…Имеются человеческие жертвы

Фридрих Незнанский

Имеются человеческие жертвы

* * *

Александр Турецкий получает новое задание - расследовать обстоятельства кровавого побоища в крупном российском городе. Дело заведомо не сулит ничего хорошего - за преступлением стоят могущественные люди, которые следуют «святому» закону: если враг не продается, его уничтожают…

* * *

АСТ, КРПА "Олимп"

1

Весна выдалась небывало холодной — с метелями, стужей, гололедом. А в середине апреля Москву и вовсе завалило сугробами, и городские службы завопили SOS, моля водителей воздерживаться от поездок на личном транспорте. Призывы эти не прошли мимо ушей тысяч автовладельцев. Не остался глух к ним и старший следователь по особо важным делам при Генпрокуроре России Александр Борисович Турецкий. Он безумно дорожил своей новенькой красной «семеркой» и не хотел рисковать ее непорочными формами в толчее машин, плывущих в скользком снежном месиве.

«А, мы не гордые! — сказал себе Турецкий. — Метро так метро. Коль загоняют суровые условия климата, уйдем под землю. Где наша не пропадала?!»

Погода этой весны вполне соответствовала душевному состоянию — та же беспросветность и серая мгла. Впервые за много лет Турецкий испытывал такую запредельную усталость. Не привычное утомление после завершения очередного трудного дела, а какое-то незнакомое тягостное изнеможение каждой клетки. То ли впервые решил заявить о себе возраст, то ли вымотал весенний авитаминоз, но растянувшееся почти на два года расследование убийства банкира Виктора Грозмани вызвало такой упадок всех сил, какого Александр Борисович не испытывал еще никогда.

Надо было выбираться из депрессии. Хоть за волосы вытаскивать себя из этого болота. Он даже курить стал меньше и по совету Грязнова купил в «феррейновской» аптеке на Никольской какие-то чудодейственные американские таблетки — чуть ли не всю таблицу Менделеева в одной розовой капсулке плюс еще нечто магическое по части мужской проблематики среднего возраста.

Согласно фирменной рекламе, через недельку-другую приема этих розовых бомбочек каждый смертный непременно должен был избавиться от душевной и физической вялости, переродиться и ощущать себя во всех смыслах молодцом.

Турецкий всегда с долей скепсиса относился к сеансам рекламного гипноза, но Грязнов был так настойчив и убедителен, так заманчиво подмигивал, что Александр Борисович махнул рукой и решил попробовать. Чем черт не шутит — может, и правда полегчает?

Раскошелился почти на три сотни и принялся целеустремленно глотать эти таинственные пилюльки. Однако миновала и первая неделя, и вторая, но самочувствие не улучшилось. Та же разбитость во всем теле, тоска перед наступающим днем по утрам и острое чувство полной бессмыслицы жизни в любое время суток...

Возможно, буржуазный заокеанский эликсир был действительно замечательным. Но чтобы он срабатывал, видимо, требовались дополнительные условия, и прежде всего — обитать где-нибудь в Калифорнии, не числясь при этом одним из первых «важняков» России конца девяностых годов двадцатого века.

«Вот и все, выдохся ты, старичок, — с сочувственной усмешкой говорил он себе утром перед зеркалом, старательно выкашивая электробритвой пробившуюся за ночь щетину на щеках. — Истощился. Был Турецкий, а остался от тебя один «турецкий порошок»... »

2

В те апрельские дни он мчался в поездах метро, в давке утренних и вечерних часов пик, и словно в каждом лице находил подтверждение своим самым мрачным предчувствиям. Казалось, в глазах попутчиков в вагонах московской подземки, ставшей теперь «транспортом для бедных», появилась какая-то новая безнадежная горечь.

Летя черным тоннелем от станции к станции, Александр Борисович краем глаза заглядывал в газетные страницы, которые умудрялись читать любознательные сограждане. Смотрел не без корысти. Выискивал там свой сюжет.

Последние недели во всех газетах печатались отчеты о ходе в Москве судебного процесса по делу Горланова со товарищи — кажется, первого дела такого масштаба о заказном убийстве известного банкира Виктора Грозмани. То был и правда по нынешним временам беспрецедентный процесс. На черной скамье в железной клетке за пуленепробиваемым стеклом оказались плечом к плечу и заказчики, и посредники, и непосредственные исполнители убийства. И каждый мало-мальски смыслящий в современной жизни понимал: от того, чем завершится этот процесс, зависит очень многое.

Четкая, недвусмысленная, широко обнародованная формула сурового вердикта была сегодня насущно необходима для перелома в мироощущении духовно надломленной, во всем разуверившейся страны. Ну а для Турецкого она имела абсолютно принципиальное значение.

Приговор, оглашения которого ждали теперь со дня на день, должен был расставить какие-то важнейшие точки над «и». То ли поставить крест на российской законности, то ли открыть наконец эпоху ее возвращения в нормальное русло, в реально действующее «правовое поле», о котором уже столько лет без устали твердили все газеты, радиостанции и телеканалы любой окраски и политической ориентации.

Ну а почему исход этого процесса был так важен лично для Турецкого, не стоило и говорить. Ведь именно он возглавлял и координировал работу всей следственной группы, работавшей по этому сложнейшему делу со дня убийства. Вернее — со дня неожиданной кончины тридцативосьмилетнего здоровяка банкира во время перелета Сеул — Москва.

Именно благодаря находке Турецкого удалось установить и доказать, что Грозмани убрали, использовав на редкость изощренное суперсовременное оружие: преступники додумались запрятать внутрь портативного компьютера финансиста крохотный контейнер-излучатель с солями радиоактивного кобальта.

Как оказалось, Грозмани подвергался ежедневному, не слишком сильному, но в конечном счете, как и рассчитывали убийцы, смертоносному облучению в течение двух недель. И возможно, никто бы так и не догадался провести специальное обследование его ноутбука, а затем и дезактивацию всех кабинетов и помещений в центральном офисе Грозмани на Неглинке, если бы не обнаружившиеся вскоре после его гибели признаки легкой лучевой болезни сразу у нескольких его ближайших родственников, сотрудников и сотрудниц. Ну а еще в разгадке этой тайны, как нередко бывает, не последнюю роль сыграла чистая случайность.

Как много позже удалось выяснить и доказать, прямые исполнители убийства надеялись после того, как Грозмани постепенно наберет нужную дозу радиации, так же незаметно удалить смертоносные излучатели из корпуса ноутбука и тем самым начисто отсечь все нити, которые могли бы привести к раскрытию преступления. Но, на их беду, произошло то, чего никто не мог предвидеть и просчитать.

Из-за неожиданно развившегося кризиса на международном валютно-финансовом рынке Грозмани, несмотря на непонятное недомогание, срочно вылетел на три дня в Малайзию, Японию и Южную Корею... и не взял с собой, как обычно, в поездку тех двоих преданнейших помощников, которые и занимались заведомо убийственными манипуляциями с кобальтом.

При возвращении в Россию ему неожиданно стало совсем плохо, он потерял сознание, развилась картина инсульта. Оказавшиеся на борту аэробуса японские врачи были бессильны, и банкир умер прямо в кресле самолета, за час до посадки в Москве, а его ноутбук вместе со всей находившейся при нем документацией был передан дежурной оперативно-следственной группе в медицинской комнате аэропорта Шереметьево, куда доставили покойного.

Скорее всего, все сошло бы убийцам с рук. Но по воле судеб изъятый оперативниками и приобщенный к делу как вещдок маленький умный чемоданчик Грозмани, оказавшись в Генпрокуратуре, хранился в толстостенном засыпном сейфе кабинета Турецкого и через пару дней был ненадолго извлечен и оставлен на столе как раз в тот момент, когда к Александру Борисовичу на минутку забежал потрепаться эксперт-криминалист и фотограф с Петровки, 38, Гоша Тюнин. Он мимоходом кинул свою обшарпанную «зеркалку» рядом с ноутбуком, она пролежала возле него не более десяти минут, но, когда через час Тюнин проявил пленку, на ней обнаружилась равномерная глубокая вуаль почернения, характер которой не оставлял сомнений в природе ее возникновения.

Смекалистый криминалист, не мешкая, позвонил Турецкому, ядовито полюбопытствовав, давно ли в его кабинете завелась этакая чертовщина с явным радиоактивным душком. И только тут Турецкого словно выволокли из сна, глаза его широко раскрылись, и он хлопнул себя по лбу: так вот оно где!

Ну конечно, конечно!

Он немедленно вызвал дозиметристов с их счетчиками, провел осмотр вещдока в присутствии понятых и специалистов, и в результате этой неожиданной находки все сразу связалось и встало на свои места, что в конце концов и привело к раскрытию преступления.

Вообще говоря, небольшую, относительно безопасную дозу облучения схватили тогда, надо полагать, многие, побывавшие в кабинете Грозмани. Сам же банкир набрал столько частиц, что о его спасении и речи быть не могло. Не выручили ни бронированный «мерседес», ни вышколенная охрана, ни дорогой бронежилет — как показали посмертные анализы, бедняге устроили форменный замедленный Чернобыль в миниатюре. Но именно благодаря экспертному физико-химическому исследованию и идентификации примененного убийцами редкого радиоактивного изотопа следственной группе Турецкого — в результате невероятных усилий, почти через год, когда убийцы уже были совершенно уверены в своей безнаказанности и в том, что лопухи-сыщики зашли в тупик, — все-таки удалось выйти на тех, кто «заказал» Грозмани.

Их искали и нашли, взяли под стражу, и в конце концов расследование этого дела блестяще завершилось. Доказательственный раздел обвинительного заключения был составлен Турецким безупречно, и после нескончаемых затяжек, отсрочек и проволочек было назначено судебное разбирательство по этому делу. В общем, Турецкий мог не скромничать и не тушеваться — то была одна из самых крупных его побед.

И вот теперь суду предстояло вынести свой, в известном смысле исторический приговор.

3

Дело об убийстве главы банка «Виктория» Грозмани слушалось в судебной коллегии Мосгорсуда по первой инстанции на Каланчевке с соблюдением небывалых мер безопасности. Как-никак удалось разоблачить и загнать за решетку не только рядовых «быков» и «братков», но и совсем иную публику — троих с виду весьма респектабельных господ из числа российского истеблишмента, включая инициатора убийства Грозмани — хозяина крупной брокерской фирмы «Раздолье» и, как говорили, дальнего родственника одного из влиятельных вице-премьеров Никиту Горланова.

Впервые за все годы перестройки и пост-перестройки была выявлена и замкнута в стальное кольцо длинная цепь, которая свела в одном уголовном деле представителей всех слоев современного криминального сообщества. Она обнажила строение новейшей организованной преступности, где на одном фланге стояли примитивные уголовники, посредине — чиновничество, а на другом — их повелители из высших сфер финансово-политической олигархии.

Так что тут вполне могло разразиться всякое... Тем более, если бы на процессе вдруг зазвучали имена, лишь упоминание которых грозило бы самим устоям режима... Потому-то и были приняты беспрецедентные меры по охране прокурора, судей, свидетелей и самих подсудимых.

При входе в просторный зал судебных заседаний, где было полно представителей прессы, каждого входящего проверяли спецаппаратурой и просматривали насквозь, как перед посадкой в самолет на летном поле. Иных подозрительных выделяли и производили личный обыск, на что явившиеся на процесс матерые бандюги и надменные нувориши только снисходительно ухмылялись и лениво поднимали руки. Не идиоты же они в самом деле, чтобы являться во «дворец правосудия» при полной боевой выкладке?

Они неспешно входили и рассаживались в светлом зале суда, как полноправные хозяева, точь-в- точь как зрители-патриции в римском Колизее, собравшиеся от души поразвлечься на захватывающем и... забавном представлении боя рабов-гладиаторов. Сытые, самодовольные, роскошно одетые, они улыбались, они были безмятежно спокойны. И их нетрудно было понять: дело, которое, зачастую рискуя собственной жизнью, расследовали Турецкий и его коллеги, неспешно, но верно разваливали на глазах.

Да, и на этот раз все происходило, как стало обычным теперь — по хорошо отработанной и проверенной схеме. Судебные заседания по малейшим поводам вновь и вновь переносились и откладывались. Самые знаменитые и высокооплачиваемые столичные адвокаты цеплялись к любой чепухе, умело заманивали разбирательство подальше от сути дела в дебри велеречивого пустословия и ловкой хитроумной казуистики. Но главное — несмотря на все старания обвинения, куда-то один за другим пропадали основные свидетели, а те, что все-таки находили в себе мужество появиться в здании суда, вдруг словно под гипнозом начинали отказываться от своих прежних показаний, данных ими на предварительном следствии, и несли совершенную околесицу, отчего контуры страшного разветвленного сюжета размазывались и таяли на глазах. И если процесс еще продолжался, то только благодаря удивительной принципиальности и твердости председательствующего — известного московского судьи Корчагина.

Но, как бы то ни было, и малому ребенку было ясно, что происходит. Что за кулисами этого мрачного и циничного действа незримо стоят и творят свое искусство вельможные режиссеры, которых если что-нибудь и могло волновать в этом деле, то только не проблемы установления истины или поддержания репутации российской Фемиды.

И все же тем, кто отдал столько времени, сил и здоровья расследованию этого зловещего преступления (кстати, попутно выявившего в ходе следствия еще несколько других, считавшихся навеки «повисшими», заказных убийств) — ни «важняку» Генпрокуратуры Турецкому, ни начальнику Московского уголовного розыска Грязнову, ни заместителю Генерального прокурора России Меркулову все еще не хотелось верить, что их громадная работа пойдет прахом и будет на глазах у всех выброшена на помойку. И они угрюмо ждали, пристально следя за всеми перипетиями этого выматывающего судебного сражения.

4

В пятницу семнадцатого апреля Александр Борисович вернулся домой необычно рано, около семи вечера, за час с небольшим до начала программы «Вести» по каналу РТР.

Денек выдался не легче других, не легче сотен и сотен похожих дней его биографии. Настроение, как и во все предыдущие дни, было преотвратное.

Но вот он повернул ключ в замке, переступил порог — в прихожей горел мягкий свет, пахло своим, родным...

Домом пахло, своей маленькой крепостью.

А... да бог с ним со всем, что осталось там, за этой дверью! Гори оно все!.. Вот Нинкина кукла валяется у холодильника, вот сапожки ее красненькие, вон Иркина дубленка на вешалке — да много ли нужно человеку?! Что бы там ни было и как бы там ни было, а все-таки в этих стенах он чувствовал себя на острове спасения. Хотя бы ненадолго, хотя бы только до той минуты, пока, как водится, внезапный телефонный звонок не вырвет снова из этого теплого домашнего эдема.

Обрадовавшись нежданно раннему возвращению «под крышу дома своего» мужа-господина, Ирка бросилась на кухню и принялась торопливо собирать ужин, в то время как Турецкий, переоблачившись в спортивный костюм и раскинувшись на тахте, возился и валял дурака с Нинкой. А дочь визжала от восторга и прыгала на отцовском животе, как на батуте, купаясь в волнах этого редкого счастья...

И тут, конечно, как в кино, заверещал телефон, срочно призывая хозяина на провод. Вот же мучители! Так редко выдавались эти минуты тихого «буржуазного» счастья!..

«Да пропадите вы все! — вдруг подумал он. — Ну могу я хоть на один вечер вырваться из этих жерновов, размалывающих жизнь в неощутимую серую пыль? Нету меня, понимаете — нету!

Дематериализовался Турецкий! Смылся к себе на Альфу Центавру!»

Он слишком хорошо знал: подойти сейчас к телефону, снять трубку и подать голос, скорее всего, значило снова облачаться в постылый официальный костюм, снова вылезать на резкий, пронизывающий апрельский ветер, куда-то переться через весь город...

Ирина выглянула из кухни с черной трубкой радиотелефона в руке, вопросительно глядя на мужа. И Нинка враз перестала визжать и испуганно уставилась на него своими глазищами.

—  Нету нас! — замахал рукою Турецкий. — У тещи на блинах! В театре мы, черт побери! На «Турандот» !

И тут же нахальной заливистой трелью, точь-в-точь как боцман на палубе, играющий полундру, разразился «мобильник». А вслед за ним на столе требовательно запищал пейджер. Супермодная электроника брала за горло.

—  Обкладывают, как волка, — констатировал Турецкий. — Нет уж! Хренушки! А эту сволочь сотовую я вообще потерял в метро. Щипачи стибрили. Зовите — не дозоветесь! Есть у меня кое-что и подороже любимой работы!

Глаза жены блеснули озорной радостью. И она подмигнула ему с той особой тайной выразительностью, расшифровать которую без труда сумел бы даже и не следователь по особо важным делам.

И, увидев ее глаза, он подумал с неожиданным молодым волнением, что вот уже скоро ночь и... не одной, кажется, дочке, не только их Нинке перепадет сегодня веселой возни, тихого смеха и радостных ласк... Ха! Лучше поздно, чем никогда — похоже, в буржуазных пилюлях все же имелся кое-какой толк... Словно враз забылась и отлетела прочь унылая муторность и скука затяжной весны, и незнакомая слабость в коленках с ходу пропала. Кажется, он снова почувствовал себя человеком!

А Ирина, поняв по его лицу, что сегодня — ее власть, ее победа, что она одолела без боя несметное множество всесильных головастых мужиков, всех этих друзей-товарищей прокуроров-распрокуроров, помощников и заместителей, и прежде всего вечных своих соперников — Славу Грязнова и Костю Меркулова, — снова весело унеслась на кухню и минут через десять потребовала, чтобы эти жуткие турецкие звери и бродяги без минуты промедления кончали свои дурацкие глупости и взапуски мчались к столу, а иначе...

И был миг счастья, и уютный шар лампы светился, как луна, над семейным столом, и Турецкий, чувствуя себя едва ли не хозяином вселенной, не спеша уплетал вкуснейшую куриную ногу из како­го-нибудь Вайоминга или Арканзаса — «лапку Буша», как именовал он это популярное столичное блюдо постперестроечной поры.

Жена славно потрудилась над «лапкой»... Чревоугодник Турецкий в восхищении закатывал глаза, качал головой и, причмокивая губами, украдкой строил дочери жуткие рожи, Нинка хохотала и падала головой на стол, и, ловя минуту этой домашней идиллии, Ирина не делала ей замечаний, не грозила пальцем и не шептала дочке на ухо: «Перестань же! Уймись! Смотри, как папа устал!..»

5

Ужин подходил к концу, когда разомлевший и чуть осоловевший Турецкий, кинув взгляд на часы, барственно кивнул в сторону маленького кухонного телевизора.

— Ну-ка, что там за вести у нас в этом черном ящике?

Ирина потянулась за пультом, нажала маленькую зеленую кнопку, и по экрану, навстречу им, помчалась из синевы не то гоголевская Русь-тройка, не то удалая тачанка из девятнадцатого года с каким-нибудь лихим матросиком за пулеметом... По экрану замелькали знакомые лица из редеющей президентской рати, и Турецкий сделал громкость поменьше: давно оскомину набили все эти прилизанные откормленные физиономии!..

Вот, чуть сутулясь, с папочкой под мышкой, прошмыгнул из «мерседеса» в подъезд Березовский... За ним — насупленный, озабоченный Рыбкин... С нагловатой ухмылкой, играя блестящими глазами, мелькнул Немцов... Важно закинув свою «золотую голову», что-то иронично ронял в поднесенные к его устам разноцветные микрофоны самоуверенный Чубайс... Куда-то тяжелой поступью командора, в черном плаще, величественно прошествовал красноярский генерал-губернатор Лебедь...

Потом на экране замелькали возбужденные кавказские лица: чеченцы, осетины, абхазы... Пошли зарубежные новости и на зеленой лужайке кому-то, прищурясь на солнце, помахивая рукой, улыбался Клинтон, потом...

Вдруг на экране появился знакомый зал заседаний Мосгорсуда. Сначала — во весь экран — мрачное, как туча, бледное лицо, седовласого председательствующего — судьи Корчагина, который стоя зачитывал что-то с дрожащего белого листа. А перед судейским столом — стоящие люди в зале и за прутьями решетки... напряженно ждущие, повернутые в сторону судей такие знакомые лица подсудимых... и вдруг... о, черт! что такое?!— их одинаково облегченные, внезапно широко расплывшиеся самодовольные улыбки... И сразу зал загудел, послышались выкрики, аплодисменты... Все задвигались, люди из первых рядов, толкаясь, повалили куда-то...

Там явно произошло что-то из ряда вон выходящее и, кажется, неожиданное даже для тех, кто сидел на черной скамье.

Сердце Турецкого рванулось, испуганно скакнуло в груди, быстро-быстро заколотилось, словно пересчитывая ребра, и — замерло.

—   Ну, б-блин косой!.. — заорал он и выхватил из рук жены дистанционный пульт, лихорадочно ища, ошибаясь и не находя впопыхах кнопочку увеличения громкости звука. Но вот поймал наконец, прибавил...

Но судьи Корчагина уже не было на экране, камера выхватывала возмущенные, радостные, смятенные лица, а чуть ироничный мужской голос за кадром привычно-невозмутимо гнал в эфир дикторский текст:

—   Как нам только что сообщили, события в зале заседаний Московского городского суда этим вечером приняли драматичный и, прямо скажем, неожиданный оборот... Итак, судебный процесс по делу об убийстве Виктора Грозмани завершен... Вы видели кадры, переданные нашей съемочной группой около часа назад из зала суда в тот момент, когда зачитывался приговор... Основные подсудимые, в том числе главный обвиняемый, Никита Горланов, вопреки, казалось бы, доказанным неоспоримым фактам...

Турецкий стоял, вытаращив глаза, весь подавшись к экрану, словно не понимая того, что только что услышал из динамиков телевизора.

—   ...оправданы и освобождены из-под стражи в зале суда за недоказанностью обвинения... И здесь можно только руками развести... Еще накануне ничто не предвещало столь стремительного и внезапного исхода этого захватывающего процесса...

На экране возникло знакомое лицо молодого комментатора и в углу над ним титры «Прямое включение»:

—    Да, уважаемые телезрители, никто не мог предвидеть такой развязки. Тотчас после оглашения этого в высшей степени странного приговора мы решили обратиться за разъяснениями к присутствовавшим на суде известным юристам... Но, к сожалению, все они, словно сговорившись, наотрез отказались выступить перед камерой... Однако в частном порядке высказывается единое мнение квалифицированных юристов — окончательная точка в этом деле, видимо, еще не поставлена...

Появилась заставка, и как ни в чем не бывало на экран выдали следующий сюжет. Жизнь поехала дальше своим чередом.

Почти полминуты Турецкий и Ирина просидели в каком-то шоке. Александр Борисович, по-прежнему не мигая, смотрел в одну точку, Ирина боялась проронить хоть слово, а Нинка испуганно переводила глаза с папы на маму, готовясь вот-вот зареветь от того непонятного и страшного, что обрушилось вдруг.

—   А!.. К черту! К дьяволу! — вдруг трахнул кулаком по столу и заревел Турецкий. — Все, ребятки! Кранты!

Лицо его стало красным, в висках застучало, и где-то по краю сознания пронеслась не то пугающая, не то утешительная мысль, что вот так и шарахают еще молодых мужиков, его сверстников, ранние инсульты, вот так и рвутся сердца от инфарктов.

—   Саша...

—   Все-е... не могу больше! — заметался он по кухне. — Довольно! Пусть все катится, пусть проваливается в тартарары! — Он расхохотался, и лицо его стало страшным. — Поставлена точка, не поставлена... Пусть другие как хотят, а я свою точку — ставлю!

—    Сашка, миленький... ради бога, прошу тебя...

—   Не боись, жена, не пропаде-ем, проживе-ем... Ты же знаешь, — он резко повернул к ней искаженное гневом, перекошенное лицо, — ты помнишь, какая адская была работа — и наша, и оперов — собрать все, объединить... выявить... найти и выловить всю эту падаль... Из Франции, из Греции выдернули, в Германии достали... С Интерполом брали... Сколько раз буквально по лезвию бритвы ходили! Какие скалы свернули, чтобы уличить эту мразь! На что только нам с Меркуловым идти не пришлось, чтобы расследовать дело, привлечь их к уголовной ответственности и довести дело до суда! И все — в яму!

—  И... что теперь будет?

—   А то ты не понимаешь?! — наклонив голову, оскалился он. — А ничего не будет! Разлетятся пташки по белу свету — и фью... ищи-свищи! Вот и все! Да и как иначе? Они же в авторитете! Утерли нос властям, показали, кто тут теперь в дому хозяин. Не мы, а они заправляют и крутят кем хотят и как хотят, понимаешь! Их час!

Он опустошенно опустился на стул, тут же снова порывисто вскочил и выключил телевизор:

—   У... Исчадие цивилизации!

Решительно достал из кухонного буфета початую бутылку армянского коньяка, плеснул полстакана, поднес ко рту, опрокинул... Но словно не ощутил знакомого вкуса и в безвыходной ярости по инерции с остервенением воткнул в розетку вилку отключенного телефонного провода.

И в ту же секунду аппарат взорвался пронзительным звонком. Александр Борисович сорвал красную трубку:

—   Слушаю!

6

—   Он слушает! — на том конце провода изменившимся от бешенства голосом заорал Грязнов. — Слушает он, видите ли! Ты куда провалился? Мы уже обзвонились с Меркуловым! Так и царство небесное прослушаешь! Ты хоть знаешь, что стряслось?

—  Имею счастье! — чувствуя, что распаляется все больше, неудержимо и добром это все не кончится, рявкнул Турецкий. — По телику лицезрел. Сейчас наших красавчиков в «Вестях» показали. Скалились на весь экран, во все сорок четыре зуба!

—  Значит, знаешь... — упавшим безнадежным голосом сказал Грязнов. — Вот такие, брат Турецкий, пироги.

—  Корчагин, он что, сбрендил ни с того ни с сего? И к нему, значит, золотой ключик нашелся? Не устоял наш неподкупный?! Видно, не поскупились ребята, хорошо дали!

—   Да для нас для всех это просто плевок в рожу! — тоже не сдерживая эмоций, выкрикнул Грязнов. — Ну, я понимаю там — отправить дело на доследование... Но вот так, прилюдно и откровенно, никого не стыдясь, взять оправдать и выпустить эту сволоту на свободу ввиду «недостаточности улик» и за «недоказанностью обвинения»...

—   Да какая на хрен «недостаточность»? — взвыл Турецкий. —Доказательств — выше крыши на каждого! Значит — «быкам» по рогам, по червонцу да по пятерке, их «обшак» подкормит, а там и амнистия какая-нибудь подоспеет...

—   Ну да. Или досрочное... в связи с внезапным ухудшением их драгоценнейшего здоровья... А основных, с Горлановым во главе, — на Сейшелы, душевные раны зализывать, — поддакнул Грязнов. — Конечно, они там не дураки, уж расстарались, чтоб привести процесс к такому финалу... Свидетели, Саша! Свидетели! Вот наша ахиллесова пята и боль наша! Свидетелей нейтрализовали! Убрали, купили, такого страху нагнали, что...

—   Да чего там говорить! — перебил Турецкий. — Умыли нас по-черному! А Корчагин, святоша наш, — заурядный гад, я это ему при случае в глаза скажу!

—   Брось, Саша, — пытаясь угасить гнев, угрюмо откликнулся Грязнов. — И на Корчагина не «наезжай», не имеем мы права. Будто мы не знаем, что он за мужик. Вспомни хотя бы прежние дела и... укороти язык. На него небось такая махина «наехала», в такой угол загнали, о каком мы с тобой, может быть, и догадываться не смеем. Корчагину, слава богу, шестьдесят семь лет. И судейский стаж тридцать с гаком...

В это время на кухню вошла Ирина с черной трубкой телефона-«мобильника» в руке, протянула мужу, сказала одними губами:

—   Меркулов...

—   Подожди, Слава, — сказал Турецкий, — ко мне тут Костя по сотовому пробился. — И он прижал трубку «мобильника» ко второму уху, не выпуская красной трубки обычного телефона.

—  Слушаю, Костя!

—   Чую по голосу, ты уже в курсе дела...

—   Да уж, порадовал денек, — тряхнул головой Турецкий.

—  Ударчик, конечно, зубодробительный, — злобно сказал Меркулов. — И что за всем за этим стоит, понятно. Концы наружу, нитки торчат. Разумеется, как заместитель Генерального прокурора страны, я немедленно внесу протест в Верховный Суд, потребую вернуть дело на повторное рассмотрение в другом составе судей и потребую снова взять под стражу всех основных преступников.

—  Замечательно! — отозвался Турецкий. — Мы — в восхищении! Ликуем и падаем. Лично я сказками про белого бычка сыт по горло. Нет уж, Костя. Ты мне, конечно, друг, но истина дороже...

—   Попрошу выразиться яснее, — уже не прежним, дружеским, но начальственным голосом потребовал Меркулов. — О, какой, собственно, истине речь?

—   Как сказал наш вождь и учитель товарищ Ленин, истина конкретна, — усмехнулся Турецкий. — Между прочим, тоже даровитый был юрист. И пожалуйста, не надо, Константин Дмитриевич, давить регалиями. Потому что утром в понедельник, еще до того, как ты отправишь в Верховный Суд свой протест, ты получишь прямо в руки мое заявление об уходе. Не первое, но теперь уже последнее, это точно.

—  Значит... тебя тоже согнули, Турецкий? — помолчав, печально заключил в черной трубке Меркулов, а в красной у другого уха раздался тяжелый вздох начальника МУРа Грязнова, который мог слышать только Турецкого, но конечно же без труда понимал смысл каждого слова их разговора с заместителем генерального прокурора.

—   Слышишь... Саша... Может... повременим? — неуверенно проговорил Грязнов. — Что ж сплеча-то рубить...

—  Знаете что, вы, оба! — не в силах удерживать в узде разгулявшиеся нервы, закричал Турецкий в обе трубки. — Если вам нравится, чтобы вся эта шантрапа гоготала над вами в своих саунах — воля ваша! А вот я не боюсь смотреть правде в глаза. И как следователь исхожу из тех фактов, которыми располагаю. А факты мне говорят — они сделали нас! Одолели по всей линии нашей обороны. Потому что если смогли скрутить и подмять самого Корчагина, значит, амба, мужики! Туши фонарь и нечего трепыхаться! Можно, конечно, расслабиться и получить удовольствие, но я тут пас!

В обеих трубках молчали.

—   Ну все, выкричался? — наконец угрюмо спросил Меркулов. — А теперь послушай меня. И можешь мои слова транслировать Грязнову, который, как понимаю, висит на втором аппарате. Дело в том, что вы еще не знаете самого страшного. Через час с четвертью после оглашения приговора Корчагину стало плохо в совещательной комнате. Вызвали реанимацию, тяжелейший инфаркт... увезли в Боткинскую. Но... не довезли.

—   Да ты... что?!. — прошептал Турецкий.

—   То, что слышал, — подтвердил Меркулов. — Корчагина нет.

— Чего там еще стряслось? — забеспокоился Грязнов. — Ты чего замолчал, Саша?

—   Беда, Слава... — сразу севшим, утратившим силу голосом, испытывая невыносимый стыд и сожаление из-за всего только что сказанного им, с трудом выговорил Турецкий. — Где-то через час после оглашения приговора Илья Петрович... скончался.

—   Да ты что!.. — точно так же, как сам Турецкий, ошеломленно воскликнул Грязнов.

—  Так что... давайте помолчим... — вздохнул Меркулов.

—  Помолчим... — как эхо, отозвался Турецкий.

И они замолчали.

А когда минута молчания кончилась, Турецкий заговорил первым. И сказал:

—   Мир праху его... Конечно, я виноват... виноват, мужики... Не стоило мне так о нем... Но... для меня это еще один, последний аргумент. В общем, я действительно ухожу. Не могу больше. А после того что с Корчагиным — тем более не желаю. Считайте меня кем хотите — ваше право. Но я не хочу быть ни клоуном, ни ханжой.

—  И что же? — глухо спросил Меркулов.

—  Что сказано. В понедельник утром. У тебя в кабинете.

—   Ладно, — вздохнул Меркулов. — Пусть так. Все понимаю. Аффект, реактивное состояние. Надеюсь, к понедельнику остынешь.

—   Ис-клю-че-но!..

—   Тогда хоть приезжайте с Грязновым. Вместе поговорим.

Меркулов, не прощаясь, оборвал связь — пошли частые короткие гудки. Ну и к лучшему. Рвать так рвать. Рубить так рубить.

Турецкий, нахмурившись, отключил сотовый телефон и, передав Грязнову просьбу Меркулова, задал с первой минуты мучивший вопрос:

—  Слушай... Слава... Если наш друг Никита теперь на воле, он же... Ускользнет угорь... Вряд ли он будет сидеть и ждать, когда Меркулов снова выпишет ему ордерок. Уж насиделся...

—  Не ускачет... — убежденно сказал Грязнов. — Мои его только что за ручку не ведут. Я и сейчас, между прочим, с ними на связи...

—  И где он в данный момент?

—   Со всей своей камарильей колесит по городу, не иначе ностальгия взыграла, как-никак год почти Москву не видел...

—          Ой, смотри, Слава, — с сомнением покачал головой Турецкий. — Упорхнет — не воротим.

—          Сказано — не волнуйся. Я к нему таких мальчиков приставил...

—          Не хвались, идучи на рать...

На том и распрощались. Турецкий отключил трубку, налил еще полстакана жгучей густо-оранжевой влаги, посмотрел на свет и... добавил граммов пятьдесят.

Как там у старика Шекспира:

Уйти. Заснуть. И видеть сны...

Побледневшая, испуганная Ирина заглянула на кухню. Из-за нее высунулась головка Нинки с прикушенной губой и расширившимися, потемневшими глазами. И вдруг, увидев его лицо, дочь, бедный, поздний его ребенок, бросилась к нему, обхватила, уткнулась головой в колени, и слезы брызнули из ее глаз.

—  Папочка, война? Война, да? Не уезжай, папочка, не уезжай!

Турецкий встретил взгляд жены. Так постояли минуту, неотрывно глядя в глаза друг другу.

—   Да-да, — пробормотал он наконец. — Война... Ну конечно война...

—     Ты не уедешь, па? Скажи, не уедешь?

—     Ну конечно не уеду, — усмехнулся Турецкий. — Ну куда я могу от тебя уехать, сама подумай?

—     Никогда-никогда?

—     Ну конечно, — еще горше усмехнулся он. — Никогда-никогда...

7

Поступившее известие об оправдании и об освобождении из-под стражи в зале суда главного заказчика убийства банкира Грозмани — биржевого воротилы с манерами уголовника Горланова — произвело на начальника МУРа генерал-майора милиции Вячеслава Ивановича Грязнова не меньшее впечатление, чем на его друга Турецкого.

А когда Меркулов сообщил еще и о скоропостижной смерти судьи Корчагина, Грязнов ощутил какую-то волчью тоску и, чтобы забыться, постарался с головой уйти в привычную оперативную работу. А работы в этот пятничный вечер, как всегда, хватало. Но «вольноотпущенника» Никиту Горланова Грязнов взял на личный контроль, зная, что упустить этого жука нельзя никак, ни под каким видом.

Разумеется, люди с Петровки были начеку — и на самом процессе, и поблизости от зала суда. И когда окруженный прилипалами и прихлебателями лысый шестидесятилетний Горланов вальяжно выплыл из здания суда и спокойно двинулся к черному бронированному джипу «Джимми» — огромной американской машине с трехсотсильным мотором, сотрудники МУРа, которые отслеживали каждый шаг вдруг обретшего свободу узника, не упустили момента выезда его кортежа с Каланчевки на площадь трех вокзалов и припустились вслед за ним в сторону Красносельской.

На почтительном расстоянии за «Джимми» и несколькими машинами «эскорта», открыто ведя наружное наблюдение, двигались три машины с муровцами, которые постоянно менялись и держали связь с самим Грязновым, ответственным дежурным по ГУВД Москвы и дежурными оперативных управлений внутренних дел, в зону ответственности которых въезжал этот странный автокараван.

Горланов оставался в сфере внимания МУРа, так как, несмотря на оправдательный приговор суда, оперативные службы по-прежнему считали его преступником и вели в отношении него оперативную работу. У Грязнова и его сотрудников, занимавшихся этим делом, не было и тени сомнения в виновности их «подопечного». Горланов, будучи человеком сообразительным, осознавал, что при повторном рассмотрении дела он может быть изобличен в особо опасном преступлении. Грязнов понимал, что в один прекрасный момент Горланов может запросто «исчезнуть». А затевать повторно лыко-мочало с поисками и розысками, снова переворошить всю планету и ставить своих людей под стволы горлановской охраны Грязнову не слишком светило.

До выхода на волю Горланов со товарищи провели в «застенках» временного содержания почти год, и легко было предположить, что они поспешат наверстать упущенное и восполнить утраченное где- нибудь на Канарах или Сейшелах, причем, может статься, и не под своими именами. А там ищи-свищи! Велика планета, и отступать очень даже есть куда, тем более при их платежеспособности.

А кортеж все двигался и двигался, и не сказать, чтобы быстро, с этакой удалью победителей, а очень даже мирно. Будто катили вереницей пять дорогих машин с самой невинной экскурсионной целью.

Блатные при таком раскладе, возможно, закатились бы всей шайкой-лейкой в какой-нибудь фешенебельный загородный ресторан или сняли бы на трое суток самые дорогие «министерские» апартаменты в «Рэдиссон-Славянской» у Киевского или в «Центральной» на Тверской, гуляли и гудели бы там с откровенным презрением «к волкам позорным».

Но в этих машинах теперь восседали весьма респектабельные господа, и конечной точкой их маршрута могла стать и квартира Горланова на Кутузовском, и одна из его дач в самых престижных поселках Подмосковья.

Через сорок минут после отбытия горлановской кавалькады от здания на Каланчевке, уже поговорив с Меркуловым и Турецким, Грязнов в очередной раз связался по рации с ребятами из службы оперативной слежки.

— Едут! — ответили те. — Едут и едут... Ничего не понимаем. Квартиру уже дважды проехали, и резервную проехали, и офис... Похоже, просто катаются...

—  Да-да, — кашлянул Грязнов. — Вот именно — катаются. Поедем, красотка, кататься, давно я тебя поджидал... Значит, так: работаете в прежнем режиме. Я у себя. Держите меня в курсе дел. Малейшие странности — сообщать незамедлительно!

—  Первый, Первый! Я — Двенадцатый!

—  Здесь Первый, — ответил Грязнов своим позывным, — слушаю тебя, Двенадцатый.

—   Там ведь с ним в «Джимми» его адвокат...

—  Понятно, — сказал Грязнов. — Тем более действуйте аккуратно.

Он прекратил связь, а еще минут через пять ему позвонил генерал Шибанов, начальник Главного управления уголовного розыска МВД России.

—  Приветствую, Грязнов! Настроение, как понимаю, похоронное?

—  Вроде того.

—   Понимаю, разделяю и сочувствую. Только я тебе его сейчас еще больше подпорчу. Мне только что звонил наш прямой шеф. Догадываешься почему?

—  Вообще говоря, — сказал Грязнов, — у вас с ним широкий круг тем. О многом могли бы потолковать.

—  Ну-ну, Вячеслав Иванович, не ерепенься! Его ведь тоже понять надо. Представляешь, как сверху масло жмут?

—   Да в чем дело-то? — взорвался Грязнов. — В чем опять у них Грязнов проштрафился?

—  Ну, елки-палки! Непонятливый ты стал! Старый волк, а толкуешь, как новичок! Не мог, что ли, приказать своим, чтобы работали почище?

—  Расчухали, значит, что сопровождаем Горланова?

—   А ты думал! Там же против нас мужики со стажем, причем многие из нашей купели. А это...

—  Все понял, — сказал Грязнов. — Так вот, передайте: как начальник МУРа я беру всю ответственность на себя. И наблюдение за Горлановым не сниму. И вообще, товарищ генерал-лейтенант, — сухо, по форме отозвался, прервав начальника главка, Грязнов. — Я ему сейчас сам позвоню и сниму все вопросы.

—  Ну... попробуй, — угрюмо согласился Шибанов. — Только не лезь в бутылку, смотри. Он мужик злопамятный.

—  О решении сообщить? — почти перебив его, зло уточнил Грязнов.

—   Да уж не откажи в любезности...

И Грязнов тут же набрал код прямой радиотелефонной связи первого заместителя министра внутренних дел. Но тот, услышав голос Грязнова, даже не дал представиться и обратиться по уставу.

—   Ты что, вообще, Грязнов, окончательно зарвался? Как посмел за Горлановым своих сыскарей пускать?

—  Не понял, товарищ генерал-полковник?

—  Я вот с тебя звезды посрываю, вышибу с должности — враз все поймешь!

Грязнова затрясло, но он ответил подчеркнуто сдержанным вопросом:

—   А в чем, собственно, ошибка? Прошу пояснить.

—   Ко мне обратились сейчас... позвонили на дом сразу несколько человек. Людей... не последних. На ушах стоят! Кто приказал вести опермероприятие по группе автомобилей?

—   Я. Начальник МУРа Грязнов.

—  Охренел? Человек оправдан, отпущен на все четыре стороны... Перед законом чист! С какой стати?

—  Опермероприятия — моя прямая работа. И если я считаю это необходимым или целесообразным, по должности и положению имею право вести оперативное наблюдение и захват, если будут основания.

—  В общем, так, законник: наблюдение снять! Представить рапорт по данному факту. Вы хоть понимаете, Грязнов, каких барбосов на нас навешают?

—   А вы понимаете, что мы можем остаться с носом и упустить организатора, быть может, многих «заказух»? Это лучше, по-вашему? Тем более что в ближайшее время будет внесен протест генерального прокурора в Верховный Суд.

—  Слушай, — уже по-свойски, примирительно сказал первый заместитель министра. — Ну чего ты кипятишься, Грязнов? Будто мало их и так гуляет. И всех мы знаем наперечет..

—   Вот, значит, как, — тихо сказал Грязнов. — Гуляют и пусть гуляют? Наше дело — сторона? Не пойман — не вор, так сказать, презумпция невиновности. А они ведь убийцы, мясники. Я считаю, что доказательств против них мы и прокуратура накопали предостаточно.

—  Знаете, Грязнов, — сказал заместитель министра, — с такими кадрами, как вы, работать невозможно. Мои требования продиктованы не моими личными пристрастиями, а настоятельной просьбой весьма влиятельных людей, от которых мы с вами полностью зависим. Как говорится, от каблуков до кокарды.

—   Почему же, — сказал Грязнов, — вот это как раз я очень хорошо понимаю. Даже знаю, как это называется. Коррупцией это называется. Кумовством и коррупцией, закон о которой все никак почему-то не удосужатся принять наши доблестные... «думаки».

—  Значит, так, — холодно сказал генерал-полковник. — После таких ваших заявлений говорить нам больше не о чем. Я приму свои меры и обещаю, что с понедельника вы будете отстранены от должности. Причем со строжайшим должностным расследованием, о чем немедленно сообщу Шибанову. — Он швырнул трубку.

Грязнов сидел бледный, но спокойный. Что ж. Это была их политика, их генеральная линия, так сказать, главное направление удара. Сволочи! Да выгоняйте, расследуйте, хоть колесуйте, хоть голову рубите на плахе, на Лобном месте!

Все знали — то же самое творилось и в армии, и в науке — всюду. А откуда рыба гниет — ему еще бабушка говорила, когда был он малым дитем. Запомнилась пословица, в справедливости которой была возможность убедиться тысячи раз.

Лет пять назад по всей их системе прокатилась эпидемия самоубийств, причем из тех, кто сам свел счеты с жизнью из личного табельного оружия, не было ни одного, о ком он, Грязнов, не мог бы сказать абсолютно убежденно, что их система потеряла несомненно честного и даровитого мужика. Потом эпидемия кончилась — не иначе нашли лекарство, создали вакцину. Но, может быть, дело объяснялось и иным образом. Просто резко сократилось число людей, подверженных нелепой болезни — порядочности.

И тут снова позвонил Шибанов:

—   Ну что? Допрыгался? Боролся за тебя, как лев. Что ты ляпнул ему такое, что он так взбеленился? Даже слушать меня не желал!

—   Сказал, что думал. Что он сука продажная! Так что? Сдавать пропуск на вахте?

—  Не спеши. Без министра ему тебя не сковырнуть, а ты получил мое персональное распоряжение провести оперативную проверку обстоятельств смерти судьи Корчагина, а там, глядишь, как-нибудь рассосется. Кстати, знаешь, кто на него самого надавил? Не любопытно?

—  По большому счету мне все равно, — сказал Грязнов. — Кто-нибудь из кабинета министров?

—  Ну зачем же? — серьезно сказал Шибанов — Из Администрации Президента. Видал, где у Горланова кунаки? Это, считай, чудо, что мы вообще его на цугундер взяли.

—   Извини, пожалуйста, извини, генерал, говорить больше не могу. Тошнит меня, понимаешь, тошнит!

Грязнов швырнул трубку.

8

«А, ладно! Уволят, затеют бодягу со служебным расследованием — валяйте, ребята!» — думал Грязнов, пока еще начальник МУРа. Впрочем, без согласования с министром такую экзекуцию над человеком в его должности и с его заслугами не так-то легко провернуть. А министерство, как назло, опять в ситуации междувластия. Одного министра сместили, другого пока что не подобрали, поставили местоблюстителем, то бишь пресловутым и. о., человечка хлипкого и неприметного. Этот на себя ниче­го не возьмет. А уж громить и чистить золотые муровские кадры наверняка не решится. Так что выше голову, угрозыск! Не смущайся и не дрейфь.

Он снова вышел на связь с теми, кто был на хвосте у последнего «лексуса», замыкавшего кортеж.

За время захватывающих кулуарных бесед кортеж Горланова отмахал почти двадцать километров и оказался теперь уже совершенно в другой части города, почему-то в районе Мукомольного проезда и Шелепихи. Что за черт? В этом бесцельном кружении было что-то в высшей степени таинственное и необъяснимое.

—   Двенадцатый, я — Первый! Ответь! Все едут? — запросил Грязнов.

—  Первый, — я Двенадцатый! Сопровождаю. Все едут и едут.

—    Так... — Грязнов внезапно ощутил отвратительное тянущее чувство где-то в животе, как при взлете самолета или в скоростном лифте. — А ну, стой, Двенадцатый! Ответь, они хоть раз останавли­вались? Высаживали кого-нибудь?

—  Останавливались много раз — у светофоров, у тротуаров. Но люди из их машины не выходили

— Уверены? Или были сомнительные моменты? Отрывались они от вас, уходили?

—  Не было таких моментов.

—  Значит, так, — сказал Грязнов. — Их маршрут у вас зафиксирован? Особенно места, где они останавливались?

—    Так точно, Первый! Все данные по маршруту у нас в компьютере — повороты, направления, улицы, номера домов.

—    Хорошо, — сказал Грязнов. — Приказываю: немедленно подключайте ГАИ. Пусть они их притормозят. Дело обычное — проверка водительских прав. Будьте поблизости, на расстоянии одного броска. Главное — не потерять его из виду.

—   Понял вас, Первый.

Грязнов задумался. Ну зачем бы им мотаться туда-сюда? Может быть, пока крутились да колесили, ему там в этом «Джимми» внешность меняли по всем правилам гримерного искусства. А что?

А минут через десять Грязнов получил новое донесение.

—   Первый! Первый! Только что тормознули и осмотрели «Джимми». Его там нет!

—   То есть... как?

—   При осмотре в полу джипа обнаружен скрытый люк. Сквозной, сквозь днище.

—   Ах, дьявол! — побагровел Грязнов. — Значит, его выпустили из машины прямо у вас на глазах! Вот так «Джимми» с сюрпризом! Лихо! Люк в полу — и все дела. Секунд двадцать за весь номер. Тормознули где-то так, чтоб заранее приготовленный колодец со снятой крышкой оказался под машиной. Вечер, темнота... Он нырнул, и ларчик закрылся. Может, он еще час назад выскочил, а мы все... Эх!..

—   Что делать, Первый?

—  Что-что! Ничего! Извиниться, улыбнуться, всем вернуть водительские права и прочие докумен­ты и взять под козырек. С объекта вас снимаю. Всем отбой!

Грязнов чертыхнулся и с тоской посмотрел в окно кабинета. Вот же денек!

Если они сумели так грамотно и... интеллигентно увести Горланова от преследователей — не хуже, чем в каком-нибудь веселом польском боевике, тихо, без шумовых эффектов и прочей лабуды, — устраивать засады и погони теперь уже не имело смысла. Облавы на вокзалах, проверки в аэропортах, перекрытые дороги — все это было уже ни к чему. Сукин сын ускользнул. Теперь заляжет, зароется в ил, и сколько будет пережидать да отсиживаться, когда рванет из Москвы?.. Это опять же только в кино все всегда складывается наилучшим образом для благородных сыщиков.

Он чувствовал себя невыносимо гнусно — пол­ным идиотом, набитым дураком. Обвели, как ста­жера! И главное, как теперь сообщить об этом Сашке Турецкому?

9

Весь следующий субботний день прошел под знаком случившегося накануне в Мосгорсуде.

Турецкий не остыл к утру, как рассчитывал Меркулов, но только все сильней, с каким-то мазохистским сладострастием взвинчивал и растравлял себя, все больше укрепляясь в принятом решении. К тому же и Грязнов не позвонил и не прорезался, оставил в неведении, чем завершилась ночная экскурсия Горланова, сумевшего выбраться «с чистой совестью — на свободу». Да и ладно, какая теперь разница?

Он весь день валялся на тахте, курил и думал, а когда Ирина, чтоб отвлечь мужа, спустилась к почтовому ящику и принесла свежие газеты, просто смял их в шелестящий бумажный ком и молча вы­кинул за дверь в прихожую и снова закрылся ото всех. А потом позвонил в МУР и узнал, что Горланов, вопреки железным грязновским уверениям, все же сумел сбежать...

Притихшие домашние ходили на цыпочках, боясь потревожить главу семейства, день прошел в давящей тишине, и только уже вечером, после мрачного ужина, Турецкий чисто рефлекторно ткнул на пульте кнопочку включения злосчастного телевизора. И тотчас передернуло от гнусной на стырной рекламы, лезущей изо всех дыр со всех каналов. Он уж хотел было придушить одним движением пальца эту «психическую атаку», но вдруг, залетев на четвертый канал, на блок новостей НТВ, почему-то замер и всмотрелся — то, что творилось на экране, почему-то привлекло его внимание.

...По широкой улице большого незнакомого города двигалось многолюдное шествие, в котором почти незаметно было старых и пожилых — только юные строгие взволнованные лица. Над ними покачивались как паруса и хоругви рукописные плакаты и российские флаги. Уже привычный, изо дня в день повторяющийся сюжет — лишь менялись названия мест действия: поселков, городов и городков, воинских гарнизонов... Всюду униженные, обездоленные люди-соотечественники бастовали, протестовали, требовали выплат зарплат и отставок больших начальников, объявляли голодовки и становились в пикеты, перегораживали железнодорожные магистрали, зачем-то тащились в Москву и толпились вокруг неприступных и равнодушных правительственных цитаделей...

Заснятая на видеопленку при свете яркого солнца молодежь двигалась по улицам четкими колоннами, ребята и девчонки с плакатами и транспарантами подходили и выстраивались перед большим зданием на площади, но где-то на флангах и в первых рядах уже, кажется, разгоралось что-то нехорошее и опасное, отчего накатывало тревожное беспокойство...

Взгляд камеры перескочил туда, и открылось зрелище завязавшейся потасовки — поодиночке и маленькими группами в разные стороны разбегались молодые парни и девушки с уже порванными плакатами и сломанными транспарантами, некоторые что-то кричали и куда-то возмущенно показывали, махали руками и тянули вверх пальцы, сложенные в символическую латинскую букву «V» — Victогу!» — «победа!».

Их было не меньше полутора-двух тысяч человек, и многие уже держались за окровавленные головы, спотыкались, изумленно потирали ушибленные руки и плечи, некоторые что-то зло выкрикивали, но только считанные единицы рисковали оказывать сопротивление наступавшим. Умело орудуя дубинками, на студентов надвигались массивные парни в омоновской форме и с большими щитами, явно из спецподразделений по борьбе с уличными беспорядками.

—  Ого! — саркастически воскликнул Турецкий и сделал погромче звук телевизора. — Гляди-ка, Ирка! Не иначе желторотики вздумали где-то права качать... Ну-ну!..

А столкновение... вернее сказать, безнаказанное избиение все не утихало и принимало все более ожесточенный характер, и на лицах демонстрантов мешались страх, растерянность и негодование, и Турецкий силился понять, где это происходит — в Минске, что ли? Или у нас?

Судя по надписям на самодельных плакатах, студенты, как и повсюду, требовали соблюдения каких-то своих прав, выполнения каких-то обещаний... Ах да! Ну конечно! На днях ведь эти великие умники из правительства издали свое очередное постановление...

На многих транспарантах читалось имя Президента страны, премьера, министра среднего и высшего образования, гневные слова и надписи: «Требуем отменить...» «Борис, как прожить?..», «Стипендия — не роскошь, а средство существования...», «Голодное брюхо к учению глухо!», «Не превращайте студента в бомжа — авось пригодимся!»

Над площадью висели крик, свист, улюлюканье, топот ног и что-то хором скандирующие голоса, а тот же диктор, что и накануне, так же бесстрастно излагал суть происходящего:

—   Напряженная обстановка в студенческой среде Нижнего Новгорода, Степногорска, Екатеринбурга и других городов России, вызванная решением правительства о значительном повышении платы за проживание в общежитиях, сокращении стипендий и переводе на коммерческую основу ряда учебных заведений, накалялась все последние дни... Многие предсказывали и ждали чего-то подобного, и вот теперь к шахтерам, оборонщикам, врачам, работникам науки и образования присоединились и студенты... Эти кадры были сняты сегодня около полудня на центральных улицах Степногорска... Около двух тысяч студентов и преподавателей всех вузов города вышли на санкционированную демонстрацию перед зданием местного университета, чтобы затем пройти к местной администрации, департаменту образования и резиденции губернатора области и вручить петицию отцам города, но движение их колонн внезапно было остановлено сотрудниками правоохранительных органов...

—   А вы как думали?! — кивнул Турецкий. — Это уж как пить дать... Шустрые какие — сопротивляться, вишь ты, вздумали! Забыли, где живете? А в рыло?

—   ...молодые манифестанты и их наставники требуют соблюдения своих конституционных прав... протестуют против невыносимых условий жизни, в какие поставлены учащиеся и преподаватели выс­шей школы с их и без того нищенскими стипендиями и зарплатами, которые к тому же не выплачиваются уже третий месяц... Впервые за последние годы прозвучали не только экономические, но и политические требования учащейся молодежи России. А это значит, что сегодняшний митинг должен стать грозным сигналом для власть имущих...

Турецкий саркастически хмыкнул и, нервно сунув сигарету в рот, щелкнул зажигалкой.

—   ...лидеры студентов настаивают не только на выплате стипендий и зарплат преподавательскому составу, но и требуют проведения тщательной аудиторской проверки всей системы финансирования вузов города, расследования причин задержки вы­плат и привлечения к строгой ответственности всех тех, кто своими действиями спровоцировал такой взрыв политической обстановки... Но на справедливые требования молодежи власти города ответили насилием... Вряд ли такими методами можно решить сложные социальные проблемы, и каковы будут последствия сегодняшних событий, покажет ближайшее будущее...

Турецкий стоял, скрестив руки на груди, и с усмешкой смотрел на экран, как они там суетились, эти пылкие юные создания. Ах, несмышленыши, глупыши! Куда сунулись! Вот и он был точь-в-точь таким же лет двадцать назад, тоже верил во что-то, пока не выяснил теперь уже до конца, на чем тут все стоит.

А диктор продолжал:

—   ...Помимо острой критики и призывов доби­ваться отмены драконовского постановления, лишающего десятки тысяч малоимущих студентов всякой надежды продолжать образование, учащиеся вузов требуют вмешательства в их судьбу и защиты их законных интересов выборными руководителями области и города...

Турецкий только зло хохотнул.

—   ...Как нам сообщили, — продолжал вещать диктор, — к двум часам дня демонстрация была рассеяна и разогнана силами правопорядка. Среди участников митинга имеются пострадавшие...

—  Видала протестантов? — безнадежно махнул рукой Турецкий, в сердцах выключил телевизор и круто повернулся к жене: — Идеалисты лопоухие! У кого правды ищут! Там же у них товарищ Платов в губернаторах. Та еще птичка в ярко-красном оперении... А... — замотал он головой, как от невыносимой зубной боли. — Все, все одно к одному, Ирка! Все как всегда. И хватит, хватит это дерьмо месить! Не могу больше, не желаю! И какое мне дело до каких-то там студентов?!

10

В обшарпанную, тесную комнату университетского общежития на окраине Степногорска, рассчитанную на четверых, их набилось человек тридцать. Непонятно, как и поместились все. Сидели буквально друг на друге — на тумбочках, на подоконниках, на койках, ну и на полу, понятно. У многих на лицах и на руках виднелись ссадины, у кого-то — бинты и наклейки на головах. Воздух в комнатушке гудел от возмущенных, дрожащих от обиды голосов. И мрачно-зловеще блестели глаза.

Почти все тут были южане, народ горячий, во многих выказывала крутой нрав лихая казацкая кровь. Перебивали друг друга, орали, махали руками, вскакивали и садились — каждый рвался вперед, хотел высказать свое. А за окном догорал еще один день этой недружной затяжной весны, этого холодного апреля.

Хоть велик город Степногорск, но и в нем вести разлетаются быстро. Молниеносно распространился слух, будто приказ вывести на улицы подразделе­ния омоновцев отдал руководству областного Управления внутренних дел лично губернатор Платов.

Вообще говоря, все было очень понятно, по сути, даже обыденно и в то же время пока что совершенно необъяснимо.

Столкновение вспыхнуло около часу дня в самом центре миллионного города, на площади Свободы перед университетом и продолжалось в общей сложности не бол вше пятнадцати минут. А потом превратилось в разрозненные стычки, и на бывшем проспекте Ленина, переименованном в девяносто первом в Вольный проспект, и на других прилегающих к нему улицах, во дворах и даже в подъездах давно не ремонтированных, обшарпанных домов.

Вступивший в дело, казалось бы, без всяких внешних поводов, ОМОН действовал жестко и безжалостно. Здоровенные парни в одинаковых черных масках дубасили своими резиновыми «демократизаторами», не разбирая, где девушка, где парень, где люди постарше. Профессионально работали и кулаками, не смущаясь, гвоздили по головам и тяжелыми щитами и с каким-то зверским наслаждением орудовали тяжелыми коваными ботинками и сапогами.

Практически все сидевшие в переполненной комнате побывали в самой гуще столкновения, нескольким студентам из их колонны пришлось обращаться в травмпункты ближайших поликлиник и больниц. А одного паренька-второкурсника из сельскохозяйственного института увезли на «скорой» с сотрясением мозга и переломом ключицы.

Конечно, ничего нового или из ряда вон выходящего по нынешним временам не произошло. И все же случившееся несколько часов назад у здания университета казалось почти неправдоподобным и нереальным, как рваные клочья тяжелого сна.

—   Не могу понять, хоть убейте, — сумел перекричать товарищей по несчастью длинный вихрастый парень. — Мы же шли мирно, так? Демонстрация законная, власти разрешили. Почему они вдруг кинулись на нас ни с того ни с сего?

—   Не кинулись, — поправил его другой. — Не кинулись и не напали. А пошли в атаку, потому что товарищ Платов крикнул своим центурионам «фас!». А им много не надо, застоялись в своих казармах, ну и пошли мутузить, чтобы показать, на что способны, а главное — на что готовы.

Гул голосов смолк, все прислушались к говорившему. И он продолжил, окрепнув чуть срывающимся от волнения молодым голосом:

—   Да, то была демонстрация их готовности. Не только «омонов», но и тех, кто может отдавать приказы. Чтоб втолковать, кому надо, кто тут главный. Вот и велели «ментюхам» дать городу предметный урок.

—  Кому? Кому урок? — спросил вихрастый.

—   А то не понятно, — засмеялся третий, с белой повязкой на голове. — Подумаешь, какие-то студентики бузить вздумали... Витька сейчас точно ска­зал — это урок не нам, а работягам, что на заводах с ноября без зарплаты сидят. Вот скажите, так я говорю или нет, Владимир Михайлович? — быстро повернулся он к светловолосому человеку лет тридцати пяти, сидевшему в окружении студентов на одной из коек и очень внимательно следившему за ходом дискуссии.

Все смолкли и обернулись к нему в ожидании ответа.

—   Ну что ж, Сергей, — помедлив, сказал он и обвел ребят большими серыми глазами. — С точки зрения анализа ситуации сформулировано хотя и коряво, но по сути грамотно. Ну а то, что случилось сегодня, — это наглядная социология в ее конкретном приложении. Мы в нашем «Гражданском действии» и наша фракция в областном Законодательном собрании давно отслеживаем эти процессы поляризации и нарастания противостояния в обществе. И на заседании в понедельник я непременно поставлю вопрос об этом правовом беспределе. А завтра пошлю резкую жалобу в Москву, в Генеральную прокуратуру. А попробуют замять, замолчать — и Президенту, и в Совет Европы.

—  Но кому, кому это все надо? — спросил один из студентов, сидевший на подоконнике, и все засмеялись.

И светловолосый человек, видя устремленные на него ждущие молодые глаза, чуть улыбнулся и продолжил:

—   Власти пуще всего хотят избежать массовых забастовок и акций протеста. Сейчас здешним правителям это — как нож острый. Ну и срываются на то, что им привычнее всего. На насилие. Опыт есть опыт, стереотипы вещь нешуточная. Да вот беда — момент не позволяет. Вынуждены учитывать. Понимают: сейчас прямое насилие может оказаться и палкой о двух концах. Как-никак на носу выборы. Идет борьба за голоса. А избиратель почему-то не всегда приходит в восторг, когда его лупцуют дубинкой по голове.

—   А что, никак нельзя иначе, что ли? — снова спросил тот же дотошный, но наивный студент.

Владимир Михайлович не удержал улыбки и тоже рассмеялся:

—   Понимаете, это такое расщепление сознания. Когда разум вроде бы удерживает в рамках приличия, а подкорка подзуживает и толкает хвататься за дубинку и пистолет: зачем какие-то антимонии, лишние сложности, если имеются в арсенале старые, веками испытанные методы? Вспомните девяносто третий. Неужто непременно надо было доводить ситуацию до пальбы из танков? У них логика простая: если можно Москве, почему нельзя нам?

—    То есть все-таки это Платов, да? — уточнил тот же вихрастый парень.

—   Я не стану называть кого-то конкретно, — энергично помотал головой их старший собеседник, доцент кафедры социологии и политологии Владимир Русаков. — Мы должны всегда помнить о презумпции невиновности. Я говорю лишь о принципиальной модели. Так что давайте без имен. А если рассуждать строго и логично — для Платова такая публичная расправа над молодыми избирателями на глазах у всего мира сейчас была бы чистым самоубийством. Так что я скорей исключил бы такой вариант...

Студенты разочарованно загудели — хотелось иметь перед собой конкретного противника, конкретных виновников. А «коммуняка» Платов, купавшийся в роскоши на глазах у всего бедствующего города, лучше всех подходил на такую роль. Но Русаков не дал выплеснуться бунтарским порывам.

—   Повторяю в стотысячный раз: мы должны мыслить и действовать только в рамках закона! Но то, что кому-то здесь наверху явно неймется скомпрометировать демократические силы — и ежу ясно. Зачем? Чтобы, прикрываясь доходчивыми фразами, подавить наше сопротивление коррупции и олигархии. Чтобы довести дело до конца и взять под свой полукриминальный контроль огромный промышленный регион.

—  Ну а сами вы все-таки знаете, кто отдал приказ отбить у нас охоту становиться в пикеты? — настаивал задавший предыдущий вопрос.

—   Нет, не знаю! Но то, что сегодня произошло, — чистейшей воды провокация. В ее хрестоматийно-классическом виде. Мы были все-таки слишком беспечны. Наверняка в колонны студентов, в наше мирное, но, прямо скажем, возбужденное и взрывоопасное шествие, просочились чужие люди...

—  Ого! — зашумели ребята. — И кто же это, как вы думаете?

—   Не будем спешить, — поднял руку Русаков. — Запомните: они там нас сейчас именно на несдержанности и надеются подловить. Спрашиваете, кто такие? Отвечу. Отчасти намеренно «засланные казачки», отчасти просто шпана. Возможно, затесались и пьяные студенты из других вузов, которых кто-то не поленился накачать средь бела дня. Скажу больше, я даже видел их сегодня днем... сумел выделить и запомнить несколько очень странных физиономий. Легко допустить, что именно они сыграли предназначенную им роль запала...

—   А там и орудие пролетариата могло пойти в ход, — кивнул один из парней. — Ну и много еще чего... Вот «омоны» и оборзели. А что? Запросто!

—   Поймите, ребята! Чтобы оправдаться перед населением и объяснить случившееся, властям теперь позарез надо будет представить нас и наше движение как взбесившуюся неуправляемую ораву, как социально опасное разъяренное стадо. Они такого момента давно ждали. Ну ничего, — убежденно тряхнул головой Владимир Михайлович. — Ничего! Мы все засняли на видео, работали операторы и областной студии, и с Российского телевидения, и с НТВ. Если эти кадры не вырежут в Москве, о том, что случилось здесь, уже сегодня вечером узнает вся страна и весь мир. А мы завтра же предельно внимательно просмотрим все наши записи, скопируем и передадим в прокуратуру. Нам будет что ответить и что показать, чтобы выдвинуть отцам города встречное обвинение. Мы не нарушили закон ни в одном пункте. Демонстрацию разрешили в правовом отделе мэрии. Так что на сей раз кое-кто, кажется, здорово оплошал... Все уяснили? Тогда, ребята, будем прощаться, мне пора. Надо еще успеть до полуночи смотаться в несколько общежитий — и к политеховцам, и к агротехникам... Им, кажется, всыпали даже щедрее, чем остальным.

—   А нам что теперь делать?

—    То есть как — что? — опешил Владимир Михайлович. — Сидеть тихо, думать, грызть гранит, зализывать раны и ждать дальнейшего развития событий. В общем, как завещал классик, учиться, учиться и учиться... И помнить: такие провокации всегда устраиваются с прицелом. С тонким расчетом на шальные мозги и неустойчивость молодой психики. Сейчас они пристально следят за нами, за нашим «Гражданским действием». Так что всякая наша ошибка неизбежно обернется против нас. Нельзя, чтобы нас выставили архаровцами, которые сами напросились на зуботычины. Ну, все. Счастливо, ребята!

Он поднялся и начал протискиваться к выходу, стараясь не наступить на сгрудившихся на полу, — высокий, статный, с копной легких светлых волос на голове.

—   Подождите, Владимир Михайлович! — Трое студентов, в том числе и длинный вихрастый Николай, устремились за ним. — Мы проводим вас.

—   Да бросьте вы, — чуть нахмурившись, отмахнулся он. — Вот еще глупости! Тут ехать-то всего минут двадцать...

—  Нет-нет, — возразили взявшиеся быть провожатыми своего лидера, — город большой, а ночь, знаете... темная.

Все четверо вышли за дверь, и тут же в комнате вновь поднялся гвалт и крик.

11

—  Ну что, слыхали?!. Конечно, Русаков прав — пылко восклицала одна из девушек. — Тысячу раз прав! Мы не должны подставляться. Не имеем права!

—  Конечно, Платову того и надо! Ему бы только «Гражданскому действию» напакостить. Особенно теперь, перед выборами. Знает же, что мы решили агитировать и голосовать против него...

—   Да на них можно просто в суд подать! И на премьер-министра, и на Платова, и на мэра! За нарушение прав человека, за попрание Конституции! А еще — за ущемление в праве на образование! — звонко выкрикнула одна из девушек, маленькая и хрупкая, с гневно сверкающими огромными темными глазами.

Несколько человек засмеялись:

—   Молодец, Лизка! Красиво излагаешь. Только, девочка, держи карман шире — так прямо они и разбежались... Кто мы такие, чтоб им отвечать нам из своих кремлей и особняков?

—    Тут и вопросов нет, — кивнул один из парней. — Чего далеко ходить? Взять хотя бы нас с Сажневым. То, блин, ночами вагоны грузим, то мясо на третьем хладокомбинате таскаем. Старики на пенсии. Пенсии — пшик... Если столько теперь за общагу платить, за буфет — значит, все. Бросай учебу, и ту-ту домой! А дома работу хрен найдешь. И чего делать? На гоп-стоп? А у меня, между прочим, медаль золотая.

—   Вот и продай свою медаль! — покатились со смеху двое с перевязанными головами, которых языкастые приятели уже назвали «кровными братьями». — Золото в кармане, а еще прибедняется!

—   Вам шуточки... А что правда делать-то?

—   Главное, не дергайся, — невесело усмехнулся тот, кого говоривший назвал Сажневым. — Учебу не оплатишь, общагу не оплатишь — сами выпрут. А там уж за любимым государством не заржавеет. Завтра же повесточка — и пишите письма: военкомат, и будь здоров — ать-два! К «дедам» на шашлык. Или куда-нибудь в тьму-таракань — конституционный порядок поддерживать. Чтоб, чего доброго, тьму-таракань не откололась.

—  Вот-вот, — подхватила пылкая девушка. — Выходит, жить как люди должны теперь только богатые. Грызть гранит — только богатые. Значит, и после самая лучшая работа у кого будет? А кто у нас самые богатые? Жулики да бандюги.

—  Что-то в общагах я богатых не встречал, — заметил один из студентов.

—   И не встретишь, — усмехнулся один из студентов. — Чего им тут делать? Богатые квартиры да комнаты снимают. За баксы.

—   Ага, а нам — хоть подохни.

Все смолкли. Спорить тут было не о чем, да и спорить никто не собирался. Новое постановление касалось их всех, лишая маломальских шансов на продолжение учебы. А значит — на мало-мальски сносное будущее.

Напряжение постепенно спадало.

—   Привилегии, привилегии... — вновь и вновь раздувала угольки дискуссии неугомонная девушка Лиза. — Сколько копий поломали, все уши прожужжали... Боролись!.. А уж тельняшки на груди рвали!.. Социальная справедли-ивость!.. Мы, демокра-аты! А где она, демократия? И какая лично мне разница, кто мне судьбу корежит —партийная тварь или блатная? Суть-то одна!

—  Обязательно надо через полчаса энтэвэшные «Новости» посмотреть, — сказал дюжий широкоплечий Сажнев. — Теперь шуму будет — ого-го!..

—  Ха! А вот уже и шум! — поднял палец один из «кровных братьев».

И правда, откуда-то послышался нарастающий грохот, который превращался в крики и топот многих ног. Многие вскочили, с тревогой глядя в сторону открытой двери.

И тут все увидели нескольких студентов, бегущих по коридору с испуганными, искаженными страхом лицами:

—  Закрывайтесь! В общаге ОМОН! На первом этаже уже ворвались в комнаты, лупят всех подряд — дубинками и прикладами. Закладывайте двери стульями!

Откуда-то уже слышались крики, звон разбиваемых стекол, женский визг.

—   Ну, блин! — заорал Сажнев. — Они совсем, что ли? Во крейзи!

Кто-то кинулся к окнам, другие бросились вон из комнаты, третьи захлопнули дверь, накинули крючок и пытались забаррикадировать вход койками и тумбочками. Но было уже поздно.

Грозная сила вышибла дверь, и в комнату ворвалась озверевшая орава — шестеро разъяренных накачанных детин в стальных шлемах и масках, с дубинками и двумя АКМ в руках. Извергая грязную матерщину, с ходу налетели и, не разбирая, принялись избивать находящихся в комнате.

—  Ну вы, зверье! — зарычал Сажнев, ринувшись вперед и заслоняя собой девушек. — Гадье фашистское! Вы что девчонок-то мордуете?

И недолго думая, ловко ухватив бутылку, с силой метнул ее в одного из омоновцев. Но тут же упал под ударом твердой черной резины по голове. Из ушей его пошла кровь. На мгновение все словно замерло и остановилось, как на стоп-кадре.

—    Так, щенки! — прохрипел, матерясь через слово, один из омоновцев, видимо, тот, что командовал этой группой. — Всем на пол! Лицом вниз! Руки за голову! Ноги врозь! Кто шевельнется — получит. Во так вот, бота-аники! — И он с силой вытянул дубинкой вдоль спины одного из лежащих на полу.

Парень вскрикнул от нестерпимой боли, скорчился, а нападавшие весело загоготали.

—   Да что же это делается?! — закричала самая пылкая девушка. — Ребята, да что же это происходит? Это же форменный третий рейх какой-то! Ну вы, животные! Снимите хоть свои маски, дайте на вас посмотреть, трусы!

—   А ну завянь, сука! — зарычал командир. — А то мы щас тебя тут при всем народе на хор поставим!

С расширенными от ужаса глазами девушка смолкла и, упав головой на пол, громко зарыдала и забилась в истерике.

—  Умолкни, падла! Мы еще тут! — и он рванул ее за волосы и ударил прикладом «Калашникова».

Девушка пронзительно закричала от боли и затихла — словно потеряла сознание.

—   Во так вот лучше, — усмехнулся старший и прошелся вдоль лежащих. — Теперь вот чего... Получена информация: у кого-то из вас имеются кассеты: снимали днем на камеры. Предлагаю отдать добровольно. Так... Не слышу ответа... Ну ладно, мальчики-девочки. Я сейчас вам всем по очереди в глазки загляну. По глазкам и узнаю.

И он шагнул тяжелыми десантными ботинками, резко наклонился и, ухватив за волосы, рванул и повернул к себе лицом голову одного из лежащих. Затем другого, третьего... Тех, что были коротко острижены, хватал за уши. Студенты вскрикивали от боли и унижения, но сила была явно не на их стороне. Малейшая попытка сопротивления или протеста кончалась ударом наотмашь.

А старший из омоновцев, тот, что командовал другими, явно упиваясь своей властью и безнаказанностью, искал и высматривал кого-то — видимо, пытался узнать в лежащих человека, который был ему нужен.

Топоча такими же ботинками, в комнату влетел еще один омоновец в маске, под стать остальным, только еще крупнее и свирепее:

—   Ну что, козлы, не нашли?!

—  Слепой? Сам не видишь! — огрызнулся тот, что орудовал в комнате.

И он с маху въехал одному из молодых людей носком ботинка под ребра.

—  Во так вот, студентики сраные, по выступайте еще! Товарищ Платов им, видите ли, не по вкусу! Ничего, товарищ Платов нам приказ отдал — мы приказ губернатора выполнили! Ну, покеда, ботаники, отдыхайте!

И они один за другим выкатились из комнаты.

Трясясь от бессилия, стараясь не встречаться глазами, все по вскакивали и бросились к окнам. Все случившееся заняло едва ли больше пяти минут.

Сажнев лежал на полу и стонал, он был очень бледен, и кто-то, всмотревшись в его лицо, опрометью кинулся вызывать «скорую».

За окном уже был темный вечер, но сверху во мгле было видно, как к двум длинным джипам торопливо тянутся темные человеческие тени. Потом машины тронулись и, светя красными точками стоп-сигналов, неспешно укатили друг за другом по вечерней улице.

Понемногу выходили из шока. У кого-то дрожали губы, в глазах застыли слезы отчаяния и унижения. Только маленькая хрупкая Лиза, отличившаяся не только пылкостью, но и неженской отвагой, поджав ноги и обхватив колени руками, сидела на одной из коек, слепо глядя в одну точку широко раскрытыми черными глазами.

12

Согласно данным Федерального статистического управления, к концу девяносто шестого года население Степногорска достигло почти полутора миллионов жителей. Огромный промышленный город раскинулся по обоим берегам одной из великих русских рек — на высоких холмах правобережья и на равнинных степных пространствах противоположной стороны.

Если верить историкам, городу шел пятый век, и теперь он входил в десятку важнейших стратегических центров страны. Может быть, оттого, что в годы войны в ходе многочисленных операций по взятию и оставлению города как нашими, так и немецкими войсками он был превращен в обугленные развалины, уже потом, в конце сороковых и начале пятидесятых, его решено было словно в отместку врагу сделать одной из главных оружейных кузниц СССР.

Сказано — сделано. И много десятилетий подавляющее большинство заводов, фабрик и производственных объединений Степногорска работали почти исключительно на оборону, и потому вплоть до начала девяностых он входил в список так называемых «закрытых городов», куда въезд иностранцам был настрого запрещен и допускался только в исключительных случаях по специальным пропускам.

Здесь делали танки, выпускали боевые и пассажирские самолеты, клепали детали подводных лодок, боевых ракет и ракетных крейсеров, которые потом доставляли баржами и железной дорогой на секретные верфи Николаева и Новороссийска, здесь собирали ракетные двигатели и сложную, умную электронику.

Однако, несмотря на это, жизненный уровень населения, то есть прежде всего тех, кто составлял основу коллективов этих гигантских промышленных объектов, оставался всегда сравнительно невысоким, по крайней мере, ни в коем случае не соответствующим ни масштабам города, ни его значению в союзной экономике. И многие годы, целые десятилетия, это принималось людьми, теми же рабочими, инженерами и их семьями как нечто неизбежное, обычное и неизменное.

Но грянули события конца девяносто первого года, и жители города поняли, что представления о неизменности всех оснований жизни, с которыми привычно и покорно прокуковали они едва ли не весь свой век, было обманчивым.

Вдруг все задрожало, зашевелилось и сдвинулось с места. Начались перемены, и перемены эти оказались драматическими, поставившими огромный мегаполис в невиданно тяжелые, дотоле неслыханные условия, сравнимые только с временами послевоенной разрухи, когда город лежал в развалинах и его надо было поднимать из обугленных руин.

Вдруг все, что раньше стояло и держалось вроде бы прочно и основательно, как бы в одночасье начало рушиться, рассыпаться и развеиваться резкими степными ветрами.

Все, на что было положено столько людских сил, столько народной крови, столько неимоверных трудов и сталинско-бериевских зеков, и вольных бесконвойных совграждан, — все пошло прахом. Катастрофически резко и стремительно сокращалось число военных заказов. Налаженные контакты со смежниками других республик, прежде всего Украины, Белоруссии и Прибалтики, лопались и переставали действовать, как пересохшие реки и ручейки.

Тысячи людей оказывались переведенными на сокращенные рабочие дни и рабочие недели, а иные и вовсе на улице, в неоплачиваемых вынужденных отпусках.

И все это — на фоне неугомонных криков записных дежурных борзописцев, наперебой уверявших всю страну и весь мир о наступлении светлой эры подлинной демократии и долгожданной социальной справедливости.

Быть может, если бы они помалкивали и не превозносили до небес с утра до вечера преимущества и сомнительные достижения новой власти, народ Степногорска, как и многих, многих других городов России, относился бы к происходящему куда спокойнее и терпеливее.

Но вопли пропаганды подстегивали накапливавшееся раздражение, которое и вовсе начало зашкаливать, когда на город навалилась новомодная лавина очень странного акционирования и приватизации большинства дотоле государственных предприятий, которые стали распродаваться за бесценок всем тем начальствующим выжигам и ловкачам, что сумели вовремя подсуетиться, нагреть руки и набить карманы еще при «старом режиме».

Народ словно начал догадываться о чем-то, просыпаться и прозревать, как бы силою вещей прибиваясь и примыкая к так называемому «красному поясу» России... А потому мало кто удивился, когда на выборах конца памятного девяносто третьего года губернатором области с ощутимым перевесом голосов был избран Николай Иванович Платов, бывший второй секретарь Степногорского обкома КПСС, опытнейший хозяйственник, как рыба в воде чувствовавший себя во всех стихиях родного города, где он привык быть на ведущих ролях, а с момента избрания — всемогущий властный хозяин всего региона.

Он уверял, что с его приходом начнется возрождение региона, что будет наведен порядок во всех сферах жизни, что будут выявлены и сурово наказаны — отрешены от должностей и отданы под суд — все, кто запятнал себя беззаконным присвоением народных денег, разрушением промышленности, финансовыми махинациями, связями с преступными «авторитетами» и прочая и прочая...

Но... после избрания и воцарения в своем высоком губернаторском кресле, став членом Совета Федерации, главный администратор региона Платов не выполнил ни одного из своих предвыборных обещаний, и положение населения стало еще стремительнее ухудшаться.

Происходило то же, что и повсюду, — все властные учреждения области и ее столицы все сильней опутывала, как повиликой, коррупция, по-прежнему невесть куда растворялись направленные на поддержание города федеральные средства, местная знать цинично отгородилась ото всех и нагло богатела, законность приходила в полный упадок, и на этом фоне все откровенней заявляла о себе неимоверно выросшая преступность, позиции которой становились все прочней, отчего уже многим казалось, что именно она, преступность, сделалась подлинной властью, а официальные органы управления, уступив ей без боя поле деятельности, не то пошли ей в услужение, не то накрепко срослись с ней, не то перешли в бессильную жалкую оппозицию криминальному миру.

И все же имелись в городе силы, оказывавшие поистине героическое сопротивление этим процессам тотального разложения и распада. Это были десятки отважных честных журналистов, немногие не поддавшиеся общим тлетворным веяниям работники милиции и областной прокуратуры, а также простые рядовые жители, не желавшие закрывать глаза на происходящее и становиться покорными бессловесными игрушками в руках расхитителей, мошенников и негодяев.

И во главе почти всех этих сил, объединяя, направляя и координируя их усилия, встало на правах признанного морального лидера общественно-политическое движение «Гражданское действие», которое создал в девяносто четвертом году из сотен своих единомышленников молодой ученый-социолог, университетский преподаватель Владимир Русаков.

13

Субботняя студенческая демонстрация в Степногорске была организована и разогнана силами правопорядка как раз в то время, когда губернатор Платов находился в Москве, участвуя как член Совета Федерации в очередных заседаниях верхней палаты Российского парламента. Было ли это простым совпадением?

Как многоопытный матерый политик, умевший улавливать самые незаметные, потайные связи событий, фактов и явлений, Платов никогда не верил, будто что-то на этом свете происходит спонтанно, волею случая. Даром, что ли, в блаженные минувшие времена долбил он законы диалектики в Университете марксизма-ленинизма, а после и в Высшей партийной школе в Москве? Нет-нет, с бухты-барахты такие события развернуться никак не могли, и скорее всего, кто-то расчетливо подгадал начало студенческой бузы к отъезду первого человека региона по его важным сенаторским делам. Хотя, конечно, полностью не исключалось, что волнения и в самом деле вспыхнули стихийно, в связи с только что принятым Госдумой в первом чтении новым законом об образовании.

Вообще говоря, положение Платова было достаточно непростым. С одной стороны, как деятель и политик антилиберальной ориентации, стоявший в жесткой оппозиции к правящему кремлевскому режиму, он должен был бы не только приветствовать, но и поощрять подобные акции, направленные против антинародного, чтоб не сказать чего покрепче, дерьмократического режима.

Но вместе с тем, как высшее ответственное лицо, он должен был поддерживать во вверенном ему регионе законность, стабильность и порядок и уж по крайней мере не допускать уличных потасовок с привлечением отрядов милиции, что, несомненно, подрывало его позиции накануне новых губернаторских выборов и было абсолютно недопустимо для человека, убежденного, что губернаторский пост вовсе не последняя вершина в его политической карьере.

Вот почему, едва получив в субботу сообщение о разогнанной демонстрации в Степногорске, разъяренный Платов немедленно связался с обоими вице-губернаторами, чтобы получить максимально точные сведения о происшедшем. Однако ничего вразумительного не услышал: оба они только ахали да охали, утверждая, что и сами ничего толком понять не могут.

Эта невнятица лишь еще больше распалила крутого губернатора, решительно все измерявшего теперь лишь одним — как то или иное может сказаться на его имидже в свете приближающейся новой избирательной кампании. В любом случае надлежало устроить грандиозную взбучку начальнику областного Управления внутренних дел и начальнику областного Управления ФСБ. Чтобы маленько почесались, чтобы призадумались, пораскинули мозгами и смекнули, что он, известный в стране губернатор, подобного терпеть не станет и, пока он у себя в Степногорске царь и бог, для них, пусть и подчиненных своим московским начальникам, это означает одно: Бог дал, Бог и взял — его власти на то пока еще хватит.

Что касается тезки, начальника областного УВД генерал-майора Мащенко, Николая Прохоровича Мащенко, а проще сказать — просто Николы, тот был свой, что называется, без вопросов, «с потрохами». Сколько лет, еще в те, отлетевшие советские времена, частенько оказывались рядом в самые трудные, щекотливые моменты, когда сам он, бывший сотрудник областного УКГБ, а после перспективный, неудержимо растущий обкомовский кадр, курировал по партийной линии административные органы! И на охоты катались, и в саунах парились... А уж соли под шашлычок не один пуд съели. А потому и знали о-очень много чего друг о друге, а потому связка была уже неразрывная. На веки и веки связка. Да и могло ли быть иначе, если генерал Мащенко все свои достижения, все карьерные прыжки получил прямехонько из его, платовских рук?

Мащенко был стреляный воробей, никакой оплошности от него ждать не приходилось. Ум же его был хоть и прост, но конкретен — никогда ничего не брать на себя, не заручившись четким, желательно письменным указанием свыше. И вот надо же, этакая неувязка! Едва ли не первая в его послужном списке.

Вот ему-то и следовало позвонить прежде всего, чтобы попытаться установить истину и вызнать подоплеку всех этих малоприятных событий. Но коли с начальником областного УВД разговор предполагался достаточно секретный, доверить его обычным телефонным проводам нельзя было никак. И Платов решил соединиться с первым милиционером вверенной ему области по защищенной спутниковой связи. Он набрал на черном корпусе аппарата комбинацию цифр, и голос его, слетев где-то с излучателя антенны-тарелки, пронизал почти сорок тысяч километров, достиг в черноте космоса приемных устройств спутника правительственной связи и обратно помчался к земле.

Мащенко взял трубку сразу. Видно, ждал его звонка. Связь была превосходная, даже дыхание было слышно.

—    Тут я, Николай Иванович! — услышал Платов. — Слушаю!

—   Слушаешь? — приветствовал Платов. — Я... я... на кого город оставил? Я, Никола, на тебя город оставил. Улетел со спокойным сердцем. И что мы имеем?

—   Разбираемся.

—   Давай докладывай, только вкратце — что, как и почему... Как полагаешь, нужен мне сейчас весь этот геморрой?

—  Ищем зачинщиков, Николай Иванович. Хотя и так известно, кто студентов накрутил.

—  Стало быть, опять этот Русаков?

—  Смотрите в корень. Хотя разрешение на шествие и митинг мы им выдали.

—   Ну так, е-мое, Никола! Неужто нельзя было обойтись без кулачков? Видел я по телевизору, как твои орлы размахались!

—  Будем исправлять положение. А так ситуация под контролем.

—  Из вас контролеры, как из зайца парашют... В общем, смотри в оба, тезка! Мы молодежь сейчас потерять не должны никак. Какие были лозунги?

—   У нас все зафиксировано. Каждый плакатик. Все до одного — только против Москвы. Против Думы, Чубайса, Немцова, против него, ну, и все прочее... Денег требовали, проверок... Ну, как всегда...

—   А против меня?..

—   Против вас — ни одного.

—   Ну работники! Чего тогда было мордовать? Ну дуболомы! Раз так — тем более с «омонами» своими разберись. Всех, кто особо засветился, — из города прочь! Пускай остынут. Строжайший инструктаж! Если команда русаковская снова вылезет на улицы — палками не махать, щитами не дубасить.

Выйти на переговоры, работать с населением мирно, корректно, впечатление загладить, переломить ситуацию психологически. Лаской надо, лаской! Уяснил? Основной мотив — хотите правды — ищите ее в Москве, идите на Москву. От нее все беды. А уж там — как хотят. Акции неповиновения, марш протеста — их дело.

—  Мысль понял, Николай Иванович.

—   Надеюсь... Чтобы вся эта сволочь, вся эта свора не смела после орать, что коммуняки, мол, такие-растакие. Это — политика! Ну, все, бывай. Завтра в это же время доложишь обстановку...

Платов набрал еще один номер и связался с начальником областного управления ФСБ Чекиным. Это была совсем другая птица, не местный, из московского гнезда. Но и с ним они, как бывшие коллеги, как правило, находили общий язык, хотя полностью полагаться на него, как на Мащенко, конечно, не следовало.

Чекин почти теми же словами пытался уверить, что ведется оперативная работа для выявления конкретных подстрекателей столкновения, и в его докладе тоже не раз прозвучала слишком хорошо известная обоим фамилия доцента Русакова, основателя и лидера «Гражданского действия», депутата областного Законодательного собрания, одного из самых популярных людей в городе. Правда, чувствовалось, что и отношение к Русакову у Чекина не то, что у Мащенко. Недаром, видно, поговаривали, что и с «Гражданским действием» этот чекист Чекин был вовсе не на ножах...

Затем Платов позвонил домой директору «губернаторского» канала местной телерадиокомпании, напрямую подчинявшегося администрации области. Ему было приказано уже в завтрашней утренней программе прокомментировать события в сочувственном духе по отношению к трудному положению и требованиям студенчества, выразить от имени губернатора публичное сожаление о случившемся и принести извинения всем, кто угодил под милицейские дубинки. А также известить население о наложении строгих взысканий на всех сотрудников правоохранительных органов, превысивших полномочия. Точно такая же информация была доведена до сведения и главного редактора областной прогубернаторской газеты «Степной край».

Покончив со звонками, Платов подошел к уже темному окну, за которым широко раскинулась ночная Москва, и глубоко задумался.

14

Вопреки расхожему представлению об интеллигенте как о существе вялом и нерешительном, как бы по определению обреченном выступать в роли вечного аутсайдера, доцент кафедры социологии Степногорского университета Владимир Русаков, хотя и был по рождению представителем этой самой «прослойки», ничуть не походил на рассеянного растяпу-идеалиста. Он с юности занимался не только шахматами, но и боксом, носился на водных лыжах, в двадцать два года руководил секцией практической политологии городского Общества научного творчества молодежи, был зажигательным оратором, находчивым, остроумным полемистом...

Теперь его знали в городе тысячи людей, знали как человека решительного и принципиального, непримиримого противника коррупционеров, отлично разбирающегося во всех хитросплетениях социальной жизни и умеющего вести за собой молодежь, да и не одну только молодежь.

В свои нынешние тридцать четыре года он был подвижен, сухощав, чрезвычайно вынослив физически, и эта врожденная спортивная жилка проявлялась у него во всем — и в спорах с оппонентами, и в его резких задиристых статьях, и даже в том, как он водил машину — удивительно легко и уверенно, с изящной небрежностью и сноровкой, которая выдавала в нем очень точного и уверенного в себе человека.

Вот так же вел он свою белую «пятерку» по улицам Степногорска и в этот вечер, наматывая все новые и новые километры по проспектам, улицам и переулкам, от одного вуза к другому, от общежития к общежитию.

Сверхзадача этих разъездов была предельно проста: остудить разбушевавшиеся страсти. Нужно было мобилизовать студентов и их вожаков не на дурацкие выходки, а на новую серьезную, прод­манную и законную акцию протеста — объединенными силами, вместе с рабочими «оборонки» и врачами, с учителями и учеными, с заблаговременно поданными официальными заявками на проведение шествия, с четко определенными политическими и экономическими лозунгами. Требовалось срочно утихомирить юных забияк, дабы предотвратить, возможно, нечто куда более грозное, чем то, что случилось сегодня утром, когда студенты внезапно вступили в потасовку с силами правопорядка.

Владимир Русаков знал, каким авторитетом пользуется. А потому имел основания надеяться, что его вмешательство в готовящееся, как ему сообщили, уже на следующее воскресенье бурное уличное выступление остановит и урезонит разных «пассионарных» личностей, которые всегда откуда-то появляются в молодежной среде.

Из университетского общежития он поехал к студентам-электронщикам. На заднем сиденье в темной машине, быстро бегущей мимо высоких домов-новостроек и приземистых строений конца прошлого и начала этого века, сидели те трое, что вызвались быть его провожатыми в этом путешествии.

— Сейчас заскочим в библиотеку, — сказал Русаков, — прихватим одного человека и рванем напоследок в политехнический. Есть там тоже буйные головушки — хотят то ли завтра, то ли послезавтра опять устроить митинг.

Говоря это, Русаков нет-нет да и бросал взгляд в зеркало заднего вида. Там вновь и вновь показывался один и тот же светлый иностранный автомобиль, то ли французский, то ли японский — в темноте трудно было разобрать. Он пропадал, а после возникал вновь — то ближе, то в отдалении.

Но сколько Русаков ни пытался пропустить его вперед, тот не шел на обгон, отставал, притормаживал, сворачивал на параллельные улицы, а после выныривал из примыкающих переулков и появлялся опять, когда уже, казалось бы, они должны были давным-давно разминуться в большом городе.

Впрочем, если его и в самом деле взялись сопровождать, тут не было ничего удивительного: такое не раз бывало и раньше, особенно во время последней предвыборной кампании, когда не только преследовали его машину, но и по телефону звонили и угрожали, обещая «встретить» и «разобраться». Причем все это очень мало напоминало розыгрыши злых шутников.

Однако никаких дальнейших «решительных мер» они пока что не предпринимали и сейчас, видимо, тоже просто играли на нервах.

Вот эта же светлая машина появилась вновь. То ли «рено», то ли «мазда». Не разобрать в темноте. Вон их теперь сколько развелось... На этот раз она поджидала его на перекрестке, на углу улицы Луначарского, и после того, как он тронулся на зеленый свет и начал взбираться на круто поднимающуюся улицу Володарского, тоже свернула вслед за ним.

Он миновал подъем, и, когда в зеркале вновь появился светлый силуэт, вынырнувший из-за перелома дороги, Русаков вдруг резко затормозил, быстро переключил передачу на задний и, завывая редуктором, погнал машину вспять под уклон, навстречу приближающимся возможным преследователям.

И... невольно рассмеялся. В маленькой серо-серебристой «мазде» сидели молодой парень и девушка, им было, видно, ни до кого и ни до чего, они обнимались, болтали и хохотали над чем-то, и он невольно устыдился своих страхов и подозрений.

Он пропустил их далеко вперед, потом снова набрал скорость, обошел и, уже не думая ни о чем, понесся вниз с высокого холма по Большой Андреевской и вскоре остановился у небольшого старинного дома с витыми решетками на окнах первого этажа, где размещалась городская научная библиотека.

Взглянул на часы, и тотчас из тени арки появилась стройная женская фигура в светлом пальто. Русаков вышел из машины и быстро пошел ей навстречу. Сойдясь, они крепко сжали руки друг другу.

—   Слушай, Володя, — чуть задыхаясь, воскликнула она, одновременно с радостью, волнением и укором, — так нельзя, понимаешь? Так нельзя! Я просто извелась, пока увидела тебя. Хочешь, чтобы я поседела?

—   Ну что ты выдумываешь, — беспечно, по-мальчишески засмеялся он. И, невольно крепко обняв за плечи, привлек ее к себе. — Ну нельзя быть такой трусихой! Да, да — задержался! Всего-то на двадцать минут. Город же большой.

—   Вот именно, — сказала она, — большой. Слишком большой. И с известными уголовными традициями. В таком как раз легче всего пропасть человеку. Выйти на улицу — и исчезнуть. Особенно теперь...

—   Ну брось, брось, Наташка! Не надо преувеличивать. И потом, я не один, у меня такой добровольный эскорт, мои третьекурсники, два философа и географ.

—  Ну да, — сказала она, — грозная сила! Особенно философы. Ты как будто не понимаешь или не хочешь понимать, какие сейчас времена.

—   Думаю, понимаю куда лучше, чем ты, — сказал он, с благодарной нежностью глядя на ее встревоженное любимое лицо.

—   Ну да, ты такой смелый. Наверное, слишком смелый. Неоправданно смелый... Ты же на виду у всего города. А сейчас, сегодня, пока я тебя ждала, тут крутились какие-то странные типы. Подъезжали на разных машинах, ждали чего-то, потом уезжали, снова возвращались... Таких тут раньше никогда не было. Они не видели меня — я стояла в арке. Это оживление мне почему-то показалось не случайным. Откуда им было знать, что я задержусь в библиотеке? И что мы тут назначили свидание?

—   А ну-ка, посмотри на меня, — сказал он, и она послушно подняла к нему лицо. Он очень серьезно вгляделся в ее черты. — Ну точно, так и есть!

—  Ну что, что, — сказала она, — что ты увидел?

—  Как и положено, — улыбнулся он — у страха глаза велики. Ну ладно, все, оставим это... Я объехал сегодня все вузы, один политех остался. Сейчас заскочу к ним, поговорю, чтобы завтра — ни-ни, не вздумали рыпаться на рожон, а тогда уж домой.

Она села рядом с ним в машину, и они одновременно захлопнули дверцы. Русаков включил левый поворотник и мягко тронул машину от тротуара. И в этот миг, вынырнув откуда-то сзади, оглушив воем мощных моторов и только чудом не зацепив их высокими массивными бамперами, почти вплотную черными тенями мимо пронеслись друг за другом два больших джипа.

Русаков еле успел уйти вправо и затормозить.

—  Ты видел! — воскликнула она. — Это те самые!

—   Да ну, ерунда, уверяю тебя, — помотал он головой, но все же нахмурился невольно и как будто призадумался. — Просто «братва» резвится. Само утверждаются мальчики.

Но она не знала, почему он нахмурился, да и не могла догадаться. На темной улице, в сотне метров, у противоположного тротуара в призрачном луче ближнего света он вновь различил и тотчас узнал силуэт той серебристой «мазды», правда, ни юного водителя, ни его подружки в машине уже не было. Но Русаков уже не усомнился, что это та самая машина и что она здесь все-таки не случайно.

Но соображений своих высказывать вслух не стал, не видя в том никакого смысла. Его подруга, а фактически жена Наташа Санина и так была встревожена сверх меры. Ни к чему было усугублять ее волнения.

15

В тот вечер Русаков успел объехать общежития почти всех вузов Степногорска.

И всюду разговор был примерно один и тот же, и всюду, кажется, ему удалось урезонить возбужденных, готовых на все запальчивых вожаков, убедить их воздержаться от поспешных непродуманных шагов в их, как считали они, оправданном желании протестовать и добиваться отставки тех, кто приказал силой оттеснить студентов от ограды университета и безжалостно избивать участников мирной демонстрации.

Он и сам в глубине души разделял их чувства, но смотрел дальше, понимал больше и знал, что отвечает за каждого, кого вовлек в свое движение. Между тем все студенческие общежития города гудели, всюду слышался ропот и всюду ощущалась общая угрюмая напряженность и тревога, предшествующая ожидаемому взрыву, который надо было предотвратить любой ценой.

Собственно, Русаков и метался по городу только затем, чтобы успеть вытащить эти запалы, обрезать, обрубить и загасить уже дымящие бикфордовы шнуры, и его вмешательство, его умение находить слова, кажется, всюду приходились вовремя и остужали разгулявшиеся страсти. Его не смущало, что всюду надо было повторять почти одно и то же — главное, чтобы сказанное попадало на нужную почву и доходило до сердец. Он не оспаривал правомерности и справедливости их возмущения. Напротив, подтверждал его обоснованность. Но в то же время пытался усмирить их гнев, направить его в цивилизованное русло, чтобы не вышло, чего доброго, по заезженной и затасканной в последние годы пушкинской фразе о русском бунте, «бессмысленном и беспощадном»...

Последним местом, где побывал в этот уже поздний вечер Русаков, было общежитие Степногорского Политехнического института, как и большинство высших учебных заведений переименованного в новые времена в Политехническую академию высоких технологий.

И всюду его сопровождали трое студентов университета, вызвавшиеся быть добровольными охранниками своего наставника и лидера. А рядом с ним на правом переднем сиденье была Наталья Санина, аспирантка кафедры философии и социологии, самый близкий Русакову человек.

Была уже глубокая ночь, когда он покатил в сторону общежития университета, откуда и начал, еще днем, свой маршрут. Надо было отвезти троих провожатых в общежитие университета. Они воспротивились было, уверяя, что как-нибудь и так доберутся, семнадцатым автобусом или четвертым трамваем, но Русаков и слушать их не захотел. Однако подъехать прямо к зданию общежития не удалось: на подъезде к нему, где-то в двух кварталах, Русакова остановили неведомо откуда выросшие вдруг на перекрестке двое здоровенных омоновцев в масках с автоматами и приказали предъявить для проверки документы.

Никаких хвостов, слежек давно уже не было, и Русаков спокойно вышел из машины и протянул водительское удостоверение.

—   А в чем, собственно, дело? — поинтересовался он.

—   Неспокойно в городе, — буркнул один из них. — Согласно распоряжению мэрии, проводится рейд по выявлению возможных правонарушений.

—   Ладно, Владимир Михайлович, спасибо, что подвезли, — подошел один из студентов-провожатых. — Тут же теперь нам близко совсем. Уж как-нибудь добежим.

—     А это кто такие? Ваши пассажиры? — Один из омоновцев показал дулом своего «калаша» в сторону троих студентов. — Документы имеются?

Те протянули паспорта и студенческие билеты.

—  Спать надо, а не болтаться по ночам! — угрюмо пробормотал он. — Ладно уж, топайте.

Ребята распрощались с Саниной и Русаковым и быстро зашагали в сторону общежития, скрываясь во тьме.

—  Можете ехать, — омоновец вернул документы Русакову.

Он сел за руль и устало, облегченно вздохнув, уже не спеша поехал в сторону Восточного моста. Он жил на противоположном берегу в одном из новых спальных районов.

—   Далеко, — сказала Санина. — Давай лучше ко мне.

Это и правда было куда ближе, а он, честно сказать, здорово вымотался за этот день.

—  К тебе так к тебе, — улыбнулся он и, сбросив скорость, обнял ее правой рукой и привлек к себе. Ее светловолосая голова легла на его плечо.

—   Знаешь, по-моему, их всех проняло, — заметил он, глядя вперед на бегущую навстречу мостовую. — А это главное. Думаю, не натворят глупостей.

—  Как оратор, ты сегодня, видимо, превзошел себя, — попробовала пошутить она, хотя странная тревога не оставляла ее ни на минуту.

—  Не как оратор, — помотал он головой. — Скажи иначе — агитатор, пропагандист.

—  Фу! — Она передернула плечами. — Ох уж эти словечки! От них просто мороз по коже. Так и разит обкомом, райкомом, парт ячейкой и оргмассовой работой.

—   Ладно, — сказал он, — согласен. Не агитатор и не пропагандист. Просто странствующий проповедник.

—  Это еще туда-сюда, — согласилась она. — Главное, чтобы паства услышала твою проповедь и не пошла своим путем.

—  Теперь уже не пойдут, — уверенно сказал он. — Не дураки же они, не безумцы.

Красные стоп-сигналы его потрепанного белого «жигуленка» уносились в даль улицы. И не знал он, и не знала она, и оба они не могли знать ни о погроме, случившемся в университетском общежитии, ни о глумлении над студентами свирепых качков в форме ОМОНа, ни о том, что те же самые люди в камуфляже, двигаясь по его следу и повторяя его маршрут, но почему-то всякий раз опаздывая и задерживаясь на полчаса, устраивали раз за разом точно такие же внезапные вторжения и избиения во всех общежитиях, откуда недавно уехал успокоенный Русаков. Не обошли они и последнее общежитие, где он побывал, — Академии высоких технологий, и уж там-то напоследок разгулялись вовсю.

И не знали ни Русаков, ни Санина, что омоновцы, задержавшие их машину для проверки документов, а после отпустившие их с миром, еще долго холодными глазами провожали удаляющиеся красные огоньки стоп-сигналов его «пятерки».

А потом к ним откуда-то из темноты вышел еще один человек — высокий и сильный, могучего атлетического сложения, в обычной цивильной куртке.

—  Ну как он? Приморился, наверно, — промолвил он то ли в пространство, то ли людям в масках с автоматами наперевес и кивнул в сторону удаляющейся машины. — Весь город объехал... Ну что ж, пусть едет... Пусть отдохнет...

—   А нам что теперь?

—  Сегодня — все. Все свободны. До завтра

16

В воскресенье девятнадцатого апреля, накануне предстоявшего назавтра неизбежного тяжелого разговора с Меркуловым, сопряженного с подачей заявления об уходе, Турецкий решил как следует выспаться и встал только около одиннадцати, испытывая противоречивые чувства — странную радость новой свободы и ее же непривычный гнет.

Но около часу дня ему внезапно позвонил сам Константин Дмитриевич:

—  Здравствуй Саша! Немедленно приезжай на Дмитровку. Слышишь — немедленно!

—   Да что такое? Государственный переворот? Сегодня же, по-моему... И потом, я же сказал...

—   Событие чрезвычайной важности! Еще пока нет официальных сообщений, но мы здесь уже в курсе дела. Меня самого вытащили с дачи. И никаких отговорок — пока что ты еще на работе и при должности. И это — приказ.

Деваться было некуда. И, распрощавшись с женой и дочерью, он понесся в Генпрокуратуру, сразу поняв по голосу Меркулова, что и правда случилось нечто из ряда вон выходящее.

Через считанные минуты Турецкий уже бодро гнал машину по полуденному воскресному городу. Наконец-то снег сошел и можно было разогнаться на сухом асфальте.

Это раньше по выходным машин становилось заметно меньше, но теперь в Москву их набилось столько, что преимуществ уик-эндов не ощущалось уже с начала второй половины дня. Вот и сейчас, чем ближе он подъезжал к центру, тем гуще становилась рычащая стальная орава и все чаще рядом оказывались неимоверно дорогие иностранные игрушки, в которых — уж он-то знал получше многих — каталось от силы пять — десять процентов честных законопослушных людей. В основном же новейшие нувориши, какая-то неимоверно размножившаяся темная, приблатненная публика, оседлавшая иномарки.

И все ведь какие машины! Броские, вызывающе роскошные, тянущие на десятки, а то и сотни тысяч долларов каждая...

Он плотно засел в пробке на подъезде к Манежу, а потому от нечего делать, как обычно, механически отмечал, кто в какой машине катит согласно этой новейшей «табели о рангах». В тяжелых «БМВ» и могучих джипах с черными стеклами наверняка сидели те, что именовали себя «братвой» — разнопородные и разноязыкие члены так называемых группировок, попросту говоря — многочисленных шаек и банд, ныне перелицованных в «команды» и «бригады», личный состав уголовного войска низшего и среднего звена. На разных стареньких японских, французских, немецких и американских авто ехали творить свои дела людишки помельче — торгаши, перекупщики, чуть «поднявшиеся» челноки. На дорогих бронированных «мерседесах» двигались в сторону своих загородных дворцов генеральные директора бесчисленных фирм и финансовые махинаторы. И так далее и так далее... Каждый сверчок знал свой шесток в соответствующем его классу и рангу транспортном средстве.

И ничего-то с ними уже нельзя было поделать, все запуталось, перемешалось, переплелось... Мысли бежали по кругу, по горячему замкнутому кольцу, и они как будто оправдывали его в намерении разорвать это кольцо и вырваться за его пределы.

Ну что, что там еще могло такое произойти? Впрочем, ждать уже недолго. Через каких-нибудь десять минут все выяснится.

Наконец он обогнул гостиницу «Москва», справа в окне мелькнул серый Карл Маркс, навеки застывший в бесплодном желании стукнуть кулаком по столу, мелькнула колоннада Большого театра. Слева — зеленоватые стены Благородного собрания, то бишь Колонного зала. До родной и любимой... — ха-ха! — прокуратуры оставалось подняться всего лишь на несколько сотен метров.

Как бы то ни было, в предпоследний раз он едет этим маршрутом... Если вдуматься, знаменательный момент, запомнит его навсегда.

Турецкий припарковал машину и, миновав посты дежурных на проходных у ворот и в самом здании, через несколько минут уже был в приемной перед дверью обширного кабинета заместителя генерального прокурора. И тотчас за ним в приемную торопливо вошел взволнованный Грязнов.

— Здорово, Саша! Слыхал уже?

—  Привет, полковник! Да что стряслось-то? Ты знаешь?

—   Пока только в самых общих чертах. А ты, значит, еще не в курсе? Дела крутые... Ну... подожди, сейчас нам все расскажут.

Секретарша доложила, и в ответ раздалось встревоженное меркуловское: «Да-да, пусть войдут!» из чего нетрудно было заключить, что Меркулов ждал их с особенным нетерпением. И когда они вошли, жестом руки пригласил обоих садиться. По его лицу было ясно, что сейчас они узнают что-то крайне неприятное.

—   Человек предполагает, а Бог располагает. Позавчера вечером мы думали дожить до понедельника и вынести на повестку дня проблему Горланова. Однако события опережают наши планы.

—  Могу я узнать, наконец, что произошло? — разозлился Турецкий.

—  Читайте. — Меркулов протянул им поступившие по факсу спецсообщения. — Через десять минут в «Новостях» репортаж покажут. Я запрашивал. Сюжет уже подготовлен и будет в эфире. А пока ознакомьтесь.

Турецкий поднес листок факса к глазам.

«Срочно. Секретно» 19. 04. 11ч. 37 мин.

Генеральному прокурору Российской Федерации, действительному Государственному советнику юстиции А. Н. Малютину

СПЕЦСООБЩЕНИЕ

Сегодня утром, 19 апреля с. г., в ходе несанкционированного митинга и шествия студенческой д­монстрации (по приблизительным оценкам, общей численностью 10—12 тыс. человек), в центре города вновь, как и накануне, произошли ожесточенные столкновения между демонстрантами и силами правопорядка, направленными руководством облУВД (Мащенко Н. П.) для предотвращения бесчинств и хулиганских действий, а также блокирования продвижения колонн к административным зданиям, где расположены мэрия, областное Законодательное собрание, официальные представительства губернатора и правительства области.

Манифестация студентов, выдвигающих различные политические и экономические требования, началась примерно в 9.00, а в 10.30 на площади Свободы вышла из-под контроля и переросла в ожесточенные массовые столкновения с сотрудниками милиции. Несмотря на привлеченные руководством областного УВД дополнительные силы и применение спецсредств, столкновения приняли форму уличного боя. У многих из числа демонстрантов оказались заточки, обрезки труб, камни, а также самодельное холодное оружие. Несмотря на усилия сотрудников ОМОНа, их цепи оказались прорваны в ряде мест. К месту событий был срочно направлен отряд спецназа МВД на пяти БТРах и четырех БМП.

Огнестрельное оружие не применялось ни одной из сторон. Однако в результате столкновений, по предварительным данным, имеется пятеро убитых, из них один сотрудник ОМОНа, а также тяжелораненые с обеих сторон, общей численностью свыше 60 чел. Госпитализировано 42 чел. с травмами различной тяжести.

По данному факту мной возбуждено уголовное дело. Прошу срочно направить в Степногорск опытных и квалифицированных следователей Генпрокуратуры и оперативных сотрудников МВД или МУРа ГУВД Москвы для проведения тщательного и объективного расследования обстоятельств дела о массовых беспорядках по горячим следам и выявления как непосредственных инициаторов массовых беспорядков, так и их организаторов.

Прокурор Степногорской области, государственный советник юстиции 3-го класса

Г. П. Золотов»

—  Прочитали? — спросил Меркулов.

Оба кивнули.

—   Вот такие дела, ребята. И не такие мы с вами девочки-простушки, чтобы не видеть и не понимать: это не просто трагедия. Это — центр России. А значит — катастрофа. И притом серьезнейшая политическая акция. Возможно, одна из самых серьезных провокаций за последние годы. Ни для кого из нас не секрет, насколько аполитична и пассивна была все эти годы молодежь. А сейчас ее явно кто-то хочет раскрутить. Использовать и сделать разменной картой в своих замыслах. О событиях был немедленно извещен Президент. Полчаса назад он имел разговор по телефону с нашим Генеральным Малютиным и категорически потребовал самого тщательного расследования нашими лучшими силами. Дело взято им на личный контроль.

—  И что из этого следует? — спросил Грязнов.

—   Сейчас посмотрим телевизор, а затем проведем короткое оперативное совещание. Сформируем следственно-оперативную группу. Руководителем группы считаю необходимым назначить Турецкого.

Александр Борисович молчал, закусив губу и глядя куда-то в угол кабинета. И Меркулов продолжил:

—    Чует мое сердце, за всем этим кроется что-то очень серьезное. Возможно, несравненно серьезнее, чем мы можем вообразить. Тут уже не уголовщина, братцы. Не криминал. И даже не аферы с финансами, всякие там авизо и «прокрутки». Чистая политика. Так что все может оказаться в сто раз круче, сложнее и опаснее.

Меркулов взглянул на большие напольные часы у противоположной стены кабинета и нажал кнопку на черном пульте дистанционного управления телевизором.

Как раз начинались «Новости». И первым сообщением в утренней сводке стало известие о кровавом побоище в Степногорске.

Все трое молча прильнули к большому экрану «Панасоника».

И то, что увидели, одинаково потрясло всех троих, как, видимо, всю страну и весь мир, миллионы людей у экранов телевизоров. Случившееся этим утром в Степногорске не шло ни в какое сравнение с тем, что Турецкий видел вчера вечером...

17

После просмотра репортажа из Степногорска, живо напомнившего им события начала октября девяносто третьего года в Москве, Меркулов, как и предупреждал, провел экстренное совещание для обсуждения дальнейших шагов и возможных действий Генеральной прокуратуры в создавшихся обстоятельствах.

—  Выстраивать какие-либо версии считаю преждевременным, хотя, не скрою, возникает много вопросов, ответы на которые как будто напрашиваются сами собой. И прежде всего они могут быть связаны с приближающимися губернаторскими выборами. — Так начал свое выступление Меркулов. — Но не будем забегать вперед. Уверен, все там наверняка намного хитрее, чем может показаться на первый взгляд. Чтобы понять и масштабы события, и его подоплеку, нам придется провести большую работу на месте. Надо оценить социально-политическую ситуацию, понять настроения населения. Уяснить тайные и явные интересы элит, их планы, намерения и притязания. Это, так сказать, общий план...

Турецкий многозначительно кашлянул, деликатно давая понять, что все это понятно и так, а им хотелось бы услышать что-нибудь более нацеливающее и определенное.

Меркулов понимающе кивнул и продолжил:

—  Догадываюсь, о чем вы думаете, — к чему вся эта теоретическая жвачка и длинные предисловия. Желательно бы побольше конкретности... Согласен! Мне тоже хочется конкретности. Так вот, по фактам массовых беспорядков, применения насилия обеими сторонами, повлекшим ранения и гибель людей, вам предстоит самая обычная и сугубо конкретная оперативно-следственная работа. Придется тесно взаимодействовать с местными правоохранительными органами. Совершенно ясно, что выступления студентов — это лишь частный эпизод на фоне общей напряженности, сложившейся в городе и регионе. То есть вам придется с головой окунуться в коренные проблемы Степногорска и его жителей. А они наверняка типичны и характерны и для всей страны. Потому что Степногорск — это, если хотите, и полигон, и наглядная модель, дающая четкое представление о том, что вообще происходит сегодня с Россией. Вместе с вами будут работать сотрудники Федеральной службы безопасности. Убедительная просьба — покончить с дурной традицией и избегать с ними бессмысленного размежевания и ведомственной разобщенности.

—   Это будет зависеть не только от нас, — заметил Турецкий.

—   Разумеется. Но моя директива такова: работаете сообща и решаете общие задачи. Будем помогать, чем сможем. Поддерживайте с нами постоянную связь. И еще вот что: прошу всех быть предельно осмотрительными и помнить о соблюдении мер личной безопасности. Особо важную информацию дублируйте и немедленно переправляйте в Москву. Не забывайте, что против вас будет использовано любое оружие, прежде всего клевета и любой компромат. Поэтому не расслабляйтесь, избегайте малейших оплошностей, провокации возможны в любой момент. Считаю необходимым сформировать группу в составе трех человек: Данилов, Рыжков и Турецкий. Старшим назначаю Александра Борисовича Турецкого. В ближайшее время подключим и МУР. На сборы всем дается два часа. Сбор во Внукове, в шестнадцать тридцать. Сколько продлится эта командировка — сейчас не скажет никто. Из этого и исходите.

Через сорок минут Турецкий был снова у себя. Но жены с дочерью, которым он столько наобещал и на этот воскресный день, и на вечер, а также и на всю следующую неделю безмятежного покоя в связи с окончательным и обжалованию не подлежащим уходом из прокуратуры, дома не оказалось.

Приходилось бросать их невесть на сколько дней и недель даже не попрощавшись... Проклятая любимая работа снова брала свое и выставляла его в несчетный раз обыкновенным гадом и трепачом. А то, что Ирка обиделась смертельно и вполне обоснованно, когда он сорвался вдруг и уехал, ничего не объяснив, на свой Кузнецкий мост, было начертано на небесах.

Он отлично знал, где они с Нинкой — у Иркиной подруги Светы. Необходимо было позвонить... но он боялся. И ничего не мог поделать с собой. Вообще говоря, со своей «половинкой» он был последним жалким трусом. Особенно когда знал, что совесть его нечиста... А каково могло быть теперь на душе и совести, если обещал завтра вечером сводить жену в ресторан — отпраздновать свою «амнистию»?

Надо было срочно собрать вещи, свой обычный дорожный набор подневольного путешественника- командированного. «Дипломат» с документами. Дорожная сумка, четыре рубашки, белье и носки, спортивный костюм, маленький компьютер-ноутбук, блок питания к нему, дискеты, туалетные причиндалы, электробритва, блок сигарет, а теперь еще и это американское снадобье для прочистки мозгов, оптимизма и укрепления плоти... Туда же, в сумку, отправились два японских диктофона, микрокассеты, плоская стеклянная фляжечка пятизвездочного «Арарата», пачка писчей бумаги, еще кое-какие документы. Пистолет на самое дно и обойма к нему, швейцарский армейский нож на все случаи жизни. Вот и все.

Он достал из бара бутылку армянского, опрокинул рюмку, потом еще одну. Внутри стало жарко. Но облегчения не наступило. Он по-прежнему боялся звонить жене. Пора было выходить и жать во Внуково. Внизу уже ждала машина. Наконец преодолел себя и набрал номер. И жена сразу сняла трубку.

Она еще не знала, что услышит сейчас и что ее ждет. Вопреки ожиданию, ее голос был молод и звонок, полон радостных ожиданий. Он давно не слышал такого, и сердце стиснуло пронзительным чувством вины.

—  Ирка... родная моя... Все отменяется, — еле выговорил он. — Но это временно, временно, слышишь? Так получилось, понимаешь...

Лучше бы она накинулась на него с упреками, с проклятиями, лучше бы она даже заплакала. Но она просто молчала и слушала. А он бормотал какие-то слова, что-то плел, внутренне корчась, как окунь на сковородке.

—   Ирка! Ты можешь думать обо мне что угодно. И что бы ты ни думала, что бы ни говорила — все будет правда. Я должен прямо сейчас улетать в Степногорск, и суть не в том, что порученное мне дело взял на контроль самый главный в Кремле. Может быть, все дело только в том, что есть Нинка и я обязан думать — где и как она будет жить. Это правда. Это высшая правда, хотя и очень похоже, что я прикрываюсь ребенком, как последняя сволочь. Ну что, что ты молчишь, Ирка, скажи мне что-нибудь!

Она молчала, и он не находил больше слов, их больше не было. А потом Турецкий услышал:

—  Знаешь, Саша, хочешь верь, а хочешь нет, но знай: что бы ни было в прошлом, что бы ни было потом... — он почувствовал, что сердце в груди замерло и остановилось, он слышал совсем рядом в трубке ее дыхание, — все-таки я очень люблю тебя, Саша, — закончила она. — Пусть я дура, идиотка, но это и есть мое счастье — любить тебя, хоть ты и продувная бестия, пьянчуга и жуткий бабник. Так что лети, только звони нам почаще, береги себя, а вернешься — не обессудь, я сама поведу тебя в ресторан и сама заплачу до копейки. И тебе будет стыдно потом до седых волос

Он хотел сказать, что благодарен ей и что не верит собственным ушам, но сказать ничего не смог, только хрюкнул что-то нечленораздельное и бросил трубку на аппарат.

Потом прихватил «дипломат», закинул на плечо раздутую дорожную сумку и пошел в прихожую к выходной двери крутить и раскручивать новое, бог весть какое по счету свое дело.

18

Подруга Русакова Наташа Санина жила на правом берегу реки. Одна в большой двухкомнатной квартире роскошного номенклатурного дома, в микрорайоне, специально выстроенном для начальства в середине семидесятых годов на высоком холме и получившего у степногорцев два названия. Одно — тривиальное, имеющее хождение в разных городах — «Царское село», а другое позадиристей и пооригинальней — «Большие шишки».

Большой шишкой по праву считался когда-то и ее отец, Сергей Степанович Санин, директор одного из крупнейших оборонных заводов города.

Но он умер от инфаркта, умер мгновенно, у себя дома, прямо перед телевизором, днем четвертого октября 1993 года, когда на экране, с легкой руки операторов СNN, пылал и чернел на глазах бело­снежный дворец Верховного Совета на берегу Москвы-реки, а танковые пушки на мосту все хлопали, посылая прямо в окна набитого людьми здания снаряд за снарядом.

Так что Сергея Степановича Санина, и, надо думать, не его одного, можно было с полным правом включить в список жертв того расстрела «красного» парламента на глазах у всего изумленного человечества.

С тех пор она и жила одна. Мать ее умерла давно, когда она еще была ребенком, и уже больше трех лет самым близким человеком на земле был для нее Русаков, сделавшийся как будто в одном лице и отцом, и братом, и мужем. Но, может быть, самым главным было то, что он был замечательным другом — не просто самым верным, надежным и преданным, но человеком, которым она не уставала восхищаться и чей ореол не только не померк за три года отношений, но, кажется, светился и сиял в ее глазах все чище и ярче.

Почему они так и не оформили до сих пор отношений? Разве у них были к тому какие-нибудь препятствия и разве не предлагал он ей много раз стать его женой? Как ни странно покажется это, а особенно женщинам, но формального брака боялась и избегала она сама.

Что, собственно, изменил бы он в их отношениях? Да ровным счетом ничего. Их любовь не нуждалась ни в чьих санкциях, она держалась на себе самой, на абсолютном доверии и на том чувстве свободы, которое ей было, по мнению Наташи, совершенно необходимо в их отношениях.

Разумеется, это был брак, но не очерченный сухими скучными рамками загсовской канцелярщины, и в том была его прелесть, легкость и какая-то особенная молодая студенческая праздничность, как бы сама собой исключавшая рутину буден.

Менять это сейчас не было никакого смысла. Может быть, когда-нибудь, когда придет пора обзаводиться детьми, они и сбегают в этот самый загс и проштампуют паспорта, но пока он, ее Русаков, должен был ощущать себя совершенно независимым, ничем не связанным для борьбы, которую он вел как руководитель многотысячного движения «Гражданское действие».

Он был создателем, вдохновителем и идейным лидером этого сообщества. И если ныне в Степногорске и области демократические принципы еще не были полностью растоптаны, то только благодаря существованию этой организации и сумасшедшей энергии ее создателя, прирожденного политического борца и незаурядного трибуна, отважного и бескомпромиссного Русакова.

И вот наконец они в какой уж раз пересекли реку, поднялись на холм и подъехали к ярко освещенному подъезду огромного дома, сложенного из розового кирпича, к неприступной башне, которая словно вызывающе утверждала превосходство ее жителей над всеми прочими простыми смертными.

Наташа набрала номер кода, щелкнуло реле и открылся замок. Они вошли в подъезд, вызвали лифт, кивнули дежурной в ее застекленном загончике и устало обнялись в ожидании, когда приедет кабина.

А в это время на другом конце города, по ту сторону реки, в квартире Русакова надрывался телефон. Ему звонили со всех концов города. Но Владимир не мог этого знать — дня два назад он, видимо, где-то обронил свой пейджер, а потом вдруг забарахлил и отказал сотовый телефон, который пришлось отдать в починку, и он остался без мобильных средств связи по крайней мере до понедельника.

И вот наконец они вошли в квартиру, вспыхнул свет в уютной прихожей, и тяжелая стальная дверь захлопнулась за ними.

Впервые за эти несколько часов она ощутила неимоверное облегчение, и привычная тревожная напряженность немного спала.

Здесь, на восьмом этаже, окруженные толстыми стенами, за дверной броней, они были в безопасности, пусть относительной, временной, но безопасности. И отступил страх, в котором она жила постоянно, с того дня, когда впервые поняла, кем для нее стал этот высокий светловолосый человек, в котором странным образом сочетались мальчишеская веселость и озорство, задумчивость, страстность народного трибуна и серьезность ученого-мыслителя.

Она постоянно боялась за него и знала, что страх ее не только не безоснователен, но совершенно реален и обоснован. Хотя бы уже потому, что страхом была насыщена вся жизнь ее сограждан. Страх был основной движущей силой, основным связующим ферментом людского существования. У страха было множество оттенков, видов и форм, и свой особый страх царил и владел людьми всех сословий.

Кажется, в этом и состояла здесь главная особенность жизни, что никто не мог жить без страха, который только видоизменялся от десятилетия к десятилетию, от эпохи к эпохе, но не уходил и держал крепко всех и каждого.

А Русаков — не боялся. Не хорохорился и не бодрился, просто для него страха как будто не существовало, и поэтому-то ей и было постоянно так невыносимо, выматывающе страшно за любимого. Он стоял как на бруствере, не хоронился в траншеях, не прятался в блиндажах, стоял, открытый ударам и пулям, с тем великолепным пренебрежением многократно испытанного, обстрелянного бойца, которое, наверное, действовало и останавливало даже самых злых, самых свирепых его врагов.

А врагов у него было множество, и в ненависти к нему были самым странным, причудливым образом объединены, казалось бы, злейшие, непримиримые, готовые испепелить друг друга противники.

Выступая на митингах, на собраниях, перед пикетчиками и забастовщиками, перед мужчинами и женщинами, теми же студентами и выброшенными на обочину жизни рабочими «оборонки», он смело обличал местные власти и столичную знать, чиновников Степногорска и казнокрадов в Москве, он не просто бранил и проклинал, подобно записному демагогу — завсегдатаю митингов, но вскрывал подлинные подспудные намерения и мотивы тех, кто, по его убеждению, довел их город, и область, и край, и всю страну до того униженного состояния, в котором она оказалась и в котором погрязала все глубже и безнадежнее.

Статьи Русакова часто печатались на страницах местных газет, и эти газеты с его яркими, беспощадными, разоблачительными публикациями вызывали в людях не только чувство благодарности за понимание и поддержку, но и мобилизовывали тысячи душ и умов на сознательное сопротивление властному беспределу.

А он говорил и писал о сомнительных связях губернатора области, о творимых с легкой руки Платова откровенных беззакониях, о таинственной поддержке, постоянно оказываемой кем-то мэру Степногорска Клемешеву, за которым, как казалось Русакову и его помощникам, тянулся смутный, подозрительный след...

Да что говорить! Такой человек, как Русаков, неизбежно должен был мозолить глаза и торчать как кость в горле у всех и всюду, там, где правило циничное беззаконие, утвержденное на грубой силе.

Наташа знала, как он рискует, знала, как часто, в любое время, в его квартире раздавались звонки с угрозами и проклятиями. Знала, что Русаков, как мог, пытался оградить ее от волнений и, как мог, скрывал свою тревогу...

Но она сама много раз видела то процарапанные, то нанесенные несмываемой краской те же угрозы и грязные оскорбления на двери его квартиры, на стенах подъезда, где он жил, знала, что в передней у Русакова, в забитой книгами однокомнатной квартирке всегда наготове лежат четыре «жигулевских» колеса — так часто и регулярно прокалывали ему шины тайные недруги.

Было что-то удивительное и необъяснимое в том, что он все еще оставался цел, — это было как будто даже противоестественно, что, между прочим, давало повод его противникам задаваться вопросом о причинах его неуязвимости и высказывать подозрения: уж не ведет ли он, случаем, какой-нибудь очень хитрой двойной или тройной игры, ибо как же иначе можно объяснить то, что он еще жив, не похищен, не исчез без следа и даже не изувечен, но напротив, ходит и ездит по городу как ни в чем не бывало, лишь изредка сопровождаемый кучкой своих приверженцев и единомышленников.

Чтобы хотя бы немного сбросить усталость после изнурительных разъездов по городу, Русаков принял душ, но, вопреки обыкновению, облегчения не почувствовал.

Скорее всего, объяснялось это тем, что струи воды не могли смыть и унести волнение, которое не оставляло его. Нет, в глубине души он не мог поручиться, что его увещевания были в должной мере поняты и приняты всеми. Не мог поручиться, что кто-то из молодых да ранних все же не совладает с характером и сунется поперед батьки в пекло. А то, что пекло почти гарантировано и все готово к нему, он не сомневался.

Еще днем, незадолго до потасовки перед университетом, он несколько раз пытался связаться с руководством города и региона, с мэрией, дежурными в областной администрации и начальством областного и городского управлений внутренних дел, однако соединиться ни с кем не удалось, все начальники разъехались, а сам Платов был в Москве, что тоже не уменьшало тревоги.

Единственный, с кем удалось переговорить, был начальник местного ФСБ Чекин, серьезный, вдумчивый человек, который, внимательно выслушав его, сказал, что примет все возможные меры, чтобы не допустить неприятных инцидентов, однако, видимо, обещания своего выполнить не смог или просто уже не успел.

Владимир Русаков знал отношение к себе тех, кого теперь величали элитой, знал, какие сильные чувства он вызывал у них, однако, несмотря на еле скрываемую ненависть к этому смутьяну и горлодеру, они старались, по крайней мере внешне, держаться рамок приличия.

Надо было скорее дожить до завтрашнего воскресного утра, как говорится — утро вечера мудренее, а уж там, спозаранок, снова рвануть в общежития университета и политеха.

Он вышел из ванной — высокий, широкоплечий, с мокрыми светлыми волосами, прошел на балкон, стал рядом с Натальей, глядя на город, раскинувшийся на холмах, и на мерцающую вдали реку.

—   Ты простудишься, — сказала она. — Уходи немедленно.

—   Да что мне сделается! — беззаботно усмехнулся он. И добавил, помолчав: — Неспокойно на сердце! Все равно боюсь, как бы эти дуралеи не учудили чего-нибудь. А им ведь, нашим держимордам, только того и надо, только и ждут, чтоб влепить любому и каждому, кто выступает против них, клеймо хулигана или экстремиста. Только и ждут, только и ловят, чтоб объявить «Гражданское действие» экстремистской организацией. Естественно, мы же не преступная группировка, не жириновцы и не баркашовцы. Мы им — не «социально близкие». С нас особый спрос...

Они вернулись в комнату, Русаков забрался в постель, которую она расстелила, пока он плескался и фыркал под душем, Наталья прилегла рядом, он обнял ее и буквально тотчас заснул, как засыпают только маленькие дети или очень сильные и очень здоровые люди с чистой совестью.

А Наташа не спала, не могла заснуть — все не выходили из головы те смутные тени, что скользили во мгле и вились вокруг, как бесы и демоны, пока она ждала появления его машины, ждала и не могла дождаться.

Нет, она не верила, не могла поверить, будто эта возня была случайной и не имевшей к ним отношения. И вполне вероятно, что весь день и всю ночь за ним шла слежка и чьи-то гонцы засекали все точки и контакты, фиксировали все встречи вчерашнего тягостного дня. И потом — эта пропажа пейджера, поломка телефона — почти одновременно, в один день...

Она смотрела на него, спящего. Осторожно, чуть касаясь, чтобы не нарушить его сна, поглаживала по еще влажным волосам.

Ее поражало, сколько всего было в этой голове, сколько знал и помнил он и как мастерски, умело, точно распоряжался своим интеллектуальным багажом.

Между ними не было тайн. Так было заведено, так «исторически сложилось». И иначе, кажется, и быть не могло. И все-таки имелось на сердце нечто, тяжкий камень, о котором он не знал и не должен был узнать никогда. То, что и было одновременно главной причиной ее неотступного волнения за него...

19

Русаков спал, а Наташа все не могла заснуть. Какой уж там сон...

Да-да, все верно, между ними не было тайн, кроме... Кроме... одного.

То, что таилось у нее за душой и что скрывала она от любимого, постоянно тяготило ее, вносило смуту и разлад, и, если порой она впадала вдруг в непонятное, необъяснимое для него угрюмое молчание, причина его заключалась только в этом — в самой необходимости молчать и иногда вдруг просыпаться ночью от наката утробного леденящего ужаса, что все откроется и он —узнает.

И хотя, зная своего Русакова, его душу, его умение все понять и простить, найдя для человека тысячу извиняющих объяснений, оправдывающих того в собственных глазах, Наташа отлично понимала, что сама она на такое великодушие и снисходительность по отношению к самой себе не способна, а значит, трещина останется, не затянется, не исчезнет.

Но что, что, собственно, такого случилось и встало между ними?

С точки зрения расхожего обыденного сознания ровным счетом ничего уникального, оскорбительного или порочащего.

Они были взрослые люди, и судьбы их были — взрослые. И все же, все же...

Будь это тогда кто угодно, любой другой человек, она и минуты не вздумала бы таиться, спокойно и без глупой стыдливости поведала бы ему, своему действительно единственному любимому человеку, о том грустном и, в сущности, ненужном, случайном эпизоде женской судьбы...

Но тут все было не так... гораздо сложнее... и — ужаснее, непоправимее, и потому она, проклиная тот час, приговорила себя к неизбывному молча­ию, хотя и знала, что это глупость, нелепость, изначальная ошибка.

Бывали минуты — и она готова была одолеть этот страх и стыд и решиться все выложить ему, как оно было, исповедаться любимому и хотя бы отчасти скинуть эту тяжесть с души. Но тотчас решимость сменялась ужасом — и словно горло пересыхало, и голос пресекался, едва только закрадывалась почти невероятная мысль: а что, если Русаков все-таки чего-то не поймет или воспримет не так, но никогда не признается ей в том, и это ощущение нечистоты останется навсегда и замарает их отношения...

Так что же случилось тогда? Что вклинилось в их жизнь?

20

Ну да, да! Это случилось еще в девяносто третьем, в самом конце декабря, за день до Нового года... Она заканчивала тогда университет и писала дипломную работу. Русаков еще не был доцентом, а просто одним из плеяды блестящих молодых преподавателей новой формации, нового поколения. И восхищалась она им и его лекциями без тени влюбленности, такой обычной для студенток, жадно ловящих каждое слово тайно обожаемого наставника на кафедре.

Никого не было у нее тогда, да вообще никого еще не было. Ей шел двадцать третий год, но, вопреки веяниям вольнолюбивой эпохи, она еще не переступила той самой черты, и вовсе не потому, что боялась, не хотела или не ждала этого.

Просто отец воспитал ее так — до той поры самый важный, самый главный человек в судьбе. Он полагал и убежденно внушал ей всегда, что без большой любви, без подлинного, всезатмевающего чувства это было бы... нехорошо, нечисто, а главное...пошло.

Пошлость же для отца, почитателя Чехова, была самым страшным, самым бранным словом.

Но... отца уже не было тогда. Уже почти три месяца минуло после черных дней прощания с ним, после той, порой спасительной нервной беготни, неизбежно сопровождающей страшные покупки, похороны, поминки, вслед которым потом непременно наступает страшная тишина пустоты и немота. Все это пролетело, как в неправдоподобном, но до боли, до рези в глазах отчетливом жутком сне, а потом... спустя всего несколько дней она вдруг словно очнулась и поняла, что осталась совершенно одна в этом огромном городе, отныне и до конца дней — круглой сиротой.

Где-то жили-были почти незнакомые дальние родственники — в Москве, в Питере, за Уралом, а в Степногорске не было никого, ни души, только могилы на кладбище. Отучившись, отзанимавшись на лекциях и в библиотеке, она покупала по дороге домой какой-нибудь немудрящей еды, приходила в опустевшую большую квартиру и только тут выдержка отказывала ей, она безмолвно падала ничком на старую отцовскую тахту в его кабинете, и здесь, уже не сдерживаясь, давала волю слезам, уткнувшись лицом в его подушку.

А умер отец в другой, в большой комнате, умер при ней, когда они, будто оцепенев, смотрели, как ярким солнечным днем на глазах у всего мира танки стреляют и стреляют по пылающему Белому дому над Москвой-рекой. Нет, он не вскрикнул, не упал, не схватился за сердце. Умер тихо и благородно, как жил, как только и умел жить — по совести, по Чехову: в человеке все должно быть прекрасно. Даже — смерть. Вот так и умер он, Сергей Степанович Санин, — от страшной боли в душе, от острой иглы, насквозь проколовшей будто обуглившееся тем октябрьским дымом изношенное сердце. Лишь на минуту, увидев, как вдруг он побледнел, вышла она на кухню, чтобы накапать ему его спасительные капли Вотчала... А когда вновь вошла в комнату, вернулась с лекарством в руке, его уже не было. Он сидел в том же кресле, с головой, упавшей на грудь, и закрытыми глазами, будто не желавшими больше никогда видеть то, что видели последним на экране. Она остановилась на пороге, все сразу поняв по мгновенно изменившемуся, усталому лицу, по вдруг обмякшему, неживому телу, но все равно как будто не веря себе, не желая поверить, и даже... окликнула его...

Он был известным человеком в городе, крупной величиной не только в масштабах их области, но и во всей оборонной отрасли, и, как водится, похороны были устроены помпезные, соответственно официальному положению, регалиям и чину, но которые никак не шли к нему, оставшемуся до гробовой доски человеком скромным, не любившим излишнего шума, а уж тем паче многолюдной суеты вокруг себя.

И вот осталась она одна, и хочешь не хочешь, надо было жить дальше. И тогда же, как ни странно, а может быть, и обычно, согласно стандартам людского мироустройства, со смертью ее отца, весьма влиятельного человека, враз исчезли куда-то оба ее еще недавно столь преданных ухажера. Видно, что- то сразу обессмыслилось для них, ребят земных и практичных. «Деактуализировалось», говоря выспренним, но точным научным языком.

То время многое показало, многое объяснило, многому научило. И она смотрела на все вокруг с каким-то новым интересом узнавания дотоле неведомой объективной реальности. Вакуум, в котором оказалась она тогда, был поразительным, неправдоподобным. В нем было пусто и холодно, но там хорошо думалось и многое очищалось, освобождалось от случайных напластований, открывая подлинное лицо суровой и бездушной жизни.

Что оставалось? Чем, кроме учебы, книжек и прелюдий Шопена — то из динамиков проигрывателя, то слетающих с клавиш старого немецкого пианино, — можно было жить и дышать в этой пустоте?

И она занималась, грызла гранит — философию, социологию, политэкономию, читала стихи и прозу, о чем-то разговаривала с подругами, играла Шопена и Рахманинова, слушала кассеты и пластинки... Большой японский телевизор так и не был включен больше ни разу с того дня, четвертого октября.

По воскресеньям, невзирая на непогоду, дождь, слякоть и снег, Наташа неизменно отправлялась на кладбище и проводила там несколько часов на отцовской могиле, у нового памятника, возведенного за счет завода и министерства: как оказалось, директор большого объединения, многолетний член горкома, лауреат самых высоких премий, «литерный» номенклатурный работник одного из самых секретных и престижных министерств, уйдя из жизни, не оставил почти никаких сбережений.

Она приехала на кладбище и перед Новым годом, чтобы убрать на могиле, положить цветы к портрету веселого и чуть озорного человека, с которым они всегда вдвоем встречали этот праздник, всегда вместе, всегда одни, всегда рядом. Был солнечный, яркий день. Слепящий снег скрипел и сверкал, голубело бледное от мороза небо, в голых ветвях деревьев горланили вороны. Отперев калитку ограды, Наташа смела снег с черного гранита и со скамеечки перед памятником, осторожно положила цветы, удивительно ярко и нарядно горящие живыми красками на черном и белом в лучах зимнего солнца, присела на скамеечку и, подперев голову руками, не мигая, уставилась на портрет, не представляя, как послезавтра, через считанные часы, когда радиоволны донесут до Степногорска звон кремлевских курантов из Москвы, будет сидеть вот так же одна за новогодним столом.

Ее отца похоронили на самой престижной кладбищенской аллее, в числе самых именитых и видных жителей их города. Тут лежали первые руководители области, генералы гражданские и генералы в погонах, те, кем славился Степногорск последние лет сорок.

Неподалеку, на той же аллее, хоронили в тот час еще кого-то, и похоронный оркестр выводил гортанно-певучими голосами духовых и непреложными глухими ударами барабана все те же такты траурного шопеновского марша, надрывающего сердце. Она подняла голову и мельком глянула туда. За стволами деревьев виднелась большая толпа пришедших к погребению. Звучавшая музыка была невыносима — ее полные безысходности мерные такты сжимали горло, стискивали виски, от нее некуда было деться, некуда убежать, как будто приходилось заново переживать все то, что было здесь тогда, на третий день после смерти отца. Доносились горестные женские рыдания, крики и вопли — как кричат над усопшими только матери и любимые жены... И Наташа расплакалась, горько и безнадежно.

Она сидела и плакала и не видела, как мимо нее по снежной аллее, проводив кого-то в последний путь, двинулись медленной процессией строго одетые заплаканные мужчины и женщины в роскошных шубах. Она никого не видела... А они все текли и текли мимо, разноликая скорбная толпа, шагали, переговаривались негромко, женщины всхлипывали и жадно курили. И вдруг один из этой толпы скорбно бредущих с погоста отделился от остальных и приблизился к могильной ограде, за которой виднелся силуэт женской фигуры, как бы являвшей собой воплощение горя и одиночества.

Он ухватился за ограду и молча стоял, глядя на нее. Несколько высоких крепких молодых людей из траурной процессии подошли к нему и почтительно стали поодаль. Он оглянулся, подозвал одного из них коротким жестом руки, что-то шепнул на ухо. Тот понимающе кивнул и, сделав знак остальным, вновь присоединился к хвосту печального шествия.

—  Не плачьте, — вдруг услышала Наташа за спиной негромкий и теплый мужской голос.

Она оглянулась. У ограды стоял прекрасно одетый человек лет тридцати шести, немного выше среднего роста, с непокрытой темноволосой головой, с выразительным лицом и яркими, пронзительными глазами, выражавшими боль и сочувственное понимание.

—  Не плачьте, — повторил он. — Хотя я так понимаю вас... Сергей Степанович, — назвал он имя ее отца, — был удивительным человеком. Вы ведь его дочь?

Она кивнула, но ничего не смогла ответить, рыдания перехватили горло.

—   А я вот друга потерял, тоже отличного человека. — И ей показалось на миг, что и ему на глаза навернулись слезы. — Как там, помните? Положили Дон-Жуана В снежную постель... Говорю — друг, а в сущности, был он мне братом... Э, да вы же замерзли совсем! Давно, наверное, сидите тут?

Она молча кивнула.

—  Пойдемте! — повелительно сказал он.

К нему снова вернулся молодой человек атлетического телосложения, которое подчеркивала дорогая кожаная куртка.

—  Ну вот тоже! — с досадой махнул рукой ее собеседник. — Ну что, что? — повернулся он к подбежавшему. — Я же сказал ребятам — успею, не опоздаю. Догоню и обгоню. А вы езжайте.

Тот кивнул и исчез.

—   Слышите — вставайте! — решительно приказал незнакомец. — Одну я вас тут не оставлю, отвезу домой, а после — на поминки по другу.

И она сама не знала, сама не смогла понять, почему и как беспрекословно подчинилась его теплому звучному голосу, его мягким глазам, его какой-то необоримой подавляющей силе.

—   Нет-нет, — сказала она, — ну что вы, — хотя уже поднялась и запирала калитку. — Почему я должна с вами куда-то идти?

—  Потому что простудитесь и заболеете на Новый год, а это, знаете ли, плохой знак.

—   Да что уж там, — махнула она рукой, — что может быть еще хуже?

Но она все равно подчинялась и уже шла с ним рядом, поминутно задерживая шаг, приостанавливаясь и оглядываясь на удаляющееся надгробие с фотографией отца и видневшийся за деревьями огромный холм из венков и цветов над свежей, только что навеки закрывшейся могилой на той же кладбищенской аллее — в сотне шагов подальше.

Они медленно шли рядом. Он не пытался взять ее под руку, был строг и печально-серьезен, но она чувствовала как будто шедшее от него излучение несокрушимой властной энергии.

—   Я пригласил бы вас на наши поминки, но... и это, знаете, тоже, говорят, дурная примета. Чужой пир, чужое похмелье, чужая тризна...

—   Почему вы уверены, что я поехала бы с вами? — вдруг на мгновение словно очнулась и вырвалась из его флюидов Наташа.

Это был странный человек. Что-то невольно влекло и притягивало к нему и в то же время что-то останавливало, словно отпугивало, как будто какая-то пропасть приоткрывалась вдруг. Но она не могла объяснить ни того ни другого, все было на уровне безотчетных подсознательных ощущений. Она вгляделась пристальней в того, кто шел рядом. Он был красив и могуч, в загорелом лице чувствовались ум, дерзость и отвага. И еще — что было важнее всего — рядом с ним, быть может, только на доли секунды, но хватило и их, она впервые со дня смерти отца ощутила себя в поле какой-то несокрушимой, надежной защищенности.

—   Дайте руки! — вдруг снова приказал он.

И не веря самой себе, как будто утратив собственное «я», Наташа по-детски безропотно и доверчиво протянула ему руки. Он остановился и с серьезным грустным лицом принялся растирать ее и правда окоченевшие даже в перчатках тонкие руки. И вдруг снова слезы навернулись ей на глаза. И она, закусив губы, закрыла их, зажмурила что есть силы — и перенеслась мысленно лет на пятнадцать назад, когда была маленькой, и зимой, вот точно так же, отец растирал ей руки своими большими руками.

А незнакомец, похоже, был... поразительно чуток: кажется, понял и это, уловил глубинный исток ее слез: прекратил растирать и крепко-крепко сжал в своих ее пальцы...

—   Ладно, — сказала она, вырвав руку и смахнув слезу со щеки, — бегите... вас действительно там ждут. Доберусь как-нибудь. Спасибо вам! Вы... наверное, очень хороший, сердечный человек. Идите, правда догоняйте! Нельзя опаздывать на поминки.

—   Без меня все равно не начнут, — сказал он. — А я, уж коли обещал отвезти вас домой, все равно отвезу. У меня машина, а автобуса прождете сорок минут.

Они вышли из ворот кладбища, когда удаляющаяся автокавалькада была уже в конце пустынной заснеженной улицы, обрывавшейся у высокой ограды кладбища. Там катило вереницей вслед катафалку множество машин, наверное, не меньше трех десятков и еще пять или шесть автобусов. На стоянке они подошли к черной «Волге» последней модели, в каких разъезжало теперь только городское начальство. Он распахнул перед ней дверцу, и она села вперед, невольно вновь ощутив как бы приступ удушья: и машина была точь-в-точь такая же, как отцовская «персоналка».

—  Я живу... — начала она.

—   Я знаю, — не дав договорить, уверенно тряхнул он головой.

—  Откуда? — удивилась она.

—   Ну, это не тайна, — пожал он плечами, заводя мотор.

Между сиденьями пиликнула телефонная трубка, и он взял ее. Но это была совсем не такая трубка, как в машине отца, а какая-то новая, каких она еще не видела никогда, изящная и легкая на вид, без извитого спиралью провода. Она не слышала того, что сказал ему вызвавший на связь, лишь то, что он ответил кому-то:

—   Я знаю, — сказал он, — всех видел. Пусть догонит. Поговорю.

И точно, вскоре их нагнала такая же черная «Волга», но с синим милицейский проблесковым маячком на крыше и многочисленными штырями антенн. Неожиданный знакомый притормозил и вышел из машины. А из той, другой «Волги», приткнувшейся к тротуару в десятке метров впереди, вышел человек, в котором она узнала одного из милицейских чинов города, нередко появлявшегося на экране в передачах местного телевидения.

Она не слышала их разговора, но по выражению лиц, по жестам и позам без труда определила, что милицейский начальник, кажется, получал от ее неожиданного знакомого не то нагоняй, не то какие-то инструкции. Во всяком случае, отвечал он ему с почтительностью и готовностью немедленно исполнить его не то просьбу, не то распоряжение. Потом нежданный новый знакомый вернулся в машину, мягко тронулся и, глянув на большие золотые часы, стал стремительно набирать скорость, пугающую, немыслимую и безрассудно опасную на скользкой зимней мостовой. Но он вел машину уверенно, ее даже не заносило — то ли машина была не простая, то ли водитель искусный мастер. И эта скорость, азартная, бешеная, словно опьянила ее, обогнала неизбывную печаль и вынесла в какое-то новое время новой жизни, и Наташе поверилось вдруг, что еще будет будущее и возможна другая жизнь. Не сейчас, потом, но — будет... Непременно...

—  Спасибо вам, — сказала она. — А кем он был, ваш друг?

—  Он был... — сидящий за рулем чуть помедлил, словно подыскивая слово поточнее, — он был... солдат.

—  Офицер? — уточнила она.

—   Да, — кивнул он, глядя на мчащуюся навстречу дорогу, легко и ловко обгоняя машины и автобусы. — Офицер... войск особого назначения.

—   А почему над ним, над его могилой не стреляли три раза? Так же положено, кажется?

—  Положено, да не всегда, — сказал он и мельком кинул на нее значительный взгляд. — Разные есть службы.

Она, кажется, поняла, кто этот человек и по какому, видимо, он служит ведомству. И почувствовала, что не стоит уточнять.

—  Кстати, — сказал он. — Может быть, все-таки познакомимся?

—  Наташа, — ответила она просто.

—   Люблю это имя, — кивнул он серьезно. — А я — Геннадий.

—  Вы тоже офицер? — спросила она.

—   Да, — ответил он. — Старший офицер... Того же рода войск.

—   А что случилось с вашим другом?

—   Убили его, — сказал Геннадий. — К сожалению, больше ничего добавить не могу. Не имею права.

Впереди уже виднелись высокие розовые башни «Царского села». Он лихо подкатил к подъезду ее дома — видимо, действительно, по роду службы знал, где жили они с отцом.

—  Ну, вот и все, — сказал он, — надо прощаться.

И снова бросил на нее бегло глубокий выразительный взгляд. И почему-то ей сделалось страшно при мысли, что вот сейчас она снова останется одна, без его заботливого внимания и участия, вне его поля, как будто наполнявшего и ее той же спокойной, уверенной силой и бесстрашием.

Да, он был чуток... и, видимо, без труда уловил и эти ее мысли — по глазам, по растерянному выражению лица. Чуть улыбнулся, и она невольно смутилась под его взором, покраснела.

—   Мы еще увидимся, — не то вопросительно, не то утвердительно сказал он. — Да?

—  Запишите мой телефон, — сказала она.

—   Спасибо, но это ни к чему, — ответил Геннадий. — Если потребуется, я могу узнать ваш номер через пять минут. Все-таки, знаете, случайное знакомство. Вдруг... пожалеете потом.

—   Думаю, не пожалею, — ответила она.

—   Ну, спасибо, — улыбнулся он и, достав из внутреннего кармана, протянул ей визитную карточку: — А вот это, может быть, и пригодится. Как знать?

Она смотрела на него с удивлением и благодарностью.

—   Ну что, что вы так смотрите на меня, — вдруг невесело засмеялся он. — Я самый обыкновенный человек, каких тысячи. Должны же люди помогать друг другу, так?

—  И помогать, и верить, — сказала она. — Если бы вы знали, как мне тяжело! Я ведь осталась совсем одна. Вот вы сказали — случайное знакомство, но ведь, говорят, случайностей не бывает...

—  Знаете, я подумаю над всем этим, — сказал он все так же серьезно. — А теперь, простите... мне уже пора.

Она вышла из машины в какой-то оглушенности и с каким-то непонятным, необъяснимым волнением проводила взглядом его стремительно удаляющуюся «Волгу». Потом поднялась к себе, открыла дверь и, как принято после кладбища, прошла в ванную комнату, чтобы вымыть руки, но, повернув кран, вдруг на миг задержала ладони, словно боясь смыть с них прикосновения его рук, когда он растирал ей их там, на кладбище, на морозе.

Она словно утратила власть над собой, словно ее неодолимо влекло и тянуло куда-то непонятной, никогда дотоле не испытанной силой. Она вгляделась в себя в зеркале. Лицо пылало, и заплаканные глаза блестели. Что-то незнакомое проступило на ее лице, отчего сделалось одновременно стыдно, страшно и радостно, будто какая-то бездна манила и затягивала в себя.

— Нет, нет, нет! — сказала она вслух. — Безумие какое-то!

А кровь часто стучала в висках, и мысли были с этим странным, необыкновенным, невесть откуда взявшимся в ее жизни человеком. Наташа вспомнила своих мальчиков, своих неверных ухажеров, и даже засмеялась — такой огромный контраст, такая пропасть лежала между ними и новым знакомым. Она вышла из ванной и, будто обессилев, упала на тахту, потом порывисто вскочила и нашла в кармане дубленки его визитную карточку.

ОХРАННОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ «ЦИТАДЕЛЬ-2»

Клемешев Геннадий Петрович

Директор

Наташа никогда не думала, не подозревала, что такое может твориться с ней. Она лунатически бродила по комнатам, смотрела в окна, она томилась, ложилась и вставала, пыталась читать и, ничего не понимая, не разбирая букв и слов, отбрасывала книжки. Она не могла найти себе места. Портрет отца смотрел на нее со стены, и, кажется, его глаза все понимали, жалели и благословляли ее на все, приказывали быть храброй перед судьбой и не бояться жизни.

Он, этот непонятно откуда вдруг взявшийся Геннадий, уже сидел, наверное, сейчас там, на поминках, где был, видимо, уважаемым, не последним человеком, и говорил какие-то проникновенные, сильные, волнующие слова о своем друге и брате, очевидно, погибшем на боевом посту при исполнении своих обязанностей.

Всю жизнь отец был для нее абсолютным воплощением, идеалом и символом истинного мужчины. Сегодня там, на кладбище, и потом в машине она, кажется, увидела еще одного, о ком могла бы сказать то же самое. Ничего не хотелось теперь — ни музыки, ни книг, ни репродукций картин в дорогих альбомах, хотелось только одного — снова увидеть его, снова быть рядом с ним, во власти его несокрушимого силового поля. Внезапность и мощь этих чувств изумляла и ужасала ее. Так не должно было быть — вот так сразу, молниеносно, без всякого приближения, без подготовки души... Она всегда знала, что в ее жизни все будет иначе... так, как оно должно быть, но уже ничто не могло остановить ее. В детстве, в городском парке, папа водил ее на аттракцион «Мотогонки по вертикальной стене», где внутри, по круглым стенкам гигантской бочки, грохоча моторами, неслись друг за другом два отчаянных мотоциклиста. Центробежной силой, скоростью и инерцией их вжимало в блестящие дощатые обручи и взносило вверх, и они могли уже мчаться только вперед внутри этого замкнутого пространства, зависнув на десятиметровой высоте от круглого дна бочки. Если бы сбавили скорость, притормозили хоть на миг, непременно рухнули бы вниз и разбились насмерть. Вот то же самое было и с ней теперь: нельзя было остановиться.

Она ждала до полуночи, ждала до часа ночи... Непонятно почему ею владело убеждение, что он непременно позвонит в этот вечер, после тризны по другу. Даже не сомневалась, что позвонит. Но он не позвонил.

Не позвонил он и назавтра, не позвонил и тридцать первого декабря. И чувство кромешного одиночества, владевшее ею до этой встречи на кладбище, будто стало еще безвыходнее и острее. Конечно, были подруги, были приятели, те, с кем она училась в школе и в университете, с кем ходила в походы... Она ждала и уже надеялась втайне, что вновь возникнут и обнаружатся хотя бы те двое, что слиняли и растворились, исчезнув из ее жизни. Приятели и подружки звонили, звали на встречу Нового года: «Приходи! Развеешься, забудешься, отвлечешься, надо начинать новую жизнь и прочая и прочая...

Но она не могла в этот первый Новый год без отца уйти из дому. В том была бы измена тем их Новым годам. И о человеке, заговорившем с ней у отцовской могилы и подбросившем к дому на своей машине, она вспоминала уже с какой-то болью и обидой, как если бы и он, обнадежив, обманул ее.

Что-то делать, покупать к празднику, готовить — ничего не хотелось. А у Геннадия, наверное, семья, жена, дети, его друзья, его братья, такие же солдаты и офицеры, как он... И при чем здесь она, кому до нее дело в этом городе? И все-таки, стиснув зубы наперекор тоске и разрывающей боли, она застави­ла себя купить маленькую елку и украсила ее, и развесила лампочки, и даже надела любимое платье отца — светло-серое, вязаное, плотно облегающее, в котором она, высокая и стройная, много лет отдавшая когда-то, еще до студенчества, фигурному катанию, была особенно хороша.

И чем ближе была новогодняя ночь, чем меньше часов оставалось до мгновения перехода из декабря в январь, тем все реже раздавались у нее звонки, а после десяти их не стало вовсе. Да и понятно: кто бы теперь решился пожелать ей счастья, кто мог изречь сакраментальное: «С Новым годом, с новым счастьем?»

Она уже настроилась на ту особую, не сравнимую ни с чем душевную атмосферу, в какой оказывается человек, по тем или иным обстоятельствам вынужденный встречать этот самый веселый семейный праздник в одиночку. И уже боялась, что кто-нибудь как-нибудь замутит и нарушит эту ее готовность. А потому решила ровно в половине двенадцатого отключить телефон и оборвать все связи с миром.

Но в одиннадцать двадцать восемь телефон зазвонил вдруг, и она уже почти не сомневалась, что это просто чья-то ошибка, и с досадой сняла трубку.

—  Наталью Сергеевну, пожалуйста! — раздался близкий и глубокий мужской голос.

В первый миг она решила: попали по ошибке, но в следующую секунду сообразила, что это так, еще непривычно, кто-то обращается к ней.

—   Да, я слушаю, — сказала она. — Что же вы молчите, говорите!

—  Я не молчу, — отозвался позвонивший. — Просто не верю себе, что слышу вас опять.

—  Это... кто говорит?

—   Да вы уже забыли, наверное! Это... Геннадий. Ну, вспомнили?

—   Ах да, да!.. — Кажется, сама душа ее, не таясь, с болью и радостью, с недоверием и надеждой воскликнула это. И глухой бы наверняка понял, что стояло за этой ее интонацией. — Ну конечно я помню, конечно!..

—   А я боялся звонить, — сказал он грустно. — Конечно, глупо... Мы и виделись-то не больше двадцати — тридцати минут. И потом, что я вам? Вы ведь настолько моложе меня...

Она слушала, что говорил он ей, и волнение ее было так сильно, что обращалось в дрожь, и она боялась этой дрожью в дыхании и голосе выдать свое чувство и свое состояние.

—   Хочу поздравить вас с наступающим Новым годом. Уходящий был нелегким, я понимаю... Вы потеряли отца, а я — нескольких друзей.

—    Тоже солдаты? — спросила она, чтобы хоть что-то сказать и дать понять, что она здесь, на раскаленной, потрескивающей нити телефонного провода.

—  Ну да, — сказал он. — А вы... сейчас с кем? Наверное, с друзьями?

—   А ни с кем, — ответила она. — Представляете — одна. А вы?

—  И я один, — сказал он. — Видите, какое совпадение...

—   А где вы? — спросила она, чтобы представить его где-то в городе. — Вы на левом берегу, на правом?

—   На правом, на правом, — сказал он. — Сижу в машине и говорю с вами. А машина внизу стоит, у вашего подъезда. Смешно ведь, правда?

Она молчала.

—   Знаете что, — сказал он после долгой паузы и, кажется, понимая причину ее молчания. — Через двадцать пять минут Новый год. Времени еще навалом. Оденьтесь, войдите в лифт и спуститесь хоть на пять минут. Мне просто нужно увидеть вас.

—   А... потом? — спросила она тихо и глухо.

—   А я почем знаю! — сказал Геннадий. — Вот увижу вас, да и поеду себе по городу куда глаза глядят. Можно ведь встречать Новый год по-разному, так?

Отец со стены смотрел на нее строго, но вместе как будто с каким-то вызовом и ободряюще.

—  Ну... ну хорошо, — сказала она. — Хорошо, я сейчас спущусь. Только вы не уезжайте, ладно?

Она накинула свою дубленку, белый вязаный пуховый платок и спустилась вниз. Он стоял у машины, как и тогда, на кладбище, с непокрытой головой, крепкий, статный. В руке у него был огромный букет, и, когда она шагнула к нему, он не двинулся навстречу и смотрел на нее без улыбки. Взгляд его был очень серьезен, очень умен и проницателен.

—  Ну вот, — сказал он, — вот и увиделись. На том же самом месте. Держите, — он протянул букет. — А это — это повесьте на вашу елку, — и подал ей, достав из шапки, огромный голубой елочный шар, каких она не видела никогда и нигде.

Он ни о чем не просил, ни жестом, ни движением брови не выдал таких понятных мыслей и желаний. И снова ее окутало то облако невероятной силы и спокойной, уверенной в своем праве власти. Она молчала, изумленная и боящаяся неверным дыханием или словом разрушить эту минуту. Тихо падал снег с ночного неба, из чьих-то окон доносилась музыка, за многими светящимися квадратиками в домах перемигивались лампочки на елках. Снова вернуться назад в свою комнату и быть одной было немыслимо.

—  Вы что, правда никуда... не едете на Новый год? — чуть слышно, сбивчиво проговорила она.

Он вздохнул и помотал головой. Конечно, он ждал этих ее слов — она поняла по его глазам. И если бы в эту минуту он открыто и прямо выказал намерение подняться к ней и остаться у нее, она, скорее всего, все-таки не пошла бы на это и никогда не сказала бы того, что будто помимо воли, само вырвалось из груди:

—  Послушайте, Геннадий, уж коли все так, как есть, зачем вам ехать куда-то?

—  Вы что, хотите меня пригласить? — будто не понял и даже чуточку оторопел он. — Я же чужой, незнакомый человек, вы не знаете ничего обо мне. Не боитесь? Может быть, я вовсе не тот, кем показался вам, а на самом деле...

—  Я ничего не боюсь, — сказала она.

—  Глупая, глупая девчонка, — покачал он головой.

—   Да, наверное, вы правы, глупая, — ответила она, и голос все-таки предательски зазвенел, дрогнул и выдал ее. — И вообще, кто не рискует, тот не пьет шампанское.

—  Ого! — воскликнул Геннадий. — А вот это по-нашему. — Шампанское так шампанское! Кстати, вот и оно.

Он повернулся к машине, открыл заднюю дверцу и вытащил с сиденья два большущих пакета и две бутылки шампанского с незнакомыми заграничными этикетками.

—   Ну, коли так, коли такой расклад, идемте скорей! Осталось всего пятнадцать минут, — поторопила она.

21

Лифт поднял их наверх, и через считанные минуты они уже стояли в большой уютной прихожей со старинной деревянной вешалкой.

Геннадий сбросил длинное темно-серое пальто и остался в великолепном черном костюме, явно очень дорогой французской или итальянской фирмы. Превосходный галстук, безупречный вкус, стрижка наверняка у самого модного дорогого мастера их города, а может, и столицы.

Он вошел в первую комнату, заглянул во вторую, окинул взглядом обстановку...

—   Так вот, значит, как жил товарищ Санин... — заметил с некоторым удивлением. — Жил... явно по средствам. Что ж, понятно, интеллигенция...

На его лице читалось скрытое волнение.

—  Вот что, Наталья Сергеевна. Ваше дело теперь солдатское. Маленько похозяйничаю. Идет? А вы пока пристройте куда-нибудь этот шарик на елку.

Он с нескрываемым восхищением смотрел на ее стройную фигуру в обтягивающем сером платье, на светлые волосы до плеч, на тонкое лицо в легких очках. Но комплиментов и слов восторга не последовало. А ей хватило и выражения его глаз, одного только взгляда.

Кажется, этот опытный, всезнающий человек отлично понимал, что такое такт, что такое стиль.

—  Ну, хорошо, — согласилась она.

А когда еще через две-три минуты заглянула на кухню, широко раскрыла глаза. Скинув пиджак и закатав рукава, Геннадий торопливо, но ловко, сноровисто, четко раскладывал по тарелкам дорогие закуски, украшал их свежайшей зеленью. Все так и горело в его крепких руках, все получалось изящно, складно, как если был бы он заправским поваром или мастером по сервировке.

Он, кажется, был действительно мастером во всем, и этот совершенно незнакомый, совершенно чужой человек, на миг почудилось ей, как будто всегда был на этой кухне, как у себя дома, и привычно орудовал в ней.

Клемешев тепло и ласково взглянул на нее исподлобья и, торопливо подхватив сразу несколько блюд и тарелок, понес их в большую комнату, где был накрыт стол. Кинул взгляд на часы:

—  Шесть минут осталось! Ну что, садимся? Проводим старый год.

Они стояли друг против друга по разные стороны белого праздничного стола. Хлопнула бутылка шампанского. Геннадий наполнил высокие хрустальные фужеры.

—   Думаю, не нужны слова, — сказал серьезно. — Понятно, какой год кончается... чем он останется для вас и для меня.

Они молча выпили, и прекрасная, искрящаяся пузырьками влага сразу затуманила ей голову, и она взглянула в глаза отца на большом фотопортрете. Они радовались за нее и приказывали ничего не бояться и жить.

А живые темные глаза Геннадия увлажнились, и она подумала, что ни с одним мужчиной за всю свою жизнь не чувствовала себя так спокойно и душевно комфортно. Только с ним, с папой, с отцом... Словно сама судьба послала ей в утешение на Новый год человеческое существо, призванное хотя бы отчасти возместить то, что было утрачено, и, казалось, — безвозвратно.

—  Все так странно, — произнесла она, прямо глядя ему в глаза. — Я еще ничего не могу понять...

—  И не надо, — убежденно кивнул он, — чаще всего лучше как раз ничего не понимать.

Он поднялся, шагнул от стола и... сделал то, что она боялась и не смела все эти три месяца: щелкнул клавишей включения телевизора. И в то же мгновение в комнату ворвался знакомый гнусавый голос Ельцина, зачитывавшего новогоднее поздравление россиянам.

Словно жизнь и судьба прорвали какой-то барьер и началась новая эпоха. Молчание — кончилось. Та жизнь, которой призывал не страшиться взгляд отца на фотографии, началась и вошла в свои права.

Президент, отдавший приказ, что убил ее отца, закончил выступление, пожелав согражданам мира и счастья. Зазвенели куранты...

В горле было так больно, так нестерпимо. Она беспомощно взглянула на Геннадия. Тот смотрел, все понимая, лицо его было строго и казалось ей прекрасным.

Он откупорил вторую бутылку шампанского и сказал:

—  Новый год начнем с новой! И... пусть будет все...

И вот они чокнулись первый раз, и тонкий хрусталь зазвенел в такт ударам колоколов на Спасской башне.

—  С Новым годом! — сказал он.

А на большом цветном экране в неудержимо мчащемся метельном вихре блесток и снежинок уже высвечивались на фоне Кремля огромные цифры — 1994.

Геннадий сунул руку за борт пиджака и достал из внутреннего кармана изящную крохотную шкатулочку.

—  Конечно, — сказал он, — судьба столкнула нас не в самом веселом месте и не в самую радостную минуту. На то она и судьба, ей видней. И забыть это не сможем ни вы, ни я. Но чтобы вы помнили не только тот день, пусть останется и это, на память об этой новогодней ночи.

Она с удивлением приняла на ладонь эту бархатную коробочку, открыла ее. Там внутри глубоко на темно-красном атласе лежала маленькая брошь в виде большой латинской буквы «К», усыпанная крохотными бриллиантами, сверкавшими всеми цветами радуги.

—   Спасибо... — выдохнула она, и он положил на ее тонкую кисть свою большую смуглую и тяжелую ладонь.

И от его прикосновения ее словно пробило разрядом с головы до ног, словно все эти дни, пока она ждала его звонка, его появления, его голоса и лица, в ней накапливался, аккумулировался, набирая силу, этот дотоле незнаемый, несказанный ток.

—   Ну-ну, — сказал он. — Вот это да! Вот это девушка!

Она смотрела на него моляще, беззащитно и безоглядно. Он даже отпрянул на миг, словно испугавшись чего-то или не веря себе.

—   Ну-ну-ну! — повторил он и резко поднялся, и она поднялась, задыхаясь, и они шагнули друг к другу.

22

... И была ночь, и полумрак, и лампочки перемигивались на елке, бросая на потолок загадочные разноцветные блики — багровые, золотистые, изумрудные... Из приглушенного телевизора слышалась музыка, песни, смех, дурацкая болтовня записных телевизионных шутников и скоморохов, неизменные в такую ночь голоса Яковлева, Мягкова и Талызиной, озвучившей монологи героини Барбары Брыльской.

Они лежали рядом. Наташа молчала, и снова плакала, и целовала его, а он был удивителен в своей бережности и изумлении перед тем, что узнал о ней, внезапно став самым близким, предельно близким, единственным на свете человеком. Они говорили о чем-то, тихо смеялись, шептались и пили уже другое — прекрасное грузинское вино, которое он привез с собой, такой могучий, нежный, щедрый, откуда-то вдруг посланный ей.

Открытие, которое сделал он, кажется, по-настоящему задело и потрясло его. Он все удивленно покачивал головой и смотрел на нее тоже с удивлением и недоумением. А она не спрашивала себя ни о чем. Во всем виделась и ощущалась грозная и необоримая воля рока, к которому бессмысленно обращаться с вопросами, как к смерчу, водовороту или пожару. Случилось то, что случилось, что должно было произойти, вот и все.

Единственное, чего хотелось, узнать о человеке, так стремительно вторгшемся в ее судьбу, как можно больше, как можно подробнее, но о себе Геннадий почти ничего не говорил, только чуть улыбался и отмахивался, лишь вскользь, словно проговорившись невзначай, сказал, что вырос будто бы где-то... за Уралом, в забытом Богом рабочем городке, в страшной бедности, что жизнь прожил нелегкую и несладкую, узнал ее с изнанки, повидал много всего, самого разного, больше черного и мрачного, только чуть-чуть, самую малость разбавленного радостными мгновениями. Что семьи у него нет и не было, что семья — это они, его братья, которым он когда за отца, а когда и за старшего, главного брата, советчика и заступника. Что в жизни часто приходилось и еще придется рисковать, но последние годы, как он выразился, «поперла везуха, всё, как говорят мои подопечные, и в цвет, и в фарт». А совсем недавно он и в политику ударился — никуда не денешься, время такое. Их партия сорвала куш, набрала полный короб голосов на выборах, вот он и стал депутатом Степногорской городской думы от ЛДПР...

А когда, услышав это, она вскинула удивленные глаза, он понимающе усмехнулся и развел руками: мол, как есть, так есть, уж не взыщите, примите как данность.

— Не место красит человека... Всюду ведь разные люди попадаются, верно? Или ты не согласна?

И Наташа, задумавшись и вспомнив свой, как она считала всегда, достаточно элитарный, избранный круг, составленный по преимуществу из таких же, как и она сама, интеллигентных детей, племянников и прочих отпрысков правящей городской элиты, и то, как все они легко, без колебаний и угрызений совести оставили ее барахтаться и тонуть в ее горе и одиночестве, не могла не согласиться с ним.

А ночь летела и близилось утро. Она не знала, можно ли назвать это счастьем. То, что было с ней, то, что творилось, вообще не поддавалось никаким дурацким формальным определениям. Не было слов любви, кажется, ни одного не прозвучало, а только руки, глаза совсем рядом, будто светящиеся в теплой мгле, прикосновения, нежный шепот, тихий шелест и звон времени. И она думала, лежа на его плече и касаясь щекой его рельефной мускулистой груди, что слова любви, в сущности, мало что значат, и когда их нет, а есть все это, то, возможно, в том и заключается высшая правда.

Уснули под утро. Открыли глаза одновременно, когда в окна комнаты уже вовсю светило солнце и все как будто преобразилось — каждый предмет, каждая фотография на стене, вещи, мебель, гардины, люстра под потолком... Все стало новым и незнакомым, потому что новой и незнакомой самой себе стала теперь она. Так же умело и ловко, как накануне, он приготовил завтрак из оставшихся угощений, а после завтрака они вновь были вместе.

За промчавшиеся несколько часов, когда она как будто родилась заново и преобразилась, отношение ее к нему сделалось другим — таким, какого она и не ждала от себя. То было горячее благодарное чувство полной принадлежности ему, незнакомого родства их душ и тел и невозможности разделения и разрыва их нежданно возникшего союза. И она ни о чем не спрашивала, она знала, что будет так, только так, и никак иначе, что это естественно и понятно само собой.

Ближе к вечеру он предложил прокатиться по городу, и они спустились вниз, в его машину. И она, наклонившись к нему, вновь прижавшись щекой и поцеловав в висок, мельком бросила взгляд в зеркало заднего обзора над ветровым стеклом и с удивлением заметила, как изменилось ее лицо — усталое, бледное и наполненное каким-то новым сиянием после всего, что пережито было с момента его телефонного звонка вплоть до этой минуты.

—   Хороша, — сказал он. — Ты удивительно хороша.

—  Это ты сделал меня такой.

Он засмеялся и, прибавив газ, плавно тронул машину с места. Они катались часа два по знакомым ей с детства и словно увиденным впервые, преображенным улицам. Народу на тротуарах было мало, он вел машину не быстро, и они несколько раз по трем мостам переезжали с левой стороны на правую и с правой на левую, из центра — на окраины, из одного микрорайона — в другой.

На вопрос, где живет он сам, Геннадий ответил странно — сказал, что живет, мол, везде, сразу во многих местах, а в ответ на ее недоуменный взгляд пояснил, будто так уж сложилось по роду деятельности — приходится одновременно жить то здесь, то там, а пояснять, отчего так да почему, он не станет — и рад бы, да не может, не имеет права. На вопрос, легко угаданный в ее глазах, останется ли он с ней и этой ночью, грустно улыбнулся и отрицательно помотал головой.

— Увы, нет. Праздник кончился. Все кончается, а праздники — быстрее всего.

Он подвез ее к дому, и все повторилось, точь-в-точь как в первый день их знакомства — прощание у подъезда ее дома, рывок легко снимающейся с места машины, белое облачко из выхлопной трубы, удаляющийся силуэт черной «Волги» с прощально подмигивающим желтым огоньком, ее растерянность, и недоумение, и ощущение абсолютной неправдоподобности происходящего.

И все-таки это была реальность. Чудесный голубой шар висел на елке, на столе — прелестная коробочка, обтянутая внутри багровым, как кровь, атласом, а на нем — бриллиантовая буковка «М» на тонкой золотой булавке.

После его ухода, после того, как он был здесь, в этих стенах, двигался, улыбался ей, обнимал, одиночество сделалось несравненно острее и мучительней, чем прежде, и выражение, «будто вынули душу», теперь казалось самым понятным и безупречно-точным для передачи ее чувств. Она хотела быть с ним, хотела быть рядом. Она задыхалась без него, буквально не могла дышать. Это было похоже на болезнь, и если эта болезнь называлась любовью, то эта глубокая, запредельная опустошенность и бессмысленность каждой минуты без него и была ее первая настоящая взрослая любовь.

Расставаясь, они ни о чем не договаривались, и она ждала его звонка в этот день, в такой ее день. Уже немного узнав Геннадия, она голову, душу прозаложила бы, что он непременно позвонит поздним вечером и спросит, как она там без него, позвонит и обогреет голосом, вселит это распространяемое им удивительное спокойствие. Но бежали часы, а он не звонил, не звонил, не звонил... И она не знала, что и думать, уже невольно волнуясь, не случилось ли с ним чего, — все-таки зима, и дорога скользкая, какой ни умелец он за рулем своей быстрой «Волги». Чтобы как-то уйти от мыслей и забыться, она включила телевизор и, как глухонемая, механически посмотрела какую-то ерунду по одному каналу, по другому — из Москвы, с двухсотметровой ажурной вышки местного телецентра... Потом закончил работу один канал, завершил второй... третий...

Геннадий не позвонил. Не дал знать о себе, ничем не напомнил о происшедшем, о том, что связало их теперь навсегда, не позвонил ни назавтра, второго, ни третьего января. Пять дней безмолвия и отсутствия, когда все валилось у нее из рук и все было связано лишь с ним одним, лишь с мыслями о нем...

Он появился только на шестой день, такой же элегантный и подтянутый, благоухающий дорогой французской туалетной водой, но, видно, неимоверно уставший, осунувшийся и как будто постаревший. Он приехал без звонка, поздним вечером, как к себе домой, с таким же большим пакетом, как и в новогоднюю ночь, с немыслимо дорогими заграничными деликатесами, и сказал, что явился с корабля на бал, прямо с аэродрома, прилетел из Москвы, а вообще за эти дни пришлось облететь несколько городов, где было море работы, много беготни и волнений. Но что-то рассказывать подробней и вдаваться в детали не стал, объяснив это, как уже стало обычным, особой секретностью своих специальных миссий.

При нем был черный «дипломат», который она хотела взять у него, но он осторожно и бережно отвел ее руку, поставив его у стены под вешалкой, и сразу вошел в ванную и встал под душ.

Теперь уже она сама — с радостью, с каким-то особенным сердечным волнением, как человек близкий, наиближайший, как подруга, как жена, дождавшаяся мужа из долгого плавания или рискованного полета, приготовила ужин, расстелила постель, выставила угощение на маленьком столике на колесиках у изголовья...

И когда он, плотный, широкогрудый и широкоплечий, даже на вид невероятно сильный, с двумя, как он объяснил, еще армейскими синими татуировками на руках пониже могучих трехглавых мышц, раскрасневшийся и посвежевший после душа, вышел, растираясь полотенцем, зажгла на столике среди тарелок и фужеров две свечи в старинном бронзовом шандале, доставшемся по наследству еще, кажется, от прабабушки.

Елка еще стояла и даже не начинала осыпаться, и подаренный им голубой шар мягко и таинственно сиял на игольчатой ветке. Он остановился на пороге, замер, потом обнял ее и задумчиво оглядел и этот ужин на двоих, и красное вино в бокалах, ее взволнованное лицо, подсвеченное двумя язычками пламени. И Наташа не могла понять, что означало выражение его лица, что было за этой странной задумчивостью. Впрочем, могла ли она понимать или даже догадываться, что пережил, вынес и испытал он за те несколько суток, что они прожили в разлуке? Отец учил ее быть честной и прямой, не юлить и всегда называть вещи своими именами, а потому она сказала с усмешкой:

—   А ведь знаешь, по правде сказать, я уже думала, не увижу тебя больше никогда. За эти дни и ночи я поняла, как ты стал дорог мне. Ты, наверное, даже не понимаешь, до какой степени стал мне нужен, близок и дорог.

—  Ну почему же? — сказал он серьезно. — Почему же не понимаю? — и провел тяжелой рукой по ее волосам.

И в это мгновение она поняла, насколько он старше ее и как трудна, как, видимо, выматывающе, смертельно опасна его работа и как много может она сделать для него, сколько усилий готова употребить, чтобы на несколько часов заставить не думать об этом, развеяться и ощутить освобождение ото всего, что окружало, преследовало и тяготило. А зачем еще тогда была она ему? Зачем еще женщина мужчине, занятому извечным и тяжким мужским трудом?

Он был другим этой ночью, совсем иным, чем тогда, в первый раз, — каким-то более решительным, неукротимо-властным, по-новому жадным, почти ненасытным, и она узнавала с ним все новые и новые чувства и с каждой секундой этого заветного познания понимала, что привязывается к нему все сильней и преданней, что это затягивает ее и, наверное, порабощает, и без этого она уже не сможет представить будущей ночи, потому что это действует на нее как наркотик.

Этой ночью он выпил много вина и несколько раз вставал и подходил в темноте к окну, ходил по комнате и снова ложился рядом с ней. Несомненно, что-то тревожило и волновало его. Потом она слышала, как он о чем-то с кем-то говорил из кухни по своему маленькому радиотелефону. О чем был разговор, она не знала, но он, кажется, ждал чьего-то сообщения и отдавал короткие приказы и, наконец, видимо, дождавшись нужного сообщения, глубоко заснул.

Наташа задремывала и просыпалась вновь, а две свечи горели и истаивали, не обгоняя и не отставая друг от друга, и, наконец, пыхнув колечками копоти, погасли одновременно, в одну секунду, и застывшие потеки воска, стекавшие по старой бронзе, слились отвердевшими, прихотливо извитыми струйками, обратившись в причудливую монолитную форму. Лишь две алые точки на фитильках еще тлели в темноте, но потом разом погасли и они.

23

А поутру опять все повторилось, как тогда. Без разночтений и вариантов. В точности то же самое, что и пять дней назад. Проснувшись в начале девятого, Наташа обнаружила, что Геннадия уже нет в квартире и нигде не осталось никаких следов его недолгого присутствия. Снова, как и тогда, — ни коротенькой записки на прощание, ни какого-то, пусть хотя бы еле приметного знака внимания и нежности к ней... И эта его... мужская забывчивость, а вернее сказать, неблагодарное небрежение после ночи любви почему-то неожиданно чувствительно укололи и обидели ее.

Но если в прошлый раз она испытала только разочарование и удивление, то теперь внезапно ощутила какое-то опасное снижение... грубоватое упрощение чего-то хрупкого и важного, сведение чуда неповторимого таинства к стандартному примитиву, к скуке повседневности... Утро вновь обернулось горьковатым осадком и насущной потребностью то ли понять что-то, то ли до чего-то докопаться. А может, так и бывает всегда и со всеми, а она по глупости и неведению требует того, чего уже нет на свете и чему давно вынесен временем смертный приговор?

И снова, как и тогда, побежали чередой долгие дни и ночи надежд и ожиданий — без единого звонка, без голоса, без ласкового слова в трубке, без письмеца — со все нарастающим ощущением нереальности того, что он вообще существует и снова когда-нибудь появится.

Что означало подобное обращение с нею? Неужто таким манером он по-своему, сообразно некой казарменной солдатской методе, воспитывал ее и приучал к установленным им порядкам? Или сознательно и безотчетно давал понять, какое истинное место она занимает в иерархии его жизни, чтобы не заблуждалась и не строила иллюзий?.. Как бы то ни было, этот жестко навязываемый и не подлежащий обсуждению ритм встреч и сам воздух отношений никак не согласовывался с тем уровнем, что был задан им вначале, с тем, что почудилось и открылось ей в нем и в конечном счете привело к тому, что связывало их отныне... Она ждала и хотела другого и была вправе рассчитывать на это.

Страсть страстью, но, честно говоря, ее ничуть не устраивал этот будничный прозаизм общений с человеком, словно наглухо запертым на сейфовый замок, этот суженный диапазон соприкосновений, очерченный малозначащими разговорами, вкусной едой, дорогими напитками и телесной близостью в качестве гарнира и финального пункта программы.

Через несколько дней очередного безвестного отсутствия Клемешев вновь появился как ни в чем не бывало, возник и «соткался» как бы из небытия на лестничной площадке перед дверью ее квартиры, точно так же, как и прежде, — без предупреждения, с цветами и тяжелыми пакетами, невозмутимый, подкупающе улыбающийся и вальяжный. Мягко, но непреклонно он диктовал ей свои правила игры. И, видимо, какие-то там ее чувства, обиды или соображения не имели для него никакого значения и в принципе не принимались в расчет.

...И в этот раз Геннадий уехал еще до рассвета, вновь не оставив ни записки, ни какого-то, пусть маленького знака привета. А она встала с тяжелой головой: никогда раньше не приходилось пить столько вина, и хотя, казалось бы, не имелось к тому причин — ведь он ничем впрямую не обидел, не огорчил и не задел ее, — на душе было невыразимо тягостно и тревожно. Откуда пришло это, почему?.. И что вообще происходит — с ней и со всей ее жизнью?

Какая-то растерянность все нарастала и усиливалась в ней день ото дня, и Наташа уже сама не знала, на каком она свете, кто она ему, кто он ей. И эта растерянность перерастала в глухое ожесточение. Все сильней хотелось что-то уразуметь, прояснить. Тем более что она, как и в самом начале их отношений, по-прежнему почти ничего не знала о нем, лишь самые общие и все какие-то размытые, зыбкие сведения — ни точных мест, ни названий городов, ни имен. А потом и январь кончился, наступил февраль, а она все думала и... ждала.

Почему-то ей казалось, да и он сам охотно подтверждал это мимоходом оброненным словом, что долгие его отсутствия связаны с разъездами по области и стране, а то и за границей. И это действительно многое могло объяснить.

Видимо в отца, ей был дан от природы аналитический склад ума. И как всегда, она принялась разбираться в истоках своего беспокойства. Нет, ничего, буквально ничего, что могло бы вызвать такое состояние, не находилось. И все же тут, видимо, вступала в свои права своевольная штука — интуиция, которой никакие рациональные аналитические схемы не указ. И непонятно почему, вновь и вновь вспоминалось и живо вставало перед глазами, как той ночью со странной синхронностью в одну и ту же секунду догорели и погасли две свечи, как если бы кто-то невидимый задул их, махнув черным покрывалом. И хотя в том явно проглядывало пустое и химерическое, ей все равно почему-то явственно чудилось в том какое-то грозное, фатальное предзнаменование.

Она обошла всю квартиру, словно ищейка, словно сыщик, силящийся найти некие зримые следы вторжения и присутствия неведомой темной силы. Разумеется, на уровне чистой логики все это никак не связывалось, не ассоциировалось с человеком по имени Геннадий Клемешев, а только с сопутствующим ему каким-то необъяснимым смутным полем и мглистым шлейфом, как будто волочащимся у него за спиной.

И ежу понятно — то был бред. Дурацкая доморощенная мистика, не более. И вообще, что понимала она и о чем могла судить, как могла и смела оценивать закрытую жизнь этого все-таки удивительно приятного, умудренного в делах житейских и, вообще говоря, такого доброго по отношению к ней человека, который, кем бы он ни был и что бы ни было потом, уже навсегда, до конца, останется в ее судьбе, ибо совершившееся с ним незабываемо и неизгладимо. И наконец, если уж на то пошло, по какому праву могла она чего-то там требовать от него? Да, он был такой.

Вот и все! Просто жил и действовал, как привык, в параметрах своей судьбы, в сжатом напряженном поле своих опасных дел и задач, и, значит, тут не стоило мотать нервы ни ему, ни себе, а лишь по мере сил и возможностей скрашивать своей любовью его нелегкое существование... Что ж, это была трезвая вразумляющая мысль, и она почти совсем смирила ее с создавшимся положением.

Но... пролетела еще одна неделя — и все повторилось в точности как раньше. Семь дней безмолвного отсутствия — и внезапное появление в полуночный час с невозмутимым лицом, горящими, ждущими глазами, протянутыми ей навстречу цветами, с изумительным французским коньяком и королевскими закусками, о каких мало кто и слыхивал-то в их Степногорске. Все прокручивалось, как в кино, и точно так же, как тогда, неделю назад, он не позволил ей принять из его рук черный «дипломат», а прислонил его к стене на том же месте под вешалкой.

Тревоги, беспокойства, неясные, смутные мысли — все отлетело, развеялось в дым, лишь она увидела его — живого и улыбающегося. Не владея собой, Наташа уткнулась лицом в дивные розы и сама обняла его, прильнула к нему, и уже через считанные минуты они были вместе. Потом был веселый ужин в постели, словно в каком-нибудь голливудском фильме. Оказывается, ему снова пришлось поколесить по стране по разным делам — служебным, партийным, организационным... Даже пришлось на два дня слетать в Голландию, в Амстердам, откуда он и прибыл с пересадкой в Шереметьеве.

И этой ночью он несколько раз вставал и, закрывшись на кухне, вполголоса говорил с кем-то по своему телефону. Но на этот раз она не дремала, а лишь делала вид, будто спит беспробудным сном, и хотя голос из-за двери был почти неслышен, все-таки что-то взволновало ее в нем. Но что же, что? И, вслушавшись, она поняла: сама мелодика, сама интонация его речи была совсем не та, что днем или в ночных разговорах с ней. В этом говоре сквозило, будто невольно пробиваясь наружу, что-то чуждое и... пугающее. Ей стало ужасно не по себе, когда он, наконец, вернулся и прилег рядом. Ей было... страшно. Неведомо почему, она ощущала себя на грани ужаса, и, когда он властно притянул ее к себе, как бы спящую, Наташа, будто в глубоком сне, застонала и оттолкнула его, повернувшись к нему спиной. Она лежала и чувствовала, что он не спит и что дыхание его становится все тяжелее и прерывистее, и ей делалось невмоготу, как человеку, чувствующему по дрожи рельсов, что на него наезжает поезд.

Она вновь как будто застонала со сна, потом быстро села и, выскользнув из его рук, пытавшихся удержать и притянуть к себе, поднялась.

—   Куда? — негромко, но по-хозяйски резко и властно спросил он, и в его голосе она вдруг снова уловила ту незнакомую, новую интонацию, что различила сквозь стены и которая заставила напрячься все ее существо, — уж больно повелителен и незнаком был этот угрожающий оклик.

—  Ну... куда, куда, — засмеялась она, как будто сонно-беспечно, чтобы ничем не выдать себя и понимая, что солгала ему этой интонацией и, значит, в их отношения исподволь закралась ложь.

—  Приходи скорей, — хрипло сказал он. — Слышишь, скорей приходи!

Этот низкий прерывистый голос не вызывал сомнений. Было слишком понятно, чего ждет он и почему торопит ее возвращение. А ей было тягостно от внутренней раздвоенности, никак не возможно было разобраться и отделить одно от другого, эту тревожную смуту и безотчетную гадливость к самой себе от стремительно поднимавшегося в ней, как бывало всегда, когда он только касался ее, неукротимого желания. Она вышла из спальни и прикрыла за собой дверь, прошла по коридору. Зажигать свет было ни к чему — она знала и помнила каждый закоулок своего дома с детства. Какая-то сила вела ее и указывала путь, когда во мраке она наклонилась и положила руку на прохладную поверхность его «дипломата». И так же безотчетно, будто повинуясь неведомо откуда приходящим указаниям и импульсам, потянула вверх ручку этого черного плоского чемоданчика, чтобы взять в руки, и... не смогла даже оторвать его от пола.

«Вот ведь странно, — подумала она. — Что же там может быть? Чем можно набить «дипломат», чтобы была такая тяжесть?»

Она поднатужилась и на миг все же сумела чуть отделить его от пола и тут же опустила опять: казалось, он был отлит или вырублен из цельного куска чугуна или стали.

«Вот так штука, — подумала она. — Ну и чемоданчик! Как же он-то его носит? И что в нем? Уж конечно не бумаги».

Видно, та же интуиция вела и хранила ее. И, повинуясь ей, она удержала и оставила при себе невольно возникшие вопросы, как будто догадывалась, что ответом может быть что-то ужасное.

Она вернулась в спальню.

—  Ну, иди же ко мне, — раздался его хриплый зов из темноты.

—   Иду, иду, сейчас... Иду... милый, — прошептала она, уже не просто поймав себя на фальши, но отчетливо зная, что сознательно идет на явную ложь.

Она подошла к окну и взглянула на спящий город. Всего два или три окна светились на огромном пространстве, открывавшемся с высоты, и мертвенно горели голубые цепи уличных фонарей и далекие огоньки за рекой. Угрюмая глухая ночь нависла над городом. В тишине чуть слышно пощелкивал механизм электронного будильника, и на его дисплее мерно помигивало двоеточие, разделяющее цифры — символы часов и минут.

Наташа взглянула вниз, и неожиданно что-то привлекло ее внимание. Она вгляделась пристальней, напряглась, но безуспешна нужны были очки. Они лежали рядом, на туалетном столике. Она протянула руку и надела их. В очках она видела превосходно и теперь ясно разглядела у собственного подъезда припаркованную черную «Волгу» Геннадия, а рядом с ней еще какую-то большую машину, около которой топтались два человека. Силуэт одного из них показался ей знакомым, хотя с такой высоты вряд ли можно было кого-то узнать. И все-таки узнать надо было.

Она изо всех сил напрягла зрение. Двое стоявших внизу, видимо, разговаривали. А потом двинулись и начали неспешно прохаживаться вперед и назад вдоль обеих машин. И в один из моментов, когда они оказались в луче света от фонарного столба, она чуть не вскрикнула, узнав все-таки того, что привлек ее внимание. Это был один из людей, которым Геннадий отдавал тогда распоряжения на кладбище перед поминками.

Что могли они делать здесь? Что было им нужно? Знал ли об этом он сам? И, словно уловив ее мысли, он выскользнул из постели, подошел к ней и прижал к себе. Она немного замерзла, и кожа ее покрылась пупырышками. Он тихо засмеялся и прижал ее к себе крепче, но в этом объятии Наташа не ощутила ни прежней заботливой ласки, ни теплого, всепонимающего участия.

Что-то хищное почудилось ей, но она заметила самое главное: его брошенный вниз взгляд на людей, прогуливавшихся у машин. Значит, они и должны были быть там. И это действительно были его люди, его охрана. Но кем был он? Кем должен он был быть, чтобы двое могучих атлетов всю ночь напролет охраняли часы его сердечных свиданий?

—  Спать, — сказала она, — спать, спать... Умираю...

Но он не дал ей заснуть. Внезапно, когда они снова оказались рядом, будто потеряв разум, он в ошалелом неистовстве набросился на нее, как глухой, исступленный зверь, почуявший запах раненой добычи.

То, что происходило, было страшно, гнусно и одновременно омерзительно сладко. И лишь через несколько минут она очнулась и пришла в себя со смешанным чувством утробного освобождения, брезгливой ненависти к нему и презрения к самой себе.

—   Ты... ты понимаешь, что ты сделал? — прошептала она.

—   Что? — глубоко дыша, спросил он.

—   Неужто не понимаешь? Ты как будто убил что-то...

—  Прости, — сказал он. — Наверное, ты права. Но я не мог ничего поделать с собой. Слишком.. , истосковался по тебе за эти дни, вот и все...

—  Послушай, — сказала она. — Можно задать вопрос?

—   Говори!

—  Если не хочешь, можешь не отвечать...

—  Я отвечу.

—   Тебе приходилось когда-нибудь... — она сделала паузу, словно перед прыжком со смертельной высоты, — тебе приходилось когда-нибудь убивать?

Он не ответил сразу, а потом, чуть отстранившись от нее, будто выдохнул с натугой:

—  Интересный вопрос... Что ж, доводилось. Такая работа. Такая служба. Врать не стану, было.

Она молчала.

—  Слушай... Не молчи, — сказал он. — И... прости меня за то, что было сейчас. С нашим братом мужиком всякое бывает. Слишком я привязался... присох к тебе. А насчет того скажу так: в этом мире идет война, без шуток и соплей, на войне убивают, и, если кто был на войне, он должен был убивать. И поверь мне, я убил наверняка в сто тысяч раз меньше людей, чем твой добрый замечательный папа, товарищ Санин, потому что оружием, которое он создал и штамповал тысячами единиц, угрохано невесть сколько народу в Азии, Африке и тут, у нас... И еще будет побито и искалечено несчетно там, там и там. Война, Наталья. И придумал ее не я. Уж поверь, я бы придумал что-нибудь поинтереснее.

Скоро он заснул, и Наташа чувствовала это по его ослабевшим рукам, по легкой дрожи, иногда пробегавшей по могучему телу. А она не могла заснуть — все думала и думала о том, что сказал он ей об отце и его знаменитых «изделиях», о людях внизу, о пудовом кейсе под вешалкой, о том, как вползло в ее жизнь и в ее стены что-то глубоко чужеродное, искони противное ее натуре, и о том, как страшно ей рядом с этим человеческим существом, с которым она оказалась бок о бок в одной постели.

Она забывалась на мгновения и вдруг просыпалась, то проваливаясь куда-то, то снова выныривая из пустоты от вновь и вновь пронзавшего чувства дикого унижения, пережитого в эти минуты близости с человеком, от которого никогда не ждала такого скотства и дикарства, и допустить не могла, что подобное возможно, и, если бы раньше хоть на миг зародилась такая мысль, они конечно же никогда бы не были вместе. Да и полно! — были ли они вместе, по совести говоря? Снова неотвязные растравляющие мысли потащили ее по кругу и втянули в свою безвылазную дурную бесконечность.

Что-то глубоко ущербное и унизительное было для нее в этих его долгих отлучках, в многодневных исчезновениях без ответа и привета и неожиданных появлениях под покровом ночи. Хоть бы раз, ради смеха или ради приличия, догадался взять и позвонить, просто спросить разрешения приехать. Но нет, ничего подобного ему, похоже, и в голову не приходило.

Он приезжал, когда считал нужным, мог нагрянуть в любой момент, уверенный, что будет безропотно принят, будто и допустить не мог, что она может быть не расположенной к встрече и отказать в свидании. Он, кажется, вообще не принимал в расчет ни ее планов, ни желаний. И это само по себе невольно вызывало протест и глубоко оскорбляло ее. А он появлялся — и дальше все шло по накатанной колее обряда и стереотипа. Встреча, объятия, совместная трапеза, хмель от алкоголя, немного разговоров, по сути дела, лишь проформа для заполнения пауз, затем близость, всепобеждающее торжество плоти и — снова разлука. И вновь думалось: так, может быть, все-таки именно это и есть жизнь? Быть может, в том и состоит ее обнаженное, не задрапированное никакими ритуальными покровами простейшее естество и, может быть, так и надо жить, без вопросов, не напрягая друг друга? И если это действительно так, то чего тогда столь мучительно не хватает ей в этих общениях и встречах с ним?

Мысли, мысли, мысли... Едва забрезжило за окном. Она слышала, вбирая каждой клеткой любой шорох, каждое его движение. Он торопливо оделся, уверенный, что она крепко спит, и некоторое время находился в соседней большой комнате. Что он делал там, догадаться она, конечно, не могла. Потом тихо щелкнула задвижка английского замка. Он ушел, и она была одна. Чувство освобождения от гнетущего страха обдало ее как будто живой водой. Не раздумывая ни секунды, она быстро встала, достала с полки одной из стенок старый потертый бинокль отца, с которым тот уезжал на свои испытания на полигоны, и кинулась к окну. Поймала изображение его «Волги» и той, второй машины, навела на резкость. При восьмикратном увеличении все казалось совсем рядом, несмотря на сизые предрассветные сумерки и зимнюю дымку.

Спустя минуту Геннадий вышел из подъезда, и его, кто там они были ему — ординарцы, телохранители, клевреты-подчиненные?.. — оба, как по команде, выскочили и двинулись навстречу. Она не ошиблась ночью, одним из них действительно был тот громадина тяжеловес, что запомнился ей еще на кладбище. Вот они сошлись. Она отчетливо видела его лицо. Вот он что-то сказал им, и все они расплылись в улыбках, дружно покатились со смеху, и в каждом движении их, в выражении лиц она безошибочно угадала ту особую дешевую фатовскую нотку, с какой мужики по-дружески, по-компанейски потчуют друг друга скабрезностями «из сферы пола». Значит, он сказал им что-то... о ней? О том, что было вот здесь, между ними? Ну да, именно так, и тотчас бегло глянул куда-то вверх, повел глазами по окнам, отыскивая ее окно... и только тут она вдруг заметила, что в руках у него не было «дипломата». Он вышел с пустыми руками, очевидно оставив свою неподъемную ношу у нее дома, даже и не спросив ее о том. Геннадий сел в машину, прогрел мотор и через несколько минут, взяв с места в карьер, умчался в сторону центра города. Вслед за ним понеслись и те, что промаялись у подъезда всю эту длинную февральскую ночь.

Нет, беспокойство, возникшее из каких-то темных углов подсознания, похоже, родилось не на пустом месте, хотя она еще ничего не могла понять толком, не могла собрать и выстроить в линию, в логическую цепь мельчайшие черточки, фактики, хотя всего этого, кажется, уже набралось не так мало, пусть еще в разрозненном виде, в мешанине и беспорядке...

Она прилегла и поднялась около девяти и первым делом, свернув в охапку постельное белье, с отвращением вытащила из спальни и набила им стиральную машину, не пожалев дорогого немецкого порошка. Потом долго сама стояла под душем, словно надеясь струями горячей воды смыть с себя то, что обволокло ее плоть этой долгой и страшной ночью, которую хотелось забыть и навсегда выбросить из судьбы. Одевшись и высушив волосы перед зеркалом, она обошла квартиру, словно впервые оглядывая и узнавая свое жилище, как будто тоже оскверненное присутствием неведомого чужака.

Можно было сколько угодно корить себя за доверчивость и клясть за постыдную бабью слабость, но все это было уже в пользу бедных. Свершившееся свершилось, и та привязанность, которая вспыхнула в ней, даже теперь еще не вытесненная окончательно, мало-помалу замещалась какой-то оторопью перед этим безумием, перед этой унизительной лихорадкой при ясном сознании, что кто-то жестоко надсмеялся над ней и обманул, подсунув в руку, по евангельской притче, вместо живой чистой рыбы поганую змею.

Впрочем, ладно, сказала она себе. Еще будет время для самобичеваний. А сейчас надо сесть, пораскинуть мозгами и решить, куда он мог припрятать свою поклажу. Ведь должна же она быть где-то здесь, в их большой квартире, если ее не оказалось ни в руках у Клемешева, ни под вешалкой в коридоре, где он ее оставил накануне вечером... Дела, кажется, принимали совсем не скучный оборот.

День был воскресный, и у нее нашлось достаточно времени, чтоб перерыть весь дом. «Дипломата» не было нигде. Она понимала, что если действительно он оставлен Геннадием в ее доме, оставлен намеренно и без предупреждения, то должен быть схоронен до времени там, где она никогда не догадалась бы искать. Но его нигде не было, нигде! Она уже вознамерилась было бросить свои поиски, как вдруг ее осенило. Она порылась в хозяйственном ящике и нашла старый фонарик. Батарейки здорово подсели, и лампочка светилась еле-еле унылым желтым огоньком, но все-таки этого света хватило с лихвой, чтобы увидеть глубоко задвинутый к самой стене под ванну черный чемоданчик с тускло блеснувшими золочеными замочками наборного цифрового механизма.

— Так-так, — сказала она. — О-оч-чень любопытно !

Так как же быть? Оставить его там, как есть, и не прикасаться или все-таки... Вытаскивать было страшно, но, запомнив положение, она изловчилась и, улегшись прямо на пол и как можно дальше просунув тонкую руку под чугунное дно ванны, ухватила «дипломат» за ручку и с натугой, с трудом выволокла на свет божий, твердо решив, что, если вдруг он вернется сейчас, ни за что не откроет ему, по крайней мере, пока не вернет его гостинец на прежнее место.

Что, собственно, хотела и могла она узнать? Вот эта штука была перед ней, лежала на полу. О том, чтобы открыть его и заглянуть внутрь, и мысли не возникало. Да и черт возьми, при всем женском любопытстве проклятое интеллигентское воспитание никогда бы не допустило подобного «пошлого» поступка. Так что ей надо было? И вдруг она поняла. Ушла в комнату и вернулась с немецкими напольными весами, на которых взвешивалась иногда, заподозрив излишнее прибавление веса. Охнув, обеими руками оторвала «дипломат» и взгромоздила на весы.

Ух ты! Наташа не верила своим глазам: стрелка остановилась на цифре сорок два. При скромных габаритах черного чемоданчика, обшитого по периметру торцов серебристой металлической лентой, даже до отказа набитый, он мог весить ну шесть, ну, черт возьми, пусть даже десять килограммов. Но на весах четко значилось сорок два. И тут не надо было быть профессором химии или физики, чтобы смекнуть: там, внутри, находится нечто, обладающее весьма значительным удельным весом. Это не могла быть даже сталь. Это должен был быть свинец. Или, может быть, ртуть. Или... золото.

Она ушла на кухню, заварила чай покрепче и стала думать. Будущий социолог, впрочем, уже без пяти минут — на финишной дипломной прямой, гуманитарий до мозга костей, недаром все-таки она была отличницей в школе, — могла кое-что сообразить и свести концы с концами. Так что же? Неуже­ли все так... вульгарно и он просто использовал ее квартиру как свою тайную перевалочную базу, как некий секретный склад, куда, конечно, никогда не сунулись бы, случись у него осечка, никакие следователи? А чтобы смекнуть, что дело тут нечисто и явственно попахивает чем-то именно таким, подсудно-криминальным, — не надо было иметь семи пядей во лбу.

Тем ужаснее и отвратительнее было все, что произошло между ними. Если все действительно было так, как открылось теперь, — значит, и чувств в нем никаких не было и минуты, за всем стоял лишь голый расчет, какие-то свои тайные цели плюс знание людей, их реакций и нехитрой девичьей психологии, на которой, умеючи, так нетрудно было сыграть... Нет, нет... невозможно... слишком страшно это все...

Но что, если она все-таки ошибалась и клеветала на него в душе? В конце концов, он вышел из совсем другой среды и прожил совсем другую жизнь. И если сегодня, несмотря ни на что, мог к месту процитировать Цветаеву, это ведь тоже говорило о чем-то. Кто же он? Ну кто?.. Запуталась, запуталась она... Потерялась вконец...

А на стене, на тоненькой серебряной ниточке висел его, еще недавно столь важный и дорогой ей, загадочный голубой елочный шар, а рядом — приколотая к обоям маленькая бриллиантовая брошь — ее инициал... Так кто же, кто же он?..

Эти мысли были с ней неотступно и днем, и ночью, и на следующее утро, когда она поехала в Центральную городскую публичную библиотеку. Надо было заказать и отобрать книги, необходимые для дипломной работы. Заказ приняли в десять утра с доставкой литературы через сорок минут. От нечего делать она взяла с открытой полки подшивку городской «молодежки» и принялась просматривать разные статейки и заметки. Как вдруг на одной из полос ее внимание привлек заголовок «Только пули свистят по степи...». В модной теперь лихой и броской манере на трех колонках рассказывалось о жестокой кровавой стычке между членами двух уголовных группировок, между «левыми» и «правыми» — преступными кланами левого и правого берегов. По приводимым в статье рассказам очевидцев, враждующие бандиты «забили стрелку» в голой степи за городом на левом берегу. В результате жаркой перестрелки в числе убитых оказался один из первых «авторитетов» города из стана «правых», некто Левон Агамиров, по кличке Оракул.

Такое случалось в городе и крае все чаще и чаще, и подобные сводки с «театра преступных боевых действий» то и дело появлялись на страницах газет. Но почему-то именно эта публикация привлекла особенное ее внимание. Объяснить это было невозможно, но, повинуясь какому-то наитию, Наташа бросила взгляд на дату, какой была помечена газета. Она вышла двадцать четвертого декабря, через сутки после бандитского побоища в степи. И тут... Тут ее как будто кто-то ударил в сердце. Она не стала дожидаться книг, как полоумная кинулась вниз по мраморным лестницам, наспех оделась, вылетела из гардероба и бросилась к автобусу.

Через полчаса она уже бежала по главной кладбищенской аллее, как будто какой-то сверхсильный магнит притягивал ее к себе. И даже у отцовской могилы она не сбавила шага. Еще полсотни шагов... Еще двадцать... И вот она замерла у той могилы, где тогда, за день до Нового года, играл оркестр и где в толпе провожавших усопшего мелькало столько угрюмо-печальных славянских и приметных кавказских лиц.

И сегодня, в этот серый день января, холм был завален заснеженными венками, поверх которых лежали совсем еще свежие букеты роз и гвоздик. В изголовье виднелась присыпанная снегом, обернутая прозрачной пленкой большая фотография и табличка. Она наклонилась и смела снег — и на нее в упор взглянули огромные темные глаза мужчины-кавказца. Лицо, каждая черта которого воплощала надменную силу и безграничную жестокость. А на табличке после нескольких строк армянской вязи шла надпись по-русски:

АГАМИРОВ ЛЕВОН САРКИСОВИЧ

Пал как мужчина смертью храбрых за наше дело

А ниже и помельче, как обычно, две даты и стихи:

Спи, дружище, предсказание сбылось:

Не увидишь больше склонов Арарата,

Твой убийца мне — что в горле кость,

Ждет его суровая расплата.

Г. К.

Наташа отступила на шаг. Она была одна-одинешенька на кладбище. Никого не было видно за памятниками и стелами надгробий.

Ну... вот и все. Все сложилось и объяснилось. Все сомнения рассыпались. И снова она была одна на земле, как вот здесь, на этом кладбище, у могилы бандита, «друга и брата» того, кто стал ее первым...

«Скажи мне, кто твой друг... Скажи мне, кто твой... брат...» Обернувшись, не видит ли кто, — но не было никого вокруг, кроме все тех же ворон на ветвях деревьев, — она начала, словно бессознательно, перебирать ленты на венках и нашла то, что искала: «Верному другу и соратнику, незабвенному Левону от брата Гены».

Это могло быть, конечно, чистым совпадением, но что-то подсказывало ей — никаких совпадений.

Потому что случайностей не бывает.

24

Она вернулась домой, забыв о книгах, о библиотеке, о дипломе, и, поднявшись к себе, тщательно заперев за собой дверь на все запоры, прошла в кабинет отца и, как всегда вернувшись с кладбища, рухнула на его тахту. Но теперь слез не было — лишь одно ледяное отчаяние, бескрайнее, тотальное, испепеляющее отчаяние и страх перед неизбежностью минуты, когда он снова приедет и позвонит в дверь, снова войдет со своим вином и цветами, уверенный в своем праве быть всюду, как у себя дома, и делать с каждым человеком все, что угодно, все, что захочется и взбредет в голову.

Уехать куда-то, спрятаться? Нет уж! Да и смешно: негде было ей спрятаться, некуда бежать. От таких, как он, не убежишь. Она нашла его визитную карточку и набрала один из трех телефонных номеров охранного предприятия «Цитадель-2». Там не ответили. Все три телефона молчали и не отзывались. Адреса на визитке не было. И она снова повалилась на тахту. Значит... надо было ждать его появления и, может быть, даже... — об этом подумалось с содроганием, но выхода не было никакого, — может быть, придется провести с ним еще одну ночь, в этих зверских, гнусных объятиях, возможно, лишь для того, чтобы просто выжить...

«Никогда не заговаривайте с неизвестными», — вспомнилась ей классическая фраза из классического булгаковского романа. И она мрачно расхохоталась. А потом — словно хлестнули плеткой по лицу — вскочила, как подброшенная электроразрядом, кинулась к стене, где висел его шар, в котором отражалась в искаженной сферической глубине вся комната и она сама, и теперь вдруг так отчетливо ощутилась какая-то гибельная магическая энергия... И эта брошь... Чья она? Откуда?.. Как попала к нему?.. А что, если...

И при этой мысли, обдавшей могильным холодом, ювелирная буковка словно вмиг преобразилась, сделавшись знаком — предвестником смерти... Задыхаясь, Наташа в каком-то исступлении сорвала их и, распахнув дверь лоджии, с гадливым омерзением швырнула вниз с балкона.

...Шли дни, а Клемешев не появлялся. Изо дня в день она пыталась дозвониться по трем телефонам на его визитке, но они неизменно молчали. Прошла неделя и пошла вторая, и в один из дней, совершенно случайно, она сделала новое открытие. Надо было выверить несколько ленинских цитат, приведенных в источнике, который она использовала в своем дипломе. Правда, теперь мудрые мысли самого человечного человека и бессмертного вождя мирового пролетариата надо было приводить, трактуя их смысл прямо наоборот тому, что выражали они на протяжении полувека. Но на то и были новые времена. В отцовском кабинете, разумеется, имелся в книжном шкафу знаменитый «бестселлер» советской эпохи — синий пятидесятипятитомник, ПСС, Полное собрание сочинений. Наташа вытащила один том, потом второй, соседний, и еще один. И неожиданно за книгами заметила какой-то пакет. Но она вот этими руками протирала книги как раз перед Новым годом, но ничего такого там тогда не было. Она торопливо достала еще несколько томов классика и светоча всех времен и народов и взяла в руки увесистый сверток размером с большой кирпич, тщательно заклеенный крест-накрест поверх газетной обертки лентой скотча. Покачала на ладони и даже зачем-то понюхала, хотя ни на минуту не усомнилась, что там, внутри. Газета, в которую был завернут пакет, была двухнедельной давности... Так вот, значит, зачем он вставал тогда ночью и бродил по квартире в потемках. Так-так... Ну что же. Как и было сказано: кто не рискует, тот не пьет шампанское... Испьем, стало быть, свою чашу до дна. И вполне сознавая, что рискует головой, она осторожно надорвала уголок газетной обертки. И уже ничуть не удивилась, когда увидела в образовавшейся дырке под полиэтиленовой пленкой зеленоватую цифру «100» в мельчайшей узорчатой сетке. Разумеется, это были доллары. Вульгарные баксы. И если тут, в этой скромной упаковке, лежали лишь сотенные бумажки, их было здесь... так-так — она прикинула на глазок и помножила в уме, — никак не меньше трехсот тысяч. Целое состояние! Деньги, к которым даже прикасаться было страшно...

Как надо было поступить ей? Как, как, как? И как пресечь, как разорвать эту связь? Он не приезжал и, по своему обыкновению, никак не давал знать о себе. А Наташа все думала и думала, как построить разговор с ним, решающий и последний, а главное, такой, чтобы он ни сном ни духом не уловил и не догадался, что она проникла в его тайну. Даже не в тайну его неведомых предприятий, а в тайну второго, наверняка запрятанного и тщательно скрываемого истинного лица «народного избранника» и «защитника интересов населения».

Она ждала со все нараставшим волнением момента неизбежно надвигавшейся развязки, еще не зная, что принесет ей рассечение этого гордиева узла. Тех чувств, которые были в ней к нему, уже не осталось и следа. Да и как могли они сохраниться, коли все затопил и задавил помноженный на отвращение страх? А он все не ехал, все не появлялся, и она думала ненароком, уж не случилось ли с ним чего-нибудь наподобие того, что свело в могилу его «друга, брата и соратника» Оракула.

Но потом, уже в середине марта, вдруг увидела такое знакомое, резкое, выразительное лицо и быстрый, острый взгляд живых темных глаз в толпе свиты, сопровождавшей крикливого лидера их разношерстного движения. Геннадий не спешил на передний план, не тянулся к объективу камеры, предпочитая, кажется, не выделяться на общем фоне очень похожих на него ладных и стройных молодых людей. То был репортаж из Москвы, с какого-то их слета или съезда — неподражаемый Владимир Вольфович всюду щеголял тогда в новенькой офи­церской форме — не преминул и тут покрасоваться. А потом пошел другой телесюжет, и все пропало.

Ну ладно, сказала она себе, допустим... Предположим, занят, закрутился, сбился с ног и прочее и прочее... Но почему исчез, скрылся и сгинул вдруг, как тать в ночи... А кто он был, собственно говоря, если не тать? И что все это могло означать лично для нее, помимо того, что и так было ясно, как говорится, понятно и ежу: влипла дуреха по неопытности, как мушка в смолу, в какую-то премерзейшую историю.

Между тем со дня последнего его визита минуло уже чуть больше месяца. В конце концов, он же должен был явиться, ну... хотя бы за припрятанным у нее своим имуществом. Ведь мог же он допустить, что она рано или поздно наткнется в собственном доме на припрятанные им гостинцы? И снова, в который уже раз, вдруг словно кто-то с маху ударил ее по затылку, разогнав туман в голове и прояснив мысли. Она кинулась к книжному шкафу, отодви­нула стекло и принялась лихорадочно выбрасывать прямо на пол синие тома Ульянова-Ленина. Газет­ного «кирпича» с долларами там уже... не было! Она бросилась в ванную комнату с тем же карманным фонариком. Легла на пол, отодвинула тазы. Заглянула в пыльную темноту. И мрачно усмехнулась сквозь зубы. Не было и «дипломата».

Значит, он сам, Геннадий, а может, кто-то из его шестерок-подручных побывали здесь в один из дней, улучив подходящий момент, когда ее не было дома. А это значило, что все заготовленные впрок слова, тысячу раз продуманные и выверенные фразы их последнего разговора утратили всякий смысл. Отношения кончились. Он поставил точку. Сам. За ненадобностью. То было избавление и спасение. И все-таки... то был и удар. Как ни странно, ее женское начало было оскорблено и растоптано. Конечно, это был урок. Пусть страшный, пусть почти непереносимо тяжкий, но вразумляющий, хотя больше всего на свете ей хотелось забыть это все. Забыть, исторгнуть из памяти и зарыть глубоко-глубоко, чтобы никогда не вспоминать.

25

Но вспомнить пришлось. И не раз. И эти, и последующие события оказались едва ли не мрачнее всего прежнего, когда откуда-то из темных логовищ измученной души исподволь поднималась лукаво соблазнительная мысль о самоубийстве.

То были чудовищные минуты понимания, что те ночи не прошли даром и где-то там, внутри, прорастает в ней его подлое семя. И ненависть к самой себе и к этому ежеминутно разрастающемуся сцеплению клеток, которое могло связать ее с ним навек, мутила разум. Нет, этого не должно было произойти! Вот уж воистину лучше смерть!

И был расплатой и назиданием кромешный ад, позор и несмываемое пятно подпольного абортария, боль, кровь, и тошнота, и дикая, терпкая горечь при мысли о погубленной молодости и чувстве собственной нечистоты до конца.

А в один из самых тягостных дней она увидела его. Возвращалась одна из той же научной библиотеки и вдруг застыла на месте... В сопровождении двух коротко остриженных здоровенных парней, обряженных в длинные черные пальто свободного кроя и с непомерно широкими плечами, явно боясь быть узнанным, Клемешев быстро вышел из ресторана «Жемчужина» — самого дорогого злачного заведения Степногорска, о котором ходили темные слухи, будто там работает не только ночное варьете, но и закрытое подпольное казино и даже что-то вроде маленького, закамуфлированного под салон красоты, шикарного дома терпимости, услугами которого охотнее всех пользовались самые денежные жители города — уголовная публика, все заметнее набиравшая силу и влияние в городе. У входа их ждал большой черный джип, тогда еще редкая в их городе машина. Все трое скрылись в ней, но машина не двинулась, словно поджидая еще кого-то. И верно: минут через пять из тех же роскошных зеркальных дверей вышли еще трое — две девицы и рослый парень в кожаной куртке, чей род занятий не вызывал вопросов. Девицы были самого что ни на есть легчайшего поведения, а субъект при них, по всем ухваткам, по походке и жестам, даже просто по силуэту, мог быть только бандитом, и никем другим. И эта троица, пройдя те же несколько шагов, скрылась в темной утробе тяжелого внедорожника.

Она стояла будто в каком-то параличе, ошеломленно глядя на все это, а сзади к джипу подъехал такой же темный, хищный «БМВ», дважды мигнул фарами, и высокая машина, в которой исчез Клемешев, с ходу набрав большую скорость, унеслась по проспекту, а за ней, не отставая, помчался приземистый «БМВ».

Все это было настолько ужасно, что с минуту Наташа старалась уверить себя, будто обозналась в темноте. Но она недолго тешилась самообманом. Разумеется, то был он, и никто другой, — его походка, его силуэт, его ладная, степенная, хозяйская выправка. Как ни глупо, больше всего, конечно, запали в душу те две девки в вызывающе роскошных шубах и замшевых сапогах выше колен, какая-то их непонятная или, напротив, слишком понятная соотнесенность с тем человеком, с которым она, не думая ни о чем, спокойно и доверчиво ложилась в постель.

Потом она еще не однажды видела его в городе... Несколько раз его лицо мелькало в проезжавших машинах, а как-то ее случайно занесло на какой-то митинг, где он был первым оратором и заводилой. И Наташа вновь поразилась его удивительной, незаурядной способности к перевоплощению. Великие актеры расплакались бы от зависти! То вкрадчивый, то романтичный, то гневно-негодующий, то ревущий, как взбесившийся бык, слепо бегущий на врага, наставив острые рога... Пожалуй, по этой части он перещеголял бы и самого вождя, пресловутого «сына юриста».

Он становился заметным человеком в городе, его имя все чаще мелькало в газетах и на телевидении. Местные телестанции все чаще приглашали его на свои ток-шоу, и он уверенно, солидно и легко раздавал налево-направо советы, как жить, как защищать права, а главное — как собирать в один кулак силы «в борьбе с новым тоталитаризмом, пришедшим под фальшивым флагом лживой демократии».

Она смотрела на него — экранного — даже с каким-то интересом. Он и правда являл собой прелюбопытный человеческий экземпляр. И что бы ни чувствовала она к нему, невольно признавала, что он действительно самородок, та самая «пассионарная» личность, о которой столько понаписал в своих сумбурно-гениальных творениях косноязыкий старик, сын Ахматовой. Но как бы то ни было, он, Клемешев, мог вещать сколько угодно и сколько угодно разглагольствовать о высших ценностях и свободах человека и гражданина. Уж кто-кто, а она-то доподлинно знала, кто он таков на самом деле, знала, что там у него за душой, что почем в его неистощимом краснобайстве демагога, на чем зиждется и на каких дрожжах поднимается, как опара, его публичная слава.

А однажды, когда она возвращалась домой, ее обогнал и резко осадил у бровки тротуара знакомый тяжелый джип, и из него, широко раскинув руки, как для объятий, выскочил Клемешев.

— Мать честная, никак, ты, Натаха?! Ты что, мать, не узнаешь? Своих, блин, забываешь?

Она не успела ни свернуть, ни перебежать на другую сторону улицы, ни юркнуть в подъезд. Она стояла и просто смотрела на него. Но он был заметно пьян, возбужден и не сразу распознал значение направленного на него взгляда ее больших серых глаз. И не понял он — теперь, после всего, через что прошла она за те месяцы, когда они не сталкивались вот так, лицом к лицу, страх умер в ней, был вытравлен и выброшен, как ненавистный плод его звериной бандитской страсти.

—  Ты... ты чего смотришь так?.. — приостановился Клемешев, хотя улыбка еще растягивала его рот. — Ты... ты на меня не смотри так, поняла? А то знаешь...

— Знаю, Клемешев, — сказала она. — Я много чего знаю. А главное, знаю, кто вы.

Его хмельную дурашливость как вихрем сдуло. Уголки рта задергались, угрожающе сдвинулись темные брови.

— Смотри, девочка...

—  А то что? — усмехнулась она и шагнула к нему. — Не увижу больше склонов Арарата? Ждет меня суровая расплата? Не так ли, господин стихотворец, мастер эпитафий?

Он вздрогнул и по-бычьи пригнул голову, глядя на нее исподлобья.

—   Так что смотрите вы, Клемешев, — сказала она, — вы ведь человек разумный. И сегодня карьера для вас, как я понимаю, превыше всего. О, да! Вам, конечно, не составит труда лишить меня жизни, убить, похитить, закопать, утопить в нашей великой реке... Но извольте учесть — я теперь уже не одна и я не та девочка, какой вы между делом открыли тайны бытия. Я другая, Клемешев. И мне нечего терять. А если со мной все-таки что-нибудь случится, придут прямо к вам, прямехонько в ваш партийный офис. Так что вам придется не семь, а семьсот семь раз отмерить, прежде чем пустить в дело колющее, режущее и всякое прочее оружие. А теперь пропустите меня и можете катиться к своим партайгеноссе и проституткам. Думайте, Клемешев, хорошо думайте. И никогда, слышите, никогда впредь не приближайтесь ко мне.

—  Ах, с-с-сука! Кошелка! — прошипел он.

— Ну и лексикон у нашего героя! — усмехнулась она и решительно шагнула вперед, надвигаясь на него, грозная и действительно готовая на все.

И... он отступил, отшатнулся, пропустил ее и, видимо, протрезвел тогда не понарошку. Прикинул, взвесил, намотал на ус... И свидетельством тому был самоочевидный факт, что она продолжала жить и никто не звонил ей, не угрожал, не пугал. Бывший возлюбленный — или кто он там? — вероятно, решил отступить, но, конечно, только на время. Наверняка она осталась занозой в его сердце и жалила, побуждая расквитаться и избавиться от какой-то там «кошелки». Но — когда-нибудь, потом, когда сложится более подходящая стратегическая ситуация... Скорей всего, он, Клемешев, поверил, был вынужден поверить, что в случае, если бы она и правда исчезла, его могли ожидать ненужные осложнения на карьерно-политическом фронте. Поверил и затаился, знать не зная, что тогда, на той улице, у распахнутой дверцы черного джипа, когда она своими словами и недвусмысленными угрозами с неизъяснимым наслаждением придавила его, как ядовитую змею палкой, она отчаянно блефовала.

Несмотря ни на что, жизнь продолжалась, и никто, как и раньше, даже подумать и догадаться не мог, какая карта выпала ей в этой жестокой житейской игре черного и страшного девяносто четвертого года. Она жила, но знала, что угроза остается, нависает дамокловым мечом и по законам драмы этот меч должен рано или поздно сверкнуть в воздухе, как пресловутое чеховское ружье, повешенное на стену в первом акте. Но надо было жить, и она жила, чувствуя, что те месяцы выковали из нее нового человека, новую личность, способную многое понимать и оценивать, как должно человеку взрослому и побывавшему на войне.

Но могла, могла ли она рассказать обо всем этом своему Володе Русакову? Могла ли взять и положить на колоду эшафота свою повинную бедовую голову? Да-да, она знала, что он бы все понял. Но открыться ему значило бы вновь пережить все безмерное унижение и отчаяние тех дней и ночей. Сил на это она в себе так и не нашла.

26

Русаков спал очень тихо. Наташа по-прежнему смотрела на него, на его спокойное лицо и, чуть касаясь, поглаживала по мягким светлым волосам. Наездился, намотался за день... Уже несколько лет в таком изнурительном ритме. Изо дня в день — беспрерывная гонка, волнения, нежданные препятствия, необходимость преодолевать злобу и косность, непонимание и откровенную ненависть нескрываемой вражды.

А впереди дел было куда больше, и все говорило о том, что легче не будет, не может быть. Уж такая это штука, коварная и затягивающая, — политика. Тем более если побуждения и мотивы участия в этой повседневной схватке действительно праведны и светлы и нет в них ни тщеславия, корысти, а лишь одна тревога и боль о других, которых так легко обмануть, запутать, сбить с толку и с истинного пути реального освобождения от примитивных стандартов, от убогих схем и умерших традиций.

А он знал истинные пути. Он сумел это доказать хотя бы тем, что, начав практически в одиночку, без чьей-либо поддержки в стане власть имущих, без денежных вливаний сумел сколотить из разбросанных по городу и области разобщенных единомышленников действительно сильное общественное движение. Он доказал, что может многое, тогда, три года назад, на выборах нового мэра Степногорска, которого надо было избрать в связи с загадочной гибелью бывшего градоначальника Анатолия Волоконцева, утонувшего в реке вместе с женой и охранником, когда, как установило следствие, перевернулась их моторка. Так это было на самом деле или не так, теперь вряд ли кто смог бы узнать, но слухи ходили по городу разные... Впрочем, когда и где обходится без слухов?

Но для нее, Натальи Саниной, эта смерть, каких, прямо скажем, немало случалось среди жителей, обитающих на берегу больших рек, озер или морей, окрасилась особым цветом, когда она узнала, что среди баллотирующихся на вакантный пост фигурирует и предприниматель по имени Геннадий Клемешев.

— Так-так, — сказала она и снова подумала про себя: «Что бы там ни говорили, а случайностей точно не бывает».

К тому времени они уже сблизились с Русаковым и жили той жизнью, какой жили и теперь. Зная его еще со времен университетских и по-прежнему видя и слыша его на кафедре, уже поступив в аспирантуру, она не раздумывала долго, когда он позвал ее вступить в движение «Гражданское действие» — самую смелую и прогрессивную общественную организацию их области. Там, в совместной работе, когда она увидела его вблизи, не картонного, алчного, самовлюбленного политикана, а живую, отважную душу, она поняла, что только здесь ее место, только рядом с ним, по-настоящему родным, любимым человеком, и что все годы учебы и были для того, чтобы применить свежие знания в ясной молодой голове в этом объединении самых разных людей, без воплей и истерик сплотившихся во имя будущего России.

Тогда, три года назад, ведомое Русаковым общество только зарождалось, оно было еще слабо и не могло вступить в спор за мэрское кресло, выдвинув своего кандидата. Но это не значило, что Русаков вовсе откажется от участия в предвыборном состязании. И он нашел свое место в нем как ближайший сподвижник, как агитатор и консультант главного конкурента Клемешева — профессора-экономиста Горюнова. По сути, Русаков возглавил его предвыборный штаб и взял на себя основные и самые трудные функции — сбор средств, проведение социологического зондирования и, главное, публичную агитацию и разъяснительную работу. И всюду рядом с ним была она, «женщина эпохи степногорской революции», как он, смеясь, называл ее. Она бывала на всех митингах, распространяла анкеты и опросные листы, моталась по типографиям, обеспечивая своевременный и в нужном объеме выпуск и вывоз программных и агитационных материалов Горюнова и подписных листов в его поддержку. И всюду, где бы она ни была, ей чудились внимательно следящие за ней из-за угла чуть прищуренные глаза их основного конкурента.

Казалось ей это или было так на самом деле? Кто бы мог ответить? В отличие от Клемешева у нее не было ни соглядатаев, ни шпионов, ни личной охраны. Но однажды, дней за десять до выборов, после жаркого диспута на телевидении, на котором Горюнов легко одолел громогласные и заведомо популистские выкрики своего собеседника, Клемешева, — а они с Русаковым тоже были там, на телестудии, в группе поддержки своего кандидата, — уже после передачи, в тот момент, когда повеселевший Русаков обсуждал перипетии этого словесного поединка, к ней неожиданно подошел тот, с кем она меньше всего хотела бы и говорить, и оставаться с глазу на глаз.

— Приветствую вас, Наталья Сергеевна! Смотрите-ка, как занятно, снова схлестнулись дорожки! Да не бойтесь, не бойтесь, не укушу... Мы же цивилизованные люди, так? Я ведь не забыл ту нашу последнюю встречу. Я, чтоб вы знали, вообще ничего не забываю. А с господином Русаковым, как я знаю, у вас все тип-топ? Поздравляю! Достойнейший человек! Умница, светлая голова...

— Это все к чему? — холодно спросила она.

—  А так, — улыбнулся он. — Ни к чему. Только мой совет — и вам и вашему другу — не больно зарываться. А то... зароют.

—  Похоже, вы забыли условия нашего договора? Уж больно смахивает на угрозу. Я ведь предупреждала... В натуре...

—  Она предупреждала... Слушай сюда, ты, сявка! Неужто ты не понимаешь, что живешь, дышишь и трахаешься со своим бобиком лишь по моей доброй воле? Окстись, девочка, опомнись! Без вас мне было бы просто чуть скучнее жить. А теперь бери себе в компьютер: мы, деловые люди, слово держим. И тебя я не трону, уж таков был уговор. Но о нем у нас с тобой базара не было. Так что, коли не хочешь, чтобы его светленькая головка зачуток... порыжела... ты меня понимаешь, да?., вы мне с ним мою торговлю не портьте. Ты про меня ничего знать не можешь, а разнюхала что — так то чистая мура, так сказать, «берег очарованный и очарованная даль». Кто б я ни был, доказухи ноль целых. Ну а я в делах серьезных без предрассудков, пру напролом. Так что не изволь, лапонька, сомневаться — твой чистый мальчик получит четкую информацию от и до, все, что было у нас с тобой, каждый писк и визг. А уж я-то каждую родинку твою помню, где и сколько. Сечешь? Так что моя доказуха потяжеле будет. Вот так. Думай теперь ты. Мозгуй и — покеда!

Русаков подошел к ней:

—  Наташка, что случилось? Что он сказал тебе? Угрожал? Ты белее этой стены.

Ах, сказать бы ей тогда ему все! Положиться на небеса и бухнуть. Но она только помотала головой:

—  Да нет, нет, Володя, не угрожал. Просто спутал меня с одной знакомой.

И он поверил, кажется. А дней через пять у Горюнова сгорела дача, а через два только чудом не до смерти забили сына, студента их же университета.

А еще через два дня Горюнов снял свою кандидатуру.

И на выборы Геннадий Клемешев, предприниматель, вышел один, и был избран, и стал мэром города Степногорска, мегаполиса с населением миллион четыреста тысяч человек, как теперь обычно в таких случаях писали газеты, «на безальтернативной основе»...

27

Телефон, наглухо отрубившийся в квартире Наташи Саниной еще накануне ночью, едва они вернулись домой, наутро так и не заработал, в чем они и смогли убедиться, как только проснулись. И надежд на то, что повреждение будет сегодня исправлено, не было никаких. День начинался воскресный, а бюро ремонта на телефонной станции по воскресеньям отдыхало, чтоб начать принимать заявки на ремонт и проверку номеров только завтра утром, в понедельник.

Конечно, то, что вслед за пейджером и «мобильником» Русакова замолчал телефон и у Наташи, проще всего было бы приписать дурацкому стечению обстоятельств. Возможно, Русаков именно так и подумал бы, если бы не стал политиком и не был бы поставлен командовать своим оперативным штабом на переднем крае обороны, на рубеже прямого соприкосновения с противником. А так уж слишком сильно смахивало на заведомую диверсию с тем, чтобы он утратил связь со своими «штабами» и управление своими «войсками». И он, и Наташа отлично поняли это, хотя намерения своих неприятелей могли представить и оценить только в общих чертах.

В семь утра они были уже на ногах, и Русаков решил не мешкая махнуть в свой главный студенческий «форт» — в общежитие университета. Чтоб не задерживаться, завтракать не стали, порешив перехватить чего-нибудь в городе или в одной из общаг. Они торопливо вышли из квартиры и спустились вниз.

Как и накануне, день начинался солнечный, и от реки несло бодрящей свежей прохладой.

—  Ах, ч-черт! — воскликнул он невольно, остолбенев на широком бетонном крыльце подъезда. Машины, его повидавшей виды белой «пятерки», на том месте, где оставил он ее вчера ночью, не было.

—  Так, события развиваются, — быстро, понимающе переглянувшись с Натальей, констатировал он.

Выходит, прошлой ночью за ним мотались и пасли по всем точкам его хаотичного маршрута явно неспроста. А он, похоже, все-таки допустил непростительную оплошность, не придав этому должного значения.

— Ну, что будем делать? — взволнованно спросила Наташа.

Оба слишком хорошо знали, как последние месяцы работает городской транспорт, а уж тем более в выходные дни, когда в обоих автобусных парках механики из последних сил пытались реанимировать и сделать хотя бы отчасти дееспособными перед рабочей неделей те машины, что еще считались на ходу и могли кое-как выползать на линии.

— Надо в милицию заявить об угоне, — воскликнула Наташа, но Русаков только безнадежно махнул рукой.

—  А... пустые хлопоты. Все потом! Бежим!

Те, кто проектировал эти высоченные, элитные дома-махины, резонно исходили из того, что здешним жителям услугами городского транспорта придется пользоваться лишь в исключительных случаях. Что в основном будут они раскатывать на собственных машинах и государственных «персоналках». Так что этот вознесенный на холме светло-кирпичный заповедный микрорайон для избранных стоял на отшибе от основных магистралей, до которых надо было топать не менее двадцати минут хорошим шагом.

Деваться было некуда. Леваков-калымщиков в нерабочий день было днем с огнем не найти, а уж утром — и подавно. Торопясь, Владимир и Наташа пошли, срезая путь, через лесопарк, сбегающий вниз с холма. И тут-то они увидели свою машину. Ночные похитители, чтоб не слишком утруждаться, не стали отгонять ее далеко — тут же и сожгли, не погнушавшись, впрочем, предварительно вынуть заднее и ветровое стекла и снять колеса. Но, конечно, смешно было бы думать, что это были заурядные происки заурядного ворья и шпаны.

—  Вот так... — сказал Русаков, и на лицо его упала мрачная тень. — Смотри-ка, даже визитную карточку оставили!

Угонщики-поджигатели не слишком таились. На вчера еще белом, а теперь черном от копоти оплавленном кузове процарапали нечто вроде свастики, но не крестообразной, а составленной из трех лучей. И снова они переглянулись.

—  Ладно! — зло сказал Русаков и сжал ей руку. — Только не паникуй, слышишь? Щенки показывают зубы, вот и все!

— Если бы щенки, — покачала она головой. — Скорее тут матерыми пахнет...

—  Ладно! — повторил он и заставил себя улыбнуться. — Будет время — разберемся.

Через десять минут они достигли трассы, ведущей к центру города, и яростно размахивали руками, голосуя и пытаясь остановить какую-нибудь попутку. Как назло, все пролетали мимо, будто не замечая их. А тревога Наташи становилась все сильнее и сильнее. Высокий, светлоголовый, заметный в любой толпе, одетый в почти белый элегантный плащ и будто в тон, в колорит, сильно побледневший, Русаков чуть ли не под колеса кидался, и она сама не знала, чего хочет больше: чтобы он скорей поймал и остановил какую-нибудь машину или чтобы подольше не наступал этот момент, потому что никто теперь не мог сказать, кто окажется в случайной попутке, которая любезно примет их в свой салон и куда привезет. Теперь все могло быть. Она чувствовала это. И волнение вводило ее в какое-то полуобморочное, сомнамбулическое состояние, когда все перед глазами как бы плыло и казалось призрачным и ирреальным.

И в то же время она понимала, что деваться им уже некуда, пути назад нет, а значит — надо садиться в любую машину, какая подвернется, а уж там будь что будет. Было уже около девяти часов утра.

Наконец приближавшийся издали замызганный «уазик» доброжелательно замигал правым поворотником, резко вильнул и остановился около Русакова. За рулем его сидел простецкого вида парнишка, который, услышав названную Русаковым конечную точку маршрута, кивнул головой и как будто застенчиво спросил:

—  А сколько?

— Сколько скажешь, — нервно бросил Владимир. — Только скорей, понимаешь.

—  Садитесь.

Они взобрались в его машину, устроились на жесткой скамейке в пространстве позади водителя и понеслись по солнечной трассе к одному из мостов.

Но при приближении к мосту водитель подался вперед, даже привстал, вытянув шею, пытаясь что- то разглядеть впереди, и они тоже напряженно всмотрелись туда. Какое-то столпотворение машин, замерших на выезде к эстакаде, переходящей в мост.

— Что за фигня? — пожал плечами водитель и, пристроившись к веренице, выскочил из машины, чтобы что-нибудь разузнать.

Вернулся он минут через пять, обескураженно разводя руками:

— Говорят, в центре буза какая-то, вот и перекрыли...

—  Какая еще буза? — подскочил Русаков.

— Да черт его знает... Толком не сказали. Вроде опять, как давеча, студенты. Не слыхали, что ли? Сейчас только по радио передали. Вышли вчера на митинг, ну и сцепились с ОМОНом. Вроде разошлись более-менее тихо, а ночью опять ОМОН на общаги бросили, отдубасили многих, на пол клали, ногами пинали, искалечили кого-то, демократия, блин... Ну а эти опять спозаранку, видно, поперли..,

— Вот оно! — вскрикнул Русаков. — Ты поняла, Наташка?! Вот в чем вся штука! Телефоны, пейджер, машина... Ну, спасибо тебе, друг.

Он сунул в кулак водителю несколько бумажек, выпрыгнул из машины и начал пробираться между притиснутыми друг к другу «Жигулями», «Москвичами» «Волгами» и иномарками вперед, ближе к мосту, туда, где виднелась мерцающая мигалка на крыше желтого милицейского «козла».

Наташа еле поспевала за ним, и оба они — высокие и светловолосые, в похожих светлых плащах, будто брат с сестрой, — привлекали внимание тех, что сидели в машинах. Некоторые шутливо окликали их, а иные, кажется, и узнавали Русакова.

— Все спланировано, понимаешь?! — яростно обернулся он к ней. — Все вычислили и рассчитали! Им надо было отсечь меня, блокировать! Оторвать от ребят и от наших... Нельзя было мне уезжать! Надо было остаться в общаге!..

Наконец они пробрались к милицейскому кордону и перегородившим дорогу машинам ГАИ и городского Управления внутренних дел. Не раздумывая долго, Русаков вытащил свое депутатское удостоверение и кинулся к человеку, сидевшему в одной из милицейских машин, судя по виду, начальнику над остальными. Тот тоже узнал Владимира.

—  А-а, господин Русаков! — расплылся он в зловещей усмешке. — Ну что, довольны? Вот она, ваша демократия... И почему это вы тут? Заварили кашу, ребят завели, а сами вон где!

Объясняться с ним вряд ли имело смысл, но от этого разъевшегося пузатого майора в эту минуту зависело все.

— Ваша правда, майор, — сказал Русаков. — Подписываюсь под каждым словом. Но нам надо быть там! Мне и вот этой девушке, она со мной.

—   Лидер, лидер... — злобно проговорил майор. — Вожак... Втравил ребят болтовней своей... Ну ладно, сейчас запрошу, подождите...

Он поднес ко рту рацию и заговорил, но почему-то не открытым текстом, а условными фразами пароля, а после выглянул из машины и поманил Русакова:

—  Вас пропустят, даже велено транспорт вам предоставить. Только надо подождать, пока машины с подкреплением пропустят.

— С каким еще... подкреплением? — в ужасе воскликнул Русаков. — О чем вы?

— Вот мать твою! — выругался майор. — Сказано же — побоище в городе. Чистая война! Магазины громят, машины жгут...

— Этого не может быть!.. — воскликнула Наташа.

—  Мне что, сами увидите. Ждите...

Наташа схватила Русакова за руку:

—  Володя, ты слышал?! Ты понимаешь, что это значит?

— Все, как всегда, — кивнул он, серо-зеленый от волнения. — У них всегда и всюду один почерк. Поджог рейхстага, понимаешь?! Что бы ни было потом, во всех бедах объявят повинным «Гражданское действие» как зачинщиков и подстрекателей!

Он не успел договорить. По эстакаде к мосту на большой скорости, в сопровождении завывающей машины ГАИ, мчалась колонна из нескольких армейских грузовиков с тентами и небольших автобусов, и в кузовах грузовиков, и в окнах автобусов виднелись люди в военной форме, в защитных касках и со щитами. Русаков торопливо пересчитал: четыре автобуса и семь грузовиков. И это только «подкрепление» к тому личному составу, что, очевидно, уже вывели на улицы и бросили в дело. И, словно отвечая его мыслям, по мосту, навстречу ревущей колонне омоновцев, пронзительно завывая сиренами, промчалась машина «скорой помощи», потом, спустя полминуты, еще три, друг за другом, тоже с криком сирен и включенным дальним светом фар. А за ними — еще одна... Видно, летели на всех парах в Зареченскую больницу.

—  Видал?! — злобно ткнул пальцем в сторону удалявшихся «скорых» майор милиции. — Видал, сокол? Вот она, твоя болтовня!

На его груди хрипло заговорила рация. Он поднес ее к уху:

—  Понял, понял... Он тут, рядом... ждет.

И минуты через три откуда-то из-под моста вывернула будто наготове стоявшая черная «Волга».

— Это для вас, — крикнул майор. — Ну, лети, сокол, разбирайся теперь...

Что-то затаенно-опасное и знакомое на миг почудилось Наташе в силуэте этой «Волги», и она тут же отчетливо поняла что. Знакомый ужас поднялся откуда-то из глубины и стиснул сердце, так что ее как будто зашатало. Еле устояла на ногах. Но Русаков уже распахнул черную дверцу и сел в машину, готовую сорваться с места.

—  Я... я с тобой! — крикнула она и, оттолкнув руку пытавшегося задержать ее постового инспектора с жезлом, бросилась к машине и, рванув дверцу, успела нырнуть внутрь. Водитель «Волги» газанул, завизжали покрышки, и, круто развернувшись, они понеслись вслед колонне грузовиков и автобусов с бойцами ОМОНа и в конце длинного двухкилометрового моста обогнали ее, стремительно приближаясь к центру города по перекрытым улицам, на которых местами толпились взволнованные и что-то жарко обсуждающие люди.

Солнце палило вовсю, как летом. Черная «Волга» летела по осевой полосе, и на всех постах, на всех блокированных перекрестках ее пропускали и давали зеленую улицу. Они ехали будто по чужому, незнакомому городу. Других машин на мостовых почти не было, только кое-где на тротуарах виднелись отдельные легковушки, милицейские «жигули» и «козлы», а арки и переулки были перекрыты тяжелыми грузовиками, чтобы в случае чего никто не мог проскользнуть в спасительные проходные дворы и закоулки. В окно машины вместе со встречным ветром влетал сильный запах гари.

На одном из перекрестков, где-то за квартал до площади Свободы, водитель сделал резкий разворот и остановился у тротуара.

— Ну все, приказано доставить вас сюда. Дальше нельзя. Сами топайте. Не ошибетесь.

Русаков сухо поблагодарил и выскочил из машины. Вслед за ним устремилась и Наташа, и они бегом кинулись туда, в сторону главной площади, где были сосредоточены несколько главных административных зданий области — городской думы, областного Законодательного собрания, представительства губернатора, управлений внутренних дел, УФСБ и регионального отделения Госбанка...

Все эти структуры были расположены по периметру огромной площади, где когда-то проходили первомайские и октябрьские парады и демонстрации, а с конца восьмидесятых — бесчисленные митинги и шествия под флагами всех политических расцветок и оттенков: проельцинские и антиельцинские, за Горбачева и против, коммунистические и националистические, а в последние два-три года — многолюдные демонстрации против федеральных властей, кремлевского режима, с требованиями выплат задержанных зарплат, восстановления гибнущей промышленности оборонного города и отставки всех тех, кто довел страну и их некогда богатейший мегаполис до нынешнего жалкого, унизительного состояния.

Наташа и Русаков отбежали уже достаточно далеко, почти на сотню метров, когда водитель, который подвез их, взял в руки небольшую черную рацию и что-то коротко сказал — всего два или три слова.

И в тот же миг из нескольких подъездов и из арок по обеим сторонам улицы одновременно выскользнули шестеро накачанных здоровяков в неприметной одежде и, не спуская глаз с бегущих по мостовой высоких мужчины и женщины в светлых плащах, устремились вслед за ними по тротуарам, прижимаясь к стенам домов.

28

Русаков и Наташа приближались к площади кратчайшим путем — улицей Юности.

А там, впереди, слышались крики и страшный гул ревущей многотысячной толпы, из-за крыш невысоких строений поднимались клубы черного дыма. Тысячи людей стояли на балконах и на кровлях, глядя в одну сторону, и у всех на лицах было одно общее выражение какого-то завороженного, оцепенелого любопытства.

— Все! — крикнул на бегу Русаков, на миг обернувшись к еле поспевавшей за ним Наташе. — Это катастрофа!

Подступы к площади были перекрыты особенно плотно, и туда никого не пропускали. Но эта приметная пара почему-то всюду проходила беспрепятственно, словно по чьему-то волшебному слову стражи порядка и в форме, и в штатском, и в пятнистом зеленом и сером камуфляже расступались перед ними, открывая проход.

И вот последний бросок — и они оказались перед баррикадой из намертво сдвинутых и притертых друг к другу разноцветных поливальных и снегоуборочных машин.

Сомнений не было — стратегия городских властей, выставивших войска против демонстраций, была предельно проста и по-своему эффективна: тысячи людей загнали, как в мешок, на огромную площадь и заперли выходы на прилегающие улицы и переулки, вопреки, казалось бы, очевидной логике — чтобы, бросив на штурм против демонстрантов силы милиции и войска МВД, рассеять их толпы и дать возможность разбежаться. Выходило так, что тут была изначально запланирована большая кровь.

Гул огромной разъяренной человеческой толпы был чудовищен. Слышались пронзительные женские визги, яростные выкрики, раскатистые трубные приказы сразу из нескольких радиоустановок и мегафонов.

Головы, головы, сотни искаженных гневом, воинственным азартом, страхом и яростью лиц...

На площади была почти одна молодежь. Где-то там, вдали, ближе к громадным серым бастионам административных зданий, где, видимо, был эпицентр побоища, виднелись блестящие на солнце каски и щиты омоновцев и солдат спецназа. Откуда-то, непрерывно гудя, сквозь скопище людей к горящим автомобилям медленно пробивались красные пожарные машины. От улицы Юности, так же раздвигая толпу, двигались четыре боевые машины пехоты и специальные цистерны с брандспойтами.

Русаков не мешкая вскочил на подножку снего­уборочной машины, схватился за кронштейн бокового зеркала, подтянулся что есть силы и перемахнул через капот двигателя. Наташа отважно кинулась за ним, но, поняв, что повторить то, что он сделал, не сумеет, принялась карабкаться по высоким стальным снегоуборочным щитам, стараясь не потерять из виду своего Русакова.

А он, стоя на высоком крыле этого оранжевого «ЗИЛа» и в ужасе глядя сверху на раскинувшееся перед ним дикое столпотворение, оглянулся на миг и, увидев ее, закричал что есть силы, чтоб перекрыть этот гром и гул:

— Наташка, не смей! Не смей туда! Назад!

Но она не слышала, да и не стала бы слушать его. Она должна была быть с ним рядом, везде и всюду, что бы ни было, чем бы ни кончилось. На миг глаза их встретились, расширенные от ужаса и полные любви, — один короткий, как выстрел, переполненный чувствами взгляд.

И ни он, ни она не заметили, что те шестеро, что скрытно и ловко преследовали их, перебегая от дома к дому по тротуарам, в эти мгновения неприметными серыми тенями скользнули под перегородившие улицы машины, быстро, ползком, пробрались под ними, под грязными рамами и осями и очутились на бушующей площади одновременно с Русаковым и Наташей.

Русаков еще раз оглянулся, пытаясь увидеть свою любимую, но уже не различил ее в кипящих волнах людских водоворотов. Они подхватили, увлекли и понесли их в разные стороны, все дальше и дальше друг от друга. А она еще видела его, уносимого этими страшными, неудержимыми людскими бурунами, свивающимися в спиральные потоки.

Противостоять этому было невозможно, как-то воздействовать, остановить, удержать — нечего было и пытаться. Заведенная, озверевшая от страха и бешенства толпа словно превратилась в неистовое, обезумевшее существо, и это существо испускало во все стороны волны дикой, слепой ненависти. И наверное, ничего страшнее этого самоубийственного порыва не было и не могло быть. Сотни людей рвались куда-то, бежали, толкая и отшвыривая друг друга.

Одних уносило на периферию, других затягивало в самую гущу, прямо к эпицентру этого пекла, туда, где мелькали в воздухе руки с железными палками, обрезками труб, стальными заточками и черными резиновыми дубинками. Повсюду над головами качались гневные рукописные плакаты и флаги практически всех движений — красные, профсоюзные голубые, монархические бело-желто-черные и бело-сине-красные российские триколоры, к которым тянулись чьи-то руки, чтобы вырвать их, растерзать на клочья и посрамить.

Что есть силы работая локтями, Наташа, задыхаясь, пыталась пробиться туда, где время от времени еще мелькала, то исчезая, то появляясь, светлая копна волос Русакова. Ее плащ уже был разорван в нескольких местах. Вдруг она оглянулась, будто очнувшись, и вгляделась в лица. И словно какое-то прозрение пришло на миг. Сегодня была совсем не та толпа, что вчера. И вовсе не потому, что энергия гнева и ненависти выкатила на улицы во много раз больше людей, чем накануне. Это были другие люди, другие лица. И по совершенно ошалелым и пустым глазам двух или трех парней, бесновавшихся около нее, она поняла, что они были вдребезги пьяны. От них разило дешевым сивушным пойлом.

И это были... нет-нет, это были не студенты. Чего-то особенного, присущего именно студенчеству в этих лицах вокруг не было ни капли. Скорее всего, молодые безработные работяги, ребята с окраин и из пригородов. А еще — бесчисленная лавина уличной шпаны, коротко стриженных и наголо бритых «правобережных» и «левобережных», которых кто-то, наверняка намеренно, созвал и влил в студенческие колонны, науськал и натравил на этого общего врага, и теперь, забыв о вечной взаимной ненависти «левых» и «правых», они были едины в порыве слепой энергии разрушения.

Ну точно, верно! Она своими глазами успела заметить, как кто-то торопливо и почти не таясь вытаскивал из карманов и из-за пазухи бутылки с водкой и портвейном и щедро раздавал, рассовывал, пускал по цепочке, и жадные руки подхватывали, тянулись к ним, рвали друг у друга эти дармовые и загодя откупоренные бутылки и тут же присасывались, хлебали, давясь, и передавали другим.

Неожиданно чья-то потная рука с дикой силой схватила ее за запястье. Кто-то другой рванул сзади плащ. Ошалелая, мерзкая физиономия гоготала и приплясывала перед ней. Она шарахнулась в сторону, полетели последние пуговицы с ее плаща, и сразу несколько рук, потных и цепких, как огромный ядовитый паук, вцепились в нее, впились, ухватив за грудь, а кто-то уже с блудливой проворностью скользил вверх по ноге, разрывая колготки и задирая юбку.

Словно молния с треском разрядилась в голове с предельно ясной мыслью, что вот сейчас она упадет и эти скоты, будто стая шакалов, навалятся на нее, спеша добраться до мяса беззащитного подранка.

— Ух вы, га-ады!

Небывалая сила всколыхнулась в ней. Она и не ведала за собой такой холодной злобы и готовности к сопротивлению. Что есть силы саданула ногой одного, другого, третьего и оглушительно, жутко закричала, так, что у самой заложило уши. Взвыв от боли, они отпрянули, и ее спасло только то, что в этот миг их было слишком много. Будь их трое-четверо, и она не совладала бы.

Но, опьяненные, очумевшие от водки, они упустили ее. Тут словно опять в голове ее затрещали те же молнии. И Наташа, пробиваясь и уходя все дальше от своры насильников, внезапно поняла, что это звучат не сухие разряды молний в голове, а что-то другое часто хлопает не то в гуще толпы, не то над головами людей.

Она оглянулась, озираясь. И точно: бело-голубые дымки расползались над площадью и оттуда послышался новый всплеск отчаянных криков, и он разносился, дробился и множился каким-то повторяемым словом. И наконец, она разобрала: «Чере-емуха!», «Чере-емуха!»

Но Наташа была далеко, на краю, и слезоточивое облако еще не достигло их, хотя где-то в толпе уже мелькали лица с вытаращенными и накрепко зажмуренными мокрыми глазами и слышался с разных сторон надрывный мучительный кашель. А там, ближе к центру событий, на линии прямого взаимодействия демонстрантов и войск правопорядка началась форменная давка.

Какой-то высокий плотный человек вдруг оказался рядом и схватил ее за руку. Она инстинктивно отдернула ее, снова готовая закричать, но то был совсем другой человек, с сильным мужественным лицом. И тут за руками, затылками, плечами она снова увидела, или показалось ей, что увидела, одного из тех, из той гнусной распаленной ватаги. Она отшатнулась в сторону, и тот, что держал ее за руку, поймал и понял ее взгляд.

—  За мной, быстро! — крикнул он ей. — Не отставайте! Я все видел, потому и пробивался к вам. Да бегите вы, слышите, пока не затоптали! Сейчас народ кинется от газа!

И она почему-то невольно подчинилась его приказному тону и выражению его лица. Он умело выводил ее, протаскивал, расчищая дорогу сильным корпусом и широкими плечами. Что-то знакомое почудилось ей в его облике. Но все происходило слишком быстро, как в ускоренном кино, не было времени вникать и вспоминать. Все ближе к границам площади, к периметру гигантского прямоугольника, окруженного высокими зданиями... Наконец он прыгнул на подножку одной из поливальных машин, кабина которой оказалась открытой. Ловко пролез между рулем и сиденьем и открыл дверцу с другой стороны. Наташа, как под гипнозом, повторяла все его действия и через считанные секунды оказалась на мостовой примыкающей улицы по ту сторону «поливалки», где неожиданный спаситель сразу отпустил ее руку.

— Ну, вот и все, бегите! — тяжело дыша, воскликнул он и снова полез назад в кабину, чтобы попасть туда, на площадь.

—  Спасибо вам огромное! — крикнула она, но он даже не оглянулся, только махнул рукой, пристально вглядываясь во что-то, происходящее в этом бурлящем и ревущем скоплении людей.

29

Русаков, потеряв Наташу в толпе и движимый разрывавшими надвое противоречивыми чувствами, был бессилен противостоять мощи людского течения, уносившего его все дальше и дальше от любимой женщины.

«Что ж! — пронеслось в голове. — Воистину на войне как на войне».

А значит, ему была одна дорога, — туда, на передовую, с одной лишь надеждой, что о ней, Наташе, позаботится судьба.

А он что было сил торил себе путь туда, где шла самая жаркая схватка, и не было ему пути назад.

Что ж, разве не он столько раз повторял и печатно, и вслух, разве не он вдалбливал в головы, что свобода и демократия — не вольная воля, не шальной произвол, но трезвый разум и ответственность. И сегодня, в этот, наверное, самый страшный час, он нес ответственность за все, готов и должен был платить по всем счетам. Он чего-то недоучел, в чем-то просчитался. И теперь это взбаламученное море людей всецело ложилось на его совесть.

Он был все ближе к бурлящему силовому центру площади и точно так же, как и Наташа, невольно отмечал, что в этом людском вареве на удивление редко попадаются собственно студенческие лица. Очевидно, тут смешались самые разные силы, и это никак нельзя было приписать нелепой случайности.

Туда, туда, вперед! Где-то там наверняка были его ближайшие помощники по движению, его верные товарищи и сподвижники. У них должны были быть мегафоны и, хотя было ясно, что никто его не услышит, просто не сможет услышать и разобрать обращенные к толпе слово, оно, это слово, должно было прозвучать и разнестись над площадью.

Как хлопушки, затрещали гранаты и шашки со слезоточивым газом. Толпа отпрянула, и его понесло назад, как волной отлива, но он успел заметить, и это подтвердило его догадки, что у многих на лицах вдруг оказались предусмотрительно прихваченные мокрые платки и повязки — домашние средства против воздействия раздражающих слезоточивых и нервно-паралитических газов.

Плечом и локтями он наперекор этой страшной силе упорно проталкивался вперед, а за ним, не отставая и не упуская его из виду, продвигались, лавируя в толпе, трое здоровяков в чем-то грязно-зеленом, а впереди и ближе к Русакову — двое невысоких плотных парней в одинаковых черных кожаных куртках, расстояние между которыми и человеком в светлом плаще все сокращалось.

Вдруг в какой-то момент Русаков ощутил что-то вроде острого приступа внезапной тошноты. В глазах все перекосилось и как бы утратило реальность. И словно что-то треснуло и разорвалось внутри — так, будто сквозь него, пронзая, прошел насквозь холодный ветер. Но в следующее мгновение дикая боль парализовала и руки, и ноги — он даже не вскрикнул, только жадно глотнул воздух широко раскрытым ртом. Он успел обернуться и с каким-то удивлением увидел прямо за собой невысокого плечистого парня кавказской наружности, а рядом еще одного такого же... На долю секунды они встретились глазами...

Черно-зеленая мгла залила мир. Сознание отключилось, но плотная толпа не давала упасть наземь, и он еще с десяток секунд висел на чьих-то плечах, потом сразу осел, и в момент падения те, что были сзади, успели нанести по его светлому затылку страшный удар кастетом.

Русаков упал, толпа на мгновение раздалась в стороны и вновь сомкнулась над ним. Кто-то споткнулся о его ноги, кто-то повалился на распростертое тело.

— Э, э, ребята! Человек упал, человек упал! — отчаянно закричали в толпе. Но Русаков уже не слышал ничего. Остро заточенная тонкая стальная пика прошла прямо через сердце.

Двое убийц, протискиваясь между людьми, перемещались на другую сторону площади, когда разом ударили брандспойты со спецмашин и в воздухе, мешаясь с дымом, поднялась радужная дымка водяной пыли. Люди разбегались, куда могли. Несколько примыкающих к площади улиц наконец разгородили, и туда хлынули ополоумевшие рассеянные толпы. Сотни людей сгрудились вдоль линий оцепления, составленных из взявшихся за руки омоновцев, солдат внутренних войск, милиционеров в обычной форме. Машины «скорой помощи», прорвавшись наконец на площадь, забирали избитых, раненых, окровавленных людей. По рации вызвали труповозку, и она спешно покинула площадь, увозя свой страшный груз.

Убийцы Русакова бежали в сторону улицы Юности. А за ними, точно так же неотступно держа в поле зрения, поспевали трое из тех, что всего только минут двадцать назад скрытно устремились за Русаковым и его подругой, когда те еще бежали к площади. Наконец, пробежав по улице около сотни метров и молча переглянувшись, убийцы прошмыгнули через арку в какой-то двор и, несколько раз для верности кинув взгляд за спину, остановились у глухой стены и жадно закурили. Оба молчали и были бледны.

Трое накачанных молодых мужчин, которые были неподалеку от них в момент убийства, а после сопровождали на некотором расстоянии, быстро вошли в тот же двор. Каждый из них был как бы сам по себе, и все они направлялись к разным подъездам большого многоквартирного дома. Они словно и не видели двух крепышей кавказцев, как вдруг все трое разом остановились и, широко расставив ноги, одновременно открыли по курившим огонь из длинноствольных двадцатизарядных пистолетов Стечкина с глушителем.

Всего несколько частых, как очереди, негромких щелчков — и все было кончено. Все произошло без единого слова в пустынном безлюдном дворе. И трое палачей тем же широким спортивным шагом вышли из арки обратно на улицу и растворились в арьергарде убегавших с площади.

30

Спасенная каким-то чудом, буквально за руку вытащенная, подобно тонущему в бурю и внезапно выброшенному на твердый берег, в глубоком шоке от пережитого, поминутно озираясь и пошатываясь, даже не пытаясь привести в порядок разорванную одежду, Наташа брела куда-то, не разбирая дороги, глядя перед собой расширенными от ужаса, остановившимися глазами.

Еще не укладывалось в сознании, не вмещалось все, что увидела она там, все, чего удалось избежать. Только в кино и по телевизору доводилось видеть такое, и самое памятное — октябрьские репортажи из Москвы в девяносто третьем, казавшиеся почти нереальными, какой-то нелепой, бездарной инсценировкой.

Происшедшее вот только что казалось еще менее реальным — словно в мозгу возник непроницаемый барьер, резко ограничивший остроту восприятия. Она шла и шла куда-то, ее обгоняли сотни людей, разбегавшихся с площади, у многих женщин и девушек была настоящая истерика, они рыдали и бессильно — то ли моля, то ли проклиная — воздевали руки к солнечному ярко-синему апрельскому небу. Многие хромали и кашляли, у многих распухли и слезились глаза... Вели под руки залитых кровью раненых... Она словно ничего понять не могла. Смотрела, видела — и словно не доходило, что все это — наяву.

Вот пробежала худенькая девушка в разорванной куртке, за ней, прихрамывая, длинный вихрастый парень, кажется, знакомый, бледный, растерянный, с трясущимися губами. Двое невысоких плотных парней кавказской наружности, оба в одинаковых черных кожаных куртках, тяжело рыся, пронеслись мимо, изредка коротко озираясь, потом вдруг неожиданно быстро свернули и, обогнав ее почти на полторы сотни шагов, вбежали в арку двора.

С трудом переставляя ослабевшие ноги, она двигалась знакомой и неузнаваемой улицей. Те же люди на балконах, те же крики и свист откуда-то сзади... Она уже приближалась к арке, в которой скрылись те двое кавказцев, похожих, как однояйцевые близнецы, когда в ту же арку вбежали еще трое уже совсем других людей — высоких и плечистых, в плотно облегающих ветровках какого-то неопределенного мутно-зеленого цвета. Эти трое пробыли там не более полуминуты и так же быстро вышли друг за другом обратно на улицу — видно, ошиблись и спутали номер дома или двор, и к ним присоединился четвертый, в котором она, несмотря на полуобморочное состояние, неожиданно узнала своего спасителя, сумевшего выволочь ее из страшной давильни.

Она как будто обрадовалась, увидев его, и невольно ускорила шаг, чтобы догнать и еще раз поблагодарить, но тут поняла, кого напомнил он ей — одного из тех, что был тогда в окружении Клемешева в день их знакомства на кладбище, и это воспоминание словно заставило ее проснуться и вырваться из столбняка. Случайность?! Или?..

Мгновенно самые мрачные, мучительные воспоминания обрушились и подхватили ее, как снежная лавина, и она опрометью бросилась назад, на площадь, навстречу разбегавшимся — надо было найти Русакова.

Но через две сотни метров путь ей преградила цепь милиционеров, которые пропускали людей лишь в одном направлении и решительно пресекали любые попытки вернуться на площадь Свободы.

— Мне надо туда!.. — закричала она. — Понимаете, необходимо!

—  Приказ не пускать! Сказано, нет?! — грубо рявкнул высокий поджарый капитан с измученным поцарапанным лицом.

— Наталья Сергеевна, вы?! — вдруг раздалось неподалеку.

Она быстро оглянулась и узнала в том длинном вихрастом парне, что, прихрамывая, минуты три назад обогнал ее, одного из двух вчерашних добровольных охранников, с которыми вчера вечером они ездили по всему городу в уже несуществующем «жигуленке» Русакова, — смешной и наивной безоружной дружиной.

— Это вы, Наталья Сергеевна?

— А?.. — откликнулась она. — Послушайте, вы не видели Русакова?

—   Так, мелькнул пару раз... Я далеко был. Пытался, но так и не смог к нему пробиться.

— Понимаете, мне обязательно надо найти его!

—  Куда там! — махнул он рукой. — Там менты так костыляли! Сейчас нечего и пытаться... Говорят, и погибшие есть.

—  Как?!. — вскрикнула она. — Да вы что?!. Это правда?

—  Кричали в толпе... Я сам не видел. «Омоны», гады, похватали народу, покидали в грузовики, в «воронки». Думаю, не меньше сотни скрутили. Кому «ласточку» сделали, кого так... под микитки... Да не волнуйтесь вы так! Надо ждать. Скоро сам объявится.

—  А-а... Вы не слышали? Что... много убитых?

—  Какие еще убитые? — заорал, зло оскалившись, лейтенант, который нервно прохаживался неподалеку и слышал каждое их слово. — Давай топай, парень! Ты чего тут слухи распускаешь, провокатор, мать твою?!. «Под микитки...» А ну, гони документы!

Но, на счастье, четверо пьяных забулдыг, мотая головами, попытались прорваться за оцепление, и, вмиг забыв о вихрастом, лейтенант кинулся к ним.

—  Драпать надо! — тряхнул головой студент. — А за Владимира Михалыча не тревожьтесь... Может, тоже задержали. Идемте, я провожу вас. Вам куда?

—  Мне туда, на тот берег, — сказала Наташа, мучительно всматриваясь в даль улицы, туда, где приоткрывалась еще запрудившая широкое пространство площади, но уже сильно поредевшая людская масса.

—  Да идемте же! — потянул ее за руку вихрастый парень. — В такой толчее никого не найдешь.

Они снова пошли по середине улицы, над которой кружились стаи испуганных голубей. А Наташа Санина шла, смотрела на них, на этих тревожно мечущихся в небе, растерянных птиц, смотрела и шептала что-то, шла и плакала...

— Ну, вот и хорошо, — приговаривал студент, — это хорошо. Это стресс так выходит.

Вернувшись домой, она ждала и ждала его, выходила на балкон, беспрестанно накручивала диск, набирая его номер... Так прошел весь день, а у нее перед глазами все кружились и пробегали лица, лица, лица — и те подонки, что накинулись на нее в толпе, и промелькнувшие кавказцы, и озверевший лейтенант, и голуби в небе...

Нет, его не было, и она не знала, что ей делать, в этой комнате, которая была вся еще наполнена его дыханием, его голосом, его улыбкой.

Вновь и вновь вспоминалось, как он вышел к ней, приняв душ, — сильный и стройный, и его смелый далекий взгляд, и как потом он горько усмехнулся, увидев сгоревшую машину, но чаще прочего опять и опять вставало перед ней, как он удалялся все дальше, подхваченный и уносимый людским водоворотом, и как мелькал над другими головами его светлый затылок, его повернутое к ней лицо, когда он напрасно пытался увидеть ее в толпе.

Она не могла есть, ни маковой росинки не смогла проглотить с прошлого вечера, только все пила чай, который должен был взбодрить ее, — так и отец когда-то, когда сильно тревожился или волновался, особенно если что-то случалось на заводе или на полигонах, все гонял чаи, бродил по квартире, стоял у окна и думал.

У ее Володи, у Русакова, тут была мать, она жила на том берегу. Их отношения с сыном были сложными, неровными, может быть, поэтому Наташа была едва знакома с ней. Как-то приехали — Русаков хотел познакомить, — но высокая пожилая дама из бывшей городской номенклатуры встретила их подчеркнуто холодно и недружелюбно и на нее смотрела с еле скрытым брезгливо-ироническим интересом и при прощании дала понять, что будет обязана, если подобные визиты не повторятся.

Русаков был тогда расстроен и смущен, впрочем, он всегда говорил и делал особый упор на том, что весь пошел в отца — скромного военного инженера, идеалиста-правдоискателя, с которым его мать предпочла разойтись, так как карьера всегда значила для нее гораздо больше, чем теплое семейное болото. Ему было тогда лет десять или одиннадцать, и он, конечно, хотел бы остаться с отцом, да и со стороны матери, скорее всего, возражений не последовало бы, но отец вскоре заболел и, что называется, сгорел в два или три месяца. Ситуация разрешилась сама собой, силою вещей, но как только явилась первая возможность разъехаться и жить отдельно, он, восемнадцатилетний студент, без сожаления сделал это.

Наташа знала всю его жизнь и, может быть, потому так сильно любила его, сохранившегося в нем тогдашнего мальчика, предоставленного всем опасностям юности и одиночеству, и сумевшего прожить до тридцати четырех лет, не запачкав ни рук, не сердца, ни души.

Она знала телефон его матери Маргариты Викторовны, давно проживавшей с другим мужем... Теперь, кажется, пришел такой день и такой момент, когда надо было этот номер набрать. Это надо было сделать через силу, преодолев внутреннее сопротивление и неприязнь, тем более что за последние годы отношения Русакова с матерью стали почти враждебными. Это легко объяснялось его понятиями, его политическими и историческими воззрениями, которые были поперек горла старой, закаленной большевичке и ответ-работнику горкома КПСС.

И все же Наташа преодолела себя и в начале одиннадцатого набрала-таки ее номер.

— Слава богу, его у меня нет, — услышала она знакомый скрипучий женский голос. — Нет и не было. Да уж, молодец! Заварил кашу со своей шпаной, с этим дерьмократическим сбродом... Догорлопанничался сынок дорогой! Буду только рада, если теперь получит свое и сполна. Только о нем и говорят по телевизору.

—  А что, что говорят?!. — вскрикнула Наташа.

—  Слушайте, моя милая, — раздельно и желчно выговаривая каждое слово, отозвалась Маргарита Викторовна. — У вас что, телевизора нет? При вашем образе жизни и моральных устоях могли бы заработать и не только на телевизор... Так что, голубушка, сделайте милость, никогда больше мне не звоните и забудьте этот номер.

Пошли короткие гудки...

31

Наташа включила телевизор, удивляясь, как ей самой это не пришло в голову раньше. Экран вспыхнул. По российскому каналу шла какая-то очередная американская белиберда, набор смехотворных штампов очередного изделия какой-то захолустной фабрики грез. Пальба, пистолеты, крутой мордобой, длинные машины, рассыпающиеся пирамиды из пустых коробок... Она переключилась на местный городской канал. За столом в студии сидели рядком бледные, с перекошенными лицами начальники местных органов правопорядка. Было видно, сколько пережили они за этот день, однако, как могли, отбивались от идущих в атаку тележурналистов и сами то и дело пытались переходить в наступление.

—   Хотел бы, чтобы нас правильно поняли, — зло бормотал один из чинов в милицейской форме. — Наша обязанность — не допускать проявлений насилия, а уже тем более — массовых беспорядков. В том наш конституционный долг, и мы будем его выполнять...

—  Хотите ли вы сказать, — не менее агрессивно парировал один из тележурналистов, — что для вас конституционный порядок, который устанавливается такими средствами, — священная корова, что он важнее и дороже для вас человеческих жизней?

—  Не надо передергивать и загонять меня в тупик! — огрызнулся милицейский начальник. — Если вы пригласили нас, давайте разговаривать корректно и конструктивно, иначе нам придется покинуть студию.

—  Почему вы не спросите о другом? — повернулся в сторону журналистов известный всему городу Николай Прохорович Мащенко, начальник областного Управления внутренних дел. — Зачем понадобилось нашему выдающемуся демократу господину Русакову выводить людей на улицы с явно провокационными лозунгами, призывающими к насилию? Почему в рядах демонстрантов оказалось столько пьяных и наркоманов? Чтобы разговор шел на равных, вы обязаны были пригласить сюда и его, Русакова, чтобы он посмотрел в глаза родителям тех ребят, что пали жертвой его авантюры.

— Мы сами бы хотели этого, — сказал ведущий. — И ваш вопрос правомерен. Однако Русакова пока не удалось найти.

— Потому что он сбежал, испугался ответственности, — кивнул Мащенко. — Может быть, кому-то сравнение не понравится, но он повел себя в точности как поп Гапон девятого января.

—  Я думаю, не стоит спешить с выводами, — заметил один из журналистов. — Мы давно и слишком хорошо знаем Русакова, Чтобы выдвигать подобные нелепые предположения.

—  Ничего, — сказал один из милицейских чинов, — начато следствие, оно и установит истину.

— Что-то непохоже, — заметил Мащенко, — чтобы вы тут радели за установление истины. Не той, понимаешь, что вам нравится, а подлинной картины происшедшего.

— Ну почему же, — сказал один из журналистов. — Мы как раз очень этого хотим. Но мы уже в который раз задаем вам вопрос: кто направил ночью омоновцев в студенческие общежития, где они вели себя, как на боевой операции, будто брали бандитские притоны? Кто санкционировал эти погромы и издевательства?

Мащенко побагровел:

— Факт сам по себе возмутительный, и мы с ним еще разберемся, а пока ответить не могу. Но повторяю: мы не отдавали такого приказа! — яростно сверкнув глазами, выкрикнул Мащенко. — Не отдавали, вы слышите?! У нас вообще нет данных, будто именно омоновцы куражились и бесчинствовали в общежитиях. Может быть, это вообще одни разговоры, чтобы разжечь страсти! Почему вы нам не верите?!

—  Ну хорошо. Поверим, — сказал другой журналист. — А кто отдал приказ избивать безоружных демонстрантов, применять слезоточивый газ... Тоже не вы?

—  Вы как будто не были там! — возмутился Мащенко. — Да, на площадь Свободы были выведены внутренние войска, чтобы предотвратить штурм и захват административных зданий пьяной толпой! Разрешения на шествие и манифестацию не было! Безоружные, говорите? А заточки, а прутья стальные, а ножи?! Мы действовали в рамках закона!

—  Наша беседа явно перестает быть конструктивной. Мы не слышим друг друга, — постановил ведущий. — Понятно, что теперь, когда случилось непоправимое, никому не хочется нести ответственность за случившееся на площади Свободы, которая стала у нас чем-то вроде российской Тянь-ань-мэнь... Все у нас, как всегда, — что в Тбилиси, что в Вильнюсе, что в Баку — трупы есть, а отвечать некому. Ну а дальше, дальше уже и не упомнишь всех «горячих точек». Неужели кто-то заинтересован превратить в такую «горячую точку» уже не Грозный или Дубоссары, а один из крупнейших городов России?

Прокурор области Герман Золотов поднял руку, и камера взяла почти в полный кадр его взволнованное лицо.

—  Вы говорите об ответственности? Так вот, со всей ответственностью заявляю, что мы этого не допустим. Со своей стороны, я не считаю этот разговор оконченным. Но пока он беспредметен. Точки над «и» будут расставлены только после тщательного расследования.

— Весь вопрос только в объективности такого расследования, — заметил один из журналистов.

—  Ну что же, — в кадре на экране осталось только приблизившееся лицо ведущего. — Пусть этот острый разговор и не внес успокоения в ваши и наши души, уважаемые телезрители. Но и он, хочется думать, был полезным и остудил чьи-то разгоряченные головы. На одном аспекте все же хотелось бы задержаться. Действительно, всем хочется увидеть и услышать Владимира Русакова. Возможно, его слово и разъяснения окажутся решающими. Владимир Михайлович! Если вы сейчас видите и слышите нас, отзовитесь, придите в студию! Мы готовы в любой момент предоставить вам эфирное время.

Ведущий исчез с экрана, и вместо него на иссиня-черном фоне высветилось изображение двух сломанных гвоздик. Заиграла печальная музыка...

Но вот она стихла, и Наташа невольно отпрянула от телевизора: на экране появился Геннадий Клемешев и под его подчеркнуто скорбным жестким лицом пробежали титры: имя, фамилия, мэр города Степногорска.

— Уважаемые горожане, — сказал он, твердо глядя в глаз камеры, и Наташе почудилось, что он здесь, в комнате, и смотрит прямо на нее, и они снова, как когда-то, наедине... — мужчины, женщины, дети, старики... В этот трудный час, который не изгладится из памяти степногорцев, я обращаюсь к вам как избранный вами мэр, как должностное лицо, обязанное держать ответ перед каждым, в чей дом сегодня вошло горе, в чьих сердцах бушуют гнев и возмущение. Мы потеряли сегодня несколько молодых жизней. Множество раненых и легко пострадавших. Всего этого не должно было быть, но это произошло. Экстремистские силы, о которых мы столько говорили и слышали, кажется, решили, что пришел их час и что от слов они переходят к делам. И вот они, результаты их дел!

Случилось так, что эти трагические события произошли в момент отсутствия первого лица нашего региона, уважаемого губернатора Николая Ивановича Платова. Но я был в городе, я организовал штаб по предотвращению еще более широкомасштабных насильственных действий, но, возможно, я принял эти меры слишком поздно, недооценил всей серьезности этой вылазки врагов демократии, а значит, с меня спрос и мне держать перед вами ответ.

Теперь что касается роли и участия в этой драме нашего известного общественного деятеля, социолога и публициста Владимира Михайловича Русакова. Со своей стороны я хотел бы категорически отвергнуть любые выпады по его адресу, а уж тем более огульные обвинения в каких-то намеренных провокационных или подстрекательских действиях. Я утверждаю: это полная чушь! Тем более что, как вы все знаете, я могу утверждать это совершенно объективно и беспристрастно. Мы всегда были и, видимо, в дальнейшем останемся оппонентами в политике, а возможно, и противниками. У нас разные подходы к проблемам, разные взгляды. Но хочу подчеркнуть: лично узнав господина Русакова в тот период, когда мы оба с ним были членами нашего областного Законодательного собрания, я мог неоднократно убедиться в его человеческой порядочности и в благородстве его мыслей и устремлений. Так что всякие попытки бросить на него тень считаю абсолютно недопустимыми, и хотел бы донести это до сведения всех, кто меня сейчас видит и слышит.

Вы уже знаете, что Генеральной прокуратурой по указанию Президента страны в наш город направлены и уже в самое ближайшее время приступят к работе опытнейшие следователи России. Хочется думать, что, работая плечом к плечу и рука об руку с коллегами из местных правоохранительных органов, они сумеют докопаться до истины и откроют нам правду, кто стоял за этими событиями, кто какие преследовал интересы, кто хотел нагреть руки и сорвать куш на бедах и проблемах нашей молодежи и всех обездоленных... Но к чему бы они ни пришли, я все равно чувствую свою ответственность перед теми, кто избрал меня на пост мэра, и даю вам твердое слово, что, если будет хоть один намек на мою личную вину в этой трагедии, немедленно подам в отставку и сложу с себя свои высокие полномочия. И пусть судит меня тогда ваш нелицеприятный народный суд! А пока объявляю в городе трехдневный траур. И... в любом случае простите меня, вашего мэра. Если можете!..

Даже Наташу — и она сама себе не поверила — проняли на миг эти слова: столь горячо и искренне они прозвучали. Она сделала потише телевизор и встревоженно прошлась по комнате. Вновь вернулось ощущение полного одиночества, как тогда, после смерти отца. Наверное, мало что есть страшнее, чем вот эта темнота окна и удушающее волнение от неизвестности, от отсутствия рядом дорогого человека, словно канувшего и поглощенного этой тьмой ночного города. Но что-то еще волновало ее. И не надо было долго гадать, что именно. И это острое, томительное беспокойство, конечно, было связано с выступлением Клемешева. Что-то там было не так, не так! Нельзя было поддаваться, пусть даже на долю мгновения, этому пафосу и обаянию. Ведь она же знала наверное, одна из немногих, но знала наверняка, кто он таков, что у него за душой и какова цена этой возвышенной риторики!

Ну да, конечно, волнение резко усилилось, едва только он заговорил о Русакове. Почему он заговорил о нем? Причем не как-нибудь, а вот именно в таком духе? Ведь они не просто оппоненты, они неприятели по существу, принципиальные противники! И это в общем-то тоже ни для кого не секрет, даже несмотря на то, что несчастное замордованное слово «демократия» во всех формах и падежах какой год уже не сходит с языка Клемешева. Они — антиподы, и она осведомлена об этом так точно, как никто. Антиподы во всем! Так почему, что побудило Клемешева именно так заговорить вдруг о своем явном недруге?..

Ее мысль бежала все дальше, и чем дальше она уходила, тем все страшнее ей становилось от какой-то неоспоримой внутренней логики, которая приоткрывалась ей и от которой в буквальном смысле волосы шевелились на голове и холодный пот покрывал виски.

Надо было дождаться утра, дожить до него, снова увидеть рассвет и с первыми солнечными лучами начать поиски. А пока нужно было заставить себя взять в руки телефонный справочник и начать методичный обзвон всех служб и учреждений города, где могли хоть что-нибудь знать о судьбе ее Русакова, тем более что при нем всегда была целая стопка документов, удостоверяющих личность, — и водительские права, и университетский пропуск, и читательский билет, и роскошная красная книжка с тисненым гербом города на корочках, подтверждавшая, что Русаков Владимир Михайлович является депутатом Законодательного собрания Степногорской области.

Но прежде чем звонить туда, она для верности все же поочередно связалась со всеми общими знакомыми и друзьями Русакова, потом обзвонила общежития, даже зачем-то ночному дежурному университета и только потом трясущимися руками начала набирать телефоны приемных покоев больниц.

К двум часам ночи был исчерпан и этот список. Его не было нигде... Она сидела и, оцепенев, смотрела на два телефона, два последних телефона, набрать которые было почти немыслимо, совершенно невыносимо: городского клинического и мединститутского моргов. Но наконец собралась с духом и позвонила в первый, а после и во второй. Нет, и там не было его! Счастье охватило ее, несказанное, невыразимое счастье. Его не было, не было там!

Грубые мужики, видно ночные служители или сторожа, куда-то ходили, рылись в каких-то бумажках, но такого трупа не нашли, хотя и было доставлено несколько неопознанных.

— Так что утром приезжайте, поищите, может, найдете...

Но Наташа уже верила, она уже не могла отказаться от этой веры, она держалась за эту надежду, как птица в полете опирается на воздух.

32

Рейсовый «Ту-154» авиакомпании «Внуковские авиалинии» совершил посадку в аэропорту Степногорска на два часа позже, чем следовало по расписанию. И это никого уже не удивляло, стало привычным и рутинным. Как, впрочем, обыденным сделалось и резко усилившееся у всех, кому приходилось теперь пользоваться самым быстрым видом транспорта, ощущение безоглядной покорности судьбе в неотвратимом приближении к небесам. Все были наслышаны, что за последние годы численное расхождение между взлетами и «посадками самолетов российского воздушного флота резко увеличилось и тенденция эта никак не хотела поворачивать в обратную сторону. Так что каждый потенциальный воздушный седок, отдававшийся на волю Божью, невольно испытывал сильные эмоции цирковых вольтижеров, работающих без сетки.

Но так или иначе, самолет прибыл по назначению, и чрезвычайно повеселевшие в связи с этим Турецкий и его команда сбежали по трапу на землю столицы степного края и бодро направились в сторону аэровокзала.

По роду службы «важняку» Александру Борисовичу Турецкому приходилось пару раз бывать тут еще в советские и первые перестроечные годы, но командировки были короткими, и город он помнил только в самых общих чертах. Впрочем, по договоренности руководства Генпрокуратуры с местным начальством их должны были встретить с машиной, разместить и поселить в удобном для работы и безопасном месте.

Но то, что произошло у входа в огромный стеклянный сарай типового здания местной «воздушной гавани», оказалось полной неожиданностью. Помимо троих сотрудников областной прокуратуры, прибывших для протокольной встречи высоких столичных коллег, тут же оказалась и куча местных журналистов с диктофонами и телекамерами, не упустивших возможности использовать их прилет в своих сенсационных интересах. А это был сюрприз не из приятных.

«Хотел бы я знать, — подумал Турецкий, — с чьей подачи нам изволили подложить эту жирную свинью? Москвичи удружили или здешние подсуетились?»

Так или иначе, но он никак не мог рассчитывать на то, что с первой же минуты сделается здешней знаменитостью и каждый мальчишка уже завтра сможет ткнуть в него пальцем на улице. Что за черт! Провинция, мать ее! Кажется, ни о профессиональной этике, ни о конспирации даже во имя их личной безопасности тут думать и не помышляли. А может, как раз и смотрели дальше и преследовали вполне определенную цель — сразу и с места в карьер показать их всей области, и прежде всего тем, кому он, Турецкий, совсем не хотел бы раньше времени показываться на глаза. Это была подстава, подлая подножка, как бы сразу все расставляющая по местам и дающая понять, что скучать здесь не придется.

Он сердито поздоровался за руку с чиновниками облпрокуратуры, представил своих коллег. И с ходу перешел в атаку:

— Охотно верю, что вы рады приветствовать нас и так далее... Только не надо было всей этой чехарды. Вы же к нам теперь по телохранителю не приставите?

—  Сочувствуем и отлично вас понимаем, Александр Борисович, — кивнул один из встречавших хозяев, заместитель прокурора области. — Некрасиво получилось. И мы еще попробуем разобраться, кто поспешил раззвонить день и час вашего прилета.

А их уже окружили журналисты и журналистки со своими микрофонами-диктофонами, объективами, вспышками и прочими прибамбасами для наглядного запечатления. Деваться было некуда — Турецкий принял бой на себя, а Рыжкову и Данилову взглядом приказал смыться или уйти в арьергард, чтобы не фиксировались в кадре.

—  Господин Турецкий, верно ли, что сегодняшние события вызвали серьезную обеспокоенность в Москве и даже в Кремле?

—  Могли бы вы подтвердить или опровергнуть сообщения «Радио России» и НТВ, что это дело взято на личный контроль Президентом страны?

—  Связываете ли вы утреннюю трагедию, из-за которой вас сюда прислали, с предстоящими выборами губернатора области?

Они были, как всегда и всюду, назойливы, беспардонны и нахальны. То есть журналисты как журналисты, репортерская свора, готовая на все, но в этих Турецкому, возможно, из-за собственного раздражения, почудился, помимо их чисто профессионального интереса, какой-то скрытый, ехидный подтекст. А видеооператоры старались, как могли, и фиксировали его во всех ракурсах, позах и поворотах на две большие бетакамовские и несколько маленьких камер.

Возможно, их наступательный энтузиазм подогревался и тем, что все-таки как-никак люди прождали его, протомились тут лишних два часа и теперь хотели возместить бездарно проведенное время энергией натиска.

— Господин Турецкий! — К нему протолкалась разбитная худенькая девица в мужском свитере не по росту и с дорогим микрофоном с эмблемой местного телевидения. — Верите ли вы, что сумеете распутать клубок, который запутывали, может быть, вовсе и не здесь, а у вас, в Москве?

Он знал: с этим бойким бесцеремонным народцем надо держать ухо востро и не расслабляться ни на секунду.

—  Знаете, — решил все это перевести в шутку Турецкий, — вас, кажется, кто-то ввел в заблуждение. — Я прибыл в ваш город, что называется, с частным визитом и как частное лицо, на день рождения внучатой племянницы. Так что никаких комментариев, никаких гипотез. Я — свободный турист, и не более того. Так что, увы, дамы и господа. Увы! увы!

Он не хотел обижать, не хотел разочаровывать их. Он и сам, если и не на половину, то уж точно на четверть заделался газетчиком, хоть и не таким шустрым, оперативным профи, как эта настырная команда. А потому знал, как трудно достается хлеб людям их профессии. Но в то же время он знал и то, как подло и вероломно умеют они вывернуть и извратить любое сорвавшееся с языка слово, сколько могут присочинить, а то и просто выдумать ради своего пресловутого «жарева», и никоим образом не хотел попасться на чей-то припрятанный крючок.

Услышав насчет племянницы, журналистская шатия-братия дружно разулыбалась, давая понять, что все они ребята с головой и оценили его нескладный юмор. Он тоже чуть улыбнулся:

—  Возможно, некоторые из вас знают, что я, грешным делом, тоже пописываю иногда в одной весьма уважаемой газете. Так что даю вам слово, как товарищ по ремеслу, что, как только представится малейшая законная возможность, немедленно оповещу вас обо всем интересном самыми первыми. Помимо своего начальства, разумеется. Но пока, друзья, войдите в мое положение. Наверняка на текущий момент вы знаете намного больше меня. И вполне допускаю, что это я, а не вы должен рассчитывать и надеяться на вашу, как теперь говорят, информационную поддержку. Поэтому хочу верить в наше плодотворное взаимо полезное сотрудничество. И еще один момент: я имею обыкновение самым внимательным образом просматривать прессу. Так что прошу запомнить: если я обнаружу в какой-нибудь газете или телепередаче заведомую химию или туфту, и ваше издание, и ваш канал и лично тех, за чьей подписью пойдут липовые материалы, немедленно занесу в свой черный список. Прощайте, желаю вам успехов! Надо ехать разбираться, что у вас тут за дела. Работы, думаю, тут будет невпроворот. Засим позвольте поблагодарить вас за внимание и откланяться.

Он поклонился, покрепче ухватил ручку своего «дипломата», поправил на плече широкий ремень большой дорожной сумки и двинулся образовавшимся коридором к широким стеклянным дверям аэровокзала, туда, где их ждала машина областной прокуратуры. На душе было противно и горько во рту. Вся эта болтология с представителями средств массовой информации, разумеется, была звуком пустым. И наврут, и наплетут, и выставят в каком- нибудь смехотворно-идиотском виде. Но дело было, конечно, не в этом... Главное; что тот, кто хотел, получил интересовавшую его информацию: их портреты, что называется, в фас и профиль. Не могли же они прикрываться газетками, как какие-нибудь пойманные с поличным щипачи-карманники или путаны из ресторанов.

День уже клонился к вечеру, и устраивать предполагавшуюся вводную встречу и совещание для общего ознакомления и определения самых первых шагов, разумеется, было уже поздно. То есть он, конечно, напрягся бы и не прогнулся... Но когда он намекнул о своих намерениях, посланные встречать его местные кадры так поскучнели и сделали такие большие глаза, что Александр Борисович махнул рукой. Встречавшие оживились и немедленно выступили с контрпредложением направиться в некое хорошее место, помянуть погибших, а заодно отметить их прибытие и обмыть, как и положено русским людям, будущие успехи их совместного предприятия, но Турецкий, переглянувшись со своими, только пожал плечами и сообщил, что, к великому сожалению, от столь любезного приглашения вынужден уклониться, поскольку вот уже семь лет в рот не берет, а грядущие успехи непременно надо будет как-нибудь отметить по завершении сего начинания, если они будут, конечно, эти самые успехи. А авансы тут ни к чему, порочная практика, и уж тем более для таких суеверных чудаков, как он, их покорный слуга Турецкий. И уж тем более в этот день, когда на мостовых главной площади города пролилась кровь.

Они катили к спецгостинице, где было определено им жительство, и Турецкий смотрел в окна машины на город, где всего двенадцать часов назад произошло взволновавшее всю Россию побоище.

Встречавшие обиделись на то, что он не оценил их радушия и гостеприимства, и смотрели в сторону. Но потом все же продолжили общение и решили прояснить несколько организационных моментов.

На вопрос, не будет ли он возражать, если ему на все время пребывания в городе будет придан личный охранник, Турецкий, взвесив, что было бы лучше иметь постоянно за спиной соглядатая или напороться где-нибудь на незнакомой улице на перо, пулю или пику, решил, что жизнь хоть штука и не последняя, но в его теперешнем положении свобода рук и свобода маневра тоже вещи далеко не лишние, и, горячо поблагодарив, отказался, отлично зная, что наблюдение за ним в любом случае будет вестись, так сказать, на неофициальной основе.

У него была к ним только одна просьба, еще до вылета из Москвы переданная по факсу: немедленно по прибытии в город обеспечить его группу разномасштабными картами города и области с тем, чтобы он смог как можно скорее разобраться в топографии и выучить назубок весь район предстоящих им следственных мероприятий.

В распоряжение Турецкому в Москве были приданы два еще молодых, но уже достаточно опытных, отлично зарекомендовавших себя следователя — Женя Рыжков и Миша Данилов, отличные парни, с которыми у них уже давно установились наилучшие рабочие и человеческие отношения. И когда они остались, наконец, одни в уютном одноместном гостиничном номере Турецкого, он провел их первое оперативное совещание.

—  Значит, так, ребята, — начал он в привычной манере, далекой от унылого официоза. — Вы, конечно, помните напутствие нашего друга и шефа Константина Дмитриевича. И прибавить мне к его золотому слову, смешанному со слезами, нечего. За исключением небольшой поправки: все, что говорил он там, в Москве, — мудрая схоластика, а нам тут предстоит ковыряться во вполне конкретном дерьме. Тебе, Миша, — повернулся он к Данилову, — поручается на первое время исследовательский фронт работ — городская библиотека, зал периодики, газеты. Причем не только за последние месяц или два, а не менее чем годовой давности. Надо понять динамику и вектор развития здешней ситуации. Ты, — он повернулся к Евгению, — берешь на себя проблему местных структур — администрация города и области, областная дума, студенческое движение, политические партии и организации. Бери весь спектр, от экологов до гинекологов. Особое внимание — движению «Гражданское действие» и всему, что с ним связано: история, акции, тенденции развития и прочее...

—  А вы, Александр Борисович? — спросил Данилов.

—  А я займусь фигурами и персоналиями, так сказать, лидерами местных элит — губернатор, его окружение, руководство здешних силовиков, финансовые и промышленные тузы, лидеры оппозиции, криминальные «авторитеты». В общем, «кто есть ху». Кое-какой материал я заказал в Москве, чтоб порылись там и подобрали, но опять же, хоть Москва и высоко, однако же далеко. Так что самое интересное, будем надеяться, разгребем тут, в данной, так сказать, точке. Если, конечно, нам дадут это сделать. А что нам станут оказывать активное содействие, лично я сильно сомневаюсь, ребята. Практически мы не знаем сейчас ничего, ну, скажем так, почти ничего, за вычетом общих представлений о происходящих повсюду процессах.

— Ну а тут диалектика, — кивнул Данилов, — единство интересов и близость подходов. Так что все однотипно, что в Москве, что в Саратове, что в Приморье.

—  Браво! — сказал Турецкий. — Однако мы не можем подходить ко всему этому шаблонно. Да, коррупция, да, сближение, а кое-где и полное сращение легальных и теневых групп и сообществ. Мне лично понятно одно, и плюньте мне в глаза, если окажется, что я сейчас ошибался, но впечатление, будто вся эта заваруха с убитыми и искалеченными приключилась чисто случайно, из-за рассогласований и нестыковок чьих-то распоряжений, то есть из-за нашего классического российского бардака, — это чистая фикция. Или, как говорят ученые дамы, — артефакт. Чтобы столь масштабные события да сами по себе... Абсурд! Закономерность нашего времени: сегодня все происходит потому, что кому-то лично выгодно и соответственно кем-то заказано и оплачено. Отсюда и будем танцевать, от старого правила: кому выгодно. А иначе можно прямо сейчас прихватывать вещички и дуть обратно в аэропорт. Но это, ребята, обще концептуальные выкладки. А с завтрашнего утра — черный труд. Больницы, трупы, экспертизы, и свидетели, свидетели...

— Ясно, Александр Борисович, — кивнули члены следственной группы.

—  И прошу обоих занести на скрижали, что вам чертовски повезло, ибо попался вам, скажу без ложной скромности, исключительно головастый начальник.

Все трое невесело усмехнулись, и Александр Борисович извлек из сумки маленькую плоскую стеклянную фляжку «Арарата»:

— Поскольку теперь мы в узком кругу, считаю вполне допустимым и даже полезным нарушить мой «семилетний мораторий». Работы — море, и такое баловство мы в обозримом будущем не часто сможем себе позволить. Завтра в одиннадцать — совещание с местными, выработка общей стратегии и разделение фронта работ, а затем нам предстоит не самое веселое в нашей любимой работе. В пятнадцать ноль-ноль нас будут ждать наши коллеги у здешнего морга. А потом — по больницам, начнете допрашивать потерпевших и очевидцев. Проверьте всю документацию, запаситесь кассетами и батарейками для диктофонов. Ну а теперь самое время вздрогнуть и, поскольку мы размещаем здесь наш штаб, создадим подобающую обстановку.

И Турецкий, развернув, прикрепил к стене кусочками скотча только что полученную большую карту Степногорска.

Посидели недолго, от силы час, после чего Турецкий отправил «юную смену» в их соседний апартамент на двоих, где они на сон грядущий решили сыграть партию в шахматы и тут же глубокомысленно засели друг перед другом за маленькую походную доску с точеными фигурками на магнитах.

А Турецкий, оставшись один, принял душ и, погасив свет в номере, некоторое время стоял у окна, глядя на чужой вечерний город, который загадал ему столько загадок. За окном был какой-то тревожный и грустный пейзаж, нагромождение типовых домов и на склоне этого холма и на соседних холмах, светящиеся окна, густая синева уже почти ночного неба, мерцающие отражения огоньков, горевших на том берегу широкой реки.

Он печально вздохнул и полез в холодную одинокую постель, почему-то всегда одинаково пахнущую во всех гостиницах, поездах и теплоходах государства Российского. Невольно мысли унеслись в Москву, к жене, вновь обманутой им, уже невесть в который раз.

Он полежал немного, невесело вздыхая и переворачиваясь с боку на бок. Потом, сам не зная почему и смеясь над собой, — уж больно было похоже на какое-то второсортное кино, — поднялся в темноте, достал со дна дорожной сумки тщательно завернутый в целлофан свой личный табельный пистолет ПСМ, на ощупь привычно извлек и вновь засадил в рукоятку обойму. Покачал на ладони эту особенную, ни на что больше не похожую, немного волнующую и какую-то очень серьезную, строгую тяжесть оружия и сунул «шпалер» под подушку.

Он сам не ответил бы, чем продиктован был этот поступок. Он не слишком любил эти игры в советские вестерны. Но словно какая-то безотчетная неуловимая опасность витала в воздухе и струилась в комнату из синего окна. Что ждало его здесь? Что ждало его славных напарников? Что ждало сам этот город, его жителей и всю Россию, уже, кажется, окончательно утратившую и волю, и способность, и надежду выползти из заглатывающего ее болота. А он, в сущности, маленькая козявка, пусть и при больших полномочиях, но живая еще и имеющая дерзость пытаться вытащить своей тоненькой веревочкой этого неподъемного российского бегемота.

Ужасная тоска по жене и дочери охватила его в этом пустом номере, и он, найдя рукой телефонный аппарат на тумбочке, набрал на диске сначала обычную восьмерку междугородки, потом код Москвы 095, а дальше свой домашний номер.

И снова Ирка сняла трубку сразу, видно только и ждала, и это тронуло его.

— Это я, — сказал Турецкий. — Мы на месте, вышли на точку. Сейчас приняли по маленькой.

—  Ты хорошо устроился? — спросила она.

—    Обалденно, — ответил Турецкий. — Это, кажется, единственное, что я умею на этом свете, — хорошо устраиваться.

—  Ха-ха! Ты там береги себя, слышишь?

—  Ты простишь меня когда-нибудь?

— Проехали, Сашка, — сказала она грустно. — Что значит — простила, не простила? Это же наша с тобой жизнь, вот и все...

Он пообещал, что будет звонить как можно чаше, и вскоре заснул, как будто ощущая затылком сквозь жесткую казенную подушку суровую твердость пистолета.

33

Наташа Санина так и не заснула до утра. А едва рассвело, оделась и спустилась вниз, естественно вспоминая, как они бежали тут вчера (вчера? неужели только вчера?) вдвоем, рядом...

Она уже готова была выйти из подъезда, когда заметила, что в круглых отверстиях-просветах ее почтового ящика что-то белеет. Для газет было слишком рано. Она открыла ящик и достала запечатанный не надписанный конверт. Ничего не понимая, только чувствуя, как сжалось и часто-часто застучало сердце, она разорвала плотную бумагу, и ноги подкосились: в конверте были все документы Русакова. Все до единого, в целости и сохранности.

Как пьяная, вышла она из подъезда, прижав к груди эту страшную посылку, прошла несколько шагов и опустилась на скамейку перед домом. Перед ней простирался обширный и безлюдный, по-утреннему оглушительно тихий мертвенный двор — будто кадр из сюрреалистического фильма.

Несколько минут просидела она так, безуспешно пытаясь что-то понять, связать... Но вот, наконец, в голове начало что-то проясняться.

Так... Вот документы. Их нашли и подбросили. Нашли или вытащили, украли, отняли или... Ведь это же неспроста! Это какой-то сигнал, уведомление. Но о чем? Почему не в милицию? Почему их подбросили сюда? Почему ей домой, в ее почтовый ящик? Если там нигде, ни в одном документе нет ее адреса? Даже в записной книжке нет. Зачем стал бы он записывать?

И чем больше она думала, чем глубже вникала в смысл этого послания, тем страшней становилось. Значит, тот, кто доставил сам или послал кого-то в ее подъезд, все знал о них, об их отношениях, о том, кем приходятся они друг другу...

Но кто был настолько осведомлен? Да многие, пожалуй... Ведь они не делали секрета из того, кем стали друг для друга. Их и принимали всюду за мужа и жену, и степень близости их была, наверное, понятна каждому со стороны, с первого взгляда. И что из того? Друзья, знакомые... Ну нет, они бы позвонили, принесли бы прямо в квартиру, а вот так, тайком...

И тут она вздрогнула, и все существо ее словно сотряс неслышимый удар близкого грома: стиль! Стиль, почерк, манера!

Повадка! Повадка зверя!

А через ее жизнь, через судьбу прошел лишь один зверь. И она знала его по имени.

Он снова напомнил о себе, но нет, не просто напомнил, но заявил вполне определенно и почти не таясь, уверенный, что уж кто-кто, а она-то поймет. Поймет, разгадает, но никогда не докажет, что именно он расстарался. Так, значит, он не шутил и не блефовал, когда говорил, что знает о ней все, что следит и она в полной его власти... Но что тогда с Русаковым? Додумывать было страшно. Ей был оставлен единственный путь. Если документы Володи были здесь, у нее в руках, а его не могли найти в городе, где лицо руководителя «Гражданского действия» было известно едва ли не всем, значит, он не мог подать вести о себе. Либо лежал где-то в беспамятстве, либо был похищен и находился в каком-нибудь темном подвале, в квартире, или загородной даче, или...

Выхода не было. Нужно было вернуться домой и, уже не полагаясь на телефон, звонить было бессмысленно, прихватив с собой адресную книгу, отправиться на самые страшные в ее жизни поиски.

И она вернулась, и прихватила эту книгу, и вновь уже сделала шаг в сторону лестничной площадки, когда телефон зазвонил вдруг, и она, опрокидывая стулья, бросилась к нему, сорвала трубку:

— Да!!

Там молчали.

 — Да, да!! Слушаю!

И снова тишина, какая бывает, когда звонят из сломанного автомата.

— Говорите или перезвоните! — крикнула она. — Володя, это ты?

В трубке молчали. И вдруг очень близко, нарочито чеканя каждое слово, раздался чей-то незнакомый мужской голос:

—  Госпожа Санина?

— Да, да! — одновременно обмерев и ликуя, почти простонала она.

— Вам просили передать... что случайностей не бывает.

Связь оборвалась. Пошли частые сигналы отбоя.

Она слишком хорошо помнила эти слова. Тот человек не раз и не два повторял их ей, как свое кредо, как излюбленное изречение. А впервые она услышала его на кладбище, среди могил. И какой-то тихий, но внятный голос, как бы пробившийся сквозь стены и перекрытия, со спокойной печалью шепнул ей прямо в душу, что да, случайностей не бывает и искать Русакова среди живых больше незачем.

Она судорожно потерла виски. Пригрезилось? Почудилось? Она сходит с ума после бессонной ночи, после всего пережитого? И вот уже слуховые галлюцинации... А кто-то другой, и тоже незримый, так же спокойно и печально, будто подтверждая самую страшную догадку, негромко сказал, что если это и правда случилось, то виновата в этом она, она, и никто больше, и что это, самое страшное, — из-за ее молчания, из-за ее неумения, неспособности и боязни рассказать ему все, открыть эту мучительную тайну, которая столько лет тяготила ее. Круг замкнулся, и не мог не замкнуться. Потому что случайностей не бывает.

И был путь, черный и мрачный, по всем шестнадцати городским больницам, — сначала в приемный покой, с двумя фотографиями Русакова, потом в больничный морг, в очередную убогую покойницкую, где хранились перед последней дорогой чьи-то безжизненные останки. Нет... Нет... Не видели... Не видели. Не поступал.... Сейчас проверим, подожди­те... Пойдем посмотрим... Нет... Нет... Ах, Русаков? Русаков, тот самый? А вы в милицию обращались? Так, минуточку... Нет, вы знаете, нет... Не было такого, не привозили... А вы кем ему приходитесь?

Из больницы в больницу, из корпуса в корпус, по лестницам и переходам... Жалкие каморки, кафельные залы, пугающие коридоры... Кто-то сочувствовал, а кто-то даже почти злорадствовал. Из одного конца города в другой, с правого берега на левый и снова назад... Силы все убывали, истаивали, надежда то возрастала, то пропадала совсем... Она даже наткнулась в седьмой больнице на Русакова, но он оказался стариком лет семидесяти, доставленным накануне в связи с приступом ишемии.

И вот к вечеру уже не осталось больше ничего, кроме двух адресов, тех, что она держала напоследок, на самую-самую последнюю, самую безнадежную очередь... Те два морга, где его тоже могло не оказаться, если он угодил в те... нет-нет, не руки... в те звериные лапы, которые она помнила так хорошо и о которых потом боялась даже думать.

—  Тебе приходилось убивать?

И тот ответ после значительной паузы:

—  Да, доводилось...

А после — монолог о войне. Но теперь она уже знала, солдатом какой войны он был и как убивал в районе своих боевых действий.

И что-то мучило еще, неотвязное и настоятельное, терзало, и преследовало, и требовало, и дожидалось своей минуты. И она поняла вдруг: все это хотелось рассказать ему, Русакову, это нужно было рассказать, как всегда и всё она рассказывала ему о каждом прожитом дне, как она ходила и искала и все не могла найти...

Одиннадцатый троллейбус вез ее на улицу Бабакина, 23, в морг бюро судмедэкспертизы областного города Степногорска, и это был самый последний адрес. Было около пяти часов вечера. И лишь несколько человек в этом городе уже знали то, что предстояло узнать ей через считанные минуты.

Вот территория за желтым облупившимся забором. Вот похожее на такие же другие, уже виденные сегодня, приземистое длинное здание с замазанными белым большими окнами и гудящими где-то под кровлей вентиляторами холодильников... Ноги уже почти не шли. И она с усилием преодолевала пространство, боясь каждого следующего своего шага.

Высокий человек в темной куртке вышел из этого здания. Лицо его было серьезно, по-своему красиво и чрезвычайно сосредоточено на какой-то мысли. Они шли навстречу друг другу, и он, подняв глаза, встретил ее не то молящий, не то вопросительный взгляд, нахмурился и, чуть мотнув головой, показал назад, за спину, негромко сказав:

— Это — вон там...

34

Как бы то ни было, но Турецкий Александр Борисович, при всем своем опыте и высоких регалиях «важняка», оставался нормальным человеком, а нормальные люди в морги ходить не любят.

И хотя за жизнь свою, за годы выдающейся своей карьеры, похожей, если изобразить ее на графике в виде диаграммы, на замысловатый зигзаг, в этих не самых веселых учреждениях ему довелось побывать, наверное, сотни раз, перед каждым таким очередным визитом он испытывал внутреннее напряжение. Когда-нибудь, если все-таки доживет до лет преклонных, несмотря на бандитские пули, гнусную экологию и самолеты отечественной гражданской авиации, и засядет от нечего делать за мемуары или очерки из жизни следователей по особо важным делам, он немало страниц, наверное, посвятит разнообразнейшим психологическим нюансам людей своей специальности. И в частности, тем переживаниям, какие испытывают они в прозекторских и моргах при судебно-медицинских исследованиях и вскрытиях трупов.

Ну да ладно. Надо было ехать, и они поехали.

Состояние этого мрачного медицинского заведения поразило Турецкого и его помощников. Понятно, что в связи с прорехами в городском и областном бюджете денег на содержание отпускали преступно мало, понимал, что, вероятно, как и положено у нас, тут навели кое-какой марафет по случаю прибытия именитых столичных деятелей, но все равно то, что открылось глазам и прочим рецепторам, могло вызвать только возмущение. О том же, что тут творилось весной, летом и осенью, не хотелось и думать.

В связи с особой серьезностью события, повлекшего человеческие жертвы, следственную группу Турецкого встретили заведующий бюро судмедэкспертизы и лучшие судмедэксперты. На его выразительный взгляд и соответствующее выражение лица эти медики не то с железными, не то вовсе атрофировавшимися нервами только мрачно развели руками: что вы хотите? Приходится трястись над каждым литром формалина, над каждым литром спирта, бывают перебои с подачей энергии. А холодильники, как вы догадываетесь, пока еще от электричества работают. Вот так и приходится кувыркаться. Если почувствуете головокружение и дурноту, скажите, не стесняйтесь — дело обычное.

Он оглянулся на своих — и Рыжков, и Данилов топтались за спиной у Турецкого, оба зеленые, с несчастными, затравленными глазами.

— Вот так, — сказал заведующий областным бюро судмедэкспертизы. — В знойные дни работаем в специальных масках.

— Вот-вот, — подтвердил Турецкий, это хорошо бы... Вот им двоим.

—  А вам самому?

— Знаете, пожалуй, не откажусь.

— Ну, идемте.

И они вошли в небольшой зал с окнами, доверху закрашенными белой краской. Вдоль стен и посередине на трех столах лежали тела. Всего пятеро.

—  У этих потерпевших аналогичные повреждения: переломы, множественные ушибы, черепно- мозговые травмы, обильные кровотечения. Вот у этого, этого и этого обнаружены разрывы внутренних органов, переломы ребер и размозжение тканей лица, — пояснил высокий мужчина, один из судмедэкспертов.

— У меня вопрос, — глухо сказал Турецкий. — Характерны ли эти телесные повреждения для тех, что наносятся в толпе и давке?

— Разумеется, — ответил другой эксперт. — И хотя у большинства смерть наступила в результате множественных повреждений, мы можем с высокой степенью вероятности утверждать, что вот эти, номер четвертый и пятый, погибли вследствие ударов по голове твердыми тупыми предметами, вероятно все-таки дубинками, и в результате падений.

— Все потерпевшие опознаны? — спросил Данилов.

— К настоящему моменту почти все. У четверых в одежде обнаружены личные документы. А вот этот, номер второй, сотрудник ОМОНа Иванчук, семьдесят седьмого года рождения, скончался в больнице вследствие проникающего ранения в плевральную область грудной клетки колющего орудия, видимо заточки. Так что, как понимаете, схватка была нешуточная.

—  Ну а это, — они подошли к столу, на котором лежало тело светловолосого мужчины лет тридцати, — ну а это как раз труп Русакова Владимира Михайловича, лидера общественно-политического движения «Гражданское действие». Поступил без документов, но его тут все знали.

—   Так, — кивнул Турецкий, — обстоятельства и причины его гибели меня интересуют в первую очередь. Вы же знаете, что поднялось в городе в связи с его смертью на площади. Все газеты только об этом и пишут. Прошу описать все, что вам удалось установить, максимально подробно. И еще попросил бы господ экспертов в актах судебно-медицинских исследований трупов изложить все детали точно и подробно.

—  Мы исходили из тех же посылок, — сказал заведующий бюро судмедэкспертизы области. — И здесь мы действительно столкнулись с медицинскими фактами, позволяющими утверждать, что имело место целенаправленное физическое устранение с намерением дальнейшего сокрытия убийства посредством создания впечатления, что убитый получил множественные несовместимые с жизнью повреждения в результате давки. Я могу твердо заявить, что налицо признаки убийства, исполненного достаточно грубо, но... надежно.

— Все это в высшей степени важно, — заметил Турецкий. — Это может пролить свет на множество прочих обстоятельств, связанных с этими событиями. Насколько мне известно, Русаков был одним из ведущих деятелей оппозиции регионального масштаба.

—  Если не просто ведущим, — добавил высокий эксперт. — Он пользовался в городе огромной популярностью, и авторитет его, в отличие от большинства других демократов, неуклонно повышался. Так что...

—  Итак, — прервал его другой эксперт, низенький толстячок, — Русакову был нанесен смертельный удар сзади тонким, остро заточенным, колющим предметом. В результате этого проникающего ранения были повреждены: левое легкое, крупные сосуды сердечной сорочки и собственно сердце. Смерть наступила мгновенно.

— Что это могло быть за орудие?

—  Нечто наподобие длинного шила, остро заточенной вязальной или велосипедной спицы. Надо сказать, что в городе и области за последние несколько лет отмечено несколько случаев убийств, произведенных именно таким способом и таким же орудием. Кроме того, обнаружена черепно-мозговая травма левой затылочной кости, также смертельного характера, причем, судя по рисунку раны и осколкам костей, удар был нанесен не дубинкой, а кастетом. Как тот, так и другой удары были нанесены в момент, когда Русаков еще стоял, удары, скорее всего, были нанесены очень сильным физически человеком на десять — пятнадцать сантиметров ниже Русакова, а рост Русакова — сто восемьдесят семь сантиметров. Второе повреждение, вероятно, было нанесено с контрольной целью, но это не компетенция медиков, это суждение имеет право вынести лишь следствие, а не экспертиза...

—  Чтобы добить жертву наверняка... — понимающе кивнул Турецкий.

—  Совершенно точно. Первое ранение — шилом или спицей, помимо поражений жизненно важных органов, повлекло обширное внутреннее кровоизлияние с очень малым наружным кровотечением, что сопряжено с чрезвычайно узким раневым отверстием. Все остальные повреждения должны рассматриваться как посмертные, хотя как те, так и другие вряд ли разнесены во времени более чем на несколько минут.

— То есть убийство, никаких сомнений?

—  Вероятнее всего, — подтвердил завбюро. — Но, повторяю, подробные выводы — компетенция следствия, а не врачей.

—  Ну что, можно закрывать? — Один из экспертов взялся за край белой простыни.

—  Подождите минутку, — сказал Турецкий, и, сделав шаг к столу, вгляделся в бледное, осунувшееся лицо лежащего. Его невольно поразила тонкость черт этого как будто погруженного в какую-то важнейшую мысль прекрасного русского лица — столько было в нем внутренней одухотворенности и глубины.

И он представил, каким было оно еще два дня назад, при жизни, и невольно подумалось о том, куда попала Россия и что ждет ее завтра, если сегодня убивают последних людей вот с такими лицами.

— Закрывайте! — сказал он и резко повернулся.

И кажется, все, кто был здесь, живые среди мертвых, отлично поняли и внутренне разделили эти его невысказанные мысли. Вышли на улицу через узкую служебную дверь, и все дружно закурили.

—   Это был действительно замечательный человек, — сказал завбюро. — Он ведь тут воевал действительно не на жизнь, а на смерть, и не только за студентов, понимаете? За всех, кто угодил под очередное колесо нашей истории. И за нас, за врачей, в том числе.

— И за рабочих, — сказал высокий эксперт.

—  Как вы думаете, — спросил Турецкий, — он действительно мог рассчитывать и претендовать на крупную и серьезную роль в регионе?

—  Даже вопросов нет, — ответил тот же эксперт. — Собственно, он и был уже таким лидером. Люди пошли за ним, понимаете? Поверили. Все знали: это человек без пятна.

—  А как вы думаете, — продолжил свою мысль Турецкий, — вот приближаются здешние выборы. В разгаре предвыборная кампания, так? Ведь он мог, вероятно, принять в них участие? И мог всерьез потягаться с нынешними кандидатами?

— Этот вопрос волновал весь город, — сказал завбюро. — И у него еще оставалось время, чтобы включиться в гонку. Формально я имею в виду.

— Однако, как я мог заключить, он не воспользовался этим правом?

—  Либо не воспользовался, либо не успел.

—  То есть логично было бы предположить, — вдруг приостановился Турецкий, — что кому-то как раз было бы на руку, чтобы Русаков не успел?

—  Логически — да, — сказал высокий эксперт. — Русаков хоть и слыл романтиком, насколько я могу судить, был трезвым политиком, а значит, должен был понимать, что соответственно этим самым нынешним так называемым избирательным технологиям у него должно было быть маловато шансов...

—  Вы имеете в виду, — сказал Миша Данилов, — что его высокие избирательные потенции ограничивались скромными возможностями финансовыми?

— Это во-первых, — кивнул высокий эксперт. — Ведь его электорат — бедные люди, неимущие люди, люди униженные и выдавленные на обочину жизни. Те же заводские рабочие без зарплат, те же врачи, те же учителя, бюджетники с их постыдными грошовыми зарплатами, даже, наконец, люди из сферы мелкого и среднего бизнеса, обложенные безумными налогами и поборами всех этих «крыш» и рэкетиров.

—  В таком регионе, как наш, — сказал завбюро, — чтобы обеспечить даже не победу, а только вероятность победы, нужны были бы даже не сотни тысяч, а миллионы долларов. А у Русакова — и это все знали — не сложились отношения с крупным бизнесом.

—  Да и не могли сложиться, — сказал высокий эксперт, — иначе он просто не был бы Русаковым. Он был человеком в высшей степени честным, не мог и не хотел вести двойную игру, обличать этих самых местных и московских олигархов и в то же время идти к ним на поклон и просить денег, имея одним из главных пунктов программы действия своего движения именно ограничение амбиций этих олигархов, обуздание их аппетитов.

— О, тут все завязалось очень, очень круто, поверьте, господин Турецкий! — подтвердил еще один.

— Ну да, — кивнул Александр Борисович, — плох тот политик, который не умеет жить по двойной морали. Его выбрасывают за круг.

— Все могло быть иначе, — заметил третий эксперт. — И политик он был, как мне думается, одаренный. Но он не сумел заручиться ни поддержкой Москвы, что опять же, как вы понимаете, претило его убеждениям, ни тем более содействием заинтересованных сил за рубежом. Он отлично видел, понимал, писал об этом и говорил, что там, на Западе, слишком многие только и мечтали бы до конца разрушить основной сектор нашей региональной экономики.

—  То есть оборонную отрасль, — сказал Рыжков.

— Понимаете, да? — кивнул завбюро. — Тот, кто получил бы под свою избирательную кампанию необходимые деньги на Западе, тем самым в дальнейшем был бы связан по рукам и ногам и был бы принужден окончательно скрутить шею этой самой «оборонке». А Русаков этого не хотел. Потому что это сделало бы безработным весь город.

—  Да, — заметил Турецкий. — Послушать наш разговор, какими мы все политиками заделались.

Все невесело усмехнулись. Ему нравились эти люди. Он вообще с глубоким почтением относился к этой трудовой провинциальной интеллигенции, сумевшей сохранить в себе нечто стержневое, подлинное, с чем все реже и реже доводилось встречаться у себя в Москве.

—   Так что когда говорят, знаете эти клише, в некрологах и на похоронах, «мы понесли тяжелую утрату», так вот действительно понесли... Утрату невосполнимую, — сказал заведующий областным бюро судмедэкспертизы. — Он был в каком-то смысле символом надежды. А теперь... теперь все будет уже совсем иначе. И добром все это, поверьте мне, как врачу, уже не кончится. Врач отслеживает динамику состояния, развитие болезни, тенденции, скрытые защитные возможности организма. И если верен диагноз, при должном опыте легко может предугадать, каков будет финал. То же самое и с социальным организмом.

—  Рад был познакомиться с вами, — сказал Турецкий. — От души рад. Жаль только, повод... — он замолчал, потому что не нашел слов.

Они вошли обратно в здание морга и двигались по коридору, когда в проеме одной из дверей им открылась на миг часть еще одного схожего помещения, где лежали рядом на столах еще два тела, прикрытых белым.

Турецкий мог бы пройти мимо, но, сам не ведая почему, приостановился и заглянул туда:

—   А это что?

—   Да это вряд ли вам будет интересно, — сказал один из экспертов. — Обычная наша городская рутина. Так сказать, хроника текущих событий. Два трупа без документов. Оба не опознаны. Оба кавказцы. Оба — огнестрел. Честное слово, Александр Борисович, такое у нас чуть не каждый день...

—   А когда они доставлены? — поинтересовался Данилов.

—   Да тоже вчера, ближе к полудню.

—   А ну погодите, — сказал Турецкий. — Дайте-ка глянуть на них.

—  Они только что доставлены из холодильной камеры, — объяснил один из судмедэкспертов. — Где-то через час-полтора мы займемся ими. Хотите посмотреть? Сделайте милость.

Нельзя сказать, чтобы Турецкий рвался любоваться еще и этими покойниками. И все же он подошел и сам осторожно снял с лиц белую ткань. Да, кавказцы. Оба довольно молодые, лет двадцати пяти, массивные, скорее всего, из бывших спортсменов, метатели или борцы, — как правило, основной состав уголовного миманса, шестерки, «черные бычки».

—  По характерным признакам, — говорил один из медэкспертов, — оба мусульманского вероисповедания, хотя этнический тип и того и другого заставляет предположить их принадлежность к одной из народностей Северного Кавказа...

—    То есть скорее чеченцы, нежели азербайджанцы?

—  Совершенно верно. Возможно, ингуши, возможно, осетины из мусульман. Но все же, скорее всего, чеченцы... Их довольно много у нас. В основном мигранты. Диаспора — около пяти тысяч человек, а это немало для такого города.

—   Да-да, — Турецкий задернул белым оба лица. — Скажите, у вас есть милицейская сводка насильственных преступлений по городу и области за то воскресенье? И еще: зафиксированы ли лица схожей внешности в сводке по пропавшим и разыскиваемым? Если есть, давайте ее сюда. Мне нужны точные сведения по обоим этим трупам: где обнаружены, время наступления смерти, орудие убийства, в общем, все, что положено.

—    Да зачем это вам? — удивился один из экспертов. — Это же действительно повседневность, рядовое явление...

—   Надо проверить все факты. Все связано в этом мире, — ответил Турецкий и взглянул на часы. — Значит, так, сейчас мы едем в областную прокуратуру, а часа через два-три я либо позвоню, либо заскочу к вам. Как думаете, будут ли готовы к этому времени акты вскрытия?

—    Только в самом первом приближении, то есть в черновиках.

—  Ну, хорошо. А теперь давайте все-таки посмотрим милицейскую сводку.

Через десять минут Турецкий уже держал в руках информацию облуправления внутренних дел за предыдущий день.

—  Улица Юности, это где? — спросил он.

—   Это в центре, — ответил высокий судмедэксперт, — что называется, в сердце города. Кстати, выходит как раз на главную площадь. Смерть наступила между десятью и двенадцатью часами утра.

—     Занятно, — вскинул голову Турецкий. — О чем-то говорить, конечно, рано, и все же почему бы не рискнуть, не перекинуть мостик... В общем, жду, с нетерпением жду, что вам удастся установить, пусть и в первом приближении.

Наконец он вышел из этого мрачного приземистого строения с доверху замазанными белыми большими оконными стеклами. Хотелось наглотаться свежего воздуха, но тягостный запах, казалось, навеки впитался во все поры, в каждую ворсинку одежды и преследовал его. И чтоб как-то отогнать и заглушить этот запах, чтобы вырваться из поля смерти, он сунул в рот еще одну сигарету и закурил. Данилов и Рыжков ушли вперед, и он смотрел им вслед.

«Непременно надо будет как можно скорее связаться со следователем, выезжавшим на место убийства этих кавказцев, — думал Турецкий, — выяснить все детали этого происшествия... »

Машина стояла неподалеку, и, немного постояв, он направился к ней. По асфальтовой дорожке навстречу ему быстро шла высокая молодая женщина с непокрытой головой, на лице которой без труда можно было прочесть целую бурю чувств — и надежду, и волнение, и страх, и готовность ко всему, и ожидание чуда. Он знал это выражение лиц, повидал на своем веку... И, поймав ее ищущий, вопросительный взгляд, сказал негромко:

— Это — вон там.

«Хороша, — подумал он про себя, — несмотря ни на что, на бессонную ночь, на смертельную тревогу, на эту особенную синеву под глазами на неправдоподобно бледном, словно выбеленном лице, какие бывают всегда там, где рядом смерть, — в реанимациях больниц, у тех, кто ждет последнего часа своих близких, на похоронах».

Конечно, по роду службы он должен был осведомиться, кто она и кого ищет. Но ее серые глаза, переполненные безмерной холодной мукой, не допустили никаких расспросов. Сейчас это было бы кощунством: порой случались мгновения, когда задачи профессии должны были отступить.

«Ну вот и все, — с каким-то сожалением подумал он, — встретились и разлетелись, скорее всего, навсегда... »

Как там, у Визбора?

Незнакомец, незнакомка,

Здравствуй и прощай!

Можно только фарами мигнуть...

35

Еще до поездки в морг они отправились на совещание, куда Турецкий ехал, полный самых разнообразных раздумий. И действительно, покумекать да поломать голову было над чем. Выезжая вот так, на места, он, как правило, быстро находил деловой контакт с товарищами по профессии, с этими чаще всего настоящими душевными мужиками, без знаний и помощи которых его собственные успехи в подобных командировках надо было делить, как говорится, на шестнадцать. Но тут, в этом деле, в степногорском инциденте, о котором уже со вчерашнего дня шумела вся страна, должного взаимодействия с коллегами-провинциалами из областной прокуратуры пока не получалось. И сдавалось ему, не получится и в дальнейшем.

Скорее всего, это было только предчувствие, но предчувствие сильное, едва ли не гнетущее, что их троица, по сути дела, брошена тут на произвол судьбы, в море невидимых подспудных проблем, отношений и интересов, в которые вряд ли кто-то вознамерится посвящать столичных чужаков. Тут за всем стояла и таилась совсем другая система отношений, позиций и оппозиций, намного более зыбкая и скользкая, чем какие-нибудь чисто уголовные расклады.

И когда он мысленно представил объем работ, встреч, контактов, допросов, вполне вероятных очных ставок, то впервые за многие годы почувствовал явственный страх неуверенности в своих силах, в своих чисто физических возможностях. Нет-нет, втроем тут не справиться! Осилить втроем такое сложное дело было чистой воды утопией. Да-да, именно так. А значит, от всего этого дела, от их «разведки боем», вот уж воистину ограниченным контингентом, вовсю несло авантюрой. И возникало омерзительное ощущение, что кто-то их вполне сознательно надул и подставил, и родилась эта коварная задумка, может быть, как раз в Москве, чтоб утопить и вымазать его в здешних нечистотах, выставить идиотом, продемонстрировать несостоятельность, а может, и профнепригодность, и, вопреки его намерению, заставить покинуть Генпрокуратуру по личному почину. Все это очень, очень смахивало на правду. Если бы не мысль о Меркулове, который такого, понятное дело, никогда бы не допустил.

И никому-то на самом деле, скорее всего, не нужна была эта правда, никто ни в каких откровениях не нуждался. Просто кто-то лихо разыграл свою комбинацию, как говорят кидалы-шулеры — раскатал масть, их присутствие тут просто проформа, а они болваны болванами в чужой игре.

Вот так он и думал, катя к месту своего обитания, голодный, злой, с отвратным сладковатым запахом в ноздрях, с соглядатаем за рулем этой «Волги». Что ж! Политика, политика... Когда-то в юные годы в театре-студии МГУ у них выступал Андрей Миронов, читал знаменитый монолог Фигаро о политике. И он сам после, то мизинчиком, то пятерней зачерпнув этой прелести, казалось, месяцами, сколько ни тер, все не мог отмыть руки — так разило этой самой политикой, просто в нос шибало — куда там в морге!

Теперь же здесь, впервые в его трудовой биографии, предстояло не лапки запачкать, а нырнуть в эту фекальную бочку политики, зажмурив глаза, с головой. И все-таки надо было, надо было попытаться найти здесь людей не запуганных, не запроданных и продавшихся, не «схваченных» той или иной здешней командой, а готовых, как ни скучно звучит, просто исполнять свой обычный служебный долг. Только это, и не более. Делать дело и не отклоняться. А это значило, что людей таких предстояло активно искать, включать и задействовать в свой план, которого еще не было, не могло быть, потому что слишком мало они знали о расстановке здешних политических сил.

Совещание, на которое он ехал утром и на котором провел больше трех часов, подтвердило самые худшие его предчувствия и ожидания. У некоторых здешних товарищей, видимо, имелась четкая установка их руководства, как можно больше и дольше говорить ни о чем и что есть силы блокировать расследование.

Через три с лишним часа, позвонив из своей гостиницы в морг, Турецкий получил весьма и весьма интересные сведения, которые заставили его даже присвистнуть. Оба кавказца, застреленные в одном дворе и обнаруженные только через час, так как оба трупа лежали у бетонной стены за грудой мусора и старых разбитых ящиков, были убиты, видимо, одновременно из трех разных пистолетов. Все пули, общим количеством десять штук, выпущены из патронов импульсного действия. Они уже переданы дежурным следователем для экспертизы баллистикам с целью определения оружия, из которого были произведены выстрелы. Кроме того, при тщательном осмотре в одежде убитых найдены странные предметы: самодельный стилет с заточенной и надпиленной у рукоятки пикой, типичное холодное оружие колющего действия, а также точно такая же рукоятка, но уже с отломанной пикой, очень похожей на ту, что извлечена из тела Русакова. Оба предмета также отправлены на криминалистическую экспертизу.

— Любопытно, очень любопытно... — бормотал Турецкий, торопливо занося эти сведения в свой рабочий блокнот и снова возвращаясь мыслью к утреннему совещанию.

Да, оно оказалось мероприятием чисто формальным, а следовательно, и бесполезным. Много риторики, много гаданий то на кофейной гуще, то по внутренностям жертвенных животных, однако же вывод Александр Борисович сделал однозначный: за исключением его старого знакомого прокурора области Германа Золотова, мужика дельного и безусловно честного, никто больше помогать им не рвется. А на вопрос, заданный им самому себе, в чем тут загвоздка, ответил так: поскольку здесь, как и на всей обширной территории, некогда шестой, а ныне, как говорят, седьмой части света, для большинства законников на первом месте отнюдь не закон, а совершенно иные факторы и соображения, нетрудно догадаться, что и тут, в Степногорске, ребята либо еще не сумели точно сориентироваться и определиться, а потому не рискуют высовываться и попасть впросак, либо, напротив, все они четко ангажированы, «подверстаны» и не хотят выводить на авансцену те силы и фигуры, с которыми связали свои судьбы, карьеры и будущность.

Что ж, тут не было ничего оригинального. И в каком-то смысле всех их, людей зависимых, можно было даже понять и пожалеть, однако все это означало, что их положение заметно осложняется, что действовать придется с большой оглядкой, по преимуществу своими силами.

36

Миша Данилов, невысокий, худенький, с небольшой темной бородкой, в которой уже посверкивала не по возрасту ранняя седина, записав в дежурной части областной милиции адреса больниц, куда были развезены потерпевшие, отправился на автобусе в Зареченскую больницу, где имелось самое большое и лучше всех оснащенное травматологическое отделение, где и пребывали теперь раненые в тот страшный день.

В юные годы Михаил Антонович Данилов думать не думал выходить на тропу войны с преступным миром, а мечтал быть актером. Однако попытки «затыриться» и в школы-студии, и в ГИТИС оказались безуспешными — то ли внешностью не вышел, то ли дикцией. И забросила его нелегкая на юридический, благо, в те годы туда еще не было чудовищных конкурсов и о престиже профессии и не помышляли. А он поступил, увлекся и понял, что это и было его призванием.

Что же до актерских способностей, в которых сам он лично никогда не сомневался, то и эти дары небес не остались втуне, и он пускал их в дело где только мог и ни разу не пожалел об этом. Вот и в больнице, работая во всю широту артистического диапазона — то вкрадчивый, то обворожительно любезный, то угрюмый и грубоватый, — он, как слаломист-горнолыжник, обходил одно препятствие за другим, пока в конце концов не добрался таки до отделения, где лежали избитые и помятые в толпе. Уже одно то, что доступ к ним был частью запрещен, а частью ограничен, и то, что для них выделили несколько специальных дальних палат, свидетельствовало о том, что тут позаботились городские власти, стремящиеся предельно локализовать зону опасной информации. Но для него и в самом этом стремлении имелась кое-какая многозначительная информация.

Первым, с кем завел беседу Данилов, оказался щуплый паренек, студент Политехнической академии, отличник-третьекурсник по фамилии Иванцов. У него были множественные ушибы рук, плеч, спины, но главное — головы, что повлекло весьма чувствительное сотрясение мозга. Однако, хотя речь его была еще несколько замедлена, голова и память уже вполне прояснились, он уже мог давать показания, чем и не замедлил воспользоваться Данилов.

Парень оказался ужасно приятным, и Данилов начал опрос:

—   Послушайте, Иванцов... Сережа... Вы у меня первый свидетель, первый очевидец. Объясните мне, чем была вызвана вторая демонстрация? Вы же, кажется, уже митинговали накануне? Или мало показалось?

—   А как бы вам показалось, — усмехнулся паренек с перевязанной головой и со множеством ссадин на лице, частью замазанных йодом и зеленкой, частью — под пластырными наклейками, — если бы вы спокойно, организованно вышли на демонстрацию, а на вас кинулись бы менты и начали бы лупить почем зря — и ребят, и девчонок? Мы же с законными требованиями вышли!

—   Подождите, — сказал Данилов и сделал большие глаза, как бы узнавая все это впервые и не веря собственным ушам, — подождите, Сережа... Давайте-ка по порядку. Вы о каком дне говорите?

—  О субботе, конечно! Мы готовились, мы хотели, чтобы все прошло без всяких там... У нас же самоуправление студенческое. Я как раз член комитета самоуправления у нас в техноложке. Сделали транспаранты, сделали плакаты, получили разрешение и от городской управы, и от муниципалитета. То есть никто и думать не думал, что эти набросятся дубасить!

—  Вы хотите сказать, — уточнил Михаил, — что первыми нарушили условия проведения разрешенного митинга представители правоохранительных органов?

—   Ага, — мрачно кивнул парень, — правоохранители, блин! Нас и было-то с гулькин нос. Чуть больше тысячи, наверное. Ну, может, полторы, я же не считал.

—   Хорошо, а дальше?

—   А чего дальше? Вылетели архаровцы, отметелили ребят, порвали плакаты, затоптали транспаранты... Ну, мы и разбежались кто куда, по общагам.

—  Может быть, у вас лозунги были слишком воинственными? — предположил Данилов.

—   Это с какой стороны посмотреть. Если с нашей точки зрения, так, по-моему, ничего особенного. А вы как считаете? «Отдайте нашу стипендию!», «Образование молодежи — это будущее страны» — это как, вызывающе?

—   По-моему, нет, — сказал Данилов. — А еще?

—   Ну вот, — смущенно улыбнулся раненый, — я даже один сочинил, сам писал...

—  Ну-ка, ну-ка, — Данилов приблизил диктофон к его запекшимся губам.

—  «Бандюгам «мерседес», а нам — учебный процесс!»

—   Хиловатые стихи, — сказал Данилов. — Однако жизненные... Ну а потом что?

—  Здесь, в городе, есть человек, вы еще узнаете о нем, а может, и встретитесь. Он создал общество «Гражданское действие», такой Русаков Владимир. Он доцент университета. Вот вы с ним поговорите, он каждое слово подтвердит... Конечно, после этой мочиловки с ментами народ кинулся по общагам, начали обсуждать, решили в газеты обратиться, в Москву писать. Русаков, говорят, всю субботу по общагам мотался, старался утихомирить, чтоб не подставился кто-нибудь невзначай. Он вообще умница. Я говорю, вы с ним встретьтесь...

—   Вы продолжайте, Сережа, продолжайте...

—   Он и к нам приезжал со своими ребятами из движения. А только уехал — ОМОН подвалил. Как в фильме ужасов. Ломились в комнаты, вышибали двери и опять дубинками... девчонок за волосы хватали, ребят сапогами во все места... Представляете?

—   С трудом, но представляю, — сказал Данилов. — Чего они хотели?

—   Мы и сами не поняли. Только орудовали хуже чем фашисты. Мат, ор... «Всем на пол, лицом вниз!» Чуть кто шевельнулся — каблуком под ребра.

—   Может быть, наркотики искали? Получили сигнал, ну и... раздухарились?

—   Какие наркотики? — махнул перевязанной рукой Иванцов. — Об этом и слова не было. Видеозаписи им были нужны. То есть понимаете, свидетельства против них, как они там на площади, перед университетом, погуляли. Скорее это они накуренные были. Или обколотые.

—  Ну а еще, еще?.. Детали какие-нибудь?..

—  Какие детали, когда носом в пол лежишь и руки на затылке! Хотя, если припомнить, какого-то человека искали.

—   Так, минуточку! — остановил его Данилов. — Сережа, вспомните, Русаков был тогда еще у вас?

—   Да нет, уже уехал. Минут десять — пятнадцать, как уехал.

—   Так, может быть, его и искали? — спросил Михаил.

—  Его? Да ну, чего его искать-то? Он всегда на виду, не прячется. И потом, он ведь всегда горой стоял за мирные, так сказать, законные выступления. Он же для того и приехал, чтоб пацаны какой-нибудь дури не выкинули.

—  Но вы же тоже вышли на самую мирную демонстрацию, так?

—    Та-ак, — протянул, как бы что-то начиная понимать и о чем-то догадываться, раненый студент. — А вы думаете, все-таки его искали?

—   Я пока ни о чем не думаю. Я пока только факты и фактики собираю.

—   Да я же говорю вам, самого Русакова спросите, встретьтесь с ним. Он расскажет и подтвердит.

—   Так вы что, Иванцов, еще не знаете ничего?

—  Чего?

—    Что Русаков, о котором вы говорите, на следующее утро там, на площади, где и вас эти гаврики разукрасили...

И словно что-то почувствовав особенное в его голосе, Сергей Иванцов чуть привстал и подался навстречу Данилову.

—   Подождите... А... что? Что с ним?!.

—  Русаков погиб.

—   То есть как погиб?

—  Кто-то воспользовался всей этой заварухой и в давке, в толпе, пырнул прямо в сердце. Да еще в придачу для верности голову проломили.

—  Это что, точно?

—   Абсолютно точно.

—  Понимаете, — Иванцов беспокойно задвигался, схватился за голову и тотчас отдернул руку от повязки, — там, конечно, все могло быть. И само место подходящее, ну и... сама обстановка.

—  Знаете что, Сережа, — сказал Данилов, — я, кажется, малость переусердствовал, утомил вас. Давайте так: я внесу в протокол ваши показания, вы ознакомитесь и подпишете, так?

Оформление протокола допроса свидетеля заняло около получаса. Иванцов расписался в нужных местах, и лицо его передернулось от боли.

—   Давайте лапу! — Следователь крепко сжал слабую влажную руку молодого человека. — Пойду к другим. Но вы оказали мне неоценимую помощь, знайте.

И они улыбнулись друг другу.

До конца дня с перерывом на обед и «мертвый час» Миша Данилов успел побеседовать еще с шестью потерпевшими. Их рассказы, расходясь в деталях, в основном повторяли и дублировали друг друга. И к концу этих допросов, когда у него у самого уже голова шла кругом, в портфеле находилось шесть протоколов и две целиком записанные полуторачасовые кассеты, он смог перевести дух и сделать кое-какие выводы.

В число демонстрантов-студентов, явно намеренно распаленных ночными облавами и диким разгулом, неведомо откуда влилось множество совсем другого народа. Именно от них по рядам митингующих пошли бутылки с водкой, именно у них оказались припасенные заточки, трубы, разводные ключи и монтировки, именно они, причем с явно провокационным умыслом, полезли на рожон и принялись теснить и задирать омоновцев.

Но главное — это у них, а вовсе не у студентов оказались с собой и вдруг, как по команде, были подняты вверх плакаты с требованием отставки губернатора Платова и суда над ним.

Ну а дальше, как говорится, все смешалось в доме Облонских. Откуда-то вылезли со своими хоругвями монархисты, как всегда, не остались в стороне местные «младокомсомольцы», активно пытались использовать происходящее в своих расчетливо-корыстных партийно-политических целях большевики новейшего разлива. Не упустили своего часа и Жириновские соколята, и чернорубашечники с пресловутыми «коловоротами» на красных нашивках.

До этого момента цепи ОМОНа сдерживали толпу угрюмо, но спокойно. Когда же на них налетела озверевшая пьяная орава, им пришлось занять жесткую оборону и контратаковать, по сути, чтобы удержать натиск и самим не остаться с проломленными головами. Все утверждали, что именно среди омоновцев оказались первые раненые, причем некоторые сотрудники, несмотря на спец-экипировку, довольно тяжело. Ну а после произошло то, что и должно было, а по сути, уже и не могло не произойти.

Это был материал, настоящий следственный материал, с которым не стыдно было вернуться из этой «этнографической» экспедиции и предстать пред строгие очи глубоко почитаемого начальника.

С этими мыслями Данилов и покинул больницу и поспешил обратно в их «пятизвездочный отель», как окрестил их временное обиталище Турецкий, выразительно постучав ногтем по этикетке опустевшей коньячной фляжечки, «раздавленной» ими накануне вечером на троих за успех безнадежного дела.

37

В связи с подъемом очередной волны напряженности на фондовом финансовом рынке в тот воскресный день верхняя палата Российского парламента — Совет Федерации — решила отменить себе выходной день, и российские сенаторы почти в полном составе заседали у себя на Большой Дмитровке. Решались серьезнейшие вопросы, связанные с банковским кризисом и пересмотром ряда заложенных позиций в госбюджете. Ждали приезда и выступлений министра финансов и председателя Центро­банка...

В начале одиннадцатого утра член Совета Федерации губернатор Степногорской области Николай Иванович Платов, срочно вызванный помощниками, торопливо вошел в свой рабочий кабинет и, плотно прикрыв дверь, снял телефонную трубку спецсвязи. Он уже знал, чем обернулось это воскресное утро, — ему передали, что наперебой звонили и тот же Мащенко, и начальник областного управления ФСБ Чекин, прокурор области, представитель Президента и мэр города Клемешев...

Да, еще утром, на заседании, поступили сообщения о том, что в городе неспокойно, что поздним вечером и ночью, очевидно, произошли какие-то непонятные события, вновь взвинтившие страсти еле-еле утихомиренных студентов, которые опять собираются у общежитий и сбиваются в колонны, явно готовясь повторить субботнее шествие, однако ситуация в городе теперь, видимо, резко усложнилась и грозит выйти из-под контроля.

Тогда он снова связался с первыми «силовиками» города и региона и вновь, как накануне, потребовал, чтобы те костьми легли, но не допустили самого худшего. А самым худшим теперь могла быть кровь, которой он, надо сказать, не боялся с детства, а вот сейчас бояться был обязан, если хотел чего-то добиться на заданном направлении.

—  Я слушаю, — сказал Платов в белую телефонную трубку.

Звонили из Администрации Президента, один из ближайших его помощников, то есть звонок, по всей видимости, был продиктован указанием «самого».

—   Что же это происходит у вас, Николай Иванович? — заведенным голосом заверещал в трубке этот мальчишка, которому он, Платов, по совести говоря, не доверил бы даже чистить ботинки. — Вы понимаете, что все это означает в такой момент для престижа страны? Ведь если такое у нас происходит, у нас, у члена Совета Европы... Вы хотя бы отдаете себе отчет, какие это теперь будет иметь последствия и внутри России, и на международной арене?..

Хотелось без антимоний обложить этого хлыща так, чтобы до конца дней не отмылся. Но он, Платов, был человек закаленный, бывалый боец, стреляный воробей.

—  Можете передать, — отрывисто бросил Платов, — ситуация будет нормализована не позднее чем через два-три часа. Я немедленно вылетаю в Степногорск, тщательно разберусь и приму все необходимые меры.

—  Какие два-три часа? — закричал тот. — Вы что, не знаете, что у вас там есть и убитые? Во всяком случае, у нас такая информация.

И хотя на самом деле Платов этого еще не знал и слова эти словно залили его изнутри тяжелым вязким холодом, он и на секунду не заставил своего собеседника допустить, что владеет информацией не в полном объеме.

—  Разумеется, знаю! — рубанул он. — По прибытии в город и после наведения порядка безотлагательно сообщу вам все подробности.

На том и расстались. Он швырнул трубку.

Предали, гады! Продали! Неужто недокормил? Самого главного не сообщили, не донесли в тот же миг, оставили в неведении, отлично понимая, что для него, в его положении, это конец! Да, что бы там ни говорили, но предчувствие все-таки штука серьезная и таинственная. Недаром он ночью связывался с Мащенко, недаром ныло сердце-вещун. Но все равно он и в мыслях не допускал такого размаха волнений и беспорядков.

Как на грех, согласно принятой повестке дня, через час с небольшим ему надо было выступать здесь, с этой трибуны с очередной разносной речью, направленной острием против бездарного правительства. Теперь ни о каких трибунах и громогласных тирадах и речи быть не могло. Теперь — все долой, все побоку! Только туда!

Через четверть часа тяжелый скоростной «мерседес» в сопровождении черного джипа охраны и спецсвязи уже мчал его по Ленинскому проспекту в сторону Внукова, где в связи с внезапными экстремальными событиями его ждал небольшой спецсамолет из президентской авиаконюшни.

А еще через полтора часа в точно таком же, но другом «мерседесе» он уже несся по солнечному Степногорску, где по мере приближения к центру все больше и больше попадалось на глаза знаков и примет только что отшумевших волнений, скорее смахивающих на народный мятеж.

В аэропорту встречавшие его сотрудники аппарата администрации сообщили число пострадавших. На площади Свободы перед их зданием погибли пятеро, тяжело ранено не менее тридцати человек, всего же пострадавших под полторы сотни.

Прямо из машины он связался с Мащенко.

—   Ну что, Никола, давай докладывай, как допустил, почему не предотвратил... Не спеша рассказывай, теперь время у тебя есть. Все-таки, сам понимаешь, последний доклад, куда торопиться...

Но то, что ответил ему Мащенко, а главное, как ответил, какая интонация невольно прорвалась в его хриплом от волнения голосе, Платову что-то очень не понравилось. Какая-то неуместная независимость прозвучала, чуть ли не вызов... Словно этот малый, привыкший бегать на веревке, сорвался с колышка. Или?..

—  Отвечу вам, Николай Иванович, на все вопросы только при личной встрече, — без обычного холуйского трепета отчеканил он.

А это значило, что Мащенко и правда пережил тут два часа назад столько всего и такое, после чего ему бояться уже было решительно нечего, а уж тем более скакать на цирлах и лебезить.

—  Под суд пойдешь! — зарычал губернатор. — Черепаху из тебя сделаю! — и... осекся, услышав возвращенные ему посланные ночью из Москвы по спутниковому телефону собственные слова:

—  В пределах полномочий! Под суд так под суд! — с незнакомой и пугающей твердостью сказал Мащенко. — Через пять минут я буду в вашей приемной и представлю вам полный отчет.

Мащенко вышел из повиновения. И вдруг Платов понял, чем вызвана отвага этого жучилы и вьюна. Ведь ему, этому Мащенко, не приходилось думать о том, что через шестьдесят три дня — первый тур губернаторских выборов, где он, Платов, идет основным кандидатом и для которого то, что случилось сегодня, наверняка будет иметь совершенно чудовищные, возможно, катастрофические последствия как для политика, взявшего дальний прицел. А стало быть, теперь тот взаимный паритет особой осведомленности о делах и делишках, грехах и грешках, на котором столько лет держалась их задушевная дружба, резко нарушен, причем не в его, Платова, пользу.

Эту отпетую сволочь Мащенко, разложившегося подонка и казнокрада, следовало проучить так, чтоб его конопатые внуки вспоминали, но... он понимал, что руки теперь связаны, а этого милягу Коляна действительно просто-напросто перекупили, подманили, как шавку, жирным куском, а стало быть, нейтрализовать его придется по-умному, очень ласково и осторожно, просчитывая наперед каждый следующий шаг. Теперь было главное — немедленно самыми решительными действиями взять на себя инициативу и показать всем и каждому, кто тут хозяин города и области. А без этого можно было сразу снимать свою кандидатуру, отправляться в отставку и ставить крест на политической карьере.

Но он хотел жить, а жить и властвовать для него значило одно и то же, причем властвовать, кажется, было даже важнее, чем жить.

То, что случилось сегодня, вдруг заставило его отчетливо понять и осознать, что кто-то ведет против него, быть может, куда более тонкую и масштабную игру и, возможно, уже сумел набрать чрезвычайно важные, если не решающие, очки.

От того, как он, Платов, поведет теперь себя, как выстроит дальнейшую стратегию кампании и подготовки к выборам, найдет ли «секретное оружие», тот дурацкий колокольчик, позвонив в который он сможет потянуть и перетянуть на свою сторону несколько сот тысяч имеющих право голоса остолопов, с которыми даже и играть-то скучно, коли они принимают за чистую монету весь этот «электоральный маскарад» с переодеваниями и раздачей российским «папуасам» стеклянных бус, зависело теперь — сбудется ли, осуществится ли то, что он наметил для себя в качестве главной цели и главного ориентира в судьбе.

38

Николай Иванович Платов, пятидесяти шести лет от роду, прожил жизнь одновременно обычную и достаточно нестандартную, и о ней он думал и вспоминал когда с удивлением, а когда и с гордостью.

В самом деле, очень мало кто из его сверстников сумел показать такой класс политической непотопляемости, такую способность удерживаться на самых крутых порогах, брать рифы и живым и невредимым низвергаться с водопадов.

Он, кажется, всегда руководил, Колька Платов. Пусть кому-то покажется смешным, но даже в детском саду почему-то его, мордастенького, умытого и очень-очень милого умненького мальчика, поставили кем-то вроде старосты в их группе. Ну а дальше пошло-поехало. Должности да комитеты, комитеты да должности. «Взвейтесь, кострами, синие ночи...», а там и комсомол, и секретарство, райкомы и горкомы, выдвижения, назначения, потом несколько лет на разных должностях в вооруженном отряде партии, откуда в звании майора действующего резерва обратно на партийную работу инструктором обкома.

Он вернулся на партийную работу в числе так называемого андроповского призыва. Он был хваток, изобретателен, он всегда умел учиться и всегда на «отлично» сдавал главный экзамен — делал безошибочно правильную ставку на человека, кампанию, генеральную линию, а для этого нужен был талант недюжинный, нужно было в полном смысле слова высокое искусство, в котором он совершенствовался и преуспевал, оставляя позади все новых и новых товарищей-соперников. Именно они, люди его плана, его размаха и его честолюбия, разыграли немыслимо сложную комбинацию и совершили внутрипартийную революцию, которую потом окрестили перестройкой. Они могли сколько угодно безостановочно и упоенно разливаться соловьями насчет того, что вся эта грандиозная заваруха —для народа и в его интересах и так далее и так далее. Но они-то, новейшие авгуры, знали, что тут почем и какая цена всем этим заклинаниям в базарный день. Они знали, чего хотели. Они хотели перемен для себя, они хотели страну для себя, все нажитое и завоеванное, построенное и возведенное, все добытое они хотели для себя. И когда говорили, вновь и вновь повторяя священную формулу, что в государстве, где все — ничье, должен быть, наконец, полноценный и рачительный хозяин, то уж кто-кто, а они-то точно знали, кто должен стать этим самым хозяином, конкретным господином и владельцем. Потому что в чем еще может заключаться подлинный порядок, как не в этом распределении богатства и вещества жизни между теми, кто в состоянии забрать эти богатства в закрепленную и неприкосновенную собственность.

Это была революция поколений, революция живого и мертвого. И в ходе ее он умудрился не сделать ни одной мало-мальски серьезной ошибки. А когда началась постыдная, похабная гонка за право первым или в числе первых избавиться от партбилета, он, бывший второй секретарь обкома партии, в этих собачьих бегах участия не принял. Просто отошел и затаился, слишком хорошо зная, что там, в провинции, их красные корни ушли в почву глубоко, разветвились и разбежались в земле густо и что теперь эта развитая корневая система способна без лишнего шума, скрытно, высасывать из своего грунта самое главное, что составляло отныне и смысл и материю жизни — деньги. Он знал, на чем и как они делались раньше. А в новой жизни он приумножил эти свои дары и таланты стократ.

Он был уже одним из крупнейших собственников региона, человеком богатейшим, сумевшим с толком, с громадной, неслыханной прибылью пустить в рост свои прошлые связи и знания. А уж когда хитрые московские лисы закрутили машину приватизации, он, Платов Николай Иванович, одновременно кляня и разоблачая «антинародный режим», обездоливший миллионы тружеников, о которых так пеклась и горячо радела партия Ленина, был уже одним из состоятельнейших «лендлордов», новорусским бароном старой отливки, но нового чекана, сумевшим обратить в собственные владения множество предприятий и в самом Степногорске, и в области, и в других регионах, и даже за границей, о чем, конечно, в полном объеме знал только он один да еще пяток — десяток самых доверенных людей, чья материальная, духовная и всякая прочая, в том числе и просто биологическая, жизнь всецело зависели от него.

Он был теперь негласным держателем контрольных пакетов акций многих предприятий, а так как основной костяк промышленности в его владениях составляли заводы и объединения, производившие оружие, Николай Иванович постиг сложнейшую науку перевода денежных средств от реализации этой продукции через целую цепь специально созданных трансферных фирм на свои секретные счета, что, естественно, придало ему особое влияние в масштабах всей страны.

И вот теперь, когда предстояло переизбираться на новый срок, когда столько планов обуревало его и он мечтал, вновь заняв этот пост, сделаться политиком всероссийского масштаба, заставив работать свои активы и авуары и превратить Степногорск и весь регион в экономически мощную процветающую территорию, достаточно самостоятельную и не зависимую от прихотей Москвы, он почувствовал резко возросшее сопротивление каких-то сил, которые действовали точно и безжалостно, совершенно в его духе, но, наверное, еще грубее и жестче.

Случившееся в субботу, а затем в воскресенье стало для Платова грозным сигналом тревоги. Чего- то он не предусмотрел, в чем-то просчитался, кому-то передоверился, и таинственный враг не преминул воспользоваться его мелкими ошибками и молниеносно перешел в наступление.

Что стояло за всем этим? Как получилось, как вообще могло такое произойти, чтобы тысячи людей несли плакаты, направленные против его главных противников в федеральном центре, и чтобы они, эти самые люди, оказались убиты и покалечены вверенными ему, Платову, войсками и как бы по его наущению и приказу?

Еще вылетая из Москвы, он распорядился созвать к его возвращению особый совет и аналитическую группу, чтобы тотчас по прилете в Степногорск провести важнейшее совещание. И уже через полчаса, едва приехав в свою городскую резиденцию, Платов занял место во главе стола в комнате для заседаний.

Он уже заслушал доклад Мащенко, из которого уяснил, что удавку ему на шею накинули умело. И чтобы нейтрализовать, ликвидировать эти последствия, надо было думать и думать. Больше всего Николая Ивановича тревожили странные происшествия, которые, собственно, и возбудили против него в ночь с субботы на воскресенье эти тысячные толпы. И Мащенко, и все другие руководители местных «силовиков» готовы были голову положить на плаху, что не отдавали приказов врываться в общежития и устраивать погромы и обыски, повсюду ссылаясь при этом на какие-то мифические распоряжения губернатора. Именно эти действия неведомых групп, неведомых омоновцев и всколыхнули студенчество, а вслед за ним и других — тех же рабочих «оборонки».

Ну не могли — и ежу было ясно, не могли все они за какие-то считанные ночные часы напечь десятки и десятки плакатов, требующих немедленной отставки губернатора Платова! Разумеется, все это делалось заблаговременно и с его отсутствием в городе тоже совпало вовсе не случайно. Он хорошо знал, что тот, кто защищается и оправдывается, всегда остается в проигрыше, неизбежно теряет очки.

То, что исчез создатель и руководитель главной силы в Степногорске, открыто оппозиционной ему и его региональной политике, этот наивный прямолинейный чудак Русаков, с одной стороны, могло оказаться на руку — замутил воду известнейший баламут, а после предпочел убраться восвояси.

Но Платов не верил в такой вариант, ни на минуту в расчет не принимал.

Тут, конечно, было что-то другое. Тут был не тот след, чувствовалась не та рука, не тот почерк.

Русаков полагался на собственный ум, на знания, на личную популярность, он всегда пер напролом, всегда с открытым забралом, не хитрил, и именно на этом держалась его популярность. Так что Русакова тут надо было вынести за скобки, и, похоже, он тоже попался на этот двойной крючок. А значит, человек, способный навскидку дублетом ухлопать двух таких жирных зайцев, был в полном смысле парень не промах, и отнестись к нему надо было со всей подобающей серьезностью.

Что касается второго вопроса, то группа анализа, да и он сам, пришли к выводу, что самым правильным будет обратиться с экрана телевизора — к городу и миру — с коротким энергичным словом сразу после завершения программы «Время» и киселевских «Итогов», перед очередной серией «Спрута-2». И его спичрайтеры тотчас засели за работу, взвешивая и пробуя на зуб каждое слово.

Ровно в двадцать один пятьдесят на экранах всех телевизоров, настроенных на первый канал Степногорского телецентра, появился губернатор — подтянутый, загорелый человек с яркой сединой и пронзительными, чуть прищуренными глазами.

— Дорогие степногорцы! — начал он, и взгляд его стал острее бритвы. — Мне пришлось прервать работу в Совете Федерации и срочно вернуться в наш город, так как, воспользовавшись моим отсутствием, распоясавшиеся хулиганы решили дестабилизировать ситуацию в столице нашего края. Под видом мирной законной демонстрации, якобы защищающей права и интересы студенческой молодежи, они вознамерились захватить административное здание и явочным порядком установить свой, так называемый «демократический» порядок.

Однако силы правопорядка воспрепятствовали осуществлению этого авантюрного замысла. В ходе массовых столкновений пострадало много людей. По имеющимся данным, пять человек погибли.

Сколько раз за минувшие годы мы слышали фразу, которая уже всем набила оскомину: «Демократия — не вседозволенность».

Есть демократия и демократия. Вся вина и ответственность за случившееся целиком ложится на тех, кто, на словах провозглашая принципы свободы и декларируя верховенство закона, на самом деле готов на все для достижения своих, далеко не благовидных целей. Я говорю о руководстве общественного движения «Гражданское действие» и лично о его лидере Русакове, который в своем необузданном стремлении к власти пошел на все, не останавливаясь даже перед риском для жизни и здоровья тех, кто наслушался его сладких речей и поддался гипнозу популистских фраз.

Руководство правоохранительных органов было поставлено перед необходимостью воспрепятствовать разгулу беззакония пьяной, агрессивной толпы. Их вынужденно жесткие действия должны быть признаны своевременными и адекватными. Мы не допустим бесчинств и беззакония, под какими бы лозунгами и флагами они ни совершались.

Как губернатор области, выражаю благодарность сотрудникам милиции и внутренних войск, которые сумели в этот трудный час локализовать очаг возгорания и не допустили распространения пожара на весь город.

Насколько известно на данный момент, главный инициатор, духовный вдохновитель и организатор сегодняшней вылазки псевдодемократических элементов, доцент Степногорского университета и депутат областного Законодательного собрания Русаков, чтобы уклониться от ответственности, скрылся из города. Но я обещаю, что мы сделаем все, чтобы этот авантюрист в кратчайшее время был разыскан, лишен депутатской неприкосновенности и ответил по всей строгости закона.

Порядок в городе полностью восстановлен. Задержан ряд молодчиков, наиболее «отличившихся» во время столкновения на площади Свободы. Все они, также после тщательного расследования, предстанут перед судом.

Хочу выразить семьям погибших глубокое искреннее соболезнование. Прошу всех граждан сохранять выдержку и спокойствие и не поддаваться на новые провокации.

39

Выступление Платова было записано на видео­магнитофон и передано в эфир в точно намеченный час. А вслед за ним на экране пошли титры очередной серии «Спрута».

И Николаю Ивановичу, решившему посмотреть на японском студийном мониторе, уже вместе со всеми зрителями, как он будет выглядеть на экране во время трансляции в эфир, вдруг почему-то сделалось ужасно не по себе. Возникло ощущение дикой, непростительной и непоправимой ошибки. И винить теперь в этом было некого.

Каждое слово его выступления, еще на листке бумаги, не озвученное перед камерой и микрофоном, выглядело так солидно, веско, дышало энергией и волей и казалось столь впечатляющим, доходящим до ума и сердца. Но когда на цветном светящемся прямоугольнике монитора возник маленький Платов, его двойник, этот человечек там показался глупо-напыщенным, ничуть не убедительным и больше всего озабоченным тем, чтобы перевалить груз ответственности на другие плечи. А последовавшая за идиотской рекламной паузой с этими, казалось, уже вечными жевательными резинками, прокладками с крылышками и прочими кисками, пожирающими «Вискас», мощная итальянская картина о происках мафии показалась ему и вовсе убийственной по тем сопоставлениям и ассоциациям, которые она невольно должна была вызывать у каждого степногорца, столько, раз слышавшего в выступлениях Русакова о том, что власти области, и в первую очередь сам губернатор и его окружение, погрязли в коррупции, злоупотреблениях, то есть во всем том, что показывали в этом самом «Спруте».

А, дьявол! Он поднялся и, не прощаясь, быстро пошел в сопровождении нескольких помощников и телохранителей к выходу из здания телецентра, туда, где ждал его черный «мерседес» и две машины сопровождения. Он опростоволосился! Дико, глупо. Он не сказал каких-то очень важных, главных слов, не сказал именно того, что наверняка хотели услышать от него люди. Проклятые советские штампы, засевшие в подкорке, сыграли с ним злую шутку, а опомнился он слишком поздно.

Пора было возвращаться к себе, в свой особняк над рекой, некогда, во «времена проклятого прошлого», и точно принадлежавший здешнему генерал-губернатору, во дворец начала девятнадцатого века, ныне пронизанный бесчисленными нитями электронных коммуникаций с десятком следящих открытых и потайных видеокамер наблюдения, чуть ли не с батальоном охраны, в его теперешнее гнездо, где он проживал с семейством ничуть не хуже, чем какой-нибудь вельможа эпохи Александра I с лентами и звездами на расшитом золотом мундире.

Вот «мерседес» подъехал к воротам, и они беззвучно разошлись. Машина плавно и мягко подкатила к колоннам главного входа, когда часто-часто запиликал сигнал вызова радиотелефона спецсвязи. Платов услышал голос исполняющего обязанности начальника областного Управления внутренних дел Калмыкова, только что назначенного Москвой взамен отстраненного Мащенко.

—   Я слушаю, — сказал Платов. — Докладывайте, Виктор Егорович.

—  Получено сообщение из бюро судебно-медицинской экспертизы. Среди неопознанных трупов, кажется, есть Русаков.

—  Это точно? — глухо спросил губернатор. — Может быть, ошибка?

—    Документов не обнаружено. Но судебные медики сами узнали его по лицу и убеждены, что это он, Русаков.

—  Кто еще знает об этом? — спросил Платов, потому что именно эта мысль первой стрельнула в голове.

—   К сожалению, сохранить секретность не удалось. Информация уже ушла и, видимо, в ближайшее время пройдет по радио и телевидению.

—  Понятно, — сказал Платов. — Причина смерти?

—  Пока не установлена. Его доставили позже всех.

—   А где обнаружили?

—     Там же, на площади. Но почему-то сначала доставили в Зареченскую больницу, а уж оттуда в морг при Центральной областной больнице.

Он положил трубку на аппарат и отвалился на мягкую спинку заднего сиденья. Удавка, которую так ловко накинул ему на шею кто-то незримый и беспощадный, затягивалась все туже. И каждое слово его телеобращения теперь получало и вовсе зловещий смысл. Он обрушился с обвинениями на мученика и страдальца за правду. А это наш жалостливый народ вряд ли простит. Ибо сама смерть Русакова, если это действительно был он, а Платов в этом уже не сомневался, превращала их давний поединок, их идейную и политическую дуэль в убийство из-за угла, и каждый понимал, в чьих интересах была эта гибель, кто направил руку палача. Ну что же... Надо было продолжать борьбу и идти вперед. До выборов оставалось все-таки еще почти два месяца. Срок достаточный, чтобы перестроить свои порядки, вызвать резервы, провести мобилизацию. Ничего.

Он вошел в дом. Жена и дочь встретили его у широкой мраморной лестницы обширной прихожей, и обе любимые собаки скакали от радости, не зная, чем угодить хозяину, — редких кровей русская борзая Дина и могучая доберманиха-медалистка Челси от элитных производителей прямо из Германии. Он был мрачнее тучи.

—  Ну что, что еще? — воскликнул он в предельном раздражении, увидев бледные, напряженные лица домочадцев.

— Послушай, Коля, — сказала жена. — Мы сейчас видели тебя по телевизору...

—   Да знаю, знаю все сам!.. — отмахнулся он.

—   Ужинать будешь?

— Какой там ужин! Кусок в горло не полезет. Ну как, уже все собрались?

—   Ждут тебя.

В правом флигеле господского дома на случай экстренных встреч и оперативных совещаний он устроил как бы филиал своего предвыборного штаба. Сейчас там должны были быть трое самых близких его помощников, по поводу которых он даже сочинил что-то вроде каламбура: «Я как Шива, у меня три правые руки».

И он пошел к ним через галерею, сопровождаемый собаками, которые все забегали вперед и оглядывались, норовя поймать его взгляд.

Когда он вошел, те трое поднялись.

—  Вопрос у нас один, — с места в карьер начал Платов, — как перехватить инициативу, вернуть «лицо», восстановить имидж.

—   Надо выяснить, кто пошел на прорыв, — сказал старый мудрый зубр Коломийцев. — Только тогда мы сможем сделать правильные шаги.

—   Полагаю, вы еще не знаете... — сказал Платов. — Ситуация круто изменилась — и не в нашу пользу. Русаков убит. Мне только что сообщили об этом по моему спецканалу. Известили из судебно- медицинского бюро облздравотдела. Сомнений нет — это убийство. То есть завтра труп несчастной жертвы сатрапа-губернатора, убиенный мною рыцарь демократии и защитник угнетенных будет выставлен перед моими окнами в назидание потомкам. Чтобы никто не усомнился, что эта смерть — на мне. Что все это значит, думаю, объяснять не надо...

Он снял трубку телефонного аппарата и набрал несколько цифр.

—   Никандрова мне! — И через минуту услышал знакомый голос директора областной телерадио­компании.

—  Виталий Васильевич! Вы получили сообщение насчет Русакова?

—   Да, около получаса назад.

—   Ну так вот. Документов нет. Может, обнаружен не Русаков. Это только гипотеза, понимаете? Кто-то узнал, а может, кому-то и показалось. Пока не будет точно, документально точно идентифицирована личность этого человека, каких-либо сообщений быть не должно. Вы меня поняли? Чтобы ни слуху ни духу! Ответите лично.

Затем то же самое распоряжение он сделал руководителю местного информационного агентства и главным редакторам двух крупнейших в городе и дружественных ему газет. Что касается газет другой ориентации, а их в городе и области выпускалось больше десятка, тут он уже никак повлиять не мог и оставалось только надеяться, что весть о гибели Русакова докатиться до них еще не успела.

Они проговорили около четверти часа, и Платов, взглянув на часы, включил телевизор с огромным экраном и перешел на областной канал. Из динамиков приглушенно зазвучала скорбная музыка и возникла заставка: две сломанные гвоздики на черном фоне. А затем открылось пространство траурно убранной маленькой студии, в которой царил полумрак, и из этого полумрака явилось лицо мэра города Геннадия Клемешева — красивое и такое знакомое лицо, на котором теперь читалась неподдельная скорбь. И одет он был соответственно происшедшему: в черном костюме и черной водолазке, так что на экране особенно выделялись его темные выразительные глаза, в которых застыла боль.

Платов невольно сжал зубы, впившись в это лицо на экране. Тут продумано было все, каждая мелочь, и эта темная, как склеп, маленькая студия, и траурный наряд степногорского мэра.

В течение этого дня они несколько раз говорили по телефону, причем Клемешев, кажется, был потрясен разразившейся катастрофой так, как будто там, на площади, он потерял самого близкого человека — сына или брата. И он не пытался отбояриться, не стремился выставить себя непричастным. Лишь сказал, как бы мимоходом, что, видя, как непредсказуемо развивается ситуация, неоднократно обращался к Мащенко, прося его разрядить обстановку и убрать омоновцев с площади, но тот слушать его не стал, сославшись на то, что получил соответствующие распоряжения своего непосредственного руководства, ни в чьих советах не нуждается, а вмешательства не допустит.

И Платов знал, что это сущая правда: Мащенко соблюдал служебную субординацию свято и демонстративно игнорировал распоряжения мэра, давая понять, что тот ему не указ и суется в пекло поперед батьки.

Клемешев говорил, и каждое его слово, каждый обертон глубокого сочного голоса будто плетью стегали по щекам: ах, ослиная голова, вот, вот так надо было выступать! Именно так! И покаяться не забыл, догадался, и за честь Русакова, несмотря ни на что, будто забыв все шпильки и уколы, полученные от того, мужественно вступился, проявил благородство, великодушие, прямо-таки рыцарство...

Но когда Клемешев объявил, что, сознавая свою вину и принимая на себя ответственность за случившееся, готов уйти в отставку, Платов словно проснулся от внезапного удара: да вот же, вот же оно! Вот откуда ветер-то дует!

И вот это, кажется, действительно был конец... И весь этот грандиозный и страшный, тщательно выверенный спектакль был исполнен только ради одного, ради этой фразы о готовности сложить полномочия мэра, не сумевшего противостоять жестокой, бесчеловечной власти душителя свобод и известного коррупционера губернатора Платова, лишенного возможности отдать разумные и спасительные приказы вопреки губернаторской воле...

А это значило, что он действительно решил сложить эти полномочия, выставить свою кандидатуру на выборах и выступить против Платова как действительно реальный и грозный соперник, как смертельно опасный конкурент.

Платов понял все. И даже в причине смерти Русакова теперь можно было не сомневаться. Этот ладный малый Гена Клемешев ведь и говорил о нем сейчас так спокойно и благостно, скорее всего, именно потому, что лучше всех знал, где Русаков и что с ним.

Ах, как лихо и, черт возьми, как красиво они обошли его! А он остался перед ними оплеванным, обезоруженным дураком. И ведь даже точно так же убрать его самого, этого Клемешева, теперь было решительно невозможно. Его смерть теперь, исчезновение, будь это даже из-за какой-нибудь самой обычной случайности, подписало бы самому Платову, как политику, смертный приговор. Надо было найти какое-то спасительное средство, какое-то противоядие. Но пока ничего не придумывалось.

Он резко нажал на кнопку пульта, выключил телевизор и так же резко повернулся к трем своим «правым рукам». Они были бледны и серьезны.

— Все понятно, — сказал Платов, — не так ли?

Они молчали.

40

Как и предполагал Турецкий, момент их встречи и общения с прессой на аэродроме, а также его самолично в тот же вечер очень подробно и с разных точек показали по местному Степногорскому телевидению. К счастью, Рыжков и Данилов особо не засветились, держались в отдалении и, кажется, мелькнули в кадре где-то за спинами и головами журналистской стайки, да и то вне фокуса. Ну а что касается его самого, то он, понятно, уже на следующее утро стал достаточно популярен в этом чужом городе и то и дело ловил ненароком направленные на него взгляды.

Правда, на улицах он особенно часто не дефилировал, предпочитая заднее сиденье предоставленной ему в распоряжение «Волги». Поскольку его личность в любом случае и не по его воле оказалась теперь раскрытой, он не стал чиниться и легко дал согласие выступить во вторник двадцать первого апреля в местной программе, аналогичной столичному «Часу Пик», который некогда придумал и вел бедняга Листьев, а после принял по наследству Разбаш. Такое выступление как раз очень требовалось ему. Так что это приглашение следовало записать на счет удач.

Тут, в Степногорске, эту передачу, которая называлась «Нынче вечером с вами...», вела приятная во всех отношениях бойкая провинциальная теледамочка, готовая атаковать столичного гостя стрелами вопросов.

Их программу записывали за полчаса до выхода в эфир, и пока Турецкого причесывали, гримировали и прицепляли микрофон к лацкану пиджака, на экранах шла сводка городских известий. Разумеется, отзвуки трагедии на площади еще оставались в числе первых новостей, и среди них он услышал печальное сообщение, прочитанное молодым диктором-мужчиной, в скорбном голосе и выражении лица которого он не заметил никакого профессионального наигрыша.

— А теперь скорбное известие. Как нам только что сообщили из областного Управления внутренних дел, вчерашние слухи об исчезновении Владимира Русакова, как мы и предполагали, оказались ошибочными. Наш известный молодой политик и защитник интересов трудящихся и учащейся молодежи погиб на площади Свободы. Его тело было опознано среди других погибших, и расследование по факту его гибели включено в много эпизодное уголовное дело, возбужденное по поводу массовых беспорядков на центральной площади Степногорска.

На экране маленького телевизора, установленного в углу гримерной, Турецкий увидел широко улыбающегося живого Русакова и невольно ощутил, как каменным кулаком сдавило сердце. Разумеется, Русаков не был первым и последним не будет, но снова подумалось, что, когда в стране принимаются за таких, как человек с таким лицом на экране, это верный признак, что дела на этой земле из рук вон плохи, хуже некуда.

Наконец время новостей закончилось, пошла местная реклама, и Турецкого провели в студию и усадили рядом с ведущей в удобное мягкое кресло. За стеклами аппаратных мелькали режиссеры, видеоинженеры, звукооператоры. Многие поглядывали через огромные окна на столичную знаменитость. Включились десятки софитов, подправили свет, и запись началась.

Как калач тертый, испытанный, Турецкий прихватил с собой собственный диктофон и во время интервью демонстративно водрузил его перед собой на невысокий столик, чтобы иметь потом документальную запись, которая охладила бы рвение студийных кудесников-монтажеров, гораздых на всякие мелкие и крупные технические фокусы, способные изменить смысл высказываний на прямо противоположный.

Такая его предусмотрительность, кажется, не вызвала в ведущей особого восторга, но то было его право, и она не стала артачиться.

Ведущая. Дорогие степногорцы! Возможно, некоторые из вас уже знают, что для расследования обстоятельств событий минувшего воскресенья на площади Свободы в наш город была направлена Генеральной прокуратурой группа следователей во главе со старшим следователем по особо важным делам Александром Борисовичем Турецким. Сегодня он в нашей студии... (Турецкий чуть поклонился.) Александр Борисович любезно согласился ответить на некоторые наши вопросы...

На груди Турецкого уже был прикреплен маленький микрофончик, и он твердо взглянул в стеклянный глаз камеры, на которой загорелась красная лампочка.

— Прежде чем мы начнем интервью, — сказал он, — я хотел бы поблагодарить ваш канал за предоставленную мне возможность обратиться к жителям города и области вот с какой просьбой: в момент печальных воскресных событий, обстоятельства которых нам еще предстоит выяснить, на площади находилось несколько тысяч человек. Мы будем сердечно благодарны всем, кто располагает какой-либо конкретной информацией о том, что тогда происходило, и чем больше мы сможем получить таких сообщений и свидетельских показаний, тем яснее и точнее сумеем воссоздать картину происшествия и соответственно сделать более правильные выводы. Все, кто хотят что-то сообщить, могут обратиться в областную прокуратуру, направив письмо с указанием фамилии, имени, отчества, адреса и телефона либо явившись лично, имея при себе паспорт или какое-либо другое удостоверение личности. Все будут приняты и выслушаны с большим вниманием. А теперь я готов ответить на ваши вопросы, но прошу учесть, что наша группа находится в городе второй день и только приступила к расследованию этого дела.

Ведущая. Как вы полагаете, Александр Борисович, на первый ваш взгляд, что произошло тогда — бесчинства хулиганов или политическое выступление?

Турецкий. Именно для того, чтобы ответить на этот вопрос, мы и приехали сюда. Судя по тем данным, которые сообщили очевидцы и участники этих событий, здесь произошли массовые беспорядки, связанные с убийствами и нанесением телесных повреждений. Но изначальным импульсом стала политическая ситуация и в вашем городе, и во всей стране.

Ведущая. Сейчас по городу начали циркулировать слухи, что всему виной стали ошибочные, а то и провокационные выступления лидера общественно-политического движения «Гражданское действие» Владимира Русакова, который якобы намеревался на этих студенческих беспорядках нажить собственный политический капитал. Но вот мы только что слышали, что случилось с ним самим...

Турецкий. Я еще не настолько вник в здешнюю ситуацию, чтобы с абсолютной уверенностью ответить на такой вопрос. Но, насколько мне известно, Русаков не нуждался в повышении собственного рейтинга. Он и так был достаточно популярен и заметен на политической арене вашего региона. Об этом говорят его публикации в газетах, так отзываются о нем практически все, с кем мы успели встретиться.

Ведущая. Мы только что услышали о смерти Владимира Михайловича. Известны ли вам какие-нибудь подробности его гибели?

Турецкий. Я мог бы сослаться на тайну следствия и не отвечать на ваш вопрос. Но как раз сейчас в интересах следствия я должен приоткрыть завесу и сказать правду: здесь умышленное убийство! Это с достоверностью установлено следствием.

Ведущая. Не связываете ли вы происшедшее с предстоящими менее чем через два месяца выборами нового губернатора?

Турецкий. Собственно, это был первый вопрос, который я услышал, только ступив на вашу землю. Мы пока не имеем данных, подтверждающих эту версию. Будем работать, будем подбираться к истине.

Ведущая. Как долго вы думаете пробыть у нас?

Турецкий. Ровно столько, сколько потребует самое тщательное и объективное расследование.

Она поблагодарила его, и Турецкий поехал в свою гостиницу, торопя минуту, когда увидит своих помощников, вернувшихся с очередным уловом: Рыжков — из библиотеки и госпиталя, где лежали раненые омоновцы, Данилов — из больницы. Он чувствовал, что это дело начинает захватывать его по-настоящему.

41

От Степногорского телевидения до спецгостиницы УВД, где поселили Турецкого с его маленькой командой, на машине ехать было минут двадцать. Они промахнули несколько кварталов, то взбираясь по улицам, поднимавшимся на холмы, то ухая вниз по крутым спускам. Турецкий с интересом разглядывал новый город, всегда имеющий свое, особенное лицо, крутил головой, пока не заметил, что за ними неотступно петляют два «жигуленка»: палевая «семерка» и «девятка» цвета мокрый асфальт.

«Занятно, кто бы это мог быть? — подумал он. — Уж здесь-то, кажется, я никак не мог успеть нажить себе врагов. Кто это и почему привязались?»

Он проверил оружие и усмехнулся над собой: что может противопоставить один человек атаке чуть ли не десятка преследователей? Он мысленно перечислил тех, кто мог бы за ним таскаться и вести наблюдение: ребята из местного УВД, приставленные «пасти» москвичей, чтоб не разрыли ненароком каких-нибудь нежелательных фактов, бдительные парнишки из областного УФСБ, рядовые бандиты, ну и наконец, журналисты, доморощенные папарацци, посланные своими шефами разнюхать, где поселили столичную знаменитость.

Вскоре они приехали, и Турецкий поднялся к себе на третий этаж. Но не успел он и плащ сбросить, как снизу позвонил дежурный гостиницы:

—  Господин Турецкий, вы у себя? К вам хотят пройти какие-то люди.

«Странно, — подумал он. — Уж где-где, а здесь я никому, кажется, свиданий пока не назначал».

—   А что за люди? — спросил он.

Тот замялся и, наконец, ответил:

—  Местные жители.

—   А сколько их? — спросил Турецкий.

—  Пятеро. Говорят, очень нужно к вам. Говорят, не уйдут, если не примете их

—  Ну хорошо, — сказал Турецкий. — Проверьте документы и выпишите пропуск на одного. Пусть поднимется.

«Черт их знает! — подумал он. — Все-таки чужой город, как другая планета. Лучше бы подготовиться».

И он вытащил пистолет из кобуры, передернул затвор и сунул оружие за пояс брюк. Минут через пять в дверь осторожно постучали.

—  Открыто, войдите! — крикнул он.

В номер как-то боком вошел плотный кавказец среднего роста и средних лет в дорогой черной кожаной куртке и светлых брюках.

—   Здравствуйте, — сказал он спокойно и вежливо, почти без акцента. — Позвольте представиться: Али Арсланов, здешний предприниматель. Автоколонки, бензин, автосервис.

—   Очень приятно, — сказал несколько удивленный Турецкий. — Садитесь. Слушаю вас. Но моя машина в Москве.

—   Не буду скрывать, — улыбнулся гость, — что я один из очень уважаемых людей в этом городе и моя деятельность намного шире, чем «резин-бензин». Вы понимаете, да?..

—   Кажется, понимаю, — сказал Турецкий. — И что же вы хотите?

—    Тут, когда весь это шурум-бурум был, ну, там, на площади, у меня два племянника пропали. Братья. Они недавно приехали... из Гудермеса. Я их искал два дня, а сегодня... нашел.

—  И я, кажется, даже знаю, где вы их нашли, — сказал Турецкий. — В морге Центральной больницы, так?

Тот кивнул, и в его черных глазах сверкнули искры ярости и горя.

—  Мальчишки! — сказал он. — Дураки! Хотел их к серьезному делу приставить... А вышло вон что.

—   Я выражаю вам, как родственнику, соболезнование, — сказал Александр Борисович, — но они впутались, кажется, в очень серьезное дело. Гораздо серьезнее, чем вы можете предположить. Что вы хотите и чем я могу вам помочь?

—   Понимаете, уважаемый, — потише и доверительно заговорил гость. — Мы мусульмане, мы покорны воле Аллаха. Коран запрещает, чтобы верный пророку столько дней оставался без погребения. Я хотел забрать их из морга, но мне не отдали. Я предлагал им такие деньги! — с искренним удивлением воскликнул Арсланов. — Очень большие деньги! А они не хотят! Говорят: закон, порядок... Понимаете, — сказал он потише, — все говорят, это зависит только от вас. Я решил бы вопрос, но все здешние вас боятся: вы из Москвы.

Турецкий вспомнил судмедэкспертов из бюро судебной медицины, с которыми говорил вчера, и кивнул:

—   Если говорят «нельзя», значит — нельзя, — подтвердил он. — Дело здесь не во мне. И я вам тоже ничем не помогу, закон есть закон.

—   А, — махнул рукой Арсланов. — Закон, закон... А если я вас хорошо попрошу? Очень хорошо попрошу.

—  Ничего не получится, — сказал Турецкий. — Пока не разберемся, вам придется смириться. Аллах милостив... Правда, не знаю, как по вашим законам Всевышний относится к наемным убийцам.

—   А что, — глухо сказал чеченец, — есть сведения, материалы?..

—   Именно так, — кивнул Турецкий. — Очень похоже на то, что ваши племянники сыграли именно такую роль, а потом убрали и их, как исполнителей, которые больше никому не нужны.

Арсланов вскочил, всплеснул руками, в бешенстве воскликнул что-то на родном наречии и снова тяжело опустился на стул.

—  Я должен знать, кто их убил. Ты знаешь кто? — От волнения он даже перешел на «ты».

—   Пока нет, — сказал Турецкий. — Но я думаю, что и вы, как очень уважаемый человек, имеете возможность докопаться до правды и узнать, кто это сделал. Через свои, так сказать, связи и каналы.

Арсланов задумался на две-три минуты, а потом сказал:

—   Я понимаю вас, вы понимаете меня. Скажите только, кого зарезали мои, тогда мне легче будет понять, кого искать, с кем говорить...

—  Это следственная тайна, — покачал головой Турецкий. — К тому же у меня нет еще всех объективных доказательств. Но завтра все газеты уже будут кричать об убийстве этого человека и всюду будут его портреты. К этому преступлению, вероятнее всего, имеют отношение ваши племянники. Тот, о ком сегодня уже сообщили по телевидению, а завтра будет в газетах, был убит очень тонким, очень острым колющим холодным оружием, чем-то вроде особого кинжала или стилета, причем с надпиленным клинком. У одного из ваших племянников нашли такое оружие с надпиленной пикой. А у второго — одну рукоятку. Пика осталась в теле убитого, прямо в сердце... Это был очень хороший человек. Сейчас мы проводим ряд экспертиз криминалистического и медицинского характера.

Чеченец молчал, опустив голову. Потом произнес скрипуче и гортанно:

—   А их как убили? Моих, ну?

—  Их застрелили, — сказал Турецкий, — недалеко от площади.

—   Ну, хорошо, — сказал Арсланов. — Ведь вы уже все узнали. Быть может, их души в аду. Но отдайте тела.

Турецкий покачал головой:

—  Поймите, я не имею права. Через день-два вы их получите. Пока тела ваших родственников нужны для проведения экспертиз.

—   Ладно... — Арсланов снова вскочил и несколько раз прошелся по номеру из угла в угол. — Может, так — вы даете мне их, чтобы предать земле, а я, Аллахом клянусь! — да покарает меня Аллах, и весь род мой, и всех детей моих, если слукавлю и обману, — я достану тебе тех, кто расстрелял моих племянников.

Турецкий задумался, глядя ему в глаза. Нет, этот человек не должен был обмануть. Если удастся, он и правда принесет имена тех, кто вывел в расход его лихих племяшей. Но принесет вместе с головами убийц.

—   Я, наверное, мог бы вам помочь, — сказал Турецкий, — вошел бы в положение и попытался бы ускорить проведение комплексной экспертизы, чтобы побыстрее отдать тела вам. Сегодня это исключено, но завтра-послезавтра вы сможете их похоронить.

—   Дорогой, — сказал Арсланов, — выручи...

—   Но, — сказал Турецкий твердо и непреклонно, — мое условие будет такое: если вы сумеете выяснить, кто убил ваших, — кстати, как их звали?..

—   Ахмат и Руслан... — с готовностью сказал уважаемый дядя убийц.

—   Так вот, — продолжил Турецкий, — мне нужны только имена. Никаких расправ, никакой кровной мести! Если вы их прикончите раньше времени, главный убийца останется безнаказанным. Ведь согласитесь, Али, куда нужнее знать, кто направил убийц, кто отдал приказ... Кстати, можно допустить, что, если вы поспешите, это плохо кончится и для вас, и для ваших детей.

—  Обещаю! — воскликнул чеченец. — Хотя вы­олнить эту клятву будет трудно.

—  Нам всем трудно, — сказал Турецкий.

—   Ну что же, — поклонился Арсланов. — Прошу извинить за беспокойство. Надеюсь, до скорой встречи. Когда мне можно будет забрать моих родичей?

Турецкий снял трубку и, пролистав свою записную книжку, позвонил заведующему бюро судмед­экспертизы области, поздоровался и, извинившись, что звонит прямо домой, спросил, когда можно будет выдать родственникам тела убитых чеченцев. Поскольку их личности установлены, эксперты взяли необходимые пробы и произвели вскрытие, он, как следователь, теперь не видит к тому никаких препятствий.

И, положив трубку, повернулся к своему гостю:

—  Можете все готовить к погребению в четверг.

—   Мы благодарны, — сказал Арсланов, — не только от себя, но и от всего рода. Мы вам тоже еще сможем помочь.

—  Чем? — грустно усмехнулся Турецкий и чуть прищурил глаз. — «Резин-бензин»?

— Зачем? — пожал плечами уважаемый автопредприниматель. — Ваша жизнь.

В тот же вечер Турецкий связался со спецотделом МВД и попросил сообщить ему информацию на российского гражданина Али Арсланова, жителя Степногорска, пятидесяти пяти лет, владельца сети бензоколонок, автомагазинов и предприятий автосервиса. А уже утром следующего дня на его факс поступила информация из спецотдела МВД РФ о том, что, по оперативным сведениям, указанное лицо является лидером чеченской группировки, частично контролирующей регион, весьма уважаемым криминальным «авторитетом» по кличке Алибек.

42

Пора было отправляться... Машина уже ждала внизу, люди были собраны и готовы. Мэр Степногорска Клемешев взглянул на свои золотые швейцарские часы, поднялся из-за стола и прошелся по кабинету. Оставалось еще несколько минут... Надо было подумать, собраться, подготовить себя.

Ну что же... Человек суеверный, он трижды постучал по темному полированному дереву длинного стола. Сомнений не было: ему шел фарт. Ему вообще часто фартило. Но такой недели он не помнил уже давно.

Он отошел в угол и окинул взглядом эту большую светлую комнату. Все, как обычно, как во всех таких кабинетах: два стола, состыкованных буквой «Т», высокое черное кресло, так называемое «кресло руководителя», за спиной — российский флаг на американский манер... А вообще довольно скромно, никакой роскоши. Да и мыслимо ли, чтобы градоначальник позволял себе лишнее, если в его городе, в полутора миллионном гиганте, где стоят или перебиваются разовыми заказами огромные заводы, а люди питаются какой уж месяц одной российской спасительницей — картохой.

Нет уж! Это пусть в Москве катаются себе как сыр в масле, будто знать не зная, что творится по всей стране. А тут жизнь своя и свои правила, и, если в твой кабинет приходят твои сограждане-горожане, просят, взывают, только в ноги не кидаются, ты обязан быть «на высоте» той роли, которую взялся играть, ввязавшись во всю эту катавасию. Пусть приходят и пусть видят, пусть убеждаются и говорят другим, пусть весь город будет наслышан, что мэр катается не на немецком броневике ценой в двести тысяч долларов при двух джипах охраны, как губернатор, а в обычной «Волге».

Он взял в руки черную коробочку мобильного телефона, поднес ко рту:

—  Ну что? Как там?

—  Все готово, — ответили из трубки. — Все, как надо. Ни заминок, ни чехарды.

—  Все должно быть четко, как в Москве, только лучше... Ну, о'кей, буду на связи...

Он и обрядился сегодня так же, как в тот вечер, когда выступил по телевидению, — простой черный костюм, черная водолазка. Никаких казенно-официальных галстуков, траур есть траур.

Он вернулся к столу и спокойно, властно уселся в свое кресло — заметно похудевший за минувшие три-четыре года, но все еще массивный, с тяжелыми покатыми плечами штангиста или борца. Чуть опустил голову на грудь, прикрыл глаза и задумался, словно задремал на несколько секунд. И промчались перед ним видения, пронеслись, неуловимые, как облака, и сам он будто перенесся на много, много лет назад.

В тот год, восемьдесят третий по счету этого жаркого века, на свете приключилось много всяко­го, и, наверное, мало у кого отложились в памяти семь пожаров, случившихся на протяжении года в самых разных местах великой советской империи. По каждому из них возбуждались уголовные дела, которые, впрочем, решительно ни к чему не приводили и бесславно прекращались как сотрудниками внутренних дел, так и органами госбезопасности.

То ли обширная территория страны тому виной и причиной, то ли отсутствие тогда компьютеров, но как-то уж так незадачливо вышло у отечественных оперативников, что все эти чрезвычайные происшествия остались нераскрытыми, в разрозненном беспорядке, и никому не пришло в голову объединить их и провести следствие по совместным делам, хотя случаи как бы сами напрашивались на это.

Никто не допетрил, не сообразил, что если, пусть и на дистанциях огромного размера, на расстоянии в тысячи верст, вдруг начинают сгорать особо охраняемые помещения с картотеками паспортных отделов милиции, столов личного учета отделов кадров, военкоматов, учебных заведений и промышленных предприятий, то это, скорее всего, неспроста и некая связь между ними наверняка прослеживается.

Но в конце концов спохватились, объединили и свели оперативные сводки, однако, видно, поздно уже было, и сгорела, обратилась в пепел та красная нить, которая, может, и привела бы к тому, кто повадился подпускать в самые серьезные и тщательно охраняемые помещения красного петуха.

Ну, что сгорело, то сгорело, обратилось в прах, в черную бумажную золу.

Клемешев открыл глаза и снова закрыл. Где найти талантливого писателя, способного рассказать о его жизни? О мальчишке-сироте, попавшем в суворовцы, а после в командное офицерское училище, откуда вырвали, едва дав доучиться, и с первыми колоннами перебросили на юг. Затем — несколько дней минимальной подготовки и через границу, в горы, где уже в первые часы началась смерть, а он — командиром над мальчишками лишь двумя годами моложе, испуганными, трясущимися, ни черта не понимающими...

А после — два года там, в этих проклятых горах, где его заставили и научили убивать, а он оказался исправным учеником и делал это, в отличие от большинства других, на удивление легко и не мучась бессонницей и ночными кошмарами.

И сам много раз только чудом увертывался от пуль и осколков и все смотрел, вглядывался в то, что видел вокруг... Вот так смотреть, вдумываться и делать выводы он научился сызмальства, еще в детдоме. А тут, в составе «контингента», он довольно скоро смекнул, что не все тут воюют за идею, в которую, честно говоря, и не верил никто, даже последний салага, что тут башковитые люди налаживают связи и делают деньги, а значит — это шанс, быть может, единственный, чтобы вырваться из нищеты и бездомья.

Оружие из России шло эшелонами, потом, через горы и перевалы — автокараванами, летело набитыми до предела транспортными самолетами. Но не все уходило по назначению. Перепадало и врагу, и это было часто совсем несложно в условиях, когда жизнь не стоила ни копейки и люди гибли и исчезали десятками,, пропадали безвозвратно — то ли в «вертушках» сгорали, то ли падали в пропасти, то ли навеки канули в плену.

Он ненавидел тех, кто затеял все это и жировал и нагревал руки. А кто он был? Всего только старший лейтенант, а после — капитан. В их частях, в вечно обманутой и обделенной матушке-пехоте, с прохождением по званиям было туговато. Его перевели в спецназ. Операции и рейды, захваты, трупы у дувалов, дым и копоть... Он давно перестал считать, сколько их там, за спиной, этих «жмуров». Но однажды, где-то в районе Герата, ночью, капитан Юрасов Сергей, а так звали его от рождения, вдруг почувствовал, что дольше тут оставаться нечего. Слишком долго берегла и хранила заступница-судьба. А оружие, золото и наркота уже двинулись на север, обратным путем, тайными тропами, через нужных людей на блокпостах, в спец комендатурах и на погранзаставах.

Тут ему подфартило опять, да и сам посодействовал судьбе-индейке: оказался при трех полковниках, приторговывавших амуницией и боеприпасами, по-тихому гнавших свой товарец то под видом техники, отправленной для ремонта и восстановления, то под видом военных грузов, а то и в цинковых коробках, предназначенных для «прижмуренных» шурави.

Полковники взяли его посыльным, сопровождающим их груз, вроде экспедитора. Он свое откапитанил, отправляли в Россию. Юрасов понимал: таких порученцев грохают без задержки, а стало быть, надо было соблюсти свой в полном смысле жизненный интерес.

У него же, как потом стали говорить, уже «все было схвачено», и по части каналов «дури», и по части «железа». Он уже знал на ощупь и на запах, какой он из себя, господин доллар, и завел с ним крепкую мужскую дружбу.

Вот тогда-то там и исчез, в одночасье сгинул и распылился в молекулы капитан Юрасов. Будто бы попал в засаду, отбивался от «духов», колонна частью сгорела, частью грохнулась в пропасть со всей командой и бесценным грузом.

Но он ушел в Россию, уже с чужими документами на имя прапорщика Калинчука, и переправил груз, и оставил там, в горах, крепкие концы и надежные связи. А после и Калинчук куда-то исчез, а он, уже под третьим именем, наладил дорожку прямехонько в блатной мир, где стал человеком полезным, а то и просто необходимым, известным под кличкой Адмирал, возможно, потому, что еще несколько лет щеголял в десантной тельняшке.

Вот тогда-то и полыхнули одна за другой секретные комнаты. И о том, как удалось это, чьими руками и за какие деньги, тот, кто взялся бы описать коловращения его пути, наверняка должен был бы настрочить целую главу. Тогда и растаяли, как сон, воспоминания о суворовце, курсанте училища и юном лейтенанте. Да не о том речь, не про то песня...

Его парни, кто остался жив, не запропал ни под Кабулом, ни под Кандагаром, возвращались, и он сам находил их, умелых, обстрелянных, не боящихся никого и ничего и совершенно ненужных этой обыкновенной жизни. Из них понемногу набиралась команда, сколачивался отряд, отлично вооруженный, мобильный, по-военному организованный.

Каждый, кто вливался в его бригаду, получал и деньги, и машину, а если требовалось, и чистые документы. И это были уже не только бывшие «афганцы», но и совсем другие парни, прошедшие закалку не войной, а тюрьмой. Селекция была жесткой. Всякий, казавшийся ненадежным, готовым свалить, вильнуть, уйти «на гражданку», почти сразу же исчезал без малейших следов пребывания этого человека на земле.

Довольно долго, несколько лет, они почти не «гуляли», не шумели по-крупному. Закрепляли позиции, накапливали силы.

А после, когда наступили новые времена и попер главный фарт, большая лафа, тут уж все пошло в дело — и нефть, и компьютеры, и первые кооперативы, и банки, и охранные фирмы, и городские рынки, маленькие войнушки, прозванные газетами «горячими точками».

Вот тогда-то они и вылезли из укрытий и двинули на передовую, наводя ужас на растерянную страну, — беспредельно жестокие, не знающие сострадания, всегда и на все готовые и как бы неуязвимые. Это был совершенно новый тип криминального сообщества, поначалу решивший просто вытеснить и смести старый воровской закон. Однако лучшие головы новейшего преступного братства, посовещавшись и прокачав проблемы, пришли к убеждению, что проще и выгоднее заключить с ворьем конструктивный союз ко взаимной выгоде и ради поддержания порядка.

Среди этих лучших голов, сумевших подняться над мелким и частным ради общего и основного, был и некто известный в уголовном мире под прозвищем Адмирал. Благодаря обретенному чужой кровью, собственным потом и смекалкой авторитету в «параллельном» криминальном мире, он был коронован в тридцать три года на «сходняке» в Питере «вором в законе» и стал одной из самых засекреченных фигур в российском уголовном мире, особенно ценной тем, что его знал в лицо, по имени и по месту в преступной иерархии лишь самый узкий, предельно узкий круг лиц из числа высшего блатного общества.

Еще там, в Афгане, а может, и чуть позже именно он одним из первых почуял, куда движется страна. А это значило, что в скором времени придется менять все, весь уклад и стиль жизни, что впервые в истории появляется совершенно реальный шанс для преступного сообщества тихой сапой подмять и сделать своей собственностью целое государство, со всем его движимым и недвижимым и со всем народом.

А для того чтобы добиться этого, чтобы решить эту воистину всемирно-историческую задачу, требовалось быть на высоте, на уровне современных знаний. И хотя ему ничего не стоило привлечь и купить самые смелые и талантливые мозги страны, он, неведомо откуда выплывший в Степногорске бизнесмен средней руки Геннадий Клемешев, не погнушался и пошел учиться, закончил заочно экономический, причем учился без дураков, постигал и впитывал основы тех знаний, без которых, он уже понимал, в будущем не обойтись. Тут надо было разбираться самому, не полагаясь только на гениальных наемников, надо было петрить по-настоящему, чтобы не обвели вокруг пальца, не «кинули» как-нибудь ненароком свои или чужие. И потом, это действительно был серьезный капитал.

Он много читал, пристрастился к книжкам еще пацаном-суворовцем, и все пошло впрок и должно было принести стократную прибыль, когда пришел бы наконец его час. Он понимал и всегда говорил, что страну, то есть государственную машину, прежде чем крепко ухватиться за руль, необходимо раскачать и обескровить, ослабить во всех сочленениях и узлах, и, когда загрохотали пушки и полетели бомбы в Чечне, тот мир, которому он принадлежал и которым руководил на доставшейся ему немалой делянке, тоже не остался без навара, к обоюдному выигрышу и российских и чеченских планов. И эта общая взаимовыгодная работа временно связала предпринимателя Клемешева с влиятельными кавказскими группировками в разных регионах России, которые тоже надо было использовать в своих целях и устранить умно и грамотно — чужими или их собственными руками. С той же тактической целью Клемешев заключил союз и с чеченской группировкой в Степногорске, в городе, который он определил себе на жительство.

Причина такого выбора было вовсе не случайной.

Он любил этот город, и, заглядывая в будущее, где ему предстояло выступить в новой роли респектабельного политика, эта площадка казалась наиболее привлекательной и подходящей. Пришла пора выходить из тени и становиться тем, кем он должен был стать: народным любимцем, своим в доску парнем, который все понимает, живет и дышит одним воздухом со своим народом, хлебает с ним из одной миски и не даст в обиду, как говорится, ни вдову, ни сироту.

Он захотел, решил и стал мэром и честно оттрубил почти весь свой срок, и все знали, что их молодой мэр не нажил ни палат каменных, ни дворцов с бассейнами... И если он и считал кого-то своими реальными противниками, то это были губернатор Платов и социолог Русаков. И оба мешали ему.

Люди, жители, горожане, среднестатистические представители электората могли думать, что не кто иной, как Платов препятствует осуществлению планов и начинаний их мэра, ограничивает бюджет города — одним словом, не дает развернуться молодому градоначальнику в полную силу.

Между тем его отношения с Платовым были внешне уважительными, корректными, вполне соответствующими положению каждого. Никто не мог бы упрекнуть его, Клемешева, в нелояльности губернатору, но сам образ и стиль жизни каждого в понимании любого беспристрастного человека должны были говорить сами за себя и свидетельствовали о принципиальном различии их амбиций и характеров. Клемешев даже порой удивлялся, что такой опытный человек и прожженный политик, как Платов, не чувствует этого, не слышит тиканья пущенного в ход часового механизма этой заложенной под него мины замедленного действия и продолжает жить, как живет, согласно старым номенклатурным цековским стандартам, что, естественно, ожесточало далеко не процветающее население.

А Русаков мешал совсем по-другому. Этот, напротив, соперничал в популярности, отнимал очки, уводил приверженцев, заслонял, затмевал. И на самом деле он был, наверное, даже более опасен не только своей логикой, но и той бесхитростной открытостью, которую так сильно чувствует и на которую так падок доверчивый простодушный народ, а это давало Русакову преимущество совсем другого качества и другого значения.

Он не играл — ему не надо было что-то изображать, перелицовывать себя, и в том состояла его главная сила и главная опасность.

Впрочем, мешал он Клемешеву и еще по одной причине, достаточно весомой, а потому был к нему и особый счет...

Теперь этот главный противник исчез, был нейтрализован самым надежным и радикальным способом. И вот сейчас надо было подняться из кресла и отправляться на его похороны.

43

В разных концах города туда же, во Дворец спорта, где со вчерашнего дня были выставлены для прощания шесть красных гробов (еще одним, прибавившим счет, стал молодой омоновец, получивший перелом основания черепа и умерший в госпитале), собирались одновременно несколько человек.

Собирался старший следователь по особо важным делам российской Генпрокуратуры Александр Турецкий со своими коллегами и помощниками Рыжковым и Даниловым, собирались, словно осиротевшие, руководители «Гражданского действия», собиралась мать Русакова, собирался губернатор области Николай Иванович Платов, который о многом сумел передумать за эти два дня и ко многому был готов теперь.

Но к звонку, который раздался минут за сорок до выезда из здания, где размещалось губернское правление, он все же готов не был.

—  Николай Иванович! Дело вот в чем, — задыхаясь и забыв даже поприветствовать, взволнованно заговорил исполняющий обязанности начальника областного УВД Калмыков. — Поступил сигнал: на вас готовится покушение!

—   Полная чушь! — решительно тряхнул головой губернатор. — Чушь и еще раз чушь! Мало того, я даже могу предположить, откуда ветер дует. Элементарная провокация. Просто кое-кому надо, чтобы я на посмешище всему городу сидел, как мышь в норе, боясь и нос высунуть. Я не собираюсь принимать на веру...

—   Да нет, Николай Иванович, к сожалению, все гораздо серьезнее...

—  Поясните! — отрубил Платов.

—  Наши люди действительно зафиксировали на крыше одного из зданий в районе площади появление снайпера с оружием.

—  Опять же чепуха, — раздраженно проговорил Платов. — И уверяю вас, что этот так называемый снайпер держался достаточно открыто, чтобы его ничего не стоило обнаружить. Так ведь?..

—   К сожалению, нет. Напротив, он был замечен чисто случайно. По-видимому, это человек с большим боевым опытом: как только был зафиксирован, сразу почувствовал это и покинул укрытие.

—  Но вы, надеюсь, блокировали здание и взяли его?

—  К сожалению, нет.

—  Почему? — спросил Платов, которому вся эта история и правда начинала очень сильно не нравиться.

—  Потому что... тут же на соседнем здании наши люди заметили еще одного и...

В это время зазвонил другой телефон, аппарат прямой связи с начальником областного Управления ФСБ.

—  Подождите! — бросил губернатор и снял вторую трубку, сразу узнав знакомый голос. — Слушаю вас, товарищ Чекин!

—  Здравствуйте, Николай Иванович! Звоню, чтобы сообщить: к нам сейчас поступило предупреждение по форме «три ноля». По поводу вас... Мы считаем недопустимым ваше присутствие на похоронах.

—   Я уже имею такие сведения, — сказал губернатор. — А что у вас конкретно?

—  По информации, поступившей из центра, в Степногорск прибыл высококлассный снайпер-чеченец... Некто Исса.

—   Да эти-то тут при чем! И при чем здесь я? Мои пути с чеченцами как-то не пересекались, — уже не скрывая гнева, воскликнул Платов.

—    Тем не менее мы не можем допустить вашего появления на публике, в гуще народа.

—  Но я должен там быть, понимаете? Обязан! — злобно рявкнул губернатор. — Что же я, по-вашему, должен ввести в фарватер реки подводную лодку, залечь на дно и руководить областью оттуда?

—  Мы несем ответственность за вашу жизнь.

—  В общем, так, — сказал Платов. — Мы сейчас обсудим этот вопрос с начальником моей личной охраны. Как он решит, так и поступим.

Вошел начальник личной охраны, майор ФСБ Гущин.

—  Николай Иванович, сведения серьезные, точные... В такой ситуации, даже если мы сегодня задействуем резерв, прикрыть вас и обеспечить стопроцентную безопасность мы не сможем. Надо отказываться. Народу будет море, там, вполне вероятно, будут рассеяны киллеры. Все знают, что вы не трус, но судьба не любит, когда с ней шутят.

—   А вы можете допустить, что все эти фокусы со снайперами, возможно, и не ради меня. Вдруг планируют убрать кого-нибудь другого?

—  Возможно, но...

—   Ну что, что? — неожиданно усмехнулся Платов. — Кажется, мой начальник охраны всерьез полагает, будто я в этом городе больше всех достоин пули? Ладно, ждите! У нас есть еще минут двадцать на раздумья.

—   Вы позволите, Николай Иванович, на случай, если вы все же решите выехать в город и принять участие в церемонии, вручить вам и передать моему прямому руководству соответствующий рапорт?

—  Валяй, майор, — усмехнулся Платов, — твое право. Чего, правда, страдать-пропадать, ежели объект ответственности сам прет на рожон, так? Валяй, пиши! А теперь ступай!

Гущин закрыл за собой дверь, и Платов вышел в соседнюю, секретную комнату для переговоров, где находились трое из его группы анализа, уже введенные в курс дела...

—    Что будем делать, господа хорошие? — Он внимательно, зорко всматривался в лицо каждого, переводил взгляд с одного на другого. Все трое молчали. Наконец один из них кашлянул и тихо сказал:

—  Собственно говоря, нам надо сделать выбор перед убийством физическим и политическим...

—  Знаете что? — зло сказал Платов. — Мне от вас не афоризмы нужны, а дельные советы. Будь я на вашем месте, я бы, конечно, тоже молчал В общем, еду! Иначе завтра мне просто нельзя будет на люди показаться. Что ж! Попробуем и мы на их идее намыть свое золотишко.

Он снова взял со стола трубку радиотелефона и связался с руководством городской телерадиокомпании:

—  Приветствую вас! Примите два распоряжения! Первое: немедленно прервать передачи и передать в эфир текст экстренного сообщения: «Как только что стало известно, во время проведения сегодняшнего траурного шествия и митинга готовится покушение на губернатора области Платова». И второе: извиниться за изменение в сетке программ и объявить, что... по просьбе трудящихся оба городских канала будут вести прямую трансляцию с траурного митинга и похорон. Работать не менее чем тремя камерами. Одна камера — постоянно на губернаторе. Всё поняли?

—   Но... — смешался директор телерадиокомпании, — простите, Николай Иванович, мы уже не успеем. И это что, серьезно?

—   Разумеется, серьезно, — грубо сказал Платов. — И именно поэтому вы должны успеть! У вас же есть дежурный автобус ПТС! Так что, если меня... ухлопают, получите сенсационный материал, так сказать, мирового класса.

—  Значит, вы... едете? — почти шепотом проговорил один из его ближайших советников-аналитиков.

Платов не ответил и даже не взглянул на него. Он задумался о жене и дочери. Обе были сейчас дома, в особняке, и вполне могли стать свидетельницами этого крутого шоу. Он позвонил в особняк, коменданту губернаторского дворца.

—   Коржиков! Это я! Немедленно, без всяких вопросов — отключить телеантенну на крыше! Немедленно, слышал? Беги и отрубай!

Он вызвал Гущина. Тот вошел очень бледный, с крепко сжатыми губами.

—  Не трусь, майор, — сказал Платов. — Ну что, написал? Давай подмахну!

—  Никак нет, господин губернатор! Передвижная телевизионная станция.

—   Ну, и на том спасибо. В общем, так: в темпе тащи мой бронежилет, ну, тот, белый, титановый, и прикинем, где буду я и где будут твои. Все остальное — в твоей компетенции. Блокировать все подъезды, расставить по позициям твоих снайперов. Ну и все, что положено...

—  Значит, решили?

—   Двум смертям не бывать.

В это время опять тревожно заверещал телефон. Один из ближайших сотрудников Платова поспешно взял трубку и поднял на губернатора растерянные глаза:

—  Николай Иванович, это Клемешев. Просит вас...

Платов взял трубку:

—  Слушаю, Геннадий Петрович!

—  Что-то я ничего не пойму, Николай Иванович... — Он был явно взволнован, встревожен, даже поздороваться позабыл. — Я сам не видел, но мои люди в приемной... Там у нас телевизор... сказали, будто своими ушами слышали, мол, готовится покушение на губернатора... Ахинея какая-то! Так вы будете на прощании? Я сам сейчас выезжаю...

—   Да, — сказал Платов, — действительно, поступили такие сведения. Так что хочешь не хочешь, а надо ехать, может быть, лезть под пули.

«Ну вот, — подумал губернатор, — вот ты и попался, мой мальчик! Сейчас кинешься отговаривать, убеждать... »

Но Клемешев молчал. Потом тяжело вздохнул и сказал:

—  Не сочтите за лесть, но я всегда уважал вас, Николай Иванович.

—  Что это вы обо мне уже в прошедшем времени, а, господин градоначальник? — нервно хохотнул Платов. — Конечно, безумие, в сущности... Вот такой он, наш с вами хлеб... А что бы вы сделали, будь на моем месте?

—   Не знаю, — сказал Клемешев. — Честно, не знаю. Но одно точно: где бы вы ни были сегодня, я буду рядом с вами или впереди вас. Пока я мэр этого города, иначе не будет.

— Ну что ж, спасибо, — усмехнулся Платов. — Действительно, я тронут. Значит, до встречи.

Он задумался. Что все это могло означать? Или он с пылу с жару перемудрил и зря погрешил на Клемешева? А значит, и все построения, догадки, озарения, что называется, мимо денег? Или?.. Или этот парень и сам не промах, а уж тем более его меткие снайперы? И при чем тут тогда какие-то чеченцы?..

Пора было ехать.

Если бы Платов Николай Иванович верил в Бога, он бы, наверное, сейчас мысленно помолился. Но не верил он ни в каких богов, ни в какие чудеса. Он был реалист и атеист. И потому пошел напяливать под рубашку вполне материальный французский бронежилет, точь-в-точь такой же, как у самого Президента.

44

В изголовье Русакова, лежавшего первым по ходу движения людской вереницы, сидели Наташа и его мать. И по тому, как далеко разнесены были их стулья, было понятно, как далеки были эти женщины и при жизни того, кого провожали сегодня на место последнего упокоения.

Наташа ничего не могла понять. С той минуты, как увидела его там, на мраморном столе, прикрытого белым, будто что-то с головой случилось: осознавать осознавала, а понять не могла, невольно ловя себя на странной мысли, что теперь ей почему-то даже намного тяжелей, чем когда осталась без отца.

А люди шли и шли и смотрели на нее, и многие плакали, и клали цветы к подножию постамента, на котором стоял гроб с телом Русакова. А музыка делала свое дело, медленно убивала, выжигала душу...

Вот какое-то оживление и беспокойство возникло в толпе у входа, люди отхлынули, в образовавшемся проходе вдали показалась плотная маленькая толпа неторопливо идущих мужчин. Засверкали вспышки фотографов, ярко вспыхнули осветители на видеокамерах, и за телохранителями она увидела идущих рядом, плечом к плечу, губернатора Платова и Клемешева. Они шли, приближались, и она видела их все лучше сквозь какую-то серебристую вуаль. Шум и ропот пробежал по рядам людей, узнавших губернатора, мэра и их свиту. Все были с такими же траурными повязками на рукавах.

Вот охранники расступились. Сначала высокий и статный, седовласый Платов сделал шаг по направлению к гробу Русакова и церемонно поклонился, как и положено по протоколу такого мероприятия. За ним так же подступил к обитому красным гробу и Клемешев, но не поклонился, а просто застыл, опустив голову, и стоял так почти с минуту, и Наташа видела, как он бледен, как подавлен и как нервно подергивается его щека.

Это был он, и это был снова другой человек, словно вновь переродившийся и как будто даже страшно одинокий в этом огромном зале, наедине с охватившим его неизбывным горем.

Он словно и не заметил ее или не узнал и медленно побрел, на глазах у сотен жителей своего города, мимо гробов.

Какая-то женщина быстро подошла к нему и подала ворох гвоздик, белых и красных, и он, двигаясь от гроба к гробу, клал в ноги покойным, каждому из тех, кого хоронил город, по две роскошные гвоздики, красную и белую. И операторы снимали это, снимали все, издали и с предельно близких расстояний, а он двигался, как бы не видя никого, превратившись в живое воплощение скорби.

И снова, в какой уже раз за эти дни, Платов подумал, каков же ловкач этот парень. И вот он снова обходит его на повороте, уже на глазах у всех, а он, Платов, опять оказался задвинутым куда-то на задворки со своим дурацким, стандартно-типовым советским венком.

Турецкий тоже был здесь, стоял в довольно многочисленной толпе городских чиновников, сгрудившихся по другую сторону зала. Александр Борисович отлично понимал, что присутствовать ему на этом печальном представлении абсолютно необходимо, что, может быть, здесь приоткроется какая-то завеса, тихо звякнет заветный магический ключик, без которого нет шансов на успех у любого следствия. И он отлично понимал, сколько страстей, невысказанных, тайных мыслей и чувств бушует в этом накаленном воздухе спортивного зала.

Разумеется, как и подавляющее большинство степногорцев, он уже слышал экстренное сообщение, прошедшее по обоим каналам местного телевидения о подготовке покушения на губернатора в ходе траурного уличного шествия и митинга на площади, где оборвалась жизнь тех, кого вышел сегодня хоронить весь город. И это сообщение не столько насторожило или встревожило, сколько заинтересовало его.

Что стоит за этим? Какая-то лихая игра за голоса избирателей, демонстрация безоглядной отваги, состязание характеров или что-то еще? Он был почти уверен, что это все же, скорее всего, грубая инсценировка, рассчитанная на впечатлительность сограждан, созванных присутствовать на щекочущем нервы представлении, что, возможно, тем самым кто-то решил переключить внимание всех участников процессии с основного события на соблазнительный «детективный поворот» темы — ухлопают, не ухлопают, будут стрелять или все это просто-напросто дешевый и в полном смысле слова площадный балаган.

Возможно, тут была заложена еще одна задача: предельно сократить число людей, вышедших на гигантскую гражданскую панихиду перед простой и каждому понятной угрозой в ходе чьих-то разборок схлопотать ненароком шальную случайную пулю, прошедшую мимо намеченной мишени в перекрестье оптического прицела снайперской винтовки.

Да, тут много, много чего могло быть, над чем можно было поломать голову. Вглядевшись, он узнал в измученной молодой женщине в черном, сидевшей у гроба Русакова, ту, которую встретил три дня назад у морга, и сразу вспомнил все, и снова как будто что-то закольцевалось и связались концы.

А еще он с острым интересом и вниманием всматривался в лица людей из здешней правящей элиты, в выражения их глаз, в каждый их жест. Губернатора Платова он и раньше часто видел на экранах телевизоров, читал его обширные интервью в «Независимой газете», а вот Клемешева, мэра Степногорска, видел впервые, и почему-то эта фигура показалась ему очень непростой и чрезвычайно любопытной, как с обычной обывательской, так и с профессиональной точки зрения. Он не мог бы и сам себе объяснить, в чем тут штука, и тем не менее...

Особенно занятной показалась Турецкому эта изящно разыгранная мизансцена с гвоздиками, которые он клал в гробы. Слишком красиво это было, слишком изысканно и продуманно, чтобы принять за чистую монету.

Он уже знал, что степногорский мэр вышел из лона ЛДПР с ее партийным вожаком, обожающим дешевые актерские эффекты и игру на публику, или с незабвенным Марычевым, всероссийским шутом гороховым с мандатом депутата Госдумы. Но нет, в широкой спине, крепкой шее и во всей плотной фигуре здешнего мэра невольно чувствовалось что-то серьезное, едва ли совместимое с фиглярскими штучками записных полит скоморохов.

Музыка смолкла... Началось легкое замешательство. Череда прощающихся горожан прошла в сторону выхода, а новых отсекли.

Турецкий из своего угла видел, что руководство города собралось в противоположной стороне зала и что-то обсуждает там. А к гробам подошли курсанты степногорского Высшего командного училища сухопутных войск — стройные молодцы в парадных формах, подняли гробы и медленно, чеканя шаг, понесли один за другим из Дворца спорта.

—   Простите, вы Александр Борисович Турецкий? — К нему подошел один из людей, сопровождавших губернатора и мэра, обычный порученец в штатском.

—   Да, это я, — кивнул Александр Борисович и шагнул навстречу. При этом он дал понять обоим своим следователям, чтобы не вздумали расслабляться и глядели в оба.

—  Вас просят подойти наш губернатор Николай Иванович Платов и мэр города Геннадий Петрович Клемешев. Хотят познакомиться лично.

—   Пожалуйста, — кивнул Турецкий и пошел вместе с ним через зал. И здесь, невдалеке от распахнутой двери в широкую галерею, ведущую к выходу из дворца, туда, где сверкало солнце, он оказался в нескольких шагах от той молодой высокой женщины, которая не отходила от гроба Русакова, а теперь медленно шла вслед за ним, чуть в стороне, и каждая черта ее лица воплощала безграничность горя и страдания. И все же она остановила на нем взгляд, как будто с удивлением. А потом он понял: узнала.

Но тут к ней прихлынули те люди, что стояли за ее спиной, какая-то женщина приобняла ее, и чья- то рука, будто не зная, как выразить сочувствие, поправила на ее голове черный газовый платок. Это, видимо, были друзья Русакова, возможно связанные их общей работой в движении, а значит, все они еще должны были быть допрошены им. Но это потом...

Человек, посланный за ним, подвел Александра Борисовича к тем, кто хотел лично познакомиться с московским «важняком».

—  Рад, что вы у нас, — сказал Платов. — Я, конечно, о вас слышал, только повод, видите, какой... Мы очень надеемся и рассчитываем на вашу помощь. Есть у вас какие-нибудь просьбы, пожелания? Мы готовы создать вам оптимальные условия для вашей работы.

—   Благодарю вас, — сказал Турецкий, — и за внимание, и за желание оказать нам содействие. Просьб пока нет. Если появятся — не премину обратиться. Только сегодня, мне кажется, вам надо было бы в первую очередь позаботиться о себе. Это я вам как юрист говорю. Вы смелый, прямо скажем, отважный человек. Но коли есть вероятность опасности, мне кажется, лучше было бы избежать напрасного риска.

—   Я рад, что вижу в вас разумного и трезвого человека, — сказал, сделав шаг навстречу, мэр города Клемешев. Он протянул большую руку, и Турецкий, сам далеко не слабосилка, ощутил чугунную мощь пожатия этакого русского богатыря. Да и красив он был, не отнять! И конечно, знал себе цену. — Хорошо, что вы сказали это. Иногда человеку со стороны это даже проще, чем своим. Теперь ведь такая жизнь: могут не только угрожать, могут и вправду решиться...

Турецкого так и подмывало спросить: а кем мог бы оказаться этот решительный террорист, но Платов нахмурился, кинул взгляд на часы и решительно шагнул в сторону выхода.

Турецкий невольно восхитился волей и выдержкой этого человека. Он не хотел оказаться в этой группе начальников и понемногу стал отставать и вскоре уже оказался на проспекте, где было полно людей, тянувшихся за шестью медленно ползущими грузовиками, на которых вызывающе ярко горели алым на солнце открытые гробы.

До площади Свободы было недалеко, всего несколько кварталов, и минут через тридцать Турецкий снова оказался на широком пространстве, раскинувшемся внутри периметра высоких административных зданий. Это недавнее поле сражения, куда вынесли теперь павших в бою, он знал уже как свои пять пальцев, исходил вдоль и поперек, чтобы как можно лучше уяснить, что тут было тогда и как было, как двигались люди, откуда подходили и во что упирались, когда оказались почему-то запертыми здесь, как в гигантской ловушке.

Сегодня здесь, под этим пронзительно-синим небом, было выстроено каре из тех же курсантов, милиционеров и крепких ребят в штатском, державшихся за руки. А посередине, на широком открытом прямоугольнике, окруженном толпами людей, уже стояли в ряд, так же как и во Дворце спорта, на высоких, наскоро сколоченных из досок и задрапированных черной тканью пьедесталах красные гробы. И играл оркестр, и ослепительно сверкало солнце в желтой меди духовых инструментов военных музыкантов, и тяжело бухал, подчеркивая и членя ритм мелодии, огромный барабан.

За гробами была выстроена небольшая трибуна, не слишком высокая, где уже, плотно окруженные угрюмыми великанами, стояли и Платов, и Клемешев, и еще какие-то люди.

«Ах ты, черт! — подумал Турецкий. — Ведь если что, чистой воды самоубийство! Неужто и правда так рискуют и тот и другой? Ведь они как на ладони».

Музыка смолкла, и стал слышен гул и ропот людских голосов над площадью. Турецкий стоял в первом ряду, у самой линии оцепления, а за ним люди вздыхали, всхлипывали, иногда раздавались отчетливые проклятия в чей-то адрес, злобные, угрожающие смешки. Он спиной, плечами, затылком чувствовал невероятное общее напряжение, эту сгустившуюся в ожидании чего-то жуткого и небывалого атмосферу.

Включились радиоустановки, и из репродукторов на столбах и на крышах зданий на всю площадь раздался, умноженный усилителями, шорох листков бумаги в руках Платова, шагнувшего к микрофонам. Он оглядел площадь, и...

И в тот же миг словно небо обвалилось: раздались крики, свист, топот, хлопки в ладоши, пронзительно задудели какие-то дудки, и почти одновременно над головами вскинулись, взметнулись, закачались над толпой плакаты и полотнища: «Платов — убийца!», «Долой губернатора-палача!», «Мы не простим!», «Платов — уйди!», «Степногорск = Новочеркасск!», «Кровавого губернатора — в отставку!», «Воров и казнокрадов — к стенке!», «Вы отняли наши деньги, вы убили наших детей! Что завтра?»...

«О, черт! — подумал Турецкий. — Вот так бы все у нас, на уровне этой площадной режиссуры. Как все выверенно, синхронно... »

Он хорошо видел и Платова, и Клемешева, и всех остальных. У Клемешева вид был как будто растерянный, он даже с отчаянным видом махал руками, и нельзя было понять толком, то ли он пытается усовестить, утихомирить и пристыдить тех, кто превратил панихиду в новую демонстрацию, то ли дирижировал этой враз взбесившейся, всколыхнувшейся толпой.

Турецкий жадно всматривался в лица людей. Нет, вопреки тому, что, как он знал уже, творилось здесь в воскресенье, сейчас он не видел ни одного пьяного лица, а только искаженные негодованием и яростью, умноженными многолюдством иррациональной разрушительной энергии толпы.

Губернатор возвысил голос, пытаясь через радиоустановку перекричать этот шквал голосов, но тут что-то случилось с усилителями, и все «колокольчики» и репродукторы разом смолкли. Платов яростно закрутил головой, будто ища сочувствия и поддержки, и в бессилии ударил кулаком по микрофону. По площади волнами прокатился хохот, мстительный, издевательский хохот сотен и сотен людей, не желавших ничего прощать.

Клемешев что-то быстро сказал одному из стоявших рядом молодых мужчин, тот бросился куда- то, и через мгновение вновь заиграл оркестр, все тот же Траурный марш Шопена.

Платов понял, что вот теперь он действительно раздавлен, потому что тот, кто смешон, тот проиграл.

Лишь одно могло бы сейчас спасти его и вернуть прежнее, пусть и мнимое, но грозное положение всесильного владыки края: если б и правда грянул сейчас над площадью винтовочный выстрел и подтвердил бы реальность угрозы, которой он действительно решил подвергнуть себя на глазах у всего города.

Но не было никакого выстрела, и теперь всякий из этих крикунов мог с основанием тыкать в него пальцем и утверждать с ухмылкой, будто он сам всё это и затеял, сам устроил, чтобы повысить свой авторитет и выказать себя героем...

Он повернулся и быстро пошел прочь с трибуны, за ним устремился и Клемешев со своими людьми, но губернатор, приостановившись и уже не в силах сдерживаться, в бешенстве выкрикнул ему что-то прямо в лицо, отчего мэр города будто на миг остолбенел, отпрянул и пожал плечами.

Платов уходил под хохот и улюлюканье, под свист, а люди подпрыгивали и махали оскорбительными плакатами, а оркестр играл похоронный марш, и все это было и жутко, и дико, и абсурдно...

И тут, видно, радиоусилители снова включили или исправили, и над площадью разнесся дрожащий от волнения голос молодого градоначальника:

—  Сограждане! Друзья! Прошу всех, кто пришел сегодня сюда, опомниться и вести себя так, как подобает русским людям на похоронах. Мы пришли, чтобы проводить тех, кто еще несколько дней назад жил рядом с нами. И вот их нет. Как избранный вами мэр, прошу соблюдать правила приличия, положенные в такой день.

Оркестр смолк. Над площадью вновь повисла тишина.

—   Мы можем спорить, — продолжал Клемешев, — можем враждовать, можем даже ненавидеть друг друга и бороться. У каждого свои взгляды и убеждения. Всякому честному человеку должно быть понятно, что привело сюда в кровавое утро минувшего воскресенья тысячи жителей нашего Степногорска: нищета, бессилие человека перед власть имущими, паралич правовой системы, махровая коррупция... Преклоним головы перед теми, кто отдал жизнь за наше общее благо. Они были молоды, они надеялись и ждали перемен, но им не суждено было увидеть новый день ни нашего города, ни России.

Сейчас я назову их всех поименно, и первым человека, который смело, а теперь уже можно сказать, не боясь громких слов, — героически боролся с произволом коррумпированных чиновников и их подручных, где бы они ни служили — и в административных органах, и в органах правопорядка — всюду. Владимир Русаков прожил всего тридцать четыре года, и его убили здесь, на площади. «Можешь выйти на площадь?..» — когда-то вопрошал поэт. Русаков — вышел. И чья-то злодейская воля подослала убийц, и они подло расправились с ним в толпе, чтобы он замолчал... — Тут голос Клемешева сорвался, он смолк, но справился с собой и продолжил: — Он был страшен им своей культурой, своими знаниями ученого-политолога, своим умением вести и организовывать людей, открыто говорить с ними и дарить им надежду. Прощайте, Владимир Михайлович! Город не забудет вас никогда... Я преклоняю голову и перед светлой памятью... — Он назвал еще пять имен, и сильный, глубокий его баритон перелетал от динамика к динамику и возвращался эхом, и все застыли, слушая его. — Обращаясь к вам в тот воскресный вечер по телевидению, я дал обещание, что сложу с себя полномочия мэра, если сочту себя напрямую виноватым в этих смертях... если мы не сумеем найти и разоблачить убийц Владимира Русакова и остальных погибших, если не назовем тех, кто бросил вооруженных людей против мирной демонстрации трудящихся, выступивших за свои законные права. Следствие идет, но к какому придет результату и настигнет ли возмездие преступников, пока никто ответить не может.

Мы знаем массу примеров, как такие дела спускаются на тормозах и заходят в тупик. Так вот, перед лицом моих сограждан хочу выполнить свое обещание. Независимо от итогов расследования я считаю себя ответственным во всем случившемся и потому с этого часа слагаю с себя полномочия мэра, ухожу в отставку и становлюсь рядовым гражданином своего города. Я многого не успел, многое мне не дали сделать и довести до конца, но поверьте, я старался... А теперь проводим достойно тех, без кого нам будет жить и горше и труднее.

И хотя это было тоже не принято и совсем неуместно в такую минуту, вдруг раздались аплодисменты, сначала отдельные и как будто робкие, в разных концах огромной площади, в толпе, но, повинуясь стихийному порыву, какому-то закону все подчиняющей общности, вслед первым разрозненным хлопкам начались рукоплескания.

Даже Турецкий и тот на каком-то рефлекторном, подкорочном уровне тоже поддался этой волне и еле удержался, чтобы не захлопать в ладоши, но... но он увидел, заметил и успел связать одно с другим: сейчас первыми зааплодировали те же самые люди, что подняли свист и крик при появлении на трибуне губернатора, и именно в их руках вдруг оказались первые взлетевшие над головами плакаты и транспаранты...

«Ага! — мысленно воскликнул про себя Александр Борисович. — Сигнальщики! Оч-чень занятно, чрезвычайно!»

Он оглянулся и поймал взгляд Данилова, стоявшего в нескольких метрах от него в толпе. Миша, кажется, тоже отметил эту слаженность клакеров и заводил. Честное слово, это было совсем немало! По крайней мере, тут был весьма примечательный сюжетный поворот.

На площадь вышли трое священников и дьякон, установили аналой. Дымя кадильницей, молодой церковнослужитель в белом облачении неспешно прошел мимо гробов, и началась заупокойная служба.

45

Вернувшись с похорон в свой номер их «пятизвездочного» отеля, Турецкий плюхнулся на кровать, закинул голову за руки и стал думать.

Перед глазами, как обычно, проносились картины увиденного днем. А день вышел огромный, насыщенный, и, как оказалось, на редкость плодотворный, по крайней мере, щедро обеспечивший его пищей для этих вот размышлений. Вновь представали перед ним впервые увиденные вблизи лица губернатора Платова и мэра Клемешева, и Русаков в гробу, и его высокая надменная мать, вся в черном, и та молодая женщина, мысли о которой почему-то невольно вызывали странное волнение...

Думал он, думал, а потом усмехнулся, встал и, чувствуя, как губы сами, помимо воли, складываются в тонкую, иезуитскую усмешку, достал из папки лист бумаги и принялся за письмо. Самое обычное приватное письмо мужа жене, с припиской маленькой дочке, невиннейшее из посланий сугубо интимного характера.

«Девчонки мои милые!

Я устал и есть хочу, как думал бедный малютка, который шел по улицам, посинел и весь дрожал. Да, я устал и хочу есть, потому что все время бегаю, днем и ночью, по этому Степногорску, пытаясь накопать веские доказательства по делу, но, видно, неважный из меня землекоп, и за что платят мне жалованье, наверно, один Костя Меркулов ведает. Работы невпроворот, сил мало, будущее туманно.

Город мне нравится, и мне тут нравилось бы еще больше, если бы не мрачные события, которые меня сюда привели. Конечно, все наши газеты, и московские, и здешние, только и говорят о том, что случилось. Но тут все как-то иначе: и сложнее и проще одновременно. Проще, потому что ближе, сложнее оттого, что мы все-таки чужаки и не можем вникнуть во все тонкости и особенности здешней жизни, понятной аборигенам.

Сегодня хоронили людей, погибших во время массовых беспорядков. Меня познакомили с губернатором и мэром. Оба показались людьми неординарными, хотя и очень разными, но особенно понравился мне здешний гауляйтер, господин П. Он хоть и член КПРФ, что, с моей точки зрения, не предосудительно (я и сам какое-то время состоял в рядах КПСС), но показался мне по первому впечатлению человеком милым, честным и сердечным, но уж очень усталым, человеком, который и правда хочет выяснить, как все это случилось, так как ЧП произошло в его отсутствие: он был в Москве. Видно, что он все это страшно переживает, в то время как здешние бойкие мальчики вроде тех, что танцуют менуэт в Кремле, тотчас решили использовать ситуацию в каких-то своих интересах. В общем, жаждут губернаторской крови. И мне очень хочется помочь ему. И мэру хочется помочь, тоже, видно, парень удивительно способный и человечный. Молодой, очень приятный и, как мне показалось, с завидным политическим будущим, если, конечно, тоже кто-нибудь не помешает ему, что вполне вероятно, так как он человек с совестью: другой, испытывая комплекс вины из-за всей этой драмы на площади, вряд ли подал бы в отставку с такого поста, где может иметь все. А он сделал это сегодня, представляешь?! Плюнул на все трамплины и отказался быть мэром.

В городе полно радикалов, которые, как всегда, ловят своих окуньков в здешней сильно замутненной водичке. А сейчас только и смотрят, где бы еще урвать лишний кусок. В общем, все, как всюду, и я повторяю вслед за Гоголем: скучно на этом свете, господа!

Ну, вот и все. Надеюсь, что не проторчу тут слишком долго. Рвусь к вам каждой своей турецкой клеткой.

Ваш Папаша, Следопыт и Зоркий Глаз.

Р.S.-1. Ирка! Ты мне снишься каждую ночь в самых-самых экзотических видах. А потому ночи мои и трудны и блаженны.

Р.S.-2. Нинке ничего не рассказывай. Если можешь, пиши, либо на Главпочтамт до востребования, либо на мое имя в Степногорскую областную прокуратуру, мне передадут. Ибо, как сказал Александр Васильевич Суворов, звонок — дура, а письмо — молодец.

Целую.

ЖАЛОБЫ ТУРКА

Как-то раз легавый Турка

Отловил блатного Урка,

Урка вышел с пистолетом,

Ну а Турка с партбилетом...

Что было дальше, не знаю, так как Муза покинула меня, увы!

В следующий раз придется изменить ей меру пресечения».

Турецкий хохотнул и, чрезвычайно довольный собой, сложил листок вчетверо, засунул в конверт, запечатал и надписал, с тем чтобы бросить в ближайший почтовый ящик, едва взойдет за рекой степногорское солнце.

46

Все дни до похорон Наташа прожила в каком-то сумеречном состоянии. Оглушенность не проходила. Но на кладбище, у свежевырытой могилы, мысли ее вдруг прояснились необыкновенно. К месту упокоения от ворот его несли на руках, а вслед тянулась толпа из сотен приверженцев, друзей и знакомых, руководителей «Гражданского действия» из отделений и филиалов общества, степногорцы и из области. Тут были люди другие, и все было строго и даже возвышенно. И чувствовала она себя среди них уже совсем иначе, не как оставленная наедине с собой и своим горем, а как законная вдова, как самый близкий его друг и наследница.

Здесь, конечно, была и его мать с какими-то дальними родственниками, но и тут она не изменила себе, держалась подчеркнуто отчужденно, холодно и враждебно.

Люди, люди, люди... Судьба смеялась над ней. Это было то же кладбище, где лежал ее отец, и двигались они по той же аллее, по которой так часто она ходила и где встретилась тогда с тем человеком. И была какая-то глумливая издевка в том, что место для могилы Русакова было выбрано чуть дальше той, на которой оставил свою стихотворную эпитафию безвестный стихотворец Г. К. А это значило, что спать вечным сном лидеру «Гражданского действия» уготовлено небесами в окружении бандитских главарей, атаманов-уголовников, как теперь принято их было называть, «авторитетов», важных персон кровавого криминального братства. Ирония или злая закономерность шального свихнувшегося времени?

И словно подтверждая эти мысли, откуда-то появился Клемешев, с непокрытой головой, и как-то так, будто само собой вышло, что он оказался среди несущих гроб Русакова, и вся душа ее буквально вспыхнула и перевернулась. Он не смел, не должен был прикасаться! Слишком многое, но, наверное, только ей одной говорило и подсказывало, что, скорее всего, именно он приложил руку к тому, что происходило сейчас... Она не могла никак доказать это, просто сердце чуяло, откуда пришло это горе, кто принес его. Но подойти, оттолкнуть, потребовать, чтобы он ушел, она не могла. Скандал, какой-то непонятный людям, несуразный инцидент у гроба казался немыслимым, оскорбительным вдвойне и втройне.

Она пошла к воротам и вновь увидела того стройного человека лет сорока, которого видела сегодня несколько раз — и во Дворце спорта, и на площади, впервые встреченного в одну из самых страшных минут жизни, на подходе к моргу. Это был, как кто-то пояснил ей, известный следователь из Москвы по фамилии Турецкий, которому было поручено вести это дело Генеральной прокуратурой и по личному распоряжению Президента. Впрочем, ей было ни до кого и ни до чего. Следователь так следователь...

Но вот она поравнялась с могилой отца и, задержав шаг, приблизилась к ограде. И тут словно знакомая незримая волна коснулась ее. Она быстро обернулась: Клемешев молча стоял рядом и смотрел на нее. Смотрел точно так же, как в тот зимний день, с теплой грустью и состраданием. Но теперь эта близость его присутствия вызвала в ней неудержимую дрожь мстительной ненависти и отвращения. Он молчал и как будто ждал каких-то ее слов.

— Ну, вот и все, — сказал он своим глубоким и волнующе-низким голосом, с какой-то усталой опустошенностью и удовлетворением, как будто по завершении тяжкого труда.

И она не поняла, что означали эти слова и что вложил он в них. Что теперь больше нет его врага и соперника? Или что конец теперь их движению, их «Гражданскому действию»? Или просто этими словами он невольно признался, что, наконец, добился того, чего хотел...

И как только посмел он приблизиться к ней! И где — здесь? И что хотел он выразить или внушить ей — вездесущий, внутренне спокойный, как сама смерть, которой будто веяло от него?

Ничего не сказав, она быстро повернулась и пошла вслед за людьми, смешалась с ними. А его слова «Ну, вот и все...» все время были с ней и звучали где-то рядом, и минутами казалось — достаточно проникнуть в их смысл, и откроется, объяснится.

И снова неподалеку оказался этот московский следователь Турецкий, который как будто, никуда не глядя, примечал все, рассеянно скользя глазами вокруг. Он смотрел на нее, и на Клемешева, и на тех, что шли к кладбищенским воротам, многие плача. А она в этот день не проронила ни слезинки.

Квартира Русакова была опечатана, и проникнуть в нее было невозможно, и за его дверью остался и компьютер, и материалы движения, и многие документы. Но незадолго до случившегося, около двух месяцев назад, он, словно предвидя дальнейшее, отдал ей на хранение подлинники важнейших бумаг: регистрационное удостоверение их движения, устав, дубликат печати и свои теоретические разработки, которые должны были лечь в основу его будущей докторской диссертации, до которой, как он думал, еще жить и жить...

После поминок, которые устроили в штаб-квартире движения, в одном обширном подвале на окраине, ее привезли домой и оставили одну. Несколько женщин, сподвижниц по работе в «Гражданском действии», хотели остаться с ней, но Наташа решительно воспротивилась. Эту ночь, не в пример предыдущим, она, как ни странно, крепко спала и проснулась на рассвете с ясной головой и непреклонным решением сделать все, чтобы если и не заменить Русакова, то, по крайней мере, с головой окунуться в работу движения, чтобы не заглохло оно, не сошло на нет без своего создателя и идейного вождя.

Она достала из секретера несколько толстых папок: его проблемные разработки, аналитические записки и впервые заглянула туда. И первое, что увидела, был конверт, надписанный его рукой, — письмо ей. Она распечатала его.

«Наташка!

Если ты вскроешь этот конверт и в твоих руках окажется этот листок, это будет означать, что меня уже нет. Я знал и не сомневался, что ты никогда не откроешь эти папки без моего позволения, а если это случилось, значит, то, о чем я говорю, уже произошло. Так что считай это моим маленьким завещанием.

Здесь, в первой папке, в сером конверте, подробные инструкции — как быть с движением, как распределить силы, на чем сосредоточить внимание. Я знаю, ты многому научилась за эти годы, а значит, легко сообразишь, что к чему.

Откуда вдруг, спросишь ты, на меня нашел этот стих — завещание и прочее?.. Не хотел волновать, но третий месяц вокруг меня какая-то кутерьма, слежка, ночные звонки... Откуда ветер дует, даже не столько догадываюсь, сколько знаю, только вот доказать не могу. Я не юрист и не следователь. Сначала те, кто звонили, просто предлагали свернуть движение и убраться из города. Потом начали угрожать расправой.

Вероятно, эта слежка ведется уже давным-давно, потому что эти люди откуда-то знают не только о нас с тобой, но и о твоей жизни еще до начала наших с тобой отношений. То, что они говорят, — подло и гнусно, и я не верю ни одному слову, потому что знаю тебя, как никто.

Несколько месяцев назад, в ноябре прошлого года, мне стало известно, что в городе существует и действует глубоко законспирированная неформальная подпольная тайная организация, в которую вошли так называемые «сливки» высшего степногорского общества: первые чиновники, руководители городских ведомств, денежные воротилы и «крестные отцы» здешних бандитов, в общем, такой закрытый клуб олигархов, криминалитета и бюрократов, не имеющий организационной структуры, но объединенный общими политико-финансовыми и деловыми интересами. В общем — мафия. Не мифическая, а сугубо реальная.

Мы сами не сможем докопаться до их мозгового центра. Теперь мне это понятно, потому что эти преследования и звонки начались сразу же, как только я попытался что-то выяснить и разузнать поподробнее. Это-то, по моему мнению, и подтверждает, что такая организация не миф и не плод чьей-то праздной фантазии.

Я понимаю, какому риску подвергаю тебя, привлекая к решению этой проблемы. Наверное, я не должен делать этого, но выхода у меня нет. Легко допустить, что в наше движение проникли люди «с того берега». Вот почему я могу сообщить об этом только тебе. Как бы то ни было, мы заложили прочный фундамент, наше движение разрослось, пустило корни. Мы страшно мешаем им, потому что открываем людям глаза на их тайную и явную деятельность и, когда берем под обстрел какие-то заметные фигуры, на самом деле бьем по их подпольной цитадели.

Не сомневаюсь, что в скором времени будет предпринята серьезная провокационная акция с целью опорочить и дискредитировать «Гражданское действие», парализовать его деятельность и вывести за рамки политического поля региона.

Основной катализатор тут — выборы, на которых наверняка схватятся самые разные фигуры и группировки, возможно, и входящие в эту самую криминально-номенклатурную шарашку. Неизбежно встанет вопрос уже не о разделе или переделе власти, а о монопольном обладании всеми рычагами жизни.

В общем, делай выводы, ищи нужных людей... Замысел наших противников должен быть разоблачен и сорван. Это имеет значение не только для нашей локальной ситуации,, но и для России в целом. Более подробные сведения найдешь во второй папке.

Жаль, конечно, если они выполнят свои обещания и сумеют выключить меня из борьбы. А время не ждет. Мы на пороге захвата страны объединенным отрядом из коррумпированных чиновников, олигархов, послушных им «силовиков» и криминальной «братвы». Сегодня им выгодно действовать сообща, и они понимают это. По крайней мере, у меня есть точные данные, что они, исходя из своих договоренностей и установленных квот, распределяют между собой денежные поступления из центра, бюджетные средства региона, прибыль предприятий, целевые инвестиции из субсидий Международного валютного фонда, то есть те самые деньги, из которых должны выплачиваться государственные долги и погашаться задолженности зарплаты, стипендии, пенсии и социальные пособия.

Смешно думать, что столь масштабные аферы, — а это миллиарды и триллионы — осуществляются в святом неведении нашего почтенного губернатора, популярного мэра, руководителей финансового ведомства, представителя Президента и других господ соответствующего уровня. И точно так же смешно было бы полагать, будто бы все эти здешние периферийные махинации не известны в Москве, а может быть, даже в значительной мере и инициируются оттуда.

Насколько хватало сил, я пытался разъяснять это людям, открывать им глаза на происходящее, выявлять тайную механику этого тотального процесса ограбления. Понятное дело, прощать мне этого никто не собирается, вот поэтому я и написал тебе это письмо.

Вот, собственно, и все. Наша встреча и моя жизнь с тобой были самым дорогим и счастливым, что подарила мне судьба. Я знаю, ты сможешь выстоять, сможешь продолжить мое дело, наше дело.

Прошу тебя быть осмотрительной. Береги себя. Обнимаю.

Прощай.

Твой В. Р.».

Это одинаково страшное и важное письмо, пришедшее будто уже из другого измерения, было написано три месяца назад. И оно многое объяснило и открыло многое.

И она поняла, что нужно делать и с чего начинать.

47

В тот же вечер Наташа позвонила по автомату одному из ближайших соратников Русакова по движению и попросила срочно раздобыть координаты того московского следователя, который прибыл из столицы для расследования этого дела. А еще через час у Турецкого зазвонил телефон, и он услышал далекий, встревоженный и чуть глуховатый от волнения женский голос.

—   Я и так собирался встретиться с вами, — сказал Александр Борисович, узнав, кто говорит. — Но... немного погодя.

—   Время не ждет, — сказала она. — Я звоню вам не из дома, из случайного автомата. Я видела вас на похоронах. Мои друзья слышали ваше выступление по телевизору. Почему-то мне кажется, что вам можно доверять. Скорее всего, за мной тоже следят, как следили и за ним. Вполне вероятно, что и мои телефонные разговоры для кого-то не секрет. Мы должны поговорить как можно быстрее, причем в таком месте, чтобы нас не увидели и не заметили вместе.

—  Увы, — сказал он, — мы должны быть реалистами. Теперь это уже почти невозможно. Если кто-то установил профессиональное наблюдение, нам вряд ли удастся уединиться незамеченными. И потом, я еще слишком плохо знаю ваш город.

—   Так что же делать? — спросила она упавшим голосом.

—   Не будем, как говорится, городить Оссу на Пелион. Зачем эти игры в триллеры? Я имею право вызвать вас официально для дачи показаний по делу. Вот и все. Мне выделен кабинет в облпрокуратуре, где я провожу следственные мероприятия по делу, допрашиваю свидетелей и потерпевших. Вам будет заказан пропуск...

—   Да нет, — сказала она. — Вы что, не понимаете? Я могу просто не дойти до этой вашей прокуратуры. Я даже квартиру свою боюсь оставить лишний раз без присмотра. Они подберутся ко мне и к тому, что у меня есть, может быть, уже в ближайшие часы.

—   Ну хорошо, — сказал Турецкий. — Тогда сделаем так: поскольку я знаю, как вы выглядите, выходите завтра, как обычно, из своего дома, как если бы вы направлялись на работу. Во сколько вы выходите обычно?

—  Около девяти.

—  Ну вот и выходите. Назовите свой адрес. Как вы? — спросил он уже другим голосом.

—   Соответственно моменту, — горько усмехнулась она.

—  И вот еще что. К сожалению, я не знал Русакова при жизни. Но сейчас, поговорив с людьми и с вами, кажется, начинаю лучше понимать, кем он был. Мой телефон теперь у вас есть. В случае чего звоните в любую минуту. И еще: чтобы исключить разные неожиданности, через полтора часа ваш дом будет под охраной. Под надежной охраной. Держитесь!

Она звонила из чужого рабочего района, куда специально приехала в переполненном троллейбусе только ради этого звонка. Никакого опыта и выучки конспиративной работы Наташа не имела. Возможно, кто-то и следил за ней, но она ничего такого не заметила. А когда специально вышла на большой пустырь и пересекла его, а после выглянула из-за бетонного забора, никого за собой не увидела. Скорее всего, сейчас за ней и правда не было слежки и погони.

Она помоталась по городу, бесцельно заходя в магазины, вечерние кафе и только часа через два появилась у подъезда своей номенклатурной «башни» из розового кирпича, где, вполне возможно, преспокойно проживали члены того закрытого клуба, о существовании которого поведал ей в своем последнем письме Русаков.

На знакомой лавочке около дома сидели двое смурных подвыпивших забулдыг и смотрели на нее нехорошими глазами. Их взгляд не понравился ей. Кажется, все-таки опоздала.

Она кинула взгляд наверх, на окна своей квартиры. Нет, там было темно. Но то, что двое этих молодчиков, которых раньше она никогда не видела, расселись тут неспроста, Наташа не сомневалась.

Она хотела пройти, но один из этих субъектов, качнувшись вперед, поднял руку:

—  Слышь, девушка! Погоди-ка! Зажигалочки не найдется?

—  Извините, я не курю, — сделав шаг в сторону, чтобы обойти эту парочку, бросила она.

Но он вскочил и преградил ей путь:

—   А парой тыщ не поможете?

Не хотелось связываться с этим отребьем, тем более что это могли быть и совсем другие люди, подручные того, каждая мысль о котором вызывала ненависть и мутящую разум жажду мщения.

Она сунула руку в карман пальто, нашла какую-то мелочь, протянула брезгливо. Он еще ближе шагнул к ней на нетвердых ногах, наклонился, будто рассматривая, что там такое скатилось на ладонь, и пробормотал себе под нос:

—  Все в порядке. Идите спокойно. Мы от Турецкого.

Через несколько минут она уже была в квартире и первым делом бросилась туда, где держала материалы Русакова. Нет, все было на месте. Значит, никто пока еще не успел посетить ее и встреча, намеченная на завтрашнее утро, должна была состояться.

Ну что, что там было в этих папках?

Наташа одолела боль, набралась духу и раскрыла наугад ту, что лежала третьей по счету. Все верно, рабочие материалы: анализы социологических опросов, классификация данных, листы интервью и размышления, размышления... А вот и кое-что поинтереснее, в особом толстом пакете — записи сообщений разных людей о выявленных ими контактах чиновников разного уровня, офицеров милиции и сотрудников прокуратуры с теми, с кем они, казалось бы, контактировать не должны: сомнительными коммерсантами, а то и просто заправилами воровского мира, известными в городе крупными рэкетирами, держателями притонов, игорных заведений, частных банков, фондов и компаний, замешанных в строительстве финансовых пирамид...

И все это почему-то находилось без движения в досье социолога, ученого, но вовсе не в сейфах и не в уголовных делах, как того требовал, казалось бы, здравый смысл. И понять причину такого парадокса было проще пареной репы: люди боялись.

Боялись этих самых органов, изверились и уже не знали, на кого можно полагаться.

Кое-что из этих материалов попало на страницы маленькой зубастой газетки их движения под гордым названием «Свежий ветер». Основной же массив, видимо, так и лежал мертвым грузом, и, надо думать, многие из тех, что фигурировали здесь, не поскупились бы, чтобы завладеть этим «горячим» архивом.

В другой папке, самой толстой из всех, хранились теоретические разработки, расчеты и заготовки для диссертации. Это были вторые экземпляры, а первые, она знала, Володя держал дома.

Слезы навернулись на глаза, и горло перехвати­ло — его характерный мелкий четкий почерк, его мысли... его помарки, выноски и значки на полях... О многом, что встречалось здесь, они столько раз говорили, обсуждали и спорили, смеялись, ругались... Она пробежала глазами один листок, потом еще несколько страниц... незаметно втянулась и начала читать уже подряд...

За окном давным-давно было темно и пора было отправляться ко сну — перед завтрашней утренней встречей надо было попытаться выспаться, чтоб быть в подобающей форме... Она уже легла и задремала, когда показалось, будто позвонили в дверь. Она вскочила и села, прислушиваясь. Но вот снова позвонили, и теперь уже более решительно и настойчиво. На часах было без четверти два.

Накинув длинный халат, она направилась в прихожую, недоумевая, кого принесло в такой час. Может быть, люди Турецкого, оставленные внизу на часах? Она приникла к глазку. Там никого не было. Чертовщина какая-то. Или ошибка?

— Кто там? — спросила она глухо и тревожно.

Никто не отозвался.

—  Какого черта! — сказала она, и в тот же момент снова раздался звонок.

Что за шутки идиотские? И зачем, спрашивается, тогда сидят дежурные внизу? Она снова заглянула в глазок.

На площадке стоял... Клемешев!

Она отпрянула от двери, чувствуя, что все будто поехало перед глазами и утрачивает привычную реальность.

—  Кто это? — спросила она резко.

—  Наташа, это я, — услышала она через стальную дверь. — Нам нужно поговорить.

Что было делать? Отвечать, не отвечать... Ее колотило.

—  Значит, так, — наконец сказала она раздельно. — Нам говорить не о чем. Вы это знаете, и вообще сейчас два часа ночи.

«Да! — хотелось выкрикнуть ей. — Я все знаю и знаю, зачем ты пришел. Мало тебе крови! А я, я могу быть опасной. Да, вот теперь я действительно стала опасной, куда опасней, чем в то время, когда был жив Русаков».

—   Наташа, — сказал он каким-то странным, задушевным и искренним голосом, — я знаю все, что ты чувствуешь, все, что ты думаешь обо мне, и это твоя правда и твое право. Хочешь верь, а хочешь нет, и лучше тебе действительно не верить ни одному моему слову, но все эти годы я думаю о тебе. Просто знай это теперь, когда я снова никто. И еще знай: да, я, наверное, действительно темный человек и совесть моя — не дай бог никому, и ты можешь мне не верить, но все, что было в моих силах... — он, кажется, и правда волновался. — Клянусь матерью, я делал все, все, что мог, чтобы он, твой Русаков, был цел. Страховал, как мог, иногда посылал своих людей, чтобы они следили, потому что его приговорили давно. И там, на площади, я тоже был и видел его издали... А теперь мне самому надо найти тех, кто сделал это с ним...

Она молчала, сотрясаемая страшным ознобом.

—  Помнишь человека, который вытащил тебя за руку из давки? Это был мой человек. А с ним, с Русаковым, я просто не успел... Но я их найду. Там, на кладбище, когда увидел тебя... — Он замолчал, и ей почудилось, будто его горло стиснули рыдания. — Я увидел тебя там, на том же месте, как тогда, и я понял, что ты теперь никогда не поверишь мне... Я никогда ничего не смогу доказать. Я прожил страшную жизнь, верно, в сто раз страшнее, чем ты даже можешь вообразить. А потом понял, что, если было у меня за всю эту жизнь хоть что-то настоящее, это была ты и те наши встречи, наши ночи... Мне подчиняются, как Господу Богу, тысячи людей. А я один...

—  Ну, ладно, — сказала она. — Время два часа, а тут какое-то смешение жанров, не то фарс, не то оперетта.

—   Не уходи, — попросил он и провел рукой по двери.

Она заглянула в глазок. Нет, он был трезв. Он смотрел в пол, и на лице его ясно читалось подлинное страдание. И она бы, наверное, даже купилась на эти речи и это лицо, если бы не знала, что он самый обыкновенный оборотень, способный на все, и что это он отнял у нее то, что составляло для нее смысл жизни.

И тут бесшабашная опасная мысль сверкнула в мозгу: он, этот упырь, явился конечно же неспроста. И оттолкнуть его, отринуть без надежды — быть может, отрезать единственный проводок, последнюю ниточку, по которой можно было бы дотянуться до убийц. А это значило, что и ей надо было преобразиться и стать ведьмой, как Маргарите у Булгакова — расчетливой, хищной и тоже на все способной ради своей праведной и тоже беспощадной цели. Тем более что теперь она чувствовала себя хотя бы в малой степени, но защищенной, потому что где-то там, в городе, был и думал о ней этот московский следователь.

—     Я сейчас уйду, — сказал Клемешев. — И... и не вздумай мне открывать. Да я и не смею просить об этом. Помнишь, там, у могилы твоего отца, я сказал: «Вот и все...» «Вот и все, — сказал я себе. — У меня больше нет никого и нет надежд. Ни вернуть ее, ни оправдаться». Но знай, ты мне нужна. И я сделаю для тебя все. Будь мне кем угодно — знакомой, подругой, сестрой... Я даже прощения не могу просить — знаю, не простишь. Я действительно хотел и хочу помочь этому городу. Я знаю, как помочь. Я хотел найти общий язык с Русаковым, я объяснил бы ему, и он понял бы... Но между нами была ты... А, да ладно! Прощай!

Он быстро повернулся и, будто не заметив двери лифта, побежал вниз по лестнице.

Все еще дрожа и не умея унять эту дрожь, она подошла к окну, глядя вниз. Вот он выбежал из парадного, остановился, словно не зная, куда идти. Он был без машины, совершенно один на пустой ночной улице. Огляделся, словно ничего не узнавая вокруг, и зашагал в темноту, потом снова маленькой фигуркой обозначился в свете фонаря и исчез.

Она вернулась в постель, но заснуть уже не могла.

— Ну что же, — шептала она про себя. — Ну что же... Ну что же...

48

Турецкий знал, что рано или поздно ему придется допрашивать Санину, о которой он уже был наслышан от других людей, а потому понимал, кем была она погибшему Русакову и какое заметное место занимала в их движении. Наверняка она была посвящена во многое такое, чего он никогда не услышал бы от других, так что встречи с ней он ждал с предвкушением обретения чрезвычайно ценных сведений.

Но когда она позвонила сама и первой предложила встретиться, он понял, что ситуация тут, возможно, намного серьезнее и суровее, и интересы профессиональные отступили на второй план. Ей, видимо, угрожали, во всяком случае, к опасениям ее он отнесся с должным пониманием.

Да и могло ли быть иначе, если и за собой уже на второй или третий день он четко зафиксировал скрытое наблюдение, причем не какую-то жалкую самодеятельность дилетантов, а работу опытных «профи» «наружки» с хорошей школой.

Кем могли быть эти люди? Тут был широкий спектр предположений. Практически все, замешанные в это дело, могли взять «под крыло» важную столичную птицу. Разумеется, могли таскаться и за подругой Русакова, как и он, логично предполагая, что эта женщина, по сути дела, вдова, могла быть носительницей каких-то секретов, а это всегда делает человека особо уязвимым, причем с разных сторон, когда одним надо вызнать эти секреты, а другим пойти на все, чтобы они секретами и остались.

Ее голос в трубке встревожил его по-настоящему, а потому, отправляясь на утреннее свидание, он подстраховался максимально надежно: оставил своего соглядатая-водителя терпеливо дожидаться прикрепленной «Волги», а сам, дождавшись телефонного звонка Данилова из автомата около дома Саниной, подтвердившего, что все нормально и он может выезжать, долго петлял по запутанным коридорам, переходам и лестничным маршам пятиэтажной гостиницы, пока в конце концов не проскользнул в подсобку гостиничного кафе на первом этаже, а там в одну из дверей, ведущих в служебки, прошел прямо через разделочную комнату и очутился на заднем дворе, похожем на все такие дворы матушки-России, где пахло, кажется, всеми отходами цивилизации, где валялись груды разбитых ящиков, бегали кошки и где любого нормального человека наверняка охватили бы тоска и чувство полной никчемности и этой цивилизации и всего мироздания.

Выбраться отсюда на улицу было делом техники, и благо был порядочный запас времени, он, оглянувшись, не раздумывая, вскочил в первый же подкативший автобус, из которого свисали до отказа набившиеся граждане: работяги-оборонщики, несмотря на отсутствие зарплат, все-таки ехали куда-то тачать на станках свою продукцию. Автобус завез его в промышленную зону города, где ни о какой экологии, кажется, и слыхом не слыхивали. Тут чадили трубы, пуская в небо дымы чуть не всех цветов радуги, и сам воздух, густой и жирный, только что не звенел от угольной и металлической пыли.

Автобус сделал круг, и он поехал обратно, уже один-одинешенек, потом снова вышел и, поголосовав минут пять, поймал левака, назвал район и адрес.

Немолодой мужичок за рулем, услышав название островка номенклатурного благоденствия, сразу поугрюмел и отчужденно уставился на дорогу.

—   Ну, как вам там, неплохо живется? — поинтересовался ехидно. — Воздушек почище небось, чем тут, а?

—   Да не оттуда я, — отозвался Турецкий. — Я вообще не из вашего города, приезжий.

—   А я вот здешний, — зло сказал водитель, — вот и дышу этой таблицей Менделеева, и дети мои дышат. И загнусь лет на двадцать раньше, чем положено. У вас-то как, ничего? Или тоже воняет?

—  У нас-то? — повторил Турецкий. — У нас еще как воняет, пуще вашего.

—   А порядочных ребят, кто за наши, людские интересы, как воробьев, из мелкашки щелкают. Слыхали небось, какие тут дела в то воскресенье творились?

—   Кто ж не слыхал, — кивнул Турецкий. — Вся страна гудит: «Второй Новочеркасск, второй Новочеркасск!»

—   Вот ты, по-моему, человек понимающий, — сказал водитель. — соображаешь, откуда ноги растут. Вот скажи ты мне, пожалуйста, неужто можно выяснить, кто человека на площади в толкучке заколол?

—  Не знаю, — ответил Турецкий, — это как повезет.

—   А при чем тут везуха, когда и так все понятно? Люди до полной крайности доведены, до предела, если тут, конечно, пределы могут быть. А всю власть в городе поделили. Сплошная мафия, всюду, кругом! Там бандюги, здесь ворюги, а уж как начальство хапает — только держись!

—   Что ж народ-то молчит? — спросил Турецкий.

—   А ученый потому что народ, чуть не сто лет учили. Да и то, кто тебе сказал, что молчит? Вот же, вышли! А что в результате? Опять похороны! Был тут у нас Русаков, нормальный парень, все понимал, здешней сволочи спуску не давал, вот его и кокнули, чтоб сам не рыпался и другим неповадно было. Вот выборы скоро, так? А за кого голосовать? За кого, я тебя спрашиваю? Опять за гуся этого, Платова? А еще за кого?

Сколько слышал уже подобных речей Турецкий от самых разных людей, пытавшихся объяснить и обрисовать обстановку самыми разными словами, сообразно образованию, социальному слою и набору понятий, но суть вытекала одна: теперь, с гибелью Русакова тысячи людей как бы утратили ориентир и искренно считали, что их город, как и всю Россию, теперь уж точно засосет трясина, смрадный зыбун преступности и беззакония.

Но все это были самые общие разговоры, абстракции и отвлеченности, а ему нужны были факты, и только факты, которые вывели бы, в конце концов, на тех, кого ему надо было подсечь и выхватить на остром крючке, тех, кто вывел бы на людей, организовавших беспорядки, провокации и так ловко подстроивших убийство Русакова на площади.

Они пересекли реку, и вскоре машина, разбитый «жигуленок» вроде того, что был когда-то у него, а после исчез в пламени взрыва, покатила по дороге, уходящей вверх по холму, где из-за крон деревьев уже виднелись верхи домов-башен. Въехали в рощу.

Турецкий расплатился и на прощание крепко пожал руку водителю.

—   Кого-то мне ваше лицо напоминает, — заметил тот. — Никак не пойму, будто видел где-то.

—  Вряд ли, друг, — сказал Турецкий. — Хотя, может, и сводила жизнь...

—   А ну, погоди-ка, погоди-ка, — вдруг встрепенулся он и сразу перешел на «вы». — Это не вас тут, случаем, по телику показывали?

—  Меня, меня, — усмехнулся Турецкий. — И зовут меня Марчелло Мастрояни.

—  Стоп! Узнал! — вдруг вытаращил глаза водитель. — Вы же...

—   Тихо! — очень серьезно сказал Турецкий. — Тихо, отец! Спасибо тебе. И не журись! Может, еще будет на нашей улице праздник.

—  Как считаешь, найдешь? Ну, тех... Поймаешь?

—  Посмотрим. Пока надеюсь..

Водитель грустно усмехнулся, недоверчиво качнул головой, тронул машину и укатил.

До встречи с Саниной еще оставалось минут двадцать. Турецкий ушел в заросли кустарника под высокими соснами и огляделся. Все было спокойно. Если кто-нибудь и следил сейчас за ним, то только с какого-нибудь вертолета. Но никаких винтокрылых в сером утреннем небе не наблюдалось.

Неподалеку валялись обгорелые обломки какой- то машины, кажется, «жигуля», в прошлом белого цвета. И на обугленной поверхности кто-то вывел по черной копоти стилизованную свастику из трех надломанных паучиных лап.

Он не спеша выкурил сигарету и снова вышел на проезжую часть. Тяжело рыча, в гору карабкался старенький красный «Запорожец». Турецкий махнул рукой, и водитель охотно вильнул в его сторону.

—   Куда?

—  После видно будет, — сказал Турецкий. — А заплачу хорошо. У вас время найдется?

—   А то нет, — обрадовался человек средних лет. — Как времени не быть, ежели в отпуске без содержания? И зарплату семь месяцев не платили. Только извозом и кормлюсь, содержу, так сказать, семейство... Если эта тележка ушастая встанет, хоть топись!

Все тут, кажется, говорили об одном, и все чувствовали, что их обманули, кинули посреди жизни, оставили ни с чем.

—  Значит, так, — сказал Турецкий, — сейчас прихватим одного человечка — и куда-нибудь за город. — Он протянул водителю стотысячную бумажку.

—   Ого! — воскликнул мужик и недоверчиво потер ее пальцами.

—  Бери, не бойся. Не фальшивая.

Он вдруг почувствовал прилив знакомого азарта, который приходил всегда, когда он, как гончая, то ли верхним, то ли нижним чутьем брал след. Сердце забилось нетерпеливо и весело. Он уже знал, уверен был: предстоящая встреча то ли с женой, то ли с возлюбленной Русакова что-то наверняка переменит в ходе событий, после чего и сам темп этих событий резко ускорится.

—   Вот туда, — показал он водителю, еще издали заметив номер дома. А неподалеку на лавочке — двух хорошо знакомых хмырей, видно, здорово продрогших за ночь. Он проехал мимо них и заметил, что оба узнали его.

А ее не было.

«Да что же это? — воскликнул он внутренне — Сама ведь на встречу вызвала. Уж не случилось ли чего, упаси бог!»

За домом, конечно, могли наблюдать. Планировка огромного двора словно и была рассчитана на это.

—  Ну так куда? — с недоумением повернулся к нему водитель.

—   Прямо, как всегда, — пробормотал Турецкий и вдруг увидел Наташу. Она стояла за стеклом не своего, а соседнего подъезда и смотрела на улицу, поджидая своего спасителя.

—   Вот что, друг, — сказал Турецкий. — Ты только не подумай чего. Дело серьезное. Сейчас поступим так. Вон видишь арку? Заезжай в нее и выходи. Я сам сяду за руль.

—  Э-э, да ты чего это?! — часто-часто задышал хозяин «Запорожца», судорожно нагнувшись и пытаясь нащупать лежащую где-то под ногами тяжелую монтировку.

—   А ну, глянь! — тихо сказал Турецкий и показал свое удостоверение.

—  Видал я ваши ксивы! — вскинулся мужик. — Этого мне еще не хватало! Держи свои бабки и вали!

—   Жаль, — сказал Турецкий. — А с виду — человек как человек.

—  О, ч-черт! Ну хрен с тобой! Где, говоришь, остановиться?

Через несколько секунд они поменялись местами. И пока Турецкий, сделав круг по двору, вновь направил машину к тому подъезду, где стояла Санина, он отдал владельцу «ушастого» нужные инструкции.

—   Выйдешь из тачки, войдешь в подъезд, там стоит девушка, скажешь: «От Турецкого» и приведешь в машину. Все!

—   Так вы и есть Турецкий?. В газетах про вас тут писали...

—  Я самый, — сказал Александр Борисович. — Ну, давай, друг, некогда!

Он видел, как отшатнулась Санина от его посланца, но потом, узнав его за рулем, торопливо вышла и почти бегом приблизилась к «Запорожцу». Пригнувшись, протиснулась на заднее сиденье, и Турецкий с силой надавил на газ. Развалюха затарахтела, как маленький танк, однако резво взяла в карьер.

—  Не газуй, не газуй! — взвыл хозяин.

Через несколько минут они уже вновь спускались по дороге с холма. Все трое тяжело дышали. Турецкий глянул в зеркало. Никто не тащился за ними, и он остановил машину и показал рукой, чтобы хозяин занял свое капитанское место у штурвала.

—    Так куда мы поедем? — обернулся он к Наташе. — Разговор, как я догадываюсь, будет долгим, а я не знаю здесь ничего.

—  Вы знаете дорогу на Чигриновку? — спросила она водителя.

—   А то! Значит, туда?

Она кивнула. И они потащились, и вскоре крашеный-перекрашеный «пожарный» «Запорожец» влился в поток машин, пересек город и оказался на шоссе, петляющем параллельно руслу реки. Турецкий сидел рядом с Наташей. Говорить в грохочущей машине было невозможно, и они молчали. А где-то через час уже были на берегу, глядя на широкий серый плес и теряющийся в тумане противоположный берег. Водитель остался ждать их в чайной, перелицованной на новый манер в пиццерию «Счастливого пути!».

49

—   Я расскажу вам все, — начала она. — Все, от начала до конца. Я должна была сделать это раньше, рассказать ему, Володе, и если бы я в свое время решилась на это, скорее всего, он был бы жив. А мне теперь чего-то бояться или стесняться уже нечего. Мы взрослые люди, и я верю вам. Но прежде всего — вот рюкзак. Здесь все Володины материалы. Может быть, самые важные. Вам они пригодятся наверняка, а мне их держать у себя опасно. Там, в его квартире, уже наверняка пошарили чужие руки. В общем, слушайте...

Ее рассказ продолжался не меньше часа, и Турецкий ни разу не перебил ее. Закончила она, постаравшись слово в слово воспроизвести их диалог с Клемешевым через стальную дверь этой ночью.

—  Спасибо, — сказал Турецкий. — Все это не просто важно, а архиважно. И за доверие ваше спасибо. По-моему, вам не в чем себя винить, все так понятно по-человечески...

—   Я знаю совершенно точно, он не тот, за кого себя выдает. Я уверена, он связан с самыми темными силами. И сегодняшний ночной визит наверняка тоже был неспроста.

—   Да-да, — кивнул Турецкий, — есть над чем подумать... Сколько, говорите, весил тот «дипломат»? Сорок два кило? Что же там могло у него быть?

—   Сначала я подумала — золото, — сказала Наташа. — Ну, доллары, золото, понимаете? Но потом у меня появилась другая идея. Возможно, это бред... Дело в том, что мой покойный отец был директором особо секретного оборонного завода, где делали самую серьезную... стратегическую продукцию. Я, конечно, знаю мало, сам папа никогда ничего такого не говорил, однако слышала, что в числе их изделий были и... компоненты мобильного ядерного оружия... Радиоактивные вещества... ну, скажем, оружейный плутоний... Он ведь такой же тяжелый, как золото, но в десятки раз дороже... Был слух, будто вскоре после смерти отца там у них на спец складах обнаружилась какая-то пропажа... Понимаете, если бы вдруг какую-нибудь из этих пропавших деталей нашли у нас дома, подумали бы только на отца...

—    Так-так... — задумчиво проговорил Турецкий. — А потом вдруг ни с того ни с сего этот шум на Западе насчет нелегального вывоза этого самого плутония. Хм! Миф, легенда, газетная утка? Почему-то и наши и за границей поспешили замять эту историю...

Оба замолчали.

—   Ну хорошо, — сказал Турецкий. — Меня интересует еще один эпизод. Там, кажется, обозначилась какая-то важная зацепка. Вы говорили, во время демонстрации в то воскресенье, когда началась заваруха на площади, вас вытащил оттуда какой-то человек.

—   Ну да... Такой высокий, спортивный, лет тридцати восьми — сорока... А сегодня ночью он, Клемешев, то ли проговорился, то ли нарочно сказал, что это был его человек. Которого якобы он и послал, чтобы тот меня спас и вытащил из давки.

—  И вы больше никогда не видели его? — спросил Турецкий.

—   Я увидела его минут через десять, на улице. Я шла как пьяная, меня обогнали двое кавказцев, я еще внимание обратила, оба были одеты одинаково, как близнецы. И какие-то очень озабоченные они были, не такие, как все.

—   Ну-ну! — невольно придвинулся к ней Турецкий. — Продолжайте! Только старайтесь все описать как можно подробнее, вы даже не представляете, как это важно!

—  Я видела, как они забежали во двор, — невольно нахмурив брови и сосредоточась, продолжала Наташа. — А за ними — трое других, в каких-то серых куртках...

—   Ну! — воскликнул Турецкий, и ему самому показалось, что глаза у него заблестели. — А потом эти трое сразу оттуда вышли, так?

—   Так вы тоже там были? — спросила Наташа.

—   Да не был я там! Я был тогда в Москве, — быстро ответил Турецкий, одновременно веря и не веря в эту неслыханную удачу. — Значит, те трое вышли, а первые двое, кавказцы, больше не появились?

—  Ну да... — растерянно ответила она.

—  И вы не слышали ничего?

—   Ничего, — сказала она. — Те трое появились почти сразу же, как будто заглянули в тот двор по ошибке, и их встретил тот, кто спас меня на площади. Уверена, они были вместе. А потом я потеряла их из виду.

—   А они видели вас? Тот, спаситель?

—  Я думаю, нет, — покачала она головой. — Нет-нет, они были очень заняты...

—   А узнать его вы смогли бы, своего рыцаря?

—  Полагаю, да... Ну конечно, смогла бы.

—   Взгляните, — Турецкий сунул руку во внутренний карман, достал маленький блокнот, в котором обычно носил фотографии подозреваемых и находящихся в розыске. Первыми она увидела два мертвых лица, двух молодых людей выраженной кавказской наружности, очень похожих друг на друга.

—  Взгляните, Наталья Сергеевна. Зрелище не из приятных, но деваться некуда. Случаем, не они?

—  Не знаю. Может быть. Боюсь ошибиться. Я видела их только мельком, в основном в профиль, а когда они обогнали меня — со спины. А кто они?

—   Дело в том, что их убили как раз в одном из дворов недалеко от площади. Убили из трех разных пистолетов одной конструкции.

—   А кто они? За что их убили?

—  Если б я знал, — сказал Турецкий. — Но дело в том, что у одного из них мы нашли самодельное холодное оружие наподобие очень тонкого стилета с надпиленной пикой. А у другого — рукоятку от точно такого же стилета, но уже с отломанным клинком.

—  И... и что? — спросила она, вдруг почувствовав, что снова слабеет. Ее обдало ледяным жаром с головы до ног.

—   Простите, Наташа, — Турецкий хмуро посмотрел на серую равнодушную воду. — Но именно такой штукой ударом в спину, прямо в сердце был убит Владимир Михайлович Русаков. Жестокий бандитский прием... Человек убит, и почти никакого наружного кровотечения.

—   Так это... вы думаете...

—   Да-да, — сказал Турецкий. — Почти наверняка. Последнюю точку поставит комплексная медико-криминалистическая экспертиза. Я жду ее результатов. Это наемники, киллеры. Их подрядили и убрали. И может статься, господин экс-мэр для того и наводит мосты, чтобы попытаться выяснить, известно ли вам хоть что-нибудь, не протянулась ли от тех ребяток ниточка к нему самому? Такие люди, как Клемешев, уж поверьте мне, никогда не проговариваются. Он просто-напросто провел маленький эксперимент в надежде, что, может быть, проговоритесь вы.

—  Его опыт не удался, — сказала Наташа.

—   Ваше счастье, — заметил Турецкий. — Ваше счастье...

—   Когда вы ознакомитесь со всеми записками и материалами Русакова, — сказала она наконец, оторвавшись взглядом от бегущей воды, — вы многое поймете и о Володе, и о нашем городе, о том, какая тут теперь ситуация. Там много и о губернаторе, и о других бонзах. Есть кое-что и о Клемешеве. Но о нем мало, гораздо меньше, чем о других.

—  Ну а ваши планы? — спросил Турецкий. — Что дальше?

—   Меня просят возглавить наше «Гражданское действие». И я не стану отказываться. Я должна, как это ни банально звучит, продолжить дело своего мужа. Потому что он был мне мужем, понимаете? И не скрою, я хочу отомстить, пусть это не по-христиански. Да, хочу! Мечтаю! Я теперь живу только этой мыслью. И видите, я почти не удивлена, что эти ублюдки, убившие Володю, быть может, напрямую связаны с этим чудовищем. Нет-нет, — покачала она головой, заметив его напрягшийся взгляд. — Не беспокойтесь. Никаких глупостей с моей стороны не будет. Для этого есть вы. Я надеюсь на вас. Я для того и встретилась с вами. Я окажу вам любую помощь, какая потребуется.

—  Спасибо, — сказал Турецкий, — и еще раз спасибо. Держите меня в курсе дела, немедленно сообщайте обо всем, если узнаете что-нибудь новое. И вообще, я рад нашему знакомству. Но теперь нам надо обсудить еще один немаловажный вопрос: как обеспечить вашу личную безопасность.

—  Пусть это вас не волнует, — заметила Наташа.

—  Это входит в мои служебные обязанности, обеспечить прикрытие и защиту важных для следствия свидетелей и потерпевших. Причем мы должны так все это устроить, чтобы по ту сторону фронта не возникло и тени подозрения, будто мы с вашей помощью уже кое-что нащупали. Давайте поступим так: вы сегодня же придете ко мне в облпрокуратуру, где, как уже сказал, я провожу следственные действия. Я допрошу вас по всем правилам закона, внесу в протокол допроса все ваши показания, в том числе и то, что вы рассказали мне сейчас. Ваш визит ко мне наверняка будет зафиксирован людьми Клемешева. После этого их интерес к вам должен иссякнуть. Вы опасны им лишь как потенциальный носитель и хранитель некой информации. Если же после встречи со мной со стороны следствия не последует никаких действий, они успокоятся. Вы без опаски вернетесь домой. Этим людям ничего другого не останется, как смириться с действительностью и оставить вас в покое.

Турецкий помолчал, и вдруг лицо его изменилось.

—   Послушайте, мне только сейчас пришло в голову... Если вас до сих пор не попытались убрать или изъять документы Русакова, если Клемешев явился сам посреди ночи с повинной головой... что это может означать, как вы думаете?

—  Н-не знаю, — вопросительно посмотрела на него Наташа. — Да все что угодно! От него всего можно ждать!

—   А я, кажется, догадываюсь! — сказал Турецкий. — Вы уверены, что он не испытывает к вам тех чувств, в которых распинался?

—   Абсолютно! — коротко бросила Наташа.

—   А вот я не уверен, — с легкой улыбкой посмотрел на нее Турецкий. — Вы красивы, умны, наконец, вы дочь известного в городе человека, крупного руководителя...

—   Я знаю, что он только использовал меня, — горько сказала Наташа.

—  Вот-вот! — оживился Турецкий. — Это ключевое слово! Не кажется ли вам, что и сейчас вы стали ему зачем-то очень нужны. Причем нужны живой и здоровой! Значит, скорее всего, за вашу жизнь мы можем пока не беспокоиться. Но... его интерес к вам мы тоже могли бы использовать в наших целях. Хотя в этом мало радости, понимаю...

—   А в чем может состоять этот его интерес? — спросила Наташа.

—   В данном случае я могу только немного пофантазировать, — сказал Турецкий. — Разве нельзя представить себе вот такую комбинацию: вы были самым близким человеком Русакова, защитника народных интересов, борца с коррупцией, авторитет которого после смерти только повысился. Он теперь в глазах тысяч людей стал мучеником за правду, героем. И если Клемешев, которого, вполне вероятно, пытается ввести во власть криминальный мир, выставит свою кандидатуру на губернаторских выборах, то как было бы славно, если бы рядом с ним оказалась вдова героя! Вы даже не представляете, насколько это важно в подобных делах и какое производит впечатление на обывателя!

—   Да-да, очень похоже на правду! — кивнула Наташа и нахмурила брови, припоминая. — Как это он говорил сегодня ночью? «Будь мне сестрой, подругой, знакомой, кем угодно... » — И то вдохновение ненависти, тот ведьминский азарт, который нахлынул на нее ночью, вновь вернулся и охватил ее всю. Она даже порозовела, и глаза ее зловеще сверкнули. — Так-так! — воскликнула она. — Подождите! Но неужели он может надеяться, что я, будучи в здравом уме и твердом рассудке, позволю ему торить дорогу к трону губернатора, пользуясь именем и репутацией Володи?

—   Возможно, — сказал Турецкий, — он недооценивает вас, нынешнюю. Он помнит вас той девочкой и забывает сделать поправку на время, на то, что вы стали другим человеком, в том числе и благодаря близости с Русаковым. А может быть, он строит свои планы, исходя из краткости временной дистанции. Ему просто нужно, чтобы вы помелькали эти полтора-два месяца рядом с ним на публике, а там, коли дело выгорит, о вас можно будет снова забыть.

—   Противно все это, конечно, до крайности, — брезгливо поджала губы Наташа. — Так и разит этим подлым дешевым политиканством, которое так ненавидел Русаков. И все-таки это шанс.

—  Хорошо бы еще, — сказал Турецкий, — чтобы мы сейчас не ошибались и наши построения соответствовали тому, что замыслил господин Клемешев. Ну а теперь нам пора в город. Надеюсь, наш извозчик не убрался подобру-поздорову... Сегодня вечером я буду ждать вас в своем кабинете в прокуратуре.

—  Знаете, конечно, у страха глаза велики, но я не удивлюсь, если у него есть свои люди и в прокуратуре. И даже ваш кабинет может прослушиваться.

—   Не исключено. Достаточно того, что вы рассказали мне сейчас. А там имя Клемешева вообще вслух не упоминайте. В основу ваших показаний ляжет то, что вы мне уже рассказали.

—   А теперь поступим так, — сказала она. — Ни к чему мне с вами показываться в городе в одной машине. Чем черт не шутит! Высадите меня где-нибудь на полпути, лучше всего в Шумиловке. Доберусь автобусом.

—   Хорошо. Хотя... мне и жаль.

50

Когда Турецкий вернулся в город, было уже около часа дня.

Покинув еще утром сторожевой пост у дома, где жила Наталья Санина, Данилов продолжил розыск очевидцев в вузах и общежитиях города, а Рыжков остался бдеть и вести скрытное наблюдение за всеми «входящими и исходящими». Вообще говоря, всякие такие оперативные штуки не входили в их служебные обязанности, но Турецкий не в службу, а в дружбу попросил их поработать за оперов: в целях сохранения секретности ему нужно было предельно сузить круг лиц, участвующих в расследовании.

Минувшей ночью ничего угрожающего их подопечной обнаружено не было. Правда, во втором часу приезжал на черной «Волге» мэр города Клемешев, а минут через двадцать снова вышел из подъезда и побрел один пешком вниз по холму, где почему-то оставил машину. Однако ничего примечательного в этом факте следователи не нашли. Дом был «сливочный», для «слуг народа», к коим мэр, хотя и ушедший в отставку, безусловно относился.

Но когда Турецкий вошел к номер своих младших коллег, Данилов уже был в гостинице и торопливо уплетал что-то, разложенное, по русскому обычаю, на газетке.

На вопрос начальника, не звонил ли кто, только воздел руки к потолку:

—   Не то слово, шеф! Народ обзвонился! Вы же теперь тут телезвезда.

—  Ну да, рабыня Изаура.

—   Изаура не Изаура, но среди прочих из секретариата губернатора был звоночек. Ну о-очень любезный... и о-очень настоятельный....

—   Иди ты?! — оживился Турецкий. — И давно?

—   Минут десять назад.

—   Замечательно, Майкл! — потер руки Турецкий и прошелся по номеру с видом матадора, только и ждущего выхода на арену и встречи с быком. — Сегодня, знаешь ли, вообще урожайный денек!

—  Вы тоже чего-нибудь нарыли?

—   Пока молчу, чтоб не сглазить. А вы мне вот что скажите, уважаемый коллега, как вы относитесь к начертанному на скрижалях Конституции праву гражданина на тайну переписки? — И не дал ответить своему помощнику: — Лично я считаю сие неотъемлемое право гражданина священным, если, конечно, на него не покушается сам губернатор.

—  Ничего не понимаю! — решительно заявил Михаил. — Вы это о чем, Александр Борисович

—   Жуй и молчи! — зловеще усмехнулся Турецкий. — Ибо я неотразим. Я тут послал кое-кому любовную записку и немедленно получил приглашение на интимное свидание.

Что-то мурлыкая себе под нос, он заглянул в записную книжку и набрал номер:

—  Секретариат губернатора? Это говорит следователь Турецкий. Будьте добры, передайте господину Платову, что я у себя.

—  Одну минуточку! — просто-таки сочась подобострастием, откликнулся вышколенный секретарь. — Соединяю!

Коротко переговорив с Платовым, Турецкий обернулся к Михаилу с выражением иронического торжества на лице:

—  Знай наших! Аудиенция назначена немедленно! И внизу уже встречают. Вот это сервис!

Взглянув на часы — в половине шестого он должен был начать прием тех граждан, что откликнутся на его теле-приглашение, — Александр Борисович торопливо занялся имиджем: наспех освежился под душем, побрился, напялил свежую рубашку и отправился на площадь Свободы в резиденцию губернатора области. За ним даже прислали джип с мигалкой, так что неслись по осевой и примчались минут через двадцать. И едва только назвал себя, тотчас услышал уведомление, что его уже ждут и он будет немедленно принят.

Через пару минут Турецкий уже оказался в огромном кабинете. Протянув руку для рукопожатия и широко улыбаясь, Платов шел ему навстречу. Поздоровались и сели друг против друга.

—   Как продвигаются ваши дела, господин Турецкий?

—  Туговато, — вздохнул Александр Борисович. — Колоссальный объем работы, сотни людей. Приходится искать некоторых очевидцев...

—  Вам удалось выяснить, кто организовал эти массовые беспорядки?

—  Пока ничего. Вернее сказать, пока еще очень мало, — развел руками Александр Борисович. — Я расследую дело о массовых беспорядках — это статья двести двенадцатая Уголовного кодекса, а также ряд преступлений против жизни и здоровья, в том числе и об убийствах, это статья сто пятая Уголовного кодекса.

—   А вот правительственная комиссия работу уже закончила. Сегодня утром они улетели в Москву — и вице-премьер, и представители МВД, и депутаты.

—   Да, мы встречались, — заметил Турецкий. — Правда, очень коротко, и, насколько я мог понять, они пока что ни к чему не пришли.

—  Заключение будет опубликовано только завтра. Верите, я и сам пока не знаю, что там. Но что бы они ни решили, понятно, что рассчитывать мы можем только на настоящих специалистов по расследованию преступлений этой категории.

Платов выразительно взглянул на Турецкого, нахмурился, вытащил из пачки и закурил сигарету «Парламент», и лицо его стало очень серьезным. Турецкий тоже закурил, выжидательно глядя на этого могущественного человека, в руках которого были жизни нескольких миллионов россиян.

—  Все, что здесь произошло: и первая демонстрация студентов, и этот ужас воскресенья, и отвратительный спектакль, в который кто-то посмел обратить прощальный митинг, — все это, разумеется, звенья одной цепи. Это вам не просто война компроматов, это чистой воды провокация — масштабная, продуманная, должен признать, достаточно ловкая. И цель у нее одна: сделать меня, по сути, основного претендента, идущего на перевыборы на второй срок, практически неизбираемым. Им надо опорочить меня, превратить в козла отпущения...

—   Я понимаю, — сказал Турецкий. — Но чем я мог бы вам помочь? Ведь вам, как законодателю, известно, что мы, юристы, должны быть вне политики, абсолютно нейтральны, ну и так далее...

—   Ах, бросьте! — сказал Платов. — Есть абстракции писаных законов и есть реальная жизнь. Поймите, это мой регион! Я действительно патриот своей земли, не на словах! Тут мои предки лежат, деды и прадеды! Я отдал ему всю свою жизнь. Единственная моя задача — вытащить область из ямы, избавить ее от произвола Москвы, от криминального беспредела, наладить жизнь! Вы же видите, Александр Борисович, кто рвется к власти. Если они сумеют тут воцариться, то, что случилось в воскресенье, покажется детской песенкой и аукнется по всей России! Для них ведь победа на выборах здесь только первый этап, только трамплин.

«Эх, — подумал Турецкий, глядя в его серо-стальные честные глаза. — Задал бы я тебе вопрос, дорогой товарищ Платов, — где ты был все эти пять лет своего губернаторства, отчего все эти славные начинания ты отнес на второй срок?.. » .

А Платов говорил с пылкой убежденностью, и казалось, то, что слетает с его уст, для него действительно свято и он сам верит в это всем сердцем. И Турецкий поверил бы ему, наверное, если бы... Если бы не был тем, кем он был, если бы не провел за жизнь тысячи допросов, когда заведомые мерзавцы и божились, и землю ели, и вдохновенно врали с такой убедительностью, что им поверил бы и сам Станиславский.

—  Так чем я могу помочь вам? — спросил Турецкий. — Как бы то ни было, каждый на своем месте, мы служим России, так что в конечном счете интересы у нас общие.

—   Вот именно! — воодушевился Платов. — А значит, наша первая задача — не дать темным личностям прорваться во власть, оттеснить порядочных людей и установить диктатуру беспредела. Я обеспечу вам все условия, пойду на все. Вы должны найти и разоблачить организаторов этих ужасных событий.

—  Слушаю вас, — сказал Турецкий и придвинулся к губернатору вместе с тяжелым креслом, всем видом выражая готовность оказать собеседнику всяческое содействие.

—   Понимаете, Александр Борисович, ведь что получилось? Когда все это произошло, меня в городе не было. Обеспечение порядка было возложено на руководство областного УВД и ФСБ, и я со своей стороны предпринял все возможное, чтобы ничего подобного не случилось. И все же катастрофа разразилась. Спрашивается, почему? Вот на какой вопрос прежде всего вы должны ответить!

—  Ну а зачем тогда мы здесь? — пожал плечами Турецкий. — Именно этим мы и занимаемся.

—   Наверное, вы не поняли меня, — сказал Платов, понизив голос. — Необходимо форсировать вашу работу. Получить результат как можно быстрее! По крайней мере, в течение ближайшего месяца. Мне нужно реабилитировать свое имя и снять с себя эти вздорные обвинения, будто я отдал приказ спецназу ломать людям ребра... Потому что потом будет уже поздно.

—   Я бы рад, — сказал Турецкий, — но, к сожалению, тут от нас мало что зависит. И ускорить события мы не в силах, если, конечно, нам нужен верный результат. Так ведь?

—   И все же, — сказал Платов, — я думаю, что от вас зависит многое... Если вы нуждаетесь в средствах...

«Это уже смахивает на «барашка в бумажке»! — присвистнул про себя Турецкий. — Пусть предложение и высказано в самой туманной форме, однако имеющий уши да услышит. Эх, Турецкий, не теряйся, чего там! Теперь же никто не теряется по этой части. А он, надо думать, не поскупится... »

Но он как бы не услышал последних слов губернатора и сказал:

—   Николай Иванович, что мы с вами ходим вокруг да около? Давайте прямо: если вы кого-то конкретно имеете в виду, назовите имя. А уж я со своей стороны попробую добыть факты и с фактами в руках подтвердить или опровергнуть ваши предположения.

—   Я рад, что мы поняли друг друга, — облегченно сказал губернатор. — Собственно, ничего другого мне ведь и не надо...

—   Но знайте, — сказал Турецкий, — я буду беспристрастен. То есть не буду ввязываться в здешние разборки ни на чьей стороне.

—   Да, да! — воскликнул Платов. — Это подразумевается само собой.

—  Ну а имя? — тихо спросил Турецкий.

И губернатор, подавшись к нему и не отводя своих серых нержавеющих глаз, так же тихо выговорил:

—   Клемешев.

И они молча встретились глазами.

«Неплохо, — думал Турецкий, когда тот же джип нес его обратно по улицам Степногорска в сторону их «базового лагеря». Теперь можно будет вздохнуть полегче: материальное обеспечение наверняка будет на уровне: и люди, и транспорт, и связь... И мешать местные уже не осмелятся... Эх, если б знала моя благоверная, читая мое легкомысленное письмишко денька этак через два, какую заметную роль оно сыграло в деле нашей общей победы, если таковая, конечно, нам суждена».

51

А следующий день был ознаменован несколькими чрезвычайными событиями. И в московских газетах, и практически во всей прессе Степногорска появилось официальное заключение правительственной комиссии в связи с событиями, имевшими место на площади Свободы. Оно было коротким, бездоказательным, безапелляционным и явно продиктовано не столько серьезным анализом, сколько сиюминутной политической конъюнктурой.

Вся ответственность за случившееся возлагалась на руководящее ядро общественного движения «Гражданское действие», которое не сумело обеспечить порядок в своих рядах, проследить за поведением участников шествия и обеспечить необходимые меры безопасности в местах большого скопления людей. Персональная ответственность была возложена на лидера движения Русакова, чьи многочисленные необдуманные подстрекательские публичные и печатные выступления взвинтили страсти, и прежде всего в молодежной студенческой среде. Кроме того в числе митингующих было отмечено множество лиц в состоянии алкогольного и наркотического опьянения. Раздавались призывы атаковать и взять штурмом административные здания, где размещаются местные органы власти. В создавшейся обстановке действия вызванных для обеспечения порядка нарядов милиции и ОМОНа надо признать адекватными и правомерными.

Комиссия выражает соболезнования семьям погибших, а также всем пострадавшим во время уличных беспорядков и надеется, что следственная группа Генпрокуратуры Российской Федерации, расследующая настоящее дело, сумеет в ближайшее время полно, объективно и всесторонне разобраться в совершенном правонарушении.

—  Ай да молодцы! — воскликнул Турецкий, закончив чтение вслух обоим своим коллегам сего унылого шедевра государственной мысли, и отшвырнул газету. — Ну конечно! Чего тут голову ломать? Так же проще всего. И нам, так сказать, указание, где именно искать и на чью голову валить. Просто плакать хочется... Правители!

—  Вы лучше вот это почитайте, Александр Борисович! — сказал Рыжков и потряс над головой страницами городской молодежки. — Тут, кажется, кое-что поинтересней!

—  Ну что там еще? — Турецкий вырвал газету из рук Рыжкова и раздраженно уставился на первую полосу. В глаза бросился аршинный заголовок: «Так за кого мы пойдем голосовать?»

Пониже, явно в продолжение начатой кампании, бойкие газетчики, явно подражая своим коллегам из «Московского комсомольца», на полублатном-полустуденческом сленге доводили до конца акцию по «размазыванию по стенке» нынешнего губернатора.

А в последнем абзаце всем читателям предлагалось разуть глаза и не ломать попусту головы над тем, кому править Степногорской областью. «Есть такой человек! — утверждали авторы. — Конечно, есть, и все его знают. Если кого и выдвигать на губернаторский пост, так бывшего мэра Клемешева, нашего Гену — молодого, инициативного, экономиста по образованию, совсем недавно показавшего пример, как должен вести себя политик нового поколения.

—  Ну как? — спросил Рыжков. — Впечатляет?

—   А то мы этого не ждали, — сказал Турецкий. — Это что, только первая ласточка, пробный шар?

—   Ну да, — сказал Данилов, торопливо просматривая другие газеты, — ясно, он вступил в кампанию, причем хотят создать впечатление, будто это инициатива снизу, пожелание масс.

—   Погодите, погодите, — сказал Рыжков, — тут, кажется, намечается цирк в лучших Жириновских традициях.

Действительно, в одной из газет на вопрос корреспондента недавнему мэру, верны ли слухи, будто он собирается выставить свою кандидатуру, Клемешев решительно отказывался подтвердить эти досужие домыслы. Он ссылался, во-первых, на то, что такой шаг мог бы быть неправильно истолкован жителями Степногорска, а его уход с поста мэра назван лукавым маневром ради обретения дешевой популярности. Во-вторых, на то, что его знают только в самом Степногорске, а жители области, как обычно, более консервативные и инертные, вряд ли пойдут голосовать за неведомого им «кота в мешке». И наконец, он жаловался на отсутствие средств для проведения предвыборной кампании в столь ограниченное время, для обеспечения необходимой информации, а просить о денежной помощи и без того разоренное до нитки население считает для себя совершенно недопустимым. Хотя, конечно, если бы он сумел стать губернатором, он навел бы порядок, и прежде всего начал бы с разоблачения тех, кто нажился в годы правления нынешнего властителя области, с решительного разрушения всей системы коррупции и круговой поруки. Он сменил бы всех чиновников, погрязших в поборах и казнокрадстве, восстановил бы «оборонку» и наладил бы экспортную торговлю основным товаром их города и области через систему прямых договоров и много еще чего...

—  Ну, посмотрим, посмотрим, — задумчиво произнес Турецкий. — Как бы то ни было, а наша работа идет своим чередом. А что касается «Гражданского действия», они сумеют себя отстоять. Значит, так! Военный совет объявляю открытым. Давайте-ка взглянем на наши полевые карты и отметим, какие объекты мы уже отработали и что осталось.

Турецкий подошел к карте и поднес шариковую ручку к серому квадратику, изображавшему площадь Свободы.

— Вот примыкающие улицы. Вот дом, во дворе которого нашли трупы тех двух кавказцев. А вот... — Тут ручка выскользнула из пальцев, он вдруг резко наклонился, чтоб успеть ее поймать, и в этот момент зазвенело стекло, раздался характерный звук и, выбив пыль из стены, прямо в карту на уровне головы Турецкого ударила пуля.

—  Шеф! — заорал Данилов, но Турецкий не впервые в своей жизни оказывался под обстрелом на боевой позиции. Он пластом рухнул на пол, успев выкрикнуть своим:

—  Ложись!

Шторы были раздвинуты, и все трое понимали, что тот, кто вел обстрел, по всей видимости, из окна лестничной площадки дома напротив, а может, с крыши или чердака здания повыше, стоявшего в полутора сотнях метров, по-прежнему держит их в поле зрения оптического прицела. Все трое тяжело дышали.

—  Как считаете, — спросил Турецкий, — он сообразил, что я упал раньше, или думает, что снял цель?

Они сползлись на середину комнаты.

—   Вот тебе, бабушка, и военный совет! — проговорил Турецкий. — Что будем делать?

—   А нечего тут гадать, — сказал Данилов. Нас же по телику не показывали. Да и нужны мы им, как в бане гудок, коли есть дичь покрупнее. Лежите, шеф! Начинается паника!

И он вскочил, распахнул окно, рискуя и вправду схлопотать «маслину» в лоб, заорал что-то нечлено­раздельное, в то время как Рыжков и Турецкий выползли в прихожую номера, таща за собой телефон на длинном проводе. Турецкий сорвал трубку и один за другим набрал два самых известных двухзначных номера, сначала «Скорой», потом, спустя минут пять — милиции.

—   Алло! Милиция? Дежурного по городу! Говорят из вашей спец гостиницы. Кто говорит? — Турецкий подмигнул Рыжкову. — Говорит следователь Генеральной прокуратуры Данилов. У нас ЧП — покушение на старшего следователя из Москвы Турецкого! Он ранен. Огнестрельное в голову. Без сознания. «Скорая» уже вышла. Высылайте опергруппу. Третий этаж, комната триста восемнадцать.

—  Ну а дальше что? — спросил подошедший Данилов.

—   Видно, придется мне временно исчезнуть, — сказал Турецкий. Если кто-то получил задание поставить точку в моей карьере, мне лучше тут больше по улицам не шляться, сами понимаете. Сейчас приедет «Скорая», прибудет опергруппа, меня вынесут и увезут. Так что тот, кто стрелял, и его группа прикрытия получат подтверждение, что выстрел был удачен.

—   Ну хорошо, а дальше, дальше? — повторил Данилов.

—  А дальше пока не знаю, — сказал Турецкий.

— Но если сюжет швырнуло в эту сторону, стало быть, мы, может, и сами того не понимая, вышли на след.

—   Все так, — ответил Данилов. — Но тут ведь, конечно, свои порядки. Наверняка есть свои тихие кадры и в милиции, и в прокуратуре, так что ваш спектакль не сегодня-завтра откроется. Мы и в Москве-то можем секретность обеспечить с большим скрипом, а уж тут...

—   Согласен, — сказал Турецкий. — И даже удивляюсь, Миша, отчего ты еще не «важняк». Короче, я ложусь в больницу с огнестрельным ранением. У всех членов бригады «Скорой» и у персонала приемного покоя отберем подписки о неразглашении данных следствия. Надо, чтобы закрыли рты на замок. Все остальное — по законам жизненной правды — сообщение в прессу и так далее. Тем более тяжесть моего ранения неизвестна. Может, только царапнуло, а может, на грани жизни и смерти. Если кому-то очень надо довести дело до конца, вполне возможно, забредут в больницу. Тогда есть шанс сцапать их там.

—   Ну а кровь? — спросил Рыжков. — Сейчас же сюда прикатят криминалисты, судебные медики. С этими ведь наш фармазон не пройдет!

—  Ну все, братцы! Прибегнем к членовредительству!

И, схватив осколок стекла, Турецкий сморщился, зажмурил глаза и, задрав рукав, решительно взмахнул острым осколком. Кровь так и брызнула.

—   А ну глянь, вены целы? — сквозь зубы спросил Турецкий.

—  Порядок, — ответил Рыжков. — Кровопускание в лучших традициях семнадцатого века. Как у вас со сворачиваемостью, шеф?

—  Сейчас узнаем, — сказал Турецкий.

—   Ну живодеры! — сказал Данилов. — Пропадите вы пропадом, голова кружится!

—  «Голова обмотана, кровь на рукаве, след кровавый тянется по сырой траве», — пропел Турецкий и что есть силы махнул рукой, забрызгав и карту города, и голубое покрывало на койке. А затем щедро окропил голову и лицо. Получилось вполне натурально. Он, кажется, и не пожалел себя, и не переборщил. Кровушки было предостаточно.

И неожиданно он почувствовал дурноту и слабость в ногах, и руки задрожали предательски: он вдруг понял, что пять минут назад мог быть убит наповал и жив сейчас только по чистой случайности.

—   Вот что, Миша, — сказал он, жадно глотнув воздуха. — Сообщи о случившемся в городскую администрацию и в секретариат Платова. А теперь выбегайте в коридор, кричите, сзывайте народ, а я падаю замертво. Никого, кроме следственно-оперативной группы и медиков, не впускать! Как у меня с цветом лица?

Данилов взглянул критически. И прежде чем выбежать из номера, иронически улыбнулся:

—  По-моему, подходяще.

Турецкий крякнул и, с силой отшвырнув ногой стул, который перевернулся и отлетел в угол, раскинулся на полу в ожидании своих спасителей.

52

В понедельник двадцатого апреля в десять часов утра начальник МУРа Вячеслав Иванович Грязнов явился к заместителю министра внутренних дел по кадрам, имея на руках рапорт с просьбой об увольнении с занимаемой должности: всегда лучше самому рулить, опережая события и чужие инициативы. Однако на сей раз обойти противников на вороных не удалось. Тем же числом было датировано уже поступившее часом раньше распоряжение и. о. министра внутренних дел об отстранении Грязнова от обязанностей начальника Московского уголовного розыска в связи с превышением им служебных полномочий и о переводе его в резерв Управления кадров МВД.

Просто удивительно, как у этого бесцветного человека поднялась рука подмахнуть такой документ! Видно, и его маленько потрясли, а он, этот регент на министерстве, отлично понимая свое место и то, что он фигура сугубо временная и разменная, кочевряжиться не стал. Ну, Грязнов так Грязнов... Был Грязнов — и нету! Подмахнул не глядя. И с плеч долой.

Остаток дня был угрохан на разные бюрократические закавыки, сдачу дел, оформление бумаг и прочее канцелярское занудство. Торжественных прощаний устраивать не стали, сочли излишним. При той чехарде, что творилась тут уже не один год, легко было предположить в недалеком будущем торжественную встречу. Так что обошлись без театра абсурда. Посидели, уговорили бутылочку с Яковлевым, Шибановым и лучшими операми и разбежались.

Особой обиды Грязнов не чувствовал. Все это было, коли разобраться, в порядке вещей, обидно было только за те неимоверные, нечеловеческие усилия, что пришлось им всем затратить, работая по делу Горланова. У бедняги Сизифа, наверное, были железные нервы. Куда как крепче, чем у сотрудников МУРа. Сизифов камень с надписью «Горланов» сорвался и скатился по склону горы. Грязнов не сомневался, что наступит час, когда придется заняться этим камешком вновь.

«Ничего, перемелется! — думал Грязнов. — И не то бывало. В конце концов есть тылы, есть куда отступать или, как в войну писали, «выпрямлять линию обороны». За спиной двадцать пять лет опыта оперработы, колоссальные связи, безбрежная информация. Все это не впервой — и сам уходил, и сверху «уходили», и снова зазывали, и возвращался... Все уже было. Имеется, наконец, хлебное местечко, свое дело — агентство «Глория»... Подумаешь, испугали!»

И стал полковник Грязнов жить-поживать и добра наживать...

Племянник Денис, барнаульский Растиньяк, явившийся в первопрестольную, чтоб победить ее в неравном бою, уже давно вошел во вкус на своей начальственной должности директора дядькиного «предприятия», и, надо думать, его не шибко грела перспектива снижения своего социального статуса. Парень уже заматерел на этой работе, многому научился, и польза от него была настоящая, вполне ощутимая. И смел, как черт, и с клиентами работает так, что комар носа не подточит, и деньги делать намастырился.

Так думал Грязнов, неторопливо катя по набережным, по проспектам, колеся по улочкам и переулкам Замоскворечья, где, кажется, чуть ли не с каждым домом и кварталом были связаны свои истории, свои дела, расследования, погони, облавы и захваты, где столько раз смерть, просвистев или прожужжав осой, пролетала мимо виска. Впору было засесть за мемуары, и он не сомневался, что когда-нибудь надиктует несчетное множество кассет, а там и книжечку выпустит под каким-нибудь заковыристым заглавием.

Где только не побывал он за эти дни! И Москва будто говорила с ним из прошлого на разные человеческие голоса — бывших свидетелей, потерпевших, подозреваемых и уголовников, пойманных за шкирку. И в этих «виртуальных встречах» было что-то влекущее, ностальгическое, то, к чему он привязался как к неизменному за двадцать лет сорту табака и без чего уже, кажется, и жить не мог. В общем, проболтался два дня Грязнов — крупный, рыжий, длинноносый, слегка похожий на Николая Гоголя лукавым огонечком в глазах, наездился всласть, насмотрелся, налюбовался, а на третий, как сказано в Книге Книг, — взалкал. И приехал он в свою «Глорию» без звонка и в неурочный час, где и был встречен любимым племянником в роскошном итальянском костюме с иголочки, вязаном галстуке а-ля Чубайс и крахмальной сорочке — ни дать ни взять какой-нибудь банковский служка или шустрый брокер с московской биржи — новая фигура в столичном ландшафте, все более и более утрачивающая первозданность новизны.

—   Ну, дядя Слава, — приветствовал он, — вы даете! О вашей крамоле и опале уже вся Москва гудит.

—   А пусть ее гудит! — сказал Грязнов. — Как там у Некрасова, помнишь?

Денис захлопал широко раскрытыми глазами.

—  По части литературы — неотчетливо...

—  Эх, серость, стыдоба! — поморщился Грязнов-старший. — А еще смена! «Идет, гудет зеленый шум...» Хоть запомни, а то перед девушками будет стыдно.

—  Наши девушки по-вашему не понимают, — ответил Денис.

—   Ладно, — сказал Вячеслав Иванович, — бог с ними, с девушками, девушки потом. Как у тебя тут с вакансиями? Есть у меня один старый хрыч на примете. Коли шепну словечко, возьмешь?

—   Возьму, — кивнул догадливый родич. — Если только, конечно, его фамилия Грязнов и зовут его Вячеслав Иванович. Отчего не взять? Только, чур, с месячным испытательным сроком!

—   А должность какая?

Денис размышлял недолго:

—   Главный консультант по общим вопросам добра и зла.

—  Годится, — хмыкнул полковник. — Оклад его не интересует, сколько положишь, все будет в цвет.

—   Ну так выпьем, дядя Слава, за его славное трудоустройство!

—  На работе не пью, — сказал Грязнов.

И тут зазвонил телефон. Денис снял трубку и радостно заорал:

—     Здрасьте, здрасьте, дядя Саш! Вы откуда? А, понятно! А вы что, не слышали разве? Дядя Слава у нас на повышение пошел. Да он тут, у меня, — и племянник протянул дядьке трубку. — Господин Турецкий подданный! Из Степногорска, по междугородке. Вынь да положь ему товарища полковника!

—  Здорово, Борисыч, — приветствовал Грязнов. — Как там у вас погоды? Нарыл что-нибудь?

—   Роем-пороем, вытащить не можем. А ты, слух дошел, отправлен в свободный полет?

—   Ага, — ухмыльнулся Грязнов, — свободней не бывает. Наш подопечный Никитка — Горланов, я имею в виду, — видно, не только горланить, он и шептать умеет. Похоже, шепнул...

—   Я так и понял, — кивнул Турецкий. — И что теперь?

—    А что может быть? Отправлен в резерв Управления кадров, нанялся тут в одну конторку по части консультаций...

—   Понятно...

—   Между прочим, твои барышни у моих ребят под присмотром. Пасут твою квартирку на случай, если наведается какой-нибудь незваный серый волк. Теперь ведь, от нашего Горланова можно любых гостинцев ожидать.

—   Спасибо, Слава! — горячо поблагодарил Турецкий. — Я тебя об этом и просить бы не посмел.

—  И очень напрасно, — сказал Грязнов. — Как говаривал один мой фигурант, «что посмеешь, то и пожмешь!».

Турецкий хохотнул, но и в голосе, и в смехе его Грязнов чувствовал неимоверную усталость.

—   Что, Саша, — сказал он с участием, — тяжеловато там?

—   Да нормально... — вздохнул Турецкий. — Что с Корчагиным оказалось? Подсыпали что-нибудь?

—   Да нет, натуральный инфаркт. С разрывом сердечной мышцы. Мгновенно. Но семейство судьи было запугано капитально. Ему звонили практически круглосуточно все дни до вынесения приговора.

—   Угрожали? — спросил Саша.

—  Они не знают. Он им, конечно, ничего не говорил, берег. Но когда у человека жена, две дочери и три внучки, уж ты-то, Турецкий, наверное, понимаешь, каково ему досталось и почему сердце разорвалось в буквальном смысле слова...

—   Да уж, — сказал Турецкий. — Наверное, всех нас это когда-нибудь ждет.

—  Конечно, — сказал Грязнов, — по Москве уже сплетни вовсю, разговоры, — брал Корчагин или не брал, а если брал, то сколько... Мало того, что до смерти довели, так ведь им еще и мертвого вымазать надо! Но мы-то ведь с тобой знаем, правда?

—  Никогда не прощу себе тех слов, — сказал Турецкий. — На Страшном суде отвечу. Конечно, Корчагин скорее бы умер, чем взял. И он умер... Ну ладно, рад был услышать вас — и тебя, и Дениску. Еще раз поклон нашему молодому директору. Пока!

Грязнов положил трубку.

—   Так чего он хотел-то? — спросил Денис.

Грязнов внимательно посмотрел на племянника:

—   А ты что, разве не понял, сыщик, психолог? А ну, угадай с трех раз!

Денис молча хлопал глазами.

—   Да нужны, нужны мы ему там, вот что! Зашился Турецкий. Такое дело да чтоб втроем? Когда кругом только и норовят палки в колеса... Думаешь, она, эта правда, кому-то действительно нужна?

—   А чем мы реально могли бы помочь? — спросил Денис.

—  Чем, чем... — Грязнов закурил. — Да всем, чем угодно, — руками, ногами... Но главное, конечно, ушами и мозгами.

—   Так за чем дело стало? — усмехнулся Денис.

—    Тут, видишь ли, не так все просто, племяш. По крайней мере, что касается меня. Для меня всякая самодеятельность полностью исключается. Могу выступить только лишь как сугубо официальное лицо. Пойми, «Глория» — фирма частная, так сказать, коммерческое предприятие. И если в таком деле потянет хотя бы намеком на денежный запашок... Улавливаешь? Так что мне пока туда без официальных полномочий соваться никак нельзя. Мне ждать надо...

—  Ну а мне как быть? У меня же все-таки дела... Клиенты... Договоры...

—   В общем, так, — сказал Грязнов. — Поскольку, уважаемый Денис Андреевич, я заступил на должность и приступил к своим обязанностям, мой первый совет в качестве главного консультанта: всех клиентов временно передашь своим подчиненным. Справятся они, как считаешь?

—  Нет вопросов, дядя Слава...

—    А ты у нас как-никак студент-заочник, среди буршей-студиозусов как рыба в воде, так? А у них там как раз со студентами проблемы. В общем, собирайся и лети. Пока что сделаем тебе нужные документики о переводе, да хоть из Армавира в этот самый Степногорск. Продумай экипировку, билет в зубы, собери книжки, тетрадки, рюкзачишко — за спину, и переходи-ка ты, брат, на нелегальное положение. Езжай, внедряйся, никакой активности не проявляй, только смотри, слушай, мотай на ус и делай выводы. И смотри: никакой французской туалетной воды! Все эти ново русские замашечки — побоку! Тебя там не знает ни один человек, а ты такой, каким приехал когда-то в Москву, — ни бабок, ни красного «пассата» во дворе, голь российская, перекатная, нищета.

—   А зачем тогда Армавир? — спросил Денис. — Я же могу быть, так сказать, для чистоты легенды, из своего Барнаула.

—   Оно и лучше, — кивнул дядя. — Только учти: там все хиханьки-хаханьки придется забыть. Там дела нешуточные.

—   Я понимаю, — посерьезнел Денис.

—  С Турецким и его группой до поры до времени — контактов никаких. В крайнем случае можешь позвонить мне. Буду тебе за резидента. Пароль «Мама». Так и называй: «мама», «маманя»...

—  «Мамуля», — сказал Денис.

—  Вот-вот, — подтвердил полковник. — Только смотри, не переборщи. Чует мое сердце старого опера, не все там так просто с этими студентами. И звони «мамуле» только в самом крайнем случае. А лучше — вообще воздержись.

—   А если Турецкий меня увидит? — спросил Денис.

—   А ничего, — ответил Вячеслав Иванович, — на то он и Турецкий, чтобы все сразу смекнуть и не узнать. И вот еще что: ты тут, в Москве, маленько забурел... Так вот тебе совет номер два: в Степногорск поедешь общим вагоном. А еще полдня подыши, поживи где-нибудь в залах ожидания Казанского вокзала, пропитайся, так сказать, духом народного естества. Ведь отвык, поди, на «пассате»? И жить придется в точности как все. Возьмешь с собой рублей пятьсот — шестьсот, не больше. И никаких подкожных. Выедешь в Степногорск прямо сегодня. А вот теперь — наливай!

53

Как и рассчитал Турецкий, «Скорая помощь» прибыла в спец гостиницу, опередив дежурную следственно-оперативную группу областного Управления внутренних дел и облпрокуратуры минут на пять, и этой пятиминутки вполне хватило, чтобы втолковать врачам, какой тут должен быть поставлен спектакль самодеятельности и какие у каждого из них должны быть реплики согласно расписанным ролям. К тому моменту потерпевший, московский следователь Турецкий, лежал на носилках, которые стаскивали вниз по узкой лестнице двое санитаров и Женя Рыжков. По причине беспамятства потерпевшего все пояснения прибывшим коллегам дал Миша Данилов. Да и какие тут, собственно, могли быть пояснения, если всюду в небольшом номере виднелись «пятна, похожие на кровь», а в висящей на стене карте Степногорска зияла дырка от пули.

Следователь и эксперты-криминалисты произвели осмотр места происшествия, набросали схему, долго искали и в конце концов нашли отскочившую от бетона, сильно деформированную, сплющенную пулю, которую немедленно и препроводили в полиэтиленовый пакетик. Что касается периферии, то были внимательнейше обследованы все возможные точки, откуда мог быть произведен выстрел, но ровным счетом ничего не нашли — ни гильз, ни глушителей, ни оружия.

—   Ясно одно, — сказал Данилов, когда степногорские криминалисты уже свертывали свои чемоданчики, — бил классный снайпер, и нужен был ему только Турецкий. Если бы он не наклонился, тут была бы сейчас совсем другая картина.

—  Похоже, вашему другу крупно повезло дважды, — заметил один из коллег-степногорцев. — Били из мощного оружия, в момент встречи с препятствием пуля имела еще очень большую скорость, и его могло запросто отправить на тот свет рикошетом. У него сквозное ранение?

—   Да что вы, какое сквозное! — разозлился Данилов. — Вы ж сами сказали: крупно повезло. Ранение по касательной, но и этого хватило. Контузия будь здоров... Шок, кровопотеря...

—   Да уж, — оглядев номер, согласились специалисты. — Когда он очнется?

—  Это же медики! — воскликнул Миша. — От них никогда ничего толком не добьешься.

В приемном покое городской больницы, куда доставили Турецкого, как оказалось, тоже трудились люди понятливые. Все сообразили без долгих объяснений и положили именитого москвича в резервную маленькую палатку-бокс в самом конце коридора на третьем этаже отделения экстренной хирургии.

С комфортом устроив шефа, Рыжков прямо из ординаторской больничного отделения, согласно распоряжению Турецкого, обзвонил городскую администрацию, сообщил о случившемся в приемную губернатора, связался с местным отделением «Интер-факса» и редакцией информации Степногорского телецентра. Но первым делом он позвонил прокурору области Золотову, с которым у них уже успели сложиться по-настоящему славные и не только деловые отношения. Это был, пожалуй, единственный человек из их здешнего ведомства, которому Турецкий, повинуясь какому-то внутреннему голосу, доверился с первой минуты знакомства. Цель звонка была проста: обеспечить строжайшую охрану пострадавшего, усилив охрану больницы опытными оперативниками, готовыми к любой встрече.

Рука, использованная для кровопускания, болела, но на это было решительно наплевать. Он лежал и думал, что открыл, кажется, лучшее в мире, удивительное средство от депрессии. Надо только поставить человека под выстрел, дать ему услышать над ухом этот характерный, ни на что не похожий короткий свист, а после позволить прочувствовать происшедшее. И уж будьте уверены: любую депрессию как рукой снимет, если, конечно, наш фигурант не неудачливый самоубийца.

А в девятнадцать часов в программе новостей местного телевидения прозвучало ожидаемое сообщение.

— А теперь тревожное известие, — с нескрываемым волнением произнесла женщина-диктор. — Как только что сообщили в редакцию службы информации, сегодня в нашем городе было совершено покушение на старшего следователя по особо важным делам при Генеральном прокуроре Российской Федерации Александра Борисовича Турецкого . Согласно сведениям, полученным из областного Управления внутренних дел, в результате выстрела неизвестного снайпера-киллера Александр Борисович Турецкий получил ранение в голову и доставлен в одну из больниц нашего города. Сейчас медики борются за его жизнь. Возбуждено уголовное дело.

Следователь Турецкий прибыл в наш город, чтобы оказать содействие местным правоохранительным органам в расследовании обстоятельств трагических событий на площади Свободы. Наверное, многие видели его на своих экранах всего несколько дней назад. Из этой студии он обращался к жителям города с просьбой оказать помощь следствию, сообщить о сведениях, которыми они располагают. Преступный мир ответил подлым выстрелом из-за угла. Хочется верить, что Александр Борисович выживет, что преступники, покушавшиеся на его жизнь, будут схвачены, что с нас, как с хозяев, не сумевших уберечь от подлого посягательства своего гостя, будет снято это позорное пятно.

А сейчас вы увидите фрагмент видеозаписи того выступления господина Турецкого...

А еще через час то же сообщение в сокращенном виде было распространено и передано по всем общероссийским каналам телевидения, по телеграфным кабелям и по радио.

И конечно, его услышала у себя на кухне Ира Турецкая, Ирина Генриховна, сидевшая в тот момент на кухне и грустно смотревшая на собственное дитя, Нину Александровну, расправлявшуюся с целебным немецким йогуртом. Как всегда бывает, в первую секунду ей показалось, что это просто послышалось, но фамилия прозвучала вновь, потом еще раз... Чашка выпала у нее из рук и разлетелась осколками по всей кухне. Ирина даже не вскрикнула, просто опустилась на стул в какой-то прострации. Заложило уши, потемнело в глазах...

—   Мамочка, мамочка, телефон звонит! Это, наверное, папа! — запищала Нинка, убежала в комнату и вернулась с черной трубкой радиотелефона.

Ирина схватила ее, прижала к уху.

—   Ирочка! — взволнованным севшим голосом, не пытаясь скрыть волнение, заговорил Меркулов. — Мы получили это сообщение час назад, а только что его передавали, вы слышали, наверное...

И в ту же секунду в их разговор вклинились коротенькие сигналы со станции.

—  Костя, перезвоните, это междугородка!..

Что-то щелкнуло, и она услышала далекий незнакомый мужской голос:

—  Ирина Генриховна, это вы? С вами говорит помощник Александра Борисовича.

—   Что там с ним, говорите скорей! — закричала Ирина, вдруг поняв, как она на самом деле любит этого своего Турецкого. И если вдруг сейчас...

Мужской голос в трубке пропал...

—   Да говорите же! — крикнула она.

—  Слушайте внимательно, — снова возник мужской голос. — Все, что услышите, делите на шестнадцать. Вы поняли меня? На шестнадцать. На шестнадцать! Просто так надо! Больше ничего сказать не могу.

—   Так он жив? Жив? — закричала Ирина. — Он действительно только ранен?

—   Я сказал все, что мог. Не волнуйтесь, все будет в порядке! Передайте всем нашим, кому сможете.

Ирина недоверчиво уставилась на черную трубку. Наконец, кажется, поняла. Через минуту снова позвонил Меркулов, и она торопливо передала ему все, что услышала.

—   Фу ты! — облегченно вздохнул Костя. — Видно, у них там положеньице не из легких, а сообщить нам сюда что да как — пока невозможно. Наверно, боятся прослушки. Непонятно, как Миша изловчился. И ведь знаете, может быть, он тоже сейчас, чтобы позвонить, жизнью рисковал. Ну все, успокойтесь!

Но тут Меркулов явно переборщил и переоценил остроту ситуации, в которой оказались его подчиненные. Миша Данилов, соединившись с Москвой, жизнью ничуть не рисковал. Поспешно выйдя из здания больницы, откуда тоже не стоило звонить, он сел в первый попавшийся автобус, проехал несколько остановок, вошел в первый дом и позвонил в первую же дверь.

Открыла бабуля и при слове «милиция» привычно-послушно отступила на два шага.

—  Здравствуйте, бабушка! Телефончик у вас есть?

—  Есть-то есть.... А ты-то кто будешь?

—   Я же сказал, из милиции, бабушка. Мне бы только звоночек один сделать..

«Работа с населением, — усмехнулся он про себя. — Отработка жилого сектора».

—   А документик покажешь? — спросила наученная жизнью бабуля.

Не чинясь он отдал ей свое роскошное генпрокурорское удостоверение и, пока она надевала очки, терпеливо ждал.

—   Да вон он, телефон-то! — показала старушка на аппарат. — Звони, коли надо.

Он заглянул в комнату. Нищета была страшная, даже смотреть было больно, как живет на свете это, видно, всеми забытое человеческое существо... Потом палец привычно набрал восьмерку и код Москвы. А еще через минуту он услышал искаженный волнением голос жены Турецкого и, закончив разговор, от души поблагодарил бабульку и спросил:

—  Ну, как документ, бабуля?

—  Это ты что ж, из самой Москвы?

—   Из самой, бабушка, оттуда...

—  И чего ж там Ельцин-то ваш думает?

—   Не знаю, — пожал он плечами. — И сам удивляюсь... Побегу, бабуля. Спасибо вам огромное! Если б знали, как выручили меня!

Ему было щемяще стыдно перед ней, невыносимо стыдно. Он почти выбежал из ее квартиры и горько усмехнулся, представив, что подумает она, когда увидит засунутую под аппарат его жалкую стотысячную бумажку.

54

На город опустилась ночь. Отоспавшись днем, Турецкий лежал и предавался самому любимому занятию: мыслил, следовательно, существовал.

Его решили убить. Так. Понятно. Но вот вопрос — кто? И зачем? Кому уже здесь это могло стать нужным и выгодным? А между тем все очень просто: кому-то розданы его фотографии. На какой-то бумажке его фамилия или только инициал обведены красным кружком или подчеркнуты двумя линиями, а это значит, на него открыта охота как на особо вредного или особо ценного зверя, которого надо найти и истребить. Отчасти эти добытчики преуспели, по крайней мере загнали его, как в ловчую яму, в эту больницу. Неважно, что он сам выписал себе сюда наряд, суть одна, и понятно, что, как только он выйдет, высунет нос на улицу, хоть на секунду зазевается, утратит бдительность, его выследят и доведут дело до конца. А ему пока что не хочется попасть в число чьих-то трофеев.

Работай, работай, голова, думай! Кому выгодно его убрать? Обычное мщение?

Да нет, тут что-то другое. Кто, кто отдал приказ? Кто поставил против его имени жирный крест, галочку или восклицательный знак? Губернатор Платов отпадает — Платову он нужен, как никто. Бывший мэр? Этот, конечно, мог бы пойти на всякое, но и у него пока что ровным счетом никаких мотивов, чтобы выводить метких стрелков на московского «важняка»...

Как ни крути, выходит, это тянется еще из Москвы и, возможно, связано с тем странным фактом, что кто-то решил сразу его рассекретить и показать по телевидению.

И потом, если враг перешел в столь решительное наступление, отчего бы не принять его вызов? Значит, надо здесь маленько отлежаться, провести пару деньков, а после свалить с этой тихой лежки и подкинуть «утечку информации» в прессу: намекнуть о своем местонахождении и устроить засаду с тем расчетом, что охотники, коли требуется его шкура, непременно попытаются взять его, бессловесного подранка, прямо в этой берлоге.

Н-да. Не было бы счастья, да несчастье помогло... Теперь у Турецкого было время не спеша познакомиться с материалами Русакова, которые передала ему Наташа Санина и которые он предусмотрительно захватил с собой в машину «скорой помощи». Это были две толстые папки, до отказа набитые исписанными от руки и машинописными листками, распечатками на компьютере, газетными вырезками, ксерокопиями каких-то графиков, функций, диаграмм... Расчеты, расчеты, рабочие записи, торопливо зафиксированный, преображенный в летящие строчки бег мысли, когда идеи и догадки обгоняли друг друга и надо было только поспеть удержать их и выплеснуть на бумагу.

Он разобрал, разложил, рассортировал листки... А уже на самом дне второй папки нашел законченный обработанный текст не то общей концепции, не то программы, в которой этот, как только теперь он смог понять, действительно необыкновенно одаренный ученый и социальный мыслитель сумел сформулировать ключевые понятия своей теории как руководства к действию.

При всем при том Владимир Русаков был, очевидно, человеком скромным, всюду подчеркивал, что опирается на доктрины своих идейных вдохновителей и учителей, о чем свидетельствовало множество ссылок, указаний и цитат. И все-таки это был самостоятельный, оригинальный труд, больше всего похожий и по форме и по содержанию, а также пафосом изложения на знаменитую работу Солженицына «Как нам обустроить Россию».

«Да, — думал Турецкий, читая и сам все более увлекаясь горячим творческим энтузиазмом автора, — да-да, вот именно так! Именно это и нужно нам, и сейчас в моих руках эти исписанные листки как материальное воплощение подлинного патриотизма, без истерики, истошных воплей, шапкозакидательства и прочего площадного политического кликушества. Просто трезвая, точная мысль, лаконичные определения и ясные, здравые выводы, на основе которых действительно можно возрождать и строить нормальное гражданское общество в измученной ненормальной стране.

Теперь, когда этот человек открывался ему все лучше, Турецкий чувствовал себя не следователем, а давним единомышленником того, кто исписал столько страниц, и горечь все сильнее охватывала его, боль и чувство утраты, как если бы он потерял в тот день по-настоящему близкого и любимого друга.

Русаков писал: «...Если свести сложнейший конгломерат нашей нынешней жизни к предельному обобщению, к знаку, то можно выделить и обозначить параллельно существующие в одной стране и в один момент истории четыре России. Разумеется, невозможно оспаривать ведущую роль олигархии в сегодняшнем российском обществе. Однако когда россияне говорят сегодня о своем обществе как об олигархическом, по сути, они повторяют логическую ошибку западных политологов, которые определяют пост коммунистическую Россию как демократию. Это слишком примитивная и огрубленная модель, описанная в системе достаточно условных терминов, в то время как все намного сложнее.

Для того чтобы понять современное российское общество, необходимо увидеть и выделить в нем не один срез, олигархический, а по меньшей мере четыре: правящий авторитарный, собственно олигархический, либеральный и криминальный. Каждый из этих укладов имеет свою собственную политическую и экономическую базу, позволяющую более или менее эффективно применять принуждение, экономическое и внеэкономическое, для реализации решений и задач элиты... »

Турецкий зачитался. Это была не статья дилетанта-журналиста, а практическое руководство к действию, с точно расставленными акцентами и объективными оценками. Из этого текста, который он держал в руках, следовало, что единственный путь для вывода страны на стезю нормального исторического развития — это формирование нормального гражданского общества на основе самых разнообразных форм местного самоуправления.

А начинать всю эту колоссальную работу надо было именно с последнего, четвертого элемента — социального механизма деятельности и поведения различных групп людей в сложившихся исторических условиях.

Турецкий задумался. Уж больно просто, обескураживающе просто все это выглядело на бумаге. В реальной жизни, — а уж он-то сталкивался с этим каждый день, — все оказывалось куда как сложней и противоречивей, потому что самым трудным на этой земле было как раз согласовать человеческие групповые интересы, найти общий социальный алгоритм и объединяющие приоритеты.

Нет, Русаков не предлагал изменить жизнь города или страны за сто, пятьсот или тысячу дней. Но он считал жизненно необходимым сплачивать людей по групповым интересам и снизу вверх. Так могли возникнуть ассоциации микрорайонов, производителей, интеллигентов и рабочих, фермеров и пенсионеров. Именно эти ассоциации должны были выделять лидеров, которые отстаивали бы интересы своей группы в законодательных, исполнительных и судебных органах...

Турецкий почувствовал какое-то головокружение и отложил стопку исписанных и отпечатанных на машинке листков. Ну да, все так! Но разве это уже не существует в мире? Разве не действуют все эти механизмы, и неважно, стихийно они сложились или в результате чьих-то волевых решений и усилий? И самым ярким, самым близким и понятным ему, следователю, представлялась четкая организация криминального мира, который теперь беззастенчиво пошел в атаку в попытке перестроить по своему укладу всю жизнь страны и институты власти.

И все же в главном, в сердцевине идеи Русаков был конечно же прав. Надо было что-то делать, как-то сопротивляться и строить... И тот путь, который он предлагал, казался Турецкому действительно единственно возможным. Потому что альтернативой ему могли быть только безвольно поднятые, бессильные руки и полная капитуляция перед идущей на штурм простой человеческой жизни многоликой уголовщиной. Странно... Просто слова на бумаге, но они как-то освежающе действовали на душу, вызывали прилив сил и желания вырваться из апатии и действовать. И к удивлению своему, Турецкий чувствовал, что все сильнее и сильнее поддается этой магии ясного, сильного и уверенного в себе интеллекта.

Ну да, конечно, такой человек, как Русаков, не просто мешал своим противникам и оппонентам. Он был опасен, смертельно опасен им: слишком привлекательны и понятны всем были его мысли и сам образ его. Враги были бессильны против его оружия, и у них просто не оставалось выбора и другого выхода, чтобы заставить его замолчать, чтобы изъять из жизненного обращения. И по большому счету тут было неважно, кто именно принял это решение, кто отдал приказ и кто осуществил. Замысел был общим, групповым и межгрупповым, в точном соответствии с общей целью и общим приоритетом его палачей — уголовников, новоиспеченных вельмож, расхитителей народной собственности...

И вот его не стало. Его «изъяли». Зло мира снова показало зубы и, сделав свое дело, скалилось в сатанинской ухмылке... Эх, Расея-матушка!..

55

Естественно, что на фоне таких событий появление в тот день на юрфаке нового студента даже и событием-то нельзя было назвать. Мало ли кто, в самом деле, прибывает сюда или убывает? Худой, длинный, рыжий, судя по быстрым, приметливым глазкам и хитрому длинному носу, тот еще фрукт, продувная бестия, он казался несколько староватым для дневного отделения. Однако чего ж не бывает.

Держался парень дружелюбно, но независимо и, похоже, лезть в душу ни к кому не собирался.

В Степногорске же новичок третьекурсник оказался по той простой причине, что папашу его, на студенческом жаргоне «шнурка», служаку-офицера, ракетчика, перевели в одну из частей здешнего военного округа, в гарнизон особо секретной части, каких хватало тут в области. А мать-сердечница упросила старшего сына тоже двинуть за ними, чтобы быть поближе на всякий пожарный случай. Семейство осело в военном городке на границе с соседней областью, а самому Денису Грязнову дали койку в самой замызганной комнатенке общежития, смилостивились, в общем...

Как и бывает обычно в первый день, он держался особняком, приглядывался, принюхивался, как, впрочем, и новые его однокурсники. Одет он был неплохо, с той излишней, немного смешной щеголеватостью, какой обычно грешат ребята-провинциалы, попавшие из дальних медвежьих углов в большие города. Однако чувствовалось, что котелок у парня варит, а может, и кое-какие денежки водятся. Что же касается учебы и будущей специальности, то несколько вскользь брошенных замечаний и ответов на вопросы новых товарищей сразу дали понять, что он по этой части уже дока, свободно ориентируется в довольно тонких вопросах и уголовного, и гражданского права.

Тем же вечером он предложил отметить его вселение в комнатку общежития маленьким междусобойчиком за знакомство и за новую дружбу. Куковавшие соседи по комнате, кое-как перебивавшиеся на последние копейки, это предложение встретили с повышенным энтузиазмом, и где-то к полуночи уже весь этаж знал, что в тридцать пятой завелся отличный кент и свой в доску парень, правда, уже старый, лет за двадцать пять, хотя простецкий, но умница, что называется, голова.

Конечно, во время посиделок, тем более когда сбегали за третьей бутылкой и языки развязались, заговорили о том, что волновало всех и стало событием не только здесь, но и в масштабах всей страны, об этих самых выступлениях, разгоне демонстрации, в ходе которых несколько ребят с других факультетов и один первокурсник с их юрфака угодили в больницы, жестоко избитые «омоновцами». Новичок слушал, задавал кое-какие вопросы, однако, видимо, все это его не слишком интересовало.

Где-то в час ночи в их комнату постучал и вошел пятикурсник с физико-математического, ответственный по этажу.

—  Вы чего, братцы, никак, насчет Бахуса тут?..

—  Признаю, — новичок поднял руки и улыбнулся, — мой грех, командир!

—  Прискорбно, — молвил ответственный, присаживаясь за их стол. — Ну вы чего, блин, ребята? Вы же знаете, после того, что случилось, сухой закон в общаге! Вы бы объяснили ему... Ты сам откуда?

—   Из Барнаула, — улыбнулся Денис, памятуя о том, что, как известно, для любого разведчика-нелегала правда — самая лучшая, самая надежная легенда. — Ты извини, старина. У нас там, в Барнауле, с этим свободно было.

—   Ты, может, не знаешь, — сказал ответственный, — и они вот не объяснили, что из-за этого самого дела нас теперь во всех смертных грехах обвиняют. Будто надрались с утра пораньше, ну и полезли с ментами врукопашную.

—   Слово даю, — ответил Денис, — нынче первый и последний раз, — и налил ответственному полстакана дешевого терпкого портвейна. — Поддержи компанию! За дружбу...

—  И взаимопонимание... — докончил серьезный пятикурсник и, несмотря на строгий сухой закон, поднес стакан к губам. — Стало быть, юрист?

—   В точку! — сказал Грязнов-младший. — У тебя прямо глаз-ватерпас.

—   Ага! — несколько загадочно кивнул тот и вдруг сказал: — Извини, Денис, можно тебя на два слова?

—   А чего ж нет, — пожал плечами тот и поднялся с койки, всем видом выражая удивление и так же удивленно-недоуменно подмигнул своим соседям по комнате.

Они вышли в коридор и уселись на подоконник.

—  Грязнов, так? — спросил ответственный

—   Ну, Грязнов, — согласился Денис. — Что ж теперь делать?

—  Разговор не про то. А я Кучерков, и как член студкома и университетской ассоциации самоуправления...

—  Слушай, ты большой человек, — перебил его захмелевший Денис.

—  Слушай, Грязнов, ты можешь не перебивать?

—   Так точно, гражданин начальник! — посерьезнел Денис.

—  Вот-вот, — кивнул ответственный. — Примерно о том и речь. Когда тебя к нам зачисляли по переводу, я видел твои документы...

—  Ну так что? Документы как документы...

—  Ну, положим, не совсем так. Ты ведь уже в армии отслужил, да? И, кажется, в десантных?

—  Слушай, браток, — уже совсем другим голосом и далеко не так дружелюбно придвинулся к нему Денис. — Ты чего мне тут прокачку делаешь?

—   А то, что непонятно мне, как так получилось, что учился ты вроде бы в вузе, а потом вдруг забрили? Неувязочка...

—  Слушай, милый мой, — нехорошо улыбнулся Денис, — ты ж говоришь, документы видел. Так к чему вопрос?

—   Тебя же выперли за хулиганку с первого курса! Там у вас, в Барнауле...

—   Ну хорошо, — грубо сказал Денис. — Был такой факт, дальше что?

—  Ну а потом что было?

—  Ну, блин! Ты чего там на физическом делаешь? Ты бы к нам шел, на юрфак. Следователь был бы высший класс... Или ты — тук-тук, я твой друг?

«Вот ведь зараза, — подумал Денис, — дернула нелегкая эту поправочку в биографию внести! Вот теперь и расхлебывать — то ли на пользу, то ли вся затея коту под хвост».

—  Тебя же не только из института выперли, тебе ведь, дорогой, и срок намотали...

—    Тоже мне срок, — оскалился Денис. — Полтора года всего! Да и то под амнистию попал... Ну, было! А потом была армия и штурм Грозного, между прочим. И четыре благодарности командования, и медаль. Ты тогда, сука идейная, когда мы в этом Грозном по уши в дерьме и крови сидели, где был? В библиотеке? Или призы в олимпиадах брал? Будет мне тут мозги компостировать, рентгенолог! У меня уже за спиной судьба, понял, ты? И много такого, чего ты, мальчик, и не нюхал. А потом был дембель и письмо Квашнина, чтобы учли мои боевые заслуги и чтобы в вузе восстановили, причем на мой, на юридический. Я это право свое солдатским потом заработал, усек? Видно, ты, Кучерков, когда свой нос в мои бумажки совал, кой чего недосмотрел, хоть и бдительный. Так что мой тебе совет: хочешь жить, как жил, ты со мной лучше дружи. Наша дружба, десантная, — вещь надежная, пригодится. И совет номер два: о том, что узнал, лучше не звони. И не очень-то важничай, студком! Что касается выпивки, обещаю: в общаге больше ни грамма. Да и не любитель я. Так только, символически... У меня, брат, свой в жизни прицел: адвокатура. И ошибки молодости тут совсем ни при чем. Ну что, дружба?

—   Дружба, — несколько пришибленно пробормотал ответственный Кучерков.

56

Оставшись «на хозяйстве» в своем агентстве «Глория», Грязнов первым делом решил провести как бы инспекцию, инвентаризацию всего, что делал в последнее время его прыткий племянник. К его удивлению, а порой даже и восхищению, оказалось, что Денис, как директор и администратор, как руководитель в полном и, так сказать, в первичном смысле слова, оказался на высоте, причем на высоте действительно сложных, как теперь говорили, системных задач. Он поставил работу на широкую ногу, мыслил масштабно и глубоко. В этом, наверное, выражало себя лицо нового, жестко прагматичного поколения, и, оглядываясь в прошлое, Слава не без смущения думал, что в возрасте Дениски он был совсем другим и, конечно, не потянул бы такой работы.

Так прошло несколько дней. Конечно, он испытывал знакомое томление без своего МУРа — состояние, которое не то у Фрейда, не то у Фромма, а может быть, и у Юнга было названо фрустрацией, — чувство глубокого неудовлетворения и тоски от неутоленного желания. Все-таки он был опер до мозга костей. Вне зависимости от тяжести погон и обилия звездочек на плечах. И теперь, отрешенный от главной своей работы, он чувствовал себя каким-то никчемным обрубком, выброшенным на эту самую знаменитую свалку истории.

А еще внутри его ел заживо и подтачивал невидимый червячок совести, угрызал, как мог. Грязнов понимал: тот звонок Турецкого, как бы бесцельный и ни к чему не обязывающий, повелевал, оставив все дела, кинуться на подмогу другу. Но теперь, в этом каверзном, насквозь пропитанном пресловутой «грязью политики» нашумевшем деле, он мог быть задействован лишь как лицо официальное. Всякая самодеятельность тут могла принести только непоправимый вред и вместо помощи — дискредитацию всей работы Саши Турецкого.

И, видно, небо услышало его безмолвные молитвы закоренелого атеиста. В один из дней, уже под вечер, пришло сообщение о том, что Президент своим указом назначил нового министра внутренних дел взамен того серого, неслышного господина, носившего столько времени весьма унизительную бирку «и. о».

Новым министром стал профессор Дмитрий Сергеевич Пашков, человек разносторонних дарований, прошедший по всем ступеням милицейской иерархии, знавший их дело как свои пять пальцев и до дня своего назначения возглавлявший кафедру уголовного процесса в Академии МВД.

Как ни странно и ни удивительно, наконец-то выбор пал на нужного человека. И когда, буквально через три дня, едва приняв дела, Пашков позвонил ему прямо домой, полковник Грязнов был по-настоящему тронут этим жестом министра, рискнувшего плюнуть на субординацию.

—   Ну, — спросил Пашков, с которым раньше они не раз пересекались на разных научно-практических и методических совещаниях и прочих конференциях и всегда говорили в унисон и не таясь, симпатизировали друг другу, — как отдыхается, Вячеслав Иванович? И потом, что это вы, дорогой мой, оскоромились, не поздравили меня с назначением на высокий пост? Многие ваши коллеги на сей предмет стояли в затылок и уж не знали, как расшаркаться.

—  Премного виноват! — усмехнулся Грязнов. — Видно, шпоры мешают. А может, просто побоялся ваш паркет поцарапать, изодрать, так сказать, министерский ковер. А так, конечно, поздравляю от всего сердца! А рассыпаться в любезностях... По-моему, вы, Дмитрий Сергеевич, далеко не тот, кто в этом нуждается.

Пашков слушал и посмеивался. А потом сказал:

—   Ладно, Вячеслав Иванович, шутки в сторону. Слишком мало времени, дорогой. Ведь никто не знает, когда меня скинут отсюда. Сейчас ведь все так быстро делается, правда? Вот и с вами быстро получилось. Можете мне ничего не рассказывать, я все знаю. Мотивы моего звонка самые простые: вы мне нужны. Слишком мало остается людей вашего класса. Это даже не комплимент, а грустная констатация. Прошу вас, возвращайтесь.

—   Я бы рад, — сказал Грязнов, — да что там! — был бы счастлив. Только вот куда? На мое место назначили Володю Яковлева. Он отличный специалист, не хуже меня, только сел на должность. А других вакансий, как вы знаете, пока что не имеется. Хотя мог бы пойти и на заметное понижение.

—   Все понимаю и ценю, — сказал министр. — Но было бы слишком нераспорядительно, чтобы у нас без пяти минут генералы ротами командовали и даже батальонами. Вот что, Вячеслав Иванович, хочу предложить вам возглавить специальную оперативную группу Главного управления угрозыска министерства. С повышением, значит. Пойдете?

—  Группа целевая? — спросил Грязнов.

—  Именно так, Вячеслав Иванович. Вы же, наверное, знаете, какой шум по всему миру из-за этой истории в Степногорске. Под стать тому, что было в Тбилиси в восемьдесят девятом, а после в Вильнюсе. У вас есть опыт работы по таким делам?

—   Опыт небольшой, — сказал Грязнов, — и достаточно скромный. Но предложение ваше приму с радостью и не скрою, оно более чем кстати. Так что наши задачи и интересы совпали на все сто процентов. Когда могу вылетать?

—   Да хоть прямо завтра, — сказал министр. — Как всегда у нас: чем раньше, тем лучше. Вы же знаете, там сейчас работают «важняк» Турецкий и его люди из Генеральной прокуратуры.

—   За пару дней до покушения на него Александр Борисович звонил мне. Как я понял, ему там очень нелегко. А теперь, когда он в больнице и можно ждать любых новых эксцессов, они там без поддержки и вовсе зашьются.

—   Отлично, Вячеслав Иванович! Собственно говоря, мы и направляем эту группу и лично вас, чтобы помочь Турецкому по делу о массовых беспорядках, а также, чтобы расследовать это покушение, выяснить, в какой степени оно связано с основным делом, которое он ведет. Слишком многое дает основания думать, что здесь все в одной связке и действует одна рука. Я даю вам самые широкие полномочия...

—   А людей сколько дадите? — спросил практичный Грязнов.

—  Не меньше, чем вы потребуете, — сказал министр. — А вы ведь попросите в пределах разумного, не так ли?

—   Но людей в группу я отберу сам, — предупредил Грязнов.

—  Естественно, это ваше право.

—   Благодарю вас, Дмитрий Сергеевич, — сказал Грязнов. — Я действительно очень рад, тем более что в отличие от Турецкого у меня в тамошнем управлении среди их оперов полно старых связей, знакомых и друзей.

—  Ну вот и давайте!

На следующий день рано утром Грязнов снова получил в пользование точно такой же, как и на прежней должности, напичканный радиоэлектроникой милицейский «форд» и примчался на нем в «Глорию». Он не ошибся: их золотой кадр, легендарный компьютерщик и супер хакер всех времен и народов Макс, уже сидел перед монитором и скитался по Интернету.

—   Ого! Ранехонько заступаем! Ты меня опередил! — воскликнул Грязнов.

—   А я и не уезжал, — меланхолически сказал Макс, подняв на начальника красные глаза и сладко потянувшись. — Всю ночь, как призрак, таскался по «Паутине». — И, лишь сделав это сверхценное сообщение, сверхценный сотрудник не спеша поднялся и встал перед начальством.

—   Значит, так, Макс, — сказал Грязнов. — Через два часа я улетаю в Степногорск. Получил новую должность в своем министерстве, а в скором времени буду произведен в фельдмаршалы. Мне там чертовски будет нужна твоя голова. Но и отсюда я тебя вытащить не могу Мне нужен надежный провайдер, причем желательно твоего класса и уровня, там, в Степногорске, чтобы я мог гнать тебе сюда информацию в полной уверенности, что больше никто не пьет со мной из одной чашки. Ты понял?

—  Я тоже брезглив, — заметил Макс и задумчиво погладил свою ассирийскую бороду, причем, пухлая ладонь его с бороды непосредственно перешла на толстый живот. — В Степногорске, в Степногорске... Давайте поступим так: человечек, положим, такой у меня в Степногорске имеется, некто Боря Шульман, если не возражаете...

—  Отчего же, — усмехнулся Грязнов. — Вовсе не возражаю. Ведь сказал же классик Александр Сергеевич: «Будь жид, и тоже не беда».

—   Отлично, — сказал Макс. — Значит, слушайте: вам придется тащить с собой один из наших ноутбуков. Я впарю туда одну свою программку защиты, так что, кроме меня, ваше сообщение сможет прочесть только Господь Бог, да и то после моих консультаций.

—   Валяй, — кивнул Грязнов. — Только можно задать один чисто технический вопрос? Почему вы, евреи, все такие нахальные?

—   Во-первых, не все, — возразил Макс. — Полно застенчивых, скромных людей в нашем обществе. А во-вторых, как и положено, отвечу вопросом на вопрос: скажите, Вячеслав Иванович, а что бы вы на нашем месте делали?

—   Не знаю, — хмыкнул Грязнов. — Ей-богу, не знаю. Но знаешь, твой ответ убедителен.

—   Естественно, — бросил Макс. — Все-таки как-никак я программист-системщик. За то мне и баксы платят.

Он притащил из сейфа один из ноутбуков, поколдовал с дискетами, проверил.

—   Ну все, полный хоккей! Тут стоит лучший модем, ну а Борька вам все сделает. Только цепляйтесь к телефонной линии. А я ему сейчас скину файлик, чтобы встретил вас в «Паутине» как родного. И вот еще что... — Макс посерьезнел и на миг утратил свою обычную легкомысленную, чуть ленивую вальяжность супер эксперта. — На всякий случай вот вам дискета с этой самой программой-сторожем. Если вдруг что-нибудь грохнется, переинсталлируйте на диск «С». Но, скорее всего, не потребуется. Электролюкс! — хлопнул он себя по лбу. — Сделано с умом!

И оба они захохотали.

—   Увидите Дениса, — сказал Макс, — пламенный привет!

—  Обещаю, — крепко сжал его мясистую лапищу Грязнов. — Только бы увидеть живым и здоровым нашего пана директора.

57

Через три часа весьма пожилой, но заново перекрашенный на какой-то диковатый манер средне- магистральный лайнер «Ту-154Б» разбежался по взлетно-посадочной полосе Внуковского аэродрома, занял заданный эшелон и лег курсом на юг, а еще через полтора часа он без всяких приключений и летных происшествий вышел на глиссаду и приземлился на живописном аэродроме в восьми километрах от Степногорска.

Слава Грязнов решил не зарываться и взял с собой только пятерых из своих бывших подчиненных, зато самых толковых и отчаянных храбрецов, имевших на счету десятки сложнейших розыскных дел и операций. Эту бригаду в отличие от Турецкого из местного высокого руководства никто не встречал, кроме полковника милиции Григория Васильевича Коренева, начальника областного управления угрозыска, старого приятеля, переведенного сюда на повышение из МУРа, в порядочности которого Вячеслав Иванович не усомнился бы и под током.

Пожали руки, коротко обнялись... Не виделись давно, лет пять, наверное. Расселись по машинам и понеслись по шоссе в сторону города. Коренев понимал, чем вызван визит столичных коллег, и лишних вопросов не задавал.

—  Как тут у вас обстановка вообще? — спросил Грязнов. — Я, конечно, слежу по сводкам, ознакомился, вроде потише стало, да?

—   Хочешь честно? — сказал Коренев, на миг отрываясь от дороги и встретившись взглядом с Грязновым. — Если без дураков, так полный завал. Денег — мизер, оснащение хилое, а у блатных полный ажур, каждый на иномарке, оружия у них и боеприпасов, сколько ни изымаем, будто и не убывает. Держат город три группировки — одна русская, чеченцы и смешанный состав, так сказать, пятый интернационал. Да, сейчас немного утихомирились, видно поделили сферы, нашли консенсус, так что трупов стало чуть не вдвое меньше. А два года назад тут такая каша была! Только радости нам от этого покоя — шиш да маленько. Такая стабильность, она, знаешь ли, хуже их ней войны. По мне, так лучше бы мочили и грохали друг друга, и нам мороки было б меньше. А коли тихая заводь, стало быть, все у них в лучшем виде. Пасут город, сосут, как пиявки, кровь, без их малявы, считай, ни один проект, ни одна сделка не обходится. А у нас что? Кризис жанра и кризис кадров. Опытных разобрали, перетащили, перекупили, а с пацаньем много не наработаешь. Но главная катастрофа — с информацией. Течет и сифонит из всех дыр! Почти ничего удержать не можем. И с агентурой нашей просто швах.

—   Весело! — откликнулся Грязнов. — Прямо как у нас, в Москве! Ну и как считаешь, Вася, в чем тут у вас разгадка?

—  Ответ тут, думается, один. Завелся кто-то, кто на них на всех управу нашел, сумел и тех, и других на поводок взять. Тут не просто «авторитет», тут большим паханом пахнет. Произвел, так сказать, смотр войскам, потом чистку, доказал, видно, кому надо, что куда выгодней сообща прибрать город и область к рукам, чем делиться, собачиться и терять бойцов.

—   Да, похоже на то, — сказал Грязнов. — По крайней мере, возразить тут нечего. Ну и что? Есть какие-нибудь наколки? Кто бы мог оказаться такой башкой?

—    Тут не порадую. Сплошной туман. Уж кого мы только в разработку не брали. Чуть приглядишься, и облом. Мелкота, не потянет.

—  Чем дальше, тем страшней, — усмехнулся полковник Грязнов. — Мы ведь, собственно, для чего сюда новым шефом направлены? Покушение на «важняка» Генпрокуратуры — это тебе не семечки. Дело-то, по которому Турецкий к вам прибыл, на контроле у Президента. Так что я бы не удивился, если бы этот самый большой пахан тут руку приложил.

—   Да и у меня та же самая мысль мелькнула. Я ведь там был по горячему следу, как только первое сообщение поступило. Ведь стрелок имел точную наводку: номер комнаты, какое по счету окно, по кому бить... Явно кто-то просигналил. Самого Турецкого допросить пока не смог: без сознания, врачи не пускают. Только выставили охрану...

—   Это хорошо, — сказал Грязнов. — Это очень даже правильно. И давай-ка, брат Коренев, гони-ка прямо в больницу. Поглядим на него, может, оклемался чуток, пропустят.

В больницу, где лежал тщательно охраняемый, тяжело раненный в голову Александр Борисович Турецкий, они приехали без шума и помпы. Крупный, длинный, кряжистый Грязнов и невысокий, сухощавый, малоприметный, на самом же деле гроза всего степногорского ворья Коренев поднялись на третий этаж, и поставленные в охранение сотрудники облмилиции невольно вытянулись в струнку, завидев свое строгое начальство, а с ним еще одного, по всей видимости, из начальства.

—  Простите, товарищ полковник! И вы, гражданин... Согласно инструкции и приказу прокурора области, вход кому бы то ни было, кроме врачей, категорически запрещен.

—   Ну, коли категорически, — сказал Грязнов, — тогда конечно...

И вскоре к ним торопливо подошла молодая женщина в халате, дежурный врач.

—   Я вас очень прошу, — сказал Вячеслав Иванович, — если только наш больной хоть чуть-чуть пришел в себя, передайте, пожалуйста, что его очень хотела бы видеть тетя, любимая тетя Глория Ивановна.

—  Какая тетя? — оторопела она.

—  Ну я, я — тетя! — вкрадчиво и грустно сказал Грязнов.

—  Ну... ну подождите, сейчас я посмотрю, — сказала дежурный врач и скрылась в палате. И через минуту она выглянула и поманила их рукой, и Грязнов широко шагнул к приоткрывшейся двери, увлекая за собой и Коренева.

Турецкий, с забинтованной головой, лежал недвижимо, закрыв глаза, бессильно протянув руки вдоль тела поверх белой простыни.

—  Скажите, доктор, — спросил Грязнов, — как вы думаете, наш больной что-нибудь слышит?

Она оглянулась в растерянности, не зная, как реагировать и что отвечать.

—   Да слышит, слышит! — не открывая глаз, проговорил Турецкий. — Все он слышит! — И, одним прыжком вскочив с койки, кинулся к Грязнову на глазах обомлевшего Коренева и окончательно запутавшейся докторши.

—  Здорово, бродяга! Откуда ты взялся-то?

—  Откуда и весь род людской, — усмехнулся Грязнов.

—   А узнал от кого?

—  Доложу своевременно и по порядку, — сказал Слава.

Турецкий с улыбкой повернулся к доктору:

—   Пожалуйста, ничему не удивляйтесь! Может быть, это все немножко смахивает на французскую комедию, но, к сожалению, от комедии это очень далеко. Прошу передать всем вашим коллегам, кто посвящен в наши обстоятельства, что я им сердечно благодарен и прошу по-прежнему хранить молчание и придерживаться той же версии, причем хочу напомнить, что это напрямую связано и с вашей безопасностью. Операция, как вы понимаете, еще не закончена: тот, кто хотел меня продырявить, пока что не выполнил приказ... В общем, вы ведь читаете газеты?..

Она поняла, что их нужно оставить одних, и вышла из маленькой палаты.

—  Вижу, Григорий Васильевич в легком замешательстве, — усмехнулся Грязнов. — Придется объясниться. Но прежде хочу познакомить вас.

—Да мы знакомы, — тихо засмеялся Турецкий, — успели уже.

—   Положение понятное, — сказал Грязнов. — Ты ведь и сам, Вася, когда мы ехали, подтвердил, что информация сифонит, не держится. Видно, сору у вас в личном составе мести да мести. Вот Александр Борисович, как я понимаю, и решил поостеречься товарищей по ремеслу, маленько подстраховался. Саша, с полковником Кореневым мы еще в МУРе, где он раньше служил, не один раз под пули ходили. Знаем друг друга много лет. Так что кого-кого, а Григория Васильевича можешь не опасаться. А теперь отвечаю: кто-то из твоих юношей, понимая, что, когда Ирка твоя услышит по ящику, что ты здесь при последнем издыхании, мало того что удар получит, так еще непременно сюда рванет, умудрился-таки передать ей, чтоб все делила на шестнадцать. Слава богу, половинка твоя сообразительная, с ходу дозвонилась до меня и до Кости. Ну, шестнадцать не шестнадцать, а то, что взаправду взяли Турецкого на мушку, прошло по нашим каналам. Остальное — судьба, совпадения, улыбки фортуны. Я понимал, как нужен тебе тут, и вот я здесь. Направлен новым министром на предмет розыска и поимки этого снайпера и его подрядчиков.

—   Давненько в меня не стреляли, — сказал Турецкий. — Понимаешь, до сих пор сам себе не верю, что мозги не вышибли. Подошел к карте, хотел своим кое-что показать, в руке ручка, вроде указки. И случайно выронил. Наклонился резко, хотел на лету поймать, тут — дзынь! — только пыль от стены. Вот и прячусь тут, сижу под конвоем. То, что ты теперь здесь, для нас мощное подкрепление. Только надо мне отсюда, Грязнов, быстренько выбираться.

—   Так, — сказал Коренев, — наконец я въехал, кажется, что тут у нас за болезнь приключилась.

—  Болезнь народная, — сказал Турецкий, — как говорится, медвежья. — Придется вам, Григорий Васильевич, меня где-нибудь перепрятать. Найдете местечко?

—  Конечно, найдем! И круг лиц посвященных, как только сможем, сузим. Я ведь все-таки у себя, в своем ближнем кругу знаю, на кого могу опереться.

—   Я к вам прибыл, — сказал Грязнов, — уже не как начальник МУРа, а как руководитель спецгруппы главка угро Министерства внутренних дел. Мне предоставлены достаточно большие полномочия с правом включать в свою группу нужных людей из числа местных кадров. С этой минуты мы начинаем работать вместе, и вы, Григорий Васильевич, включаетесь в состав моей группы, причем вашему руководству об этом можно пока не сообщать. По имеющейся информации есть немало оснований думать, что на этот счет нам лучше поостеречься. Мой любимый племянник уже несколько дней находится здесь, работает полностью автономно. Любые контакты с ним пока что исключены.

—   Ого! — воскликнул Турецкий. — Мы тут, кажется, почти все в сборе? И где он, наш Денис?

—  Если б я знал! — вздохнул Грязнов.

—   Ну хорошо, — сказал Турецкий. — Меня надо выводить отсюда уже сегодня. Сколько вам, Григорий Васильевич, потребуется времени на подготовку и обеспечение операции?

Коренев задумался, пораскинул умом, пожевал губами.

—   Часа два дадите?

—   Дадим три, — сказал Грязнов.

—    Тогда вот что, — сказал Турецкий, — завтра утром, самое позднее к двенадцати часам, надо сделать утечку в прессу и на телевидение, с указанием — как-нибудь мимоходом, полунамеком, — где находится на излечении несчастный страдалец.

—   Хорошо, а дальше? — спросил Грязнов.

—  Понимаешь, это хоть какой-то шанс, — сказал Турецкий. — Пока я тут лежал, все обдумал. Но без тебя все мои проекты были чистой фантастикой. Ну а теперь совсем другой коленкор: ты со своими, Коренев с его ребятами... Теперь все это можно попробовать осуществить.

—   То есть ты хочешь... — начал Грязнов.

—  Ну да, — сказал Турецкий, — сюда положим человечка с «узи» под одеялом, обеспечим и прикроем все входы и выходы и будем ждать. Клюнут так клюнут, нет так нет. Кстати, по реакции будет ясно, насколько нужна им моя жизнь. Если все-таки полезут, то в ближайшие дня два.

—  Почему? — спросил Грязнов.

—   А потому, что в завтрашнем сообщении будет сказано, что, поскольку я, то есть раненый, уже несколько оклемался, послезавтра утром меня самолетом отправят в Москву, скажем, в Институт Бурденко.

—  Идейка, конечно, второй свежести, — сказал Грязнов. — Ну да ладно, принимаем к действию. Ты же у нас раненый, могу ли я отказать?

—  Рискнем, — кивнул Турецкий.

58

Той же ночью, когда отделение экстренной хирургии наконец затихло и только из некоторых палат доносились редкие приглушенные стоны, в темный коридор, где горели только дежурные лампочки над дверьми палат, из дальнего маленького бокса двое людей выкатили каталку, на которой лежал Турецкий. Его довезли до лифта и спустили в подвал, где он наскоро переоделся, был выведен на улицу и нырнул из темного подъезда в темное нутро машины «скорой помощи», которая тихо, без сирен и мигалок, попетляв по территории больницы, выехала на ночную улицу и понеслась куда-то по спящему Степногорску.

В этот же час в покинутом им боксе поселился новый обитатель, мощный человек лет двадцати восьми, один из лучших специалистов Степногорского областного угрозыска по захвату. Что касается «пациентов» и «санитара», то они остались на своих постах.

Через несколько часов в утренней программе городских и областных новостей Степногорского телевидения прошло сообщение, что сотрудник Генеральной прокуратуры Турецкий, находящийся на излечении в отделении нейрохирургии третьей городской больницы после известного покушения, пришел в себя и в ближайшее время будет отправлен в Москву, в одну из ведущих клиник.

Между тем Александр Борисович Турецкий в это время уже был с солдатским комфортом размещен в небольшой двухкомнатной квартире, используемой угрозыском в оперативных целях. Квартирка была не простая, а золотая и представляла собой, по сути, небольшой стационарный узел связи. Тут была небольшая автоматическая телефонная станция, приборы мобильной радиосвязи, несколько факсов, компьютер и аппараты звукозаписи для прослушки.

—   Ого! — воскликнул Грязнов, увидев всю эту электронную кухню. — Сдается, вы прибеднялись, полковник Коренев.

Тот только улыбнулся.

—   А что? — сказал Грязнов. — Мне тут нравится. Покои, конечно, не генеральские, но для походно-полевых условий вполне роскошные. Что скажет господин Турецкий, если я останусь при нем сиделкой? По-моему, лучше и не придумаешь.

Турецкий только поднял в знак одобрения крепко сжатый кулак.

А еще через полчаса Грязнов извлек из чехла свой ноутбук, подцепил к модему телефонный провод и соединился с таинственным Борей Шульманом. Тот уже был в курсе дела и сообщил, что все вопросы с провайдером решены и информацию в «Паутину» можно гнать в любое время дня и ночи.

В тот же день следователь Генпрокуратуры Михаил Данилов был привезен в невзрачном «жигуленке» в теплое гнездышко, которое свил двум московским друзьям степногорский угрозыск. Он привез кипу последних газет и привет Турецкому от жены, и тут же получил задание: отставив все прочие дела, сосредоточиться только на одном эпизоде расследования — самым тщательным образом проверить всю биографию, желательно от дня рождения и по сию пору, гражданина Клемешева Г. П., удачливого предпринимателя, в недавнем прошлом мэра Степногорска.

59

Вполне понятно, что ответственный работник МВД РФ Вячеслав Иванович Грязнов, прибыв в Степногорск в связи с покушением на Турецкого, решил оказать содействие другу и в расследовании основного дела. Он уже понимал, что тут, в этом городе, все очень смахивает на разветвленный заговор, направленный не только против отдельных личностей, а против конституционных основ самой власти.

Всю ночь разговаривали они с Турецким, обкатывали здешние проблемы и так и этак. «Пострадавшая» от «бандитской пули» голова Турецкого работала как часы и по-прежнему бойко генерировала идеи, концепции и следственные версии.

Грязнов пока только слушал, вникал и невольно все больше подчинялся логике Турецкого.

Оба с нетерпением ждали, что сумеет наскрести по здешним архивным сусекам следователь Миша Данилов, не просто умевший, но и любивший находить и анализировать документы. Два дня работал он в городском архиве, а также рылся в паспортных столах учреждений и милиции, успел смотаться в облвоенкомат и даже в контору здешнего кладбища. И вот, наконец, он приехал к шефу с сенсационными находками.

—   Что ты, Мишенька, невесел? — спросил его Турецкий. — Чувствую, какая-то нестыковочка? Если не ошибаюсь, у врачей это называется «расхождением диагноза». Угадал?

—   Что-то вроде того, — почесал в затылке Данилов.

—  Ну, излагай...

—  Итак, — начал Данилов. — Имеется наш фигурант, гражданин Клемешев Г. П., уроженец Степногорской области, городка Орловска. Родился в семье рабочих в пятьдесят восьмом году. Переехали в Степногорск, когда ему было всего четыре года. Отец устроился на завод номер шесть и погиб через год в результате производственной травмы. В то время мать его ожидала второго ребенка и вскоре оказалась с двумя детьми на руках.

—  Ну а дальше? — поторопил Турецкий. — Дет­сад, школа, юннатский кружок.. Что там дальше?

—   А дальше на некоторый период глухая тишина, — сказал Данилов.

—  Это почему же? — удивился Турецкий. — Так вроде бы не бывает.

—  Ну да, — кивнул Михаил, — не бывает и быть не должно. Однако факт — до восемьдесят шестого года данные отсутствуют, так как в восемьдесят четвертом, из-за повреждения электропроводки, часть городского архива была утрачена в результате пожара. Хотя в областном военкомате имеется запись о работе с допризывником Клемешевым и о призыве его в семьдесят шестом году на военную службу в Приволжский военный округ. Однако личное дело призывника в архиве военного комиссариата почему-то не обнаружено.

—    Та-ак... — протянул Турецкий. — Ну, давай, давай дальше... Я уж предчувствую тут нескучный сюжетец.

—  Вы слушайте, слушайте, Александр Борисович! Точно так же неведомо куда исчезли все сведения о Геночке Клемешеве и в архиве областного Управления народного образования. Как не было! Ни бумажек, ни копий аттестатов, то есть вообще ничего!

—   А был ли мальчик? — усмехнулся Турецкий, поднялся и закурил.

—   Но и это не все, — сказал Данилов. —