А?

— Давно хотел сказать тебе, Петрович! — закричал Жестянщик и вскочил со своего места.

— Сядь, — тихо сказал Петрович. — Значит, так... Даю наводку — Илюша. Он не остановится... Если со мной что случится, с ним надо разобраться. Сможете?

— Петрович! — шепотом вскричал Жестянщик и опять вскочил.

— Сядь, — не поднимая головы, проговорил Петрович. — Времени нет. Он сейчас будет здесь. Мне надо с ним поговорить. Но мне не нравится, что он сюда едет. Мы с ним договорились, что он не будет сюда ездить. А он едет... Это нехорошо. Мне это не нравится... Когда вы, ребята, здесь, я спокоен, вы не подведете, вы свои люди... А они все чужие. Оборотни.

— Только скажи, Петрович, — подал голос Забой.

— Я и говорю... Пока он гуляет... мы все на волоске. Вам ясно, о чем я говорю?

— Куда яснее! — Жестянщик положил на стол тощеватый кулачок. — Скажи, Гена! — обратился он к другу.

— Ему надо спасаться, ребята... Пока мы живы, он в опасности. И Вобла, и Афганец на его совести. — Петрович врал, но сам верил в то, что говорит. Он доберется и до вас... Не забывайте о нем. И еще одно... Если со мной что-нибудь случится... Вы дали слово, да?

— Петрович! — Жестянщик ударил себя кулаком во впалую грудь. — Век свободы не видать! Гена, скажи!

Забой кивнул молча, но Петрович понял, что на этого парня он может положиться.

— Вам есть где перекантоваться? — спросил Петрович. — А то могу дать адресок, а?

— На Донбасс рванем, — сказал Забой. — Как раз мои ребята под землей бастуют, подниматься отказываются. Спустимся к ним, там нас и атомной бомбой не возьмешь. Поселок Первомайск. Там заляжем.

— Где ты, Гена, живешь, я знаю, — сказал Петрович. — Найду. Дома кто-то остается?

— Мать остается, сестра... Дядька. Они будут знать.

— Хорошо, не потеряемся... — Петрович поднялся. — Все. Выметайтесь. Мне еще марафет навести надо. Я же ему сказал, что в квартире один, чтоб вас не подводить, — слукавил Петрович, зная, что и эти слова ребятам понравятся. — Повторяю — бойтесь Илюшу. Он вас в покое не оставит. Вот ключ от этой квартиры... Берите, авось пригодится.

Ребята ушли, Петрович из окна проводил их взглядом, убедился, что ушли они вовремя, с Огородниковым не столкнулись во дворе, и вернулся на кухню навести порядок. Спрятал вторую бутылку водки, остатки колбасы, стаканы поставил на подоконник.

* * *

— Прости Петрович, прости, дорогой, прощаться пора, — бормотал Огородников, механически управляя машиной и не видя ни встречного движения, ни огней светофоров, ни постов гаишников. Но все получалось, сходило с рук и мелкие нарушения, которые проскальзывали у него время от времени, оставались без последствий. Не свистели вслед гаишники, не гудели сзади нервные самолюбивые «мерседесы», которые чувствовали себя просто вынужденными всех обгонять, требовали к себе на дороге особого отношения, будто все машины даже обязаны были шарахаться в стороны, прижиматься к обочинам, униженно и благодарно пропускать задрипанную, насквозь проржавевшую иномарку.

Но не видел Огородников никаких «мерседесов», перед его глазами лишь дергалась минутная стрелка на приборной доске. Часы громко тикали, и каждый их удар болезненно отзывался во всем теле, в сознании, отражался на положении стрелки спидометра.

Опаздывал Огородников и видел, знал, что опаздывает. Он хотел встретиться с Пафнутьевым не только из послушания и показного правосознания. Пафнутьев должен был обеспечить его алиби. Разговаривая с ним по телефону, Огородников обронил слова, о которых теперь пожалел: «Не надо, Павел Николаевич, нам больше созваниваться, приезжайте, буду ждать». И теперь он должен был во что бы то ни стало без четверти два быть в своей конторе — сонным, усталым, расслабленным.

Во двор Огородников въехал с гораздо большей скоростью, чем требовалось. Выигранные секунды могли легко обернуться проигрышем — если бы Петрович увидел в окно, как въезжает Огородников, все могло полететь к какой-то там матери. Насторожился бы старый уголовник, заопасался бы, глаз бы не спускал с гостя. Но тот знал — в другую сторону выходят окна квартиры Петровича. Но для себя Илья Ильич вывод сделал — плохо он себя ведет, не безошибочно. Надо взять себя в руки, надо сосредоточиться на несколько минут, постараться отрешиться от всего, что сейчас должно произойти.

Так он и сделал.

И как ни мало времени оставалось, он все-таки заставил себя остаться за рулем и, сведя ладони вместе, плотно их сжав, закрыв глаза, унесся к холодным снежным вершинам, к бездонным ущельям и горным обвалам, к снежным лавинам, к темно-синему до черноты небу, на котором даже днем можно было рассмотреть яркие, сильные звезды. А продрогнув до костей на космическом ветру, вернулся Огородников на землю, в свой город, в свою машину, вернулся и понял, что готов действовать.

Он взял сумку за длинный ремень, небрежно набросил ее на плечо, захлопнул дверцу машины, повернул ключ, об этом он тоже помнил. Поднявшись на третий этаж, некоторое время стоял у двери, стараясь успокоить дыхание. Несколько раз глубоко вздохнул. Сердце продолжало колотиться, но Огородников чувствовал, что он уже в норме. Открыв сумку, не глядя нащупал там, в темноте, прохладную сталь пистолета и сдвинул предохранитель. Теперь он был полностью готов к тому, чтобы исполнить задуманное. Задернув «молнию», Огородников еще раз набрал полную грудь воздуха, выдохнул и нажал кнопку звонка.

Дверь открылась сразу, будто Петрович стоял у двери и через глазок рассматривал гостя. Промелькнула в сознании Огородникова опаска — не видел ли Петрович, как он сдвигал предохранитель на пистолете, на заподозрил ли чего, но тут же себя успокоил, ведь он не вынимал пистолет из сумки.

— Входи. — Петрович отступил в сторону, пропуская Огородникова в прихожую.

— Привет. — Огородников пожал длинную костистую ладонь Петровича. Сумку он все еще держал на плече и, пока хозяин возился в прихожей с замками, успел осмотреться. Ничто не насторожило его, ничто не вызвало подозрений. Подойдя к подоконнику, увидел несколько стаканов. Три из них были влажные. С кем-то пил Петрович совсем недавно, с кем-то сидел, с кем-то трепался. Значит, все правильно, чутье его не подвело — когда он звонил, здесь кто-то был.

Услышав шаги, Огородников отошел от окна и сел в кресло напротив телевизора. На журнальном столике остались крошки. Все убрал Петрович, все рассовал по шкафчикам, а вот крошки остались. Значит, он трапезничал не один. Ну да ладно, теперь уж деваться некуда, надо дело делать.

— Что-то случилось? — спросил Петрович, устало опускаясь в кресло и вытягивая перед собой длинные ноги. Руки он скрестил на впалом животе, истерзанном болезнями, подхваченными в лагерях, зонах, пересыльных тюрьмах.

— Случилось. — Огородников прекрасно знал, как себя вести. Сейчас Петрович насторожен и может выкинуть нечто непредвиденное, его надо огорошить чрезвычайной новостью, чем-то из ряда вон. И некоторое время он будет пребывать в состоянии полной беспомощности, его воля, способность к сопротивлению на какое-то, пусть короткое, время будут парализованы.

— Что же заставило тебя, бросив все дела, мчаться сюда сломя голову? — с улыбкой произнес Петрович, исподлобья наблюдая за Огородниковым.

— Ты засветился.

— Да? Как же мне это удалось?

— Отпечатки, Петрович, ты оставил в той квартире отпечатки. Их сняли, заложили в компьютер, и через несколько минут на экране появилась твоя физиономия, номера статей, адреса зон и прочие милые подробности из твоей жизни.

— Не может быть. — В голосе Петровича прозвучали нотки сомнения, озадаченности.

— Я просил тебя всегда перед делом смазывать пальцы клеем? Просил? Всем вам вручил по тюбику и крепко-накрепко наказал обязательно смазывать пальцы. Ты смазал?

— Не помню...

— Не вспоминай, Петрович. Не удосужился. Сейчас будет выпуск новостей, и ты увидишь себя на экране. Не знаю, какую фотографию они нашли в уголовном деле, но что она есть — это точно.

Огородников резко сунул руку в карман, вынул платок и протер вспотевшую лысину. И заметил, что, когда рука его нырнула в карман, дернулся Петрович подобрался, приготовился к прыжку, но, увидев платок, тут же обмяк и устало прикрыл глаза.

И понял Огородников — другого момента, лучшего, чем этот, у него не будет. И хотя внутри у него все было напряжено и сжато, мелкая пакостная дрожь вдруг возникла в руках, он не торопясь расстегнул «молнию» сумки. Петрович сидел, вытянув ноги в домашних шлепанцах. Быстро встать, находясь в такой вот позе, он не сможет.

Сунув руку в сумку. Огородников нашарил там рукоятку и, ощутив под указательным пальцем вздрагивающий лепесток курка, вынул пистолет. Петрович удивленно вскинул брови, но не шевельнулся.

— Прости, Петрович... Ты знаешь законы...

— А ты их не знаешь. Так себя не ведут...

— Когда-нибудь я их тоже буду знать, — сказал Огородников и, вытянув руку с пистолетом по направлению к впалой груди Петровича, прикрытой заношенной пижамой, несколько раз нажал курок. После каждого выстрела тело Петровича вздрагивало, сам он морщился, кривился, но, когда выстрелы прекратились, Огородников с ужасом увидел, что Петрович улыбается.

— Ты труп, Илья, — чуть слышно, но внятно произнес он и серые, уже неживые, губы раздвинулись в улыбке. — Ты труп... — То ли не чувствовал он боли, то ли было нечто такое, что дало ему силы отодвинуть на время боль, но смерть уже шла по его телу, распространяясь от дыр в груди во все стороны, оставляя пока сознание живым, и смог, смог он еще раз повторить эти слова: — Ты труп, Илья...

— Очень хорошо, — быстро ответил Огородников.

Он был в эти минуты таким же серым, как и мертвый уже Петрович, но действовал быстро и четко. Сунул пистолет в сумку, задернул «молнию», осмотрел комнату. Ничто не привлекло его внимания. Он прошел во вторую комнату, но и она была пуста. Железная кровать, матрац без простыни, подушка без наволочки, обвисший, пустоватый пиджак на спинке стула — на Петровиче этот пиджак висел так же, как и на вешалке.

— Прости, Петрович, прости, дорогой... Не было другого выхода, — проговорил Огородников, выглянув уже из прихожей. Он прислушался у двери, переждал невнятный шум на лестнице, дождался полной тишины и осторожно выскользнул на площадку.

Огородников знал о себе, о своей внешности некоторую особенность — случайный человек, встретив его на улице, в подъезде, в темном и глухом переулке, никогда не заподозрит в нем что-то опасное. Более того, он вообще его не увидит, как не видят почтальонов, дворников, нищих. Толстый, лысый коротышка с вислыми щеками и сонным взглядом не вызывал у людей не то что подозрительности, никакого интереса не вызывал. И стоило Огородникову спуститься на один этаж и отойти от квартиры Петровича, он почти уверился в том, что ушел удачно.

Огородников медленно, даже медленнее, чем требовалось, прошел к своей машине, открыл дверь, основательно уселся, поерзав на сиденье и, включив мотор, не торопясь выехал со двора. Остановился метров через сто, прижавшись к обочине как раз рядом с решеткой водостока и, не выходя из машины, лишь чуть приоткрыв дверцу, опустил пистолет в широкую щель между чугунными ребрами решетки. И лишь после этого, тронув машину, с облегчением вздохнул — нет больше в мире доказательств того, что он побывал в квартире Петровича и приложил руку к его столь неожиданной смерти.

Вырвавшись на простор широкой трассы, Огородников прибавил скорость и уже через десять минут въезжал во двор дома, где находилась его контора. Он даже успел бросить мимолетный взгляд на свой парадный подъезд, на «жигуленок», который исправно стоял там, где он видел его час назад.

Да, на все у него ушло около часа.

Проникнув со двора в свою контору, Огородников запер стальную дверь, задвинул на место шкаф. Убедившись, что ничего не забыл, ничего не упустил, прошел в свой кабинет и с облегчением упал в кожаное кресло.

Откинувшись на спинку, Огородников закрыл глаза, сложил ладони вместе и унесся к горным гималайским вершинам, в страну чистых снегов, фиолетового неба и дневных звезд, которые можно увидеть, если очень уж захотеть, если подняться в разреженную атмосферу, в космический холод, который выдувает из человека все дурное, все гнилое и поганое.

Мягкий, воркующий телефонный звонок вернул его на землю.

— Илья Ильич? Очень приятно! Пафнутьев беспокоит.

— Рад слышать вас, Павел Николаевич! Давно жду, приготовил бумаги, вдруг, думаю, что понадобится.

— Какие бумаги?

— Ну как... Лицензию на право заниматься адвокатской деятельностью, например...

— А, — протянул Пафнутьев уважительно. — Похвально. Буду через пятнадцать минут. Я позвонил, чтобы убедиться... Вдруг, думаю, у нас все отменяется?

— Обижаете, Павел Николаевич! Если я сказал... Как кирпич в стену положил — точно, прочно и навсегда.

— О! — восхитился Пафнутьев образности мышления Огородникова.

* * *

Была у Огородникова привычка, странная такая привычка. Неизвестно, где он ее подхватил, какими ветрами заразило его, но только имел он обыкновение при рукопожатии задержать в своей руке ладонь человека, с которым здоровался. И при этом проникновенно смотреть в глаза. И держать, держать в своей потеющей руке страдающую ладонь человека, и смотреть ему в глаза доверительно и так честно, так преданно, что проницательный человек сразу догадывался — плут перед ним и пройдоха.

Привычка эта не так уж и редка, многие ею страдают, особенно люди назойливые и слегка нечистоплотные в отношениях. Но люди — ладно, иметь такую привычку Огородникову было просто нельзя. Не должно у него быть ничего отличительного, запоминающегося.

Когда Пафнутьев вошел в кабинет. Огородников, встав с кресла и сделав несколько шагов навстречу, пожал его руку и подзадержал ее в своей, подзадержал гораздо больше, чем требовалось. Глядя в глаза при этом скорбно и прочувствованно, поинтересовался ходом расследования ужасного преступления. Пафнутьев, как смог, удовлетворил интерес Огородникова к этому делу, заверил, что преступление обязательно будет раскрыто, что он не пожалеет ни сил, ни времени, ни оставшейся жизни, чтобы эти ублюдки, эти подонки, эти звери в человечьем облике понесли заслуженное наказание, как уже понесли некоторые из участников убийства.

И все это время Огородников не выпускал руку Пафнутьева, не сводил с него глаз, полных обожания, и все это время ладонь его потела и страдала. Наконец, не выдержав истязания, Пафнутьев взглянул на затянувшееся рукопожатие, надеясь хоть этим прервать пытку, и, конечно же, обратил внимание, а как он мог не обратить внимания, так вот, он увидел, что окончания всех пальцев Огородникова почему-то имеют темный оттенок, какое-то почернение было заметно на крайних фалангах пальцев Огородникова.

— Что это у вас? — бестактно спросил Пафнутьев, поскольку бестактность была при нем всегда и он, похоже, не старался избавиться от этого недостатка в своем воспитании. — Хвораете, Илья Ильич?

— А, это, — растерялся на секунду Огородников. — Пустяки. Не обращайте внимания.

— У меня есть знакомый, — продолжал Пафнутьев, — так он, представляете, лечит псориаз за неделю. Врачи годами, десятилетиями мучили некоторых его больных, а он за неделю! Могу порекомендовать.

— Да какой псориаз! — воскликнул Огородников обиженно, может быть даже оскорбленно, поскольку он, человек, в общем-то здоровый и не привыкший шататься по больничным коридорам, всякое подозрение на болезнь воспринимал именно так — оскорбленно. — В клею вымазался, подумаешь! — И, вырвав ладонь из руки Пафнутьева, вернулся к столу. — Я полностью в вашем распоряжении, Павел Николаевич. Пришлось отменить некоторые встречи, но что делать, гражданский долг надо выполнять, правосудие прежде всего.

— Клей? — переспросил Пафнутьев, не услышав ни слова из всего, что только что произнес Огородников. — Это какой же клей производит столь странное действие на человеческую кожу? Зачем же пользоваться таким клеем? А, знаю! — Пафнутьев озаренно посмотрел на Огородникова. — «Момент»! Точно! А? Угадал?

— Угадали, — вынужден был согласиться Огородников.

И непонятно, чего в его согласии было больше — желания польстить глуповатому следователю, который так обрадовался своей догадке, или же просто он не придавал значения этому трепу. Но не исключено, что удачно проведенная только что операция лишила его бдительности. После убийства человек, хочет он того или нет, как бы он ни владел собой, находится в психологическом шоке и некоторым нужны недели, чтобы выйти из него, вернуться к обычному своему состоянию.

А кроме того, Пафнутьев был прав, и отрицать очевидное Огородников не мог. Клей «момент» и в самом деле обладал странной способностью притягивать, вбирать в себя мельчайшие частицы пыли, грязи, всевозможный ворс, и от этого смазанное место на ладони быстро темнело.

— У вас здесь что-нибудь раскололось? — сочувствующе спросил Пафнутьев, зная прекрасно, что ничего колющегося этим клеем скрепить невозможно — даже высохнув, он остается эластичным.

— Подошву подклеил, — буркнул Огородников, уже сидя за столом.

— Да-а-а? — по дурацки удивился Пафнутьев. — Вы, известный адвокат, состоятельный человек, время которого расписано по минутам, сами чините себе обувь? Не могу поверить!

— Павел Николаевич, дорогой вы мой старичок...

— Старичок? — удивился Пафнутьев. — Где-то недавно я слышал это словечко... Кто-то ко мне вот так же обращался... Кто же это мог быть? — Он задумался, почесал в затылке, приложил палец к щеке, но вспомнить не смог и, похоже, смирился с этим. — Так что вы, простите, хотели сказать, когда назвали меня столь мило и непосредственно?

— Я хотел сказать, Павел Николаевич, что обувь я себе не чиню, хлеб себе не выпекаю, самогонку для собственных нужд тоже не выпариваю. И коровы у меня нет на балконе. Но если в течение дня, на ходу, вот здесь, в конторе оторвалась подошва, мне нетрудно ее подклеить. Надеюсь, мы покончили с обувными проблемами?

— Конечно! — радостно воскликнул Пафнутьев. — Простите меня. Я не показался вам слишком назойливым?

— Все в порядке. — Увидев смущенного следователя, Огородников решил, что холодный тон будет наиболее уместен.

— Мир и дружба? — Пафнутьев протянул руку.

— Мир и дружба, — улыбнулся Огородников и, куда деваться, тоже протянул руку.

И Пафнутьев получил прекрасную возможность еще раз убедиться, что у того вымазаны не только указательный и большой пальцы, что может случиться при срочной починке, а все, включая невинный мизинец. Бросив вороватый взгляд чуть в сторону, он убедился, что и на левой руке у адвоката та же картина все пальцы, включая мизинец, несут на себе невытравляемый клеевой след. Да, «момент» обладал этой особенностью — даже помыв руки, даже очень хорошо помыв их с мылом, сразу устранить остатки клея было невозможно. Он сходит сам в течение дня.

— Я вас слушаю, Павел Николаевич. — Огородников уселся в кресло, придвинул к себе большой блокнот в кожаном переплете, мимоходом заглянул в него, что-то для себя уточнил и, отодвинув, посмотрел на Пафнутьева — с чем, дескать, пожаловал?

— Вам просил передать привет Григорий Антонович Мольский... Я только что от него.

— Гоша? — удивился Огородников, и Пафнутьев понял, что тот не обрадовался привету. — Он еще в газете?

— Да, и отлично там себя чувствует.

— Надо же... Спасибо. Значит, помнит еще меня. — Пафнутьев не мог не обратить внимания, что и Мольский произнес эти же слова, когда речь зашла об Огородникове. Похоже, не любят они говорить о знакомстве друг с другом, что-то мешает им радоваться приветам друг от друга.

— Он сказал, что вы частенько бываете у них... Контакты с прессой поддерживаете?

— Со всеми приходится поддерживать контакты, Павел Николаевич. Такая у меня работа, — произнес Огородников с некоторой назидательностью.

— У меня тоже! — рассмеялся Пафнутьев.

— Вот видите, сколько у нас общего.

— Мольский сказал, что вы приложили руку к продаже дома Суровцева?

— Приложил руку? К продаже дома? А кто такой Суровцев?

— Это человек, семья которого была расстреляна сразу после свершения сделки, сразу после того, как он получил от покупателя деньги. Несколько десятков тысяч долларов.

— Ах да, простите... Я совсем забыл фамилию этих несчастных людей... Не помню сейчас всех подробностей... Но если я не ошибаюсь, Суровцев пожелал поместить объявление в газете...

— Покупатель нашелся по объявлению? — удовлетворенно произнес Пафнутьев.

— Нет, — ответил Огородников, и Пафнутьеву стало ясно, что легкой победы не будет, что этот коротышка не так прост, как может показаться. Видимо, с Мольским они уже обсудили подробности происходящих событий. — Покупателя предложил я... При мне же произошла передача денег, оформление расписки и прочие формальности.

— Объявление в газете не было опубликовано.

— Это хорошо или плохо? — улыбнулся Огородников.

— Не знаю, но деньги за объявление Мольский получил.

— И присвоил? — рассмеялся Огородников. — Как он это объясняет?

— Что можно сказать о покупателе дома?

— Достойный человек. — Огородников пожал плечами. — Достаточно состоятельный, если может заплатить за дом восемьдесят тысяч долларов. Насколько мне известно, у него сеть киосков по продаже спиртного. Пока люди пьют, будет процветать.

Огородников взял со стола пульт управления и, направив в сторону телевизора, включил его.

— Сейчас будут передавать новости, — пояснил он Пафнутьеву. — Последние дни вы нас приучили включать телевизор в два часа дня, Павел Николаевич. Опять будет что-то новенькое?

— Новенькое у нас есть всегда, вопрос лишь в том, стоит ли об этом сообщать широкой публике.

— Тоже верно... Настоящая информация — это закрытая информация. Только тогда она имеет силу, влияние, власть... Вы согласны со мной, Павел Николаевич?

— Конечно. — Пафнутьев повернулся к телевизору, забросив ногу на ногу, и приготовился слушать. Огородников тоже замолчал, видя, что гость не намерен предаваться пустой болтовне.

Вот уже несколько дней городские новости начинались с подробностей об убийстве семьи Суровцевых. Но если вначале телевизионщики пугали людей страшными кадрами, сделанными в квартире, то теперь, в основном шли сообщения о ходе следствия. Диктор заверил, что Вобликов жив, что врачи продолжают бороться за его жизнь, что он до сих пор без сознания и выдержал уже три операции по починке внутренних органов.

— Живучий, гад!

— Выкарабкается, — как бы между прочим заметил Пафнутьев.

— Вы думаете? — Огородников осторожно покосился на гостя. И тот заметил это легкое, почти неуловимое движение. Оказывается, ему важно знать, выживет ли Вобликов.

— Это вчерашняя информация. Сегодня мне сообщили из больницы, что он уже пришел в сознание, понимает, где он и с кем говорит. Выживет, — повторил Пафнутьев, не отрываясь от телевизора.

— Что ему светит? — спросил Огородников.

— Вы, адвокат, спрашиваете у меня, сколько ему светит? — удивился Пафнутьев.

— Обвинительное заключение будет писать следователь... И потом, он нарушил служебный долг... Все это вносит свои поправки. Нельзя сбрасывать со счетов и общественное мнение.

— От него самого зависит, сколько он получит, — сказал Пафнутьев. — Посмотрим, как будет вести себя.

— Другими словами, насколько активно станет помогать следствию?

— Он уже помогает.

— Активно? — нервно усмехнулся Огородников.

— Посмотрите на него. — Пафнутьев кивнул в сторону экрана, на котором в этот момент шли кадры, снятые в больнице кадры, на которых Вобликов лежал опутанный шлангами, а Овсов, напряженный и недовольный вниманием к себе, давал какие-то пояснения. — Слишком уж активным его назвать трудно.

На экране появился диктор и объявил, что сейчас познакомит зрителей с очередной сенсацией.

— Установлен еще один бандит. Как нам сообщили в городской прокуратуре, напряженная работа последних дней увенчалась успехом. В расстреле семьи Суровцевых участвовал некий Осадчий Михаил Петрович, человек с большим уголовным прошлым, который отсидел в общей сложности полтора десятка лет и в данный момент находится в городе.

Экран заполнила смурная физиономия Петровича, правда давняя. На фотографии он выглядел моложе, но взгляд уже тогда был сумрачный и недоверчивый. И морщины были такие же, идущие поперек лба, между бровями, вниз от носа, мимо уголков рта. Потом появилась еще одна фотография, еще одна — оперативники неплохо поработали и нашли чуть ли не дюжину снимков Петровича, сделанных в разные периоды его жизни.

— Этот человек сейчас в городе. Просьба ко всем, кто знает о его местонахождении, срочно позвонить по телефонам...

— Надеетесь поймать? — спросил Огородников.

— Надеемся, — пожал плечами Пафнутьев. — А вы случайно не встречали этого типа?

— Он не из те, кто пользуется услугами адвокатов. Разве что в зале суда, — усмехнулся Огородников. — Среди моих клиентов он не значится, это точно.

— Тогда перейдем к Сысцову, — сказал Пафнутьев. — Какие у вас с ним отношения? — Он взял пульт и выключил телевизор, по которому уже бежали кадры, рассказывающие о смерти принцессы Дианы, об Англии, погруженной в траур, о принце Чарльзе, который, напялив красную юбку, решил пройтись в ней вдоль траурных букетов, покрывающих громадную площадь перед дворцом.

— Сысцов? — переспросил адвокат и уставился на Пафнутьева большими глазами, в которых не было ничего, кроме интереса, легкого недоумения и... И больше ничего не было в глазах Огородникова.

— По оперативным данным, вы недавно имели с ним беседу...

— Телефон Сысцова прослушивается?

— И ваш тоже.

— А причина? Повод? Основание? — Огородников впервые забеспокоился, заволновался — хотя он и соблюдал осторожность, но мало ли чего мог брякнуть, расслабившись.

— Господи! — непритворно вздохнул Пафнутьев. — Будем считать это полным беззаконием. В какой стране живете, помните?

— Ах, да, — закивал Огородников опечаленно. — Я все время об этом забываю. Правители приходят и уходят, а нравы остаются.

— Вот видите! А спрашиваете про какие-то основания, — рассмеялся Пафнутьев. — Возвращаемся к Сысцову.

— Ничего не могу сказать... Не припоминаю такого клиента.

— Судя по разговору, который состоялся между вами, он не является вашим клиентом. А вот звонили вы ему от имени клиентов.

— Постойте-постойте. — Огородников задумался, подняв голову к потолку, словно надеялся увидеть там какую-то подсказку. — Вы имеете в виду бывшего первого секретаря?

— Да, когда-то он был первым секретарем. Иван Иванович Сысцов. Ныне у него производство строительных материалов. Блоки, плиты, перекрытия, фундаменты, перемычки и прочая строительная дребедень. Так что вы мне ответите, Илья Ильич?

— Видите ли, Павел Николаевич, вы мне задали довольно деликатный вопрос... Существует адвокатская практика, некие доверительные отношения с клиентами... Коммерческая тайна, в конце концов, если так можно выразиться.

— Выражаться вы можете как угодно, Илья Ильич. Стерплю и преодолею. Но я не спрашиваю о сути ваших сделок, я спрашиваю о факте. Вы разговаривали с Сысцовым по телефону?

— Как-то довелось.

— И вы сказали, что представляете своих клиентов?

— Что-то в этом роде.

— Ваши уклончивые ответы, Илья Ильич, наводят меня на подозрения.

— Можно узнать — на какие именно подозрения?

— Сегодня вам все можно... Судя по тем доводам, которые были высказаны Сысцову, ваши клиенты явно криминального толка. Я правильно понимаю положение?

— Видите ли, Павел Николаевич. — Огородников поудобнее уселся в кресло, откинулся на спинку и скрестил руки на животе. Большие пальцы его быстро-быстро вращались один вокруг другого. На Пафнутьева он смотрел с некоторой снисходительностью, как на человека, который не понимает очевидных вещей. — Должен вам объяснить некоторые особенности нашей работы...

— Буду очень благодарен.

— Дело в том, что мы, адвокаты, стряпчие, если можно так сказать, далеко не всегда знаем наших клиентов лично... Мне звонят, спрашивают — могу ли я посодействовать в том или ином деле. Коммерческом, судебном, семейном, наследственном... И так далее. Допустим, что я говорю — да, могу. Хорошо, отвечают мне. Документы и деньги за работу пришлем с курьером или по почте... И я начинаю работать.

— Случай с Сысцовым был именно таким?

— Примерно. Я не знаю людей, которые поручили мне провести переговоры с Сысцовым.

— И так, значит, бывает, — кивнул Пафнутьев.

Огородников явно ускользал, выворачивался из, казалось бы, железных пафнутьевских объятий. И тот готов был отступиться, чтобы подготовиться к новой атаке через несколько дней, но его внимание опять привлекли пальцы рук, лежащих на плотном животе Огородникова. В его позе, в словах чувствовалось превосходство, если не пренебрежение. Не надо бы ему так по-хозяйски разваливаться в кресле, не надо бы ему принимать такие вот вызывающие позы, Пафнутьев этого не любил. Что-то громоздкое, угловатое начинало ворочаться в его груди, и доходило до того, что он попросту терял самообладание, впадая в гнев и неистовство.

— Если у вас вопросов больше нет...

— Хорошо, — сказал Пафнутьев, поднимаясь. — Очень хорошо. Я чрезвычайно благодарен вам за пояснения, за то, что вы нашли время принять меня и ответить на глупые мои вопросы.

— Что вы, что вы! — воскликнул Огородников, поднимаясь из кресла. Что-то не понравилось ему в словах Пафнутьева, что-то его насторожило.

И тут произошло нечто неожиданное. Пафнутьев бухнулся перед Огородниковым на колени и, упершись в ковер ладошками у самых ног адвоката, даже голову склонил, чтобы подробнее рассмотреть блестящие черные туфли Огородникова. Он провел пальцем по лакированной поверхности туфли, смахнув тонкий слой городской пыли, которая никак не могла остаться, если бы Огородников действительно возился с отвалившейся подошвой. На обеих туфлях пыль была совершенно одинакова, а на боковой поверхности подошв не просматривалось никаких следов клея.

Видя ползающего в ногах Пафнутьева, видя его склоненную голову и нескладно изогнутую в поклоне фигуру, Огородников явно растерялся.

— Павел Николаевич, что вы... Павел Николаевич...

— Что и требовалось доказать, — сказал Пафнутьев, поднимаясь и отряхивая невидимые пылинки с колен. — Дорогой и многоуважаемый Илья Ильич.

— Простите, но я ничего не понимаю!

— Это радует! — воскликнул Пафнутьев почти весело и покинул контору Огородникова, оставив того в полнейшем недоумении.

Впрочем, в душе адвоката было не только недоумение, в него начал просачиваться самый обыкновенный страх. Когда Огородников не понимал происходящего, когда события выходили из-под его контроля, он знал наверняка — это плохо.

* * *

Жестянщик и Забой к двум часам были уже дома и тут же включили телевизор. Сообщение о Петровиче они прослушали молча, не произнося ни слова. И портреты его посмотрели, и слова диктора выслушали молча. И лишь, когда передача закончилась, Жестянщик и его друг Забой посмотрели друг на друга.

— И что скажешь? — произнес наконец нервный и несдержанный Жестянщик.

— Илья заложил.

— Да, Петрович предупреждал.

— А завтра про нас сообщат... И портретики покажут, и статьи назовут...

— Надо Петровичу позвонить. Вдруг у него телевизор был выключен. — Жестянщик, дергаясь от возбуждения, набрал номер телефона Петровича и замер, прижав трубку к уху. К телефону никто не подходил. Тогда он набрал номер снова, думая, что ошибся, но и на этот раз в трубке слышались лишь долгие безответные гудки.

— Ну что? — спросил Забой.

— Никто не подходит.

Это было странно, это никак не объяснялось.

Они ушли от Петровича полчаса назад, он никуда не собирался, он вообще не выходил из дома последние дни, они носили ему хлеб, колбасу, водку. Правда, водку он почти не пил, отдавая предпочтение чаю, вот чаю он пил много. Это не был чифирь в полном смысле слова, но чай Петрович заваривал крепкий — столовая ложка на стакан.

— Может, с сердцем что-то? — предположил Забой.

— Какое сердце?! Какое сердце?! — взвился Жестянщик. — У него Огородников должен быть! Понял?

— Может, Илья что-то ему сказал, пригрозил... А тут еще эта передача по телевизору... Огородников ушел, а его и прихватило...

— Петровича прихватило?!

— А может, его взяли? Может, засада в квартире?

— Какой взяли, какой взяли! — опять завизжал Жестянщик. — Если бы знали, где он, если бы взяли, то не было бы этой передачи! Понял?! На кой черт кому нужна эта передача, если мужика уже обложили? Ни фига его не взяли! Никто не знает, где он, понял?!

— Позвони еще раз, — рассудительно сказал Забой. — Не может быть... Петрович крепкий мужик.

Жестянщик подбежал к телефону, быстро набрал номер и замер, склонившись вперед. Но опять из трубки неслись длинные гудки, в которых теперь ему слышалось что-то безнадежное.

— Ты быстро набирал номер, — сказал Забой. — Мог ошибиться.

— Пятый раз ошибаюсь? — ощерился Жестянщик. — Да?! Пятый раз?!

— Набери еще раз, — сказал Забой густым своим, неторопливым голосом. — Давай-давай.

На этот раз Жестянщик набирал номер, старательно втыкая палец в каждую дырку диска и медленно доворачивая до упора. После этого он не вынимал палец из дырки, а так же медленно возвращал диск в исходное положение. Закончив набор, опять замер с трубкой. Он будто ожидал, что наконец после столь тщательного набора услышит негромкий голос Петровича.

Но нет, только гудки.

Обернувшись, Жестянщик протянул трубку Забою — на, дескать, послушай, убедись и заткнись со своими советами. Тот долго слушал гудки, и, не дождавшись ответа, положил трубку.

— Надо ехать, — сказал он. — Может, и в самом деле прихватило мужика с перепугу.

— Петровича с перепугу?! — опять взвился Жестянщик. — Ты знаешь, что это за мужик?!

— Поехали, — сказал Забой. — Ключ от квартиры у тебя?

Не отвечая, Жестянщик первым выскочил в дверь. Во дворе стоял клиент с помятым крылом — пригнал машину на ремонт.

— Слушай, друг! — подбежал к нему Жестянщик. — Подбрось нас в одно место, добро? Тут недалеко, десять минут. А потом мы в два счета твои дыры залатаем. Понимаешь, важное дело! Очень важное!

— Нет проблем. — Толстяк включил мотор, подождал, пока оба парня усядутся, и осторожно тронул машину с места.

По лестнице оба поднимались, стараясь ступать тише, словно ожидали подвоха. Но все было спокойно. В подъезде не встретился ни один человек. Во дворе тоже вроде все было спокойно. Подойдя к двери, Жестянщик прижал ухо к клеенчатой ее поверхности и прислушался, дав знак Забою молчать. Из квартиры не доносилось ни единого звука. Тогда он позвонил, позвонил еще раз, длиннее, потом нажал на кнопку несколько раз подряд. Никто не открывал дверь, никто не выходил, и из квартиры, кроме дребезжащего звонка, не слышалось ни единого звука.

— Может, Илья увез его куда-нибудь? — предположил Забой.

— Он в шлепанцах был, в пижаме, небритый! — шепотом прокричал Жестянщик.

Вынув из кармана ключ, который ему недавно вручил Петрович, он вставил его в замок, осторожно повернул раз, другой и толкнул дверь. В квартиру Жестянщик проскользнул на цыпочках, опасливо огляделся, прислушался. Так же тихо в прихожую вошел Забой, прикрыл за собой дверь.

В комнату первым вступил Жестянщик.

И невольно издал такой звук, будто чем-то поперхнулся.

Петрович лежал, откинувшись в кресле, грудь его была залита кровью, в старенькой пижаме можно было рассмотреть несколько окровавленных дыр от пуль. Длинные желтоватые зубы ощерились в неживой уже ухмылке, руки свесились вниз, серые уже ладони, подогнувшись внутрь, касались крашеного пола.

— Линяем, — сказал после долго молчания Жестянщик. Он словно вышел из оцепенения и, не поворачиваясь, попятился назад.

— Ничего не касайся, — сказал Забой. — А то еще и тут наследим.

Сдернув с вешалки обвисшую рубаху Петровича, Жестянщик старательно протер дверные ручки и, вбросив рубаху в прихожую, спиной закрыл дверь, стараясь не прикасаться к ней. Оба молча спустились вниз, пересекли двор, вышли на улицу и сели в машину — толстяк поджидал их. За всю дорогу ни Жестянщик, ни Забой не проронили не слова. И лишь когда снова оказались в гараже, когда отгородились от всего мира железными воротами и убедились, что, кроме них, здесь никого нет, решились переброситься несколькими словами.

— Что скажешь? — спросил Жестянщик.

— А что сказать... Хлопнули мужика. Он, похоже, чувствовал... Нехорошо, говорил, что к нему едет Огородников... Несколько раз повторил.

— Значит, Илья?

— Больше некому.

— Что будем делать? — спросил Жестянщик без обычной своей взвинченности. Увиденное в квартире потрясло его куда больше, чем Забоя. Распростертое в кресле тело Петровича, из которого еще сочилась кровь, серое лицо, желтые зубы, полуоткрытые в мертвой ухмылке глаза... И это был человек, который всего полчаса назад разговаривал, пил с ними водку, обещал помочь и просил о помощи... Вся эта картина до сих пор стояла у них перед глазами.

— Илью кончать надо, — сказал Забой.

— Ха! Кончать! А на фига?! Линять надо, понял?! Линять!

— Петрович сказал, что, пока Огородников жив, мы все на волоске... Он был прав.

— Это что же получается... Огородников решил от всех избавиться? Чистеньким выйти? А зубило в зубы он не хочет? — завопил Жестянщик и подбежал к воротам — ему показалось, что за ними мелькнула чья-то тень, он выскочил наружу, но там никого не увидел. Тогда он с грохотом снова захлопнул ворота и сунул в приваренные петли подвернувшуюся ржавую скобу.

Некоторое время оба молчали, пытаясь осмыслить происшедшее. Сквозь щели били узкие слепящие лучи солнца, в их свете кружила пыль, где-то рядом проносились машины, во дворе все еще стоял частник — они обещали ему немедленно заняться его машиной.

— Там мужик ждет, — вспомнил Забой.

— Подождет!

— Скажи, чтоб завтра приходил... Нечего ему тут делать. Без него хватает.

— Тоже верно.

— И ключи пусть оставит.

— На фига?! — Жестянщик, кажется, вскрикивал и взвивался каждый раз, когда чего-то не понимал.

— Машина может пригодиться... Сегодня вечером.

— Да? — Жестянщик замер на какое-то время, потом медленно повернулся к Забою. — А что... И в самом деле... Ну ты, Гена, молоток, ну, молоток! С тобой не забалуешь!

— Не надо со мной баловать, — серьезно ответил Забой.

Пока Жестянщик ходил во двор и договаривался с толстяком на завтрашний день, Забой сидел в углу, глядя на залитую маслами землю. Тяжелые пальцы со въевшимся в них мазутом, ржавым металлом он скрестил, локти поставил на колени. Мысли его текли медленно, рывками, но в правильном направлении. Забой не метался, как его друг Жестянщик, он спокойно и неторопливо думал, как быть дальше. И пришел к единственному вопросу, который задал Жестянщику, едва тот появился, победно позвякивая ключами от машины.

— А это... Как с трупом? — спросил Забой.

— С каким трупом?

— Петровича... Он же остался в квартире.

— Ну и пусть, тебе-то что?

— Завоняет, загниет... Червь пойдет... Нехорошо это, не по-людски.

— Ты что же предлагаешь — труп выкрасть и похоронить с музыкой? С венками? С рыдающими толпами? — куражился Жестянщик, выкрикивая все новые и новые свои вопросы.

— Не надо его выкрадать... Хлопотно это... Опасно. Попадемся. Ментам надо позвонить.

— Кому?! — От неожиданного предложения Жестянщик, кажется, даже подпрыгнул на месте.

— Пусть они забирают, пусть и хоронят.

— Ты что, совсем умом тронулся? Какие к черту менты? Может, сходить к ним, может, лично дать показания?

— Петровичу не понравится, что мы его оставили... Он загниет, его черви съедят, — негромко продолжал Забой. — Обидится на нас... Он, может, и ключ специально дал для такого случая... Чтобы подстраховаться. Его же там никогда никто и не найдет... Надо ему помочь.

— Кому?!

— Петровичу.

— Нет Петровича, Гена! Его нет! Труп остался! Мясо! Кишки! Говно и моча!

— Здесь Петрович, — негромко проговорил Забой. — Я чувствую. Он слушает нас.

— Что-о-о? — протянул Жестянщик издевательски, но почему-то шепотом и тут же опасливо обернулся, всматриваясь в темные углы гаража. — Гена, тебе плохо?

— Ты как хочешь, а я позвоню... Петровича им не взять, он уже на воле... А труп надо похоронить. Он еще не раз отблагодарит нас.

Жестянщик упал перед Забоем на колени, но не от потрясения, он поднял ладонями его голову, заглянул в глаза.

— Не надо, Женя, я в порядке... У нас на шахте, пока последний труп из завала не вытащат, работу не начинают. Вроде и похоронены, вроде и в земле, а вот ищут. Неделю ищут, две, три... Пока не найдут, добычу не начинают. И поиски не прекращают. Я на шахте вырос, Женя. У нас так. Ты извини, конечно, но я позвоню.

— Хорошо! — вскочил Жестянщик. — Хорошо. Но с условием!

— Ну?

— Куда угодно, но не к ментам. Звони на телевидение, в военкомат, в кинотеатр, в прокуратуру, наконец, но не ментам!

— Как хочешь. — Забой пожал крутыми плечами. — И это... Илья тоже на нас. Иначе Петрович не простит.

— Знаешь?! — вскочил Жестянщик. — Хватит! С этим загробным миром, потусторонними видениями, кладбищенскими потешками...

— Он здесь, — тихо сказал Забой.

— Кто?!

— Петрович.

Жестянщик круто повернулся и вышел, с грохотом бросив за собой железную дверь, врезанную в ворота. Забой слышал, как он что-то поддал во дворе, что-то опрокинул, матернулся вслух и наконец смолк, свернув за угол гаража. Тогда Забой поднялся, подошел к небольшому столу, покрытому газетой с жирными пятнами от колбасы. Присев к столу, он принялся внимательно рассматривать газету, потом повернул ее к себе другой стороной и наконец нашел то, что искал. После статьи о расстреле семьи Суровцевых были приведены несколько телефонов, по которым можно позвонить, если кому-то станет что-либо известно о преступлении. Оторвав от газеты клочок с номерами телефонов, Забой свернул его пополам и сунул в нагрудный карман рубашки.

Выйдя из гаража, он некоторое время стоял, привыкая к слепящему солнечному свету.

Жестянщика нигде не было.

И тогда он вышел на улицу.

— Ты куда?! — раздался сзади взвинченный голос.

— Звонить.

— Пошли вместе... А то ты какой-то не в себе. Петрович в гараже остался?

— Нет... С нами идет.

— Это хорошо, — нервно усмехнулся Жестянщик. — Он мужик надежный, в обиду не даст. Верно говорю?

— Вон тот автомат работает без жетонов.

Подойдя к железной будке с сорванными дверями и выбитыми стеклами, Забой вынул из кармана клочок газетной бумаги, сверился и набрал номер.

Жестянщик замер рядом, опасливо озираясь по сторонам, чтобы и близко никто не смог подойти и подслушать, о чем пойдет разговор.

— Алло! — сказал Забой, заметно волнуясь. — Кто у телефона?

— Пафнутьев у телефона. Павел Николаевич Пафнутьев.

— Я по поводу трупа...

— Это ко мне! Кто убит, кем, когда, за что?

— Записывайте адрес...

— Пишу!

— Улица Новаторов, двадцать девять... Квартира семнадцать... Осадчий его фамилия. Записали? Все.

Забой повесил трубку, хотя на том конце провода некий Пафнутьев пытался еще что-то спросить, явно затягивая разговор. Но Забой знал — нельзя ввязываться в такие беседы, каждая лишняя секунда может оказаться предательской, выдать местонахождение телефона.

* * *

Сунув руки в карманы, молча и насупленно бродил Пафнутьев по пустоватой квартире Осадчего и ничего не мог найти интересного для себя, ни за что не мог зацепиться. Квартира была чистая. Пыли, грязи, мусора, кухонных отходов — ничего этого не было. Но, с другой стороны, не было ничего, что создавало бы хоть какой-нибудь уют. Похоже, этот человек, отсидев полтора десятка лет в зонах, тюрьмах и лагерях, сам того не замечая, у себя дома создал такую же обстановку, к которой привык в заключении.

Худолей, казалось, наслаждался той живописной позой, в которой лежал мертвый Петрович. Распахнутая на груди, пробитая пулями пижама, вытянутые ноги, отброшенные в агонии шлепанцы на полу, тяжелые крупные ладони, подогнутые внутрь. Худолей снимал и снимал этого человека с разных расстояний, под разным освещением, причем старался поймать момент, чтобы в кадре оказался и Пафнутьев.

— Что скажешь, Худолей? — спросил тот, устав от мельтешения эксперта перед глазами.

— А что сказать... Свой хлопнул.

— Почему ты так решил?

— Все очень просто, Павел Николаевич... Вы и без меня знаете. Дверь открывал сам хозяин. Учитывая его личность, учитывая обстановку в городе, он мог открыть только близкому человеку, кому доверял. Скорее всего, вместе они были в квартире Суровцевых, вместе творили зло, — сказал Худолей, и в голосе его прозвучало осуждение. — На двери нет следов взлома, отжима, ковыряния отмычками... Да и стаканчики мокрые, не успели еще просохнуть, бутылка опять же открытая... В одной еще плещется это священное зелье, а вторая вообще полная...

— Сколько мокрых стаканов?

— Три.

— Значит, не один приходил...

— Двое были, поддали... А потом пристрелили старика.

— Зачем? — спросил Пафнутьев.

— Да ну, Павел Николаевич... Я могу вам назвать сотню причин, вы тоже можете назвать не меньше!

— Назови хотя бы парочку.

— Не хотели делиться добычей... Самая что ни на есть обычная причина.

— Дальше.

— Думаю, дело в другом... Вы же показали его по телевизору, и фотки разных лет, и обложки уголовных дел, адреса, отпечатки пальцев... Всем стало ясно, что рано или поздно Осадчего возьмут. Не здесь, так на Кипре, на Сахалине...Это уже не имело значения. Осадчий засвечен, его вина установлена, то, что он был в квартире в ту ночь, доказано. Боялись, что заговорит старик. Вот и хлопнули.

— Я просмотрел его дела... До сих пор он ни разу не заговорил, никого ни разу не назвал.

— Значит, новая компания сколотилась... Из тех, кто придерживался других убеждений... Нынешние ведь не столь свято блюдут законы зоны.

— Да, похоже, в этой банде не было полного согласия. Один сам себе пулю в лоб пустил, второй с вилами в боку обнаружен, третий застрелен... Не верили они друг другу. У меня такое чувство, что и этот труп не последний... Трупы будут до тех пор, пока в живых останется один.

— Один может выжить, — согласился Худолей.

— Не выживет, — твердо сказал Пафнутьев.

— Почему?

— Я его знаю. Что отпечатки?

— На дверных ручках нет отпечатков даже хозяина. Никаких отпечатков нет.

— На бутылке?

— Там есть, и неплохие...

— Стаканы?

— Вымыты. А вот на бутылке, которая открыта, но не выпита... Целая россыпь.

— Ты хоть не уничтожил их, когда бутылку-то на радостях щупал?

Худолей поджал губы, отошел в сторонку, постоял молча у окна и, справившись с обидой, заговорил негромко и даже с некоторой церемонностью:

— Я, между прочим, Павел Николаевич, вам таких вопросов не задаю. Хотя иногда мог бы.

— Задай, — усмехнулся Пафнутьев.

— Не буду. Я не опущусь до упреков и насмешек над любимым руководителем, с которым свела меня судьба, за что я искренне ей благодарен. Да, Павел Николаевич, да.

— Ладно, виноват... Исправлюсь. Сегодня же.

— Вот это другой разговор! — ожил Худолей. — В таком случае могу поделиться некоторыми соображениями, которые возникли у меня при тщательном осмотре места преступления. — Остатки обиды все еще тлели в его душе и сразу забыть о них, переключиться на разговор простой и доверительный он не мог.

— Соображения? У тебя?

— Да, — кинул Худолей значительно. — В отличие от некоторых, меня соображения все-таки иногда посещают.

— Иногда? Согласен. Так что там у тебя?

— А вот что... Передо мной открылась картина разыгравшейся здесь трагедии, во всех подробностях возникла перед моим мысленным взором, во всех подробностях. При том, Павел Николаевич, что видел я все то же, что видели и вы... Но вы заняты стратегией преступления, я же, как обычно, ковыряюсь в частностях, которые...

— Значит, так. — Пафнутьев посмотрел на часы. — У нас очень мало времени! Не можем же мы посвящать жизнь осмотру этой квартиры!

— Понял! — Худолей склонил голову, признавая, что он слегка злоупотребил вниманием начальства. — Происходило все примерно так... К хозяину квартиры в гости пожаловали двое друзей. Более молодые, более от него зависимые... Скажем, опекаемые им члены банды.

— Так, — кивнул Пафнутьев, расположившись в кресле напротив мертвого Петровича точно в такой же позе, в которой пребывал и хозяин квартиры. — Дальше.

— Все трое прекрасно проводили время до тех пор, пока кто-то им не помешал. Это мог быть телефонный звонок, стук в дверь... И тогда они быстро прекратили трапезу, спешно собрали закуску, убрали со стола, открытую бутылку тоже не стали допивать, и, похоже, хозяин этих двух своих гостей спешно выпроводил, чтобы тот, кто помешал, тот, кто к нему ехал, их не видел. Он не должен был знать о том, что у него были люди.

— Так, — склонил голову Пафнутьев. — Я могу знать, из чего ты все это заключил?

— О, для пьющего человека в этом положении нет никаких тайн, дорогой Павел Николаевич. Пожалуйста! — Худолей взмахнул тонкими ладошками, как фокусник, собравшийся поразить зрителей очередным чудом. — Если выпита одна бутылка и открыта вторая... Только нечто чрезвычайное может остановить человека от того, чтобы пригубить и из второй тоже.

— Почему ты решил, что пили втроем? А может, их было двое?

— Три мокрых стакана — это одно. Бутылка на двоих, притом, что приготовлена и вторая, то есть по бутылке на брата среди дня... В том положении, в котором они пребывали... Это многовато. И потом, надо учесть возраст хозяина. Бутылка на троих — это нормально. Вторая бутылка на тех же троих — тоже нормально, даже скромно. Но две бутылки на двоих — это круто.

— Осадчий мог пить меньше, ты об этом подумал?

— Нет, об этой возможности я даже думать не стал. Во-первых, в их кругу не принято сачковать. Разливают поровну и поровну пьют. Это святой закон, и его соблюдают в любом приличном обществе. И второе... Если Осадчий сачковал по причине преклонного возраста, тогда на его собутыльника пришлось бы полторы бутылки водки... Учитывая характер и количество закуски, оставшейся после первой бутылки, а я очень тщательно и со знанием дела осмотрел оставшуюся закуску и ее количество... Их было трое. Три надкушенных куска хлеба — это вам о чем-то говорит? Они спешно выметались из квартиры. Хозяин ждал гостя, который был для него важнее этих двух... Думаю, шеф пожаловал.

— Так... — Пафнутьев долго молчал. — Другими словами, ты считаешь, что Осадчий не мог стоять во главе?

— Мог. Но не он был во главе.

— Почему?

— Оглянись, Паша... Это квартира боевика, но никак не шефа, который не только убивает людей по ночам, но и пытается делать деньги на экономических хохмочках, дань собирать... Осадчий — это рабочая скотинка. Представь... Пятьдесят лет, половина сознательной жизни — по лагерям... Он темный, Паша. Он хорошо знает воровские законы, законы зоны... Но он не знает законов, по которым живет современный город.

— Так...

— Посмотри на объедки колбасы... Вместо того чтобы их выбросить, он пожлобился. Он не привык выбрасывать пищу. За ночь хапнуть сотню тысяч долларов он мог, а придя домой, прячет в холодильник надкушенный кусок колбасы. Это зона, Паша, это опыт лагерей. Такой человек не может стоять во главе банды.

— Так. — Пафнутьев невидяще смотрел в противоположную стену. Он ничего не мог возразить Худолею.

— И потом, Паша... Ты посмотри на эту колбасу и на эту водку... Она все с тем же запахом.

— С каким запахом?

— Ты помнишь водку, в которой плавал глаз? Они не жлобятся, они просто считают, что нет надобности покупать дорогую водку, если можно купить дешевую. Они не думают о ее качестве. Они на знали в своей жизни хорошей водки.

— А тот, который побывал здесь после этих двух... Не оставил отпечатков?

— Их отпечатки остались на бутылках. На пустой и на полной. Хмырь, который пришел после них, не знал о состоявшейся пьянке, не знал о бутылках. А может быть, знал и оставил их отпечатки сознательно.

— Возникает интересный вопрос... Зачем нам сдали этот труп? — Пафнутьев показал на откинувшегося в кресле Осадчего. — Если дело сделано, следов вроде бы не осталось, то в любом случае им выгодно, чтобы мы нашли его как можно позже, уже когда соседи начнут жаловаться на невкусный запах... Правильно? А они его сдали в тот же день. Зачем?

— Как говорит один наш знакомый, сие есть тайна великая, непознаваемая, — усмехнулся Худолей.

— Хотели отвлечь внимание? Но если бы мы думали, что Осадчий живой, мы больше уделяли бы ему внимания — поиски, розыски, запросы... А так... Мы свободны.

— А зачем его вообще было убирать? — спросил Худолей.

— Убирать его было необходимо, потому что он засвечен. Рано или поздно мы бы взяли его, и он вполне мог заговорить. — Пафнутьев подошел к открытому окну, крикнул что-то, приглашающе помахав рукой.

Через минуту в квартиру вошел Андрей.

— Ни фига себе! — сказал он, увидев Осадчего, распростертого в кресле... — Круто с ним обошлись.

— Как заслужил, так и обошлись! — резко сказал Пафнутьев. — Он к этому креслу давно шел и вот добрался наконец на шестом десятке. Перебьется. И без него найдем, кого пожалеть.

— Да я вроде бы того, что и ничего, — улыбнулся Андрей.

— Я тоже. Значит, так... Ты полдня провел у парадного подъезда Огородникова. Он не выезжал?

— Даже не выходил.

— Через парадный подъезд, — уточнил Пафнутьев. — Не могу допустить, чтобы такой пройдоха, как Огородников, не устроил себе черного хода. У него должен быть запасной выход, он не мыслит себе жизни без запасного выхода. Ни единого слова не произнесет, чтобы тут же не подстраховаться каким-нибудь доводом-поводом, который бы обесценил все только что им же сказанное. Это натура. А человек не может идти против натуры. Я внятно выражаюсь?

— И даже красиво, Паша! — потрясенно воскликнул Худолей. Мне очень нравится, как ты выражаешься.

— Андрей... Пройдись по его двору, поговори со старухами-стариками, козлами-доминошниками, юными наркоманами, любвеобильными пэтэушницами... С кем угодно! Выясни — нет ли второго выхода у того самого типа, который владеет адвокатской конторой, ездит на «мерседесе», а сам толстый и лысый. Не отлучался ли он примерно в середине дня из своей конторы, не выскальзывал ли... Нюхом чую — был он здесь. — Пафнутьев ткнул пальцем в пол перед собой. Эти его пальцы, вымазанные клеем, эти его черные пальцы до сих пор стоят у меня перед глазами... Скажи, — Пафнутьев резко повернулся к Худолею, — а нет ли отпечатков пальцев таких, знаешь... смазанных, бесформенных, неразличимых...

— Хватит, Паша, остановись. Таких отпечатков очень много. На этом вот столике, за которым сидит уважаемый труп, на кресле, на котором в данный момент сидишь ты... Есть такие пятна, но, как ты понимаешь, доказательством они служить не могут.

— Послужат, — с преувеличенной уверенностью заявил Пафнутьев. — Значит, так... Независимо от того, есть ли там капилляры-папилляры, ты с таких смазанных пятен сделай соскобы. И мы отдадим их на химический анализ. Я уже знаю, что нам ответят химики, что они обнаружат на молекулярном уровне в этих смазанных кляксах.

— И что же они там обнаружат?

— Клей «момент».

— Но это тоже не доказательство, Паша...

— Почему же? Если там действительно обнаружатся молекулы клея, это докажет мою проницательность, подтвердит мои необыкновенные способности, даст основания руководить даже такими талантливыми экспертами, как ты!

— Я никогда в этом не сомневался, Паша.

— А я сомневался.

— Это радует, — пробормотал Худолей. Поговорочка Мольского, кажется, прижилась и в прокуратуре.

— Приехала съемочная группа, — сказал Андрей, стоявший у окна. — Сейчас будут здесь. Они-то как пронюхали?

— Я Фырнину сказал, — ответил Пафнутьев. — Так что сегодня вечером наши земляки получат очередную серию фильма ужасов.

И действительно, распахнулась дверь и в квартиру первым вошел оператор, приникнув к видеокамере, лежащей на его плече, — он начал снимать еще на площадке.

— Как вы узнали, что он здесь? — ужаснулся Фырнин, не в силах оторвать взгляд от трупа.

— Работаем, — усмехнулся Пафнутьев.

* * *

Поезд на Донецк отходил поздно вечером, около одиннадцати часов. Времени было еще много, но и дел оставалось достаточно. Надо было съездить на вокзал и купить билеты, надо было сложить вещи, причем так хитро, чтобы и взять все необходимое, и в то же время оставить видимость того, что хозяин отлучился на полчаса за бутылкой водки.

Решили, что на вокзал лучше ехать Жестянщику. Он и бойчее, и с паспортами ему легче управиться, где предъявить, где умыкнуться. Как выяснилось, Донецк находится совсем в другом государстве, и купить туда билет, вот так запросто подойдя к кассе, невозможно. Ночью всех пассажиров ждет досмотр двух таможен — и российской, и украинской. И о тех, и о других рассказывали страшные истории, об их придирчивости, алчности, о перетряхивании сумок, карманов, даже трусов. Говорили, что хохлы совали руки женщинам в лифчики, а москали простукивали чемоданы в поисках второго дна и это второе дно находили даже в тех чемоданах, в которых и одно-то единственное еле держалось.

Забой остался дома укладывать вещи. Время от времени он выходил во двор, копался в машине, перекатывал колеса то в гараж, то из гаража. У каждого, кто проходил мимо, складывалось впечатление, что здесь идет обычная неспешная работа, которую можно наблюдать каждый день. Разогретый на солнце железный гараж был распахнут настежь, и каждый желающий мог видеть его весь, до задней стенки. Перемазанный, сумрачный Забой время от времени колотил кувалдой по каким-то железкам и опять скрывался в доме.

Бежать из города решили этим же вечером. Причем, условившись об этом не говорить никому, ни единой душе — ни любимой бабе, ни злобной соседке, ни единого слова.

Банда, казавшаяся обоим такой надежной и неуязвимой, исчезала прямо на глазах. Не проходило дня, чтобы не показывали по телевизору все новых и новых участников. И все они оказывались или мертвы, или же, как злосчастный оборотень Вобла, пребывали в затяжном беспамятстве. Жестянщику и Забою казалось, что спастись они могут только вот так — исчезнуть неожиданно и в неизвестном направлении, скрыться среди бесчисленных шахтерских поселков соседнего государства.

Во многих из этих сумрачных, нищенских и каких-то разбойного вида поселках у Забоя остались друзья, ребята, с которыми он уголь рубил, водку пил, по бабам ходил. Едва ли не у всех у них были нелады с законом — в тех местах это почиталось за достоинство, а человек, чистый перед законом, вызывал подозрение и неприязнь. И потому торопился от этой своей чистоты, от этого недостатка как можно быстрее избавиться. Тогда он уже мог рассчитывать и на помощь, и на защиту. Это было выгодно и нравственно — слегка замараться, скрываться и вести двойную жизнь. Днем воспитывать детей, растить картошку и кукурузу, а по ночам грабить товарные поезда, тащить со строек, с остановившихся шахт и заводов металл, приборы, доски, трубы, батареи, фундаментные блоки и плиты перекрытий. Все это было естественно и не вызывало ни осуждения, ни слишком большого интереса.

Оказаться в таком поселке значило оказаться дома, под надежной защитой и в полной уверенности, что тебя не только не выдадут, но и спасут при нужде.

Единственная опасность, которой оба не могли пренебречь, — Огородников. И Жестянщик, и Забой убедились, что именно он уничтожает остальных.

Поразмыслив, оба решили, что если здесь после их отъезда Огородников навсегда замолчит, то им и в будущем ничего не угрожает. Кроме того, выполнить обещание, которое они дали Петровичу, было делом достойным и даже святым.

Вернулся с вокзала Жестянщик. Нервный, дергающийся, он быстро прошел через двор, поддал консервную банку, спихнул с дороги отработанный масляный фильтр и вошел в гараж. Но, не выдержав там разогретого воздуха, тут же выскочил и скрылся в доме. Забой вытер подвернувшейся тряпкой руки и прошел следом.

— Ну что? — спросил он.

— А что? Ничего! Понял? Ничего нас здесь не держит!

— Билеты взял?

— Полный порядок, Гена! Полный порядок во всех танковых войсках страны!

— Значит, взял? — Забой не признавал такой недосказанности. Ему нужно было внятно и просто сказать, что билеты есть, они в кармане, что поезд отходит в одиннадцать вечера, что вагон, к примеру, девятый...

Жестянщик выхватил из кармана два желтоватых листочка и припечатал их к столу. Забой взял их и всмотрелся в цифры. Да, все правильно — поезд на Донецк, отправление в одиннадцать с копейками, вагон действительно девятый.

— Купейный? — Забой поднял глаза.

— А что? Плохо?

— Шикуешь.

— Могу я хоть раз в жизни...

— Раз в жизни можно. Пошли... Надо машину подготовить.

Машину нужно было подготовить тоже со смыслом. С одной стороны она должна быть в таком состоянии, чтобы можно было без помех ездить по городу, чтобы ни одному гаишнику не пришло в голову останавливать их, требовать документы, задавать глупые свои гаишные вопросы. Но в то же время в ней должна оставаться недоделанность, чтобы хозяин не вздумал забрать ее именно в этот вечер.

В общем-то все это было несложно, свинченное колесо убедит охломона, что его машина нуждается в доводке, а навинтить колесо... Дело пяти минут. Так все и вышло — когда он пришел уже с бутылкой и деньгами забирать машину, друзья бутылку у него взяли, деньги тоже взяли, пить не стали, но и машину не отдали. Приходи, дескать, завтра утром, часам к двенадцати. Тот и пошел, бедолага, не заподозрив злого умысла.

Поскольку Жестянщик и Забой постоянно имели дело с машинами, то им приходилось не раз оказывать всевозможные транспортные услуги тому же Огородникову. Поэтому они приблизительно знали его распорядок дня, его вечерние и ночные привычки и уж совершенно точно знали, где он живет.

Выехали со двора в восемь вечера.

Отъехав несколько кварталов, позвонили по домашнему телефону.

Трубку никто не поднял.

Дома у Огородникова было два телефона — для домашних дел и для служебных переговоров. Ни жена, ни взрослые уже дети не брали трубку служебного телефона, так было заведено. И когда Жестянщик убедился, что известный ему телефон молчит, это значило только одно — ничего не срывается, план, который они составили, годится и все идет как надо.

До девяти ждали в машине.

Остановившись в отдалении, выключив мотор и опустив стекла, оба поглядывали в сторону подъезда, к которому должен был подъехать Огородников. О деле не говорили, роли не распределяли.

У каждого был хороший, надежный нож. Ножи такие делал на заказ умелец с военного завода. Он и сталь подбирал, и рукоять сам придумывал, чтобы была она и достаточно массивной, и удобной. Лезвие на первый взгляд, было толстоватое, но это только казалось, к острию оно сходилось безукоризненным клином, слегка вогнутым. Это позволяло добиться такой остроты, что нож легко резая на весу бумагу с торца. Его опасно было держать при себе без ножен, поэтому умелец наладился делать и ножны — из толстой грубой кожи.

Оба, не сговариваясь, решили, что такого оружия им на сегодняшний вечер будет вполне достаточно. Был у них и пистолет, но без глушителя, потому от него решили отказаться. И шуму много, да и пистолет меченый, в случае потери нетрудно было выйти на человека, который им продал его по сходной цене.

Когда стрелка часов перевалила за девять, Жестянщик и Забой вышли из машины. Подняли стекла, захлопнули двери, подергали за ручки и, убедившись, что машина заперта, отправились к подъезду Огородникова.

Наверное, в таких случаях срабатывает какое-то чутье, интуиция. Ведь не обсуждали ничего, не спорили, не советовались. Просто поднялись и пошли. У обоих возникло ощущение, что пора, что вот-вот должен появиться их сегодняшний крестник.

Входные двери были с кодом, но они его знали — приходилось продукты завозить, как-то громадный телевизор втаскивали на третий этаж, да и самого Огородникова тоже приходилось втаскивать, и это было ничуть не легче, чем телевизор в необъятной картонной коробке.

Да, жил Огородников на третьем этаже и поэтому часто поднимался к себе без лифта. И для разминки, и просто потому, что ждать лифт приходилось куда дольше, чем подняться на своих двоих.

Жестянщик расположился на четвертом этаже у окна, выходящего во двор. Забой поднялся еще на этаж выше, чтобы не привлекать внимание — на площадках часто бывали люди, выходили жильцы покурить, посудачить, забредали чужаки, на застав хозяев, маялись на площадках гости, пришедшие раньше времени.

Черный «мерседес» Огородникова оба увидели одновременно.

— Видишь, да? — спросил Жестянщик негромко, но Забой его услышал.

— Да, — сказал он.

И больше ничего на добавил.

Увидев, что Огородников вылезает из машины, Жестянщик рванулся вверх, к Забою. И отвлек его ненадолго, секунд на двадцать, но отвлек и тем самым поставил всю операцию на грань срыва. Получилось у них, все получилось, но риск оказался слишком велик, и виноват в этом был Жестянщик. Не надо было ему бежать к Забою, но задергался Жестянщик, задергался паникер несчастный.

— Значит, так, — сказал он, тяжело дыша от бега и от волнения. — Я начинаю. Понял? Ты тут же спускаешься и страхуешь. Понял?

Жестянщик метнулся вниз.

Снова выглянув в окно, Забой убедился, что машина стоит на месте, Огородникова нет, видимо, он уже прошел к подъезду и его не было видно сквозь высокие клены.

Прошла минута, вторая, третья...

Никто не появлялся, шагов тоже не было слышно, лифт молчал. Обычно, когда его вызывают, начинается гул, вибрация троса, грохот движущейся машины.

Но сейчас все было тихо.

Жестянщик заволновался, уже хотел было сбежать на пролет, на два пролета вниз, чтобы узнать, в чем там дело, но в этот момент раздался оглушительный грохот входной двери. В общем-то он не был таким уж громким, но даже этот дверной хлопок заставил Жестянщика снова метнуться вверх по лестнице. Он выскочил на третий эгаж, поднялся еще на один пролет и там остановился.

Невнятные звуки, которые доносились снизу, говорили о том, что Огородников медленно, с трудом, но все-таки поднимается. Он что-то бормотал невнятно, видимо, продолжая разговор в той компании, которую только что покинул, негромко смеялся. По всему было видно, что находится он под хорошим хмелем.

Жестянщик вспомнил, что и из машины Огородников вышел какой-то нарядный, в белой рубашке, при бабочке, в черных лакированных туфлях. Вообще-то он был достаточно неряшлив и к одежде всегда относился с некоторым пренебрежением, поэтому нарядность его так бросалась в глаза, он явно не был похож на самого себя, на самого себя обычного.

Услышав тяжелое дыхание Огородникова, Жестянщик спустился на несколько ступенек, чтобы видеть дверь его квартиры, и достал из-за спины прекрасный нож, который по всем боевым показателям наверняка превосходил лучшие армейские ножи мира.

Огородников остановился посередине площадки, роясь в карманах в поисках ключа. В этот момент Жестянщик начал спускаться. Ему оставалось преодолеть три ступеньки, но Огородников услышал позади себя невнятный шорох и обернулся.

И увидел спускающегося Жестянщика.

И нож в его руке увидел.

Удивился, широко раскрыл глаза, и еще до того, как он сам что-то понял, осознал, его организм вздрогнул от предсмертного ужаса. Огородников присел и уже хотел было броситься вниз, к спасительному выходу из подъезда, однако Жестянщик, одним прыжком преодолев все три ступеньки, оказался на пути Огородникова. Тот с каким-то нечеловеческим хрипом ткнулся головой в грудь убийцы, пытаясь оттолкнуть его с пути. Жестянщик, тоже в ужасе оттого, что все срывается, изо всей силы ткнул ножом прямо перед собой, по рукоять погрузив его в выпирающий живот Огородникова.

Тот замер, глаза его округлились, он уже раскрыл было рот, чтобы заорать что было мочи, но болевой шок сковал его и он лишь слабо прохрипел что-то невнятное.

— Это тебе за Петровича, сучий ты потрох, — прошипел — не проговорил, он не мог говорить в этот момент — прохрипел Жестянщик и, вырвав нож из живота Огородникова, снова его всадил по самую рукоять, и снова вырвал и снова всадил, не видя крови, хлынувшей из ран...

И в этот момент что-то изменилось, что-то пошло не так. Жестянщик спиной почувствовал перемену обстановки, и тут же на его шее сомкнулись железные пальцы Вандама, который поднимался по лестнице вслед за Огородниковым. Они приехали вместе, но Жестянщик, отвлекшись от машины, не заметил, как из нее вышел второй человек. Вандам отстал от Огородникова, задержался у почтового ящика — несколько писем выпали из его рук и рассыпались по площадке.

— Ах ты, пидор позорный, — проговорил Вандам и легко опрокинул Жестянщика на спину. Увидев нож в его руке, Вандам вырвал его, перехватил рукоятку и уже готов был всадить в Жестянщика, но не успел, не успел. Вандам всегда был силен, но некоторая полноватость, замедленность в движениях, как и у его знаменитого тезки, дали себя знать. Пока он, подмяв Жестянщика, выбирал, куда бы ударить точнее и неотразимее, Забой точно такой же нож всадил в наклонившегося Вандама сзади, в шею, чуть пониже черепа.

Удар был так силен, что нож вышел наружу возле горла.

Кровь хлынула куда сильнее, нежели изо всех ран Огородникова.

Вандам упал прямо на тело своего хозяина и уже в агонии, уже без сознания стиснул его в предсмертном объятии, как это бывало иногда при жизни...

— Уходим. — Жестянщик вскочил, оглянулся по сторонам. Быстро сдернул с себя легкую корейскую ветровку, завернул в нее свой нож, выдернул из лежащего Вандама второй нож, тоже завернул его в ветровку. — Уходим, — повторил он и бросился вниз.

Из подъезда они хотели выйти как можно спокойнее, не торопясь, не привлекая к себе внимания.

Но не смогли, не смогли.

Сбой в планах, который чуть было не обернулся катастрофой, смертью, лишил обоих выдержки. Выскочив из подъезда, бросив за собой дверь, чтобы захлопнулись замки, чтобы хоть немного подзадержались преследователи, если таковые будут, оба легкой трусцой пересекли двор, выскочили в арку и с облегчением увидели, что их машина стоит на месте.

И завелась хорошо, с полуоборота ключа.

И с места тронулась, не заглохнув, а могла и заглохнуть, учитывая то судорожное состояние, в котором находился Жестянщик.

Свернули за угол, при первой возможности свернули еще раз, еще раз и, лишь выехав на широкую трассу, влившись в плотный поток машин, перевели дыхание.

— Кажись, ушли? — проговорил Жестянщик.

— Не гони... Не гони, Женя... Нельзя. Нам не нужны эти две минуты, которые ты выгадаешь.

— Откуда он взялся?

— Снизу поднимался. Они вместе приехали.

— Что-то они все время вместе!

— Сердцу не прикажешь, — усмехнулся наконец, первый раз усмехнулся все еще серыми губами Забой. — Ножи надо выбросить.

— Ни за что! — как от боли вскрикнул Жестянщик. — Сейчас опущу их в бензин, в ацетон, в отработанное масло... Вытравлю до капли их поганую заразную кровь.

— Кажется, Вандама мы тоже завалили... Столько кровищи...

— Муж и жена — одна сатана! — нервно рассмеялся Жестянщик.

В гараж, все еще разогретый на солнце, он въехал быстро, но затормозил вовремя, резко остановился. Дернул рычаг, открыв запор капота.

— Хорошо управились.

— Снимай колесо, я займусь курткой и ножами. — Подхватив канистру с бензином, Жестянщик, на ходу взглянул на часы — без четверти десять.

Ножи Жестянщик бросил в узкую банку из-под краски, залил бензином, куртку отнес за гараж, где они частенько сжигали мусор, ветошь, домашние отходы. Он уложил окровавленную тряпку на это кострище, щедро плеснул бензином и, отойдя на два шага, бросил на нее зажженную спичку. Огонь вспыхнул с легким гулом, сразу охватил всю тряпку, вселяя в душу Жестянщика странную радость освобождения от всего, что произошло за последний час в его жизни.

Осмотрев себя, он увидел пятнышко крови на штанах.

— Все понял, — пробормотал Жестянщик и, бросившись в дом, быстро снял штаны, надел другие, а меченые отнес в костер. Взяв обувную щетку, промыл ножи в бензине, плеснул на них ацетоном. — Так, — пробормотал он. — Что еще? Руки! Надо помыть руки! В новую жизнь с чистыми руками! — воскликнул Жестянщик и отправился на кухню.

Руки он мыл тщательно, щедро намыливая их едким хозяйственным мылом. Потом долго насухо вытирал полотенцем.

— Иди мой руки, — сказал Забою. — В новую жизнь с чистыми руками, — повторил Жестянщик слова, которые понравились ему значительностью.

* * *

На вокзал они прибыли за пятнадцать минут до отхода поезда. У обоих в руках были спортивные сумки. Уже шла посадка и проводницы в черных курточках и белых блузках стояли у своих вагонов. Билеты проверяли мимоходом, не прекращая разговора с подругами.

Войдя в свое купе, Жестянщик и Забой сели на лавки и едва ли не впервые за последние два часа посмотрели друг другу в глаза.

— Ну что, Женя... Выжили? — спросил Забой. — Неужели выжили?

— Да вроде! — Жестянщик неотрывно смотрел в окно.

— Что ты там увидел?

— Люди ходят, целуются, плачут...

— Это они от радости.

— А что, можно плакать от радости?

— От чего угодно можно плакать... Деньги-то не забыл?

— Ты что?! — вскричал Жестянщик испуганно. — Знаеш-ш-шь! Говори да не заговаривайся!

— Впереди две таможни, — сказал Забой.

— Придумаем что-нибудь... Не впервой. Сколько до отхода?

— Пять минут.

— Тогда наливай.

Забой достал из сумки два граненых стакана, бутылку водки, батон хлеба и уже нарезанную колбасу. Водку он разлил в два стакана, наполнив их почти доверху.

— Чтоб мы тоже когда-нибудь заплакали от радости, — сказал Забой и, подняв свой стакан, не обращая внимания на водку, стекающую по его тяжелым, натруженным пальцам со въевшимся металлом, выпил до дна. Отломив кусок хлеба, долго внюхивался в него, потом сунул в рот.

Водка стекала и по пальцам Жестянщика, но и его это не тревожило. Он выпил, отставил стакан и растер выплеснувшуюся водку в руках.

— Вот теперь на моих пальцах не осталось никакой заразы, — сказал Жестянщик, и уже не было в его голосе ни взвинченности, ни нервного страха, ни истеричной радости.

Момент, когда поезд тронулся, они не почувствовали, и лишь когда поплыли мимо окна носильщики, провожающие, милиционеры, они поняли, что едут. И когда уже кончились за окном станционные постройки, когда пошли заборы, склады, завалы бетонных плит и ржавого железа, в купе вошел еще один пассажир — запыхавшийся, счастливый и распаренный.

— Успел, — выдохнул он и обессиленно опустился на лавку. Его небольшая спортивная сумка так и осталась лежать на полу. — А ведь мог и не успеть, — проговорил он с блаженной улыбкой.

— Ты что же, на ходу вскочил? — спросил Жестянщик.

— В последний вагон успел впрыгнуть... Проводница, сука, не хотела пускать... Ну, я с ней поговорил.

— А ты что, без билета?

— Да есть билет, есть! А она решила, что я хочу зайцем... Сука, — сказал он беззлобно и откинулся спиной на стенку купе.

Забой и Жестянщик некоторое время рассматривали попутчика. Был он плотен телом, упитан, после бега даже румянец выступил на выбритых щеках. И, конечно, они заметили, не могли не заметить шрам над бровью, наколку в виде кольца на правом безымянном пальце — это кое о чем говорило, вроде как свой человек в попутчиках оказался.

— Я вижу, вы тут уже успели пригубить. — Парень усмехнулся, показав на стол, где стояла почти пустая бутылка водки. Не дождались, значит, меня, поторопились. — Он наклонился, расстегнул молнию на сумке, вынул лежавшую сверху бутылку водки, батон, кусок сухой колбасы. — Продолжим?

— Можно, — сказал Жестянщик и посмотрел на Забоя.

— Нужно, — улыбнулся тот.

— Будем знакомиться. — Парень протянул сильную розовую ладонь. — Сергей.

— Женя, — сказал Жестянщик.

— Геннадий.

— Сеня, — представился парень Забою.

— Так Сеня или Сергей? — усмехнулся Жестянщик.

— Какая разница! Вот скажешь мне... Сергей Семенович, давай выпьем! Я тут как тут. Или скажешь... Семен Сергеевич, выпить не хочешь? И я опять как штык!

Все рассмеялись, Жестянщик сбегал к проводнику за третьим стаканом, Сергей или Семен, кто его знает, за это время нарезал колбасы, вынул из сумки несколько помидоров, и к тому времени, когда Жестянщик вернулся со стаканом, все уже было готово к тому, чтобы знакомство освятить хорошим тостом. Допили водку, оставшуюся на столе, выпили бутылку, которую выставил Сергей, потом выяснилось, что у Забоя есть еще одна, в самой глубине его сумки.

И время пошло, понеслось стремительно и неудержимо, наполненное забавными историями, анекдотами, рассказами о разных случаях, из которых удалось вывернуться, выскользнуть и уцелеть.

Легли поздно, далеко за полночь, легли друзьями, которые, казалось, знали друг друга давно и до самого донышка. Сергей или Семен оказался отличным парнем, своим в доску. Несколько раз он намекнул ребятам, что живет не совсем по закону, живет неплохо и только чрезвычайные обстоятельства заставили его на некоторое время покинуть этот прекрасный город.

— Мы тоже уезжаем на некоторое время и тоже по не зависящим от нас причинам, — начал было рассказывать захмелевший Жестянщик, но Забой с такой силой наступил ему на ногу, что тот мгновенно умолк.

А утром из окна вагона уже можно было видеть на горизонте черные, похожие на египетские пирамиды терриконы шахт. Едва увидев их, Забой приник к окну и не мог, не мог оторваться. Лицо его постепенно разглаживалось, исчезала угрюмость и какая-то непреходящая настороженность, в которой он прожил последние несколько тяжелых, мучительных лет.

— Все, — сказал он, повернул к Жестянщику просветлевшее лицо. — Я дома.

— А я? — спросил тот.

— И ты дома.

— Тогда наливай!

Странно, но и Жестянщик изменился, хотя никогда не бывал в этих краях. Заметно поубавилось в нем нервозности, готовности на все отвечать криком, часто беспомощным криком. Казалось, оба возвращались из долгого опасного путешествия, из которого и вернуться-то надежд было совсем немного.

И вот надо же, вернулись.

Попрощавшись с попутчиком, они стояли на перроне донецкого вокзала и счастливо оглядывались по сторонам. Это была другая страна, здесь у милиции были другие задачи, и никто, ни единая душа не знала ни Жестянщика, ни Забоя. И хотя люди вокруг говорили на том же языке, так же были одеты и матерились теми же словами, дышалось здесь свободно, легко, и улыбки, счастливые улыбки сами по себе раздвигали их губы.

— Сколько до твоего Первомайска? — спросил Жестянщик.

— Километров двадцать. Автобус ходит, можно и электричкой...

— Какой автобус! Ты что?! Возьмем машину! Другая жизнь началась, Гена!

— Другая-то другая, — пробормотал Забой, — но знаешь...

— Ничего не хочу знать! Пошли! — Жестянщик, подхватив тощеватую свою сумку, решительно зашагал через рельсы прямо к привокзальной площади.

Но не успели они обогнуть здание вокзала, как прямо на них выбежал их попутчик, весь в белом, опять румяный и запыхавшийся.

— Вам же до Первомайска? Пошли! Я взял машину, и водитель сказал, что ехать будем через Первомайск... Пошли, пошли. — И он первым побежал к стоявшей в сторонке белой «Волге». Жестянщику и Забою ничего не оставалось, как ускорить шаг и устремиться вслед за Сергеем, Семеном или как там его. — Садитесь сзади, я уже застолбил себе место рядом с водителем.

Что-то мешало, что-то настораживало, но настолько невнятно и смутно, что Жестянщик и Забой, подавив в себе это чувство, расселись на заднем сиденье.

— Вперед, — сказал попутчик и, обернувшись, посмотрел на своих новых друзей. — Что-то вы, ребята, смурные, — сказал он. — Похмелитесь?

— Можно, — неохотно согласился Жестянщик.

— Надо напоследок... Просто надо.

— А почему напоследок? — спросил Забой.

— Так ведь расстаемся же... И, похоже, навсегда, — рассмеялся Семен-Сергей и, вынув из своей сумки бутылку водки, не глядя протянул ее назад. — Хлопнете по стаканчику, да и мне глоточек оставьте!

Пить не хотелось, водка оказалась с каким-то отвратным запахом, но деваться было некуда, и Жестянщик с Забоем, давясь, выпили почти по полному пластмассовому стаканчику, который нашелся в бардачке у водителя.

Сергей сразу пить не стал, опустил бутылку с оставшейся водкой между ног на резиновый коврик. Там она опрокинулась, вылилась, но он, похоже, этого даже не заметил.

Минут через пятнадцать машина выбралась из города и устремилась к далеким черным терриконам, видневшимся где-то на горизонте.

К этому времени Жестянщик и Забой крепко спали, забывшись тяжелым, нездоровым сном, спали, привалившись друг к другу и на всякий случай просунув руки сквозь ручки сумок.

На губах у обоих блуждали улыбки — они вернулись домой.

* * *

Пафнутьев и Шаланда сидели рядом на холодной бетонной ступеньке лестничного марша. Им было тесновато, сидели они сжавшись, плотно соприкасаясь друг с другом. На несколько ступенек ниже перед ними лежали в причудливом переплетении Огородников и Веденяпин, более известный по кличке Вандам. Площадка была залита кровью, крови было много, необычно много.

Осторожно переступая через кровавые лужи, ходил Худолей и беспрестанно щелкал фотоаппаратом. Яркая вспышка время от времени выхватывала из полумрака площадки два застывших трупа, выхватывала во всех, даже ненужных подробностях — набрякшие кровью волосы Вандама, оставшийся чистым белоснежный воротничок Огородникова, зеленую с переливом бабочку, выражение его лица спокойное, даже отрешенное, будто наконец открылось ему нечто важное в этой жизни, нечто самое главное.

Пафнутьев сидел, поставив локти на колени и подперев кулаки. И Шаланда сидел точно в такой же позе, только кулаки его были массивнее и обильнее щеки. Его люди из угрозыска тоже суетились тут же, пытаясь найти хоть какие-нибудь следы, возможно оставленные убийцами. А то, что убийц было двое, подтвердила какая-то бесстрашная бабуля, которая видела, как из подъезда выскочили два невзрачных паренька, бегом пересекли двор, сели в машину и тут же отъехали. Больше она ничего не могла сказать. А внимание на убийц обратила, когда они с силой бросили за собой бронированную дверь. На грохот двери старушка и оглянулась. Жильцы свою дверь берегли, закрывали ее осторожно, помня о том, сколько с них собрали денег на установку всей этой охранной системы.

— Слушай, а может, они того, — проговорил Шаланда, — может, они сами друг дружку, а? Так бывает...

— Нет. — Пафнутьев покачал головой. — Это невозможно. У Огородникова весь живот в дырках... С такими ранами не то что ответить на удар... Шевельнуться невозможно. С такими ранами остается только одно.

— Что? — спросил Шаланда.

— Упасть и умереть. И у этого типа такая дыра в затылке... Упасть и умереть. Что они оба успешно и проделали. Он, похоже, наклонился над Огородниковым и в этот момент получил удар ножом... Ох-хо-хо! — тяжко вздохнул, почти простонал Пафнутьев. — Самое бездарное мое дело, самое беспомощное и унылое.

— Ты чего несешь-то, чего несешь?! — в гневе распрямился Шаланда. — Такую банду раскрутить! Паша! Опомнись!

— Не-е-ет, — протянул Пафнутьев. — Осрамился я, осрамился, скорости не хватает, шустрости... Едва установил этого парнишку, афганца, от тут же пускает себе пулю в лоб. Только вычислил твоего Вобликова, оборотня поганого, а он уже в погребе подыхает, стоном стонет, на помощь зовет. Едва удалось установить старого уголовника Осадчего, едва я обложил его, офлажковал, по телевидению его морду показал... И что? Сидит в кресле, и пять дыр в груди. Хорошо, думаю, хоть напоследок блесну, хоть главаря живым возьму... Вот, пожалуйста, взял...

— Не переживай, Паша... — Шаланда похлопал Пафнутьева по спине. — Ты еще молод, научишься.

— Да, когда в товарищах согласья нет, на лад их дело не пойдет, — нараспев произнес Пафнутьев. — Такая банда, и такой бесславный конец. Можно сказать, самоликвидировались.

— Еще двое осталось, — напомнил Шаланда. — Собутыльники Осадчего.

— Боюсь, мы уже их не найдем. Они убрали последних, кто хоть что-то о них знал. Сделали свое дело и слиняли. Их уже нет в городе, думаю, что и в России их вряд ли найдешь. Но впечатлений им хватит на всю жизнь.

Вжавшись в противоположный угол площадки, Худолей присел на корточки и сделал несколько снимков. Это были едва ли не лучшие его снимки, и вскорости они обошли все газеты и журналы России. На первом плане лежат бездыханные тела бандитов в луже крови, а за ними на ступеньках сидят пригорюнившиеся начальник городской милиции и начальник следственного отдела, Шаланда и Пафнутьев. Лица их мудры и печальны. Но ни один читатель газеты или журнала, ни один телезритель — а этот снимок много раз показывали и по телевидению, — не могли даже предположить, какой разговор шел в это время между двумя ответственными товарищами.

— Паша, — сказал Шаланда, и в голосе его была скорбь. — Я ведь тоже маленько осрамился с этим оборотнем... Надо бы нам эти угрызения совести как-то погасить, а?

— Что-что? — живо обернулся Пафнутьев, почувствовав вдруг, что в словах Шаланды есть какой-то тайный смысл, секретный код, с помощью которого можно найти выход из того дурацкого положения, в котором оба они оказались. Причем прекрасный выход, можно сказать, даже праздничный.

— Ящик отличной водки, который я задолжал твоему эксперту... — В этот момент Худолей, который находился на целый пролет ниже, вдруг насторожился, поднял голову, и ноздри его трепетно дрогнули, как у породистого арабского скакуна, которые, как известно, славятся своими трепетными ноздрями.

— Так что ящик? — спросил Пафнутьев.

— Он цел, Паша. Ждет, чтобы ему уделили внимание.

— Как мы все страдаем от недостатка внимания ближних! — вдруг прозвучал взволнованный голос Худолея с нижней площадки. — И как мало нам нужно, чтобы мы снова стали счастливы в этом залитом кровью мире!

— Его, кажется, понесло, — удовлетворенно проговорил Пафнутьев. — Значит, нас трое.

— Пусть несет! Может, что-нибудь и снесет! — воскликнул Шаланда облегченно. Опасался он, опасался и робел, затевая этот разговор, боялся, что откажется Пафнутьев, откажется гордо и оскорбительно. Все-таки плохо он знал своего старого друга, недооценивал и сомневался в нем.

— У тебя, кроме этих двадцати бутылок, есть что-нибудь?

— Хлеб, колбаса...

— Тогда нас будет пятеро. Прибавляется Фырнин и человек с закуской.

— У тебя есть такой?

— Найдется. — И Пафнутьев, вынув из кармана коробочку телефона, набрал номер Сысцова. — Иван Иванович? Пафнутьев беспокоит. Да. Имею честь доложить о завершении чрезвычайно опасной операции. Ваши проблемы решены, их больше нет. Подробности готов доложить лично через пятнадцать минут по адресу... Записывайте... — И Пафнутьев продиктовал адрес Шаланды. — Но в жизни, Иван Иванович, не бывает, чтоб только победы, чтоб только радость и счастье... Есть и печальное... Дело в том, что у нас заготовлено все, кроме закуски... Что? Не понял?

В ответ послышались лишь короткие, но такие многообещающие гудки.

— Как же я напьюсь сегодня, — проговорил Пафнутьев, не в силах сдержать блаженной улыбки. — Как же я напьюсь! Худолей, ты мне веришь?

Не в силах произнести ни слова, эксперт лишь прижал к груди полупрозрачные свои ладошки, так напоминающие тушки мерзлого морского окуня.

В глазах его мерцало счастье.