Der Architekt. Без иллюзий

Андрей Мартьянов

при участии Елены Хаецкой

Der Architekt

Том 1. Без иллюзий

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Про внутреннюю политическую жизнь нацистской Германии за последние 70 лет написано много книг — как исторических, так и мемуарных. Несколько хуже освещена тема экономики Третьего Рейха, но и тут исследований хватает.

Однако все эти труды обладают одним из двух недостатков: либо они заведомо критичны по отношению к Третьему Рейху, либо излишне апологетичны к людям, о которых ведут речь, — последнее в первую очередь относится к мемуарам и биографиям. Увы, большинство мемуаристов, занимавших при нацизме видные посты, откровенно стремились преуменьшить свою роль в нацистской административной машине — особенно там, где это касалось военных преступлений, — и в то же время преувеличить свою оппозиционность режиму.

У военных мемуаристов к этому прибавилось еще и стремление оправдать свои поражения, всемерно занижая как военную, так и экономическую мощь Германии. Оценивая имевшиеся в их распоряжении ресурсы, они охотно оперируют удобными им количественными параметрами (число танков, самолетов, солдат в боевых частях), при этом не упоминая параметры неудобные: количество автотранспорта, объем выпущенных боеприпасов, а зачастую даже просто общую численность войск.

С качеством боевой техники вообще возникла парадоксальная ситуация: хвалебные оды непобедимым советским танкам КВ и Т-34 в исполнении «битых немецких генералов» охотно цитировались советской пропагандой. Но вот служебные отчеты по сравнению нашей и немецкой боевой техники, подготовленные специалистами еще в 1940-х годах, почему-то говорили строго обратное. В них указывалось на низкую бронепробиваемость советских пушек вкупе с высоким качеством немецкой брони, отмечался высокий уровень технического исполнения немецких машин, их высокая надежность и ремонтопригодность, наконец — неизмеримо лучшие условия для работы экипажа в боевой обстановке. А ведь именно эти условия, а вовсе не цифры из умных справочников, обеспечивают победу в реальном бою.

Одна маленькая деталь: немецкие танки еще с конца 1930-х годов имели цементированную броню, которая заметно повышала ее снарядостойкость. В то же время советская промышленность вплоть до 1944 года не могла наладить производство цементированных броневых плит большой толщины — слишком высок оказался процент брака при их обработке. В результате броня немецких средних танков, на бумаге не слишком толстая, на практике оказывалась более мощной, чем у советских машин.

С другой стороны — а могло ли быть иначе? Уже в начале XX века маркировка товаров «Made in Germany», введенная англичанами для обозначения массового дешевого ширпотреба и поначалу означавшая примерно то же, что «Made in China» в конце XX века, внезапно стала признаком высокого качества при относительно невысокой цене. Уже к Первой мировой войне Германия имела наивысшие в Европе темпы экономического роста, самую передовую в мире промышленность, самых квалифицированных рабочих — и самых лучших солдат. Да, переоценка этого превосходства раз за разом оборачивалась против немцев, но нельзя сказать, что она была совершенно беспочвенной!

Можно по-разному оценивать темпы и масштабы подъема немецкой экономики после прихода к власти нацистов, но нет сомнений в том, что такой подъем действительно был. Хорошо известно, что Гитлер считал рост жизни среднего немца главной своей заслугой и даже в годы войны всячески противился сокращению гражданского производства в пользу производства военного. В результате полный перевод германской экономики на военные рельсы был осуществлен только к 1943 году, что оказалось большим счастьем для противников Германии.

Однако ни один из этих фактов не дает нам представления — как все происходило? Даже если экономические решения принимал лично Гитлер, как и кем они проводились в жизнь? Можно ли было действовать лучше, или, наоборот, управленческий аппарат нацистской Германии действовал с максимальной эффективностью?

Гораздо больше мы знаем о военных решениях и о конфликтах между политическим и военным руководством Германии, а также между ОКВ (Главное командование вооруженных сил) и ОКХ (Главное командование сухопутных войск). Известно, что в 1938 году германский генералитет пришел в ужас от Мюнхенского шантажа, считая, что Германия не способна даже на быструю кампанию против Чехословакии. Хорошо известен и скепсис германского командования относительно кампании 1940 года на Западе, и оппозиция ОКХ операции «Везерюбунг» — вторжению в Норвегию, которое в итоге осуществлялось под руководством ОКВ. Многократно описан конфликт между Гитлером и высшим германским генералитетом относительно приоритетности тех или иных операций на Восточном фронте в августе — сентябре 1941 года: генералы (и в их числе Гудериан) стояли за продолжение наступления на Москву; Гитлер считал, что сначала надо обеспечить правый фланг наступления, одновременно захватив промышленные и сельскохозяйственные районы Украины.

Если в позиции военных 1938–1940 годов при желании можно узреть элементы саботажа, то относительно действий на Востоке очевидно: военное руководство Германии расходилось с политическим руководством не по вопросу целей, а во взглядах на способы их достижения. Даже нацистские методы ведения войны не вызвали протеста у военных. Сдержанно возмутился лишь начальник военной разведки адмирал Канарис, остальные проглотили и «Приказ о комиссарах», и «Приказ об особой подсудности в зоне “Барбаросса”». Лишь приказы о тотальном уничтожении евреев вызвали сдержанное недовольство, да и то скорее потому, что возлагали на армию дополнительные и не особенно приятные функции. Впрочем, это не помешало Манштейну потребовать от шефа «айнзатцгруппы D» Отто Олендорфа, чтобы снятые с убитых евреев часы были переданы в распоряжение его штаба для награждения отличившихся офицеров — тем самым поставив себя на уровень банального мародера… Да и в своих мемуарах уцелевшие генералы не приписывали себе борьбы с режимом — они искренне доказывали, что хотели только выиграть войну, а Гитлер им мешал…

Трудно представить себе, что Гудериан не понимал, что нельзя наступать на Москву, не ликвидировав мощную группировку советских войск под Киевом, все еще нависавшую над правым флангом группы армий «Центр». В итоге мы вынуждены предположить, что либо германский генералитет действительно обладал отвратительным стратегическим мышлением («Мои генералы совершенно не разбираются в военной экономике!» — в сердцах воскликнул Гитлер), либо реальной подоплекой оппозиции военных «повороту на юг» была некая борьба в германском военном руководстве, невидимая глазу современных историков.

И в том, и в другом случае германская военно-политическая машина неожиданно рисуется в совершенно непривычном свете: вместо единого, идеально работающего механизма мы видим отсутствие дисциплины, некомпетентность и тотальную политическую грызню, а вместо всемогущего фюрера — задерганного истеричного коротышку-рейхсканцлера, пытающегося добиться выполнения своих приказов и совсем не уверенного в том, что поступающие к нему доклады отражают реальную действительность, а не являются фальшивками…

Чтобы эта картина сложилась воедино, следует понять одну важную вещь: в 1933 году к власти в Германии пришла коалиция, состоявшая из весьма разнородных сил: «революционного» нацизма, военных и крупного бизнеса. Нацисты обладали массовой поддержкой, деловые круги — финансами и контролем над экономикой, военные — силовым аппаратом рейхсвера и традиционным влиянием в элите общества: отставные генералы традиционно занимали посты «силовых» министров, входили в руководство большинства политических партий, часто становились канцлерами, а фельдмаршал Гинденбург с 1925 года являлся рейхспрезидентом.

Ни одна из этих сил не имела возможности удержать власть в одиночку при противодействии остальных. Коалиция же была средством достижения общих целей: все ее участники были едины в том, что следует наконец-то установить в стране внутреннюю стабильность, обеспечить Германии внешнюю экономическую экспансию (прерванную поражением в Мировой войне), а в перспективе — добиться и прямого военного реванша.

Безусловно, разные участники коалиции имели разные взгляды на приоритетность указанных целей, а также на методы их достижения. Именно это и вызвало борьбу внутри коалиции, не закончившуюся даже с началом Второй мировой войны. Но в любом случае не может быть и речи об однородности и «тотальности» нацистского государства. Следует признать: цели нацистов были не только их целями, в той или иной степени они разделялись всеми политическими силами Третьего Рейха.

При этом изначально нацисты были всего лишь младшим партнером в этой коалиции, а само возведение Гитлера на пост рейхсканцлера было обеспечено двумя важными акциями военных. Первая из них имела место весной 1932 года, когда прусская полиция (в то время контролируемая социал-демократами) получила доказательства подготовки нацистскими военизированными формированиями вооруженного мятежа. Прямолинейный и решительный генерал Вильгельм Гренер, занимавший одновременно пост министра рейхсвера (то есть военного министра) и министра внутренних дел, издал приказ о запрещении СА и СС, и тут же столкнулся с обструкцией своих подчиненных: командующего сухопутными войсками генерал-полковника Курта фон Хаммерштейн-Экворд-та и командующего 1-м военным округом (Восточная Пруссия) генерал-лейтенанта Вернера фон Бломберга. Против запрета нацистских боевиков выступили также командир 2-й дивизии Федор фон Бок и командир 3-й дивизии фон Штюлпнагель — интересно, что именно они позднее приобрели репутацию «оппозиционеров» гитлеровскому режиму.

Особенно же постарался давний выдвиженец и протеже Гренера — начальник Войскового управления (Труппенамт) генерал Курт фон Шлейхер. Он также подписал приказ своего начальника, но одновременно при поддержке Гинденбурга начал кампанию против приказа, а также впрямую против Гренера.

В итоге эта беспрецедентная для Германии кампания, организованная военными против военных, привела к отставке Гренера и всего правительства. Указ о запрете СА и СС был отменен. 1 июня прежнее правительство ушло в отставку, канцлером Германии вместо Брюнинга стал Франц фон Папен, а Шлейхер в награду за свою активность получил пост военного министра.

Новое правительство не пользовалось популярностью, а сам Папен даже был исключен из своей партии Центра. Тем не менее 20 июля он совершил шаг на грани военного переворота — в нарушение конституции страны объявил о роспуске социал-демократического правительства Пруссии, того самого, что пыталось запретить нацистских бое виков. Одновременно Берлин был объявлен на военном положении, а функции исполнительной власти здесь были переданы командующему 3-м военным округом генералу Герду фон Рундштедту — еще одно знакомое имя… Цель этой акции была вполне прозрачна: требовалось отстранить от власти социал-демократов и «зачистить» прусскую полицию, что полгода назад обнаружила подготовку нацистов к вооруженному мятежу. В итоге антинацистски настроенный шеф прусской полиции Зеверинг был отправлен в отставку, а социал-демократы, не желая ссориться с генералами (при которых работали «кровавыми собаками» еще в 1919-м), в очередной раз трусливо проглотили пощечину.

Однако новое правительство, прозванное «кабинетом баронов» (среди его членов было пять титулованных аристократов и два директора крупных корпораций), явно не пользовалось поддержкой — и не только населения, но и ведущих центристских партий, не говоря уже о левых. Поэтому военные не решились довести дело до конца и вывести на улицы войска, а сначала постарались заручиться поддержкой справа.

Шлейхер начал переговоры с нацистами об условиях их вхождения в правительство. На свою беду он вел их одновременно с тремя нацистскими деятелями — Гитлером, Штрассером и Рёмом… Гитлер требовал себе поста рейхс канцлера, на что генерал был не согласен: ведь он сам метил на него, ради него поступился «честью немецкого офицера» и ударил в спину Гренеру.

В итоге переговоры провалились, а в последних числах ноября правительство Папена также ушло в отставку. Наконец-то Шлейхер сам занял вожделенный пост рейхс канцлера. Увы, ненадолго… В конце января командующий 1-м военным округом генерал-лейтенант фон Бломберг посетил Гинденбурга и от имени рейхсвера потребовал создания коалиции с широким участием нацистов. 28 января под давлением Гинденбурга Шлейхер подал в отставку, а на следующий день он, вместе с Хаммерштейн-Эквордтом и начальником центрального управления министерства рейхсвера генералом фон Бредовом, предложил Гинденбургу назначить рейхсканцлером Гитлера.

30 января 1933 года Гинденбург назначил нового рейхс канцлера — Адольфа Гитлера. Военным министром в правительстве Гитлера стал фон Бломберг, но уже 1 февраля генерал фон Бредов был смещен со своего поста и заменен генералом Вальтером фон Рейхенау, известным своими симпатиями к нацистам. В октябре 1933 года генерал Адам был назначен на должность командующего 7-м военным округом, а вместо него начальником Войскового управления стал генерал Людвиг Бек — будущий руководитель заговора 20 июля 1944 года, после провала не сумевший даже как следует застрелиться…

1 февраля 1934 года Хаммерштейн-Экворд был также отправлен в отставку, а должность главнокомандующего сухопутными силами занял генерал Фрич. Шлейхер более не занял никаких военных постов и 30 июня 1934 года был убит во время «Ночи длинных ножей» вместе со своим старым знакомым Эрнстом Рёмом…

Столь долгий экскурс в историю возникновения нацистского режима мы привели здесь, чтобы показать: будущая «оппозиция» Гитлеру в свое время приложила немало усилий, чтобы привести его к власти, естественно, на роли младшего партнера в коалиции. То же можно сказать и про «гражданское» крыло заговора 20 июля, и в первую очередь про его лидера, Карла Гёрделера, имперского комиссара по ценам, обер-бургомистра Лейпцига, а затем советника при дирекции электроконцерна «Бош».

В отличие от военных, в мире крупного бизнеса не существует чинов и званий, и даже по занимаемой должности не всегда можно определить истинный вес топ-менеджера. Однако еще в 1932 году Брюнинг, уходя с поста рейхсканц лера, рекомендовал Гёрделера как своего преемника. Уже в 1935 году, при его уходе с должности рейхскомиссара по ценам, Крупп предлагал Гёрделеру занять пост в совете директоров своей компании. Тогда это запретил Гитлер, очевидно, полагая, что перескок крупного государственного чиновника с поста контролера за ценами в кресло директора крупной частной корпорации будет выглядеть слишком вызывающе, особенно на фоне тогдашней антикапиталистической риторики нацистов. Это позднее, к началу 1940-х, россказни о «национальной революции» и вообще о революционном характере нацистского режима прекратились, задевать друг друга даже на словах у участников коалиции стало не принято…

На этом фоне обстановку, царившую в нацистской Германии, трудно назвать иначе, чем коалиционной грызней: каждый из участников коалиции преследует свои интересы и отказывается брать на себя чужую работу, особенно там, где она не соответствует его интересам. Из-за этого саботажа приходится создавать параллельные, дублирующие структуры, которые начинают конфликтовать с уже существующими.

Крупный бизнес Германии вовсе не был заинтересован в выполнении социальных программ нацистов, скептически относился он и к внешней экспансии, осуществляемой военными средствами, предпочитая экспансию экономическую и не желая рвать устоявшиеся связи с партнерами из западных стран. В этом плане военная экспансия на Восток была ему более по душе — отсюда родился и «Генеральный план “Ост”», и менее глобальные планы по освоению «Восточных территорий», к которым приложили руку деловые круги. Достаточно вспомнить скромного юриста Эрхарда Ветцеля, советника по юридическим вопросам при руководстве НСДАП, а затем заведующего расово-политическим отделом Министерства Восточных территорий. Один из главных разработчиков «Плана „Ост”» (а по совместительству — видный теоретик «окончательного решения»), вернувшись в 1956 году после советской тюрьмы в Западную Германию, он сразу же получил там пост советника министерства внутренних дел Нижней Саксонии — то есть даже через 15 лет сохранил свой вес и связи в определенных кругах. Можно также вспомнить, что Людвиг Эрхардт, отец западногерманского «экономического чуда», многолетний министр экономики в правительстве Аденауэра, в итоге сменивший его на посту бундесканцлера, начинал свою карьеру экономиста в Имперском министерстве экономики под непосредственным начальством все того же группенфюрера Отто Олендорфа…

Напротив, военные выступали за силовую экспансию, хотя побаивались Англии и поначалу считали внешнюю политику Гитлера излишне авантюрной. Однако почти все они дружно не любили нацистов, особенно же их военизированные структуры, не подчиняющиеся армии. Нацисты платили генералам той же монетой, а Геринг вообще взялся за создание собственного рода войск — Люфтваффе, целиком подконтрольного ему, а через него — партии. Чуть позже при партии начала создаваться и отдельная сухопутная армия — СС. Естественно, это не могло понравиться генералам, особенно если учесть, что к 1939 году затраты на авиацию составляли уже треть всего военного бюджета Германии. В конце концов рейхсмаршал дотянулся даже до флота: когда началось строительство авианосца «Граф Цеппелин», Геринг добился, чтобы палубная авиагруппа корабля подчинялась ему, а не флоту. В итоге авианосец так и не достроили, но ВВС свои палубные самолеты построили и испытали — хотя и оказалось, что делать им совершенно нечего…

В этом свете становится понятным и отсутствие особо теплых отношений между армейцами и авиацией и явная, демонстративная (и взаимная) неприязнь военных к эсэсовцам. Вовсе не потому, что СС занимались чем-то нехорошим (сами армейцы кое-где прекрасно занимались тем же самым), а потому что они — «чужие». При этом и в нацистах, и в их методах так или иначе нуждались все участники коалиции, но всячески старались от них дистанцироваться: дескать, мы тут ни при чем, у нас ручки чистенькие…

Отсюда — все подковерные игры армии, противостояние ОКХ и ОКВ («карманного» Генштаба, созданного Гитлером под себя), постоянная «оппозиция» генералов планам Гитлера, доходившая до открытого неподчинения и саботажа. Отсюда такой же саботаж представителями старых политических элит и крупного бизнеса решений и программ нацистских властей — там, где они не отвечали интересам деловых кругов Германии. Совершенно наособицу стояла корпорация дипломатов «старого» Министерства иностранных дел, которая в «коалицию» не входила и действительно пребывала в ужасе от ее совместных планов.

В результате создается впечатление, что разные структуры Рейха работали как бы спиной друг к другу, делая вид, что другой структуры просто не существует. Хотя при этом нельзя не признать великолепное взаимодействие ВВС с сухопутными войсками на тактическом и оперативном уровне.

Ну и, конечно, возникает невольный вопрос: если даже в условиях взаимного соперничества, подсиживания и разброда нацистское государство сумело добиться весьма серь езных успехов — как экономических, так и военных, — то что же было бы без этого разброда. А главное, какие силы смогли разбудить нацисты, если им все равно удалось то, что не удалось никому?.. Что бы произошло, если бы в Германии действительно случилась настоящая — а не фальшивая — революция, сумевшая консолидировать все политические силы страны или хотя бы заставить их, пусть даже грубой силой, не тянуть каждая в свою сторону и работать в одной упряжке, как это было в СССР?..

Владислав Гончаров

ПРЕДВАРЕНИЕ

ЧЕЛОВЕК В СИНЕЙ ШИНЕЛИ

Марсель, 5 ноября 1942 года

— Гляди-ка, Люка, какой франт…

Пьяный, что ли? — Люка прищурился. В неясных отсветах портовых огней, проникавших в переулки квартала Ла Кабюсель, разглядеть силуэт человека было непросто. Шинель или темное пальто, фуражка вроде бы военно-морского образца, однако без кокарды. Трость в руке — металлический наконечник постукивает по булыжникам мостовой. Мерцает тускло-оранжевым огонек сигареты.

…Господин в фуражке неторопливо шел по улице Мадрагвилль, тянущейся вдоль Новой гавани мимо пакгаузов, нефтяных танков и железнодорожных путей сортировочной станции. Этот район и в довоенное-то время не считался респектабельным — неистребимые запахи нефти, угольной пыли и креозота, да и публика весьма сомнительная, — а теперь соваться в Ла Кабюсель вовсе не рекомендовалось. Особенно после заката. Уличного освещения нет, — экономия! — полиция режется в карты в участке в трех кварталах выше, даже грязненькие припортовые бордели и те закрыты: дефицит клиентов.

С колокольни церкви Сен-Луи донесся перезвон — четверть третьего ночи.

— Пощупаем? — вполголоса сказал Люка. Покосился на компаньона — Жак не возражал. В конце концов, незнакомца с тросточкой сюда никто не звал. Лишится часов и нескольких франков — так впредь умнее будет.

— Не подаст ли сударь отставным матросам на выпивку? — Люка оторвался от стены дома с облезлой вывеской «Литораль. Бар и комнаты» и решительно загородил дорогу. Жак оставался чуть позади и справа, страховал. — В горле пересохло — страсть.

Сударь остановился. Без малейших эмоций оглядел обоих клошаров. Парочка живописная, что и говорить. Брезентовые куртки, картузы самого пролетарского вида, рожи мало что много дней небритые, так еще и благообразностью не отличающиеся. Премерзкие рожи, прямо скажем, даже в темноте хорошо заметно. Перегаром разит.

Бросив сигарету, господин преспокойно сунул руку во внутренний карман шинели, — именно шинели, темно-синей, сейчас кажущейся черной, без единого знака различия. Извлек банкноту. Молча отдал.

Так.

Люка глазам своим не поверил — пять тысяч франков довоенного образца с богиней Никой, «Francs Victoire». Редкость по нынешним временам несказанная: в 1940 году после отступления из Дюнкерка значительную часть ассигнаций Банка Франции вывезли из страны, так что новому правительству в Виши пришлось начать печатать свои деньги, обесценивающиеся с каждым прошедшим месяцем…

Странный незнакомец продолжал сохранять абсолютную невозмутимость — другой на его месте давно начал бы взывать о помощи или умолять о пощаде, с угодливой торопливостью расставаясь со всеми имеющимися в наличии ценностями и при этом уверяя, что ни бумажник, ни перстень, ни карманный брегет ему вовсе не нужны. Особенно учитывая нож, которым лениво поигрывал на заднем плане Жак — лезвие взблескивало тонкой серой полоской.

Люка терпеть не мог таких пошлостей, то ли дело этот — стоит, ни слова не сказал, смотрит безмятежно. Заслуживает уважения.

Господин едва слышно (и будто бы разочарованно?) вздохнул, повесил трость на локтевой сгиб, полез за портсигаром. Чиркнул спичкой — золотистый язычок пламени выхватил из темноты грубоватое красное лицо с широкими скулами, темные брови над глубокими глазницами, выбивающиеся из-под морской фуражки седые волосы.

Глаза синие, цвета моря.

— Мсье… — Люка отшатнулся. Мозаика сложилась мгновенно. — Мой адмирал!.. Я… Мы…

Вытянулся. Непроизвольно бросил руку к засаленному картузу:

— Старший матрос Люка Блан, линкор «Бретань»! В отставке с тысяча девятьсот тридцать пятого года, мой адмирал!

— Надеюсь, этого хватит? — ровным голосом сказал седой, указав взглядом на злосчастную купюру, сжатую в левой ладони бывшего старшего матроса.

— Мой адмирал… — Люка отступил на шаг назад. Голос тоже узнал. Неуверенно протянул ассигнацию. — Извинения! Примите!

— Оставьте, — поморщился человек, которого упорно называли «адмиралом». — Какие мелочи, право. Можете идти.

— Слушаюсь! То есть… Вас проводить, мой адмирал?

— Нет, благодарю. Ступайте.

— Тут небезопасно, мой адмирал!..

— Знаю. Идите же. Тросточка застучала по камням. Коренастая фигура в длинной флотской шинели затерялась в полумраке — его превосходительство неспешно отправился дальше, свернув с улицы Мадрагвилль на Рю д’Александри.

— …Вот я тебя, скотина! — Люка замахнулся на приятеля, но не ударил, только покачал кулачищем в воздухе. — Позор какой! Ты бы и у маршала Франции своей поганой железкой под носом вертел?

— А я знал?! — возмутился Жак. — Сам же сказал — пощупаем, пощупаем. Дощупались! Вот дерьмо!

Люка промолчал. Растерянно пожал плечами. Встретить в припортовых кварталах Марселя самого морского министра адмирала Франсуа Дарлана, любимца и кумира французского флота, он никак не ожидал. Галлюцинация?

Нет. Пять тысяч франков вполне осязаемы.

Стыдобища. Бесчестье для военного моряка!

— Ну и ну, — Люка сплюнул. — Что сделано, то сделано — не вернешь. Пошли к «Синему омару», там до утра открыто. Хоть выпьем за здоровье… Сам знаешь кого.

— Чего это ему взбрело разгуливать среди ночи черт знает где? — протянул Жак. — Странно. Ладно, пошли.

* * *

Капитан первого ранга Жозеф дю Пен де Сен-Сир откровенно волновался. Подступало утро, небо над Прованскими Альпами посветлело, ветер с моря разогнал облака — погода налаживается, C.440 Goeland полностью заправлен и готов к вылету, три истребителя сопровождения ожидают команды на взлет.

Его превосходительство изволит отсутствовать — минувшим вечером Дарлан взял машину и отправился в город, как обычно отказавшись от сопровождения охраны. С недавнего времени за адмиралом наблюдалась столь опасная экстравагантность — в Виши он тоже предпочитал гулять ночами без телохранителей, будто нарочно рисковал…

C.440 вылетел вчерашним вечером из Виши по направлению к Марселю. Предполагалось переночевать на военном аэродроме Мариньян, а с рассветом отправиться дальше — в Алжир, где умирал от полиомиелита сын адмирала Ален. Телеграмма о том, что положение безнадежно, пришла в шесть пополудни, болезнь осложнилась сердечной недостаточностью.

Премьер Пьер Лаваль предоставил морскому министру свой самолет, и Дарлан вместе с начальником штаба контрадмиралом Бюффе и несколькими офицерами Военного бюро отправился в путь. Исходно останавливаться в Марселе причин не было, но метеорологическая служба дала неблагоприятный прогноз — облачный фронт от Мальорки до Корсики, штормовое предупреждение, лучше переждать на земле.

— Это невыносимо! — простонал де Сен-Сир, приложившись лбом к грязноватому стеклу. За окном серел рассвет. — Если через полчаса он не появится, будем объявлять тревогу…

Господин капитан относился к тому типу людей, коих в декадентской литературе начала века традиционно называли «нервными» — «нервные пальцы», «нервный взгляд», «нервные манеры». У Анри де Ренье или Мориса Метерлинка такие герои всегда были положительными и запредельно романтичными, но совершенно безмозглыми — в отличие от худощавого, вечно бледного и донельзя аристократичного де Сен-Сира, куда лучше смотревшегося бы при дворе поздних Людовиков, чем в штабе адмирала Дарлана.

Жозеф де Сен-Сир был не то чтобы гениален, но очень умен. А прежде всего обладал фантастической интуицией и не считал нужным скрывать свое мнение в присутствии шефа — по крайней мере, он был первым (и единственным), кто озвучил невозможную, на грани ереси и пораженчества мысль, что весенняя кампания 1940 года окажется абсолютно, катастрофически провальной. Тогда, утром 12 мая, после сообщения о взятии немцами форта Эбен-Эмаэль, Дарлан лишь беззлобно отругал своего любимца наедине, но уже две недели спустя осознал, насколько оказался прав капитан…

Де Сен-Сир точно знал, в чем причина странных ночных прогулок адмирала — Дарлан искал смерти. Единственный выход, которого он желал. Слишком силен оказался моральный надлом после поражения, слишком непопулярным среди французов становилось l’État français[1], а вместе с «Французский государством» — и сам адмирал. Он с горечью упоминал о своей мечте, которую вынашивал так долго и которая теперь вряд ли осуществится — закончить свои дни сенатором от департамента Лотэ-Гаронн.

Тупик.

На капитана, так и не прилегшего отдохнуть, этим утром «нашло» — вроде бы ничего необычного, в половине пятого доставили шифровку из Виши, секретариат премьера. Депеша самая срочная, лично в руки, степень секретности максимальная. Первый раз, что ли? Осложнения в Алжире, очередные эскапады купленного с потрохами англичанами де Голля? Боши опять что-нибудь выдумали?

Какая, в сущности, разница?

Однако Жозеф де Сен-Сир будто обжегся, приняв пакет из рук офицера связи. Можно сколько угодно говорить о том, что интуиция как вид познания весьма сомнительна, но…

— Кажется, это он, — капитан первого ранга вздрогнул, услышав голос контр-адмирала Бюффе. Он тоже подошел к окну. В утренних сумерках было видно, как через пост на въезде в аэродром проследовал черный Peugeot 401. — Наконец-то.

Дарлан вошел стремительно, зло. Словно был чем-то крепко разочарован. В ответ на приветствия только поморщился. Осведомился, готов ли самолет.

— Ваше превосходительство, — де Сен-Сир шагнул вперед. — Экстренное, из столицы.

— Столица? — в синих глазах Франсуа Дарлана мелькнул яростный огонек. — Выбирайте выражения, мсье капитан! Давайте! Моего шифровальщика сюда.

Сен-Сир понял, что сморозил лишнее — сравнить Париж и Виши? Это чересчур.

Десять минут спустя господин адмирал поднялся из-за стола, смерил тяжелым взглядом капитана первого ранга. Покосился на застывшего у окна Бюффе.

— Вылетаем. Погода, насколько я понимаю, позволяет. Ах да, Алжир отменяется. Обратно, в Виши.

— Но, господин адмирал, — Жозеф де Сен-Сир вытянулся. — Ваш сын, Ален?

— Франция, — жестко и громко сказал Дарлан. — Прежде всего Франция. Ален мне простит. Но сначала сделаем вот что…

С аэродрома Мариньян были отправлены шифровки в Тулон — командующему базой Жану де Лаборду и морскому префекту Андре Марки.

Боевая готовность. В случае возможного нападения любой ценой защищать телефонный и радиоцентры, форты и прежде всего форт Ламальг, где дислоцируется командование. Особое внимание на главный арсенал и береговые укрепления. При любой попытке атаки использовать все наличные силы для защиты базы в Тулоне.

Подпись — Франсуа Дарлан. Вице-президент Французского государства, адмирал флота.

Отдельная сентенция в тексте не допускала двойных толкований. «Это мой личный приказ. Консультации и запросы в канцелярию премьера и главы государства до моего отдельного распоряжения категорически запрещаю. Исполнять в точности».

Caudron C.440 Goeland поднялся в воздух с западной полосы Мариньяна, вслед за ним взлетели истребители. Транспорт совершил разворот к северу, пробил редкую облачность и поднялся до четырех тысяч метров.

Капитан де Сен-Сир, сидевший в кресле напротив адмиральского, помалкивал — субординация. Что, однако, не мешало пристально наблюдать за его превосходительством. Интересно, очень интересно…

Дарлан оставался бесстрастен, напоминая приходского священника, только что выслушавшего исповеди деревенских прихожан, раскаявшихся в своих немудрящих грехах. Уставился в прямоугольный иллюминатор, созерцая проплывавшие под брюхом самолета Прованские Альпы. В левой руке сжимал нераскуренную трубочку — свою любимую, старинную и почерневшую, еще времен Великой войны, когда в чине лейтенанта командовал артиллерийской батареей.

Обычно адмирал предпочитает сигареты, трубочку достает только в случаях особенных.

— А что, Жозеф, — Дарлан почувствовал пристальный взгляд капитана. Обратился неформально. — Мы ведь еще сразимся? Вернем честь знамени Франции?

— С кем, ваше превосходительство?

— Ну а вы как думаете? Есть с кем.

— Сейчас? — задохнулся де Сен-Сир, моментально всё поняв. — Как?

— Узнаете, — кивнул Дарлан. Чиркнул спичкой, затеплив трубку. — Думаю, уже сегодня вечером. Мир изменился, господин капитан первого ранга. Если, конечно, меня не обманули и это не ловушка, призванная спешно вернуть нас всех в Виши…

— Что могло измениться за двенадцать часов? Пожелай Лаваль вас арестовать…

— Какая чепуха! — поморщился адмирал. — Почитайте-ка, что скажете?

Дарлан покопался во внутреннем кармане шинели, вытащил смятое послание — под ровными строчками запутанных цифр и литер фиолетовыми чернилами шифровальщика был выведен исходный текст панической депеши премьера.

— Днем 3 ноября, значит… — преувеличенно спокойно сказал капитан де Сен-Сир, пытаясь унять внезапно появившуюся дрожь в руках. Неприлично, другие офицеры могут заметить! — Подтверждено?

вернуться

1

«Французское государство» — коллаборационистский режим в Южной Франции времен оккупации Северной Франции Германией после поражения в начале Второй мировой войны и падения Парижа в 1940 году.

— Не знаю. Не знаю, дружище. Но если правда — это шанс. Огромный.

— Для кого? — еще более осторожно шепнул Сен-Сир. Его голос заглушил гул моторов самолета, но Дарлан прочитал по губам. Ответил так же тихо:

— Для Франции, сударь. Для Франции.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

МИНИСТР

Рассказывает Альберт Шпеер

— I —

БЛИЖНИЙ КРУГ

Днепропетровск — Растенбург, 6–8 февраля 1942 года

— Это ж дурдом какой-то, — недовольно ворчал Зепп Дитрих. — Они не знают, что от бригады считай ничего и не осталось? Технику всю потеряли. Штыков половина от начального состава! И все равно, только я пятый батальон сформировал, а его под Ленинград — фон Кюхлеру и его 18-й армии штаны держать! Надо же! Много они там батальоном навоюют!

— Активных действий на юге пока не предвидится, — возразил я, пожав плечами и не обращая внимания на неистребимое косноязычие Дитриха. — А Манштейн в Крыму пока справляется и без вашей помощи, обергруппенфюрер. В любом случае новый танковый батальон из Вильдфлекена следует на усиление Лейбштандарта.

— Да ну, — недовольно отмахнулся Дитрих. — До весны нам здесь делать решительно нечего! Вы за окно гляньте, Альберт!

Поезд медленно шел по заснеженной голой степи. Всех цветов — белого, серого и черного, появлявшегося, когда мы проезжали мимо выгоревших зданий на редких станциях. Мир монохромной фотографии, без единого яркого пятна.

— Выпьем, — решительно сказал обергруппенфюрер и потянулся за початой бутылкой «Круазе». Хороший алкоголь пришлось сюда везти из Берлина, когда неделю назад я напросился на самолет Дитриха, летевший в Днепропетровск. — Кроме как свински нажраться, идей никаких…

С бокалом в руке я прошелся вдоль окон вагон-салона. Темнело, при вечернем освещении равнина становилась сине-фиолетовой. Как обычно — ни единого огонька. Пустыня пустыней. Если абстрагироваться от реальности, можно без особых затруднений вообразить, что находишься в Антарктиде или Гренландии.

…Мне пришлось отправиться в Рейхскомиссариат Украина по настоятельной просьбе доктора Тодта, который во время декабрьской инспекции имел возможность лично убедиться в разразившейся транспортной катастрофе невообразимых масштабов — ни с чем подобным мы не сталкивались за все два с половиной года войны, начиная от Польской кампании. Войсковая организация с пресловутой русской зимой не справлялась, и дело было даже не столько в природных условиях (поверьте, в Норвегии ничуть не теплее!), а в системном крахе инфраструктуры на перерастянутых коммуникациях.

Главным врагом оказался не мороз, а расстояния, кроме того, русские при отступлении старательно уничтожали все железнодорожные объекты — за минувшие дни я успел вдоволь насмотреться на взорванные депо, водокачки и поврежденное полотно. Разумеется, среди эйфории, порожденной успехами прошлых лета и осени, никто всерьез не задумывался о восстановлении транспортной сети, ограничиваясь лишь самым необходимым ремонтом. Казалось, что вот пройдет неделя или две, максимум месяц, боевые действия в России прекратятся, и уж тогда можно будет заняться делом в спокойной обстановке, но…

Но теперь мы имеем то, что имеем. Намертво вставшие поезда с техникой и боеприпасами. Раненые, насмерть замерзшие в вагонах. Некоторые части оказались в полной изоляции в редких поселках и городишках, без снабжения и продовольствия.

На нашей встрече в Хинтерзее 27 декабря доктор Тодт прямо сказал: «Зреет недовольство. Пока что глухое, неявное, но тем не менее это настораживающий и печальный факт. Если мы не предпримем немедленных действий, наши армии на Востоке окажутся в сложнейшем положении…»

Совершенно аналогичные слова я слышал от чиновников Рейхсбана и генералов ВВС из штаба моего старого друга Эрхарда Мильха — те, кто непосредственно сталкивался с почти непреодолимыми проблемами, не питали никаких иллюзий.

Решение выработали меньше чем за час. Управление строительства автобанов берет на себя восстановление железных дорог центра и севера России, мне отводится самый тяжелый участок: Украина. Пришлось высвободить тридцать тысяч рабочих и инженеров, настоящая трудовая мобилизация — между прочим, фюрер не соглашался с этой идеей на протяжении двух недель, и только панические сообщения в Ставку заставили его подписать подготовленные мною бумаги. Чего нам стоило промедление, я хорошо осознал, прилетев в Днепропетровск.

Сформированный за несколько дней «Стройштаб Шпеера» отправился в Рейхскомиссариат заранее, для оценки обстановки. Ежедневные отчеты, поступавшие в Берлин, не радовали — как и было сказано, мы столкнулись с транспортной катастрофой. Я поначалу глазам своим не верил, читая сообщения: инфраструктура как таковая отсутствует полностью. Совсем. Нет ни-че-го — костылей, шпал, рельсов. Что русские не успели вывезти — взорвано.

Надо лететь на Восток и разбираться лично. Такого просто не может быть! Пускай Советский Союз в техническом отношении и отставал перед началом войны от Германии, но не настолько же! Впрочем, у меня не было оснований не доверять своим сотрудникам.

30 января переделанный в пассажирский самолет Heinkel He.111 вылетел из Темпельхофа — возвращавшийся в свою бригаду обергруппенфюрер Дитрих согласился взять меня с собой, вместе будет веселее. Я, однако, никакой веселости не испытывал. Вовсе наоборот, за четыре часа полета настроение испортилось окончательно: пилот ориентировался по железнодорожной линии Ки ев— Смела — Днепропетровск, и на протяжении четырехсот километров я сумел разглядеть лишь два состава, двигавшихся на запад.

— Оценили? — спросил тогда Зепп Дитрих, заметивший растерянное выражение на моем лице. — Войска на юге практически отрезаны от поставок из тыла. Положение хуже не придумаешь. Справитесь, а, Шпеер?

— Постараюсь, — кратко и без всякой уверенности ответил я. Дитрих, поняв интонацию, лишь усмехнулся криво.

— Эту хрень на Востоке надо было осенью закруглять, — неожиданно сказал он. — Любой ценой. Стоп-приказ как под Дюнкерком, сепаратный мир, да что угодно! Мне вся эта бодяга не нравится категорически…

И снова уткнулся в иллюминатор. Я промолчал.

* * *

Неделя прошла беспокойно. Подтвердились худшие опасения — «Стройштаб Шпеера» не сгущал красок и не дезинформировал руководство. Незамерзающие водокачки? Отсутствуют. Восстановление уничтоженных разъездов? Почти исключено — нет строительного леса и взять его негде. Строительство новых платформ для разгрузки техники? Только насыпные, поскольку нет бетона, да и с насыпными ничего не получится — почва смерзлась, доставить гравий невозможно.

Хорошо, что с электричеством перебоев пока не отмечалось: меня отвезли в расположенный рядом город Запорожье, осмотреть плотину Днепрогэса, подлатанную нашими строительными частями. Шла подготовка к установке дополнительных турбин немецкого производства — но опять же доставить необходимое оборудование сейчас было невозможно.

Проведя несколько дней в Днепропетровске, Зепп Дитрих уехал в Мариуполь, его Лейбштандарт сейчас дислоцировался в прифронтовой полосе, ожидая пополнений. Однако мы вдвоем успели совершить несколько поездок по окрестностям — мой штаб расположился в нескольких спальных вагонах, инженерный состав сумел пробиться до Синельниково и Павлограда, но пути к Сталино оказались заметены и нам пришлось возвращаться. Обергруппенфюрер оставался мрачен, много пил и взирал на наши старания скептически — он не хуже любого инженера понимал, какой объем работ предстоит.

На фронте тем временем тоже не происходило ничего хорошего — армейское руководство уведомило нас, что русские развернули наступление со стороны Балаклеи и Лозовой[2], прорвавшая фронт танковая часть шла на Днепропетровск. У меня особую тревогу вызывал железнодорожный мост через Днепр, с невероятным трудом восстановленный после осенних боев — при ремонте использовалось дерево, достаточно было его поджечь, и вся наша южная группировка в районе Ростова оказалось бы отрезана до самого конца зимы даже от того минимального снабжения, что имелось на сегодняшний день.

вернуться

2

Имеется в виду Барвенково-Лозовская операция 18–31 января 1942 года.

Обошлось. 6-я и 17-я армии восстановили фронт, а приблизившиеся к Днепропетровску всего на два десятка километров танки русских упустили инициативу — перерезать единственную тонкую артерию не получилось. При этом в нашем «Стройштабе» на полном серьезе велись обсуждения, как действовать в случае появления противника.

Удирать, господин Шпеер. В нашем распоряжении всего несколько винтовок и брошенное еще осенью поврежденное 3,7-сантиметровое орудие без снарядов.

Но и удирать-то некуда, дороги непроходимы, железнодорожные пути заметены.

— Отправляйтесь домой, — напрямую сказал мне руководитель штаба, Ханс Лист. — К геройству вы не расположены, принести своим присутствием прямой пользы не сумеете. Это объективная реальность, Альберт. Общее впечатление составили? Вот и чудесно. Доложите в Берлине.

— Вы отлично знаете, каково мое впечатление, — устало и недовольно ответил я. — Ледяной апокалипсис, не больше и не меньше. Фюрер и армейское руководство будут требовать от меня точных сроков, а что им пообещать — ума не приложу.

— В самом лучшем случае, — сказал Лист, подумав, — полтора месяца. Объективно — не меньше двух. Ремонтные поезда с основной технической базой в Люблине движутся по оси Ковель — Коростень — Киев, рано или поздно доберутся и до нас.

— До Люблина тысяча сто километров, — напомнил я. — Два месяца? Уверены?

— Тут ни в чем нельзя быть уверенным. Ни в чем.

— Хорошо, — я кивнул. — Вот и осмотрю трассу на всем протяжении. Готовьте литерный.

Ханс Лист посмотрел на меня, будто на умалишенного.

— Поездом?

— Почему бы и нет?.. Можно попытаться.

* * *

Оказалось, и впрямь «нет» — состав из четырех вагонов всю ночь едва полз, то останавливаясь для расчистки путей, то снова набирая неслыханную скорость в десять — двадцать километров в час. Я задремал, а на рассвете обнаружил, что поезд прибыл на подозрительно знакомую станцию: закопченный пакгауз с провалившейся крышей, полуразрушенное здание вокзала красного кирпича постройки 1880-х годов с двумя башенками по центру — ужасный псевдорусский стиль царских времен…

Снова Днепропетровск? Ну конечно!

В подавленном настроении я зашагал к вагону-ресторану на боковых путях, где располагался «Стройштаб». Вытянутое лицо господина Листа дало понять, что персонал не в восторге от моего возвращения, но делать нечего — прорваться сквозь снежные завалы поезд не сумел.

— И что же делать? В мои планы не входит застрять на краю света до самой весны, которая здесь наступит в лучшем случае в конце апреля!

— Думаю, выход мы отыщем, — Лист поднял трубку полевого телефона. — Как раз с утра отправил пакет с документами для секретариата доктора Тодта на аэродром, самолет, на котором вы прилетели с обергруппенфюрером Дитрихом, возвращается в Германию. Надеюсь, он еще не улетел. Минутку, я узнаю.

Можно сказать, что мне повезло — Герхард Найн, пилот личной авиаэскадрильи фюрера, без лишних разговоров согласился взять на борт дополнительного пассажира. Как раз сейчас расчищают полосу, господин Шпеер успеет до нас добраться.

— Что значит «успеет»? — переспросил я у Листа.

— Аэродром в Подгородном, примерно десять километров отсюда. Автомобиль для вас найти не смогу, придется пешком. Я провожу, разумеется.

— Господи, — только и вздохнул я. — Хорошо, идемте. Надеюсь, прогулка по городу безопасна?

— Смотря с какой точки зрения, — невозмутимо ответил Лист. — Подождите, поищу для вас зимнюю шапку.

В двадцатых годах я совершал восхождения в Альпах, ходил на байдарках. Словом, имею определенную подготовку. Но одно дело забираться на гору с полным альпинистским снаряжением, и совершенно другое — передвигаться по городу, в котором прекратили действовать практически все службы коммунального обеспечения. Наледь в несколько слоев, сугробы, через которые протоптаны узкие тропинки. Из-под снега видны бесчисленные следы боев за город в прошлом августе — завалы никто не разбирает, а руководству Днепропетровского округа Рейхскомиссариата Украина до облика города нет никакого дела.

Расчищена только площадь перед Историческим музеем, где теперь резиденция штадткомиссара Рудольфа Клостермана, и некоторые центральные улицы — там, где расположены управы. В остальном полнейшая разруха. Смеркается, а в уцелевших зданиях неровный свет керосинок и свечей едва ли в четверти окон, электричество есть только в домах, занятых немецким военным и техническим персоналом.

— Ужас просто, — я в очередной раз поскользнулся, и если бы не Лист, вовремя ухвативший меня за рукав шинели, непременно расшибся бы на льду. Мы как раз вышли на набережную с улиц, примыкавших к вокзалу. — Десять километров? Вы уверены?

— При необходимости хожу в Подгородное хотя бы раз в неделю, привык. Выделить «Стройштабу» автомобиль власти комиссариата отказались — бензина нет, каждая единица техники на счету. Ай, что тут объяснять, сами видите!

За всю нелегкую дорогу к аэродрому мы встретили лишь четверых гражданских — две старухи, мальчик в овчинной шубке, беззаботно катавшийся с горки на огрызке доски, и прилично одетый господин с седой бородкой, какие носят провинциальные врачи или театральные критики старой школы.

Дважды остановили патрули, не без удивления изучившие мои документы: «Доктор Шпеер?.. Невероятно!» Причем невероятность была вполне предсказуемой, репутация «кабинетного» берлинского архитектора, статс-секретаря и Генерального инспектора по делам строительства и реконструкции Имперской столицы не допускала мысли о моем появлении в этом обледенелом медвежьем углу. О визите в Днепропетровск был извещен штадткомиссар, однако господин Клостерман даже не соизволил нанести визит вежливости — только со стороны военных, жизненно заинтересованных в восстановлении железной дороги, я встретил теплый прием.

Уж не знаю, как мы добрались до Подгородного — под ветром я замерз до полусмерти и начал всерьез думать о том, что встречу финал карьеры в очередном сугробе. Необычайно экзотическая смерть для главного архитектора Рейха. Воображаю себе некрологи!

Вот и аэродром — оказывается, он мало пострадал во время взятия Днепропетровска. В стороне валяются с трудом опознаваемые остатки русского бомбардировщика ТБ-3, видимо, разбитого на земле, административное здание и домик радиоузла целы, полосу расчищают два десятка человек с лопатами. Несомненно, местные жители.

— Эй, эй потише! — Лист замахал руками, узрев, как меня окружили пятеро русских, что-то возбужденно галдевших и тыкавших руками мне в лицо. — Назад! Отцепитесь от него!

Они не говорили по-немецки, я и Ханс Лист не понимали русского. Лишь минуту спустя до меня начало доходить, что хотел донести особо настойчивый субъект, небритый, в темной телогрейке и обязательной ушанке. Он попросту зачерпнул в правую ладонь снега и начал бесцеремонно растирать мне лицо. Щеки ничего не чувствовали.

Обморозился! Попомнишь тут студенческие походы в Тирольские Альпы!

— Greifen, — с чудовищным акцентом сказал небритый, сунув мне в руку извлеченный из кармана фуфайки неожиданно чистый, белоснежный носовой платок. — Beri, vytirai!

— Спасибо, — слабым голосом прохрипел я. Лист чуть подтолкнул меня в спину, идем, мол!

— …М-да, — гауптман Найн узнал меня с полувзгляда, едва мы вошли в протопленное служебное здание с сохранившимися советскими плакатами в помещении для пассажиров. — Я думал, так и не появитесь — эдакий буран!

— Сможем взлететь? — сразу осведомился я. При одной мысли о пешем возвращении на вокзал мне становилось нехорошо.

— Думаю, да, задувает как раз вдоль оси полосы, если не изменится в ближайшие полчаса — поднимемся против ветра как миленькие. Не беспокойтесь, доктор Шпеер, не в первый раз.

— В Берлин? — с надеждой спросил я.

— Нет, — отрицательно покачал головой Найн. — Пункт назначения Растенбург, Восточная Пруссия, основная база эскадрильи. Оттуда вы запросто доберетесь до столицы.

Привередничать не приходилось. Ждать другого борта в Германию? Увольте. Кроме того, я раньше не бывал в Растенбурге, хотя и принимал участие в строительстве комплекса ставки — из берлинского управления, разумеется. Ну что ж, пусть будет Растенбург.

— Переночую здесь, — сказал мне на прощание Лист. — Утром вернусь в штаб. Доброй дороги, Альберт…

He.111 взлетал в кромешной тьме, но оптимизм Найна оправдался. Незадолго до полуночи мы без затруднений преодолели облачный слой и вышли на высоту в четыре километра под звездное небо, взяв курс на северо-запад. Я почти тотчас заснул, не представляя, сколь резкий поворот в моей судьбе готовят предстоящие два дня.

* * *

Примерно за час до посадки в Восточной Пруссии меня разбудил штурман и пригласил в кабину — командир Найн оказался любезным человеком, извлек из ящичка возле кресла пилота термос с теплым кофе и бумажный пакет с бутербродами, передал мне. Известил, что полет проходит абсолютно спокойно, погода в отличие от Украины преотличная, скоро мы увидим огни Кёнигсберга по правому борту, а там и до ставки рукой подать…

Щеки горели ярким пламенем — жжется так, будто я выплеснул себе на лицо кастрюлю кипятка. Оно и к лучшему, значит, я зря боялся серьезного обморожения, отходит.

— Наконец-то полностью обустроили аэродром «Вольфшанце», — неторопливо журчал Найн, решив, что в его обязанности входит развлекать высокопоставленного пассажира разговором. А может быть, просто от скуки, ведь кроме капитана, штурмана и меня самого на борту больше никого не было. — Раньше тяжелые машины наподобие «Кондоров» садились в Гердауэне, тридцать пять километров от Растенбурга. Гостей перевозили в ставку «Юнкерсами-52», летный персонал жил в городе, что, согласитесь, не очень удобно. Впрочем, большая часть «Кондоров» нашей эскадрильи так и остается на аэродроме Гердауэна, вы ведь знаете пристрастия фюрера.

— Знаю, конечно…

Гитлер недолюбливал предоставленный в распоряжение рейхсканцлера комфортабельный Fw.200 — отлично помню, как он с отчетливо видимой опаской интересовался у меня и фельдмаршала Мильха, насколько надежен механизм выпуска шасси и велика ли опасность, если таковой не сработает при посадке, — ведь придется садиться на воду?

При всем своем увлечении техническими новшествами фюрер не стремился опробовать их на себе, предпочитая проверенную временем «Тетушку Ю» с жестким креплением шасси. При дальних перелетах, однако, все равно приходилось пользоваться «Кондором».

— Мы дома, — уверенно сказал Найн, кивком указав на россыпь оранжевых и желтоватых огней внизу, за фонарем кабины. — Обязательной светомаскировки в Кёнигсберге нет, русские тут не появляются, а бомбардировщики англичан попросту не дотянут… Господин Шпеер, вернитесь в салон, начинаем снижаться.

Двадцать пять минут спустя He.111 приземлился в «Вольфшанце». Капитан Найн на прощание пожелал мне счастливого пути до Берлина и высказал надежду, что мы еще полетаем вместе — приятно иметь на борту некапризного пассажира.

Я только хмыкнул: да уж, по сравнению с Герингом или надутыми гауляйтерами я, должно быть, смотрелся образцом скромности и ненавязчивости.

Вскоре Герхард Найн стал пилотом моего личного самолета, но давайте соблюдать очередность событий.

* * *

— Одну минутку, доктор Шпеер, — дежурный на аэродроме взялся за телефон. Быстро с кем-то переговорил и передал трубку мне, шепнув: — Полковник Рудольф Шмундт на линии…

Шмундт? Прекрасно. Главный адъютант Гитлера вхож к шефу практически в любое время, но сейчас около половины четвертого ночи, скорее всего, фюрер отправится отдыхать.

— Здравствуйте, весьма рад, — для столь позднего времени голос полковника был неожиданно бодрым. — Да, спит. Разумеется, утром я незамедлительно доложу о вашем прибытии. Прислать машину на аэродром? Ожидайте.

Посадочная площадка находилась чуть восточнее ставки, вне особо охраняемого периметра. Если я правильно помню инженерный проект «Вольфшанце», автомобиль должен миновать три закрытых зоны до «Sperrkreis I», где находились собственно резиденция Гитлера, штабной комплекс и несколько бункеров для приближенных. Четверть часа в дороге, с учетом всех проверок. Тем более, что большинство офицеров охраны прекрасно знают меня в лицо, едва ли не во всеуслышание титулуя «любимчиком».

— Ого! — возглас Хайнца Линге, камердинера фюрера, оказался, может быть, и не совсем корректен, но в узком кругу строгий протокол отходил на второй план и блюсти субординацию было необязательно. — Неожиданно, неожиданно! Мне позвонил Шмундт, приказал встретить и устроить. Вы голодны, доктор?

— Не отказался бы от горячего ужина.

— Идемте!

Оберштурмбаннфюрер Линге, круглолицый и добродушный, работал с Гитлером, кажется, с 1935 года, по протекции Зеппа Дитриха. Его официальная должность языком бюрократическим обозначалась как «шеф персонального обслуживания». Сиречь на плечах Линге лежала забота буквально обо всем, обеспечивающем комфортную жизнь в государственных резиденциях, от рейхсканцелярии до Берхтесгадена и «Вольфшанце». Кухня, прачечные, своевременная доставка почты и прессы, вегетарианские продукты, подбор одежды и так далее до бесконечности.

Ума не приложу, как бывший каменщик из Бремена сумел перевоплотиться в идеального камердинера? Кроме того, Линге отличался еще одной редкой особенностью — он не испытывал усталости. После часа-двух сна выглядел свежим и отдохнувшим, всегда всё успевал и был изумительно внимателен к любым мелочам. Не слишком щедрый на похвалу Гитлер называл его «добрым волшебником», и в правоте фюреру не откажешь.

— Гостевую комнату в западном крыле вам немедленно подготовят, — Линге поставил передо мной поднос с разогретым ужином, сотрудники столовой давно ушли отдыхать. — Простите, доктор Шпеер, меню несколько ограничено. Вино?

— О нет, благодарю, — ответил я. «Ограниченность» предложения выражалась в венском шницеле, зеленом горошке, листьях салата и картофельном пюре с соусом. — У меня в настоящий момент осталось всего два желания, горячая ванна и мягкая постель.

— Ванна наполняется, я сразу дал распоряжение прислуге, — чуть отвлеченно произнес Линге, уставившись в потолок. Так с ним всегда случается, когда поставлена очередная задача, которую следует разрешить не просто незамедлительно, а вот сию же секунду. — Разумеется, бритвенный прибор! Или вам прислать утром парикмахера?

— Я бреюсь самостоятельно с пятнадцати лет, Хайнц. Увы, собственная бритва, которую я вожу в саквояже, после недели в России и впрямь затупилась.

Линге исчез, будто растворившись в воздухе. Ну да, магия.

По сравнению с консервами, употреблявшимися «Стройштабом» в вагоне на Днепропетровском вокзале, ужин показался мне восхитительно вкусным. Снова примчался Линге, сказал, что «всё устроено» и, попутно вынув из кармана серого кителя блокнотик, доложил:

— В ставке находится генерал от инфантерии Рудольф Герке, начальник военно-транспортной службы Вермахта. Назначить встречу? Думаю, вам найдется, что обсудить, господин Шпеер.

— Как вы умудряетесь?!

— Мельком слышал позавчера, будто генерал как можно скорее желал увидеться с вами в Берлине по возвращении из инспекции в Рейхскомиссариат, — как ни в чем не бывало пожал плечами камердинер, — ничего сложного.

— Назначайте, — махнул рукой я. — Разбудите в восемь.

— Как будет угодно. Вы закончили с ужином? Тогда остается исполнить прочие желания: спальная комната, ванна, бритвенный прибор. Чистое белье. Прошу за мной.

И усмехнулся хитро.

Утренняя беседа с Герке и командующим железнодорожными войсками генерал-лейтенантом Отто Вилем оказалась безрадостной — военные не хуже меня знали, какова обстановка на Востоке.

— Реорганизации, реорганизации, — брюзжал Рудольф Герке. — Зачем? Месяц назад фюрер переподчинил Управление железных дорог на Востоке Имперскому министерству транспорта, что внесло еще большую неразбериху! Я не хочу сказать, что министр Юлиус Дорпмюллер дилетант, однако он слишком плохо знаком с реалиями России! В моем ведении остаются лишь три дирекции полевых железных дорог и военное управление в Варшаве, не способное наладить приемлемого сотрудничества с гражданской службой Рейхсбана!

Я молча выслушивал. Генерал, пятидесятивосьмилетний военный инженер старой кайзеровской школы, болезненно худой (до меня доходили разговоры доктора Брандта, что Герке страдает от серьезного заболевания поджелудочной железы), в целом был прав — коммуникациями на оккупированных землях следовало заниматься военным железнодорожникам, а не Дорпмюллеру, в настоящий момент напрочь парализованному «особой ситуацией со снабжением», как чиновники министерства предпочитали именовать бедствие на Украине.

— Теперь вопросом транспортного кризиса занимаются целых три ведомства, — недовольно поддакнул Отто Виль. — Включая ваш «Стройштаб», господин Шпеер. Остается надеяться на вашу неиссякаемую энергию — вы, как известно, работаете быстро.

Я пропустил неприятную колкость мимо ушей. Генерал-лейтенант явно намекал на язвительное замечание недолюбливавшего меня рейхсляйтера Роберта Лея — дело было давненько, восемь лет назад, когда я заведовал отделом «Эстетики труда» в Трудовом фронте. «Ах, специалист по эстетике? — сказал тогда Лей на заседании руководства. — Вот и занимайтесь прямым своим делом. Вы халтурщик от природы, Шпеер, но работаете быстро. Меня это устраивает. К Дню труда первого мая вы должны переделать все заводские помойки в скверы и цветники».

Слова рейхсляйтера широко разошлись и стали поводом для многих злых шуток, поутихших, правда, к середине тридцатых, когда за мной окончательно закрепилась репутация «архитектора фюрера» и даже «фаворита». И вот, надо же, напомнили…

— Уверен, мы наладим бесперебойное сообщение в ближайшее время, — нейтрально ответил я и распрощался. Всё, о чем должны были узнать Герке и Виль, я рассказал, о совместных мерах мы договорились, прочее маловажно.

Впрочем, разговор с генералами стал для меня еще одним тревожным звонком — все, с кем я сталкивался по вопросам военного строительства, так или иначе жаловались на чрезмерную заорганизованность и путаницу с постоянно меняющимся руководством. Что с этим делать, ума не приложу…

— Фюрер примет вас ближе к вечеру, после совещания, — известил меня Хайнц Линге. — Отдыхайте, доктор.

* * *

Весь короткий световой день я гулял по территории ставки, благо погода стояла восхитительная — яркое солнце, легкий морозец, безветрие. Запорошенные снегом сосны Гёрлицкого леса. Разительное отличие от неуютного промозглого Днепропетровска.

Заглянул во вторую охранную зону «Sperrkreis II», надеясь застать Фрица Тодта в его двухэтажном домике за железнодорожным вокзалом. К сожалению, разминулись — министр два часа как отправился к Гитлеру. Неожиданно встретил адъютанта фюрера от Люфтваффе Николауса фон Белова и Еву Браун; они ходили на лыжах.

— Альберт, как замечательно, что вы приехали! — Ева всегда хорошо ко мне относилась, мы впервые познакомились в тридцать четвертом году в Оберзальцберге и с тех пор дружили. В синем шерстяном костюме для лыжного спорта, с ярко-соломенными волосами, выбивавшимися из-под вязаной шапочки, и разрумянившимися щеками она выглядела блестяще, хоть сейчас на обложку журнала. — Я так соскучилась по вам и госпоже Шпеер, здесь такое уныние!.. Не откажетесь проводить нас?

Неторопливая прогулка до центральной резиденции фюрера заняла полчаса, которые мы провели за ничем не обязывающей болтовней. Молчун фон Белов предпочитал в разговор не встревать, лишь когда зашла речь о моем путешествии в Россию, осведомился, на чем я прилетел в Растенбург. Случайно не He.111 курьерской эскадрильи?

— А что, собственно, такого? Самолет был предоставлен обергруппенфюреру Дитриху…

— Да ничего, — с непонятной интонацией сказал Николаус. — Формально приказ вы не нарушили.

— Что за приказ? — удивился я. — Надежная, хорошая машина!

— В прошлом декабре, — начал объяснять фон Белов, — фюрер категорически запретил всем министрам, рейхсляйтерам и фельдмаршалам пользоваться двухмоторными самолетами.

— Что? — я ушам своим не поверил. — Тогда как он не доверяет «Кондору»?

— И тем не менее. У меня вчера была серьезная стычка с доктором Тодтом из-за этого распоряжения.

— Стычка? Бросьте, полковник! Министр Тодт один из самых флегматичных и уравновешенных людей, каких я знаю!

— Они поругались при мне, — сказала Ева Браун. — Николаус напомнил Тодту о запрете, а тот громко ответил, будто «такие приказы его не касаются».

Если традиционно осторожная в словах подруга Гитлера сказала «громко», значит, доктор Тодт действительно рявкнул на адъютанта фон Белова. Да какая в конце концов разница, на каком именно самолете летает имперский министр вооружений, проводящий большую часть времени в разъездах по разбросанным по Германии, Генерал-губернаторству и Богемскому протекторату предприятиям?

— Формально вы приказ не нарушили, — упрямо продолжил Николаус. — Поскольку к перечисленным выше категориями должностных лиц не относитесь. Но я рекомендовал бы…

Ева лишь глаза закатила — ее всегда тошнило от мерзкого канцелярита, на котором частенько изъяснялись военные, помешанные на своих уставах, директивах и предписаниях. Я попытался отшутиться — мол, фельдмаршальского звания мне не видать до гробовой доски, в министры скромный архитектор не метит, да и перспектива карьеры рейхсляйтера кажется мне сомнительной. Зачем вам еще один Роберт Лей?

Госпожа Браун хихикнула — она Лея тоже терпеть не могла.

* * *

…Вернувшись к себе, я переоделся — надо же, Хайнц Линге, отлично знавший, что с собой у меня один небольшой саквояжик с немудрящими личными вещами, отыскал отличный костюм точно по размеру, судя по несрезанным биркам швейной мастерской Мариенфельда, новый, с иголочки. Бордовый галстук и безупречно-белая сорочка так же лежали на столике возле дивана, на котором я провел предутренние часы. Талант!

А вот и сам камердинер — не преминул заглянуть, сугубо для формальности узнал, нет ли у меня дополнительных просьб, выслушал благодарности за безупречный прием и сообщил, что доктора Шпеера ожидают в столовой ровно в 19.30 к ужину.

— Фюрер непременно желает встретиться, — доверительно сказал Линге. Выстроил на лице слегка огорченное выражение. — Тяжелый день выдался. Не огорчайте его.

Даже так? В устах Линге такое предупреждение выглядит серьезно. Я, пожалуй, лучше других знаю, что обозначает «тяжелый день» для Гитлера — о нет, фюрер не станет срываться и шумно распекать первого попавшегося под руку. Вопреки слухам, он редко повышает голос, только когда требуется произвести впечатление и подтвердить свой непререкаемый авторитет.

Скорее я столкнусь с апатией и нежеланием заниматься важными делами — следовательно, доклад о положении на Востоке придется отложить на грядущий день.

— Половина восьмого, — заново напомнил Хайнц Линге. — Как и обычно, на столе будет карточка с вашим именем. Осталось полчаса, может быть, пройдете к связистам? Вас соединят с женой по правительственной линии, я распорядился.

— Слушайте, Линге…

— Весь внимание, господин Шпеер?

— Где вы этому научились?

— Прошу прощения, не совсем понял вопрос.

— Повторяю: как вы это делаете? Начиная от костюма до памяти о том, что я не разговаривал с Маргарет с января месяца?

— Привычка, доктор. Узел связи — налево по коридору, увидите табличку…

* * *

Линге был совершенно прав: выглядел Гитлер переутомленным. Он вместе с Фрицем Тодтом вышел из двери, ведущей к комнате для совещаний, подал мне руку, сказал «Здравствуйте, профессор Шпеер» и молча сел за стол. Вот так официально — «профессор». Ни единого лишнего вопроса. Обычно он проявляет куда большую учтивость, непременно осведомляется о здоровье Маргарет и детей, стараясь поддерживать реноме радушного и гостеприимного хозяина — в довоенные времена у Гитлера это неплохо получалось.

Сегодня всё ровно наоборот. Обычно к ужину приглашается несколько человек из самого близкого окружения, по левую руку от фюрера сидит Ева Браун, приходят секретарши и офицеры ставки. На этот раз даже намека на «домашнюю обстановку» не наблюдалось. Больше того, отсутствовал Мартин Борман, давно превратившийся в ходячий предмет мебели при рейхсканцлере. Только я, доктор Тодт, сам Гитлер и полковник Шмундт.

Подали первую перемену блюд. Молчание. Мне становилось неуютно.

— Вы существенно потеряли в весе за время с нашей декабрьской встречи, — фюрер наконец-то повернулся в мою сторону. Взгляд тусклый, будто бы сонный. Говорит без всякой сочувствующей интонации, без малейшей эмоции, просто обозначает факт. — Вас плохо снабжали при поездке в Рейхскомиссариат?

— Видите ли, — осторожно начал я, стараясь не переключаться сразу на неприятные вопросы, которые поставила передо мной Украина, — снабжение моего строительного штаба было вполне достойным для условий прифронтовой полосы, но положение с обеспечением некоторых частей, непосредственно участвующих в боевых действиях…

— Прифронтовой полосы? — вздернул брови Гитлер, не дослушав. — Разве? Днепропетровск — это глубокий тыл.

— Условный тыл, мой фюрер, — буркнул доктор Тодт. — Январское наступление русских, поставившее под угрозу коммуникации на направлении Днепропетровск — Таганрог…

— Танки большевиков находились всего в двух десятках километров от нас, — подхватил я, хотя это и выглядело невежливо по отношению к рейхсминистру.

— Чепуха, — Гитлер небрежно отмахнулся. — Вы же отлично знаете, что их бессмысленная операция под Лозовой окончательно провалилась.

Я снова попробовал перевести беседу в интересующее меня русло, попытавшись объяснить, что по сравнению с отдельными подразделениями, сражающимися на передовой, «контора Шпеера» на Украине отнюдь не бедствовала — Зепп Дитрих неделю назад в красках рассказывал мне о продолжающемся с декабря нарушении поставок муки в полевые хлебопекарни, отсутствии медикаментов и невозможности эвакуировать тяжелораненых. Фюрер бесстрастно посоветовал обсудить вопрос позже, с доктором Тодтом: кажется, именно в его ведении находится задача восстановления железных дорог?

Я едва сдержался, чтобы не напомнить о приказе, который мы утром обсуждали с генералами Герке и Отто Вилем. При чем тут «Организация Тодта»? Списать такую забывчивость на чрезмерную загруженность делами и утомление Гитлера? Сомнительно, у него феноменальная память, особенно если речь идет о его личных распоряжениях! Или это плохо закамуфлированный выпад в сторону рейхсминистра, на которого при ухудшении ситуации можно будет списать ответственность?

Совместная трапеза произвела на меня странное впечатление. Озвученное Хайнцем Линге желание фюрера «непременно встретиться» ничем себя не проявило, он оставался холодно-отстраненным, против обыкновения, поддерживать разговор не желал, равно и не ударился в другую крайность — длительный монолог. Приглашение было всего лишь данью учтивости?

Что-то произошло, но что именно, я никак не мог уяснить.

Разъяснения последовали от Фрица Тодта два с половиной часа спустя, когда наконец-то закончилась их приватная беседа с фюрером, продолжавшаяся едва ли не весь день с перерывом на ужин. Поправлюсь, частично приватная — к ним периодически вызывали референтов по исполнению Четырехлетнего плана от ведомства Геринга, представителей Министерства авиации, я узнал руководителя Имперского союза промышленности Вильгельма Цангена, вышедшего от фюрера раскрасневшимся и недовольным.

Тодт заглянул ко мне около половины двенадцатого вечера. Я позвонил прислуге, попросив принести вино и легкую закуску. Министр опустился в кресло и несколько минут беззвучно смотрел прямо перед собой. Настолько подавленным доктора Тодта я прежде не видел.

Нельзя сказать, что мы были с ним близкими друзьями, однако нас объединяло происхождение из респектабельных баденских семей, техническое университетское образование и общий отдых в довоенные времена — он тоже любил лыжные прогулки в Альпах и предпочитал уединение в горах.

— Знаете, господин Шпеер, — бесцветным голосом произнес рейхсминистр, едва пригубив вино, — иногда я начинаю понимать всю глубину мифа о коринфском царе Сизифе. Мало того, что ноша непосильна, так еще и труд бесполезен…

— Ну-ну, оставьте, — преувеличенно бодро сказал я. — Безусловно, занимая посты сразу трех министров, вы перегружены, на вас лежит колоссальная ответственность, но…

— Шпеер, вы не понимаете, — жестко сказал доктор Тодт. — Я всегда был с вами откровенен, не так ли?

— Я ценю это.

— Экономика рушится, — без обиняков заявил министр. — Специалистам этот вывод очевиден. Мы не выдерживаем военного напряжения ни в одной из областей, начиная с транспорта и заканчивая производством вооружений, финансами и дефицитом важнейших ресурсов. Я даже не упоминаю о нарастающем кризисе с квалифицированной рабочей силой! Вам еще очень повезло в том, что фюрер согласился передать в подчинение «Стройштабу» часть рабочих, занятых на объектах внутри Германии. Видимо, это был знак личного расположения.

Я невольно поморщился. До декабря 1941 года Гитлер категорически отказывался помогать военной промышленности и организациям, занимавшимся восстановлением разрушенных в недавних сражениях объектов, персоналом и материалами, снимать рабочих и инженеров с его «личных» строек было прямым святотатством — автобаны, монументальные партийные здания и находившаяся в моем ведении реконструкция Берлина доселе оставались неприкосновенными священными коровами.

— Я в отчаянии, — упрямо продолжал Тодт, желая выговориться. Мне пришлось встать и затворить полуоткрытую дверь в коридор, незачем лишние уши. — От нас в экстренном порядке требуют завершения строительства заводов для производства пикировщиков в Австрии, но снабжение горючим с января сократилось до одной шестой минимальной потребности! От встреч с рейхсмаршалом Герингом я стараюсь уклоняться всеми силами — заявленная им программа развития авиапромышленности невыполнима принципиально, экономические требования завышены в разы! Но он ничего не желает слушать!

— Подождите, доктор, — сказал я. — Основной целью вашего министерства является наращивание производства вооружений для сухопутных сил в связи с вызывающей опасения ситуацией на Востоке. При чем тут форсирование развития авиапредприятий?

— Четырехлетний план как краеугольный камень экономики Рейха! — Тодт, противно сюсюкая, передразнил Германа Геринга. — И никакого внимания на объективную реальность! У меня, извольте видеть, нет прямого письменного указания фюрера, а под геринговской четырехлеткой стоит его подпись! Приоритеты вам ясны, Шпеер? Войну надо заканчивать, и я не устану это повторять!

Я выдержал паузу. Фриц Тодт еще в минувшем ноябре на встрече в рейхсканцелярии напрямую высказал Гитлеру эту еретическую мысль. Другому такое с рук бы не сошло, но, во-первых, фюрер пребывал в отличном расположении духа, во-вторых, министра защитил непререкаемый авторитет, во многом завоеванный уникальной для нашего высшего руководства сдержанностью: в отличие от многих руководителей его ранга Тодт не испытывал стремления к раздражающей роскоши, почти не общался со «старыми борцами» (хотя сам был членом партии с 1923 года) и предпочитал скромный образ жизни в кругу семьи.

Помнится, Гитлер тогда отшутился — мол, будь у Александра Великого в ближайших помощниках столь же осторожный экономист, вопрос похода в Индию был бы незамедлительно снят, но зато крошечная Македония стала бы «эллинистической Швейцарией» и раем для бюргеров.

— Которых немедля вырезали бы фракийцы со спартанцами, — не преминул добавить Мартин Борман, давно имевший зуб на доктора Тодта. На меня, впрочем, тоже: начальник Партийной канцелярии чудовищно ревновал всех, к кому фюрер испытывал уважение и дружеские чувства. — Нельзя сравнивать бездеятельное мещанское благополучие с величайшей империей, построенной Александром!

Гитлер сделал вид, что на это замечание внимания не обратил, тотчас переведя разговор на другую тему. Однако выпад Бормана мне запомнился очень хорошо.

— Рано утром я возвращаюсь в Берлин самолетом, — устало сказал доктор Тодт. — Есть одно свободное место. Я охотно согласился бы взять вас с собой, заодно по дороге подробно обсудим насущные дела…

— Никаких возражений, — с готовностью отозвался я. — Время дорого, а поезд из Растенбурга будет идти около полусуток. Во сколько мне быть готовым?

— Машину подадут в половине седьмого, в восемь вылет. Буду вас ждать, господин Шпеер. С вашего позволения откланяюсь — попытаюсь выспаться…

Руки друг другу мы не подали, надеясь на скорую встречу утром. Рейхсминистр коротко кивнул и вышел за дверь. Больше Фрица Тодта живым я не видел.

* * *

— Очень, очень хорошо, — Гитлер, неожиданно разрумянившийся, в приподнятом настроении и с искренним интересом разглядывал любительские фотографии с Нюрнбергской стройки, завалявшиеся у меня в саквояже еще с декабря. — Вот этот снимок мне особенно нравится — ваша идея с отражением Конгрессхалле в водах пруда изумительна!

Я польщенно улыбнулся: фотографию делал самостоятельно, с наиболее удобного ракурса, от южного берега озера Дютцендтайх, на берегу коего и воздвигалась громада Конгрессхалле, Зала Собраний.

— Мой фюрер, вообразите, какой эффект даст вечерняя подсветка здания прожекторами…

— Прожекторами с блекло-голубыми светофильтрами, — дотошно уточнил Гитлер. — Мрамор отделки будет выглядеть колоссальной ледяной глыбой, айсбергом эпических размеров, рассекающим волны!

Все-таки я сумел развеять хандру фюрера, стоило лишь затронуть его излюбленную и тщательно вынашиваемую мечту — комплекс партийных съездов в Нюрнберге, где строительство пока еще продолжалось, пускай и не с довоенным размахом. Он лишь сожалел, что снимков чересчур мало, а ведь так хотелось бы взглянуть на уже завершенную внутреннюю колоннаду, под сводами которой без затруднений проедет танк Pz.IV! — Да по сравнению с вашим безупречным творением римский Флавиев амфитеатр выглядит детской песочницей!

…После того, как ушел доктор Тодт, я собрался прилечь до утра, однако в дверь постучали и на пороге комнаты появился Николаус фон Белов.

— Фюрер приглашает вас в свой кабинет, господин Шпеер.

Я мельком взглянул на часы: двадцать минут первого. Боюсь, вздремнуть не получится.

— Сообщите, что буду незамедлительно, — сказал я адъютанту, отыскал взятые с собой в Днепропетровск материалы, способные сейчас заинтересовать Гитлера, и отправился в гости. Поздний прием в личных апартаментах, как и всегда, свидетельствовал о расположении и дружеских отношениях.

Сперва фюрер произвел то же впечатление, что и за ужином, — расстроен и устал. Обстановка кабинета, в отличие от Бергхофа или рейхсканцелярии, подчеркнуто скупая, «походная», с жесткими стульями, мрачноватыми гравюрами на стенах и безыскусными овальными плафонами для ламп. Ничто не должно отвлекать от работы.

Изучив за долгие годы темперамент и увлечения Гитлера, я сделал вид, будто спохватился, что забыл показать последние фотографии «Города партийных съездов», сделанные мною в один из солнечных дней позапрошлого месяца, когда я на два дня оказался в Нюрнберге с плановой инспекцией строительства.

Преображение было почти мгновенным. Фюрер извлек из кармана кителя футляр для очков: «Дайте-ка, дайте взглянуть. Почему вы раньше молчали?»

Более чем на полтора часа мы исчезли из реального мира. Хайнц Линге принес блюдо с пирожными, кофе для меня и травяной чай для Гитлера, едва заметно подмигнул от двери (объяснимая фамильярность — доволен, что я позволил шефу развеяться), после чего оставил нас наедине.

Я не психолог, но в такие моменты мне казалось, что я вижу настоящего Адольфа Гитлера, а не один из его сценических образов, которые он скрупулезно разрабатывал и традиционно использовал на публике. Маски древнегреческой пьесы, в точности по Софоклу: величие, гнев, надменность, дружелюбие, участие — фюрер с необычайной легкостью менял их по несколько раз на дню.

Однако именно сейчас все наносное было отброшено, и я видел перед собой не вождя германской нации, не главнокомандующего, обремененного титанической борьбой на тысячекилометровых фронтах, а пожилого архитектора-любителя в круглых очках с простой оправой, увлеченно рассуждающего о тонкостях строительства, в которых и не каждый выпускник университета разбирается. Он даже позволял себе подтрунивать над своим детищем:

— Два года назад французы в журнале «L’Architecture d’Aujourd» ругали меня за пристрастие к крупным архитектурным формам. Шпеер, вы сами показали мне статью? Несоразмерность запросов и возможностей, видите ли! Как прикажете отвечать на подобные выпады? Я, разумеется, промолчал — не объявлять же во всеуслышанье, что подданные Рейха обиделись бы на фюрера за упадническую мелочность и отсутствие размаха, тогда как декларируется создание Тысячелетней империи?!

— Да, май тридцать девятого, — этот эпизод мне хорошо запомнился. — Они еще сравнивали вас с Луисом Салливаном, подчинившим себе крупнейшую страну Европы…

— Вызывающая чепуха! — возмущенно воскликнул Гитлер. — Невежественные дилетанты! Салливан уверял, будто форму в архитектуре диктует функция! Посмотрите на американские города, Нью-Йорк, Чикаго! Бездушие, лапидарность в формах, абсолютное отсутствие эстетики и сплошной функционализм, вызывающий одно отвращение! Я иногда стыжусь того, что стиль «Баухаус» родился именно в Германии — надо было только додуматься: «Утилитарное и удобное по определению красиво!» Еврейские бредни! Не удивлен, что последователи «Баухауса» сейчас обосновались в Америке и в Палестине, под английским крылышком!

Я согласно покивал: «Staatliche Bauhaus», архитектурное объединение из Дессау под руководством Людвига Миса ван дер Роэ, провозгласило «интернациональную утилитарность» ведущей концепцией в строительстве, наплодило в Веймаре и даже в крупных городах ужасающих коробок в стиле «стекло-бетон» и вполне справедливо вызвало гнев Гитлера — «Баухаус» разбежался в 1933 году, сразу по приходу фюрера к власти, что само по себе показательно.

Часть тамошних архитекторов вернулась к традиционным формам, часть эмигрировала и поливала нас грязью в американских газетах — допустим, руководитель «Баухауса» Вальтер Гропиус, сперва уехавший в Англию, а затем в Северную Америку, заявлял, будто объединение «было разгромлено штурмовиками», хотя перед НСДАП в 1933–1934 годах стояли куда более важные задачи и «утилитаристов» тогда никто и пальцем не тронул — сами предпочли покинуть ниву национальной архитектуры.

Одновременно Гитлер полагал неоклассическое здание германского посольства в Санкт-Петербурге[3], построенное ван дер Роэ и Петером Беренсом перед Великой войной, исключительным образцом нордического зодчества…

Разговор шел в нужном мне направлении. Я припомнил свои невеселые приключения в Днепропетровске, сказав, что большевики отошли от модернистских направлений в архитектуре и возвращаются к традиционным формам — я видел жилые здания недавней, предвоенной постройки с колоннами дорического ордера, поддерживающими балюстраду со скульптурами, а новый корпус университета, законченный в 1936 году, мало чем отличается от моих собственных работ.

Нашлась и фотография — конечно, не слишком качественная, с сугробами и кучами щебня на переднем плане. Следы войны. Фюрер покачал головой:

— У Сталина, бесспорно, есть архитектурный вкус. Облик полностью соответствует задачам школьного воспитания, строго и торжественно. Расскажите лучше, как вы там жили, в южной России? Я недаром заметил, что вы похудели.

Прекрасно. Он сам попросил! К моему огромному сожалению, превратные, а то и совершенно неверные представления Гитлера о настроениях и событиях на фронте проистекают из-за того, что окружение старается оградить его от «неприятной» или «нежелательной» информации; особенно в этом преуспел Мартин Борман — вот уж поистине злой гений! Надеюсь, у меня получится кратко и емко обрисовать действительное положение дел.

Фюрер слушал благосклонно, задавал уточняющие вопросы, соглашался с отдельными моими выводами. И одновременно становился все более отчужденным. Когда я с предельной осмотрительностью намекнул на пессимистичные пророчества Фрица Тодта, Гитлер сурово оборвал:

— Я знаком с особым мнением рейхсминистра вооружений Тодта. Просил бы впредь таковое при мне не озвучивать. Как всякий интеллигент, господин Тодт излишне… — фюрер пожевал губами, подбирая верное слово. Ограничился безобидным: — Излишне впечатлителен. Хорошо, я считаю, что Ваше ходатайство о переводе части рабочих Трудового фронта на восток оправданно. Подготовьте к утру соответствующую директиву, я подпишу.

вернуться

3

Здание постройки 1912 года сохранилось до сих пор, Исаакиевская площадь, д. 11.

— К утру? — озадачился я. — Но в восемь я собирался вылететь в Берлин. Впрочем…

Сейчас около трех пополуночи. Гитлер просыпается примерно в десять или в половину одиннадцатого, кроме того, я так и не поборол недосып прошедших дней. Тем временем фюрер может и передумать, такое на моей памяти случалось не раз.

Мир не рухнет, если я задержусь в Растенбурге на день-другой.

— Вот что, Линге, — пожелав Гитлеру спокойной ночи и уверив, что к завтраку все необходимые документы будут составлены, я покинул кабинет и сразу наткнулся на вездесущего камердинера. — Будьте добры, сообщите доктору Тодту, что я задерживаюсь в ставке, и принесите извинения от моего имени. Может быть, передать через дежурных адъютантов, если вы ляжете отдыхать?

— Будет исполнено, господин Шпеер, — кивнул обер-штурмбаннфюрер. — Доложу лично. Добрых снов, доктор.

Я провалился в глубокий мягкий сон почти мгновенно. Успел подумать о нюрнбергском строительстве — фюрер вновь сумел внушить мне непререкаемый оптимизм: наш общий замысел непременно будет реализован! И это прекрасно.

* * *

Разбудил меня дребезжащий телефонный звонок.

— Алло? Шпеер? Шпеер, это вы? Речь была возбужденная, срывающаяся.

— Кто говорит? — я спросонья помотал головой.

— Карл Брандт!

— Брандт? — я не без труда узнал голос личного врача фюрера. — Отчего вы кричите? Что стряслось?

— Фриц Тодт только что погиб в авиационной катастрофе!

— Что?!

— Самолет разбился в лесу Гёрлиц! Боже мой… Выживших нет!

Я аккуратно положил трубку.

Если бы я не задержался до глубокой ночи у Гитлера… Если бы он не уступил в вопросе с рабочей силой для восточных железных дорог… Если бы…

…Ранним утром 8 февраля, когда доктор Брандт паническим тоном сообщил мне о гибели Фрица Тодта, я предполагал, что часть его многочисленных обязанностей ляжет на меня.

Доктор Тодт занимался не только производством вооружений: в его ведении находилось управление всем дорожным строительством, всей воднотранспортной инфраструктурой, включая мелиорацию, отвечал он и за электроснабжение Рейха; да еще четырехлетний план под руководством Геринга, технический отдел в НСДАП, председательство в объединении технических союзов — нагрузка колоссальная. Девять десятых основных индустриальных программ были сосредоточены в его руках, а ведомство Тодта давно переросло статус обычного министерства, превратившись в колоссальный государственный концерн.

Гитлер и раньше предлагал мне помочь Фрицу Тодту — например, взяться за работы по возведению Атлантического вала. Я с трудом сумел отговориться, приведя вполне логичный довод: оборонительные сооружения и выпуск военной техники настолько крепко связаны между собой, что разделять их бессмысленно, это внесет дополнительную неразбериху.

Фюрер неожиданно согласился, уняв свою неизбывную страсть к кадровым перестановкам, но в то же время прозрачно намекнул, что министр Тодт переутомлен и мне рано или поздно придется принять хотя бы строительный сегмент, поскольку в этом вопросе я преотлично разбираюсь.

Вторым сигналом стало мое декабрьское назначение на восстановительные работы в России; фактически я возглавлял «пожарную команду», работавшую в тесном сотрудничестве с «Организацией Тодта». И вот теперь, после того как ее глава неожиданно погиб, отвертеться уже не получится, хотя я никогда не стремился получить официальную государственную должность — в таком случае мне придется уделять стройкам в Берлине и Нюрнберге, главному своему делу, куда меньше времени…

Утром в столовой «Вольфшанце» только и разговоров было, что о произошедшей катастрофе. Николаус фон Белов, смотревшийся мрачнее грозовой тучи, не преминул напомнить о вчерашнем разговоре — доктор Тодт полетел в Берлин на He.111, а ведь его неоднократно предупреждали!

— Насколько мне известно, — раздраженно ответил я, — из тысячи трехсот выпущенных на сегодняшний день самолетов этого типа абсолютное большинство потеряны в боях, а не в результате аварий! Что же, из-за нелепого случая прикажете окончательно закрыть программу производства бомбардировщиков? Вы можете объяснить, что вообще произошло? Почему?

Фон Белов ничего толком ответить не сумел — самолет взлетал при хорошей погоде и отличной видимости, поднялся на небольшую высоту, а затем… Затем произошло непонятное, рассказы свидетелей противоречивы. Со слов военных, охранявших аэродром, «Хейнкель» якобы взорвался в воздухе, но спасательная команда, немедленно отправленная к месту падения, не обнаружила большого разброса обломков, как обычно происходит в таких случаях. Следствие ведется.

— Вам невероятно повезло, господин Шпеер, — заключил полковник фон Белов. — Кажется, вы собирались лететь вместе с Фрицем Тодтом?

Я невольно содрогнулся.

После полудня меня отыскал шеф-адъютант, группенфю-рер Юлиус Шауб, — выражение на его широком лице было настолько многозначительным, что я понял: надвигается неизбежное.

Гитлер принял меня в той самой комнате, где мы разговаривали ночью. Сразу дал понять, что встреча не частная, а официальная, и он встречается со мной как рейхсканцлер Германии.

— Мой фюрер, позвольте выразить самые искренние соболезнования…

— Да-да, благодарю вас, — как-то слишком быстро произнес Гитлер и отвел взгляд. — Это очень болезненная потеря. Вот что… Господин Шпеер, я принял решение назначить вас преемником доктора Тодта во всех должностях. Поздравляю.

И протянул руку.

Я решил, что ослышался или фюрер выразился неточно.

— Безусловно, я приложу все силы, чтобы достойно выполнить все строительные программы, которые находились в ведении Фрица Тодта…

— Во всех должностях, — повторил Гитлер, выделив эту фразу голосом. — Приказ о вашем назначении министром, отвечающим за выпуск вооружений и боеприпасов, подписан.

— Но я в этом ничего не понимаю! — от неожиданности я дал волю эмоциям, повысив голос. — Я не могу поручиться, что справлюсь с поставленной задачей!

— Справитесь, — уверенно сказал фюрер. — Другой кандидатуры у меня попросту нет. Вы отличный технический специалист. Свяжитесь из Растенбурга с министерством, выезжайте в Берлин и приступайте. Вы свободны, господин Шпеер.

— Разрешите? — только я собирался повернуться к двери, в кабинет заглянул Юлиус Шауб. — В приемной находится рейхсмаршал Геринг, только что приехал. Настаивает на срочной встрече. Вы его не вызывали.

— Хорошо, пусть войдет, — фюрер преувеличенно тяжело вздохнул и посмотрел на меня едва ли не страдальчески. Геринг раздражал его еще со времен провала воздушного наступления на Англию осенью сорокового года. — Доктор Шпеер, останьтесь, кажется я знаю, зачем он здесь…

Позже мне рассказали, что рейхсмаршал примчался в ставку на личном поезде из Роминтенской пущи, где выстроил поместье рядом с превращенной в музей охотничьей усадьбой кайзера Вильгельма II. Он и саму усадьбу однажды собирался занять, да Гитлер одернул — такие памятники должны принадлежать германскому народу!

Учитывая, что от Роминтена до ставки было не меньше ста километров, Геринг бросился в Растенбург, едва ему сообщили об авиакатастрофе.

Рейхсмаршал себе не изменил. Светло-голубой с золотом китель, белые брюки, запах дорогих духов и зачесанные назад волосы, уложенные с помощью бриолина. Геринг лучился энергией, никакого следа часто налетающей на него хандры или апатии. Складывалось впечатление, будто он отчасти радуется происшедшему — всем известны вечные конфликты Геринга с Фрицем Тодтом, которого шеф Люфтваффе полагал докучливой помехой для реализации собственных грандиозных планов. Достаточно вспомнить программу развития авиационной промышленности, по мнению Тодта заведомо обреченную на провал.

Последовали очень скупые и формальные слова сочувствия. Фюрер молчал, только кивнул в ответ. Меня рейхсмаршал и вовсе игнорировал — не бог весть какая персона, подумаешь, архитектор, вхожий к Гитлеру!

— Мой фюрер, — Геринг предпочел сразу взять быка за рога, никаких дипломатических увертюр. — Полагаю, в данных обстоятельствах будет разумно, если я приму функции доктора Тодта, которые он исполнял в рамках Четырехлетнего плана! Вы знаете, насколько глубокие проблемы возникали в результате его вмешательства, теперь я сумею устранить эти шероховатости и…

Рейхсмаршал осекся, наткнувшись на пристальный взгляд Гитлера — когда требуется, фюрер умеет остановить зарвавшегося сановника без единого слова. Магнетизм какой-то, других слов и не подберешь!

— Преемник Тодта только что назначен, — холодно сказал он. — Представляю вам имперского министра Шпеера, господин рейхсмаршал.

Это прозвучало настолько недвусмысленно, что Геринг моментально растерял боевой пыл — на его лице проскользнули сразу несколько быстро сменяющих друг друга выражений. Обида, разочарование, по-моему, даже испуг — прямой отказ фюрера мог означать все более растущее отчуждение между вождем и его давним соратником. Однако он быстро собрался, придал себе уверенный вид и сказал вкрадчиво:

— Простите, мой фюрер, но я не хотел бы принимать участие в похоронах Фрица Тодта, поскольку всем известно о существовавших между нами острых разногласиях. Это будет выглядеть неприлично…

— Неприлично будет выглядеть, — Гитлер продолжал гипнотизировать рейхсмаршала немигающим взглядом крупных голубых глаз, — если второй человек в государстве не появится на церемонии, посвященной памяти погибшего министра Рейха. Вы все поняли?.. Министр Шпеер, ступайте, а нам с господином Герингом еще найдется что обсудить.

Рейхсмаршал посмотрел на меня угрюмо.

— Вы с ума сошли! — перед тем, как группенфюрер Шауб затворил дверь, я расслышал, как Гитлер в голос рявкнул на командующего ВВС. — Что подумает нация, если…

Фюрер начал кричать. Это значит, он раздражен не на шутку и собирается указать рейхсмаршалу на его место. По большому счету не столь уж и великое, после английского фиаско.

Ох. Боюсь, в лице Геринга я нажил серьезного врага. Оборотная сторона медали.

Делать нечего: назначение оформлено, пути назад нет. Как я это выдержу, сумею ли управиться с огромным и сложным хозяйством Тодта — совершенно другой вопрос. Я не разбираюсь в специфике, никогда не служил в армии, мое знакомство с «вооружениями» ограничивалось охотничьими ружьями в чужих коллекциях (я сам не охотник и не умею стрелять!) да сломанной пушкой в Днепропетровске, которую мы осматривали на случай внезапного появления русских…

— Не знаю, поздравлять или сочувствовать, — Хайнц Линге явился в комнату связистов, где я разговаривал с Берлином, а именно с обер-регирунгсратом Конрадом Хааземаном, фактическим заместителем Фрица Тодта. Хааземан вызвался немедля вылететь в Растенбург, чтобы ознакомить меня с текущими делами, самолет должен приземлиться ближе к вечеру. — Господин Шпеер, я не слишком ошибусь, если скажу, что случившееся отбило у вас охоту к полетам?

— Вы очень точно описали мое настроение, Линге. А в чем дело?

— Распоряжение фюрера, для вас подготовят спецпоезд. Отправление за полчаса до полуночи.

Очередной знак внимания, причем исключительный. Поскольку Гитлер никогда ничего не делает просто так, эта демонстративная любезность даст понять всем недоброжелателям, что в случае возникновения трений с высшими чиновниками уровня Геринга я в любом случае получу поддержку рейхсканцлера.

На моей памяти фюрер лишь дважды разрешал пользоваться своим поездом: в число избранных входили адмирал Дениц и, в знак особого расположения, Винифред Вагнер, невестка знаменитого композитора и руководительница Байройтского оперного фестиваля.

Я оказался третьим.

* * *

…Вместе с Конрадом Хааземаном мы прогуливались по скупо освещенной платформе вокзала «Вольфшанце». После заката начался снегопад, начало мести. Вместе с нами в Берлин ехала и Ева Браун, очень расстроенная смертью доктора Тодта — обычно она гостила в ставке недолго, предпочитая Берлин или Бергхоф.

По левую руку на запасном пути стоял поезд «Азия», принадлежащий Герингу, — вагоны были выкрашены в мраморно-белый цвет, рейхсмаршал и тут предпочитал оставаться экстравагантным.

Мы отправлялись в путь на «Америке», большинство спецпоездов для высших должностных лиц носили географические названия. Роскошь совершенно непозволительная — семнадцать вагонов, из них две платформы с зенитными орудиями, два мощных локомотива. И ведь не откажешься, это решительно невозможно…

— Зато не будем стоять на каждом полустанке, — Хааземан уловил мои мысли. — Высший приоритет в движении. Утром окажемся на Силезском вокзале и сразу поедем в министерство, ваше расписание на ближайшее несколько дней я составил. Одиннадцатого числа похороны доктора Тодта, тринадцатого совещание в Министерстве авиации под руководством фельдмаршала Эрхарда Мильха с директорами промышленных предприятий… Не волнуйтесь, господин Шпеер, вы быстро втянетесь в новый ритм работы.

Я ничего не ответил. Только сейчас пришло окончательное осознание того непреложного факта, что направление моей жизни изменилось навсегда. Я долго оттягивал этот момент, всеми силами пытаясь устраниться от государственной службы, но с судьбой не поспоришь.

Любопытно, не окажись я случайно в Растенбурге, состоялось бы это назначение или нет? Гитлер частенько принимает решения импульсивно, кроме того, в своей единственности и неповторимости я глубоко сомневаюсь. Может быть, фюрер полагает, что, заменив мною строптивого и неуступчивого Тодта, сумеет избежать имевшихся прежде неразрешимых разногласий?

— Прошу пройти в вагон, господа, — окликнул нас стюард в форме СС. — Поезд отправляется.

— II —

ЦЕЛЬНО И ОБЪЕМНО

Имперский протекторат

Богемия и Моравия, Прага.

19–23 мая 1942 года

«Кондор» шел над покрытым хвойным лесом Рудным хребтом, по левому борту прекрасно различалась гора Фихтельберг, самая высокая точка Саксонии. Пройдет еще несколько минут, и самолет покинет воздушное пространство Рейха — формально Богемия в состав империи не входит, оставаясь странным государственным образованием под германским протекторатом и с германским же руководством, при этом имея собственное правительство и президента, Эмиля Гаху.

С минувшего февраля мне по рангу полагался собственный Fw.200, почти такой же, как у фюрера, — с одиннадцатью креслами в пассажирском салоне, белыми шторками на иллюминаторах и стюардом. От услуг последнего я отказался: незачем занимать лишнее место, способное пригодиться одному из моих ближайших помощников, а кроме того, самолет я использую в целях служебных, а не развлекательных.

После зимней трагедии в Растенбурге я начал относиться к авиации несколько предвзято, но ничего не поделаешь — преодолевать большие расстояния поездом или автомобилем не получится, время слишком дорого.

Герхард Найн в тот злосчастный день напророчил, будто мы «еще полетаем вместе». Так и вышло — капитан курьерской эскадрильи стал моим личным пилотом. Мы идеально сходимся характерами, поскольку Найн по темпераменту выраженный флегматик, терпеть не может суету и шум, к своим обязанностям относится ревностно, да и опыт немалый — начинал еще в «Люфтганзе» с 1931 года, а перед самой войной летал на «Кондоре» в Бразилию, куда планировалось открыть регулярную трансатлантическую линию…

Сегодня наш путь лежал в Прагу — мое первое посещение протектората в качестве официального лица; в программе осмотр заводов фирм «Шкода» и BMM[4], играющих значительную роль в военной промышленности, каковую я теперь возглавляю.

Его превосходительство Альберт Бертольд Конрад Герман Шпеер, имперский министр вооружений и боеприпасов, глава «Организации Тодта», Генеральный инспектор по реконструкции Берлина и прочая, и прочая. Включая даже депутатство в рейхстаге от Западного округа столицы.

Мое превосходительство.

Кто бы мог подумать, что этим все закончится.

* * *

— …Прага через двадцать минут, — командир Найн выглянул из кабины. — Садимся в Ружине, аэродром Кбелы занят военной авиацией. В любом случае вас встретят, доктор Шпеер, подтверждение по радио получено.

Внизу пестрели квадратики крестьянских полей, зияли угольные карьеры под Билиной, виднелась извилистая лента Влтавы. Безмятежный провинциальный пейзаж, Богемия недаром считается наиболее спокойной областью, находившейся в прямой сфере влияния Германии. Никакого сравнения с оккупированной Югославией или Россией.

вернуться

4

Böhmisch-Mährische Maschinenfabrik AG, до оккупации Чехии — ČKD — Českomoravská Kolben-Daněk. Производитель танков 38(t) и САУ на его базе.

«Кондор» заложил крутой вираж — терпеть не могу резкий крен на борт, почему-то мне всегда кажется, что самолет при таком маневре непременно завалится на крыло и разобьется. Я вцепился левой рукой в спинку стоящего впереди кресла и успокоился, когда машина выровнялась.

Ружине вполне узнаваем — архитектурную композицию пражского аэропорта я отлично запомнил по Всемирной выставке в Париже 1937 года, где ее создатель, инженер Адольф Бенеш, получил золотую медаль и почетный диплом. Мне тогда достался гран-при за проект «Города партийных съездов» в Нюрнберге.

Шасси «Кондора» коснулись бетонной полосы, капитан Найн уверенно и изящно вырулил к двухэтажном зданию аэропорта, над которым развевались два знамени — германское и бело-красно-голубое, флаг протектората. За стеклом иллюминатора виднелось несколько автомобилей, выехавших на летное поле.

Найн сам открыл дверь по левому борту, аэродромная служба моментально приставила легкий трап в семь ступенек.

Добро пожаловать в Прагу, господин рейхсминистр.

Никак не могу привыкнуть к тому, что я стал одной из наиболее влиятельных персон в стране — приятные, но докучливые мелочи в виде обязательных орденов, вручаемых в соответствии с протоколом при визитах глав дружественных держав, государственная резиденция (я ею не пользуюсь), высокое жалованье (никак не дотягивающее, правда, до моих гонораров за архитектурную деятельность) и прочие сопутствующие чину привилегии не отменяли навязчивого внимания со стороны должностных лиц Рейха. Поехать куда-либо инкогнито, как в старые времена, ныне невозможно, я стал узнаваем.

Вот и здесь не обошлось без встречи на высоком уровне. Я-то надеялся, что обойдусь скромным рандеву с представителем министерства при канцелярии протектората, можно будет сразу приступить к делу, но…

С Рейнхардом Гейдрихом я мельком виделся несколько раз в Берлине, на приемах в рейхсканцелярии. Близко мы общались лишь однажды, перед Олимпиадой 1936 года — Гейдрих входил в Германский Олимпийский комитет, а я как раз помогал архитектору Отто Маршу спешно переделывать проект стадиона в Берлине, вызвавший резкое неудовольствие рейхсканцлера.

Дело дошло до того, что вспыливший фюрер хотел вовсе отменить игры, заявив, будто модернистская концепция стадиона с застекленными промежуточными стенами смахивает на террариум и ноги его там не будет — Адольф Гитлер, как глава государства, в этот стеклянный ящик не полезет! Скандал едва удалось уладить, а когда Олимпийская арена была почти готова, с проверкой от комитета приехал Гейдрих, в те времена носивший звание группенфюрера.

Шесть лет назад он произвел впечатление очень целеустремленного и серьезного человека, с прекрасным классическим воспитанием, обходительного и вежливого. В форме СС он появлялся только на официальных мероприятиях, для визита на стадион Гейдрих предпочел строгий костюм идеального кроя, подчеркивающий спортивную фигуру, которую несколько портили излишне широкие бедра.

Помню, что группенфюрер не перебивая выслушал меня и Отто Марша, благосклонно оценил проведенную реконструкцию, в итоге мы поболтали о перспективах команды Германии на играх (я интересовался греблей, а Гейдрих пентатлоном и фехтованием), и на этом наше знакомство закончилось — впредь, тем не менее, при редких встречах в столице или Оберзальцберге мы традиционно раскланивались.

— Здравствуйте, господин Шпеер, рад приветствовать вас на земле Богемии, — к самолету быстрым шагом подошел очень высокий блондин; рост по моей оценке не меньше метра девяносто. Внешне он практически не изменился, такие же резкие черты лица, широкий лоб философа, близко посаженные глаза, нос с аристократической горбинкой.

Я сразу отметил, что привычного «Хайль Гитлер!» не последовало.

— Счел необходимым лично засвидетельствовать свое почтение и пригласить в свою резиденцию.

Я с трудом удержал вздох. Ненавижу официоз, мне громких словес и в Берлине хватает.

— Добрый день, господин обергруппенфюрер, я польщен…

— Богемские наливки, хорошая музыка и приятная беседа, — понизив голос сказал Гейдрих и чуть улыбнулся углом рта. — Вам понравится.

Забавно. Неужели на этом протокольная часть и закончилась? Не ожидал.

— Прошу извинить, у меня очень напряженный график и…

— Поверьте, никто не введет вас с курс дела лучше, чем я, — уверенно сказал обергруппенфюрер. — Время к шести, рабочий день на чешских предприятиях заканчивается. Вашу свиту разместят в Прагербурге, а вас, господин Шпеер, я похищаю. Сопротивление бесполезно.

— Свиту? — я невольно оглянулся. — Со мной только советник министерства Штерн и референт комитета по производству бронетехники…

— Вы скромняга, как погляжу, — несколько более панибратски чем следовало, ответил Гейдрих. — Рейхсмаршал в апреле притащил сюда целый караван, полсотни раззолоченных дармоедов. Извините за резкость в оценках, но я предпочитаю называть вещи своими именами. Итак, едем. Разрешите представить, мой адъютант Герберт Вагниц, он поведет машину.

Вагниц молча козырнул.

— Это не слишком легкомысленно? — не без удивления осведомился я. Обергруппенфюрер ездил на кабриолете «Мерседес 770» с открытым верхом, более того, не замечалось обязательной для чиновника такого ранга охраны. Только два автомобиля, предназначенные для моей крошечной «свиты». — Рейхсляйтер Франк в Польском генерал-губернаторстве…

— Сравнение некорректно, — Гейдрих устроился рядом со мной на заднем сиденье. — Польша и Богемия — это два разных универсума, две почти не взаимодействующие вселенные. А с учетом проводимой в генерал-губернаторстве политики, Гансу Франку скоро придется пересаживаться на танк; это не шутка, а реальность…

Я предполагал, что мы отправимся в Прагербург, Пражский град. Рейхспротектор Константин фон Нейрат занял в марте 1939 года пустующий и заброшенный два десятка лет назад дворец Габсбургов, отреставрировал его и оставил в наследство фактическому преемнику — формально Рейнхард Гейдрих «исполнял обязанности» отправленного в бессрочный отпуск Нейрата.

«Мерседес» неторопливо проехал по пригородам, вырулил на шоссе Прага — Карлсбад, и двадцать минут спустя мы оказались в центре древней столицы.

На автомобиль Гейдриха с приметным номером «SS-3» никто не обращал и малейшего внимания, разве что редкие патрули да полицейские в темно-зеленых чешских кителях и смешных старомодных галифе козыряли вслед. Прага выглядела мирным городом. Магазины работают, хорошо одетые прохожие, в парке Летна, разбитом еще при Франце-Иосифе, играет духовой оркестр. Сущая идиллия.

— Вам решительно не о чем беспокоиться, господин Шпеер, — неторопливо объяснял обергруппенфюрер. — Звучит странно, но в свое время чехи ухитрились развязать «первую мировую войну», пятнадцатый век, гуситы. Подумать только, полтысячелетия назад эта полусонная нация поколебала устои всей Европы, разгромила несколько крестовых походов против гусовой ереси, чешские отряды разбойничали на пространстве от Литвы до Рейна и от Балтики до Венгрии!

— О нынешних богемцах такого не скажешь, — отозвался я. Машина затормозила у поворота на набережную. В уличном кафе под бежевыми тентами расположились представительные усатые господа с развернутыми газетами в руках и женщины с детскими колясками. Теплый весенний ветерок доносил запах кофе и свежей выпечки. — Сплошная умиротворенность.

— На том и надорвались, — сказал Гейдрих. — Помните университетский курс истории? Разоренная и наполовину вымершая страна, «бескоролевье», трон от последнего чешского Ягеллона, короля Людвига, переходит к Габсбургам. Которые, собственно, за несколько столетий накрепко вколотили в головы богемцев очевидную аксиому, гласящую, что германец — существо высшего порядка.

— Неужели эта уверенность крепка в них до сих пор? После гибели Австро-Венгрии и двадцати лет республики?

— Менталитет нации есть вещь неизменная, доктор Шпеер. Знаете, как они почитают императрицу Марию-Терезию? Мать отечества, не больше и не меньше — при этом чистокровная немка, Марию-Терезию сейчас запросто приняли бы в женское подразделение СС-хельферин, не проверяя родословную на предмет предков-евреев!

Я мельком отметил, что обергруппенфюрер не чурается черного юморка, и это хорошо: люди, принципиально лишенные чувства юмора, мне несимпатичны, да и работать с ними трудно.

Гейдрих непринужденно продолжал:

— Уверяю, у моей администрации нет никаких проблем с богемцами — из семи с половиной миллионов населения протектората больше восьмисот тысяч вступили в организованные нами профсоюзы, местная полиция лояльна, люди законопослушны и трудолюбивы. Гражданское правительство Эмиля Гахи и премьера Крейчи полностью следует в русле политики Рейха, сын министра просвещения Моравеца поступил на службу в СС… Больше нам от Богемии ничего не требуется, ведь верно?

Я только головой покачал. Успехи Рейнхарда Гейдриха на протекторском поприще были общеизвестны и вызывали жгучую зависть у отдельных руководителей оккупированных областей.

Упомянутый Ганс Франк так и не сумел навести порядок в Польше, куда хуже дела обстояли у Вильгельма Кубе в Генеральном комиссариате Вайсрутения, несколько поспокойнее было на Украине, управляемой Эрихом Кохом. Но в любом случае все новоприобретенные земли к востоку от Одера не шли ни в какое сравнение с благоденствующим протекторатом.

И я не думаю, что в этом процветании заслуга «менталитета чешской нации», о котором Гейдрих упомянул не без оттенка пренебрежения, — обергруппенфюрер построил тут маленький «частный Рейх». Для себя. Личное благоустроенное поместье размером с целую страну.

К моему удивлению мы не поехали к холму Прагербург, над которым главенствовали готические башни собора Святого Вита, а свернули на Карлов мост и оказались на восточном берегу Влтавы. Позади остались площадь Крестоносцев и собор Святого Франциска, «Мерседес» направился вверх по Роханьской набережной.

Обергруппенфюрер решил показать гостю Прагу? Но я бывал тут раньше, в тридцатых!

— Я живу за городом, — пояснил Гейдрих в ответ на мой вопрос. — В Паненских Бржежанах… Кошмарный язык, я научился верно произносить это название только через два месяца. Поместье совсем недалеко, по Дрезденскому шоссе на север.

Мы с ветерком промчались по асфальтированной дороге, на обочинах сохранились довоенные черно-белые указатели «Drážďany-Dresden-Dresno. 145 km». Поворот направо, к небольшой чистенькой деревеньке.

— Это было монастырское владение, еще с XIII века, — не уставал просвещать меня Гейдрих. — Поселок крошечный, меньше пятисот жителей, из них около трети судетские немцы. Сразу за ним частное владение, в прошлом веке принадлежавшее графу Матиасу фон Ризе-Шталльбургу, он и построил тут замок примерно сто лет назад…

— Неужели? — я вздернул бровь, ожидая увидеть именно «замок» в классическом понимании. Мы подъезжали к двухэтажному дому в стиле позднего барокко с двускатной черепичной крышей. Неподалеку виднелся купол часовни, выстроенной в аналогичной манере. Парк, мраморные чаши на квадратных постаментах, английские клумбы. Видно, что за усадьбой ухаживают. Охраны я снова не заметил.

— Считайте это слово метафорой, — обергруппенфюрер распахнул дверцу автомобиля. — Если заинтересуетесь, после обеда я провожу вас на холм, там находится «Верхний замок» начала тысяча семисотых годов, в виде форта, а перед вами — обычный жилой дом не самого богатого австро-венгерского аристократа. Вернее, разорившегося аристократа: перед Великой войной поместье за долги конфисковал банк и перепродал еврейскому коммерсанту Блоху, сбежавшему в Америку после аншлюса Судет и перехода Богемии под протекторат. Усадьбу конфисковали, сначала тут поселился фон Нейрат, а по его уходу с должности в Бржежаны перевез семью я… Будьте как дома, господин Шпеер, никаких китайских церемоний.

* * *

В гостях у четы Гейдрих я действительно чувствовал себя уютно. Во-первых, в семье тоже были дети, два мальчика и девочка, чинно поприветствовавшие «досточтимого господина министра», когда обергруппенфюрер представлял меня домашним.

Во-вторых, госпожа Лина Гейдрих фон Остен, как и моя Маргарет, этой весной ждала ребенка — малыш должен родиться в следующем месяце. Тем не менее устраняться от обязанностей гостеприимной хозяйки Лина не собиралась и тотчас пригласила меня и мужа к столу.

В-третьих, фактический протектор Богемии и Моравии (при его-то почти неограниченной власти!) держал очень скромный штат прислуги — богемец-лакей, воспитательница из Ганновера для взрослеющих мальчиков и две пожилые женщины из Бржежанов, помогавшие хозяйке на кухне. Лина предпочитала готовить сама.

Попомнишь тут Каринхалл Германа Геринга и его вызывающую оторопь роскошь, более напоминающую венский двор кайзера времен упадка Габсбургов! Фюрер считал поместье рейхсмаршала «ужасной пошлостью» и предпочитал избегать приглашений в Каринхалл, но запретить Герингу такое немыслимое расточительство или не решался, или удовольствовался тем, что дворец формально находился «в собственности германского народа».

Беседовать за обедом о делах не принято, поэтому мы ограничились обсуждением чешской национальной кухни (по мнению госпожи Лины, слишком жирной и тяжелой) да новостями кинематографа — наряду с Берлином и Мюнхеном Богемия в последние годы стала одним из крупнейших европейских центров киносъемок, студии «Баррандов» и «Люцерна» снимали фильмы по заказам рейхсминистерства пропаганды, а Йозеф Геббельс питал далеко не всегда целомудренную страсть к чешским актрисам — история его давнего романа с Лидой Бааровой была общеизвестна.

— Пойдемте в курительную комнату, — предложил Гейдрих после десерта. — Я сам не курю, но для гостей держу неплохой выбор сигар и трубочного табака. Заодно постараюсь осветить некоторые подробности нашего здешнего бытия — уверяю, таких сведений от промышленников или министерских сотрудников вы не получите. Они вряд ли способны видеть картину цельно, объемно, а мои возможности более широки.

В этом вопросе я абсолютно согласен с обергруппенфюрером — несмотря на «почетную ссылку» в Прагу, Рейнхард Гейдрих оставил за собой пост руководителя РСХА. Подозреваю, что повелитель Богемии является самым осведомленным человеком в империи.

Нет, не Гитлер, а именно он — фюрер зачастую предпочитал устраняться от расстраивающей его информации, а ближайшее окружение этим охотно пользовалось, поддерживая пагубную тенденцию и не желая огорчать главу государства. В результате «цельности картины», о которой только что говорил Гейдрих, в ставке не наблюдалось, что вело к множеству неприятных коллизий…

Курительная была выдержана в классическом «габсбургском» стиле — деревянная обшивка стен, охотничьи трофеи, несколько выцветших гобеленов, серебряные подсвечники, камин. Обергруппенфюрер извлек из бара бутылку «Шато де Триак» двадцать девятого года, я набил трубку и расположился в кресле.

— Вы ведь не политик, господин Шпеер? — полувопросительно-полуутвердительно сказал хозяин замка. — То есть никогда раньше не занимались политикой как таковой, верно? Не выступали на митингах и партийных съездах, не участвовали в принятии важных решений…

— Какие митинги, о чем вы? С моей чудовищной косноязычностью? Перед большой аудиторией я теряюсь и не могу слова вымолвить!

— Знаю, — кивнул Гейдрих. — Оратор из вас никакой, помнится, в тридцать девятом году перед днем рождения фюрера вы поставили его в довольно неловкое положение.

Я вежливо посмеялся — было такое. Накануне пятидесятилетия Гитлера мне пришлось открывать для автомобильного движения новую трассу в Берлине, все ожидали, что я выступлю с трибуны перед Бранденбургскими воротами, но собравшаяся вокруг многотысячная толпа ввела меня в каталепсию и я выдавил в микрофон лишь две фразы: «Мой фюрер, докладываю о завершении строительных работ "оси Восток — Запад”. Пусть дело говорит само за себя!»

Гитлер, привыкший к многословности соратников на торжественных церемониях, тогда поперхнулся воздухом, возникла долгая пауза, и лишь полминуты спустя он сказал несколько слов в ответ. Потом, уже на банкете в рейхсканцелярии, фюрер с юмором заметил, что это была хорошая речь, одна из лучших, которые он когда-либо в своей жизни слышал. Больше меня к публичным выступлениям не принуждали никогда.

— Если вы не занимались политикой, то теперь политика вплотную занялась вами, — продолжил Рейнхард Гейдрих. — Как вы себя ощущаете в роли одного из ведущих министров? Не очень приятно, а?

Обергруппенфюрер попал в точку, причем весьма для меня болезненную. Не успел я занять кабинет на Паризерплац, 3, как оказался в вихре самых невероятных интриг, о каких прежде и подозревать не мог. Рейхсмаршал Геринг расценил мое назначение как покушение на его авторитет, все три рода войск в вопросах производства вооружений и разработки новых технологий тянули одеяло на себя.

У меня ум за разум заходил, когда пришлось столкнуться с бесконечными спорами о «пределах компетенции» различных ведомств и группировок — Министерство финансов, армия, флот, промышленность, смертно надоевший Четырехлетний план и, разумеется, неопределенные государственно-правовые формы моего министерства: не было даже документальной фиксации сферы моей деятельности и прямых обязанностей!

Кошмар, одним словом. Не будь прямой поддержки со стороны Гитлера, я бы столкнулся с ворохом принципиально неразрешимых проблем и с позором ушел в отставку через месяц после назначения.

— Описанное вами — никакая не политика, — сказал Гейдрих, выслушав мои осторожные жалобы на царящий в экономике и промышленности плохо управляемый хаос. — Видна ваша неопытность, господин Шпеер, уж простите за прямоту… Однако вы верно уловили направление: основная опасность заключена не в русских армиях в заснеженных степях, не в английском флоте и не в гигантском потенциале Североамериканских Штатов, которым мы столь опрометчиво объявили войну в декабре. Нас погубит внутренняя борьба группировок, я это утверждаю не впервые, но никто не желает слушать. Может быть, хоть вы, человек новый, обладающий свежим и трезвым взглядом, поймете.

— Что именно мне следует понять?

— То, о чем напрямую говорил покойный доктор Тодт. Война в экономическом и военном отношении проиграна. Точнее, неминуемо будет проиграна, если сложившаяся у нас система продолжит действовать так, как действует сейчас, — с нажимом сказал Рейнхард Гейдрих.

С ответом я не нашелся. Меньше всего ожидал услышать подобные слова от руководителя РСХА.

— Я не утверждаю, что сама идея Четырехлетнего плана была порочной, — обергруппенфюрер предпочел не замечать моей растерянности. — Но его исполнение вызывает обоснованные и неприятные вопросы. Мало того, что экономика подчинена напрочь неспособному к кропотливой будничной работе Герингу, так еще из этой сферы изгнаны мешающие его амбициям профессионалы. Я осознал, что мы подходим к краю бездны, после отставки Яльмара Шахта с поста министра и главы Рейхсбанка — его оценки полностью совпадали с мнением Фрица Тодта. Когда два человека, занимающихся серьезным делом, утверждают одно и то же, к ним лучше прислушаться.

— «Большевизация экономики», — сказал я, припомнив резкие слова Шахта, за которые, по мнению многих, он поплатился министерским портфелем. — Количественный рост при снижении качества и эффективности. Я сталкиваюсь с этим ежедневно.

— Вот видите? — развел руками Гейдрих. — А я в свою очередь ежедневно получаю соответствующие донесения по линии нашего тихого ведомства. Валютные запасы мизерны. Государственный долг в настоящий момент около ста пятидесяти миллиардов марок, то есть не менее трети всех денег, находящихся в обращении. И он продолжает расти с устрашающей быстротой. Безумная кредитная политика, государственных векселей сейчас выпущено на двадцать пять миллиардов, но они ничем не обеспечены. Управленческий аппарат увеличился вшестеро по сравнению с тридцать четвертым годом. Вопиющий дефицит квалифицированной рабочей силы. Я могу привести десятки подобных примеров, впрочем, вы знаете обо всем ничуть не хуже меня — да только сведения разбросаны по десяткам сводок, отчетов и рапортов.

— Цельная картина? — мрачно повторил я. — Но простите, почему вы завели этот разговор именно со мной?

— А с кем еще? — подался вперед Гейдрих. — С рейхсмаршалом? Или с управляющими его «Рейхсверке Герман Геринг»? С Борманом? С Гиммлером? Хорошо, предположим, я составил подробный меморандум и отослал его фюреру. Вообразим, что бумага прошла строжайшую цензуру Бормана и попала на стол канцлера. Что дальше?

— Боюсь, ничего, — я пожал плечами. — В лучшем случае грозит очередная реорганизация, в худшем вы отправитесь вслед за Шахтом.

— Даже если вы попытаетесь лично переговорить с фюрером? Используя ваше… э-э… влияние на Гитлера?

— Влияние?

— Не прибедняйтесь, доктор Шпеер. Фюрер настолько явно оказывает вам всемерную поддержку, что опасаться нечего. Мне докладывали о февральском совещании в Министерстве авиации. Вы произвели настоящий фурор — никто и никогда в Рейхе не вступал в должность подобным образом! Расскажите в подробностях, мне интересно. Не возражаете?

— Что вы, господин обергруппенфюрер, какие возражения?..

Гейдрих излагал чистую правду. Фактически тогда я ехал во вражеский стан, и приятельские отношения с фельдмаршалом Эрхардом Мильхом ничего изменить не могли: Геринг продолжал считать меня прямым и опасным конкурентом. Ничего не оставалось, кроме как попросить помощи у фюрера, прибывшего из Растенбурга в Берлин на похороны доктора Тодта.

— …Даже так? — Гитлер, выслушав, посмотрел на меня поверх очков. — Понимаю вашу неуверенность, Шпеер. Поступим нестандартно: я без предупреждения приеду в министерство и буду ожидать в зале заседаний кабинета министров. Если появятся затруднения или против вас кто-нибудь посмеет выступить открыто, смело прерывайте совещание и передайте присутствующим мое личное приглашение. Надеюсь, уж ко мне-то они прислушаются…

Когда требовали обстоятельства, фюрер умел произвести надлежащий эффект. Сразу после начала конференции, когда в пленарном зале Министерства авиации собрались высокие гости, — министр финансов Функ, руководители промышленности, армейского и флотского отделов вооружений, фельдмаршал Мильх от ВВС, уполномоченные по Четырехлетнему плану, — Гитлер в буквальном смысле этих слов с черного хода вошел в здание и, категорически запретив сообщать о своем визите, устроился по соседству, в «кабинетном» помещении.

Последовали не слишком оптимистичные выступления участников совещания о финансовых затруднениях и неразберихе, создаваемой конкуренцией трех родов войск. Чиновники сходились в одном: остро требуется единоначалие, одно руководящее лицо, которому будет подчинена вся структура.

Дальнейшее напоминало хорошо срежиссированный фарс. Поднялся Вальтер Функ, устремил взгляд на фельдмаршала и с патетикой героя дурной мелодрамы воскликнул:

— И кто мог бы лучше, чем вы, дорогой Мильх, подойти для этой роли? Вы, пользующийся полным доверием нашего высокочтимого рейхсмаршала! Я полагаю, что говорю от имени всех присутствующих, когда прошу вас взять эту задачу на себя!

О моей скромной персоне никто не вспомнил — оказывается, обязанностями рейхсминистра вооружений и боеприпасов должен заниматься человек Геринга. Тот факт, что верноподданническое заявление Функа было заранее согласовано, никаких сомнений у меня не вызывал.

Ну что ж, введем в действие артиллерию главного калибра.

Функ еще продолжал говорить, красочно расписывая, каких неслыханных успехов мы достигнем и какие скрытые резервы раскроем под руководством господина фельдмаршала, как я незаметно подтолкнул Мильха локтем и сказал вполголоса:

— Эрхард, вы председательствуете? Прекрасно. Окажите любезность, прервите совещание — оно будет немедленно продолжено, но не здесь, а в зале заседаний кабинета, где нас ожидает фюрер.

— Фюрер? — развалившийся в кресле фельдмаршал выпрямился и заморгал, будто спросонья. — Здесь?

— Здесь, здесь, — я с трудом сдержал торжествующе-саркастичную улыбку. — Извольте выполнять.

Я знал Эрхарда Мильха много лет, он являлся одним из редких людей в высшей иерархии государства, с кем мы вне официальной обстановки общались на «ты». Фельдмаршал умный человек, он моментально всё понял.

Мильх прервал щебетавшего жаворонком министра финансов, сухо объявил, что предложение, безусловно, лестное, однако в настоящий момент он настолько загружен работой, что принять таковое не может. Лицо Функа изумленно вытянулось.

Объявили перерыв, я попутно успел вкратце проинформировать собравшихся, что пятнадцать минут спустя нас примет рейхсканцлер Германии.

Гитлер обещание сдержал. Публично было дано распоряжение вычленить из Четырехлетнего плана задачи наращивания производства вооружений, прежде всего учесть потребности вермахта и флота (еще один завуалированный выпад в сторону Геринга) и передать их в ведение доктора Шпеера, известного своими организаторскими заслугами в области строительства и сейчас, ради нашего общего дела, приносящего личную жертву, приняв на себя столь колоссальную ответственность…

— Надеюсь, вы отнесетесь к нему как джентльмены, — закончил фюрер. — И сотрудничество будет не только плодотворным, но и по-спортивному честным.

Я вышел из Министерства авиации триумфатором.

* * *

— Это, знаете ли, carte blanche, — покачал головой Гейдрих, выслушав. — «Как джентльмены»? Именно так и выразился?

— Дословно.

— Брависсимо, доктор. Изумительный дебют. Реакция Мильха?

— Спокойная, — ответил я и, подумав, добавил: — Есть одна существенная деталь. В своей речи фюрер делал упор на оснащение армии и военно-морских сил, избегая темы Люфтваффе, поэтому Геринг остался при своем, да и фельдмаршал Мильх на меня не в обиде. Мы с ним вполне успешно сотрудничаем в последние недели, его рекомендации очень ценны.

— Хорошо, пускай. Но это не решает других проблем. Поднимемся в мой рабочий кабинет, покажу вам кое-какие любопытные документы. Вы приехали в Богемию с инспекцией? Вот и оцените, как работает промышленность протектората. Точнее, на кого она работает. Равно и с какой эффективностью.

— Но… Но как?.. — заикнулся я. — Как эта система вообще ухитряется существовать?

Два с половиной часа спустя мы вновь спустились в курительную. Стемнело, в доме зажгли лампы. Сказать, что я остался в шоке от услышанного, значит не сказать ровным счетом ничего.

— Есть немаловажный объективный фактор, — Рейнхард Гейдрих назидательно вытянул палец к потолку. — Колоссальная инерция, оставшаяся от кайзеровских времен. Помните фразу Бисмарка о войне, выигранной германским учителем?

— Если быть совсем точным, «Битву при Кёниггреце выиграл прусский учитель», — угрюмо процитировал я. — Да и вообще авторство этого афоризма принадлежит Оскару Пешелю[5], Бисмарк лишь во всеуслышание повторил, а репортеры, как всегда, переврали. Но при чем тут…

— Да при том, что благодаря «прусским школьным учителям» у нас до сих пор осталось немалое количество великолепных профессионалов в большинстве отраслей. Чиновники, инженеры, военные. Заметьте, не новые «партийные кадры», не, простите, клошары, прыгнувшие после тридцать третьего года в гауляйтеры, имея семь классов образования и окопную школу Великой войны, а настоящие, крепкие специалисты. Которые и принимают на себя всю тяжесть.

— Получается, — со скупым смешком ответил я, — мы с вами, господин обергруппенфюрер, этими клошарами и являемся. С таким-то подходом.

— Отнюдь нет, — пожал плечами Гейдрих. — По крайней мере, не вы, человек университетский и не воевавший. Я, наверное, тоже: поступил во флотское училище сразу после войны, а Кригсмарине — это элита, кодекс чести и, с какой стороны ни посмотреть, глубокие знания, которые в курсантов вбивали упорно, старательно и на всю жизнь. Пояснить мысль?

— Потрудитесь.

— Гармонию развития Германского Рейха прервала Первая мировая. И прежде всего в плане образования. Качества человеческого материала. Мальчишки шли на фронт в семнадцать лет, пять лет на фронте отнюдь не способствуют интеллектуальному развитию. Опыт исключительный, да, но опыт и интеллект — это принципиально разные вещи. В итоге к 1918 году мы получаем огромную армию огрубевших недоучек, лишь ничтожная доля которых смогла себя преодолеть и пойти дальше. Послереволюционный кризис, ставка на грубую силу и безысходность социального положения довершили их формирование — оставалось отыскаться вождям, которые направят энергию этой массы в определенном направлении. Такие вожди нашлись. Коммунисты. И мы. Мы в итоге победили, пообещав этим людям радужные перспективы и, что самое скверное, во многом реализовав обещания. Вчерашний штурмовик SA садится в кресло регирунгсасессора полиции, а результат? Много он там наработает?..

— Кажется, понял, — тихо сказал я. — Знаете, как-то прежде задумываться конкретно над этой проблемой не приходилось. Вы ведь абсолютно правы, господин Гейдрих!

— Еще бы, — удовлетворенно кивнул шеф РСХА. — Уяснили, наконец? Десятки, возможно, сотни тысяч дилетантов на управляющих должностях. Партия дала им возможность выдвинуться наверх, это прекрасно. За годы борьбы люди заслужили место под солнцем. Но партия не позаботилась о главном — о просвещении своих членов, я подразумеваю множество «старых борцов». Об их образовании, желательно профильном. Чиновник должен понимать, что он делает. Знать, как работает механизм, что приводит этот механизм в движение. Они — не понимают. Некоторые догадываются, но интуитивно, народной сметкой, присущей низам.

Гейдрих умолк, перевел дух и продолжил полминуты спустя:

— В результате мы имеем безграмотных гауляйтеров и бургомистров, безграмотных руководителей над безграмотными исполнителями; имеем всеобъемлющее дилетантство, пока что компенсируемое представителями старшего поколения, на чьих плечах всё и держится. Временно. Пока они живы и владеют нитями управления. Тодт, Шахт, Нейрат и многие другие уже за бортом. Причем кадровый кризис на всех уровнях, от вершин до низов. Помните, что во всеуслышание заявил генерал-полковник Франц Гальдер? «Той пехоты, которая была у нас в 1914 году, мы даже приблизительно не имеем», и это опять же последствия Великой войны и крушения «германской школы»!..

«Потрясающая по своей глубине ересь, — не без смятения подумал я. — Концепция “дилетантского государства” с таким же дилетантом во главе. Это проверка? Или Гейдрих искренен?»

— Ваш взгляд, — мягко сказал обергруппенфюрер. — Взгляд изменился. Подозреваете меня в провокации? Бросьте, пожелай я навредить вам, доктор, нашел бы куда более примитивные и действенные способы, а не тратил несколько часов драгоценного времени на информирование министра Шпеера о нависшей над всеми нами беде. Можете ничего не отвечать, просто примите мои слова к сведению.

— Вот почему вы здесь, в Праге? В почетной ссылке? — буркнул я, догадываясь. — Пытались озвучить эту мысль наверху? Разумеется, такое никому не понравилось.

— Третий Рейх, — без обиняков сказал Рейнхард Гейдрих, — по вышеназванным причинам к сегодняшнему дню превратился в одно из самых нелепых государств в мировой истории. Впрочем нет, знаю еще одно, нелепее — Польша до 1939 года. Поляки вполне закономерно плохо кончили, а теперь эта угроза замаячила перед нами. Если немедленно не предпринять мер к спасению. Впрочем, иногда меня посещает обдающая морозом мысль — слишком поздно.

— Но что же делать? — оторопело сказал я.

— Не знаю, — обергруппенфюрер поднялся с кресла. — Призываю вас подумать. Вечереет, завтра тяжелый день у обоих, лакей проводит вас в спальню. Завтрак в семь, машину подадут к половине девятого утра. Спокойной ночи, доктор…

И ушел, оставив меня в состоянии, близком к полной опустошенности.

* * *

Заснуть я не мог до полуночи. Ворочался, прислушивался к чужим звукам, доносящимся из-за окна, включил лампу и попробовал читать прихваченный с собой из Берлина отчет, но буквы прыгали перед глазами и я не мог отделаться от мысли, что сегодня не слишком умело сыграл роль Фауста, встретившегося с Мефистофелем.

Наконец, не выдержав, я облачился в домашний халат, оставленный в спальне прислугой, и спустился вниз, в обширную кухню. Включил свет. Нашел молотый кофе и сахар, сварил на газовой плите сразу три порции — это других от кофе бодрит, а меня, наоборот, тянет в сон. Устроился на табурете, глядя в темное окно, выводящее на задний двор.

вернуться

5

Оскар Пешель (1826–1875) — выдающийся немецкий географ, профессор Лейпцигского университета.

Надо попытаться еще раз вспомнить всё, что я когда-либо слышал о Гейдрихе. Сплетни, мимолетные разговоры в кулуарах имперской канцелярии и на личных встречах с фюрером. Что-то мне рассказывали жена и Ева Браун, но эти сведения были настолько неинтересны, что со временем окончательно выветрились из головы.

И всё же, и всё же… Кое-что я помню.

Очень у многих имелись веские основания Гейдриха не любить, а то и опасаться. Слишком работоспособен, слишком умен, невероятно быстрая и успешная карьера, чересчур много власти в одних руках. Помнится, года два назад Мильх в приватном домашнем разговоре шепотом озвучил — «А что, возможно и преемник…», пускай было общеизвестно, что официальным преемником является рейхс маршал, уже тогда начавший терять былую популярность.

Кстати, о последнем. Именно Геринг, иногда способный блеснуть остроумием, запустил в обиход одно из заглазных прозвищ Рейнхарда Гейдриха — «Четыре “Х”», «Himmlers Hirn heißt Heydrich», безусловно, обидное для рейхсфюрера СС — «Мозг Гиммлера зовется Гейдрих», прозрачно намекая, что большая часть работы в этом ведомстве выполняется не Гиммлером, а его излишне шустрым заместителем.

На месте рейхсфюрера я бы непременно задумался, ибо шутки шутками, а в таком неслыханном гадюшнике, как высшие круги СС (уж поверьте, я знаю не понаслышке, много лет был свидетелем тамошних интриг, о которых в рейхсканцелярии были отлично осведомлены!), подсиживания, внутренние войны группировок и просто мелкие гадости конкурентам за чины и должности — дело самое обычное, можно сказать, житейское.

Гитлеру иногда приходилось лично вмешиваться и своей волей решать возникавшие конфликты, после чего он частным образом жаловался мне на «отсутствие порядка» даже в столь влиятельной организации. Показательно, не правда ли?

Тем не менее Гейдрих стоял неколебимо, будто гранитный утес среди бушующего моря интриг. Однако в сентябре прошлого года он получает звание обергруппенфюрера и генерал-лейтенанта полиции и одновременно с этим — какая неожиданность! — назначение с очевидным понижением: исполняющим обязанности рейхспротектора в Прагу.

Гейдриха под благовидным предлогом выставили из Берлина, это было очевидно любому наблюдателю. Убрали подальше, оставив, правда, в прежних чинах. Но в его кабинете на Принц-Альбрехтштрассе теперь расположился группенфюрер Эрнст Кальтенбруннер, человек мне малознакомый и столь же малоприятный — без повышения, без официального занятия должности, но это всё равно знак.

Как это случилось, в чем причина — не знаю. Гитлер при мне не обмолвился и словом, любые разговоры в Ставке решительно (но без угрожающего тона) пресекал, а следовательно, можно сделать вывод, что господин обергруппенфюрер стал чересчур много себе позволять, вдобавок приобретя огромное влияние. Такое у нас мало кому прощается.

Но с учетом вечернего разговора и тех документов, что показал мне Гейдрих, прошлогодняя история предстала передо мной в совершенно ином свете.

Это уже не просто глухое недовольство. Это оппозиция. Не заговор, не подготовка к мятежу, а серьезная оппозиция, которая понимает, что крах неизбежен. В чем Гейдрих и попытался настойчиво, но без ненужного воодушевления меня убедить.

И представляет эту оппозицию руководитель Главного имперского управления безопасности.

Дожили.

Любопытно, как давно Гейдрих задумался? Явно не вчера. И скольких сумел убедить?

…Спать, спать. В конце концов, мне еще предстоит выполнять прямые служебные обязанности наступающим днем. А в свете открывшихся реалий это будет стократ сложнее.

* * *

Богемия не зря именовалась «фабрикой Европы» — вслед за распадом Австро-Венгрии и появлением на политической карте Чехословакии обитатели маленькой страны совершили изумительный экономический прорыв.

В 1928 году, всего через десять лет после окончания Первой мировой, Чехословакия вышла на десятое место в мире по промышленному производству, а это, знаете ли, заставляет относиться к богемцам с уважением. Достаточно вспомнить, что до войны чехословаки поставляли оружие почти всем странам Европы, а когда судьба Богемии окончательно решилась в Мюнхене, начали снабжать германскую армию. Чем весьма успешно занимаются до сих пор.

Успешно? Здесь я преувеличил. Благодаря стараниям тех самых «дилетантов», о которых в красках рассказывал мне вчера Гейдрих, богемское экономическое чудо превратилось в богемское экономическое чудище, на смертный бой с которым мне и пришлось выйти…

Наследство нам досталось богатое, не поспоришь. Огромные запасы угля в Судетах, развитая металлургия (орудия здешнего производства по качеству не уступают крупповским!), машиностроение, химическая промышленность, прекрасная транспортная сеть — всего не перечислить. Бриллиант из короны Габсбургов перекочевал к новым владельцам.

Но, как водится, есть нюансы. Имя самому главному нюансу — концерн «Рейхсверке Герман Геринг». Монстр, созданный трудами «нашего высокочтимого рейхсмаршала», если повторять слова Функа на памятном совещании в Министерстве авиации.

— …А я ничего не могу поделать, — разводил руками мой собеседник, господин Антон Шенк, директор по снабжению предприятия BMM. Он как раз происходил из плеяды «старых профессионалов», для которых современная экономика Рейха являлась одной леденящей кровь загадкой. — Хорошо, контракт на поставку машин для вермахта подписан, поставки согласованы, производство развернуто. Но как мне прикажете поступать, когда волевым решением… — Шенк поднял глаза к потолку, явно не решаясь упоминать громкие имена, — вольфрам и никель идут не нам, а в авиационную промышленность, где опять же не используются напрямую, а отправляются на склады: вдруг да понадобятся в среднесрочной перспективе? Это далеко не единственный пример! Отвечать за срыв поставок военного заказа для действующей армии придется мне… Возможно ли работать в таких условиях, господин министр? Как?

— Никак, — буркнул я. Несчастный директор исторгал вполне обоснованные жалобы на царящий в сфере снабжения бардак уже почти час. — Будьте добры, подготовьте бумаги по заказу на стратегические металлы и дайте мне телефон.

— Телефон? — недоуменно переспросил Шенк.

— Именно. Давайте попробуем обойтись без долгих бюрократических согласований, запросов и переписки.

«Ну, кто-то сейчас у меня получит, — не без злорадства подумал я. — Все-таки в использовании административного ресурса и министерского авторитета есть свои маленькие прелести!»

Разговор с берлинским управлением «Рейхсверке» занял ровно семь минут.

Да, это Шпеер. Что значит — «какой Шпеер»? Вы там совсем ополоумели?! Да, извинения принимаются. А теперь, господин коммерции советник, слушайте меня очень внимательно… Доложите лично рейхсмаршалу? Докладывайте, это даже к лучшему. Возражения? Прекрасно, в таком случае вам придется говорить лично с фюрером. Ах, никаких возражений?..

— Ваш заказ прибудет в Прагу послезавтра, — сказал я Шенку, положив трубку. Директор взирал на мою персону, сняв пенсне и вытаращившись, будто увидел божество, спустившееся прямиком с Олимпа. Я пожал плечами: — А что вы хотели, Шенк? Привыкайте к новым методам работы. И не стесняйтесь обращаться напрямую в будущем. На первом месте — требования армии, остальное второстепенно!

Козырять именем Гитлера было с моей стороны несколько опрометчиво, фюрер этого не любит, однако чиновник из корпорации Геринга не станет проверять, испугается. Ему достаточно знания о том, что министра Альберта Шпеера во всех начинаниях поддерживает лично канцлер — я постарался, чтобы эта информация за последние месяцы распространилась как можно более широко.

Предоставленный Гейдрихом автомобиль ожидал во дворе заводского управления BMM. Я постоял на крыльце, шумно втянул носом ароматы, с которыми теперь накрепко связана моя жизнь: угольный дым, горячий металл, креозот. Сидевший за рулем шарфюрер посмотрел на меня вопросительно: едем?

На часах половина седьмого вечера. Возвращаться в Бржежаны рановато, радушный хозяин за завтраком предупредил, что сам окажется дома лишь около девяти. Почему бы не заглянуть в Прагербург? Погода отличная.

— В крепость, — скомандовал я водителю, вольно расположившись на заднем сиденье «Мерседеса». — Хочу погулять.

Ненавязчивую охрану ко мне все-таки приставили. За моим автомобилем с раннего утра следовал неприметный «Опель» с еще более неприметными личностями в штатском, наверняка вооруженными чем-то очень действенным и эффективным. Конечно, обергруппенфюрер может себе позволить передвигаться по «собственному» городу без сопровождения, но не дай бог что-нибудь неприятное произойдет с господином рейхсминистром — бывали ведь случаи, достаточно вспомнить покушение на Эрнста фон Рата в Париже в ноябре 1938 года.

Промышленный комплекс BMM расположен сравнительно недалеко от центра города на Колбеновой улице, до Прагербурга ехать не больше восьми километров. Град территория охраняемая, но меня заверили, что в Праге я могу посещать любые места, какие заблагорассудится. Главное не соваться в подозрительные районы вроде Жижкова — да и то тамошняя дурная слава начала улетучиваться после того, как германские власти удалили из города всех цыган. Помню, лет шесть назад в городе было не так чтобы не протолкнуться, не встретив цыгана, но число грязных попрошаек оказалось существенно выше, чем в любой другой из посещенных мною столиц Европы.

Я покинул машину на Градчанской площади и неторопливо зашагал мимо резиденции архиепископа, прошел через ворота Матиаша во второй двор. Неприметные личности чинно шествовали следом, метрах в двадцати за мной. Удивительное дело, часовые не обратили на меня и малейшего внимания, будто министра Шпеера тут и вовсе не было — уверен, господин Гейдрих постарался.

Наслаждаться изумительной архитектурой и дворцами Прагербурга не было ни малейшего желания. Хотелось подумать в тишине и одиночестве — неприметные личности не в счет, в конце концов, они на службе и желания мне мешать не изъявляют. Дисциплина.

…Предъявленные мне вчера обергруппенфюрером досье на многих наших промышленников (как представляющих государственные структуры, так и лиц частных) поначалу показалось мне чем-то из области эсхатологической мифологии — ничего подобного попросту не может быть! Это исключено! Это не оправдывается никакой логикой! Гейдрих же выкладывал на стол передо мной документы, подлинность которых не вызывала сомнений. И от каждой бумаги исходил запах беспрецедентного воровства и прямой государственной измены.

Примеры? Сколько угодно. Фирма «Société du Pneu Englebert», исходно бельгийская, теперь с преобладанием германского капитала. Ее основатель, Оскар Энгльбер, начинал еще в 1877 году со штамповки резиновых ковриков и детских сосок, одиннадцать лет спустя он организует производство пневматических шин для велосипедов и входящих в моду автомобилей. В 1926, компания открывает завод в Аахене и сегодня является крупнейшим поставщиком шин, прежде всего для вооруженных сил. Часть акций, разумеется, выкуплена вездесущей «Рейхсверке Герман Геринг».

Это всё прекрасно, к качеству продукции и срокам исполнения контрактов к «Englebert» нет никаких претензий. За исключением одной небольшой, почти никому не заметной детали: фирма успешно продолжает сотрудничать с англичанами со взаимным размещением заказов, платежами через банк «Credit Suisse» и товарооборотом через нейтралов — та же Швейцария, Швеция и Испания. Партнеры? Да хоть «Daimler Motor Company» из Ковентри, тоже занятая в производстве стратегической военной продукции. С британской стороны, само собой[6].

— Никакой ошибки? — потрясенно спросил я у Гейдриха. — Фальсифицированные бумаги? Происки конкурентов? Немыслимо — прямое сотрудничество с врагом! Когда гибнут наши летчики и подводники, эти… Эти… Но тогда почему вы молчите? Никому не докладываете? Вы начальник службы Имперской безопасности! Господин обергруппенфюрер, это ваша прямая обязанность!

— Повторяю исходный тезис о вашей политической неопытности, доктор Шпеер, — усмехнулся Рейнхард Гейдрих. — Документацию по «Englebert» мои орлы раздобыли, да. Заметьте, на немецком и английском языках. Секретные контракты, платежные поручения, деловая переписка — более чем достаточно для военно-полевого суда с непременной виселицей в сухом остатке…

— Не преувеличивайте, — я вздохнул. — Дела о государственной измене рассматривает Народная судебная палата, а не военные.

— Считайте мои слова неудачной метафорой, доктор Шпеер, но в упомянутом сухом остатке тогда гильотина[7]. Встает насущный вопрос: как мне дать ход делу, если во главе предприятия номинально стоит Геринг, как председатель «Рейхсверке»? Скомпрометировать второго человека в империи после фюрера?

— Вот дьявольщина, — только и сказал я.

— Конечно, я доложил рейхсфюреру. Гиммлер поразмыслил и распорядился отправить бумаги под сукно. Пускай занимаются своими мелкими гешефтами, в конце концов, никакого существенного вреда «Englebert» не причиняет, а если смотреть широко — одна сплошная польза. Кто-то ведь должен обеспечивать моторизованные части шинами? Зачем ради нескольких прохвостов из директората портить отношения с рейхсмаршалом, который непременно огорчится и в расстроенных чувствах наломает дров? Мне продолжать, или одного эпизода будет достаточно?

— Продолжайте, — я безнадежно махнул рукой. — Только я не уверен, что хочу всё это знать.

— При чем тут «хочу» или «не хочу»? — очень серьезно сказал обергруппенфюрер. — Вы обязаны быть осведомленным. Среди окружающего нас карнавала безответственности должны быть люди, которые твердо знают, каково истинное положение вещей. Которые не станут питать иллюзий.

Я и прежде подозревал, что РСХА — контора серьезная и бездельников там не держат, в отличие, допустим, от партийного аппарата. Рейнхард Гейдрих снова подтвердил эту истину: «экономическое» досье было составлено исключительно скрупулезно. Я бы даже сказал, пугающе.

Комплексного плана развития экономики нет и в состоянии войны быть не может. Пресловутая четырехлетка имеет под собой только демагогические цели — пятилетние планы русских, у которых Гитлер подхватил эту идею, подразумевали создание мощной промышленности, которой в СССР не было, создание системы с вертикальными и горизонтальными связями; у нас же это превратилось в череду абсолютно бессвязных и зачастую нелепых мероприятий.

Тут мы хотим сталелитейный завод, вот здесь автостраду, вон там реконструкцию Берлина, а еще дальше — народный автомобиль. Как эти планы будут взаимодействовать — непонятно, а взаимодействовать такие проекты обязаны! В итоге около 80 процентов государственных доходов уходит на непродуктивные цели. Кошмар.

Кстати о «народном автомобиле». Реализацию проекта «машины для каждого» KdF начали в 1938 году, построили огромный завод, возле которого появился новый город для рабочих с нестерпимо пафосным названием Штадт дес КдФ-Вагенс бай Фаллерслебен. Потратили почти сто семьдесят миллионов марок. Причем большая часть этих средств была собрана с подданных Германии в качестве аванса за автомобили, предполагавшиеся выпускаться в будущем — финансовые операции шли через Трудовой фронт Роберта Лея.

Естественно, никакого KdF в настоящий момент нет и в ближайшее время не предвидится — завод перешел на выпуск военной продукции, кюбельвагенов, танков, амфибий. 340 000 простых немцев вложили свои деньги в этот проект, и нет никакой уверенности в том, что в один прекрасный день они получат свой KdF.

Тем более откуда взять бензин для столь неимоверного числа частных автомобилей? Вы над этим не задумывались? Никто не задумывался!

А вот, доктор Шпеер, взгляните на доказательства того, что партайгеноссе Лей положил в собственный карман около десяти миллионов рейхсмарок из аванса на строительство предприятия. Как вы думаете, откуда у него роскошный особняк на берегу Ванзее? Через его руки ежемесячно проходит сумма до пяти миллионов, выплачиваемых в виде налогов Трудовому фронту — как тут не соблазниться?..

вернуться

6

Реальный факт, описанный у Белтона Купера. См. Belton Youngblood Cooper. Death Traps: The Survival of an American Armored Division in World War II. 1998.

вернуться

7

В Третьем Рейхе гильотина была общепринятым способом казни для уголовных преступников, включая статьи за государственную измену. Что любопытно, гильотина применялась после 1945 года и в ГДР, вплоть до 1966 года, когда единственный аппарат сломался по причине крайней изношенности.

Или, к примеру, рейхсляйтер Рихард Дарре, ваш коллега, министр сельского хозяйства, глава Управления аграрной политики НСДАП, руководитель фермерской организации и прочая. Его идея установить внутренний контроль над ценами за продовольствие, чтобы стимулировать внутреннее сельскохозяйственное производство, в корне не так уж и плоха, — здоровый протекционизм, — но реализация… Реализация весьма своеобразная.

Германия вынуждена импортировать продовольствие, своих ресурсов не хватает. В итоге товары, закупаемые на бирже по текущему курсу за границей, перепродаются на германском рынке по курсу, назначенному господином Дарре. Разница существенная; в отдельные годы может достигать нескольких сот миллионов марок.

Куда идут вырученные средства? Нет, не в бюджет. Всё туда же, на содержание орды дармоедов и бездельников, громко именуемых «политико-аграрным аппаратом», чьи представители отыщутся в любой заштатной деревне. Учат крестьян, как выращивать национал-социалистический картофель и убирать сено в соответствии с идеями партии.

Большевистские колхозы в сравнении с этим бедламом выглядят просто образцом патриархальности — иди и работай, никакой политики! Недаром оккупационные власти додумались сохранить в России стройную и вполне эффективную колхозную структуру: красные знают толк в организации.

Нравится? Тем временем скрытые фонды Дарре, по нашим подсчетам, составляют полмиллиарда. Почти как у Лея. И, безусловно, господин рейхсминистр прикупил средневековый королевский замок в Госларе, где расположил свою многочисленную канцелярию.

— Можете подобрать описанному мною подходящее определение? — бесстрастно спросил Гейдрих, одновременно убирая продемонстрированные документы в папки. — Кратко и ёмко?

— Не уверен, — я помедлил с ответом. — Это даже не коррупция. Нечто большее. Спрут…

— Обойдемся без лирических сравнений, — обергруппенфюрер поморщился. — Помните, я упоминал о запредельных расходах на непродуктивные цели? Незачем далеко ходить, тот же Рихард Дарре блестяще справляется с этим несложным делом. Зачем нам в текущий момент сотни экспериментальных ферм по выращиванию шелковичных червей, соевых бобов и тутовых деревьев? Тогда как эти материальные и человеческие ресурсы следовало бы направить на традиционное сельское хозяйство? Парники, где пытаются вырастить гевею бразильскую?

— Что-о? — мне показалось, я ослышался.

— Да-да, каучуковое дерево. Оно и спасет Германию от острого дефицита каучука. В представлении Дарре и его шарлатанов от аграрного управления.

— Но почему вы…

— Почему молчу? — опередил меня Гейдрих. — Не бью тревогу? Не заваливаю рейхсканцелярию меморандумами, докладными и рапортами? Ответ прежний. Дарре из своих «закрытых» фондов финансирует наших романтиков. Субсидии доктору Альфреду Розенбергу на его исследования в области археологии, например. Часть уходит в руки СС. Кое-что рейхсмаршалу. Вы должны понимать. Это система, бороться с которой невозможно.

— Вы даже не пытались…

— Пытался. До прошлого года. Что было воспринято, в том числе и фюрером, как покушение на сакральные привилегии высшего руководства заниматься любым дорогостоящим идиотизмом. Поэтому мы разговариваем с вами не в Берлине, а в Праге.

Я остановился в самой отдаленной части Прагербурга, там, где Золотая улочка упиралась в круглую башню Дали-борка, построенную в XV веке жутковатую тюрьму королей Богемии и священноримских императоров.

Перед войной крохотные строения Золотой улочки были населены. До 1917 года в доме под номером 22 жил Франц Кафка. Теперь, из соображений безопасности, обитателей этого средневекового квартала переселили в другие районы Праги. Игрушечные домики чернеют провалами окон, поскрипывают на ветерке сорвавшиеся с креплений ставни. Далиборка прямо, правее готическая Черная башня, обширный двор и бывшая резиденция магнатов Лобковичей.

Никого. Даже неприметные личности куда-то подевались, видимо, решили, что в пустующем Прагербурге господину рейхсминистру ровным счетом ничего не угрожает. Разве что голубь уронит каплю на шинель «Организации Тодта». Кстати, униформа OT в нынешнем виде появилась именно благодаря протекторату: когда потребовалось обмундировать сотрудников, распотрошили склады бывшей чехословацкой армии. Отсюда и необычная для Германии темно-оливковая расцветка.

— Ваше превосходительство, господин Шпеер? — я дернулся от неожиданности. Чертыхнулся под нос. Из вечерней тени показалась фигура одной из неприметных личностей. Тот, что повыше и в тирольской шляпе. — Простите, не хотел напугать. Вас ожидают возле королевского дворца. Прикажете проводить?

— Ожидают? Кто?

— Господин обергруппенфюрер Гейдрих.

«Сейчас меня арестуют и посадят в Далиборку», — мелькнула дурацкая мысль.

— Идемте, — кивнул я, отгоняя возникшую в голове несуразицу.

Доверять Гейдриху всецело у меня нет ровным счетом никаких оснований. Очевидно, что правитель Богемии ведет некую свою игру, в которую пытается вовлечь меня, но холодная логика подсказывает: провокацией тут и не пахнет. Настоящие провокации выглядят совершенно иначе, проводятся куда тоньше и деликатнее.

Да и зачем ему это? Смысл? Приказ Гиммлера? Не вижу оснований. Пока с СС не возникало никаких трений, рейхсфюрер не видит во мне сколь-нибудь серьезного политического конкурента, в отличие от партийных хозяйственников или ведомства Геринга.

Предположим, исполняющий обязанности протектора Богемии действительно был искренен. Предположим. Но в чем тогда истинная подоплека вчерашнего разговора? Указать на грозящую катастрофу? Это я и без наставлений Гейдриха предполагал. Он думает, что его собственное спасение всецело и полностью зависит от спасения Германии? Кажется, это уже ближе…

— Добрый вечер, доктор Шпеер, — поприветствовал меня обергруппенфюрер, стоявший возле своей открытой машины с номером «SS-3». Светло-серая, идеально подогнанная по фигуре форма. Фуражка в правой руке. В левой картонная папка. — Как провели день?

— Отвратительно, — не стал скрывать я.

— Понимаю, — Гейдрих невозмутимо кивнул. — Садитесь, едем домой, Лина телефонировала, сообщила, что к позднему обеду порадует нас кудлянками с грибами, сливками и взбитым яйцом. Должны же мы попотчевать гостя истинно богемской кухней? Уверяю, это очень вкусно.

— Не сомневаюсь. Благодарю. Герберт Вагниц захлопнул дверцу автомобиля, сел за руль. «Мерседес» спустился с холма и вырулил на тихую Королевскую улицу.

— Ваших рук дело, позвольте поинтересоваться? — обергруппенфюрер протянул мне папку с завязанными трогательным бантиком тесемками. — Вернее, вы участвовали в разработке?

На твердой обложке желтоватого картона с обязательным грифом секретности присутствовала бумажная наклейка с машинописным текстом:

«ВАЛЬКИРИЯ».

Оперативный план.

Утверждено 4 мая 1942 года.

* * *

«Кондор», взревывая прогреваемыми двигателями, стоял на летном поле Ружине. Я отправлялся в обратную дорогу с расширенным составом сопровождающих — два ведущих инженера «Шкоды» и представитель управления BMM, они должны были участвовать в берлинском совещании, назначенном на следующую среду.

В общей сложности я провел в Богемии четверо суток, успев объездить большинство стратегических предприятий в окрестностях Праги. Стоит отдельно заметить, что Рейнхард Гейдрих при мне «сомнительные» темы более не поднимал, однако сделал всё, чтобы я в полной мере ознакомился с обстановкой. Везде наблюдалось примерно одно и то же — межведомственная неразбериха, взаимное перетягивание одеяла между армией и ВВС, раздутые чиновничьи штаты и тихая коррупция.

Впрочем, по сравнению с Германией, здесь еще поддерживалась некая видимость порядка, опять же благодаря обергруппенфюреру, расставившему на ключевые посты представителей «старой кайзеровской школы» в ущерб неустанно навязываемым из Берлина некомпетентным бюрократам из партаппарата.

Гейдрих предпочитал закрывать вакансии по своему разумению, не особо прислушиваясь к рекомендациям из Партийной канцелярии Мартина Бормана. Чем, конечно, тоже вызывал раздражение. Что он себе позволяет?

— Насколько я понимаю, никакого прекраснодушия и самоуспокоенности в ваших выводах нет? — Гейдрих, как гостеприимный хозяин, лично поводил меня на аэродром. — Что собираетесь предпринять по итогам инспекции?

— То же, что предпринимаю в Германии, — ответил я. — Тотальная реорганизация всей системы производства вооружений.

— Ах, реорганизация… — с нескрываемой иронией повторил обергруппенфюрер. — Видно человека из столицы.

— Нет-нет, это вовсе не то, о чем вы подумали! — я даже руками замахал. — Сейчас покажу. Дайте карандаш с бумагой!

Поскольку перед отлетом мы находились в комнате для официальных делегаций Ружинского аэродрома, требуемое отыскалось без проблем. Адъютант Вагниц сунул мне в руки лист мелованной бумаги и перьевую ручку.

Прежде я демонстрировал эту схему фельдмаршалу Мильху, генералам Фромму и Ольбрихту, директорам ведущих промышленных предприятий и даже рейхсмаршалу — благодаря архитектурному образованию и привычке мыслить в трехмерном пространстве организационный план был представлен в перспективе и объеме.

— Вертикальные линии, — торопливо объяснял я, — это готовая продукция. Танки, самолеты, подводные лодки, бронетранспортеры и так далее. Кольца вокруг этих столбов — комплекты материалов и техники, необходимых для конечного результата. Производство, сведенное воедино: подшипники, электротехника, кованые и литые изделия, оптика. Управляют системой не государственные чиновники, а непосредственно руководители предприятий — связи налаживаются напрямую. Отсюда стандартизация продукции, мгновенный обмен техническими усовершенствованиями и новшествами, разделение труда. Плюс комитеты по отдельным видам вооружений, каждый занимается строго своей сферой, не распыляя сил. Понимаете?

— Неплохо, — кивнул Гейдрих. Вагниц заинтересованно поглядывал из-за плеча шефа. — Впрочем, идея не нова, «самоответственная промышленность» Вальтера Ратенау, Первая мировая — я читал исследования. Однако в наших условиях выстроить такую структуру практически невозможно. Как вам удалось?

Я тяжко вздохнул. Это-то и было самым трудным. «На ура» концепцию «столбы — кольца» воспринял только Эрхард Мильх, уяснив, что перспективы запланированного развития авиации (без излишеств, конечно) становятся вполне достижимыми — никто не станет гнаться одновременно за пятью заказами, как это было раньше; высвобождающиеся мощности можно бросать на другие проекты. Но вот остальные… Больше всего мне досталось от флотских консерваторов во главе с генерал-адмиралом Карлом Эрнстом Витцелем, начальником Управления военно-морских вооружений. Как так, унификация с остальными родами войск? Или вы, Шпеер, думаете, что танковый перископ и перископ для субмарины — это одно и то же? Уломать моряков удалось с трудом, но они по-прежнему питали к моим идеям недоверие.

Обергруппенфюрер, наоборот, моментально сообразил, что к чему. Поинтересовался кратко:

— Штат?

— Двести восемнадцать человек министерских чиновников, остальные разбросаны по предприятиям, — не без гордости сообщил я. — То есть разумный минимум.

— Далеко пойдете, доктор Шпеер, — неопределенным тоном сказал Гейдрих. — Ухитрились сломать устоявшуюся систему, причем за рекордно короткий, олимпийский срок. Поздравляю.

Из вежливости обергруппенфюрер не упомянул, что достичь подобных результатов можно было только после речи Гитлера в Министерстве авиации 13 февраля и уж особенно после 21 марта, когда я, окрыленный открывавшимися возможностями (и одновременно немало рискуя), подсунул фюреру на утверждение неопределенно-расплывчатый документ, в котором решающую роль имела одна-единственная фраза: «Любые интересы немецкой экономики должны быть подчинены необходимостям производства вооружений».

Гитлер был в хорошем расположении духа и подписал, фактически не глядя, тем самым окончательно развязав мне как рейхсминистру вооружений руки и предоставив всю мыслимую экономическую власть. Этим-то указом я и козырял в трудных ситуациях, действуя так, как считал нужным, не оглядываясь на замшелые регламенты, установления и инструкции.

— Время, время, — Рейнхард Гейдрих взглянул на часы. — Три минуты одиннадцатого. Что ж, доктор Шпеер, весьма рад был с вами пообщаться. Вынес для себя много полезного.

— Благодарю, господин обергруппенфюрер. Передайте поклон госпоже Лине.

— До встречи, доктор.

И снова, снова никакого «Хайль Гитлер!».

Вот вроде бы и всё, рабочий визит в Прагу завершен. Командир Найн ждет. Что конкретно я «вынес для себя» из этой поездки, пока сказать затрудняюсь, но давешняя вечерняя беседа с Гейдрихом по-прежнему меня тревожит. Что он хотел сказать на самом деле? Каков скрытый подтекст?

Я шагнул к забранной роскошным зеркальным стеклом двери, выводящей на летное поле, но задержался. Подумал секунду. Обернулся.

— Знаете, — сказал я, — если угодно взглянуть на методы моей работы, приглашаю на совещание в министерстве. Двадцать седьмого мая, в среду, десять утра. Приглашение неформальное, но почему бы руководителю РСХА не ознакомиться поближе с насущными проблемами промышленности Рейха? В конце концов, экономическая безопасность также входит в сферу ваших прямых служебных обязанностей и вы должны быть осведомлены, так сказать, из первых рук. А не только по сводкам и докладам подчиненных.

В голубых глазах обергруппенфюрера на мгновение промелькнуло что-то… Что-то непонятное, странное. Не то удовлетворение, не то искорка азарта. Впрочем, Гейдрих обладал изумительной выдержкой. Ответил с вальяжной ленцой, но крайне учтиво:

— Это было бы любопытно, доктор. Хорошо, если не отвлекут насущные дела, я непременно буду. Неофициально. Доброго пути.

И коснулся двумя пальцами козырька фуражки.

* * *

Вырулив на полосу, «Кондор» замер на несколько секунд. Второй пилот, обер-лейтенант Вилькендорф, выглянул из кабины, окинув немногочисленных пассажиров строгим взором, — все ли пристегнулись? Над горами Рейзенгебирге[8] грозовой фронт, возможна ощутимая болтанка при наборе высоты.

Взлетели, самолет развернулся к северу — на Берлин. Я открыл замочки лежавшего на коленях портфеля, извлек подшивки с документацией, положил на столик. Но первым делом обратился к папке с надписью «ВАЛЬКИРИЯ», любезно оставленной мне Рейнхардом Гейдрихом.

Теоретически, как рейхсминистр, я имел допуск к документам столь высокой степени секретности, но, как это у нас водится, никто не удосужился ознакомить меня с оперативным планом, разработанным на случай возникновения в стране внутренних беспорядков или чрезвычайных ситуаций (крупные аварии и катастрофы наподобие разрушения плотин с затоплением обширных территорий, высадка вражеского десанта, вооруженный мятеж и прочее). Я обязан был знать, какие действия следует предпринять при объявлении «Дня W» и как защитить промышленное производство.

В целом что-то подобное я и рассчитывал увидеть. Мобилизационный план, быстрая концентрация всех находящихся на территории Германии вооруженных и вспомогательных частей; ага, вот и параграф по «Организации Тодта», касающийся меня напрямую. Возможно, запроси я документы по «Валькирии» в соответствующих инстанциях, план мне предоставили бы без лишних проволочек, но бюрократическая паранойя снова победила — никаких лишних глаз! Секретность превыше всего!

Ну что ж, кто предупрежден, тот вооружен. По крайней мере, теперь я представляю, как будет формироваться «внутренняя оборона» государства и что обязан буду делать я лично. Остается открытым вопрос — зачем обергруппенфюрер Гейдрих выдал мне одну из номерных копий «Валькирии»? Что-то не похоже это на обычную заботу и желание облегчить труд министра вооружений.

вернуться

8

Немецкое название хребта Krkonoše, Исполиновых гор, наиболее высокой части Судет.

Очень много «зачем» и «почему» привезу я из Праги в Берлин. Ответы же придется искать самому.

«Кондор» от души тряхануло, в молочной мути облаков блеснула малиновая вспышка. Гроза.

Шторм почему-то не вызвал во мне никаких эмоций или опасений, сейчас я не боялся разделить судьбу доктора Тодта. Как говаривал Мильх, отслуживший всю Первую мировую в артиллерии, а затем в авиации, дважды в одну воронку бомба не падает — этой аксиомы придерживались все фронтовики, и у меня нет оснований им не верить.

* * *

Гейдрих, выполняя обещание, прилетел в столицу рано утром 27 мая 1942 года, причем не бортом правительственной эскадрильи, положенным ему по чину, а в одиночестве, на собственном Heinkel He.100 — самолете, выпущенном крошечной серией в 25 экземпляров, да так и не принятом к массовому производству два с лишним года назад.

Как офицер запаса ВВС обергруппенфюрер получил одну из этих машин в личное пользование — поговаривали, в качестве компенсации за поступивший от Генриха Гиммлера категорический запрет участвовать в боевых действиях: летом 1941 года штурмовик Гейдриха сбили русские[9] и он едва не попал в плен, после чего летная карьера завершилась окончательно.

Исполняющего обязанности протектора Богемии встретили на военном аэродроме Берлин-Гатов сотрудники аппарата РСХА и привезли к нам, на Паризерплац — как и предполагалось, визит выглядел сугубо частным, без соблюдения обязательного протокола, всегда меня безмерно раздражавшего.

После 11 утра, когда конференция была в самом разгаре, я заметил, как к Гейдриху стремительно подошел незнакомый мне офицер СС и начал что-то шептать на ухо. Лицо у него было напряженное, брови сдвинуты.

Минуту спустя мне переправили записку.

«Приношу извинения, доктор. Только что сообщили, в Праге убит статс-секретарь и гауляйтер Судет группен-фюрер Карл Франк. Вынужден откланяться, я обязан незамедлительно вернуться в Богемию.

PS: предположительно, бандиты охотились не за Франком. Утром он ехал в моей машине».

Рейнхард Гейдрих поднялся со своего кресла в дальнем углу и быстрым шагом покинул зал заседаний.

— III —

ВРАЖДЕБНОЕ НЕБО

25–29 июня 1942 года. Берлин — Бремен

Тем вечером я вернулся домой поздно, в четверть одиннадцатого. Именно «домой», поскольку от официальной резиденции я отказался сразу по вступлении на министерскую должность — во-первых, следовало продолжить традиции доктора Тодта и вести себя скромно, во-вторых, предпочитаю жить в доме, построенном собственными руками.

Эту небольшую виллу я спроектировал еще в 1934 году. На деньги, полученные от архитектурных гонораров, купил участок земли в благополучном и зеленом пригороде Шлахтензее на Шопенгауэр-штрассе, всего в двух кварталах от озера Шлахтен и раскинувшегося по его берегам парка, носящего имя писателя Пауля Эрнста.

В доме всего одна гостиная с панорамным окном, выводящим во двор — зеленый газон и небольшой квадратный пруд, — затем столовая, на втором этаже под двускатной черепичной крышей спальни и кабинет. Классический стиль, никаких вульгарных излишеств. Здесь уютно, тихо, да и соседи очень милые респектабельные люди: бывший актер немого кино Гарри Пиль, бергасессор и советник горного министерства в отставке Вильгельм Хёллинг, пожилые фабриканты и представители «старой» богемы, не доставляющие никакого беспокойства.

Из всех многочисленных привилегий рейхсминистра с очевидным удовольствием я принял немногие, в частности седан-кабриолет «Хорьх 951А» из гаража рейхсканцелярии со стодвадцатисильным двигателем — люблю хорошую технику, а этот автомобиль целиком соответствовал понятию «технологическая мечта». Водить я предпочитаю сам, пускай это категорически запрещено грозными инструкциями службы безопасности: за рулем машин высших чиновников обязаны сидеть профессионалы!

Между прочим, недавно Мартин Борман в очередной раз нажаловался фюреру — господин Шпеер отказывается подчиняться общим требованиям! Гитлер при встрече меня чуть пожурил, но оставил кляузу рейхсляйтера без последствий: некогда я возил канцлера из Веймара в Мюнхен, и фюрер доверял свою жизнь именно мне, а не личному шоферу.

От машины сопровождения с обязательной охраной отвертеться не удалось, но это было зло привычное: вечером я сам открывал ворота ограды поместья, загонял «Хорьх» в гараж, исходно пристроенный слева от фасада виллы (гараж минувшей зимой пришлось расширить, поскольку новый автомобиль помещался в нем не без труда), после чего сотрудники СД вежливо мне козыряли и оставляли в покое до утра — обычно я выезжал в министерство без четверти восемь. Если, конечно, не считать чрезвычайных ситуаций, теперь возникавших с пугающей регулярностью…

Моя жена Маргарет все еще лежала в клинике «Шарите» — наш четвертый сын появился на свет всего неделю назад, после родов возникли непредвиденные, но не фатальные осложнения и доктора настояли на том, чтобы супруга его превосходительства и младенец остались под наблюдением.

Со старшими детьми оставались спешно приехавшая из Мангейма бабушка, моя мать, и домоправительница, Дагмар Кох — пожилая вдова с педагогическим образованием, которую мы наняли еще в 1939 году. Прочая домашняя прислуга была приходящей, я никогда не хотел держать в доме большой штат.

— Ты выглядишь уставшим, Альберт. Не знаю, как долго ты выдержишь такую нагрузку, — мама, госпожа Луиза Шпеер, расположилась в гостиной с книгой. — Дети поужинали и отправились спать. Фрау Кох тоже, у нее разболелась голова…

— Добрый вечер, — я легко поцеловал мать в щеку. — Ничего страшного, я с юности привык много работать. У вас никаких происшествий?

— За исключением летних каникул. Я бы предпочла, чтобы Альберт-младший, Хильда и Фриц проводили дни в школе. Я давно забыла, насколько это утомительно — пятеро детей в доме.

— Нас у тебя было лишь трое, — снисходительно усмехнулся я.

— Трое, — кивнула мама. — Кстати. Ты ведь сейчас большой руководитель, может быть, стоит подумать о судьбе Эрнста?

— Это его выбор, — твердо сказал я. — Если Эрнст решил выполнить свой долг перед Германией, останавливать его я не посмею.

Речь зашла о моем младшем брате, находившемся в действующей армии. Последнее письмо пришло в конце мая, Эрнст оказался на Восточном фронте, в 6-й армии Паулюса, пока пребывающей в бездействии.

Безусловно, я сумел бы помочь брату с переводом, например, во Францию или Голландию, но в его кратком послании не было ни малейшего намека на просьбу о послаблении как ближайшему родственнику рейхсминистра. Наоборот, он горел энтузиазмом, пускай ситуация на Востоке и продолжала оставаться напряженной, невзирая на все усилия по восстановлению инфраструктуры и регулярного снабжения войск.

Мать помолчала, глядя в сторону. Понимаю ее чувства, но… Но я не вправе решать за другого человека, даже за родного брата. А пользоваться в таком деликатном деле своим влиянием — тем более.

— На ужин датские тефтели в белом соусе, острые овощи и домашний хлеб, — ровно сказала госпожа Луиза. — Как хорошо, что тебе продукты привозят на дом, никаких продовольственных карточек. Я могу заказывать что угодно, без ограничений. Мы с отцом в Мангейме привыкли к карточкам… Может быть, скажешь, это однажды закончится? В газетах только и разговоров об огромных продовольственных запасах в занятых областях России. В 1918 году украинский хлеб спас нашу семью от голода.

Настала моя очередь выдержать неприятную паузу. Распределительную систему ввели сразу после начала Польской кампании, в сентябре 1939 года, сперва на мясо, птицу и масло, теперь в список входит аж шестьдесят два вида продовольственных товаров. Я понимаю, что это ненормально даже в условиях войны, но увы — данная сфера находится вне моей компетенции, все претензии к Рихарду Дарре как инициатору.

Впрочем, едва я вернулся из Праги в прошлом мае, как Дарре с грохотом покинул пост министра сельского хозяйства именно за невозможность обеспечить народ Германии продуктами — выведен из состава правительства личным указом фюрера. На его посту сейчас оказался Герберт Бакке, партийный деятель, статс-секретарь и группенфюрер — такой же дилетант, не придумавший ничего лучшего, как сделать ставку на вывоз продовольствия из оккупированных земель, без внятного плана развития сельского хозяйства в самом Рейхе.

вернуться

9

22 июля 1941 г. во время штурмовки моста через Днестр в районе г. Ямполь самолет Р. Гейдриха был подбит огнем советской зенитной артиллерии. Ему удалось совершить вынужденную посадку на нейтральной полосе в районе села Ольшанка. Спустя несколько часов поиска его обнаружил патруль зондеркоманды 10-а. Гейдриха доставили в г. Ямполь, где располагался штаб команды.

Прав был Гейдрих: эту систему не сломать.

— Спасибо, — коротко сказал я матери. — Покушаю и посижу с документами в кабинете.

— Я сама готовила. Тебе всегда нравились домашние тефтели…

На отдых я отправился в час ночи, почувствовав, что глаза слипаются и больше нет никакой возможности прочесть ни строчки. В постели обнаружились две резиновые грелки с горячей водой — мама… Грустная привычка Первой мировой, когда холод был такой же страшной угрозой для маленьких детей, как и недоедание.

Заснул — как в омут провалился.

— Альберт, проснись! Проснись немедленно!

— Что?!

В спальне горит свет, возле кровати стоит мать в белом простеганном домашнем халате.

Оперся на локоть, пальцами левой руки протер глаза.

— Что стряслось? Сколько на часах?

— Половина четвертого, — коротко сказала мама. — Ты не слышал телефонные звонки? Аппараты по всему дому дребезжат уже четверть часа. Я подняла трубку. Там какой-то важный господин из Люфтваффе, я не поняла кто, но он немедленно, немедленно требует тебя… В кабинете.

— Да что же делается, — сквозь зубы просвистел я, и не одеваясь ринулся в кабинет. Беспокоить меня ночью можно только в случае совсем уж катастрофических событий.

Больно зацепил ступней о порожек, выругался так, что непроизвольно покраснел: мать, как добрая прихожанка, с детства приучила к тому, что браниться грешно.

— Да?! Шпеер на проводе! Слушаю?!

— Наконец-то, Альберт! Это Мильх. Через полчаса в Темпельхофе, самолет готов!

— Эрхард? Какого черта…

— Массовый налет на Бремен, — резко перебил меня фельдмаршал. — Альберт, это серьезно. Очень. Боюсь, куда хуже, чем бомбардировка Кёльна три недели назад. Жду тебя незамедлительно!

Длинный гудок. Линия разорвана.

— Неприятности? — мать, остановившаяся в дверях, положила ладонь на сердце.

— Англичане, — коротко сказал я. — Англичане бомбили Бремен. Прости, мне сейчас же нужно уехать. Мама, вот что… Если что-нибудь случится, наличные деньги и необходимые документы в этом сейфе. Денег много.

Я кивнул в сторону несгораемого шкафа в углу и набросал на бумажке несколько литер и цифр.

— Это шифр замка. Маргарет и мой душеприказчик, адвокат Вольф, его тоже знают. Вы с отцом и… И дети не пропадете.

Мать промолчала. Проводила меня взглядом.

На сборы ушло десять минут. Ничего лишнего с собой. Одеться, схватить старый саквояжик с гигиеническими принадлежностями, всегда стоящий наготове, спуститься в гараж.

«Хорьх» не подвел. Прямой как стрела автобан на Магдебург — Лейпциг сразу за озером, оттуда по развязке направо, к южному участку внешнего городского кольца «Штадтринг», который я сам открывал в 1939 году. Можно уверенно держать больше ста километров в час: бетонные плиты покрытия идеально пригнаны, никаких встречных или попутных автомобилей.

Вот и аэродром Темпельхоф. Вырулил к южному крылу огромного здания авиационного вокзала, отданному в ведение Люфтваффе и Министерства авиации. Ага, в лучах света фар взблеснули никелированные детали отделки «Майбаха» Эрхарда Мильха — эту темно-малиновую машину нельзя спутать ни с какой другой, собрана по личному заказу. Надо соответствовать традициям византийской роскоши, заведенным рейхсмаршалом Герингом.

Меня ждали, поэтому обошлось без выяснения личности, предъявления документов и прочих формальностей. В конце концов, если на охраняемый военный объект явится неизвестный, громогласно объявит о том, что он рейхсминистр и потребует пропустить, любой часовой обязан действовать по уставу и без оглядок на громкие чины.

Замечу, однажды так не пустили на артиллерийский и танковый полигон Куммерсдорф Адольфа Гитлера, явившегося с незапланированным визитом. Командир караула безусловно опознал фюрера, но с каменным лицом твердил — нет приказа, нет проезда. Гитлер посмеялся, но как человек, служивший в армии, всё оценил, а ответственный унтер-офицер впоследствии получил погоны лейтенанта.

Второй адъютант Эрхарда Мильха, подполковник фон Холленбройх, без задержек провел меня к транспортно-пассажирскому Не.111C фельдмаршала. Мильх, бледный и невыспавшийся, вяло махнул рукой в знак приветствия. Едва я опустился в кресло, дверь задраили и самолет начал выруливать на взлетную полосу.

— Плохо дело, — опустошенно-невзрачным тоном сказал фельдмаршал, глядя не на меня, а в прямоугольный иллюминатор. Было видно, как за «Хейнкелем» следуют готовые к взлету истребители сопровождения. — Альберт, там катастрофа. Ты обязан лететь вместе со мной. Промышленные объекты…

— Знаю, — коротко ответил я. — Надеюсь, у кого-нибудь из твоих офицеров хватило ума позвонить в Министерство вооружений и сообщить, что я отправляюсь в Бремен? Я не успел.

— Хватило, — так же бесцветно ответил Мильх. — Прямое распоряжение фюрера. Он взбешен.

Еще бы. Именно Геринг с пафосом заявлял, будто ни одна бомба англосаксов не упадет на Германию! Впрочем, напоминать об этом Мильху я не стал. Не время.

— Есть предварительные данные о потерях? — напрямую спросил я. — Правдивые? К чему нужно готовиться?

Фельдмаршал страдальчески посмотрел на меня. Сейчас он напоминал кокер-спаниеля, брошенного хозяевами под дождем. У Эрхарда Мильха вообще внешность не военная: он мал ростом (мне чуть повыше плеча), большие залысины, расположенная к полноте фигура и добродушное округлое лицо склонного к эпикурейству владельца сельской пивной. Что не отменяет исключительных деловых качеств и феноменальной работоспособности, а в ближайшем окружении Геринга такое можно считать истинным чудом.

Более того, Эрхард Мильх действительно является профессионалом в области авиации. В двадцатых годах успел поработать у Хуго Юнкерса, затем сделал стремительную карьеру в пассажирской компании «Люфтганза», став ее исполнительным директором.

Ходили мутные и явно недоброжелательные слухи о якобы еврейском происхождении Мильха, но, во-первых, я не испытываю к евреям «партийной» антипатии, во-вторых, убежден, что у фельдмаршала немало завистников: когда Геринг фактически самоустранился от выполнения своих обязанностей, его успешно заменил Мильх, на чьих плечах сейчас и лежит большая часть ответственности.

В том числе и ответственности за то, что случилось в ночь на 31 мая в Кёльне и за происходящее непосредственно сейчас в Бремене.

Не.111 поднялся в воздух. По прямой до подвергшегося нападению города было около трехсот двадцати километров, то есть чуть меньше часа лету. За это время мы с фельдмаршалом могли доверительно переговорить — я и раньше испытывал к Мильху симпатию, приятельствовал с конца тридцатых, а с нынешней зимы, оказавшись с ним в одной упряжи, окончательно подружился.

— Итак, Эрхард?..

* * *

Никогда не считал себя подобием впечатлительной барышни-курсистки, но сейчас мои руки подрагивали. Я слишком хорошо представлял, каковы могут оказаться последствия массового налета на обширный индустриальный центр.

Началось это весной, с бомбардировок крупными силами Любека и Ростока, 29 марта и 29 апреля соответственно, и «беспокоящих», но не слишком эффективных атак на Рурскую область. Любек, как первая жертва, по большому счету не имел военного значения — я нарочно проверял, там не было никакого серьезного промышленного производства, а расположенные в лагуне Пётенитце севернее города доки для постройки подводных лодок совершенно не пострадали. Из чего был сделан очевидный вывод — целью была столица средневековой Ганзы, а не военные объекты. Воздушный террор as is.

Следующим после налета днем, 30 марта, я оказался свидетелем того, как фюрер устроил громкий и, что немаловажно, публичный разнос Герману Герингу. Обычно Гитлер, обладающий бесспорным артистическим талантом, умело дозировал свою ярость и знал, когда нужно остановиться. Но тут он сорвался.

— Вы бездельник! — гремело под сводами рейхсканцелярии. Взмокший и несчастный Геринг, прибывший на экстренное заседание кабинета с участием всех ключевых руководителей, угрюмо смотрел себе под ноги. — Вы неспособны защитить Германию и ее народ! Ваши громкие слова ничего не стоят! Может быть, следует передать ваши полномочия более компетентному и ответственному человеку?!

И так далее. В финале Гитлер прозрачно намекнул, что егери-сибариты в рейхсмаршалах ему не нужны, и если подобное повторится, то…

То что?

Повторилось. Ровно через месяц, в Ростоке, однако без всяких последствий для Геринга: он заперся в Каринхалле, выезжая только на охоту, и практически не принимал участия в командовании ВВС. Фюрер, будучи подверженным перепадам настроения, или простил своего давнего соратника, или окончательно махнул на него рукой — как говорится, горбатого могила исправит, а изгнать рейхсмаршала со всех должностей означает лишь нанести колоссальный ущерб репутации и авторитету правительства. К этим понятиям Гитлер относится трепетно, опасаясь «потерять лицо» и по куда менее важным поводам.

Я, в свою очередь, получил дополнительную нагрузку: восстановлением разрушенного должна была заниматься «Организация Тодта». И ладно бы Любек, Росток или Дортмунд — безусловно, очень жаль потерять старинные соборы или ганзейские архивы пятисотлетней давности, — но, как и предсказывал Мильх, это было только начало. Рано или поздно британцы начнут массовые бомбардировки центров военной индустрии.

Теоретически мы могли противостоять налетам — сразу после трагедии в Любеке я, как министр вооружений, не преминул ознакомиться с последними достижениями в области ПВО. Объяснения я получил от генерал-инспектора Йозефа Каммхубера, создателя как ночной истребительной авиации, так и системы противовоздушной обороны, названной его именем.

— …Мы прикрыли северо-запад Германии непрерывным поясом из прожекторов и зон действия ночных истребителей, — господин Каммхубер показался мне очень энергичным и знающим военным, вдобавок достаточно молодым: ему не исполнилось и пятидесяти. — Радиолокационные станции «Фрейя» и «Вюрцбург» расположены в тридцати километрах позади освещенной зоны и взаимодействуют с постами звукового контроля, истребители, базирующиеся на одиннадцати аэродромах от Дании до Бельгии, могут быть подняты в воздух в любой момент.

— Это прекрасно, — терпеливо сказал я генерал-майору. — Но как в таком случае объяснить фактически безнаказанные акции британцев? Почему система не работает так, как вы описываете? Воздушный щит, если называть вещи своими именами, отсутствует. Ну или дыряв.

— Видите ли, — мне показалось, будто Каммхубер смутился. — Существует осложнение… гм… политического характера, господин министр.

— То есть? — не понял я. — Расскажите, и я постараюсь его разрешить.

Передо мной вновь возникла непреодолимая стена. Оказывается, весной гауляйтеры северных и северо-западных районов, чаще всего подвергавшихся английским налетам, подали фюреру коллективное прошение: огромное количество зенитных прожекторов в составе XII авиакорпуса Каммхубера, это, представьте себе, непозволительная, чрезмерная роскошь! Необходимо передать прожектора частям ПВО, непосредственно прикрывающим важные объекты в тылу!

Гитлер согласился — как было не отреагировать на слёзные увещевания «товарищей по борьбе»?! В итоге «Линия Каммхубера», исходно выстроенная весьма грамотно и рационально, лишилась одного из важнейших компонентов — мощной световой завесы на пути следования вражеских бомбардировщиков.

Генерал-майор, уяснив, что при мне можно говорить непринужденно, и явно рассчитывая на понимание, продолжил. Имеется недостаток радаров, особенно новых станций «Вюрцбург-гигант». Необходимо продлить линию ПВО до швейцарской границы, чтобы не дать англичанам возможности ее огибать. Слишком мало ночных истребителей с бортовыми РЛС. Взаимодействие с наземными частями поставлено из рук вон плохо — приказы на прекращение зенитного огня поступают слишком поздно или зенитчики вообще их не выполняют. Неудивительно, что пилоты ночных истребителей предпочитают отвернуть в сторону, не желая попасть под удар собственных зениток!

— У вас есть четкий, обоснованный с военной и экономической точек зрения план развития противовоздушной обороны на западном направлении? — перебил я. — Требования по материалам, оснащению, технике?

— Так точно, господин министр. На основе анализа боевых действий за последний год и получаемых разведсводок я делаю вывод о дальнейшем усилении мощи налетов. Нет сомнений, английская бомбардировочная авиация имеет долговременную стратегическую цель — путем регулярных бомбардировок уничтожить немецкую промышленность и подорвать моральный дух населения. В настоящий момент наши силы ПВО недостаточны…

— Очень хорошо, — вздохнул я, пускай ровным счетом ничего хорошего в выкладках генерал-майора не было. — Извольте предоставить мне все материалы по дальнейшему развитию «линии Каммхубера», я постараюсь… Точнее, я приму необходимые меры.

Летчик вышел из моего кабинета обнадеженным, а я лишь проворчал под нос несколько хороших баварских словечек, которых благовоспитанному человеку с университетским образованием и знать-то не положено, не то что произносить вслух без малейшей ошибки. Партийные бонзы, желая уберечь свои ленные владения от бомб неприятеля, начали бездумно разрушать единую систему ПВО, да еще и заручились поддержкой фюрера.

Ну что тут скажешь? Восхитительно. И ведь я ничего, решительно ничего не могу противопоставить этой объединенной клике!

Последствия не заставили себя ждать. Налеты на Любек и Росток оказались разведкой боем — в них участвовало от двухсот с небольшим до пятисот самолетов. Геринг, между делом, внезапно проявил инициативу и, игнорировав мои меморандумы о необходимости спешного и массированного усиления противовоздушной обороны, решил отомстить совершенно по-детски: бомбардировками древних английских городов Эксетер, Норвич и Кентербери. Чем, разумеется, еще больше разозлил командование Королевских ВВС.

Ночью с 30 на 31 мая разразилась буря. С множества английских аэродромов в воздух поднялось больше тысячи самолетов, практически все наличные силы английской бомбардировочной авиации, дислоцированной в Метрополии. Они шли несколькими волнами, фронтом шириной в двадцать семь километров. «Линия Каммхубера» оказалась прорвана без каких-либо затруднений — сказался чудовищный недостаток ночных истребителей.

XII авиакорпус противопоставил этой армаде всего двадцать пять самолетов, из которых четверть вернулась на базы по причине технических неисправностей. Англичане пересекли только восемь зон воздушного боя с минимальными силами наших ВВС. В это же самое время сотни пилотов и операторов, наводящих РЛС, ожидали приказа к бою, который так и не поступил — концепция «свободного ночного боя» в Люфтваффе была отвергнута…

Итоги известны мне лучше, чем кому-либо другому: сводки о разрушениях стекались в контору главы «Организации Тодта». Мы отделались сравнительно небольшими людскими потерями благодаря системе раннего оповещения населения — погибло около пятисот человек, пять тысяч ранены. Куда хуже дело обстояло с жилым фондом, сгорели десятки многоквартирных домов, больше 135 тысяч человек пришлось переселить в другие районы страны — а это вызвало колоссальные затраты.

Сегодня настала очередь Бремена, и я подозреваю, что там обстановка значительно хуже.

* * *

— А что я могу поделать? — в голос орал Эрхард Мильх, не обращая внимания на своих адъютантов, сидевших в креслах позади нас. Все равно ничего не услышат, He.111 машина шумная. — К 31 июля все зенитно-прожекторные дивизии, отвечающие за «световые пояса» на западе, должны быть расформированы, а персонал и оборудование переброшены в зоны ПВО вокруг крупных городов. Приказ фюрера!

— Какие силы остаются в распоряжении генерала Каммхубера?

— Шесть оборонительных зон вдоль побережья Северного моря, — прокричал фельдмаршал. — Радары стоят на прежних позициях, «Вюрцбург-гиганты» будут вести вражеские самолеты, радар-дублер — сопровождать наши истребители, офицер управления осуществляет наведение на англичан. Одна немаловажная деталь: у «Гигантов» немалая погрешность в распознавании целей, до пятисот метров! Перехватчикам придется больше полагаться на удачу… Проводится радикальная реформа всего комплекса ПВО!

«Они это нарочно? — подумал я. — У нас существует хоть как-то работающая система, с огромными потенциальными возможностями для ее развития и углубления. Судя по бумагам Каммхубера, мы вполне в состоянии расширить пояса противовоздушной обороны на глубину в двести километров, чтобы разбивать строй бомбардировщиков еще над Бельгией, Голландией или побережьем Фризии! Зачем?..»

Мильх вкратце объяснил, что в задачи «реорганизации», инициированной гауляйтерами, входит создание кругового прикрытия Киля, Гамбурга, Бремена, Берлина, Кёльна и отдельно районов в треугольниках Дюссельдорф — Дуйсбург — Эссен и Франкфурт — Дармштадт — Мангейм. Совершенно неприемлемое распыление наличных сил — вместо общей обороны империи, в результате мы имеем несколько практически не взаимосвязанных зон ПВО. А это означает проблемы с новыми линиями снабжения, логистикой, поставкой боеприпасов, инфраструктурой: не поставишь ведь зенитки в чистом поле?

Впрочем, нет, поставишь. Карл Отто Кауфман, рейхсштадтгальтер, гауляйтер Гамбурга, имперский комиссар обороны Х-го военного округа et cetera, приказал разместить батарею FlaK-88 на Ратушной площади, в самом центре города, где она абсолютно бесполезна. Для поддержания морального духа населения, представьте себе. Эта батарея очень пригодилась бы на подходах к Гамбургу, но пропагандистские цели для Кауфмана оказались важнее практических соображений. И это не единичный случай!

Я однажды с ума сойду. Иногда хочется перестрелять к чертовой матери эту толпу бестолковых дармоедов, вставляющих палки в колеса, способных испохабить любую, самую вменяемую и разумную идею! Нет, это решительно невыносимо!

Что характерно, Мильх тоже отчетливо понимает, каковы теперь перспективы реальной борьбы в воздухе. Особенно в свете данных разведки.

— Судя по последним сводкам, — хриплым простуженным голосом продолжал фельдмаршал, — на прошлой неделе в британский Норфолк прибыли высокопоставленные офицеры из штаба Восьмой воздушной армии США. Ладно бы одни штабисты, это можно интерпретировать как угодно: военное сотрудничество, ленд-лиз и так далее. Но вместе с ними на Острове объявилось сорок шесть бомбардировщиков В-17, которые в боевых операциях не используются. Чего-то ждут. Какие выводы, Альберт?

— По-моему, выводы на поверхности, — я похолодел. — Сорок шесть машин, это только первая группа, причем поставками техники союзнику тут и не пахнет. Они будут действовать самостоятельно!

— Именно, — кивнул Мильх. — Североамериканские Штаты начали сосредотачивать силы бомбардировочной авиации на Европейском театре. Агентура в Исландии докладывает, что в районе городка Кефлавик неслыханными темпами возводится огромный аэродром, способный принимать сотни тяжелых самолетов. Сотни, понимаешь? Сегодня в Англии сорок шесть «Крепостей», заводы «Боинг», по нашим данным, выпускают по десять — четырнадцать самолетов в сутки, вот и считаем… Недосягаемая для германской авиации база подскока в Исландии, затем перелет на Британские острова. Сколько их там будет через месяц? А в начале осени? Через полгода?

Я предпочел промолчать. Будущее рисовалось совсем мрачными красками — при одной мысли о гигантских материальных и человеческих ресурсах США мне становилось нехорошо. Когда эта скрытая мощь выступит против нас, Германии конец.

Уже выступила, если говорить откровенно.

— Я не знаю, что делать, — Эрхард Мильх как-то очень по-дамски, испуганно, дернул плечами в ответ на немой вопрос. — Не-зна-ю. Предпочитаю жить сегодняшним днем.

— Сегодняшний день прямо под нами, — огрызнулся я, ткнув рукой в иллюминатор, за которым вставало золотисто-оранжевое зарево. Самолет подходил к Бремену. — Остается надеяться, что налет закончился и мы не попадем под удар наших зениток и пулеметов «Ланкастеров» или «Москито»…

Из соображений безопасности мы приземлились не на гражданском аэродроме Бремена, вошедшем в строй в 1937 году и до сих пор остающемся самым современным в Германии — четыре бетонные полосы, расположенные звездообразно, новейшее навигационное оборудование, метеорологическая станция, просторный аэровокзал. Гордость рейхсминистра авиации. Былая гордость, поскольку аэродром не функционирует с начала войны, используясь только в военных целях.

Пилот увел «Хейнкель» к окраинам городка Дельмен-хорст, к базе ночных истребителей, принадлежащей «линии Каммхубера». Приземлились штатно, и сразу же на Мильха обрушился ворох рапортов от встречавших высокое начальство офицеров ВВС.

Силы противника оценивались более чем в тысячу самолетов различных типов, преобладали «Веллингтоны» и «Галифаксы». Сбито около полусотни бомбардировщиков, сведения уточняются. Полиция продолжает поиски английских экипажей, успевших покинуть поврежденные самолеты с парашютами над территорией Рейха. Потеряно семь истребителей Bf.110 и четыре Ju.88, судьба еще пяти машин неизвестна. Это несомненная удача, господин фельд маршал!

— Удача? — змеино прошипел Мильх, всем корпусом разворачиваясь к востоку, где в темные небеса над Бременом поднимался мерцающий огненный купол. — Это вы называете удачей, господин майор?..

Я, уяснив, что участие в строго корпоративных авиаторских трениях в сферу моих интересов не входит, подозвал обер-лейтенанта с коричневыми петлицами. Связист.

— Вот что, милейший… Вы меня узнаёте?

— Так точно, господин рейхсминистр! Нам сообщили о вашем прибытии!

— Займитесь-ка делом, вместо того чтобы торчать здесь без всякого смысла. Мне незамедлительно требуется телефонная связь с командованием гражданской обороной или айнзатцляйтером «Организации Тодта» в Бремене Юлиусом Аппелем. Вы сможете это устроить? К сожалению, я здесь без единого сотрудника, мне нужна помощь…

— Слушаюсь, господин рейхсминистр! Прошу следовать за мной.

Обер-лейтенант, имя коего в спешке я так и не удосужился узнать, явил чудеса исполнительности — разыскать господина Аппеля (моего назначенца, получившего должность всего месяц с небольшим назад) удалось за двадцать минут. И это с учетом крайне сложной обстановки в городе, где вовсю продолжались пожары и были серьезно повреждены коммуникации.

— Алло, алло? Да, доктор Шпеер, это я! Аппель слушает! У нас тут ад кромешный!

— Где вы?

— На западном берегу Везера, в Альте-Нойштадте! Я не могу прислать за вами автомобиль, вся техника мобилизована RLB, Имперским Союзом ПВО! В центре чудовищные разрушения, множество раненых и обожженных! Зажигательные бомбы! Из персонала по тревоге собралась всего одна пятая часть! Не приезжайте сюда!

Вот еще. Командовать мною айнзатцляйтер права не имеет.

— Где вы точно находитесь? Адрес? Юлиус Аппель назвал улицу — Нойштадтсвалль. Отлично, хоть какая-то определенность.

— Немедленно соедините с управлением военной медицины ВВС по гау Везер-Эмс, — скомандовал я. — Будем просить помощи у военных в развертывании полевых госпиталей…

Выручили летчики. Мильх приказал выделить в мое распоряжение «кюбельваген» и вооруженное сопровождение. До штаба Юлиуса Аппеля было около восемнадцати километров, которые мы преодолели с трудом, за полтора часа — приходилось объезжать завалы и очаги пожаров. Правобережная часть города пострадала куда меньше исторического центра, но и здесь наблюдалась полоса разрушений.

По счастью, региональное управление «Организации Тодта» не пострадало — Новый город возводился в двадцатые годы, после Великой войны, никакой скученности построек, способствующей распространению огня. Напротив двухэтажного здания небольшой парк Нойштадс-Анлаген с озерцом, откуда пожарные команды могли брать воду в случае повреждения гидрантов. Над противоположным берегом Везера в предрассветных сумерках поднимались густые клубы дыма.

— Хайль! — Аппель, к которому меня тотчас проводили, растерянным не выглядел, однако было заметно, что неожиданный визит его нервирует. Не время сейчас принимать высокое руководство, работы непочатый край. — Доктор Шпеер, я вас предупреждал, не стоит…

— Бросьте, — поморщился я. — Полагаете, мне надо отсиживаться в Берлине и отдавать приказы по телефону, не зная обстановки? Докладывайте.

По большому счету Юлиус Аппель тоже был «дилетантом» — он не строитель, а математик, причем талантливый, с дипломом Гейдельберга. В армию его не призвали по причине латентного туберкулеза, но мобилизовали на гражданскую службу: в документах, изученных мною после смерти Фрица Тодта, фамилия Аппеля была отмечена в списках кандидатов на повышение.

Я присматривался к нему с февраля и, наконец, в середине мая продвинул наверх быстро, с ОТ-гауптбауфюрера до ОТ-айнзатцляйтера, если говорить армейским языком — из гауптманов аж в оберсты. И не пожалел, все-таки математическое образование развивает логику и способность оценки целого, а не частностей.

На обширном столе развернута карта Бремена — красные флажки на булавках, синие, черные. Многочисленные отметки карандашом.

— Мозаика складывается неутешительная, — строгим голосом начал Аппель, изредка бросая на меня взгляд поверх очков. — Думаю, неразбериха будет продолжаться еще сутки-двое и окончательные сведения мы получим не ранее середины дня завтра. Но по уже имеющимся данным можно смело утверждать, что серьезно пострадали сборочные цеха «Фокке-Вульф Флюгцойгбау», верфи «Дешимаг» и «Вулкан», возможно, повреждено или потоплено несколько подводных лодок — уточняем. Портовые склады тоже… Строящиеся бункеры «Валентин» для укрытия субмарин почти не задеты. Пожары на нефтеперерабатывающем заводе «Корф» ликвидируются, это приоритетная задача. Узловая и сортировочная железнодорожные станции пострадали значительно, ущерб выясняется.

— Гражданские объекты?

— Сведения противоречивые, однако надежд не внушающие, — ответил анзатцляйтер. — Вы отлично знаете, какова старая застройка: деревянные перекрытия, возгорание от зажигательной бомбы моментально перекидывается на соседние здания…

В отдалении глухо бухнуло, стекла задрожали. Заряд замедленного действия или пожарные наткнулись, на свою беду, на неразорвавшуюся бомбу, сдетонировавшую от жара?

— Сколько людей в вашем распоряжении, господин Аппель?

— Все, кто уцелел, видимо.

— «Видимо»? Ни разу не слышал от вас столь неопределенных формулировок!

— А я и не говорю об определенности, — Аппель на мгновение позволил себе раздраженный тон. — В моем подчинении по гау тысяча шестьсот человек, из них тридцать в штабе. Прибыло же в штаб семеро, включая меня. Остальные, скорее всего, еще отсиживаются по бомбоубежищам, причем выходы из бункеров могут быть завалены… Мы запросили помощь от всех подразделений административного округа «ОТ-Ганза», первые отряды прибудут к утру — надеюсь, вы не станете возражать?

— Не стану, — кивнул я. Анзатцляйтер действовал именно так, как и предписывали надлежащие директивы: в чрезвычайной ситуации строительные части «Организации Тодта» должны немедленно перебрасываться в пострадавшие районы для разбора завалов и спешного восстановления стратегически важных объектов. — Трудовой фронт?..

— А при чем тут, позвольте узнать, Трудовой фронт рейхсляйтера Лея? — неподдельно изумился Аппель. — Там свое руководство, нам они не подчиняются. Даже если я буду требовать помощи, Трудовой фронт имеет полное право отказать и выполнять свои задачи.

— Задача у нас всех одна, — безнадежным голосом произнес я. — В кратчайший срок ликвидировать последствия налета. Вы хотя бы согласуете действия?

— Как и предписано: только с RLB, полицией и службой пожарной охраны.

Вот, опять. Дальше предписаний никто не смотрит. Ни мы, ни подчиненные этого безнадежного пьянчуги Лея. Никто. В таком ключе я и высказался. Юлиус Аппель взглянул на меня странно.

— Простите, доктор Шпеер, но я никак не ожидал услышать подобные слова от человека, занимающего министерскую должность.

— Я в чем-то не прав?

— Правы. Но об этом не принято говорить вслух. Подвергать сомнению непреложность однажды заведенного порядка.

— Даже так? — я вздернул бровь. — Объяснитесь, Юлиус. Клянусь, это останется между нами.

— Скажу как математик. Наш «порядок» более чем функционален, но его функциональность чисто механистична. То есть «делаем то, что делаем и что предписано, с предельной точностью и последовательностью». Справедливо?

— Вполне, — согласился я. — И что же?

— Это работает там, где система строилась и отлаживалась в ограниченных пространственно-временных рамках. Старая доимперская Германия с ее ганзейскими городами и карликовыми княжествами. Япония, локально ограниченная и разбитая на тысячи уделов. Понимаете? Ограниченное пространство! Микрокосм с редкими внутренними связями.

— Дальше? — Я подался вперед, чувствуя, что Аппель пытается донести до меня некую очень важную мысль, в поисках которой я провел уже не один месяц, размышляя над непростой ситуацией, в которой все мы оказались.

— При масштабировании количество степеней свободы и неопределенностей в такой системе возрастает сверхпропорционально, и без изменения парадигмы управления она попросту перестает работать. Для поддержания способности хоть к какому-то функционированию схема требует двойного-тройного сквозного контроля и подчинения: государственный аппарат, партия, безопасность и так далее. При быстром масштабировании начинается управленческий ад, каковой мы сейчас наблюдаем повсеместно. То, что было приемлемо четыре столетия назад в небольшом ганзейском городе Бремене с минимумом вертикальных и горизонтальных связей, не может работать в масштабах огромной империи. Я достаточно ясно выражаюсь?

— Кажется, да, — погрустнев, ответил я. — Знаете, Аппель, я провел довольно много времени в южной России и ознакомился с их довоенными, да и нынешними порядками. Выражаясь вашим языком, отсутствие германского «орднунга» в сталинском аппарате — есть функционал не связанных системой степеней свободы. Право на импровизацию, которого у нас нет. Вот почему мы проигрываем на Востоке…

— Проигрываем? — айнзатцляйтер покосился на меня вопросительно. — Разве? Впрочем, ключевое слово тут «импровизация», верно. Что позволяет масштабировать управленческую схему до колоссальных размеров при слабо спадающей эффективности — да хоть Америка, тоже построенная на импровизации и инициативе личности. Некоторые слишком разболтанные степени свободы надо временами связывать, но это вопрос технический, а не фундаментальный… Кажется, доктор Шпеер, мы уже наговорили на несколько приговоров в государственной измене. Осмелились сомневаться и подводить под эти сомнения заумную теоретическую базу.

— Чепуха, — я, коротко рассмеявшись, отмахнулся. — Вернемся к насущному. Простой вопрос: почему мы ничего не делаем?

— Прямо сейчас? В эту минуту? — невозмутимо спросил Аппель. — Да потому что необходимые распоряжения давно отданы, имеющиеся в наличии исполнители действуют, а донесений об изменениях обстановки, требующих моего вмешательства и пересмотра приказов, пока нет. Не пойдем же мы вывозить на тачках битый кирпич и щебень? Стоять с брандспойтом? Не по чину. Механистическая функциональность «порядка», не так ли? Предложить вам кофе, доктор Шпеер?

* * *

Следующие два дня превратились в непрекращающийся кошмар. К десяти утра 26 июня меня «догнали» ближайшие сотрудники Министерства вооружений и «Организации Тодта» — прилетели вслед за мной из Берлина — и наконец-то появилась возможность наладить работу в «шпееровском стиле».

Никакой бюрократии, приказы поступают из единого центра, выполняются беспрекословно и моментально, ослушание грозит долгой, вдумчивой и малоприятной беседой в гестапо с непредсказуемыми последствиями — спасибо Рейнхарду Гейдриху, втихомолку поддерживающему мои необычные начинания.

Обергруппенфюрер издал грозную директиву по РСХА, в которой упоминался мартовский указ Адольфа Гитлера о предоставлении мне исключительных полномочий — вот Имперская безопасность и должна присматривать, чтобы распоряжения господина рейхсминистра Шпеера не саботировались. В разумных пределах, конечно: методов воздействия на «старых борцов» так и не появилось, увы…

Если уж я вспомнил о Гейдрихе, стоит заметить, что удавшееся покушение на судетского гауляйтера Франка в Праге утром 27 мая и впрямь было направлено на совершенно другую персону — полиции удалось схватить двух британских диверсантов богемского и словацкого происхождения, Йозефа Габчика и Яна Кубиша. Они дали показания.

Основной целью был Рейнхард Гейдрих, в случае неудачи — министр просвещения протектората Эммануэль Моравец (известный своими симпатиями к Германии) или группенфюрер Карл Герман Франк. Последний и оказался в плохое время в плохом месте, а самое главное — не в своем автомобиле, с известным каждому пражанину номером «SS-3».

Представления не имею, взял Франк эту машину из спецгаража по своему желанию или имел разрешение Гейдриха, но факт остается фактом — гауляйтер был убит взрывом гранаты в пражском районе Либень. Осколками ранило одного из нападавших, второго задержали полицейские при содействии обычных прохожих.

Сам Гейдрих отреагировал на это громкое событие сдержанно. Выступил по радио, обвинив в неслыханном злодействе англичан, организовал Карлу Франку пышные похороны, но и только.

Жизнь в Богемии продолжалась обычным порядком, никаких особых мер исполняющий обязанности протектора не предпринял, и это наводило на размышления — в Польше или на Востоке за убийство высшего чиновника Рейха непременно последовали бы внушительные репрессии, что случалось не раз. Очевидно, что обергруппенфюрер оберегал свой немалый авторитет и старался не растерять симпатии богемцев. Наверняка с далеко идущими замыслами…

Мне пришло очень краткое, но теплое письмо. Гейдрих благодарил за своевременное приглашение и очень вскользь намекал, будто в долгу не останется. Обещание сдержал: работать во взаимодействии с РСХА стало гораздо, гораздо легче — по крайней мере, на мои жалобы в адрес зарвавшихся чиновников среднего звена (без разницы, партийных или нет) в СД реагировали моментально. И принимали меры.

Чаще всего хватало обычного внушения. В двух случаях (вполне обоснованно: незачем так яростно отстаивать корпоративные интересы в ущерб государственным!) дело закончилось судом Народного трибунала по обвинению в саботаже с последующей отправкой виновных в лагерь Дахау. Ничуть их не жалею — как говаривал великий Бисмарк, глупость — божий дар, но злоупотреблять им нельзя категорически. Чревато.

Вернемся, однако, в Бремен. Юлиус Аппель оказался безуп речно прав — обстановка прояснилась только к 27 июля, когда были оценены потери жилого фонда, приблизительно подсчитан размер ущерба городской инфраструктуре, а военные предоставили данные по разрушениям на своих объектах.

В целом картина напоминала то, что мне пришлось наблюдать в Кёльне почти месяц назад, за некоторыми важными исключениями. Англичане начали действовать более выборочно, тогда как предыдущие налеты носили иной характер: поразить крупную цель как можно большим тоннажем и безнаказанно удрать. При аналогичной атаке на Эссен в ночь на 2 июня из-за плотной облачности и тумана бомбардировщики сбросили груз в нескольких километрах от города, фактически в пустоту — пострадало несколько деревень и пригороды, на земле погибли пятьдесят человек.

На этот раз наблюдались изменения в тактике, это подтвердил и Эрхард Мильх, получивший отчет о действиях ПВО и XII авиагруппы, плюс первые результаты допросов попавших в плен британцев. Вместо слепого коврового бомбометания имело место распределение целей — Пятая группа Королевских ВВС в составе ста сорока машин была нацелена строго на заводы «Фокке-Вульф», самолеты Берегового командования атаковали верфи «Дешимаг», все остальные строем шли на город и порт, снося с лица земли здания в почти четырехкилометровой полосе по направлению с северо-запада на юго-восток.

До основания разрушены 572 здания, частично повреждены больше шести тысяч. Сборочный цех авиазавода «Фокке-Вульфа» попросту перестал существовать — я сразу распорядился о спешном переводе производства в восточные области Германии и Польшу, мы не можем впредь так рисковать авиапромышленностью! Железнодорожное сообщение будет восстановлено не раньше, чем через пять дней — сгорели восемнадцать составов с готовой продукцией.

— …Ничего не поделаешь, это тоже входит в наши обязанности, — увещевал фельдмаршал Мильх, устроившийся рядом с мной на заднем сиденье скромного «Опель Олимпия» с номерами Люфтваффе. — Я очень жалею, что фюрер никогда не приезжает в пострадавшие города поддержать население! Это имело бы колоссальное пропагандистское значение! Появление Черчилля на развалинах преподносится во всех британских газетах как подвиг!

Половину дня пришлось убить на совершенно бесполезное (с моей точки зрения) дело — я, Мильх и примчавшийся из своей резиденции в Ольденбурге гауляйтер Везер-Эмса Пауль Вегенер осматривали закопченные руины, пожимали руки рабочим «Организации Тодта», говорили сочувственные слова оставшимся без жилья и имущества обывателям и позировали фотографам.

Так и воображаю себе завтрашние заголовки в «Фёлькишер беобахтер»: «Правительство Рейха заботится о народе, стойко переносящем тяготы войны с англосаксонской плутократией и большевизмом». Оперативность ведомства доктора Геббельса потрясала, вот уж где работа поставлена с высочайшей степенью эффективности! Официальных пропагандистов пригнали в Бремен в числе двух десятков, с фотоаппаратами и кинокамерами: «Поднимите на руки эту девочку, доктор Шпеер! Пожалуйста, помогите поднести даме вещи, спасенные из разрушенного дома! Вытяните руку, словно вы даете указания рабочим!»

Et cetera, nec plus ultra. Пошлость немыслимая, вызывающая у меня приступы острого отвращения. Нет, я не спорю, в условиях войны пропаганда есть вещь совершенно необходимая и Йозеф Геббельс действительно знает, как выстраивать схему информирования народа о неприятных событиях. Но зачастую его сотрудники переходят все допустимые границы приличий.

Я исправно кривлялся перед объективами, Мильх вздыхал и посматривал на часы (у него тоже дел невпроворот), один группенфюрер Вегенер чувствовал себя в родной стихии — краткие ободряющие речи, обещания, позы на публику, «случайно забытая в кармане» шоколадка чумазому заплаканному ребенку. Забытых шоколадок, по моим наблюдениям, у гауляйтера хватило бы для обеспечения товаром небольшой кондитерской лавки.

Политика, ничего не поделаешь. Но как же противно.

Единственным местом, которое я счел необходимым посетить в обязательном порядке, являлся военный госпиталь в не пострадавшем от налета предместье Химелинген, куда мы с Эрхардом Мильхом сейчас и направлялись. Вегенер с нами не поехал, остался в городе давать ценнейшие указания, командовать и отвлекать на себя внимание геббельсовских молодцев — только за одно это гауляйтеру стоило бы выразить признательность. Вот и прекрасно, общество грустного фельдмаршала мне гораздо приятнее.

— Сколь-нибудь «чувствительными» английские потери не назовешь, — неторопливо говорил Мильх, пока «Опель» двигался по улицам Бремена. — Достоверно известно, что мы сбили сорок три самолета, какое-то количество повредили: машины наверняка не дотянули до британского побережья. Если смогли приземлиться, то, вероятно, будут списаны. Округлим для ровного счета — пятьдесят. Пять процентов от исходной тысячи. Мизер.

— Это был ночной налет, — напомнил я. Благодаря Мильху, обожавшему поучать и растолковывать технические аспекты воздушной войны, за четыре месяца совместной работы я начал более или менее разбираться в авиации. — Днем британцам с их устаревшим корытами рассчитывать на успех вообще нельзя.

— Ты видел, что натворили эти «корыта»? — фельдмаршал посмотрел на меня укоризненно. — Нельзя недооценивать противника, особенно когда у тебя нет серьезных аргументов против. При дневном массовом налете у Королевских ВВС шансы и впрямь отсутствуют, на северо-западе у нас предостаточно истребителей и отлично обученного летного персонала. А теперь представь следующее: тысяча или полторы американских «Крепостей» и «Либерейторов», идущих плотным строем. Днем. Плотность огня оборонительных пулеметов? Что мы сможем противопоставить?..

— Уверен, это случится не завтра и не послезавтра, — фальшиво-ободряюще сказал я, и сам себе не поверил. — Но…

— Но, — эхом повторил Мильх. — Мы обязаны предвидеть наихудшее развитие событий. Требуются новые ночные истребители, нужно развивать «линию Каммхубера» и одновременно прикрывать большие города — идея с круговым зонами ПВО в сущности неплоха, но для ее осуществления необходим разумный подход!

— Разумный подход в сложившихся условиях? — буркнул я. — Эрхард, послушай, тебе эта ситуация не кажется ненормальной? Ты и я далеко не последние люди в государстве, но почему мы ничего, решительно ничего не можем поделать? Не имеем права импровизировать? Действовать во благо, а не во исполнение?

— Есть приказы, — коротко бросил фельдмаршал. — Мы обязаны подчиняться. По крайней мере я. Тебе несколько проще — le carte blanche.

— То же самое говорил Рейнхард Гейдрих почти месяц назад, — машинально сказал я и перехватил встревоженный взгляд Мильха.

— Хочешь дружеский совет? — понизив голос, произнес он. — Держись от Гейдриха подальше. У меня есть веские основания полагать, что он — самый опасный человек в государстве.

— По-моему, руководители разведки, контрразведки и тайной полиции со времен Древнего Рима не отличались ангельским нравом, — я пожал плечами. — В конце концов, Гейдрих возглавляет не христианский приют для вдов и сирот и не благотворительное общество, ведающее раздачей супа бездомным.

— Альберт, ты не понимаешь, — уже полушепотом сказал Мильх, косясь на спину водителя машины. — Никто не знает, что у Гейдриха на уме. Есть в нем какое-то второе дно, нечто накрепко скрытое, известное ему одному. Знаешь, что я слышал у рейхсмаршала после майского покушения на Франка? Когда выяснилось, что обергруппенфюрер Гейдрих жив и здоров, старик скривился так, будто разжевал лимон целиком, и проворчал: «Жалость какая. Всё насмарку…»

— Ты хочешь сказать… — я буквально онемел.

— Я ничего не хочу сказать, Альберт. Помолчу! На самом верху ведется некая игра с огромными ставками, и я предпочитаю оставаться в блаженном неведении относительно ее правил и целей. Погоны фельдмаршала, да и твой министерский портфель в этой колоде — не более чем восьмерка, ну или десятка в лучшем случае. Причем не козыри.

Эрхард Мильх замолчал и отвернулся, уставившись в окно «Опеля».

По левой стороне улицы тянулся завал из темно-багрового кирпича и обгоревших балок. В оцеплении стояли полицейские в бледно-зеленых кепи «Шако». Шуцманы провожали нашу машину безразличными взглядами и снова замирали на месте. Им было не до высоких материй — настоящая, зримая опасность находилась у них перед глазами, впереди, за спиной. В небесах, откуда в любой момент могли обрушиться тонны металла и взрывчатки. Везде.

* * *

Госпиталь произвел на меня тягостное впечатление, однако я и не пытался убедить себя в том, что реальная жизнь непременно и повсеместно должна быть легка и приятна. За этим — к Герингу, он у нас любитель прекрасного, утонченного и возвышенного.

О высоком визите никого не предупредили, потому обязательных приготовлений в виде белоснежно-стерильных палат, почтительных медсестер и бравых раненых, рвущихся обратно на фронт (обычно подобные сюжеты показывают в выпусках «Вохеншау») не наблюдалось. Начальник госпиталя, хмурый оберфельдарц, к появлению самых настоящих рейхсминистра и фельдмаршала отнесся в целом равнодушно. Без подобострастия.

Желаете взглянуть? Пожалуйста. Извольте накинуть халаты поверх шинелей, это правило для каждого. Да, в приемном отделении следы крови на полу. Раненых привозят до сих пор, мы принимаем и гражданских, выживших под завалами. Медикаментов хватает, спасибо. Койко-мест тоже, в основном у нас проходят лечение выздоравливающие, переведенные из других госпиталей.

Сколько всего поступило с той ночи? Приняли двести девять человек, из них всего тридцать шесть военных, зенитчики и моряки — да вот хоть корветтен-капитэн[10] Роберт Гизе, командир субмарины U-177.

Желаете его посетить, господин фельдмаршал? Конечно, это возможно, состояние капитэна Гизе не тяжелое…

— Гизе, Гизе, — пробормотал я, пока мы шествовали по длинному коридору госпиталя. — Знакомая фамилия, кажется, я читал в газетах о нем.

— Рыцарский крест Железного креста с дубовыми листьями в прошлом декабре, — тихонько напомнил Мильх. — За успехи в Северной Атлантике. Вручал лично фюрер, в ставке, я присутствовал…

Миссия милосердия принесла одни расстройства. Безусловно, корветтен-капитэн соблюдал субординацию, но весьма прозрачно намекнул Эрхарду Мильху, что военно-воздушные силы… Как бы это сказать? Не оправдывают надежд. Одно дело погибнуть в бою, и совсем другое — вот так. Причем можно сказать, что вчера экипажу U-177 очень и очень повезло.

Роберт Гизе детально рассказал о ночных событиях. Поскольку субмарина стоит на верфи «Дешимаг», — Deutsche Schiff und Maschinenbau, — для устранения выявленных после учебного похода по Балтике дефектов, матросы и офицеры находятся в отпуске на берегу. Постоянную вахту на корабле несут шестеро, сменяясь, таков устав. Командный состав разместили во флотской гостинице, нижние чины в казармах Кригсмарине в гавани.

Воздушная тревога была объявлена в 1.05 пополуночи, примерно за четверть часа до начала бомбардировки — система предупреждения населения сработала если не безукоризненно, то очень вовремя: пятнадцати минут вполне хватило, чтобы спуститься в убежище. Не всем хватило, к огромному сожалению.

— Вам, например, — чуть более ядовито, чем следовало, заметил Мильх.

Корветтен-капитэн согласно прикрыл глаза:

— В офицерском клубе на Штеффенсвег, где я находился, нет собственного бомбоубежища, господин фельдмаршал.

Только в соседнем многоквартирном доме, но офицеры не могут пойти впереди гражданских и не вправе занимать их место. Кроме того, мы полагали, что налет не будет настолько разрушительным и массовым. Сирены воют почти каждый день, но обычно вражеские самолеты не показываются…

Дальнейшее можно описать кратко: гости клуба, по фронтовой привычке наплевавшие на потенциальную опасность, спохватились, только когда в северо-западной части города загрохотало. Да так, что самые убежденные оптимисты поняли: дело плохо. Хуже того, никто прежде не сталкивался с массированным бомбометанием по густонаселенному городу, особенно моряки, привыкшие к несколько иным методам ведения войны.

Первыми суть происходящего уяснили двое офицеров Люфтваффе, имевшие представление о нешуточной опасности, которой грозит налет сотен тяжелых машин. Звуки разрывов приближались с каждой секундой, в здании начали вылетать стекла. Во дворе, как следовало из распоряжений службы RLB, отданных в самом начале войны, были выкопаны щели-убежища, усиленные бревнами по стенам, — какое-никакое, а укрытие. Бегом!

Большинству повезло, успели. Роберт Гизе покинул здание одним из последних, поскольку выпил лишнего и на ногах держался не слишком твердо, чего от меня с Мильхом не скрыл: вы же знаете подводников, господа. На берегу ценен каждый час, вот мы и пользуемся моментом.

Бомба упала за домом, что спасло от осколков, но так или иначе корветтен-капитэна Гизе погребло под грудой обломков кирпича и дерева. Удивительно, отделался он довольно легко — перелом обеих ног, несколько ребер и сотрясение мозга. Ссадины и царапины не в счет. Спасательная команда извлекла его из-под завала на рассвете.

— Судового врача жаль, — закончил свое повествование Гизе. — Знаю, нелепые смерти на войне дело обыденное, но не так же! Два часа назад навестили инженер-механик и двое матросов с лодки, рассказали… Представляете, сама U-177 ничуть не пострадала, хотя стоявшую у противоположного пирса субмарину потопило случайной бомбой. Доктор Клаус Гросс был на борту, когда начался налет. На кой черт он полез наружу, представления не имею. Может, хотел добежать до убежища? Не знаю. Никто не знает.

вернуться

10

Военно-морские звания Германии в русском языке следует передавать именно через «э» оборотное, как и произносится в немецком языке — Korvettenkapitän.

Его убило прямиком возле рубки шальным осколком размером со спичечную головку — прямо в висок, представляете? Когда тело нашли, никто и предположить не мог, почему доктор Гросс мертв! Потом нашли крошечную ранку с капелькой крови…

— Сочувствую, — коротко и без единой эмоции сказал Мильх. — У вас будут какие-нибудь пожелания, господин корветтен-капитэн? Просьбы? Мы готовы их исполнить незамедлительно.

— Приглядывайте за небом, — проронил Гизе[11].

— …Вполне извиняю парня за отдельные и вполне оправданные резкости, — сказал я насупившемуся фельдмаршалу, когда мы возвращались в город. — Роберт Гизе совершенно прав: у нас нет действенной защиты городов.

— Знаю! — раздраженно воскликнул Мильх. — Поверь, Альберт, знаю куда лучше тебя! Ответить мы ничем не можем — программа производства тяжелых бомбардировщиков считается неприоритетной, а имеющихся в наличии машин критически мало! В распоряжении авиационного командования «Атлантика» всего три десятка «Кондоров», способных выполнять задачи бомбардировщиков и вдобавок совершенно неспособных конкурировать с «Крепостями»! Тяжелые, медленные…

— Ну а что бы ты сделал, окажись на месте рейхсмаршала? — сорвалось у меня с языка. — У тебя отыщется доступная пониманию неспециалиста концепция дальнейшего ведения воздушной войны? Кроме Геринга, есть три фельдмаршала авиации — ты, Кессельринг и Хуго Шперле! Неужели нет никаких разработок? Никаких планов?

— Есть, — сказал Мильх, как плюнул. — Планы Германа Геринга.

«То есть полное отсутствие каких бы то ни было вменяемых планов, — мысленно продолжил я. — Существуют "пожелания” рейхсмаршала, во многом принципиально нереализуемые, в значительной мере фантастические и составленные при абсолютном непонимании экономических реалий. Так-так. Что, впрочем, не отменяет главного: у нас по-прежнему в наличии талантливые конструкторы, многообещающие проекты и практически не пострадавшая за время войны производственная база. А это немало, господин рейхсминистр. Очень немало. При разумном использовании, конечно. Чего нам так недостает — разумности…»

Самое сильное впечатление своей жизни я получил, именно находясь в Бремене — наши мытарства в Днепропетровске, угроза прорыва русских танков, пронизывающий ледяной ветер украинской степи и постоянное ощущение опасности не идут ни в какое сравнение с малоприятным вечером, который мы провели вместе с Юлиусом Аппелем и его сотрудниками.

Гауляйтер Пауль Вегенер пригласил разместиться у него в Ольденбурге, городе, совершенно не пострадавшем от налетов, — всего-то пятьдесят километров к западу, по не загруженной транспортом автостраде можно преодолеть за полчаса максимум. Я вежливо отказался, сославшись на необходимость постоянно присутствовать в разрушенном городе и координировать действия подчиненных мне служб — речь идет о важнейших оборонных объектах!

Вегенер будто бы мимоходом заметил, что если министру империи приходится разгребать последствия каждой авиационной атаки, то его помощников стоило бы отправить на фронт, там они будут нужнее. Уехал с кислым лицом — обиделся. Да и плевать, если откровенно.

Ночевал я в штаб-квартире «Организации Тодта» на Нойштадтсвалль — гостиницы в Бремене или уничтожены, или используются для временного размещения потерявших жилье горожан за государственный счет. Айнзатцляйтер развел руками, сообщив, что в доме отыщется несколько комнаток, обычно предназначенных для постоянно дежурящего персонала. Удобств мизер, но это единственное, что можно предложить.

Я отшутился — в «ревущие двадцатые», в мои студенческие времена, здешние удобства показались бы верхом роскоши! Койка, одеяло, ванная комната, привозят горячий обед. Что еще нужно человеку? А прежде всего до «рабочего места» ровнехонько десять шагов. Шумно? Перетерплю, не впервой.

За исключением сожравших четыре с лишним часа пропагандистских мероприятий вкупе с нашей поездкой в госпиталь днем 27 июня, прочее время занимала донельзя напряженная работа. Не скрою, замечание Пауля Вегенера было обоснованным: рейхсминистр вовсе не обязан заниматься проблемами, ставшими едва ли не повседневными, для этого существует немалый штат помощников.

Однако я впервые столкнулся с вопросом безотлагательной передислокации обширного производства, а именно завода «Фокке-Вульф» — полагаю, что спонтанно принятое решение незамедлительно вывести его из угрожаемого района на восток является правильным и не подлежащим обсуждению. Я обязан лично проследить, как реализуется приказ, и получить незаменимый опыт на случай возникновения аналогичных ситуаций в будущем.

Будем честны: не «на случай возникновения», а «при безусловно ожидаемом возникновении». Эту формулировку при всех я старался не использовать, но подтекст понимал каждый из моих сотрудников.

Мильх, как ответственный за авиапромышленность в своем ведомстве, способствовал всеми силами — понимал, что я прав. Силезия, генерал-губернаторство, возможно, Богемия — в нынешних обстоятельствах куда более безопасны, чем прибрежная зона Северного моря.

Решить такой вопрос меньше, чем за двое суток, крайне сложно, почти невозможно, но мы справились. Выбор подходящего места необычайно важен: требуются гарантированное снабжение электроэнергией, развитые транспортные пути, да еще переориентация поставок комплектующих, рабочая сила и ее обеспечение, продовольствие, строительные материалы. Десятки ключевых деталей и тысячи второстепенных!

С исполнительным директором «Focke-Wulf Flugzeugbau GmbH» Куртом Танком мы сидели девять с половиной часов, твердо решив не расходиться, пока не примем принципиальное решение и не просчитаем все возможные препятствия и огрехи…

К вечеру 28 июня таковое решение было принято: «Фокке-Вульф» рассредоточивает предприятия в районах Мариенбурга, Коттбуса и Позена, эвакуация начинается тотчас по восстановлении железной дороги. Никаких согласований, никаких разрешений от гауляйтеров, никаких задержек с выделением земельных участков — вопросы военной промышленности являются первостепенными, отвечает за них министр Альберт Шпеер. Он же берет на себя всю полноту ответственности и самостоятельно решит затруднения с Министерством финансов и Рейхсбаном, обязанным предоставить подвижной состав по первому требованию.

Очень тяжелый день. Запредельно тяжелый.

— Отлично справляешься, — Мильх, оставшийся у меня в гостях после неимоверно долгого совещания с Куртом Танком, открыл бутылку с коньяком. Разместились мы в комнатке под самой крышей бременской резиденции «Организации Тодта», фельдмаршал скинул китель, оставшись в галифе и сорочке с пятнами пота под мышками. Подтяжки у него смешные, французские, синенькие с золотистыми лилиями Бурбонов. — Энергия бьет ключом. Клянусь, они насмерть перепугались, когда услышали, что бумажная волокита не предусмотрена, а любые возникающие затруднения будут решаться тобою лично, в приказном порядке! Их система миропонимания разрушена самым бессердечным образом!

— Иначе нельзя, — зевнув, ответил я. — Кажется, ты хочешь получать самолеты Fw.190 прямо сейчас? А не через полгода? Не через год? При этом не разбираясь с жалобами генерал-губернатора Польши и его прихлебателей на то, что под территорию завода в Позене выделен участок девственного заповедного леса, где водятся кабанчики и расположен любимый охотничий домик рейхсмаршала?

— Ты серьезно? — Мильх выпрямился.

— Нет же, нет! Чепуха. Обыкновенный индустриальный район, ну откуда там кабанчики?.. Я о другом думаю: сам факт эвакуации на восток огромного завода заставляет признать, что война вошла в новую стадию — не наступательную, а оборонительную. Хочешь знать, о чем я беседовал с доктором Тодтом в ночь перед его гибелью?

— Ты уже как-то рассказывал. Заявления на грани пораженчества.

— Можно трактовать и так, — согласился я и взял рюмку с коньяком. — Прозит! Но Фриц Тодт сумел обосновать свои выкладки, причем я не нашел существенных возражений. Центральный постулат — война в экономическом отношении проиграна еще осенью 1941 года.

вернуться

11

После инцидента в Бремене лодка U-177 получила неофициальное прозвище «U-Krucke», «Клюка», поскольку впоследствии корветтен-капитэн Гизе обычно прихрамывал и ходил с тростью, ставшей эмблемой субмарины. Умер Роберт Гизе в своей постели в 1989 году в возрасте 78 лет.

— Слышал, — Мильх картинно закатил глаза, словно говоря: «Какая, право, ерунда! Реальность говорит об обратном!»

— …И вот почему, — с нажимом продолжил я. — Из всех разведсводок, поступающих с Востока, мало кто обратил внимание на критически важные сообщения. Нет, вовсе не число танков, самолетов и живой силы, имеющихся в распоряжении Сталина, это интересно в основном военным. Речь о другом. Что большевикам удалось спасти? Не взорвать, не разрушить, не сжечь при отступлении — в Днепропетровске я вдоволь насмотрелся на развалины. Именно спасти. Вывезти за Волгу и на Урал. Цифры, — наверняка неполные! — в нашем распоряжении есть. И меня они приводят в ужас не меньше, чем покойного доктора Тодта.

— Постой, постой, — фельдмаршал уставился на меня с видом не то озадаченным, не то потрясенным. — Ты подразумеваешь эвакуированные русскими материальные ценности?

— Именно, дружище. Скажу больше, по моей просьбе весной было составлено два реестра. Первый: общая численность и профиль промышленных предприятий на занятых нами территориях России по состоянию на 1 июня 1941 года. Второй: что мы имеем там же сейчас, в настоящий момент. Если сравнить, то получится, что вместо областей с вполне развитой индустрией, крупным металлургическим и машиностроительным производством, огромным добывающим сектором и так далее мы получили едва ли не пустыню. Тридцать шесть процентов от исходных мощностей. Тогда как во Франции два года назад — девяносто четыре процента. Куда всё подевалось, спрашивается?

— Ну-у… — поразмыслив, протянул Мильх. — Разрушения, последствия городских боев, саботаж местного населения.

— Отпадает, — сказал я. — Продвижение вермахта было довольно стремительным, многие города мы брали фактически без боя, неповрежденными. Я сделал отдельный запрос по Харькову, волосы дыбом встали. Когда конкретно Рунштедт взял Харьков, не напомнишь?

— Кажется, в конце двадцатых чисел октября, — неуверенно ответил фельдмаршал, доселе не понимая, к чему я клоню. — Это самый крупный русский город, оказавшийся в наших руках, и как раз в случае с Харьковом нельзя сказать, что он достался нам малой кровью, вовсе наоборот…

— Не в этом дело, — перебил я. — Харьковские паровозостроительный, тракторный и авиационный заводы исчезли. Сгинули. Растворились. Нет, они не разрушены бомбами и не взорваны, они именно исчезли. Остались голые корпуса, стены. Спрашивается — куда исчезли? Где они сейчас? Ответы на эти вопросы у меня тоже найдутся. Причем речь идет не только о трех колоссальных предприятиях: например, куда-то подевался весь транспортный парк Южной железной дороги. Министерство по делам Восточных территорий Альфреда Розенберга по моей просьбе составило подробную справку об ущербе, нанесенном промышленности Харькова, — тридцать два процента было уничтожено вследствие боевых действий и намеренных подрывов перед сдачей русскими города, остальное эвакуировано. Ты внимательно меня слушаешь?

— Господи боже, — выдохнул Мильх. — И такая картина… повсеместна?

— Нет, конечно. В Донбассе обстановка куда более благоприятная, русские попросту не успели вывезти значительную часть предприятий из Сталино и Ворошиловграда. Но в целом статистика далеко не в нашу пользу. Большевики сохранили промышленность и очень скоро наверстают потери. Доктор Тодт понял это первым.

— Альберт, ты не преувеличиваешь? — с сомнением осведомился фельдмаршал. — Хорошо, тридцать шесть процентов от довоенных мощностей русских в наших руках, где больше, где меньше. Для ровного счета, треть. Еще треть списываем на разрушения. Последняя треть эвакуирована, предположим. Но это же мало! Потери при транспортировке, нарушение производственных цепочек, трудности при размещении на новом месте — мы только что обсуждали ровно то же самое с Куртом Танком! И это не один завод, а десятки!

— Сотни, — поправил я. — От трех с половиной до четырех сотен, в худшем для большевиков случае. В лучшем — свыше пятисот. Ты думаешь, они вывозили фабрики по производству швейных машинок, фарфора или скобяных изделий? Ничего подобного! Наоборот! Эти заводы уже сейчас выпускают бронетехнику, самолеты и орудия! А теперь ответь, твои бомбардировщики смогут помешать русским строить танки на Урале или в Сибири? Дотянутся, накроют цели и вернутся обратно невредимыми?.. Во-от, кажется, теперь ты проникся. Или по-прежнему считаешь Фрица Тодта паникером и пораженцем?

* * *

Мильх ушел от меня в состоянии ошеломленно-задумчивом: аргументы возымели действие. Фельдмаршал человек исключительно осторожный, но, как технократ, не склонен взирать на мир сквозь розовые очки и предаваться беспочвенной мечтательности. Пусть знает, что военные победы (бесспорные, тут сомнений нет) — это лишь часть рисунка, постепенно превращающегося в далеко не самую обнадеживающую картину.

Я посмотрел на едва початую бутылку «Фрапена» двенадцатилетней выдержки и поставил ее под койку — завтра с утра нужно проснуться со свежей головой, а спать осталось не больше семи часов. Штора светомаскировки задернута, осталось потушить лампу и закутаться по детской привычке в одеяло с головой.

Сирены воздушной тревоги взвыли час сорок минут спустя.

* * *

— Одевайтесь немедленно! — айнзатцляйтер Аппель пинком распахнул дверь в мою комнату. В руке электрический фонарик, хорошо хоть не бьет лучом в глаза, а светит на пол у изголовья кровати. — Не включайте свет, незачем!

— Неужели снова? — прохрипел я, пытаясь попасть левой ногой в правую штанину брюк. — Бритты решили окончательно разделаться с Бременом?

— Только что позвонил адъютант Эрхарда Мильха, с аэродрома в Дельменхорсте, — скороговоркой произнес Аппель. — Передал распоряжение фельдмаршала: незамедлительно обеспечить вашу безопасность, любой ценой. Над Северным морем обнаружен строй бомбардировщиков, двигающихся в нашу сторону, больше двухсот самолетов, XII авиакорпус поднят по тревоге… Да быстрее же, доктор! Не будьте копушей!

— Выражаетесь в точности как моя мама, когда я с трудом просыпался утром в школу, — беззлобно огрызнулся я, накидывая шинель поверх рубашки, возиться с кителем времени нет.

— У меня трое детей, а это обширная практика, применимая и к столичному начальству, — с неожиданным мрачноватым юморком отозвался Аппель. — За мной!

Мы кубарем скатились по лестнице на первый этаж. Выскочили через боковую дверь во внутренний дворик — я сразу заметил «грибки» системы вентиляции убежища, устроенного со всем тщанием: это тебе не примитивные щели, а настоящий бункер, пускай и расположенный на сравнительно небольшой глубине. Нас догнали еще трое, дежурный по штабу ОТ, кажется, его фамилия Дитрих, телефонистка с коммутатора фройляйн Брейтель и мой референт Ольгерд Динст, тоже ночевавший в доме.

Ббу-у-у! Густой насыщенный рев протолкнулся в уши так, что их слегка заложило. Всегда думал, что музыка разрывов звучит несколько по-другому, но на практике выяснилось совсем иное: с севера накатывала физически ощутимая звуковая волна, слившаяся в грозное урчание одного из титанических монстров древнегерманских легенд — будто мировой змей Ёрмунганд по неизвестной прихоти покинул океанские глубины и выполз на сушу. Над темными крышами сверкали золотистые и блекло-голубые сполохи.

Айнзатцляйтер подтолкнул меня ко входу в укрытие, за которым начиналась бетонная лесенка, уводящая вниз. Шагнул следом, задраил стальную дверь. Освещение слабое, тусклые лампочки, забранные проволочной решеткой, по стенам.

— Типовое сооружение, еще довоенных времен, — пояснил Аппель. — Все государственные учреждения должны оборудоваться своим бомбоубежищем. Инструкция.

— Механистическая функциональность? — невольно съязвил я.

— Совершенно верно, доктор. Спускайтесь. Не скажу, что там очень уютно, но запас воды, продовольствия и даже неплохого алкоголя в наличии. Генератор рассчитан на двенадцать часов непрерывной работы, на крайний случай отыщутся свечи. Принимайте это как не самое приятное, но все-таки приключение. Читали в детстве Жюля Верна?

— Жюль Верн ни разу не описывал бомбардировку Парижа несколькими сотнями «Веллингтонов», дорогой Юлиус…

Обстановка внизу самая спартанская. Убежище рассчитано на двадцать пять — тридцать человек, полный штат бременского штаба. Койки в два яруса, аккуратно застеленные синими флотскими одеялами, отдельная квадратная комнатка для руководителя: телефон, карта города на стене. Склад доверху забит консервами, картонными коробками с итальянскими макаронами, запасными лампочками и полевыми аптечками. Обязательные противогазы. Три электроплитки. Тесная уборная, из крана над раковиной постоянно течет струйка холодной воды.

При необходимости отсидеться вполне можно, бетонные перекрытия с гравийной подушкой в теории должны выдержать прямое попадание, однако проверять устойчивость сооружения на практике я абсолютно не желаю.

— Мы здесь ненадолго, — с невозможным спокойствием предрек Аппель. — Предыдущая воздушная тревога продолжалась четыре часа до сигнала отбоя. Этой ночью, полагаю, всё закончится куда быстрее. Фройляйн Брейтель, вас не затруднит вскипятить воду и приготовить кофе на всех? И найдите галеты с баночкой джема, устроим ранний завтрак.

Снаружи грохотало всерьез, с потолка на одежду опускались невесомые частицы отслоившейся штукатурки. Пол ощутимо подрагивал, значит, бомбы ложатся близко. Слишком близко.

Айнзатцляйтер ошибся с расчетом времени. Едва телефонистка поставила на электроплитку объемистый кофейник зеленой эмали, как случился локальный апокалипсис, других слов и не подберешь. В первые секунды я даже не сумел осознать, что вообще произошло.

Звука я почему-то не услышал. Не уверен, что подобная метафора изящна, но бункер будто подпрыгнул — плитка вместе с кофейником полетели со столика на пол, лампы моргнули, две из них лопнули, выбросив синие искры. Из вентиляционных отдушин под потолком вырвались густые клубы серой пыли и дымка. В воздухе запахло чем-то отвратительно-кислым, химическим.

«О, нет, — промелькнула мысль, — отравляющие вещества в бомбах…»

Сознание померкло, зрение заместилось яркими до рези разноцветными пятнами.

Очнулся я оттого, что господин Аппель, — интеллигентный математик в очках! — отвесил мне несколько тяжеленных пощечин. Рука железная. Присел рядом на корточки, прищурившись посмотрел в глаза.

— Ничего страшного, очень легкая контузия, да и то сомнительно, — со знанием дела сказал Аппель. Голос звучал приглушенно, будто сквозь ватные беруши. — Доктор, возьмите себя в руки! Поднимайтесь с пола, грязно!

Встал, наклонился, протянул руку.

— Вонь… — хрипло выдавил я.

— Так пахнет сгоревшая взрывчатка, — невозмутимо пояснил айнзатцляйтер. — Вы что же, не проходили обязательные для руководящего состава ОТ курсы гражданской обороны? Затянуло через вентиляцию, противохимических фильтров нет, никто ведь не станет использовать зарин, иприт и прочую гадость против городского мирного населения? Женевский протокол от 1925 года подписан Германией и Великобританией.

Как он умудряется совмещать холодный ум и прекраснодушную уверенность в незыблемости отживших свое правил ведения войны? Рыцарство окончательно умерло вместе с Освальдом Бёльке и Манфредом фон Рихтгофеном двадцать с лишним лет назад, а им на смену пришли те, кто отдавал приказы под Ипром и Лоосом. И такие как я — двести тысяч тонн отравляющих боеприпасов Третьего рейха находятся в моей юрисдикции, пускай и покоятся сейчас на бдительно охраняемых складах, ожидая приказа…

Неожиданно выключился генератор, свет погас. Аппель, чертыхнувшись, извлек из кармана фонарик.

— Ничего страшного, сейчас найдем карбидные лампы. Господин Дитрих, займитесь. Доктор Шпеер, с вами все в порядке? Как вы себя чувствуете?

— Как последний идиот, — не стал скрывать я, постигнув очевидную истину: никакой контузии. Я просто насмерть перепугался и свалился в обморок, будто юная послушница, обнаружившая в своей келье пьяного матроса с ополовиненной бутылкой рома. — Я, знаете ли, прежде имел дело с боеприпасами только на артиллерийском полигоне в Куммерсдорфе, причем взрывались они в нескольких километрах от наблюдательного пункта…

— Берлинским чиновникам полезно узнать суровую правду реальной жизни, — изрек Аппель преувеличенно-ханжеским тоном.

Чувство юмора у него в наличии, и айнзатцляйтер позволяет себе подтрунивать над рейхсминистром, что в других условиях выглядело бы святотатством, злонамеренным покушением на незыблемые устои и циничным надругательством над самим понятием «субординация». Такие люди мне не просто нужны, а необходимы как воздух!

Шутки, впрочем, скоро кончились. Взрывов больше не слышно, значит, налет закончился. Аппель поднял телефонную трубку, в надежде связаться с полицией или пожарными, но телефонная линия оказалась повреждена, гудок отсутствовал.

Поднялись наверх, к выходу. Запирающий механизм работал, но сама бронедверь не поддавалась, какие усилия не прикладывай.

— Скверно, — покачал головой айнзатцляйтер. — Вывод, кажется, очевиден: завал. Защитные двери всегда открываются наружу, потому и не открыть… Аварийного выхода нет, проектом не предусмотрен, следовательно, придется сидеть здесь до рассвета и ждать, пока нас откопают.

— Откопают ли? — хмуро заметил Динст.

— Нас всего пятеро, припасов при разумной экономии хватит на несколько месяцев, — ободряюще сказал Аппель. — Да и водопровод, как я заметил, не поврежден… Ну-ну, не смотрите на меня так! RLB обязан в первую очередь расчищать выходы из бомбоубежищ, это аксиома. Будем ждать. Надеюсь, никто не боится замкнутого пространства? В условиях войны от этого страха надо избавляться как можно скорее. Вдоволь побоимся после победы, нарочно здесь запремся и устроим вечеринку!

Нет, определенно, нашивки ОТ-айнзатцгруппенляйтера, сиречь руководителя стройуправления, он сегодня заслужил. Равно и перевод в Берлин, поближе ко мне. Только бы не загордился, стремительное возвышение портит людей необычайно.

Время я не считал — забыл наручные часы в комнате. Просто улегся на откидную кровать, прикрыл глаза рукой, защищаясь от резкого света карбидных фонарей, и попытался задремать. Начинать разговор никому не хотелось, все устали и перенервничали. Господин Аппель, как человек, начисто лишенный рефлексии, почти сразу заснул и посапывал так мирно, что казалось, он находится у себя в супружеской спальне. А ведь неизвестно, остались ли в живых его родные, дом семьи всего в двух кварталах отсюда, могло накрыть…

Сон не шел. Угнетающая обстановка, раздражающие запахи, чувство полной отрезанности от внешнего мира. Ничего себе, угодил в переплет. Для рейхсминистра это даже как-то… Как-то неприлично. Вот Герман Геринг сейчас, вероятнее всего, почивает в огромной спальне Каринхалла с отделкой под барокко и горя не знает — отчет о событиях в Бремене ему предоставят с утренней сводкой, за обильным завтраком.

Боже, какая бессмыслица в голову лезет. Тогда как всерьез подумать надо о другом: что делать дальше? Рекомендация обергруппенфюрера Гейдриха «видеть картину целостно и объемно» окончательно излечила меня от соблазна впасть в самообман — самый распространенный недостаток руководства Германии.

Недостаток? Слишком мягко. Как однажды совсем по другому поводу выразился Антуан Буле де ля Мерт: «Это хуже, чем преступление. Это ошибка». Да, страшная ошибка всеобщего самообмана. Именно всеобщего, поразившего практически каждого — от фюрера до безусого фаненюнкера, рвущегося в бой, чтобы сложить голову за Германию.

А за многоцветной ширмой из знамен и штандартов прячется та самая «суровая правда реальной жизни», о которой с печальной иронией говорил сегодня Аппель: лавинообразно нарастающий управленческий кризис, разрушающаяся экономика, не способная выдержать нагрузку мировой войны, сверхсверхбюрократия, а прежде всего — уйма «государств в государстве».

Партия. Вермахт. СС. Корпорации. Особняком стоят Люфтваффе и Кригсмарине. «Принципиально новый, истинно национал-социалистический род войск», — как любит характеризовать Геринг свою авиацию, и консервативный военно-морской флот, где необычайно сильны кайзеровские традиции.

Могу назвать еще с десяток позиций, от Трудового фронта и отдельной касты Министерства иностранных дел до проклятущего Управления четырехлетнего плана или Дойче Юнгфолька! У всех задачи «наиболее приоритетны», все до единого требуют денег, ресурсов, поддержки, грызутся за полномочия и сферы контроля, лезут не в свои дела с бесценными и столь же нелепыми предложениями, саботируют важнейшие решения только потому, что они могут принести гешефты конкурентам, а в этом случае лучше вообще ничего не делать, чем позволить сопернику вырваться вперед.

…Наверное, все до единого дети, читавшие приключенческие романы, изучали азбуку Морзе — когда-то и я не избежал этого увлечения, тоже играл со сверстниками в «пиратов» на озере Коллер под Мангеймом. Тире-две точки. Тире-точка. Снова и снова. Морской код DN, «Иду к вам на помощь», обычно отдающийся флажковой сигнализацией!

Кто-то колотил камнем во внешнюю дверь убежища — DN, DN, тире-две точки. Тире-точка! Ну конечно же, Бремен — морской город, как еще подать сигнал запертым в бункере? Вот и пригодились, казалось бы, накрепко позабытые и ненужные во взрослой жизни знания ранней юности!

— Поднимайтесь! — громко сказал я. — Господин Аппель?

— Слышу, — донеслось из полутьмы. — Тоже опознали код? Кажется, нас все-таки откопали. Пойдемте, взглянем. Надеюсь, это не английский десант. Но если так, я буду отбиваться гербовой печатью, а вы забрасывайте противника чернильницами.

Я нервно усмехнулся.

Тяжелая дверь с неприятным скрипом отошла в сторону. Я зажмурился: день пасмурный, но все равно утренний свет оказался слишком ярким.

— Как вы нас напугали, — послушался знакомый голос. Опознать нетрудно, это Густав фон Холленбройх, адъютант Мильха. — Мы думали, что случилось худшее.

«Я их напугал, надо же! Я!»

Ого, да здесь не меньше полусотни людей — военные, рабочие «Организации Тодта» в оливковой «богемской» униформе, несколько гражданских, полицейские. К спасению моей персоны из подземного узилища приложены немалые силы. Мильх постарался, никаких сомнений.

Пейзаж претерпел изменения в радикально худшую сторону: здание штаба ОТ исчезло, снесено до фундамента — похоже, бомба угодила точнехонько в него. Деревья в парке напротив сгорели, голые черные стволы еще дымятся. Соседние дома частично обрушились, а вот каменная лютеранская церковь в сотне метров вверх по улице, судя по виду, не пострадала вовсе — сверкает цветное стекло витражной розетки на фасаде; как не выбило ударной волной, непонятно.

— Архив и текущая документация, — замогильным голосом сказал Аппель, стоявший за моей спиной. Первое о чем он подумал, увидев руины штаба. — Расстрелял бы Черчилля самолично!

— Если вам и повезло в том, что бумаги сгорели и избавили от лишнего балласта, — фыркнув, отозвался я, — все же лучше не рассчитывать на повторение подобных событий, которые будут постоянно привносить в работу необходимую свежесть. Юлиус, забудьте! Я не стану требовать строгой отчетности, обещаю. Главное — все живы!

— Это нужно заканчивать, — после короткой паузы вполголоса сказал айнзатцляйтер, исподлобья поглядывая на кирпичное крошево и обгоревшие листки, гоняемые ветерком. — Заканчивать как можно скорее. Немедленно. Как угодно. Вы понимаете, что я имею в виду, доктор.

— Господин Шпеер, — шагнул вперед фон Холленбройх. Вид у подполковника был озадаченный, вероятно, он не получил четких инструкций от фельдмаршала, что со мной делать, буде рейхсминистр отыщется живым и здоровым. — Прикажете сопроводить в Дельменхорст на аэродром? Если нет других распоряжений?

— Поезжайте, мы справимся, — Аппель дружески тронул меня за плечо. — Здесь вам делать нечего, доктор. Это не ваша задача. Отправляйтесь. Всё необходимое вы успели сделать. Благодарю за приятную компанию, мы отлично провели минувший вечер. Со смыслом.

«Что он имеет в виду?» — подумал я. И сразу осознал, что знаю ответ на этот вопрос. Его только что озвучил сам Аппель.

Заканчивать. Как именно — не принципиально. Были бы инструменты в руках. А их нет.

— Я вызову вас в Берлин, едва обстановка нормализуется. Любые — слышите, любые! — ваши требования по снабжению будут удовлетворены немедленно. Достаточно запроса в мой секретариат.

— Спасибо, доктор Шпеер. Мне очень приятно работать под вашим руководством.

Кажется, это не просто обязательно-вежливая формулировка. Юлиус Аппель подразумевает нечто большее. Выражает надежду. Невозможно подводить людей, надеющихся на тебя и тебе доверившихся.

— Едем, — я решительно кивнул Холленбройху. — Фельдмаршал на аэродроме?

— Так точно, господин рейхсминистр!

Спустя два дня, уже в Берлине, я узнал, что повторная бомбардировка Бремена в ночь с 28 на 29 июня не носила масштабного характера — видимо, англичане решили, что бдительность наших ПВО притупилась и нового удара спустя двое суток никто не ожидает.

По данным Мильха в этом налете участвовали двести девять машин, сбито одиннадцать, причем из-за низкой облачности британцы промахнулись и вместо железнодорожного узла (как показали очередные пленные) бомбы посыпались на предместья, где я и находился.

Дома среди многочисленной корреспонденции меня ожидала депеша от брата, переданная не почтой, а через знакомого офицера связи ОКХ в ставку и далее мне лично: незаменимый Хайнц Линге поспособствовал.

Я сразу показал письмо маме. Заканчивалось оно так:

«…Я ничуть не жалуюсь, в действующей армии на Востоке вовсе не так ужасно, как это частенько описывают слухи: самая обычная служба. Мы здесь в ожидании больших событий, но, полагаю, тебе куда лучше знать, каких именно.

Мои поздравления Маргарет с рождением сына, это замечательная новость.

Люблю всех вас. Скучаю, надеюсь, приеду в отпуск осенью, в ноябре. Твой всегда — Эрнст Шпеер».

17 июля 1942 года Шестая армия вермахта начала генеральное летнее наступление.

Целью были Сталинград и Кавказ.

Эрнст оказался в гигантском водовороте людей и событий, решивших судьбу цивилизации на долгие десятилетия вперед.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

СОЛДАТ

Рассказывает Эрнст Шпеер

1. ОХОТА НА КАБАНА

Первый русский солдат, которого я увидел совсем близко, лицом к лицу, был мертв. В чем мне, несомненно, повезло куда больше, чем обер-лейтенанту Хельке и лейтенантам Штраубе и Вальдау.

Я познакомился с ними, когда прибыл в Харьков в начале июля сорок второго. Той зимой русские предприняли отчаянную попытку отбить у нас «первую столицу Украины». Попытка эта провалилась и стоила русским большой крови, а германский контроль над Харьковом утвердился окончательно.

Харьков выглядел вполне европейским, ухоженным, даже красивым. Мне доводилось видеть его и прежде, но это случилось зимой и мельком; теперь же у меня появилась возможность пройтись по его чисто подметенным улицам, полюбоваться на каштаны и липы местного парка. Солдаты посещали кинотеатр, для офицеров работали целых два театра — оперный и драматический.

Шестого июля сорок второго года я прибыл в штаб Шестой армии, поскольку привез пакеты из ОКХ, которые обязан был вручить лично. Меня принял командующий армией — генерал Паулюс. Разговор длился весьма недолго: он поблагодарил меня за аккуратное исполнение приказа, пожелал успехов в прохождении службы и сообщил, что мой полк — Второй танковый — находится сейчас в Макеевке, откуда он в ближайшие дни выступит через Артемовск на Триполье, где мне и рекомендовано воссоединиться с моими товарищами.

Трудно представить себе кого-то, кто менее был похож на покойного фон Рейхенау, чем новый командующий. Он был строен, сумрачно-печален и утонченно-красив. Внезапно при виде его меня охватило дурное предчувствие. Командующий не должен быть похож на скорбного ангела, подумалось мне невольно. Это не способствует подъему боевого духа в солдатах.

К счастью, во время разговора Паулюс резко повернулся к свету, и отчетливо проступили морщины у рта, мешки под глазами, а потом он улыбнулся и окончательно утратил всякое сходство с надгробной фигурой:

— Поздравляю вас также с наградой, обер-лейтенант Шпеер.

Я позволил себе недоуменно поднять бровь.

Возникла неловкая пауза.

Генерал Паулюс определенно не из тех, кто умеет ловко и изящно разрешать подобного рода ситуации, и если уж случался какой-нибудь конфуз, он просто молча ждал, пока кто-нибудь другой не подберет нужные слова или не сведет дело к шутке.

Беда заключалась в том, что я тоже не мастер дипломатической элегантности. Поэтому я просто брякнул, не подумав:

— Какая еще награда?

С заметным облегчением Паулюс ответил:

— Обер-лейтенант Эрнст Шпеер был представлен к Железному кресту двадцать шестого мая сорок второго года.

Формулировка ответа подсказала мне, что перед встречей со мной он лично ознакомился с моим личным делом.

Возможно, отчасти его заинтересовала моя фамилия — Шпеер. Не может быть, чтобы он не слышал ее раньше. Вообще Паулюс — основательный человек, любит документацию и умеет ею пользоваться.

Может, оно и к лучшему, — продолжал размышлять я. В прошлом году, когда мы шли сквозь Россию, одушевляемые неумолимым порывом, нам требовался неистовый вождь, вроде Вальтера фон Рейхенау — воплощение неколебимого воинственного духа. Теперь же, когда надо закрепить победу и навечно утвердиться в европейской части России, потребен человек расчетливый, трезвый, с аналитическим складом ума.

Признаюсь, я получаю удовольствие от подобных размышлений. Мне важно отдавать себе полный отчет — в каких событиях я участвую, на каком этапе операции нахожусь и с кем имею дело. Это странным образом успокаивает.

— Я не получал награды и впервые о ней слышу, — сказал я наконец.

Генерал сел за стол, сделал заметку в блокноте и отозвался:

— Это будет исправлено, обер-лейтенант. Согласно документам, у вас остается еще три дня отпуска. Проведите их в Харькове, посетите театр, насладитесь в последний раз культурой, прежде чем вновь окунуться в дым сражения. К концу недели, полагаю, я улажу вопрос с вручением вам Железного креста.

После этого он снова встал, четким движением подал мне руку, и мы простились.

* * *

Я поселился в гостинице на одной из центральных улиц. Кажется, улица называлась Ssumskaja, или как-то похоже. Стоял летний вечер, в раскрытое окно влетал теплый ветерок, слышны были голоса проходящих внизу людей: говорили по-русски и по-немецки, голоса звучали спокойно, приветливо.

Доносился женский смех и легкий стук каблучков. Я заснул в удивительно мирном, спокойном состоянии духа. Ближе к полуночи меня разбудил выстрел, прозвучавший где-то далеко в ночи. Несколько минут я лежал с открытыми глазами в темноте и прислушивался, но выстрелов больше не было, и я снова заснул.

Утром я спустился к завтраку. В гостинице жило много офицеров, догуливающих отпуск. С двумя такими, из 16-го саперного батальона, я оказался за одним столом. Они выглядели очень веселыми и начали было рассказывать мне запутанную историю, где фигурировали охота, дикие кабаны и опытные егермейстеры, но затем к нам с убийственно-вежливым «Позвольте» подсел оберштурмфюрер СС, и разговор перешел на более общие темы, а потом и вовсе завял.

Эсэсовец завтракал очень умеренно, демонстративно пил одну лишь воду, отказываясь даже от кофе, и с легким неодобрением посматривал на нас, жирно намазывающих масло на булочки — честно говоря, довольно черствые. Когда он с тем же холодным «Приятного аппетита, господа» удалился, один из моих новых приятелей пробурчал:

— Их тут пруд пруди. Прямо через плечо заглядывают.

— Они для этого созданы, — фыркнул второй. — Заглядывать и отслеживать.

— Лучше бы бандитов ловили, — сказал первый.

— Вы начали рассказывать что-то про охоту, — напомнил я. Меня мало интересовал эсэсовец и то, чем он занимается. В самом деле, у каждого свой долг, своя сфера ответственности. — Что-то не пойму — какая охота может быть летом? Я, конечно, не охотник, но мне казалось, что этим делом занимаются осенью, когда животные уже нагуляли жир и успели завести потомство.

— У этих кабанов мало шансов уцелеть, коль скоро они оказались в эпицентре военных действий, — со смешком отозвался второй офицер, — а тут удачно совпали сразу несколько обстоятельств…

Он не договорил — поперхнулся булочкой и принялся кашлять. Похоже, оказавшись в этих диких степях, все мы утратили какие бы то ни было манеры. Прямо вот не знаю, что мы будем делать, когда снова окажемся в Берлине на великосветском приеме… ну, допустим, хоть у моего замечательного брата. Наверное, нажремся шампанского как свиньи и будем отмачивать окопные шутки на страх пожилым графиням.

— Его отец много лет был егермейстером у графа Леопольда Шитовски-Шимборски, — пояснил первый офицер, похлопывая приятеля по спине. — Сам Гуго, разумеется, с детских лет увлекается охотой и превосходно разбирается во всех ее тонкостях. Так, Вальдау? — наклонился он к лицу своего товарища.

Тот обтерся салфеткой и кивнул.

Так я познакомился с лейтенантом Вальдау. Он участвовал в разминировании Харькова. Ему было двадцать два года, как он нехотя сообщил. Белокурый, с нежным румянцем, он стригся почти наголо. Едва его волосы отрастали, как начинали сами собой складываться в девчачьи локоны — что, вероятно, вызывало гнусные насмешки со стороны его лучших друзей.

Второго лейтенанта звали Курт Штраубе. С третьим их приятелем, обер-лейтенантом Хельке, я познакомился вечером, когда мы вчетвером посетили местный очаг культуры — оперетту.

В Харькове имелся настоящий драматический театр, где местные актеры с ввалившимися глазами играли душераздирающие русские пьесы, в которых никто не понимал ни слова. К счастью, как объяснили мне мои новые товарищи, вскоре сюда приехала берлинская оперетта.

Вечером у Вальдау с лейтенантом Штраубе вышел короткий спор по поводу искусства.

— Лично мне больше нравилась драма, — объявил Штраубе. — Она отвечает германскому ощущению трагического. А в заунывных песнопениях на музыку Чайковского слышится обреченность этого печального, полудикого народа, рассеянного в пыльных степях.

— Театр должен поднимать настроение солдат, — возра зил Вальдау. — В толк не возьму, почему ты этого не понимаешь.

— Для меня загадка совершенно в другом: как может поднимать настроение солдат такая вульгарщина, — ответствовал Штраубе. — Черт тебя побери, Вальдау!.. Как будто с тобой можно всерьез дискутировать об искусстве! Ты еще ребенок. Приходскую школу хотя бы закончил или был исключен за неуспеваемость? — С этими убийственными словами Штраубе повернулся ко мне: — А вы что скажете, Шпеер?

Я мгновенно почувствовал себя ужасно старым:

— Музыка приемлемая, но актеры… Вы обратили внимание на примадонну? У нее такое лицо, словно она страдает запором, но ни за что не признается в этом обстоятельстве.

— Она приехала в Харьков вовсе не для того, чтобы рассуждать о своих запорах, — возразил Вальдау, уязвленный. — А голос у нее ничего, приятный. И танцует с огоньком.

— У нее толстые ляжки, — добавил я безжалостно. — Ей бы не следовало демонстрировать их с такой готовностью. Вам, выросшим в послевоенные годы, конечно, кажется, что раскормленная женщина — это верх эстетизма и благополучия, но…

Вальдау посмотрел на меня так, словно слова: «Что вы, старики, можете понимать в женщинах?» — только что застряли у него в горле. Он даже покраснел.

Да, я старше их всех. Мне тридцать шесть. И я до сих пор только обер-лейтенант. В моем возрасте и с моим послужным списком нормальные люди уже командуют полками.

— Мы, баварцы, знаем толк в бабах, — вывернулся Вальдау, удачно обходя тему моего возраста. — Им следует быть в первую очередь пригодными для деторождения.

У меня имелись серьезные подозрения насчет того, что Вальдау вообще имел какой-то опыт с женщинами. Такие юноши обычно брезгливы и стыдливы. Черт бы их всех побрал с их бьющей в глаза молодостью.

Мы зашли в пару мест, пропустили по стаканчику-другому коньяка и вернулись в гостиницу.

Перед тем, как оставить Харьков, русские постарались разрушить здесь как можно больше: взорвали мосты, заложили мины по всему городу и во всех сколь-нибудь значимых объектах. Вальдау рассказывал, что заминированы были даже старинные особняки, в которых, по предположениям русских, немцы могли разместить свои штабы и прочие учреждения.

— Самое подлое, — сказал Штраубе, — это мины замедленного действия.

— Нужно было нагнать русских пленных, чтобы они подрывались на своих собственных минах, а не рисковать жизнью немецких солдат, — мрачно проговорил обер-лейтенант Хельке. — Впрочем, сейчас-то что!.. При фельдмаршале фон Рейхенау все было по-другому. Он им пощады не давал. Он всегда помнил, где наши враги, а где — друзья.

— По-моему, это естественно, — вступил я. — Пока граница между врагами и друзьями не размыта, нам нечего опасаться. Беда наступает, если она начинает размазываться.

— Отлично сказано, Шпеер! — подытожил Хельке. Он угостил меня последним стаканчиком коньяка, уже в баре гостиницы. Здесь наливали неплохой коньяк знакомым офицерам. Нужно было только знать правильного буфетчика.

Не немца. «Старого украинца». Из тех, что были с нами в прошлую войну.

И ненавидели Сталина.

* * *

Наутро у меня имелись в Харькове дела. После того, как наши саперы разминировали город и отремонтировали то, что попытались уничтожить русские, здесь снова заработали отдельные заводы. Харьков стал главной ремонтной базой Рейха на Украине. Мне предстояло принять здесь десять танков и вместе с этим подкреплением догнать свой полк уже в Артемовске или Триполье, откуда планируется большое наступление на Волгу.

Весь день я был занят на заводе. У ворот меня встретил рыжий саксонец.

— Унтер-офицер Кролль! — отрапортовал он и вытаращил на меня свои голубые глаза.

Еще один молокосос. Я отмахнул в ответ.

— Докладывайте, Кролль.

— Придан вам в помощь, господин обер-лейтенант. Второй танковый.

— Давно из Фатерлянда? — вопросил я строго.

— В Харькове десять дней! — ответил он, блеснув глазами.

— Гражданская профессия есть? — поинтересовался я у этого дитяти гор и лесов.

— Водитель, — с гордостью кивнул он. — Водил самые обыкновенные автомобили. А теперь буду водить танк.

— Ну, покажешь сейчас, как ты умеешь водить танк, — сказал я голосом пожилого, терпеливого учителя.

От Кролля невыносимо разило «гражданкой». Кроме того, следует признать: существуют на свете люди, которых бесит саксонское произношение. Я, например. Мне хочется считать себя швабом. Но это, в общем, ровным счетом ничего не значит. Через несколько дней, максимум через пару недель, мы с Кроллем уже будем ближе, чем любые родственники. Не друзья, подчеркиваю, а именно родственники: родственников не выбирают, и среди них попадаются утомительные личности, но время от времени приходится жертвовать ради них чем-нибудь крайне необходимым, вроде жизни или новых носков. И саксонское произношение отойдет куда-нибудь на десятый план, в область анекдотов.

Кролль это тоже понимает. Интуитивно. А может, ему кто-нибудь успел объяснить.

— Так, Кролль, — продолжаю я. Мне все-таки хочется, чтобы он смутился и опустил свои голубые, ну право слово, девичьи, глазки. Я, откровенно говоря, начал говорить пошлости.

— Ты должен учитывать, что у меня очень тонкая, нервная натура. Внешне я могу выглядеть как заурядный солдафон с высшим техническим образованием — из тех, кто путает алкоголизм с интеллигентностью, — но душа у меня исключительно сложная. Вряд ли тебе кто-нибудь это расскажет, ведь здесь нет никого из моих прежних сослуживцев.

— Точно так! — отвечает Кролль невозмутимо. Этого малого ничем не проймешь.

И до позднего вечера мы с ним принимаем танки. Водитель из Кролля действительно хороший, и устройство танка он более-менее знает. «Эрфурт», — объяснил он, когда я спросил, где он проходил начальную подготовку.

Вечером я уже валюсь с ног.

— Где ты остановился, Кролль?

Он называет какую-то гостиницу для германских солдат, — понятия не имею, где это, и даже не знаю, по пути ли нам.

— Ладно, — говорю я. Меня ждет приятный вечерок с лейтенантами, которые знают «нужного» украинского буфетчика и предпочитают примадонн с запором и толстыми ляжками.

Я хлопаю Кролля по плечу в знак одобрения и ухожу.

— Хайль Гитлер! — говорит он мне в спину. Какой милый мальчик. Но кромешный идиот.

* * *

В гостинице, однако, моих новых приятелей нет и следа. Жаль, потому что мне не хочется заводить новых друзей. И шататься по Харькову в одиночку тоже неохота. Так что я просто отправляюсь спать.

Следующий день похож на предыдущий, как родной брат, за той только разницей, что завтракаю я в полном одиночестве. Зато на заводе меня ожидает Кролль, и мне приятно видеть его рыжую физиономию. Началось. Мы уже сослуживцы. И пока что это мой единственный подчиненный.

Около полудня меня ожидает неприятный сюрприз в виде давешнего офицера СС.

— Оберштурмфюрер Хартман, — представляется он. — Я хотел бы поговорить с вами.

У него бесцветное лицо, бесцветная прядь волос, сухой голос.

— Мне некогда, — отвечаю я.

Кролль напрягся, я вижу, как он тихонько перебирается в тень, туда, где эсэсовец не будет его видеть. Но до Кролля вездесущему оку сейчас, по всей видимости, нет никакого дела. В противном случае он был бы немедленно обнаружен и выведен на свет.

— У меня осталось несколько дней, а я должен принять все эти танки и… — Я вижу, что мои слова падают в пустоту. Эсэсовец меня даже не слышит. С тем же успехом я мог исполнять песенку про милого Августина.

— Пополнение, с которым вы отправляетесь на фронт, прибудет только в воскресенье, — холодным тоном произносит Хартман. — Произошел из ряда вон выходящий случай, который я расследую.

Я пожимаю плечами:

— Нельзя ли поговорить здесь?

— Нет.

— Хоть объясните, с чем это все связано?

— Все расскажу в свое время. Такие вещи не обсуждаются прилюдно и на ходу.

— Ладно. — Я сдаюсь. — Кролль, идите сюда.

Мой унтер-офицер нехотя выползает из своего убежища. Я всерьез начинаю подозревать, что он виновен в краже какой-нибудь консервной банки. Больно уж преступный у него вид.

— Сейчас мне надо отлучиться, — говорю я очень строгим тоном и показываю глазами на эсэсовца. Тот спокойно раскрывает серебряный портсигар, вынимает сигарету, закуривает. Ему нет до наших разговоров никакого дела — так все это надо понимать. — Вы, Кролль, можете идти отдыхать. Встречаемся завтра. Все равно пополнение, для которого мы принимаем танки, прибудет только в воскресенье. Так что на фронт мы отбываем не раньше следующей среды.

Кролль с облегчением кивает. Мы с эсэсовцем остаемся вдвоем. И тут он задает свой вопрос:

— Для начала скажите мне, в каких отношениях вы состояли с обер-лейтенантом Хельке, а также лейтенантами Штраубе и Вальдау?

— Пару раз вместе выпивали, — отвечаю я.

— Где познакомились?

— В гостинице.

— До этого встречались?

— Нет.

— О чем вы говорили?

— О разной ерунде. О женщинах, театре. О коньяке. Я замолкаю.

Эсэсовец смотрит на меня бесцветным взглядом. У него как будто есть в запасе все время мира. Внезапно я слышу, как он рявкает:

— Хватит валять дурака! Отвечайте по существу вопроса! Краска с опозданием наползает на его бледное лицо.

Я наблюдаю, как он багровеет, и, когда он делается цвета вареной свеклы, раскрываю рот и ору на него в ответ:

— Не кричите на меня! Я боевой офицер, я награжден Железным крестом!

Мой собеседник — все еще красный — отвечает неожиданно спокойным голосом:

— Все это мне известно. Я хочу услышать от вас подробности ваших разговоров с вышеназванными лейтенантами.

— Какие подробности вас интересуют? — Я все еще готов взорваться. В конце концов, я не шутил, когда предупреждал Кролля о том, что натура у меня тонкая и нервная. — Если насчет женского белья или…

Он морщит нос и, наконец, говорит прямо:

— Кабанья охота. Я так ошеломлен, что даже не сразу понимаю, о чем он.

Очень медленно, постепенно до меня доходит смысл сказанного. Следует отдать Хартману должное — он молчит довольно терпеливо, ожидая, пока я сопоставлю в голове все факты.

— Да, — медленно произношу я. — Кажется, лейтенант Вальдау — егермейстер или сын егермейстера у какого-то господина из охотничьего ведомства Геринга… Во всяком случае, он хвастался тем, что разбирается в охоте.

— Он не говорил, что собирается поехать на охоту? — настаивает эсэсовец.

Я пожимаю плечами:

— Может быть, и говорил. Разговор перескакивал с темы на тему. К тому же мы выпили. Теперь я могу узнать, что случилось и к чему весь этот допрос?

Эсэсовец морщится, как меломан, услышавший фальшивую ноту:

— Допрос выглядит совершенно иначе, господин лейтенант. Можете мне поверить. В другом помещении. И другим тоном. Но ситуация сложилась сейчас крайне неприятная. Вы пока свободны. Надеюсь, что смогу в любой момент найти вас в гостинице.

— Или здесь, на заводе, — добавляю я. — Завтра я намерен закончить работу.

Он неопределенно пожимает плечами и направляется к своему мотоциклу. Кто он?

Почему именно я?

Почему мундир СС — так грубо и показательно? Если я в чем-то виноват, меня в чем-то подозревают, то почему не Тайная полевая полиция? Что за странности?

* * *

История нравится мне все меньше и меньше. И чем дольше я над ней размышляю, тем больше неприятного в ней обнаруживаю. В конце концов я принимаю решение — явиться к командиру нашей Шестнадцатой танковой дивизии генерал-майору Хубе. Справлюсь о моей награде. Может быть, узнаю какие-нибудь новости о пропавших лейтенантах.

* * *

Генерал-майор Ганс Валентин Хубе находился у себя в штабе дивизии, который оборудовали в здании бывшего клуба — который, в свою очередь, по-моему, устроен в бывшей церкви. За прошедшие месяцы я достаточно насмотрелся на русские церкви и научился распознавать их характерный силуэт, даже когда он больше не венчался китайскими «луковками» — большевики снимали их, превращая эти здания в клубы, кинотеатры или склады.

Над входом было вывешено большое знамя со свастикой. Ветерок лениво шевелил шелковые края, пыльная собака скучно валялась на деревянном крыльце. Ей определенно не было никакого дела ни до великой германской идеи, ни до крушения большевизма на Украине.

* * *

Я представился дежурному и попросил о встрече с командиром дивизии, после чего уселся на неудобный стул с коленкоровым сиденьем и спинкой, выкрашенной белой краской, и приготовился долго ждать. Хубе обычно часами сверял карты с оперативными сводками, созванивался с другими генералами, готовил радиограммы — в общем, руководил. Германские генералы любят, чтобы все было четко обозначено на карте. Любят командовать.

Наверное, если бы я стал генералом, то оценил бы всю прелесть этих занятий. Но я оставался всего-навсего командиром танка, и мои заботы обладали плотью и кровью. Мои заботы не издавали приятные шуршащие звуки, если по ним провести карандашом; о нет, они, разумеется, испускали много различных звуков, однако ни один из них я не назвал бы приятным в общепринятом смысле слова.

К моему удивлению, Хубе принял меня почти мгновенно. Я вошел и сказал: «Хайль Гитлер!», глядя поверх головы генерала на огромный портрет фюрера, который Хубе повсюду возил с собой.

Рядом с Хубе сидел новенький полковник. Под «новенький» я подразумеваю: только что из Фатерлянда. Таких легко выделить из общей массы — не столько по хорошо отутюженным парадным брюкам, сколько по взгляду, в котором еще не погасли любопытство и некоторая озабоченность судьбой дикарей, коих надлежит привести к покорности и в определенной мере цивилизовать.

— Знакомьтесь, — Хубе повернулся к полковнику, — обер-лейтенант Эрнст Шпеер, один из лучших наших офицеров. Недавно представлен к Железному кресту.

Боже. То представлен, то уже награжден.

Я едва не засмеялся.

В глазах полковника мелькнуло узнавание, хотя мы раньше никогда не встречались, — у меня хорошая память на лица, и уж эту физиономию я бы не забыл: немного рыхлая, с плоскими серыми глазами и румяными губами. Я предположил, что он неоднократно слышал мою фамилию в связи с другими обстоятельствами. И в связи с другим человеком — с моим старшим братом Альбертом, который с каждым годом становился все более известной фигурой в Рейхе. Фигурой значимой.

Так многие реагируют. Слышат мою фамилию и начинают раздевать меня глазами, словно пытаясь выяснить, что такого во мне особенного, если, имея столь влиятельную родню, я остаюсь всего-навсего обер-лейтенантом.

— О, вы — тот самый Эрнст Шпеер! — воскликнул полковник и протянул мне руку. Рука была пухлая и чуть влажная. — Полковник Клуге.

Я обменялся с ним рукопожатием.

На миг я заподозрил, что сейчас он задаст мне дежурный вопрос — о моей службе. У меня имелось наготове стандартное объяснение. Собственно, сила его заключалась в том, что оно было правдой. Я — солдат Рейха. Я не намерен пользоваться влиянием моего брата для того, чтобы сделать карьеру.

Такая карьера была бы бесчестьем для нашей семьи, для Фатерлянда, для дружбы фюрера. Сыновья многих генералов служат в армии в небольших офицерских чинах. Мой сослуживец и друг — сын покойного фельдмаршала фон Рейхенау. Никто из нас не уклоняется от исполнения своего воинского долга. Потому что, черт побери, это было бы просто некрасиво. Мы, представители известных семей, должны подавать пример всем остальным.

Обычно я испытываю некоторую неловкость после подобных монологов. Особенно если слушатели бледнеют от волнения и говорят, что я действительно подаю пример истинного благородства. Некоторые даже приседают от сильных чувств и почтительности.

Но полковник Клуге произнес нечто совершенно иное:

— Я имел удовольствие познакомиться с вашим другом, лейтенантом Вальдау, господин лейтенант, и он оставил крайне приятное впечатление. Он, кстати, отзывался о вас с большим уважением как о настоящем немце и фронтовике.

Так. Значит, этот хрустящий свежими кальсонами оберст знает мою фамилию отнюдь не по газетам. Мне вдруг стало не по себе.

На миг я утратил самообладание и спросил с ненадлежащей прямотой и даже грубостью:

— Ну и что он про меня наговорил, этот Вальдау? Хубе впился в меня взглядом:

— А вы что можете о нем сказать?

— Да почти ничего! — стараясь спрятать досаду, ответил я. Сперва непонятный эсэсовец, теперь полковник с генералом Хубе… — Мы едва познакомились.

— Но вы же составили о нем какие-то личные впечатления? — настаивал Хубе.

— Если совсем личные, не подкрепленные никакими фактами, — сказал я, — то, откровенно говоря, он показался мне хорошо воспитанным, милым, честным юношей. Ничего выдающегося в нем я не заметил.

Полковник и Хубе переглянулись.

Затем Хубе криво улыбнулся. Противное предчувствие поселилось в желудке и принялось посасывать под ложечкой. Иногда я путаю это чувство с голодом. Случается, поскребешь ложкой в консервной банке — и всякое предостерегающее посасывание в желудке сразу прекращается. Но не на этот раз.

— Я слышал, на Украине много дичи, — сообщил полковник. — Вальдау как егермейстер взялся устроить для высшего командного состава охоту по всем правилам. Я давно мечтаю затравить настоящего украинского кабана. Он не приглашал вас принять участие?

Значит, Вальдау и в самом деле не просто так болтал об охоте… Я едва мог поверить услышанному.

Несмотря на театр, на нарядно одетых женщин и европейский облик Харькова, я ни на секунду не забывал и другой Украины, которую видел в сорок первом: угловатые тощие козы, выгоревшие поля, убогие, обмазанные глиной домики с крышами, на которых росла трава. И эти люди с дикими, неподвижными лицами, в уродливой, бесформенной одежде. Они провожали нас взглядом так, словно мы свалились с далекой, чуждой, враждебной им планеты. Марсиане из популярного в двадцатые годы романа Герберта Уэллса.

— Подобная охота стала бы не просто развлечением, это — своего рода символический акт, — серьезным тоном заявил полковник Клуге. — Деяние, если угодно, воспроизводящее миф.

— Предпочитаю судить по результатам, — брякнул я.

По лицу генерала Хубе я понял, что от полковника Клуге — берлинской шишки с хорошими связями — наш командир ожидал каких-то важных благ, поэтому и спускает ему всю болтовню о «мифологических деяниях». Вполне вероятно, что-то от этих благ перепадет и нам. Я бы предпочел, чтобы это оказалось горючее для машин. Мой брат, наверное, сказал бы, что у меня совершенно нет честолюбия. Но это как посмотреть. Прибыть в свой полк во главе колонны только что отремонтированных танков, с подкреплением и горючим, — это ли не способ создать себе определенную популярность? Кроме того, я не терял надежды сверкнуть Железным крестом.

Однако Хубе повернул разговор на крайне неприятную тему:

— С вами уже беседовал оберштурмфюрер Хартман?

— Да, однако он был невнятен, — сказал я, не скрывая досады. — Ничего не объяснил.

— Дело в том, что Вальдау и, очевидно, Хельке и Штраубе вчера утром выехали подыскать место для охоты и до сих пор не вернулись, — сказал полковник Клуге, стараясь сохранять приличную германскому воину невозмутимость. — Мы обеспокоены. Это не является нарушением дисциплины, поскольку оба они формально находятся в отпуске, но…

Я не понимал одного: почему все это высказывается мне. Конечно, я обеспокоен судьбой трех немецких офицеров, но по большому счету у меня в Харькове есть свое задание.

— Все более-менее свободные люди брошены сейчас на поиски, — сказал Хубе. — Я лично прошу вас, — он подчеркнул слово «лично», — содействовать оберштурмфюреру Хартману.

«Если ему потребуется мое содействие, — подумал я, не сводя с Хубе оловянного взгляда, — он просто прикажет и стесняться не станет».

Но генерал-майор умел разговаривать с офицерами. Он чуть наклонился ко мне и проговорил доверительным тоном:

— Отнеситесь к этому делу так, словно оно — ваше кровное. Собственно, так оно и есть.

Я отсалютовал военным, кайзеровским манером, снова сказал «Хайль Гитлер» и вышел из здания штаба дивизии. Собака валялась на том же месте в том же положении. Флаг вдруг поймал ветер и с треском распрямился. Солнечный луч прошел сквозь свастику, наполнил шелк алым сиянием. Может быть, все еще не так плохо, подумал я. В конце концов, я действительно склонен во всем в первую очередь замечать худшее.

* * *

На поиски пропавших офицеров был собран отряд из двадцати человек, в основном — из Шестнадцатого мотоциклетного батальона (он частично базировался прямо в Харькове) и из числа размещенных здесь эсэсовцев. Памятуя совет генерал-майора Хубе, я выразил желание добровольно присоединиться к поисковому отряду. Своему унтер-офицеру я дал задание — проверить двигатели двух последних танков самостоятельно. Немного поработав с Кроллем, я не сомневался в его добросовестности: этот парень любил технику, и надобности стоять у него над душой никакой не было.

Хартман встретил меня уверенным кивком:

— Я не сомневался в том, что вы изъявите желание принять участие в спасательной операции.

— Вы уверены, что нам осталось кого спасать? — осведомился я.

— Нельзя во всем видеть только дурное, — назидательно произнес офицер СС. — Сознанию германца должна быть свойственна некоторая упругость, мускулистость. Вы должны видеть мир энергично — ведь он представляет собой лишь сцену, место самовыражения вашего духа.

Я пожал ему руку:

— Прекрасные слова, Хартман. Надеюсь, мы отыщем наших товарищей.

Я видел, что Хартман нешуточно гордится своим умением видеть людей насквозь. И что у него имеются определенные основания для такой гордости. Впрочем, за душой у меня и нет ничего, что я хотел бы спрятать от вездесущего ока. Обер-лейтенант Эрнст Шпеер — весь как на ладони. Открыт и ясен. За исключением легких нюансов — но у кого, прости господи, таких нюансов не имеется!..

* * *

На мотоциклах мы отправились на юг от города. Здешние леса похожи на небольшие зеленовато-коричневые кляксы: их совсем немного, и все они расположены по правому берегу здешних рек — разливающихся весной, пересыхающих в жару, замерзающих зимой.

Здешняя природа совершенно не похожа на нашу. Даже у дубов и кленов листья здесь совершенно иные — крупнее и более грубые, примитивные. Как будто создатель кромсал украшения для этой страны крупными ножницами, наспех.

Дороги были разбиты гусеницами, и на обочине я увидел два больших русских танка — довольно частая для этих краев картина. Ближний завалился боком в кювет, передние катки были смяты, гусеница сорвана. Башня повернута вбок, так что пушка почти уперлась в землю. Странно, подумал я, такое впечатление, будто сражение произошло только вчера. А если это так, то каким образом русский танк оказался здесь, так близко к Харькову? Заблудился?

Сам не зная почему, я остановил мой мотоцикл и подошел ближе к танку. Вот там он и лежал, тот первый русский, которого я удосужился рассмотреть близко. Я не заметил на нем ран или следов крови. Он как будто составлял одно целое со своей грязно-зеленой формой, выгоревшей и пропыленной. Его белые волосы чуть шевелились под ветром, они были одного цвета с местными растениями-метелками и выглядели такими же сухими.

И почему-то я сразу понял, что это русский. Не по его форме — странно, что это был не танкист, а пехотинец, — и не по тому, что он оставался здесь непохороненный, а по каким-то совершенно иным приметам. Он и лежал как-то по-другому, не так, как наши — повернув голову набок и распластав руки, будто последним усилием держась за землю. Его пальцы погрузились в пыль.

Широкоскулое загорелое лицо с выделяющимися белыми бровями не имело возраста. Оно вообще не воспринималось как человеческое. Мне казалось, что я смотрю на мертвое животное, на диковинного зверя.

С руки русского сбежала ящерка и скрылась под камнем. Пока она не сбежала, испугавшись меня, я вообще не замечал ни ее, ни камушка. На миг мертвец как будто пошевелился, еще более утверждая свою связь с этой землей, на которой он лежал.

Я выпрямился. Подбитый танк таращился тупым орудием на своего мертвого товарища. Солнце заливало всю картину, припекало, между лопаток поползла струйка пота. Я смотрел на эсэсовца, хмуро стоявшего на дороге. Он решил подождать меня. Его сапог зеркально сверкал на солнце.

И внезапно уверенность затопила меня. Скоро все здесь переменится. Как бы крепко ни держались русские за свою землю, какое бы единство с нею ни составляли, — мы пришли сюда навсегда, мы покорим здешние степи и леса, мы перейдем Волгу и завладеем русскими заводами за Уралом. Совсем скоро все здесь преобразится, наполнится новым дыханием, новым смыслом. Я вернулся к мотоциклу.

— Что там? — спросил Хартман.

— Мертвый русский пехотинец, два подбитых пятидесятидвухтонных танка. Непонятно, как они здесь оказались. Возможно, заблудились, — ответил я. — А впрочем, ничего особенного.

— И что же вы там делали так долго, если «ничего особенного» не обнаружили? — осведомился Хартман. По неизвестной причине я ему сильно не нравился. Он мне, впрочем, тоже.

— Любовался, — огрызнулся я. — Вы не допускаете мысли, что подобная картина ласкает взор германского солдата?

— Допускаю, — ответил он хладнокровно и завел мотор. Я опасался, что поиски затянутся до ночи и нам придется разбивать лагерь где-нибудь в Balka. Так называются здешние овраги — настоящие реки пыли, рассекающие землю, словно окопы времен Великой войны. Перед рассветом здесь становится холодно, а звезды огромны и их какое-то чертово количество. Человеку не стоит слишком долго таращиться в эту бездну. Лично у меня после сеансов созерцания «бархатной» украинской ночи во всем ее космическом великолепии наутро такое ощущение, будто я накануне перепил дрянного шнапса. Возможно, так не у всех. Вполне допускаю, что Хартман — человек с куда более крепкими нервами, и взаимные переглядывания с бездной не оказывают на него такого разрушительного воздействия.

Он вдруг остановил мотоцикл и сделал мне знак поступить так же.

— Какой он… был, лейтенант Вальдау? — обратился он ко мне. И добавил: — Я неофициально спрашиваю. Я читал характеристики.

— Не сомневаюсь, что читали, — пробормотал я. — Интересно, что и командующий Хубе задавал мне тот же самый вопрос.

— Ничего удивительного, — сказал Хартман с обезоруживающей искренностью. — У Вальдау большие связи в старом германском аристократическом мире, и это обстоятельство придает делу особенную… остроту. — Он сделал легкую паузу, и мне показалось, что он в последний момент заменил слово. На что он вообще пытается намекать? Угадывать мне было неохота. Как будто у меня своих забот мало.

«И почему мне упорно кажется, что я все-таки влип в историю? — подумал я. — Скорей бы уж фронт!..»

— Если вы уже высказали свое личное мнение генерал-майору Хубе, — сказал эсэсовец, — то поделитесь, пожалуйста, и со мной.

— Вряд ли это поможет поискам, — сказал я.

Он поморщился. Я понимал, что таких, как я, Хартман повидал за свою карьеру десятки, если не сотни. Армейских офицеров, которые считают себя умнее, чем он.

— Я спросил вас как боевого товарища, — сказал он резко. — Как камрада.

Он употребил слово, которое было в ходу между настоящими товарищами, не по назначению.

— Как камрад, отвечу вам, — сказал я, — что молодых офицеров, похожих на Вальдау, я нередко встречал в армии. Все они воображают, будто эта война нарочно случилась, чтобы у них появилась возможность пуститься в захватывающие приключения. Ни участие в боевых действиях, ни гибель товарищей не способны умерить их авантюризма. Если угодно, перед нами — настоящий немецкий юноша-идеалист, читатель Карла Мая. Я бы предпочел в своем экипаже таких не иметь.

— Вот теперь вы искренни, — удовлетворенно кивнул эсэсовец.

— Я всегда искренен, — я нахмурился.

— Видите ли, я добивался от вас неформального признания, — загадочно молвил Хартман.

Мне не понравилось слово «признание». И я не стал этого скрывать. В конце концов, какие тайны могут быть между камрадами?

— Что вы имели в виду под «признанием»? — осведомился я. — В чем я только что вам признался?

— В том, что как командир вы предпочитаете избегать воспитательной работы среди подчиненных вам офицеров, младших и по званию, и по опыту, и по возрасту. Впрочем, на данном этапе это обстоятельство не входит в сферу моей компетенции. Я просто хочу указать вам на него — на тот случай, если у вас возникнут неприятности.

— По-дружески предупреждаете?

— Если угодно, да, — кивнул Хартман. — Примите этот совет и больше внимания уделяйте воспитательному моменту. Вы и как старый член партии обязаны это делать.

Ну естественно, он знает, что я старый член партии. Он знает обо мне все. Он же для этого создан — все знать. Если где-нибудь у антиподов существует двойник Эрнста Шпеера — будьте уверены, оберштурмфюрер Хартман и его уже прощупал до последней косточки и вынес о нем справедливое суждение.

— Я хочу кое-что прояснить, — заговорил я после короткой неприятной паузы. — С моей точки зрения, воспитание молодых людей закончилось сразу же после того, как добропорядочная бонна фрау Пфуфф перестала вытирать им их сопливые носы.

— Это вы так считаете, — сказал Хартман.

Наш разговор оборвался, когда внезапно впереди над маленькой рощей взлетела туча грачей. Посыпались черные перья, раздался оглушительный грубый грай. На дороге стояли остальные мотоциклисты.

Мы подъехали ближе и поняли, что наши поиски закончились.

На самом краю рощи росло большое дерево, его ветви протянулись над дорогой.

Сначала я не понял, что именно вижу. Просто потому, что не ожидал этого увидеть. С ветвей свешивались очень длинные, вытянутые белые коконы. Один немного раскачивался, остальные свисали неподвижно.

Я слез с мотоцикла, подошел ближе и просто стоял и смотрел.

Из оцепенения меня вывел громкий страдальческий хрип: моего эсэсовца выворачивало прямо на зеркальные сапоги. Он рыдал, всхлипывал и продолжал блевать. Это тянулось какое-то время. Грачи возмущенно орали над нашими головами. Они не переставали ни на мгновение. Вся роща, насколько я могу видеть, была загажена этими назойливыми птицами.

Затем Хартман иссяк. Он выпрямился, вынул из кармана надушенный платочек, изящным движением обтер лицо и ликвидировал капельку с рукава, отбросил скомканный платочек в пыль и подошел к повешенным.

Меня окатило резким запахом одеколона.

— Это они, господин лейтенант? — осведомился Хартман. — Вы можете их опознать?

Мотоциклисты уже деловито обсуждали, как быть: кому-то придется лезть на дерево и затем ползти по ветке — срезать веревки.

— Если русские сумели забраться, так и ты сумеешь, — донеслось до меня.

— Ты их видел? — злился солдат, который был действительно небольшого роста и щуплого сложения. — Ты русских видел? Я на них, по-твоему, похож?

Штраубе висел на веревке в нескольких метрах от меня. Он был мертв, как и тот пехотинец возле большого танка, но — в отличие от него — он еще оставался человеком. Его вид напоминал мне о бренности всего сущего — и конкретно моего бытия в том числе. Все мы подвешены на нитке, которую ничего не стоит перерезать. Такова судьба солдата, и с этим ничего нельзя поделать.

— Кого я видел — русских? — злясь, кричал первый мотоциклист. — Видел я их!.. Сквозь прицел!.. Мать твою, ты полезешь или нет?

— Эти азиаты мелкие, как ящерицы, — плевался солдат. У большевиков, мы это заметили еще в прошлом году, действительно в войсках много азиатов. Не знаю, как они называются, но это явно не славяне: у них смуглые лица, всегда сильно сморщенные, и глаза-щелки. Они и в самом деле похожи на ящериц.

Хартман не стал вмешиваться в спор. Он вынул пистолет и тремя точными выстрелами срезал все три веревки. Тела рухнули на землю. Штраубе при падении, по-моему, сломал ногу. От хруста кости меня самого пробрало до костей — но эсэсовец, только что такой чувствительный, и бровью не повел. Очевидно, дневной запас своей сентиментальности он только что выблевал в украинскую пыль.

— Итак, обер-лейтенант Шпеер, вы подтверждаете, что эти люди — лейтенант Вальдау, лейтенант Штраубе и обер-лейтенант Хельке? — повторил Хартман.

— Да, — сказал я и поперхнулся. — Подтверждаю. Это они.

— Посмотрите внимательнее, — настаивал Хартман. — Вы знаете их в лицо. Это определенно они?

— Определенно, — кивнул я.

Я наклонился над Вальдау. На виске у него вился локон. Коротенький, золотистый локон, игравший на солнце. Какой контраст с тусклыми белыми волосами русского, подумал я. Прекрасный германский юноша, погибший от руки бандита. Только потому, что собирался организовать большую охоту на вепря. Практически Зигфрид, мать его за ногу.

Хартман присел на корточки и обеими руками перевернул Вальдау на живот. Я увидел на спине мертвеца бумажный листок в клеточку — вырванный из школьной тетради и приколотый булавкой к одежде. На листке были выведены русские буквы — фиолетовыми чернилами, с правильным нажимом пера.

— Господи, да это же писал ребенок! — вырвалось у меня.

Хартман аккуратно отколол листок и поднес к глазам.

Точно так же, подумал я вдруг, кленовый листок, упавший на спину Зигфрида, погубил в свое время этого великого героя.

— Что там написано — вы можете разобрать? — спросил я Хартмана.

Тот ответил:

— «Смерть немецким оккупантам».

И, аккуратно сложив листок, спрятал его в кармане.

— Вы читаете по-русски? — удивился я.

— У меня довольно много талантов, — неопределенно ответил Хартман и шевельнул своим хрящеватым носом, словно принюхивался к чему-то. — Впрочем, на таких табличках всегда пишут одно и то же. — Очевидно, в этой местности до сих пор действуют бандиты, — продолжал Хартман. — Сами они, с подачи своего преступного правительства, предпочитают именовать себя «партизанами». Этим лживым словом они пытаются облагородить свои отвратительные деяния. Как нетрудно догадаться, слово — всего лишь набор звуков, которые вообще могут не иметь никакого значения. Суть деяний определяется отнюдь не словами. Бандит может назваться хоть карбонарием, хоть партизаном, хоть сподвижником, — все равно он остается самым обычным преступником.

* * *

Мы доставили тела погибших в Харьков. Им устроили пышные похороны на том самом военном кладбище, которое разбили в парке, в самом центре города, недалеко от моей гостиницы. В тот же день прибыло пополнение для нашего Второго танкового, и я был занят. В среду утром на большой пыльной площади за мостом, недалеко от собора — кажется, рыночной, — была организована показательная казнь пойманных бандитов. Тех ли самых, которые виновны в гибели троих немецких офицеров, или других таких же, — никто не разбирался. Согнали местных жителей — пусть полюбуются. Женщины визжали и пытались вырваться, но их не пускали, тогда они принимались плакать и закрывать лицо руками и платками.

Половина моих новобранцев находилась на заводе — заправляла танки. Человек пятнадцать, и в их числе унтер-офицер Кролль, пошли со мной на площадь — смотреть казнь.

Все происходило быстро, деловито и некрасиво: выволокли человеческие существа в плохой одежде и поставили на скамью под виселицей. Скамья определенно была из какой-то школы, из физкультурного зала. У нас в детстве были похожие.

Преступники сильно отличались от полноценных людей. Я даже не сразу определил их пол и возраст. Громко зачитали приказ, затем вышибли скамью у них из-под ног, и почти сразу все было кончено.

— Неприятное впечатление, — обратился я к унтер-офицеру Кроллю. — А с первого взгляда Харьков показался мне красивым и приветливым городом.

Кролль был очень бледен.

— Наверное, танки уже готовы, господин лейтенант. Когда отправляемся?

— В полдень, — ответил я.

И в самом деле. Скорей бы уж фронт.

2. ВЕСЕННИЙ ЗАБЕГ

— Вот бы нам сейчас во Францию! — мечтательно произносит Кролль.

Во главе колонны из десяти танков и шести грузовиков, сопровождаемые ротой мотоциклистов, мы движемся по пыльной дороге от Харькова к Триполью на соединение со Вторым танковым полком.

На самом деле Кролль просто болтает. Сомневаюсь, чтобы в этой рыжей голове держалась хотя бы одна серьезная мысль. Для этого она слишком молодая, слишком рыжая, слишком саксонская. Я отдыхаю душой, когда позволяю Кроллю трепаться, или с умудренным видом рассуждаю с ним о жизни, о войне и о танковых войсках.

— Какая чушь! — обрываю я Кролля. — Зачем тебе понадобилась Франция?

Он слегка краснеет.

Я не позволяю ему ответить:

— Ты там хоть был? Или только на картинках смотрел?

— А ребята говорят… — начинает было Кролль.

— Твои ребята там тоже не были, в отличие от меня, — я сердито фыркаю. У Кролля смешное, растерянное лицо. — Поверь старому солдату, нет там ничего хорошего. Нечего там делать полноценному человеку, мужчине.

* * *

Неожиданно на меня наваливаются воспоминания, которые до сих пор не утратили своей остроты. Я все еще раздражаюсь, когда думаю о Франции.

Нет уж, благодарю покорно.

У многих, кто сейчас воюет в Африке и в России, сложилось довольно ошибочное впечатление, что во Франции открыт филиал специального солдатского рая, куда германские воины попадают, причем живьем, за хорошее поведение. Никаких бандитов, «партизан» и прочих разбойников. Зато полным-полно француженок — податливых, элегантных, изумительно глупых, если попытаться их разговорить, но с такой, знаете ли, извечной женской тайной во взгляде… Причем там это у всех, от графини до проститутки. Национальная особенность. Хочешь трагедии — просто не давай ей разговаривать и придумывай за нее реплики. Хочешь, чтобы тебе наплевали в душу, — спроси загадочную незнакомку, о чем она замечталась, и услышишь в ответ что-нибудь вроде «pain blanc, des bas de soie, des pilules contraceptives».

И после этого они говорят, что немцы — грубый и циничный народ. Мы, по крайней мере, не прикидывается неземными созданиями — нет, мы твердо стоим на земле и не считаем нужным скрывать это.

— Эх, — вздыхает Кролль, и его голубые гляделки мечтательно затуманиваются. — Ребята говорят, во Франции — обычная гарнизонная служба. Замки старинные, лебеди, климат мягкий.

— И женщины, — прибавляю я.

Нечего мне голову морочить. Знаю я, о чем он думает. Но Кролль меня уже немного изучил, отпираться не стал — все равно будет изобличен в лукавстве и высмеян. Он хлопает рыжими ресницами:

— Ну а что такого?

— Так ведь на Украине тоже есть женщины.

— Здесь они какие-то противные, господин обер-лейтенант, — произнося это, Кролль покрывается краской. — Одни пугаются и сразу на все готовы, другие подхалимничают, а еще такие попадаются, что зубами скрипят, вроде как — гордо покоряются обстоятельствам. А я, знаете, такого совсем не люблю. Что, так уж я им всем противен, что ли, чтобы такой театр представлять?

— Ты что, уже всех перепробовал? — я не выдерживаю, начинаю смеяться. — Сколько дней у тебя было в Харькове — десять?

Кролль честно краснеет.

— Да вряд ли уж всех, господин обер-лейтенант, — признает он наконец с обезоруживающей честностью. — На такое кто же способен?.. Я к тому, что фальшивые они, здешние. Второй сорт, славянки.

Мне на память снова приходит тот убитый русский.

— На нас они не похожи — точно. Да только француженки тоже фальшивые. Русские прислуживаются, а француженки — те холодно, не меняя выражения лица, в уме рассчитывают, сколько из тебя можно материальных благ вытащить.

— Да ну? — Кролль поражен в самое сердце.

— Поверь мне. — У меня тон знатока. Я и в самом деле знаю, что говорю. Все испробовано на собственной шкуре.

* * *

В детстве мы с братом постоянно слушали рассказы о Великой войне. Мне было восемь лет, а брату Альберту девять, когда война началась. Гремела музыка, вокруг вообще стало очень много сверкающего металла: шлемы, трубы. Все это плыло над головами, отражалось в солнечном свете и тут же припорашивалось пылью. Цветы, букеты, письма, платки. Женщины дарили охапки цветов солдатам. Потом эти цветы валялись вдоль железнодорожных путей.

Мир, о котором мы раньше только читали в книжках, вдруг весь распахнулся перед нами. Совсем близко зазвучали названия французских городов, до которых еще недавно нам совершенно не было никакого дела.

И во всех этих городах я побывал двадцать пять лет спустя. Названия были те же самые — Седан, Камбрэ. Я не нашел в них ровным счетом ничего интересного. Может быть, я очутился там слишком поздно. А может, там действительно не было ничего такого, ради чего стоило бы туда спешить.

* * *

В сороковом наш полк отдыхал после Польского похода в старых казармах в Айзенахе. Мы привыкли считать этот городок в Тюрингии своим домом. Маленькие улочки убегали вверх, к горам, игрушечные фахверковые домики, выкрашенные в основном синей краской, источали тишину. Когда ветер дул благоприятный, можно было унюхать запахи местной пивоварни, которая работала на благо Айзенаха и во славу всей Тюрингии с конца XIX века. В огромных деревянных чанах таинственным образом оживало пиво, которое подавали потом в тяжелых глиняных кружках, всегда холодное, густое, с пеной, оставляющей на губах ощущение мимолетного поцелуя. Когда речь заходит о пиве, германский воин сразу превращается в поэта.

В январе сорокового года произошла очередная перетасовка командного состава. Мы к этому уже привыкли. Новые танковые соединения появлялись одно за другим. Наш полк — один из первых в Германии — щедро делился с «младшими братьями» подготовленными кадрами, техникой, персоналом и, конечно, опытными командирами.

Я находился в полку практически с самого начала. Помню, как в конце октября тридцать пятого мы вступали в Айзенах — наш гарнизонный город. Личный состав тогда черпали из двух источников: во-первых, из кавалерии, а во-вторых, из автотехнического персонала. Я принадлежал, условно говоря, ко второй категории. У меня имелся диплом инженера, и к тому времени я несколько лет работал в компании «Майбах».

* * *

Я принял решение идти в армию в сентябре тридцать пятого. Как многие важные решения, это просто снизошло на меня, без всякой логики. Что-то вроде озарения. Думаю, в нашей семье это самый распространенный способ принятия важных решений. Просто идешь погожим сентябрьским деньком, и солнышко светит еще по-летнему, с особенной «осенней грустинкой», как мы когда-то писали в диктантах (и я вдруг почти воочию увидел эту «грустинку», выведенную фиолетовыми чернилами с правильным нажимом пера, изысканным готическим почерком). Идешь, и редко попадается под ногами упавший с дерева лист. Прошла девушка, пробежали дети — по-летнему загорелые руки и ноги, у некоторых рваные сандалии, один в хорошей обуви, а один — босиком, и у разноцветного мяча нет ни единого шанса ускользнуть от этой стайки.

И вдруг понимаешь: вот оно, вот Германия, в которой ты всегда хотел жить. Германия, которая больше не унижена, Германия, которая скоро заставит с собой считаться. Германия, где больше нет голодных детей и девушек в лохмотьях, готовых торговать собой ради умирающей семьи.

Я пришел домой. Дома была только мама. Наша стройная, моложавая, умная мама.

Как обычно, мы взялись за руки и она поцеловала меня в щеку. Она, как и весь этот день, была охвачена умиротворением, покоем.

И тут, неожиданно даже для самого себя, я произнес:

— Мама, я собираюсь пойти в армию.

Она чуть отступила назад, посмотрела на меня внимательно.

— Какой род войск? — спросила она.

— Танки.

Она чуть качнула головой. Из-под легкой косынки выбилась каштановая прядь. Мама поправила ее привычным жестом и спросила:

— Почему не авиация? Я удивился:

— Авиация?

— В детстве вы с Альбертом интересовались дирижаблями. Альберт никогда не отличался крепким здоровьем, так что я не думала, что он может посвятить этому жизнь. Но ты — другое дело. Ты у меня крепыш.

— Я у тебя работаю на заводе фирмы «Майбах», а они делают двигатели для танков, — напомнил я.

Мама подняла палец:

— И для самолетов, Эрнст, не забывай об этом.

Тут я рассмеялся. У нее был такой серьезный вид. Ей бы в штабе заседать и выдвигать стратегические инициативы.

— Мама, ты действительно хочешь, чтобы я сделался летчиком?

Засмеялась и она, обняла меня. От ее волос пахло свежими пирогами.

— Нет, Эрнст, я буду рада любому твоему решению. Танки так танки. — Она выпрямилась и уверенно, спокойно подняла руку в германском приветствии: — Хайль Гитлер, сынок.

Теперь настал мой черед пристально вглядываться в маму.

— Мама, ты член партии?

— Да, а что такого? — Она блеснула глазами. — Тебя что-то смущает?

— Ничего… Я просто не предполагал, что ты можешь интересоваться политикой.

— Почему же немецкая женщина не может интересоваться политикой? — с вызовом осведомилась мама. — Если хочешь знать, я уже четыре года как вступила в партию. Никто, правда, не в курсе. Ни отец, ни Альберт.

— Но почему мы не знали? Она пожала плечами:

— К слову не приходилось. Я считала, что это только мое дело, личное. То, что я думаю, во что я верю. Это… — она помолчала, подбирая слова. — Это как религия.

— А как ты пришла к этому? — не отставал я.

— Да очень просто… Однажды я выглянула в окно и увидела, как маршируют молодые люди в коричневых рубашках. Знаешь, Эрнст, это ведь было время хаоса. Полный развал и с ценами, и с продуктами, и с тем, что у людей в головах. Временами казалось, что у нас, немцев, совершенно нет будущего. Нас просто вычеркнули, унизили, обобрали и отбросили. И вдруг в этом море всеобщей неопределенности — островок порядка. Просто несколько десятков молодых людей, но они были аккуратно одеты и шли в ногу. Я ведь домохозяйка, Эрнст, я немецкая домохозяйка и ничто так не ценю, как порядок. Я сказала себе: «Вот оно. Вот то, что нужно, — по крайней мере, мне». И на следующий день вступила в партию.

Что ж, мама, подумал я, похоже, я действительно твой сын. Приблизительно так же, скорее иррационально, чем логически обоснованно, я принял собственное решение. И в октябре уже входил вместе с новообразованным Втором танковым полком, подчиненным командованию Первой танковой дивизии, в гарнизонный город Айзенах.

Это были первые дни существования гарнизона. Танков у нас было два — две крохотные «единички». Офицеры ехали на лошадях. Капельмейстер Ульрих с тремя хриплыми трубачами исторгал из своего оркестра все, что мог, и звучала вся наша полковая музыка вполне оптимистически: трубы, ржание лошадей, громыхание гусениц.

Все окна в домах, несмотря на прохладный день, были распахнуты настежь, оттуда выглядывали лица. Девушки махали нам руками, полотенцами, ветками. Дети бежали за танками, когда полк уже вошел, — ребятишки знали всё лучше всех и поджидали полк за границей города. Разумеется, их никто не отгонял, а командир нашего первого (моторизованного) подразделения майор Кельтч помахал им рукой с высоты кавалерийского седла, тем самым поселив в их сердечках горячую мечту скорее вырасти и тоже сделаться танкистами.

Майор Кельтч — с головы до ног германский офицер: пробор, бриолин, тонко подкрученные усы, немного рассеянный взор выпученных глаз, изумительной красоты выправка, чуть-чуть полный стан и ухоженные белые руки с нервными, как у женщины, пальцами. При виде него становится ясно, что кинематограф не лжет — по крайней мере, иногда.

Жителей заранее предупредили, чтобы не выстраивались вдоль улиц.

Предостережение отнюдь не лишнее: улочки здесь такие узкие, что танки могли пройти только мимо самых худых обитателей Айзенаха. Пара лишних сантиметров выступающего вперед пивного брюха — и несчастный случай обеспечен.

Мы прошли через весь город, где сразу же начались праздничные гуляния и были выкачены бочки с местным пивом, и выстроились на плацу перед нашими новыми казармами. Подполковник фон Приттвиц унд Гаффрон принимал под свое начало Второй танковый полк.

Подполковник тоже был верхом. Он отдавал честь довольно небрежно, привычным легким жестом. Вдруг подумалось, что с таким командиром хорошо будет служить — надежно. В нем ощущалась сила многолетней привычки к армии — привычки, которая несколько лет дремала, никем не востребованная, и вот была воскрешена по первому же зову боевой трубы.

Он сказал несколько ободряющих слов, затем махнул музыкантам и развернул лошадь хвостом в нашу сторону. Лошадь заплясала и двинулась танцующим шагом к казарме. Подполковник постукивал стеком себя по сапогу.

Только сейчас, когда мы достигли гарнизона, я с обостренной ясностью ощутил, что нахожусь в самом начале великого пути. Я возблагодарил господа бога, которого знал в детстве и которого почти забыл в беспорядочные годы юности, за то, что мне еще достаточно мало лет и я успею принять деятельное участие в том огромном деле, которое предстоит всем немцам.

Казармы еще не были достроены. Некоторые стояли без дверей, и практически везде отсутствовали отопительные системы. Не было возведено и ограждение: только столбы, отмечающие места, где должны находиться ворота. Единственное, что успели соорудить к нашему появлению, были ангары для размещения техники.

Через десять дней прибыли первые новобранцы. Второй взвод укомплектовали выходцами из Силезии, а мой, первый, осчастливили сынами Тюрингии и Саксонии. По правде сказать, мы не столько осваивали технику, сколько занимались строительными работами. Доводили до ума казармы, изучали великое искусство кладки печей. Я сообщал об этом маме в пространных письмах, которые она, как я надеялся, с гордостью читает вслух у семейного очага.

«Как и брат Альберт, которым ты гордишься больше, чем мной, — писал я с наивной армейской претензией на юмор, — я сделался архитектором. Правда, только на нынешнюю зиму, когда суровая необходимость заставила меня и моих товарищей вставлять окна, прилаживать двери и исследовать проблему щелей в косяках всесторонне и со всевозможным тщанием…»

Я не объяснил маме, почему принял решение сделаться танкистом, возможно, просто потому, что и сам не до конца отдавал себе отчет в своих побуждениях. «Майбах»? Моторы? Мне хотелось смеяться, когда я вспоминал об этом.

Светлый день, улыбка встреченной девушки, мама и тишина субботнего, чисто прибранного дома, где пахнет пирогами? Вот это — гораздо ближе к делу. Германия — выше всего. Та Германия, которой не было в детстве этих ребятишек, встречавших нас на окраине Айзенаха. Та, которую мы должны им подарить. Та, которую мы сами почти не застали…

За танками — будущее. Вот во что я инстинктивно поверил, когда резко изменил свою судьбу. В конце концов, разве не интуиция определяет все по-настоящему великие поступки? Я никогда не претендовал на величие, но мне хотелось стать частью этой истории, и инстинкт подсказал мне — как этого достичь.

* * *

В середине ноября тридцать пятого года меня вызвали в штаб полка. Майор Кельтч разговаривал с кем-то по телефону, не вынимая изо рта сигареты. Она ловко плясала на его пухлой нижней губе. «Хорошо!» — отрубил Кельтч, положил трубку и повернулся ко мне:

— Унтер-офицер Шпеер, соберите отделение и отправляйтесь сейчас на железнодорожную станцию. Прибыли шесть танков. С учетом тех, которые уже имеются, наш полк теперь располагает восемью машинами. Так что после того, как вы отгрузите танки, доставите их сюда и завершите сборку и необходимый ремонт, мы сможем, наконец, по праву называться танковым подразделением.

Я отсалютовал и вышел.

Мы с новобранцами в основном занимались изучением тех танков, что имелись в наличии. Я рассказывал о моторе «Майбах». Мы ходили строем, стреляли в цель из личного оружия. Но больше всего нас занимали печи и дыры в стенах наших казарм.

Я собрал мое отделение.

— Так, гуси («гуси» было наше прозвище), теперь слушайте меня хорошенько. Наши танки наконец-то прибыли. Торчат на станции и ждут, пока мы возьмем их на руки и отнесем в гнездышко.

Мои саксонцы принялись жевать губами и переглядываться. Я понял, что им уже кое-что известно. Невозможно скрыть новости от солдата.

— Да?.. — я кивнул подбородком Генриху Тюне, маленькому, верткому уроженцу Дрездена, слесарю с вечными цыпками на руках, непропорционально больших для такого хрупкого человека. Как и многие из его поколения, Тюне плохо питался в детстве и рано начал курить — этим объяснялась его внешность вечного подростка.

Тюне вечно задавал всякие неудобные вопросы, которые у других только вертелись на языке. Поэтому лучше было все выяснить с самого начала.

— Что ты хотел меня спросить, Генрих? — повторил я более неформально.

Тюне покосился по сторонам с таким видом, будто только что спер чужой запас табака, и брякнул:

— Болтают, будто танки совсем в разобранном состоянии… Лежат в ящиках, как железный хлам.

— А что, если так? — повысил я голос. — Боишься трудностей, танкист Тюне?

— Так это… А кто их будет собирать и все такое? — настаивал Тюне.

— Попробуй сам ответить на этот вопрос, Тюне. Уроженец Дрездена молчал. Я обвел глазами остальных:

— В чем дело? Никто не хочет помочь товарищу? Тюне наконец решился:

— Никто и не говорит, что мы не хотим чинить танки. У нас только такой вопрос, господин унтер-офицер: пока мы чиним танки, кто докончит для нас печку? И крыша у нас течет. Зарядят дожди — начнем кашлять.

Я разозлился, потому что дрезденец был прав.

— Кто еще думает, что мы не справимся? — рявкнул я. Желающих возражать не нашлось.

— Разойдись, — я махнул рукой. — Через полчаса выходим на станцию.

Поезд уже ждал нас, когда мы прибыли. Я даже присвистнул: не ожидал такое увидеть — это был огромный старый бронепоезд времен Великой войны. Я предъявил бумаги, мы сняли пломбы с вагонов и по деревянным сходням сгрузили танки.

Башни были сняты, пулеметы демонтированы. У двух машин не завелся двигатель, их пришлось налаживать прямо на платформах. Это была только половина обещанного, еще три танка должны были приехать на втором бронепоезде приблизительно через неделю, как сообщили в полк из Берлина.

Я попросил еще два отделения в помощь. Мы работали до наступления темноты. Хотели, чтобы утром все три танка уже находились на месте. Один действительно добрался до казарм, у второго на полпути отказал мотор, третий при повороте потерял гусеницу, завертелся и свалился в кювет. Хорошо, что этого никто не видел.

Мы остались возле поврежденных танков на ночь, а утром я попросил, чтобы мне дали еще людей. Все рвались нам помочь, так что добровольцев оказалось больше, чем требовалось. Подполковник в этот день уехал в Дрезден, а майор Кельтч — вероятно, по рассеянности, — позволил всем желающим отправиться к новым танкам. В результате мы работали, окруженные целой толпой курящих, галдящих и смеющихся солдат.

Время от времени мы подзывали то одного, то другого и заставляли подержать здесь, подвинтить там. К полудню мы вытащили танк из кювета и разобрались с гусеницей.

После этого мы только тем и занимались, что ремонтировали и отлаживали наши танки. А в следующую субботу прибыл второй бронепоезд, посланец из прошлого с подарками для будущего. Мы так были увлечены работой, что напрочь забыли о печках, щелях, плохо подогнанных рамах и дырках в крыше. Первый же холодный дождь напомнил о нашей беспечности.

«Ты теперь меня бы не узнала, — писал я маме в эти дни. — Мы живем в постоянных лишениях, как будто находимся не в казармах в сердце Тюрингии, а на бивуаке, в походе, посреди враждебной и чуждой страны. У нас холодно, и с потолка течет, наши одеяла влажны, иногда приходится спать, обмотав горло шарфом. Но никто не жалуется. Все мы увлечены только одним: нашими машинами. Их нужно поскорее довести до ума, чтобы можно было начать тренировки. Весной предстоят маневры и никто в полку не хочет ударить в грязь лицом. Много внимания мы уделяем физической подготовке. Мы бегаем, прыгаем, поднимаем штангу, чтобы на спортивных состязаниях достойно представлять наш полк».

Я всерьез полагал, что мы подвергаемся лишениям и закаляем дух и тело достаточно для того, чтобы впоследствии пережить самые тяжелые испытания, какие только могут выпасть на долю солдату. Да все мы так считали.

* * *

За всеми этими делами зима прошла незаметно, а в мае следующего, тридцать шестого, года мы впервые выступили из Айзенаха и двинулись к полигону Ордруф, который размещался на краю Тюрингенского Леса.

К тому времени я получил первое офицерское звание. В мае в Тюрингии еще стоит весна, и в густой темной зелени леса, покрывающего старые, пологие, все повидавшие горы, звенели птичьи голоса. Мне казалось, что рев моторов ни в малейшей степени не нарушал здешнюю гармонию — и точно, мы как будто не пугали птиц своим появлением, напротив, они ликовали при виде грозных боевых машин, медленно продвигающихся по старым дорогам, которые помнили, надо полагать, еще римских легионеров.

Офицерские квартиры размещались в крошечном старинном замке времен миннезингеров. Здесь было тихо, на рассвете еще колыхались белые туманы и фазаны выходили из запущенного парка, чтобы бродить по дорожкам. Ординарцы спотыкались о них, а один из них как-то выронил кофейник и облил бедного фазана утренним кофе.

Мы занимались стрельбами до конца июня. Осенью предстояли маневры, а летом нам привезли еще машины. Теперь в полку было в общей сложности двадцать два танка, и мы вылизывали их с утра до вечера.

* * *

Осенью солдаты первого призыва после введения всеобщей воинской повинности покидали полк. Вечером, накануне отбытия, ко мне неожиданно зашел Генрих Тюне. У него не было штатского костюма, и он подчеркнул свое состояние просто тем, что расстегнул воротничок и снял пояс.

Я кивнул ему:

— Что тебе, Генрих?

— Так, поговорить. — Он просочился в комнату.

Мой сосед, лейтенант Майер, сейчас отлучился в город. У него было, насколько я знал, свидание с местной девушкой, на которой он собирался жениться. Благопристойное свидание в присутствии родителей юной фройляйн, которым совсем не хочется, чтобы их привлекли к ответственности за «сводничество». Меня подобные вещи напрягали, и я предпочитал обходиться без местных девушек с их бдительными маменьками и унылыми папеньками, у которых явно есть более интересное занятие, чем просиживать в гостиной с потенциальным зятем.

У Генриха при себе имелся шнапс. Раньше я никогда не замечал, чтобы он выпивал. Наверное, он и таким способом пытался показать, что он теперь человек штатский.

— Не будешь скучать по полку, Тюне? — спросил я, наполовину развлекаясь, наполовину недоумевая.

Он тряхнул головой:

— Не особенно… Вы к нам хорошо относились, вот я и хочу спросить: как по-вашему, будет война?

— Странный вопрос, Генрих. — Я достал две маленьких рюмочки, налил. — Сам ты как полагаешь?

— При нынешнем курсе — обязательно, — кивнул Генрих.

— И почему же ты не хочешь остаться в армии?

— Потому что это будет несправедливая война, — сказал Тюне. — И ничем хорошим для нас она опять не закончится.

— Тюне, тебе не кажется, что ты ведешь какие-то предательские разговоры? — насторожился я.

— Вы меня знаете, — он выглядел грустным, — я ведь никогда не вру. Что думаю, то и говорю.

— Ну так я тебе тоже скажу то, что думаю, — отозвался я. — Германия должна забрать то, что по праву принадлежит ей. То, что у нее отняли обманом и предательством. Мы знаем, кто наш враг, кто только и ждет удобного момента, чтобы напасть и попытаться снова нас унизить, обобрать. Я хочу лучшего будущего для Германии.

— Я тоже, — тихо проговорил Тюне.

Я вдруг понял, что он пытается мне сказать.

— Ты коммунист?

— Был… Наверное, до сих пор… Не знаю, — признался он наконец.

— Зачем ты все это мне говоришь?

— Я хочу, чтобы вы мне объяснили, как мы будем жить. Может быть, я и останусь в армии. В Дрездене у меня нет работы. Да и вообще меня там никто не ждет. А вам я доверяю.

У меня не было никакого желания заниматься проблемами душевного мира Генриха Тюне. Поэтому я сказал ему:

— В общем, так. Я считаю, что Гитлер — это будущее Германии. Порядок, сила, гордость. Мы имеем право отомстить за то, что с нами сделали в восемнадцатом. Если бы ты видел, как на аэродромах уничтожали самолеты… — я махнул рукой. — Я тебе высказал свою точку зрения. Все эти твои лишние откровения о том, что ты был коммунистом, — всего этого я не слышал. Ты хороший слесарь, хороший механик, хороший водитель. В полку тебе найдется место.

Тюне медленно поднес руки к горлу, застегнул пуговицы. Я понял, что он решил остаться. Может быть, я его убедил. Может, просто подтвердил то, что он всегда знал внутри себя. Я не священник, чтобы копаться во всех этих вещах.

* * *

Дни побежали один за другим. Тот самый порядок, который в свое время пленил нашу мать, а потом и меня. В октябре прибыло пополнение — новобранцы нового призыва. В ноябре мы лишились сразу двух рот и шести офицеров — их перевели во вновь образованный Седьмой танковый полк. В январе тридцать седьмого к нам в Айзенах прибыло еще одно танковое соединение, из Касселя. Они быстро и деловито пристроили свои казармы к нашим, и теперь у нас появились товарищи, друзья и соперники.

Я помню кучу каких-то мелочей, вроде бы несущественных, но имеющих один общий смысл: они означали неуклонное наращивание нашей мощи, возрождение страны, которое шло семимильными шагами, как в сказке.

Помню невероятное попурри, которое исполнил наш духовой оркестр под командованием (иначе не скажешь) капельмейстера Ульриха в честь прибытия генерала Лутца, и состояние эйфории, которое охватывало нас, когда мы слушали эту возвышенную духовую музыку и видели свои готовые к бою, ревущие боевые машины.

Помню, как весной тридцать седьмого наши танки впервые начали оборудовать рациями. Это существенно облегчало работу. Теперь координация осуществлялась быстро, точно и скрытно, не то что раньше, когда приходилось подавать сигналы флажками.

* * *

Но лучше всего почему-то помнится забег по лесу в апреле тридцать седьмого года. Это было спортивное состязание, устроенное для отдыха и укрепления товарищеского духа. Мы мчались как сумасшедшие по лесу, скользя по тропинкам, кое-где уже нагретым и горячим почти по-летнему, а кое-где — с холодными лужицами и даже пятнышками снега. Юная листва готова была вспыхнуть зеленым пламенем, пронизанная светом, — как это всегда бывает в апреле, — многие птицы уже вернулись из теплых краев и заливались радостным пением. Сердце стучало как сумасшедшее, в ушах бился пульс, горло перехватывало, в груди горело. Мы бежали и бежали, время от времени между стволов деревьев мелькал чей-то мундир. Пару раз я падал и просто лежал на земле, наслаждаясь ее теплом, ее ласковым дыханием.

Под конец мы уже не бежали, а шли, но все равно не сдавались — упорно брели к цели. И даже спустя десятки лет, думаю, оставшиеся в живых участники того «исторического забега» наверняка припомнят многие его подробности…

И никто из нас не сможет сформулировать — почему нам так памятно это, казалось бы, незначительное событие.

Возможно, потому что именно тогда мы вдруг поняли: все сложилось. Два танковых полка, расквартированные в Айзенахе. Тюрингия, весна. Моторы. Вечно греющиеся «Майбахи» наконец заменены «Круппами». Рации почти во всех танках. Отличное состояние техники — то, чего мы добились за эти два года. Впереди летние маневры, потом — осенний смотр… Мы знали, что будем на высоте.

* * *

В июле тридцать седьмого мы погрузились на железнодорожные платформы и отправились в Нойхаммер, в Силезию. Ребята из нашего старого второго отделения ликовали — наконец едут на родину.

Странное дело — мы, немцы, столько лет страдали из-за раздробленности Германии, столько стремились к объединению. И вот, когда Германия наконец стала единой, — мы начинаем в мыслях дробить ее. Пруссаки свысока смотрят на саксонцев, баварцы держатся друг друга и никого, кроме земляков, не терпят в своих подразделениях…

Может быть, так выражается естественная привязанность к малой родине. С которой, собственно, начинается любовь к родине великой. Время от времени меня, что называется, «пробивало на философию». Возможно, сказывалось образование, полученное в классической гимназии. Впрочем, маневры быстро прочистили мне мозги.

В Нойхаммере нам предстояло отрабатывать совместные действия с пехотой, с противотанковыми подразделениями. Проблема ставилась в какой-то мере теоретическая и предполагалось решить ее на практике.

Вопрос вот в чем. Военное искусство Средних веков, всесторонне исследованное Гансом Дельбрюком, чьи увесистые тома занимали почетное место в личных библиотеках офицеров высшего командного звена, предполагало, что рыцарь сражается против рыцаря, а пехотинец — против пехотинца. Те господа, которые мыслили танк чем-то вроде логического продолжения лошади (а это неизбежно, коль скоро первые танковые полки комплектовали кавалеристами), естественно, предполагали, что танк должен сражаться против танка, пехотинец, как водится, — против пехотинца, а артиллерист — против артиллериста.

Такая неприятная штуковина, как противотанковое орудие, вызвала к жизни новое бурление военной теоретической мысли. Танк против танка или танк против пушки? К чему готовиться, как действовать в том или ином случае?

Командовал маневрами генерал-полковник фон Браухич. Маневры захватили нас целиком и полностью. Даже во сне я видел мой танк, получал команды по рации, наводил орудие, слушал мотор и однажды проснулся в холодном поту: мне почудилось, будто вся рота пошла в атаку, а мой танк застрял. Что-то с мотором. Причем это был не крупповский мотор, а старый, «Майбах». Я проснулся с криком.

Оказалось, рядом храпел мой старый товарищ Тюне. Звук его храпа преобразился в моем утомленном сознании в ворчание мотора, готового выйти из строя и вывести из боя мой танк — чем опозорить меня навеки.

С досады я ткнул Тюне кулаком. Он всхрапнул, перевернулся на бок и утих. Я долго лежал в темноте с открытыми глазами.

Картина, которая разворачивалась перед нами несколько дней кряду, все стояла перед моим взором. Широкое поле и десятки, сотни танков стремительно несутся по нему, вздымая пыль. Эта железная лавина двигалась вперед неостановимо. Не было на свете силы, способной преградить ей путь. Смешны казались сейчас какие-то дипломаты, политики, все эти господа с мягкими отвисшими усиками, одетые в пиджачки, с важным видом изрекающие приговор Германии. Побеждена! Никаких танков! Никаких самолетов! Никакой вооруженной мощи!

Я тихо рассмеялся. Скоро и следа от этих господ не останется. Мы просто наплевали на них. И нам за это абсолютно ничего не сделали.

В Нойхаммере мы выжимали из наших танков все, что только можно. Техники показывали свое искусство, водители состязались в скорости, стрелки — в меткости. Затем настал черед ориентирования на местности: каждый командир получил карту и точку назначения. Мой экипаж пришел шестым в роте. Не самый лучший показатель, но и не худший.

Двухкилометровый забег выиграли силезцы, зато в плавании — нужно было одолеть стометровку — пьедестал почета достался моему башенному стрелку Курту Пфайлю.

Заканчивался грандиозный спортивный праздник, в который вылился финал маневров в Нойхаммере, настоящим турниром — зрелищем для рядового состава: офицеры соревновались в стрельбе в цель из личного оружия. Я довольно быстро выбыл из состязания и присоединился к болельщикам.

Все мы страстно желали победы нашему командиру майору Кельтчу. Когда он, небрежно и ловко, вскидывал руку с пистолетом, у меня прямо сердце замирало. Казалось, нет ничего важнее, чем услышать отчетливый звук выстрела и затем, после паузы, нужной для осмотра мишени, выкрик дежурного: «Девять!» или «Десять!».

Кельтч сохранял невозмутимое выражение лица и только поигрывал платком, который мелькал у него между пальцами, как у фокусника.

После вполне ожидаемой победы он праздновал в офицерской столовой и поставил всем исключительно хороший коньяк.

Тот август был теплым и ласковым. После Нойхаммера мы двинулись к полигону на берегу Балтийского моря, где не столько занимались стрельбами, сколько бродили по окрестностям и купались. Вода была уже холодной, и мы страшно веселились, когда затаскивали в море какого-нибудь мерзляка. Мне кажется, мы никогда больше не смеялись так много, как в те дни.

У нас было немного времени для отдыха в родных казармах, после чего мы двинулись на полигон Кенигсбрук под Дрезден.

Был самый конец августа, двадцать седьмое или двадцать восьмое число. Небо в эти дни становится ласковым, голубым, и такого же цвета голубые цветочки мелькают на обочине дорог, словно пытаясь задержать уходящее лето.

У нас нашлось время для цветочков (почему я, собственно, их упоминаю), поскольку наш полк не сразу приступил к тренировкам, а дня два обустраивался на месте.

* * *

В Кенигсбруке собралась вся Первая танковая дивизия: кроме нашего Второго полка еще Первый (их гарнизон располагался в Эрфурте) плюс танковая бригада полковника Шаля.

Дивизионные маневры были посвящены отработке взаимодействия подразделений на поле боя; у нас были рации — почти на всех танках, — так что в большинстве случаев работать было сплошным удовольствием. Машина, надежно отлаженная нашими техниками, слушалась идеально. В конце маневров отличное состояние нашей техники даже отметил в своей речи генерал танковых войск Лутц. Он сказал, помнится, что был приятно удивлен тем, как быстро и как хорошо отладили мы танки, которые получили отнюдь не в идеальном состоянии.

— В конце нынешнего, тридцать седьмого года нам еще предстоят большие маневры вермахта, — говорил Лутц. — И сейчас мое сердце переполняется гордостью, когда я думаю о том, каких успехов достигли наши изумительные танковые войска. Горячий дух германского воина одушевил неодушевленный металл, готовый ринуться в бой, чтобы отомстить за поруганную родину и принести свет народам Европы.

Большие маневры проходили в Мекленбурге. Присутствовали фюрер и Муссолини. Они лично наблюдали за финальной фазой маневра, когда наша «Черная армия» разгромила «Голубую». Мы прошли на танках по пересеченной местности, «заняли» несколько городков, — везде нас восторженно встречало местное население, так что танки буквально ехали по букетам цветов и лентам, — мы уклонялись от обстрелов и, в свою очередь, подавляли огневые точки противника. Под конец над полями пролетели наши самолеты — наводящие ужас «Штуки» с их характерным подвывающим звуком, от которого у неподготовленного человека душа уходит в пятки, а у нас сердце наполнялось гордостью и ликованием.

Фюрер обратился к войскам с речью. Я впервые видел его так близко. Брат говорил о впечатлении, которое он производит: никогда не знаешь, какого Адольфа Гитлера ты встретишь — ожидаешь громогласного вождя, оратора, зовущего в бой, а видишь сердечного собеседника. Вот и мне в тот день казалось, что каждое слово фюрера было обращено лично ко мне. Он затрагивал какие-то глубинные струны моей души, когда говорил о Германии, о возрождении мощи вермахта, о предстоящих свершениях. Все это было просто, ясно и легко доходило до сердца.

Я вдруг понял, что у меня мокрое лицо, — слушая фюрера, я бессознательно плакал. Но в тот миг я не стыдился своей чувствительности. В тот день в строю многие плакали.

* * *

Весной тридцать восьмого я ехал из Эрфурта в Айзенах на мотоцикле. У меня был отпуск, который я решил провести в каком-нибудь городе, где меня никто не знает. На протяжении нескольких лет я практически не оставался в одиночестве: рядом со мной постоянно находились люди.

Это одна из особенностей нашей службы, и тут уж ничего не поделаешь. Как говорится, в танке тесно. В эту, казалось бы, ничего не значащую сентенцию танкист вкладывает колоссальное количество оттенков смысла.

Я хотел снять номер в маленьком пансионе и провести дни очень тихо. Может быть, встретиться с девушкой и посмотреть с ней хороший фильм, а потом зайти в кафе. Выпить пива с добрыми горожанами. Каждое утро покупать пирожки в одной и той же лавочке. Читать газету за завтраком.

Я планировал съездить также на пару дней домой, повидаться с мамой и, если получится, с Альбертом. Альберт был в эти дни страшно занят, так что я не был уверен в том, что он захочет тратить время на младшего брата-солдата. Но кто знает? Семья есть семья, кровь не водица.

Когда до конца отпуска оставалось всего несколько дней, я взял мотоцикл и поехал в Айзенах. Мне подумалось, что нужно сообщить о том, куда я направляюсь, командиру полка, — в те дни им стал теперь уже подполковник Кельтч.

Шел дождь, но я упрямо двигался по дороге. В воздухе чувствовалось дыхание весны. На мне был хороший водонепроницаемый плащ и шлем. Мотоцикл слушался, как добрый конь, и мне приятно было ощущать его покорность человеческой воле. По сравнению с танком мотоцикл был совсем маленьким, и совладать с ним было куда проще.

Так я думал, пока внезапно не услышал противный визг и не увидел, как земля взбрыкнула и прыгнула на меня. Сверху, вращая колесами и выбрасывая прямо мне в лицо клубы дыма, на меня рухнул мотоцикл.

Полагаю, на несколько секунд я потерял сознание. Когда очнулся, дождь поливал меня с прежним равнодушием, мотоцикл, подыхая, продолжал по инерции вращать колесами, язычок пламени плясал возле бензобака.

Из последних сил я отполз от предателя-мотоцикла и скатился в кювет. Потом раздался взрыв. Я оглох, в голове загудело, перед глазами потемнело, — словом, я заполучил небольшую контузию. Я попробовал встать на ноги и тут же рухнул с громким воплем: определенно, левая нога была сломана. Мне оставалось выбраться на дорогу ползком и попытаться привлечь к себе внимание проезжающего транспорта.

Приблизительно через полчаса появился армейский грузовик. Я боялся, что он меня раздавит, но, с другой стороны, прятаться от него было неразумно, если я хочу, чтобы меня обнаружили. Я размахивал руками, и каждое движение отзывалось в ноге жуткой болью.

Ребята из Первого танкового, к счастью, смотрели по сторонам, поэтому, подняв веер воды из лужи и забрызгав меня грязью с головы до ног, они затормозили. Из машины выскочил унтер-офицер и подбежал ко мне.

Я назвался и объяснил, что сломал ногу. Унтер наморщил свое маленькое личико, похожее на мордочку комнатной собачки:

— Откуда вам известно, что сломана нога? Вы доктор?

— Черт побери, она распухла, как полено, и дьявольски болит! — резко ответил я. — Разумеется, она сломана.

— Вывих тоже может дать такой эффект, — сообщил унтер.

— Вы доктор? — заорал я из последних сил и на мгновение отрубился — опять потерял сознание.

Из забытья меня выдернул новый приступ боли — оказывается, добрые мои товарищи-танкисты тащили меня в машину. Так я добрался до Эрфурта. В машине я ждал: какое решение примет относительно меня подполковник Химмельспфот, командир Первого танкового.

Подполковник оказал мне честь, явившись лично посмотреть на происходящее. Я назвался и еще раз объяснил, что не справился с управлением на скользкой дороге и поэтому сильно повредил ногу.

Подполковник Химмельспфот сердито морщил свое лошадиное лицо. Его густые прокуренные усы вздрагивали.

Это был старый служака, но я видел, что он отчаянно боится сделать что-то не то. Полагаю, в годы Великой войны он допустил какую-то ошибку, которая пагубно сказалась на его дальнейшей карьере, и теперь страшно боялся повторения.

— Зачем же вы поехали куда-то на мотоцикле в такую погоду? Вы, кажется, в отпуске?

Конечно, он уже проверил мои документы.

— Да, я в отпуске, но мне хотелось на пару дней раньше вернуться в мой полк, — ответил я.

Желтые усы подполковника снова шевельнулись.

— Похвально, — проговорил он с непонятной иронией. — Что ж, полагаю, я должен составить рапорт и отправить вас в госпиталь. Вылезайте-ка из грузовика, мы пересадим вас в коляску мотоцикла.

Мне пришлось, с моей ногой, кое-как выбраться наружу, причем я опять упал. Подполковник, следует отдать ему должное, протянул мне руку, помогая подняться. Так я и стоял, опираясь на подполковника, пока подогнали мотоцикл с коляской. Потом меня еще помучили, запихивая в коляску.

Закончилась эта возня тем, что я почти на полгода был выведен из строя: нога срасталась неправильно, кости болели, я не мог ходить — и так далее.

Я проводил время в госпиталях, а потом — дома. Польский поход нашего полка прошел без меня.

* * *

В дни болезни я много читал. Прочел «Майн кампф», «Заратустру». Удивительно, но в сорок втором, на Украине, я уже не мог воспроизвести ни слова оттуда. Как будто эта, совсем другая, страна, где совсем другие расстояния, города, законы, отменила всю нашу германскую премудрость раз и навсегда и потребовала от нас какой-то другой премудрости, азиатской.

Собственно, основная культурная задача наша здесь как раз в том и заключается, чтобы оставаться немцами, чтобы по возможности показать этим бедным азиатам с их ущербным разумом, в чем состоит арийская идея. Саму идею они, естественно, воспринять не в состоянии, — она им слишком чужда, слишком возвышенна для них, — однако мы обязаны оставаться воплощением этой идеи. Хорошо тренированные, всегда подтянутые, всегда готовые к сражению. Мы для них непонятны — тем лучше. Пока они нас не могут понять — мы остаемся сами собой. Я бы даже сказал, наша непонятность для русских — главный критерий того, что мы верны себе.

Сохранить то, чем мы являемся. Не предать это.

Я мог выпустить из памяти слова сами по себе — но невозможно изъять даже не из памяти, а из всего естества воспоминание о том, как перед арийской идеей пала Европа.

Как пала Франция.

3. ЧУДО БЛИЦКРИГА

Падение Франции стало для нас не просто чудом — оно явилось живой демонстрацией истинности всего, чему учил фюрер, к чему он призывал, к чему он нас вел.

Я вернулся в полк в марте сорокового года. К тому времени мои товарищи уже побывали в боях. Несколько человек погибло в Польше. Я немного прихрамывал, перед дождем нога начинала ныть, но в целом со мной все обстояло нормально.

Наш полк изрядно окреп. Теперь он состоял из двух средних и четырех легких рот, да еще четырех командирских танков впридачу, — мы представляли собой грозную силу.

Однако имело смысл учитывать тот факт, что только наши «четверки» могли хоть как-то противостоять тяжелым французским танкам B1. Мы, естественно, не могли знать — сколько в точности танков выставят против нас «лягушатники». И все-таки не стоило забывать, что французы могли — с технической точки зрения — оказаться сильнее.

Фюрер напутствовал нас вдохновляющими словами. Он сказал, что исконный германский дух проведет нас по древним землям, пропитанным германской кровью, он направит нас к неизбежной победе, какой еще не видывала Европа за все века существования цивилизации. Ничто не устоит перед нами, потому что наш гений будет лететь, расчищая нам дорогу своими сумрачными крылами.

И все вышло в точности по слову вождя.

* * *

В полдень 9 мая сорокового года полк выступил по направлению к Виттиху. Теперь каждый танк был оснащен рацией, и мы ощущали наше единство. Мы ехали с открытыми люками по Рейнланду. Скоро впереди показался Битбург — древний город с двухтысячелетней историей, ровесник христианства, — он появился на месте римского лагеря на перекрестье древних торговых путей на Мец, Трир, Кёльн.

Теперь слева между деревьями то и дело поблескивала гладь реки. Тяжелые синие воды скользили между деревьями, по равнине. Впереди тянулись старые пологие горы, заросшие лесом. Здесь царили романтика и сумерки.

Мы направлялись к границе Люксембурга. Суетливые человечки с обвисшими усами, одетые в пиджачки, — те самые импотенты, которые когда-то запретили Германии владеть оружием, — то-то сейчас они засуетились, забегали по своим заботливо обставленным кабинетикам, закричали о «нейтралитете», о «невозможности вторжения», об «агрессии». Мы не слышали их — заглушая жалкий лепет старого мира, ревели наши моторы, звучали смеющиеся голоса наших товарищей.

Перед нами затихла Европа. Она еще не понимала. Мы уже подмяли под себя Чехию, Польшу, мы уже триумфально присоединили к нам исторические земли Австрии, — а они все еще «не понимали»…

Французы говорят, что «часовой механизм несчастья впечатляет». Это было сказано о блицкриге, гениальной стратегии, которую сумел воплотить фюрер. Именно мы, немцы, запустили эти часы и заставили бельгийцев и французов бежать от вертящихся стрелок с головокружительной быстротой.

10 мая в шесть утра мы пересекли границу, а в полдень последовал приказ захватить Нефшато. Танки взяли этот город сходу. Здесь мало нашлось внешних отличий от городов Рейн-ланда, пейзаж оставался знакомым. Нам не пришлось даже открывать огонь, мы просто вошли в город и заняли его.

Нефшато открыл нам дорогу к Буйону. Этот укрепленный пункт на юге Бельгии — «ключ к Арденнам» — хмуро взирал на нас с высот своих средневековых замковых башен, когда танки приблизились к нему по хорошо ухоженной европейской дороге, настеленной поверх старой римской «via», помнившей подбитые гвоздями сапоги легионеров. Европа как будто дремала, погруженная в грезы былого, а мы посланцами грядущего стучали в ее ворота бронированным кулаком, и ворота после короткой задержки распахивались перед нами.

Буйон пал после нескольких выстрелов утром 11 мая. Мы не останавливались, мы катились железной лавиной, неудержимо, как тогда, в памятные дни маневров.

Арденнский лес раскинулся перед нами. Мы шли по тем самым местам, где четверть века назад годами стояли друг против друга армии, не в силах продвинуться на несколько километров. Как нож сквозь масло, проходили мы там, где сотнями ложились в землю убитые.

Вечером одиннадцатого я стоял возле танка — у нас было несколько часов для краткого отдыха. Земля источала густой грибной запах — в глубинах грибниц созревали сморчки, лес набухал грядущим летом, и я вдруг до самой глубины души почувствовал силу этого возрождения: подобно природе, Германия возрождается прямо сейчас, у нас на глазах, вместе с нами.

Мудрость фюрера ощущалась во всем. В том, как он организовал наступление, быть может, вопреки некоторым премудростям тактиков; впрочем, сейчас, в дни молодости железного мира, не существовало еще общепризнанных премудростей, все было в новинку, все происходило впервые.

Наши танковые соединения были приписаны пехотным частям, но действовали самостоятельно. Железные машины собраны в единый кулак. Именно танки фюрер сконцентрировал на решающих направлениях удара, и наш дряхлый противник, словно бы застрявший в восемнадцатом году, просто не успевал отреагировать.

Потом уже я слышал разговоры о том, что фюрер поступил безумно смело, оголив наши фланги; но разве нас не прикрывали самолеты? Страшные воющие пикирующие бомбардировщики поддерживали наши танки у Мааса. Они вылетали непрерывно, небо было заполнено их криком охотящихся хищных птиц.

Говорили: а что, если бы французы и англичане не полезли во Фландрию, в ловушку, уготованную им фюрером? А что, если бы они разгадали его замысел? Разве можно было так сильно рисковать?

Но в те дни мы даже не задумывались над этим. Я понимал тогда — и понимаю сейчас: фюрер совершенно не рисковал. Он точно знал, что делает. Он повелевал народами, как пастух повелевает стадами, и свободные его дети, немцы, подчинялись ему добровольно, с радостной сыновней готовностью; другие же подчинялись воле фюрера на бессознательном уровне. Германская кровь французов слишком разбавлена, но все же та капля германского, что еще сохранилась, слышала зов фюрера. Разум цивилизованного человека не распознавал смысл этого призыва, но кровь повиновалась.

Французы и бельгийцы подчинились его воле — против своей воли. Они не могли не подчиниться.

По Арденнскому лесу бежали французские и бельгийские солдаты, охваченные паникой — древним ужасом перед наступающим гением, перед древним божеством, именуемым «ужас». Небо стонало и выло, словно самый воздух отяжелел от присутствия сотен «Штук».

* * *

Германские танки вышли к извилистой речке Семуа. Она отмечала границу Франции. Местами берега ее были плоскими, заболоченными, покрытыми густой яркой зеленью, но кругом были холмы и дальше, мягкой волной, закрывали горизонт горы.

Семуа впадает в Маас. Это — наш путь. На рассвете двенадцатого мая танки форсировали Семуа. Перед нами была линия Мажино и далее — Седан.

Столько воспоминаний скрыто в этих именах!.. В приказах о дальнейшем наступлении содержалось также поздравление с наступающим праздником Троицы, и поневоле вставали в памяти строки из поэмы другого великого германского гения — Гёте:

Троицын день наступил, праздник веселый: оделись В яркую зелень леса, поля запестрели цветами…

Мы учили эти стихи в гимназии, и я с удивлением обнаружил, что до сих пор помню их наизусть.

Мы вошли в лес восточнее Седана и ждали, пока наши инженерные войска наведут переправу через Маас.

Я бездумно курил, любуясь тем, как солнечный свет угасает между ветвями деревьев; был вечер. Становилось прохладнее. Я слышал, как стучат топоры. Несколько раз донесся звук выстрела. Может быть, кому-то показалось, что приближаются французы, а может, и правда имело место движение на противоположном берегу.

Больше всего меня интересовало, прибыли ли грузовики с горючим. До сих пор перебоев не случалось, но тут они почему-то задержались. Дорога у Семуа в одном месте проваливается в болото, вот об этом я и раздумывал, но как-то рассеянно. Потом бросил окурок и пошел вздремнуть.

Утром нам пришлось прикрывать наших строителей: с той стороны Мааса начался регулярный обстрел. Мы стремились подавить огонь противника, пока он не разнес уже возведенную переправу. Потом прилетели наши самолеты, проутюжили местность огнем, так что французы отступили, оставив на берегу десятки лежащих фигурок.

Много раз я слышал о переживаниях солдата, впервые совершившего убийство в бою. Дескать, когда такое происходит, когда человек видит тех, у кого отнял жизнь, то испытывает ужас. Да беднягу просто наизнанку выворачивает, и долго потом он не может успокоиться. Не знаю, может быть, так и происходило в девятнадцатом веке, когда у всех было больше времени на сантименты. Я смотрел на мертвых французов и ровным счетом ничего не чувствовал. Могу добавить, что и мои товарищи тоже не испытывали никаких особенных переживаний по этому поводу.

Мы просто ждали, пока переправа будет наведена, и наконец рано утром, едва стало светло, — еще до появления на небе дневного светила, — двинулись через мосты. Перед нами был Седан, еще одно слишком памятное название и еще один небольшой, разочаровывающе обыкновенный город.

На противоположном берегу нас впервые встретили французские тяжелые танки.

Это были те самые В1 — громоздкие, с высоким корпусом, похожие на танки англичан времен прошлой вой ны. 75-миллиметровая пушка пряталась между гусениц и могла стрелять только вперед. Впрочем, для большинства наших машин хватило бы и 47-миллиметровой пушки, стоявшей сверху, в маленькой броневой башне. По счастью, сидящего там человека просто не хватало, чтобы стрелять из этой пушки, а при этом еще и наблюдать за полем боя.

Всего таких машин было шесть. Они тяжеловесно спускались под гору к реке от Седана. Видимо, подходили к городу издалека и теперь вступили в бой.

С момента создания нашего полка это было первое сражение танков против танков. Первый открыл огонь, но мой стрелок почти сразу попал ему в гусеницу, и танк остановился на месте — готовая мишень.

Четвертая рота нашего полка под командованием лейтенанта Краевски вырвалась вперед, продвигаясь к цепи холмов. Французы пытались остановить наши «тройки» и «четверки», но тщетно: рота Краевски мчалась вперед. Мы поддерживали ее у моста.

Заняв высоту, танки четвертой роты преградили путь остальным французам, отрезав В1 от города. Нам оставалось уничтожить их, а Краевски следил за тем, чтобы к ним не подошло подкрепление.

В этом сражении у нас был подбит один танк, а у французов уничтожены все. Два экипажа погибли полностью, остальные — кто уцелел — сдались в плен.

Они-то нам и рассказали о том, какие слухи ходят по Франции уже несколько дней. Меня удивил один взъерошенный, очень потный французский лейтенант с красными ушами, он был невероятно молод и все время повторял: «Мы знали, что вас тысячи, что вы идете как железная саранча… Мы должны погибнуть, везде ваши шпионы…»

Мы ничего не знали о шпионах, которые, оказывается, «везде», а он твердил об этом как о чем-то само собой разумеющемся. Он говорил по-немецки бойко — объяснил, что родом из Лотарингии. Как Жанна д’Арк, добавил он с вызовом, до которого никому из нас не было дела.

Все давние истории о героизме французов, все средневековые легенды теперь утратили всякий смысл. Мы творим новую легенду, новый миф — германский миф, который на наших глазах становится реальностью.

Помимо болтовни о шпионах, он сообщил ценную информацию о том, что в районе небольшого местечка Хемери сосредоточились относительно серьезные силы противника. Мы приняли это к сведению, поэтому обстреляли и заняли Седан и двинулись к юго-западу.

Там действительно обнаружился противник: какая-то забытая кавалерийская часть и одно орудие времен Великой войны. Мне было искренне жаль лошадей. Орудие подбило один из танков прежде, чем мы успели подавить его. Я видел, что несколько всадников пытаются обойти нас и, очевидно, прорваться к Маасу. Сражение оказалось недолгим, большая часть французов попала в плен, двое или трое ускакали прочь. Мы их не преследовали.

Хемери выглядел приятным городком: дома не выше четырех этажей, маленькая центральная площадь с фонтаном и мэрия с пожарной каланчой, где бледный толстяк с трехцветной французской лентой через пузо, тряся губой, вручил полковнику Кельтчу ключи от города. Несколько жителей города с вытаращенными глазами и чахлыми ветками в руках пытались снискать расположение победителей, изъявляя покорность их воле. Было очевидно, что их выгнали на площадь силой, возможно, применяя угрозы. Какой контраст с жителями Австрии, которые на самом деле были счастливы воссоединиться со своими разделенными собратьями!..

Пленных загнали в помещение пожарной части — там было достаточно места. Штаб полка разместили в помещении местной библиотеки. Остальные заняли квартиры кто где. У нас, как было объявлено, появилось несколько дней на отдых, прежде чем мы продолжим наше наступление.

Приходили известия о том, что другие танковые соединения германской армии успешно продвигаются в глубь французской территории. Уж не знаю, чем там занималось французское командование и о чем думало их правительство, но определенно не о том, чтобы продолжать оборону.

Они позорно отступали. Да они попросту драпали! Они спасали свою шкуру и теряли свою страну. Потому что такова была воля фюрера, она подавила любое их возможное сопротивление.

* * *

Днем 15 мая меня вызвали в штаб на общее совещание для всего командного состава. Мы смотрели на большую карту и получали дальнейшее задание. В те дни в нашей армии еще не действовал приказ, согласно которому каждый офицер знает ровно столько, сколько требуется для выполнения конкретного порученного ему дела, напротив — стремились расширить кругозор офицеров, в том числе и младших, чтобы они понимали, какая великая задача перед ними стоит.

Мы видели на карте слово «Париж» и понимали: скоро этот город, «столица мира», как его величают, падет к нашим ногам.

— Мы получили новый приказ: наступление в этом направлении, — указка полковника Кельтча коснулась карты.

Послышался знакомый вой самолетов. К городу приближались «Штуки». Кельтч на миг замер, поднял глаза. Замерли и мы: приятно было слышать этот звук и знать, что у нашего врага сердце уходит в пятки в ожидании неминуемой гибели с небес.

Звук приблизился, самолеты как будто пошли на снижение.

— Какого черта?.. — начал было Кельтч. Он первым понял, что происходит.

Раздался грохот, потом еще, еще и еще… «Штуки» шли друг за другом, снижались и сбрасывали бомбы с пикирования — один самолет за другим.

Способность соображать я окончательно потерял после того, как здание библиотеки рухнуло и нас погребло под развалинами.

* * *

Я пришел в себя на больничной койке. Светлые стены, усталое лицо сестры милосердия.

Она заметила, что я очнулся, и махнула мне рукой.

— Где… — прошептал я.

Она быстро подошла ко мне, сильно шурша накрахмаленной юбкой.

— Тише, тише. Вы в госпитале в Седане. Когда вам станет получше, вас отправят в Германию. Вас нужно основательно подлечить.

— Что… — опять шевельнул я губами.

— Что произошло? Об этом вам расскажет обер-лейтенант Краевски. Он уже здесь. Минут десять назад как раз спрашивал, можно ли ему вас повидать.

Обер-лейтенант Краевски, невысокий, подтянутый, с трагически сжатыми губами и ясным, добрым взглядом, уже входил в палату. Белый халат развевался на его плечах, как плащ или скорее как крылья ангела.

— Рад видеть, что вы очнулись, — быстро заговорил он. — Мне потребуются ваши показания. На меня повесили расследование этого ужасного несчастного случая. Сами понимаете… — Он развел руками. — Повысили в звании и отправили писать рапорт.

Я ничего не понимал. В те дни я успел осознать лишь одно: я чертовски невезучий человек. То есть это как посмотреть. По сравнению с теми, кто погиб, я, конечно, счастливчик. Но почему-то так выходит, что вокруг меня постоянно случаются идиотские несчастья — по недосмотру, глупости, халатности. И уж если можно кого-то ранить, сломать кому-то ногу, взорвать чей-нибудь мотоцикл или устроить неполадку в двигателе танка, — то это будет мой бок, моя нога, мой мотоцикл и, уж конечно, это окажется мой танк.

— Эскадрилья наших пикировщиков имела неверные данные, — поведал Краевски. — На их картах Хемери был отмечен как город, все еще занятый противником. Досадная оплошность, понимаете ли. Они просто не получили новой информации о расположении наших войск. Возможно, мы продвигались на территорию противника слишком быстро. Так или иначе, летчики были уверены, что Хемери — одна из целей, и разбомбили город. Погибли три десятка пленных: пожарная часть, мэрия и каланча были признаны приоритетными объектами. Кроме того, несколько бомб попало в библиотеку, где размещался, как известно, штаб полка.

— Кто?.. — прошептал я. У меня страшно болел бок.

— К сожалению, погибли почти все наши офицеры: полковник Кельтч, обер-лейтенант граф Харрах, обер-лейтенант фон Фюрстенберг…

Краевский перечислял имена, а я почему-то думал о том, что эта потеря, при всей ее тяжести, не является катастрофой: Германия воспитала десятки, сотни храбрых, умных офицеров. Сколько бы их ни погибло, на смену им придут другие, и они будут не хуже.

Но Кельтч!.. Он был нашим кумиром. Теперь его нет, и в моем сердце образовалась пустота.

Краевски показал мне рапорт и спросил, нет ли у меня каких-либо уточняющих или опровергающих сведений. Подобными сведениями я не располагал, поэтому подписался, и обер-лейтенант милосердно оставил меня в покое.

* * *

Я застрял в госпиталях на несколько месяцев. Пока наши ребята размещались в гарнизонах, кадрили француженок и катались смотреть город Париж, который, естественно, пал и охотно предоставил все свои сокровища к нашим услугам, — я валялся на больничных койках и питался жидкой кашкой. В Германию меня не отправили, сказали, что я и в полевых госпиталях прекрасным образом поправлюсь.

Под конец я оказался в монастыре, где за мной ухаживали французские монахини. И это были отнюдь не прекрасные бледные создания, чья девственная красота лишь оттенялась белоснежным покрывалом, о нет, это были пожилые тетушки с одутловатыми физиономиями, которые ругали меня на своем лающем языке (кто утверждал, что французский — язык любви, тот солгал) и меняли мне повязки шершавыми холодными руками.

Вероятно, они считали, что, выражая отвращение ко мне, они проявляют свой патриотизм. У меня не было никакого желания обсуждать с ними это. Я тщетно пытался добиться хотя бы приличного питания. В соседней палате монашки выхаживали одного из французских пленных, раненых при том же набеге, и, уж конечно, с ним они вели себя как курицы-наседки с любимым цыпленком. Надеюсь, этого хлыща с кадыкастой шеей и взором опереточного героя после лечения отправили в лагерь.

* * *

Едва я смог держаться на ногах, как покинул гостеприимную обитель и на попутной машине, со знакомым офицером, отправился в Париж.

— Когда мы подходили к Парижу, навстречу валила толпа гражданских, — рассказывал он. — Они просто не ожидали, что мы появимся так быстро. Все они рванулись во все стороны, подальше от «оккупации». Везли с собой невообразимый хлам, тащили детей, престарелых тетушек, какие-то древние сундуки… Половину вещей просто сбрасывали, мы давили их гусеницами танков. Люди шарахались в кусты. Иногда мы действительно в них стреляли, потому что они не давали проехать. А они даже не сразу понимали, что видят перед собой германские танки. Знаете, камрады, это было противно.

Париж меня разочаровал. Он оказался будничным, серым, скучным. Женщины отчетливо разделялись на «хоть сейчас, господин офицер» и «лучше умереть, проклятый оккупант». Которые «лучше умереть» — те выглядели так, что и в правду было лучше умереть, чем иметь с ними хоть что-то общее. Первая же категория вела себя до крайности деловито, так что возникало ощущение, будто занимаешься бухгалтерией, а не любовью.

Уличные кафе, художники, музыка и прочие «чудеса Парижа» — все это выглядело так же убого и скучно, как и женщины, и я с радостью обменял бы всю «столицу мира» на одну кружку доброго пива на Александерплатц.

* * *

…Ничего этого я рассказывать Кроллю не стал. Во-первых, долго, а во-вторых, Кролль не понял бы и половины. И вообще незачем ему копаться в моем сложном душевном мире.

Я просто сказал ему, что все француженки — шлюхи, одни дешевые, другие — дорогие, а сама Франция — помойка, которую предатели-правители отдали нам по первому же требованию. Вот и все.

* * *

Бесславное ранение под Седаном вынудило меня пропустить парад победы в Париже. Всё повторялось: немцы уже сражались под Седаном, немцы уже входили в Париж победителями. Что ж, избранниками судьбы становятся не по личному желанию, а по прихоти вышеназванной капризной особы. У нас нет способов повлиять на ее выбор. Ты либо избранник, либо валяешься в госпитале, пока остальные под полковую музыку гарцуют у Триумфальной арки.

Впрочем, грех мне жаловаться: если кто-то и заслужил проехаться на белом коне по Елисейским полям на виду у «столицы мира» (и на страх ей), так это наш героический полковник Кельтч. Вместо этого он уже пребывает на иных Елисейских полях, если таковые, конечно, не выдумка местных кюре, и эти поля — окончательные.

Я же провел в Париже несколько дней и затем попробовал догнать свой полк в Орлеане, где в течение месяца сослуживцы чистили перышки и чинили танки. Наверное, хорошее то было время. Только я его не застал. Когда я прибыл в Орлеан, там уже никого не было, и только темные, в белых потеках от голубиного помета памятники Орлеанской деве (их здесь десятки) провожали меня мрачными пустыми глазницами.

* * *

В середине октября Второй танковый возвращался в Айзенах. Я взял билет второго класса до Эрфурта. В Орлеане меня догнало звание обер-лейтенанта, так что я щеголял мундиром и сверкающими сапогами, у меня было рассеянное выражение лица, как и подобает раненому в боях воину, и хорошая крепкая трость, купленная еще в Париже.

Я ни с кем не разговаривал и читал газеты, на каждой станции покупая свежие.

Германия встретила меня легким дождиком. Осень пахла супом с клецками, на площадях готовились к пивному празднеству. В Эрфурте я хорошо набрался в компании незнакомых людей, каждый из которых жаждал угостить героя-офицера. Мы громко пели, обнимались, разбили несколько кружек, в общем, хорошо провели время. Нас даже хотели арестовать за нарушение общественного порядка, но я показал документы и был отпущен с надлежащими почестями.

В полку меня встретили дружески, спокойно. Несколько дней я отдыхал и знакомился со своим новым экипажем — прибыло пополнение.

Время маневров, спортивных состязаний, поездок на Балтийское море, где стрельбы чередовались с беспечным пляжным времяпрепровождением, осталось позади. Наступала пора суровых испытаний: мы должны были проверить себя в деле.

Прямо в сочельник сорокового года пришло распоряжение отправляться в Румынию. Мы получили ответственное задание — обучать союзников искусству танкового боя.

* * *

В Румынию я не поехал. Сказался больным и отпросился в отпуск. Мою просьбу охотно уважили. Возможно, сама история моего ранения вызывала некоторое смущение в высших командных кругах, а может, брат Альберт замолвил за меня словечко.

Я его в те дни так и не повидал, он был слишком занят работой. Мама кормила меня пирогами с картошкой и яблоками и обсуждала со мной вопросы политики. Мне же хотелось просто помолчать. Я пытался воспринимать мамины разговоры как обычное женское журчание, но то и дело улавливал в ее бурном речевом потоке слова, на которое не мог не реагировать, хотя бы инстинктивно. Мама говорила о великой Германии, о предстоящих завоеваниях, о грядущей войне. «Война, конечно же, неизбежна, но пойдет нам на благо. Она всколыхнет нашу кровь, она заставит бюргеров вспомнить о том, кем на самом деле были их предки. В каждом солдате проснется его предшественник, его далекий родич — отважный германский воин, сражавшийся мечом и боевым топором».

— Мама, ты это всерьез? — хотелось мне ее спросить. Она говорила все это, не переставая замешивать тесто или чистить картофель.

— Я горжусь моими детьми, — спокойно ответила мама, когда я все-таки не выдержал и задал ей этот вопрос. — И потом, я убеждена — ты думаешь точно так же.

Я неопределенно пожал плечами. В общем и целом я был с нею согласен. Просто мне было странно слышать все это от мамы…

* * *

Мой отпуск заканчивался в мае сорок первого. Врач подписал бумагу, согласно которой мое здоровье было признано полностью восстановленным, и я отправился к своим однополчанам. С собой я вез целый мешок домашней выпечки. Мама постаралась на славу.

* * *

В начале лета мы стояли на территории генерал-губернаторства. 18 июня в полк неожиданно прибыл генерал-полковник Вальтер фон Рейхенау. Он прилетел на «Шторьхе» «по конфиденциальному делу», то есть обставил свое прибытие с минимальной помпой: всего один адъютант и два денщика.

В четвертой роте, куда теперь отправили и меня, служил лейтенантом Фридрих Карл фон Рейхенау. Ему было двадцать лет. Это был голубоглазый меланхолик, любитель творчества безнадежных романтиков вроде Гёльдерлина. Держался он замкнуто, что не удивительно, учитывая, кем был его отец.

Только однажды он решился на откровенный разговор со мной, и то, полагаю, лишь потому, что я случайно застал его плачущим.

Он сидел возле своего танка, в ангаре, и при виде меня быстро обтер лицо платком.

— Простуда, — коротко объяснил он.

Я видел слезы в его глазах, и он знал, что я их заметил. Я сказал очень мягко:

— Передо мной можете не притворяться, Фридрих. Он тяжело, глубоко вздохнул:

— Ладно. В конце концов, у вас есть старший брат — личный друг фюрера, так что вы, наверное, понимаете…

И выложил всё. Как хотел заниматься литературой. Писал стихи. Мечтал найти девушку, которая поняла бы его. Чистая любовь, возвышенный брак, общее поэтическое творчество: он начинает строку, она заканчивает. Слияние душ вплоть до телепатии.

— Но отец, естественно, и слышать об этом не хотел. Он считает, что армия содержит в себе достаточно музыки и поэзии. Во всяком случае, их довольно, чтобы напитать душу молодого человека — это его слова, — прибавил Фридрих.

— Вы неплохо справляетесь, — заметил я. Он вскинулся:

— Естественно! Я же фон Рейхенау! Я не могу справляться плохо. Мы все делаем на совесть. Так принято, наша семья — с большими традициями. Иногда просто накатывает печаль. Не знаю, насколько это постыдно — испытывать ее.

— Никакие чувства не постыдны, даже страх, — сказал я. — Поверьте мне, Фриц, я ведь старше вас. Постыдными бывают только поступки. Что до эмоций — с годами мы учимся скрывать их, вот и всё. Мы не в силах управлять ими, мы в силах лишь не позволить им управлять нами. Помните об этом, и ваш отец по праву будет гордиться вами.

Фридрих пожал мне руку и попросил разрешения считать своим другом.

Как правило, я стараюсь не брать на себя обязательств дружбы, но, в конце концов, — почему бы и нет? Парень нуждался в ком-то, с кем мог бы поговорить в лирическую минуту.

Генерал-полковник фон Рейхенау свалился на нашу голову, как всегда, неожиданно. Он отправился в штаб, провел там некоторое время, затем заявился на квартиру, которую его сын Фриц разделял со мной и обер-лейтенантом Кукейном. От него пахло роскошным одеколоном, его вздернутый нос воинственно устремлялся в потолок, монокль сверкал в выпученном голубом глазу.

Вальтер фон Рейхенау коротко обнял сына, обменялся рукопожатием с его боевыми товарищами, затем уселся в лучшее кресло и вытащил из кармана фляжку с умопомрачительным коньяком.

— Я привез кабана, которого лично подстрелил в лесах Тюрингии, — сообщил генерал-полковник. Он был еще и заядлым охотником. — Сегодня на ужин у вас будет дикий вепрь, пища, достойная германских воинов.

«По крайней мере, эти речи произносит фон Рейхенау, а не моя мама, — подумал я. — Однако старый хрен что-то очень уж торжественно выглядит».

«Старый хрен» и другие грубые наименования служили для любовных прозвищ, которыми солдаты весьма щедро награждали любимого военачальника. Если кто и вызывал в нас чувство, близкое к восторгу, так это был именно он, фон Рейхенау, воплощение всего, о чем только можно мечтать: старинный род, древняя воинская традиция, передаваемая из поколения в поколение, чисто арийская внешность, спортивный дух, любовь к охоте, конному спорту, стрельбе в цель. Не было такого спорта, в котором фон Рейхенау не преуспевал бы. Он вполне мог убить голыми руками медведя и съесть сырым его сердце. По крайней мере, мы в это верили.

— Хочу, чтобы вы узнали это первыми и от меня, — таинственно проговорил генерал-полковник, открывая фляжку. — Скоро нам предстоит по-настоящему большая война. Это будет блицкриг, как в Польше и во Франции, но ставки непомерно более высоки. Германия нуждается в железе, в нефти, в новых пахотных угодьях. Мы отправляемся в Россию. Точная дата уже известна — 22 июня. Это будет величайшая победа Германии, и я счастлив, — в голубых глазах генерал-полковника сверкнули неподдельные слезы, — да, счастлив, — повторил он, — что я вместе с моим сыном буду принимать участие в этом историческом событии.

Мы выпили, встав и прокричав «Хайль Гитлер!». В это мгновение никто из нас, даже Фридрих, не сомневался в том, что нам невероятно повезло.

* * *

К 22 июня сорок первого года наш полк состоял из двух средних и четырех легких рот. Сорок пять «двоек», двадцать три «тройки», двадцать «четверок» и десять командных танков. Вся эта громадина выступила в поход в полдень.

Нам пришлось идти своим ходом, переправляться через Буг и к 28 июня двигаться на соединение с 16-й дивизией.

В тот день мы впервые увидели русские танки — как потом узнали, это были средние Т-34. Они отходили к местечку Верба, если судить по карте.

Мы буквально наступали им на пятки. 29 июня около шести вечера наш полк окружил Вербу и захватил ее. Это был маленький городок, тонущий в садах; деревья до середины ствола вымазаны побелкой, дома с белыми стенами, в центральной части — торговые ряды и колокольня; здание церкви превращено в склад.

Наши танки въехали в местечко, производя непрерывный обстрел. Верба показалась мне некрасивой, и я не испытывал сожаления, когда выстрелом разметывало очередной дом.

Нам пришлось изрядно повозиться с колокольней. Обер-лейтенант Краевски считал, что ее необходимо уничтожить. Фридрих фон Рейхенау возражал: мы могли бы использовать ее для корректировки огня, для осмотра местности. Краевски был настроен пессимистично: «Если русские нас отсюда выбьют, мы десять раз пожалеем о том, что не сломали колокольню».

— Но господин обер-лейтенант, почему вы считаете, что русские непременно выбьют нас отсюда?

— Мы не знаем, сколько у них сил на этом участке. Делаем, что можем, однако следует быть готовыми ко всему, — хладнокровно произнес Краевски.

И, черт побери, он оказался прав: ночью русские танки пошли в атаку. Мы не могли понять, много ли их — но, думаю, их было не менее тридцати, и они наползали на Вербу со всех сторон. Завязался ночной бой, горело несколько домов, вспыхнул танк, и я разглядел красную звезду и выскакивающие из люка черные фигурки. Я показал на них пулеметчику, и мы сняли всех троих, пытавшихся спастись.

Из створа улицы выехал еще один русский танк. Он пытался попасть нам в гусеницу, так что мы дали задний ход — в улице было не развернуться, снесли какое-то дерево, впилились в стену дома, затем все-таки развернулись и ответили огнем из пушки. Русский в этот момент стоял к нам боком, и нам удалось его подбить. Второй выстрел угодил ему в бензобак. Пламя лизнуло стену танка, и теперь дело было лишь за пулеметчиком. Последнего я убил из своего люгера. Он махнул руками и упал прямо под гусеницы.

Окраина Вербы сотрясалась от взрывов, по небу скакали багровые вспышки — там шел бой. Затем я получил по рации приказ отходить. «Временно оставляем Вербу», — Краевски повторил приказ несколько раз, чтобы не оставалось сомнений.

Ладно.

Мы деликатно вернули местечко русским и отошли.

* * *

Два дня мы приходили в себя после этой атаки. Было тепло и до странного тихо. Грохот с фронта долетал как отдаленная гроза. Хотелось купаться, лежать на земле, ни о чем не думать. Впервые за последнюю неделю я нормально побрился.

Прилетал транспортник, привез почту, сигареты, консервы. Я получил, вот диво, мятую рождественскую открытку от Альберта. Брат желал мне успехов в боевой работе и крепкого здоровья. Это было приятно. Долго же путешествовали эти пожелания. Наверное, половину Европы успели объехать.

1 июля мы снова двинулись на Вербу. Благословенна, разумеется, предусмотрительность обер-лейтенанта Краевски, который приказал разрушить колокольню.

Русские дрались за эту Вербу так, словно она была важнейшим стратегическим пунктом. Вообще в их поведении многое оставалось необъяснимым.

Нам на помощь подошел 64-й пехотный полк, а с ним — еще шесть танков и два орудия.

Имея такие силы, Второй танковый охватил Вербу полукругом, и к ночи она снова перешла в наши руки. На рассвете мы с Фридрихом фон Рейхенау отправились подсчитывать потери, наши и русских.

Я называл, Рейхенау записывал. Мы потеряли десять танков. Пленных русских было немного, ими занимались пехотинцы.

В те дни я не всматривался в лица врагов, меня они вообще мало занимали. Я думал о другом.

— Вы обратили внимание, Фриц, — дружески заговорил я с лейтенантом, — что в одних случаях русские сразу отступают, а в других бьются, что называется, насмерть?

— Гм-м, — сказал Фридрих фон Рейхенау и сделал очередную пометку у себя в планшете. — Итого двадцать пять русских танков. Неплохой урожай.

— И чем это может быть вызвано? — продолжал я. — Не могу сказать, чтобы те объекты, которые они сдавали почти без боя, не обладали стратегической ценностью. Или что эта вот Верба — такой уж важный пункт…

— Вы пытаетесь найти логическое объяснение там, где его нет и быть не может, Шпеер, — сказал фон Рейхенау. — Возможно, у русских и имеется какой-то план обороны. Да только вспомните Францию. Мы ведем стремительную войну. Что бы ни затевало вражеское командование, оно просто не поспевает за нами. Мы развиваем наступление быстрее, чем они успевают адекватно ответить. Поэтому все командиры противника просто реагируют на факты. — Он задумчиво посмотрел на облака, проплывающие над нашими головами. Явно собирался дождь, в воздухе парило. — Взять, к примеру, какого-нибудь моллюска. Вы ведь ловили моллюсков, Шпеер? Я содрогнулся.

— Ненавижу моллюсков, — признался я. — А французы их едят. Знаете, Фриц, я, наверное, не смог бы переспать с француженкой, если бы вовремя вспомнил о том, что она ест моллюсков. У меня просто не хватило времени сообразить это. А потом было уже поздно.

Он засмеялся:

— И что вы сделали?

— Ничего, прополоскал рот, заплатил ей и ушел. Отличное средство от сомнительных связей.

— Думать о моллюсках? — Фридрих улыбнулся. — Ладно, возьмем любое другое примитивное существо. Крыса вас устроит? Возьмем крысу. И ткнем в нее ножом. Не сильно, просто чувствительно. Она дернется, не так ли? Русские — как эта крыса. Мы колем — они дергаются. Одни огрызаются, другие удирают. Ими никто не руководит. На этом участке, к нашему невезению, нам попалась сильная и злая крыса. На других были трусливые. Только и всего.

— Логично, — кивнул я. Мне понравилось его объяснение.

* * *

Пошел дождь. Он лил с перерывами все второе число и не прекратился и третьего. 3 июля, под проливным дождем, мы двинулись дальше, направляясь к Боркам. Дороги размыло.

Я считаю русские дороги каким-то странным феноменом. Обер-лейтенант Штумме из нашей роты полностью разделял это мнение. Вечером он громогласно рассуждал в офицерской столовой:

— Можно было бы предположить, что это какое-то особенное оружие, какая-то хитрая русская стратегия, направленная на то, чтобы выводить из строя технику врагов. Но, господа, я не в состоянии осознать их отношения к самим себе. Ведь сами они как-то вынуждены передвигаться по этим дорогам! И нельзя сказать, чтобы их транспорт был каким-то особенным. Мы же видели их автомобили, их грузовики, танки… Все это точно так же вязнет, тонет… Нет, не понимаю! Что за дикость?..

Не существует в мире ничего более отвратительного, чем эта размытая глина, по которой почти невозможно ходить, чем эти потоки жидкой грязи, в которых человек вязнет выше колена, а машина — почти по колесо… Как можно довести собственную страну до такого состояния? Захватывая другие земли, римляне первым делом строили там дороги. Где есть дорога — там есть и цивилизация. Перед нами же простиралось гигантское пространство, где никакой цивилизацией и не пахло.

* * *

7 июля мы приняли тяжелый бой у Старо-Константинова. Город был чем-то похож на Седан: круглые массивные башни замка, в плоских берегах причудливо изгибающаяся синяя речка.

Рейхенау, Штумме и я наступали со стороны ивовой рощи. Мы скрывались между деревьями и хорошо видели русские средние танки, которые двигались по дороге в сторону города. Мы выдвинулись вперед и открыли огонь. Нам удалось подбить два танка, когда пять последних развернулись и, легко одолевая крутой овраг, ломая кусты, поползли прямо в нашу рощу. Мы отошли назад, в рощу, и стреляли из укрытия: каким-то из здешних штормов тут повалило несколько деревьев, и они создали естественную преграду. Тем не менее русский танк, прежде чем вспыхнуть, успел повредить гусеницу танку Рейхенау. Я подбил два танка: отчетливо видел, как они задымились. Удалось ли выбраться экипажам, не знаю, потому что почти сразу перед нами вспыхнул танк обер-лейтенанта Штумме.

Мы с башенным стрелком выбрались из танка, чтобы помочь Штумме. Я прикрывал, а стрелок подбежал к горящему танку. Потом он вдруг нырнул за гусеницу и открыл огонь: к нам приближались русские. Они бежали между деревьями, перепрыгивая через упавшие стволы старых ив. Стреляло, по-моему, лишь несколько человек: мне показалось — быть может, при плохом освещении это только почудилось, — будто даже не все из них были вооружены.

Мы произвели несколько выстрелов, затем в дело вступил мой пулеметчик. Русские залегли. Еще один их танк показался в роще. Мы вернулись в свою «четверку» и развернулись навстречу неприятелю. Затем я услышал, как стреляют слева: подошло еще два наших танка. Русских мы отбили.

Вечером оказалось, что, помимо обер-лейтенанта Штумме, мы потеряли унтер-офицера Клаппрота и шестерых рядовых.

В местном костеле Иоанна Крестителя — мрачный образчик местного барокко, немного напоминавший дрезденские церкви, только меньше и грубее, — прошла панихида по погибшим. Пели местные старухи в черных платках, проникновенно, дрожащими голосами. Я впервые слышал их язык, он звучал гнусаво, нараспев, даже когда они просто разговаривали.

Мы устроились в городе. Предстоял ремонт, кроме того, мы ждали подвоза горючего. Ночью дождь прекратился, и утро было солнечным. Мы просушили одежду, обувь, даже искупались в реке. Несколько местных наблюдало за нами. Кто-то прятался в ивах на берегу, а два мальчика выбрались по скользкому глинистому берегу к самому болотистому спуску и смотрели, как мы плаваем.

Еще с вечера Краевски предупредил, чтобы мы не расслаблялись: бандиты здесь могут оказаться где угодно, поэтому, пока двое купаются, один должен быть настороже и с оружием. Но никого, кроме детей, мы не видели.

А они таращились на нас так, словно никогда не встречали мужчин с хорошим сложением и развитой мускулатурой. Может быть, мы им представлялись каким-то заморским чудом.

— Как думаете, — спросил меня Рейхенау, когда мы уже обсушивались на солнце (полотенец у нас, разумеется, не было), — здешние девицы тоже за нами сейчас наблюдают?

— Помните о моллюсках, Рейхенау, — произнес я строгим тоном, подражая учителю гимназии. — Никогда о них не забывайте.

Фриц покатился со смеху. Таким веселым я его еще не видел.

— Что, хорошо? — невольно я улыбнулся ему в ответ.

— Наконец-то солнце! — сказал Фридрих. — Я уж соскучился. Думал, над Россией оно никогда не взойдет.

— Напрасно обрадовались, — заявил Краевски, снимая ремень и передавая мне автомат (теперь была его очередь купаться). — Хорошая погода — лётная погода.

— Это справедливо в обе стороны, — заметил Фридрих. — Наши самолеты в такую погоду тоже летают лучше.

У меня имелся собственный, не слишком приятный опыт бомбовых налетов. Я не стал об этом распространяться. Зачем? И без того всяких забот нам хватает.

К вечеру действительно прилетели самолеты с красными звездами. У нас не было ни одного зенитного орудия. Пытались отстреливаться с рук из пулеметов. Русские сбросили бомбы и улетели, а через полчаса вернулись и повторили. Не очень-то впечатлила их наша стрельба.

Одна бомба угодила в костел, несколько — на городскую площадь, но сильнее всего досталось танкам. Русские ясно видели, где расположена наша часть, и бомбили довольно точно.

Мы потеряли семь танков. Погиб радист Херманн. Утром обнаружили в овраге тяжело раненного обер-лейтенанта фон Гуттенберга: он скончался к полудню, и мы похоронили его на кладбище возле костела вместе с остальными.

На следующий день подошли артиллеристы и зенитчики, и мы задержались в Старо-Константинове еще на несколько дней для ремонта. Горючее доставили на грузовиках ночью того же дня, однако механики не успевали закончить работу.

11 июля прибыл адъютант из штаба и доставил распоряжение от генерал-полковника фон Рейхенау. Следовало реорганизовать полк. Все боеспособные танки собрали в единое подразделение под командованием майора графа фон Штрахвитца.

Мы получили приказ двигаться в направлении Монастырщины.

4. ПРИЧУДЫ ТОПОГРАФИИ

В России трудно бывает понять, город перед тобой или большое село. Мы говорили об этом с обер-лейтенантом Краевски, когда по очереди смотрели на Монастырщину в бинокль.

— Я заметил, здесь иногда попадаются вполне приличные строения одинаковой архитектуры из красного кирпича, — поделился своими наблюдениями Краевски. — Полагаю, то последствия усилий царского правительства внедрить в эти края хоть какую-то цивилизацию. Лично я нахожу эти попытки весьма трогательными. — Он фыркнул. — Мне они напоминают стремление американских миссионеров принести свет христианства племенам каннибалов. Чем обычно это заканчивается, все мы знаем.

Название «Монастырщина» на наших картах выглядело чудовищно: европейские буквы категорически отказывались складываться в это дикое слово.

Краевски, смеясь, рассказывал за обедом, как чуть было не попал впросак несколько дней назад.

— Я получил приказ двигаться по направлению к Lysya-Gora и не нашел этого пункта на карте. Очевидно, у большого начальства карты подробнее, но моя отказывалась сообщать что-либо о данном населенном пункте. В конце концов, я вынужден был прибегнуть к тому, что у большого начальства называется «солдатской смекалкой»: не знаешь где — спроси врага. Мы изловили местного жителя и начали расспрашивать его про Lysya-Gora. Он все твердил, что понятия не имеет ни о какой «Лисьей горе» — Fuxberg. И только спустя сутки из штаба пришло уточнение. «Lysya», оказывается, читается как «Лысая», то есть — der Kahle Berg.

Мы рассмеялись, однако не слишком весело. Названия тут и впрямь такие, что поневоле иногда вызывают оторопь.

— По сравнению с Lysya-Gora эта наша Monastyrschtschina выглядит довольно невинно, — заключил Краевски. — Это всего лишь Klosterburg, как мне удалось установить.

Краевски — пруссак, чистокровный и стопроцентный. Как у многих пруссаков, у него славянская фамилия, но звучит она совершенно иначе, нежели здешние, даже не знаю, как их назвать, топонимы. В ней ощущается отзвук воинственности, чистоты, силы. «Monastyrschtschina» — это вообще ни на что не похоже. И выглядит соответственно.

Расползшийся блин одноэтажных строений и развалин Kloster’а покрывал, как лишай, крутой склон Суходонецкой Balka — еще одно «изобретение» местных степей. Слово «Balka» выучили мы все и даже не пытались подбирать для него аналоги в родном языке. Это приблизительно то же, что в Африке называется «вади» — пересохшее русло. Только Balka гораздо брутальнее, что ли. Это настоящая расселина в земле. Как будто самая твердь отказалась носить какого-нибудь ужасного злодея и все его войско и нарочно разошлась, дабы поглотить их. Balka тянутся, как шрамы, через широченную степь. Дно их совершенно сухое, пыль течет по ним, как вода. Интересно также, что через Balka не строят мостов. По крайней мере, мы таковых не видели.

Это такое же явление, как и здешние «дороги» в принципе: непонятно, как справляются с подобными вещами местные, но чужаки останавливаются в полном недоумении. Конечно, применительно к русским невозможно употреблять слово «правила», но все-таки как-то они должны здесь жить, не так ли?

Монастырщина взирала на нас со своего высокого склона. Нам не пришлось штурмовать склон, мы двигались по высокому берегу, и, возможно, только это нас и спасло.

Тем не менее Монастырщина несколько раз переходила из рук в руки. Мы топтались на этом месте четыре дня. Русские отчаянно дрались у своей Balka. Здесь отличились наши «двойки», объединенные под командованием обер-лейтенанта Кукейна.

Потери мы несли тяжелые. Сначала мы влетели в село и сходу подбили два русских танка. Кукейн занял развалины монастыря. Ночью русские по обыкновению перешли в атаку и лупили из орудий во все, что двигалось или казалось подозрительным. Они подкатили артиллерию — утром выяснилось, что это всего две старых пушки.

Они разворотили одну из уцелевших до сей поры монастырских стен и вывели из строя три наших танка.

Рассвет явил картину разрушения некрасивого села: над развалинами поднимался противный дым, ходила костлявая коза и с философским видом тянула в пасть чьи-то забытые и чудом уцелевшие штаны, свисавшие с дерева.

Людей мы не видели. Местные жители не то ушли, не то закопались в землю. Днем сражение возобновилось, и нам пришлось отойти: десяток русских танков вполз в Монастырщину, пытаясь нас окружить.

Наши «четверки» вступили в бой к вечеру. Мы хотели выдавить противника из села. Русские огрызались и упорно не отходили. Внезапно прямо перед моим танком показалась фигура, она выскочила, как чертик, взмахнула рукой и отпрыгнула. Водитель выругался, танк подскочил, и по броне что-то стукнуло.

Танк загорелся.

Башенный стрелок зачем-то выскочил наружу, и его тотчас сняли пулеметной очередью. Русский засел где-то в развалинах и оттуда стрелял по нашим танкистам.

— Разворачивай! — закричал я водителю.

Не думаю, что он меня услышал. Скорее всего, он и сам понял, что делать. В пылающем танке мы отъехали назад, под прикрытие полуразрушенных домов, и уже там выбрались наружу. Водитель сильно обжег руки, его потом пришлось отправить в госпиталь.

Окончательно мы завладели Монастырщиной к 25 июля и оттуда двинулись к Бугу — на этот раз не Западному, а Южному.

* * *

3 августа мы перешли Буг и два дня отдыхали у города Первомайска. Еще один безобразный русский город.

Мы ждали подкрепления, и пятого числа к нам подошли румыны. Это были танкисты, знакомые нашему полку еще по сороковому году, когда Второй танковый обучал союзников и вместе с ними проводил маневры.

Румыны представлялись мне почти такими же чуждыми, как русские: их язык, манера держаться, даже тембр голоса — все вызывало недоверие. Они довольно небрежно относились к технике и, по-моему, практически не понимали, что такое дисциплина. Впрочем, меня это не касалось. Я просто дал себе зарок постараться не иметь с ними дела. Обидно проиграть только из-за того, что твой союзник — плохой солдат.

5 августа мы снова выступили в поход и через день остановились у Вознесенска. Здесь имелся удобный аэродром — или то, что можно было так назвать, — и граф Штрахвитц запросил самолет, чтобы отправить в тыл наших раненых. Сам граф тоже получил небольшое ранение в руку — попал под обстрел, когда ехал в штабном автомобиле. Следует отдать должное мужеству графа и его водителя.

Самолет прибыл седьмого. Обер-лейтенант фон Клейст временно взял на себя командование нашим соединением — тем, что осталось от Второго танкового. Раненых погрузили, а выгрузили пакет с новым заданием от командования.

Генерал-полковник фон Рейхенау хотел, чтобы мы взяли для него город Николаев — важный порт и военно-морскую базу.

Фриц фон Рейхенау был мрачен, когда заговорил со мной тем вечером.

— Не подумайте, Шпеер, чтобы я боялся, — заверил он меня, — но я устал. Говорят, человек всегда заранее чувствует, погибнет он или нет. Я совсем не ощущаю приближение смерти. Мне просто хочется еще раз полежать на чистых простынях, укрывшись пышным теплым одеялом. И чтобы в комнате хорошо пахло. Думаю, тем, кто из богатой семьи, труднее мириться с лишениями войны.

Он посмотрел мне в глаза и улыбнулся неожиданно ясной, детской улыбкой.

— Я могу признаться в этом только вам, Шпеер, потому что вы старше и… никому этого не расскажете.

Я заверил его, что нет, не расскажу.

— К черту поэзию, к черту музыку, к черту девушек, — произнес Рейхенау. — Я хочу просто чистую постель и нормальную немецкую сосиску.

— Скоро у всех будут немецкие сосиски из украинских свиней, — ответил я. — Думайте так, и все обойдется.

Он вдруг уставился на меня широко раскрытыми глазами:

— А что вы думаете про меня — я ведь действительно не умру?

— Фриц, вы будете жить долго, — заверил его я. — Вы определенно меня переживете. Я не вижу вас мертвым. Совсем. А это значит, что, пока я жив, вам вообще нечего опасаться.

Фриц вдруг нервно рассмеялся:

— Вы это нарочно сказали, чтобы я за вами приглядывал в бою.

— Вы и без того должны за мной приглядывать, — ответил я. — А я буду приглядывать за вами. Лично мне нравится, как идет война. Немного усталости — это нормально.

Николаев огрызался корабельными пушками и сдаваться не собирался. Нас постоянно бомбили русские самолеты. Не знаю, где они брали столько техники. Казалось, их резервы неисчерпаемы.

Мы постоянно несли потери. Я мог бы всю карту утыкать крестами, обозначая именами погибших товарищей населенные пункты и реки, которые мы прошли.

Краснополье — обер-лейтенант фон Гуттенберг, лейтенант Штамм.

Бердичев — унтер-офицер Гольм.

Умань — лейтенант Финке и весь его экипаж.

А вот при форсировании Южного Буга в реку упал танк лейтенанта графа Ледербурга, но граф и все члены экипажа выбрались на берег живыми. Здесь нет креста, к счастью, только зарубка для памяти.

Монастырщина… Столько смертей…

И проклятый город Николаев, где полегла вся первая рота. Обер-лейтенант Пейль, фельдфебель граф Пюклер, весь экипаж обер-лейтенанта Эдельхойзера…

Мы брали город камень за камнем, шаг за шагом, везде оставляя пятна своей крови. Наши самолеты вытесняли из воздуха русских, мы выдавливали русских с земли и сбрасывали их в море, но и в море у них были опорные пункты, их корабли, которые мы пытались разбить нашими пушками.

Николаев пал 16 августа.

После этого нам дали два дня на отдых. У нас осталось двадцать три танка, которые почти все нуждались в ремонте.

Только 21 августа мы смогли выступить из Николаева. Мы двинулись к Кировограду. Вот сейчас я был рад даже румынам. Кроме того, нам придали пехотный полк, и это тоже облегчало задачу.

25 августа Кировоград был взят. У моего нового танка была повреждена гусеница, и мы задержались для ремонта.

Вернулся граф Штрахвитц, по-прежнему с перевязанной рукой, с шоколадом в посылках, с письмами из дома, которые он любезно захватил для нас, с известием о том, что наши раненые размещены в госпиталях, за ними ухаживают лучшие врачи Германии, а сами они шлют нам товарищеский привет и надеются на скорую встречу. На шее у графа сверкал новенький Рыцарский крест. Мы искренне поздравили его с наградой.

* * *

8 сентября полк выступил на Кременчуг. Шел проливной дождь. По Balka текли потоки грязи. Днем все было серо и мрачно, к ночи на нас налетели русские бомбардировщики, и земля буквально поднялась на дыбы.

Русские налетали не так, как наши, — не организованно, звеньями, одно за другим, — а как попало. Они нависали огромной тучей и вываливали весь свой бомбовый запас, а потом возвращались на второй заход и поливали землю из пулеметов. Казалось, не будет конца их бомбам — они просто кидали и кидали, не целясь, не разбираясь, по площадям. Поэтому они и бомбили ночью — при таком изобилии боеприпасов им просто не было нужды экономить.

Под сильным огнем, под бомбами, падающими с неба, из-под туч, мы подошли к Днепру.

Здесь уже был готов плацдарм, и мы сумели переправиться через реку. Русские не скрывали изумления, когда наши танки вдруг возникли перед ними на противоположном берегу Днепра. И как всякие азиаты, при неожиданном развитии событий они растерялись и побежали.

Днепр — огромная река. Как и все в России, он необозрим и разнообразен. Кругом тянутся плоские степи и нам трудно оценить весь размах и всю мощь этого знаменитого потока. Думаю, Днепр в какой-то мере сопоставим с Дунаем — по размерам. По красоте, разумеется, Дунай не сравнится ни с чем: на этой реке стоят прекраснейшие европейские столицы. Красота же Днепра, если таковая и имеет место, израсходована напрасно на некрасивые здешние города, где церкви — единственный вид архитектурных сооружений, достойный упоминания, — обезображены и лишены своих китайских «головок».

Пятнадцатого сентября мы уже были восточнее Киева — древней столицы России — и помогли замкнуть кольцо вокруг советских войск, бесполезно огрызавшихся на нас из окружения.

* * *

Киев был наш. Но не успели мы отпраздновать эту победу, как наш командующий фон Рейхенау прислал новый приказ. Нашей новой целью стала первая столица Советской Украины — один из крупнейших ее городов, промышленный центр, сердце этой местности — город Харьков.

* * *

Преследуя отступающие русские войска, мы вышли у Новомосковска к железнодорожной ветке Харьков — Запорожье, разделились на две части и двинулись на юго-восток вдоль путей.

Нашей половиной командовал Краевски. Его головной танк все время терялся в тумане. Визуальный контакт оставался минимальным. К счастью, радиостанции работали без перебоев.

Внезапно впереди мы услышали выстрел.

Я приказал догнать танк Краевски, и тут увидел, что из тумана выходят три русских пятидесятидвухтонных танка.

Бой завязался мгновенно, яростный и беспорядочный. Мы просто стреляли друг в друга.

Похоже было, что русских не меньше, чем нас, удивила эта встреча. Я подбил первого монстра прежде, чем тот сообразил развернуться или открыть огонь. Не спрашивайте меня, как я это сделал. Затем они опомнились и обрушились на танк обер-лейтенанта Мюллера, который находился на небольшом холме и был лучше виден. Краевски уничтожил второй русский танк. Третий на большой скорости помчался прочь от нас и почти сразу исчез в тумане.

«Не преследовать! — прозвучало в рации. — Продолжаем движение».

Мюллер был ранен, и нам пришлось ненадолго задержаться, пока его осматривали и оказывали ему помощь.

Раненый, он продолжал командовать танком. Но, к счастью, больше мы сопротивления не встречали.

Нам пришлось возвращаться и проделать довольно большой крюк, когда путь нам преградили противотанковые заграждения. Из этого мы сделали вывод, что приближаемся к какому-то важному объекту. Теперь мы еще больше хотели пройти именно в том направлении.

С другой стороны насыпи двигались танки Штрахвитца. Мы их не видели, но знали, что они там. Расстояние между нами было приблизительно в один километр. Наконец впереди показался транспортный узел Андреевка.

Здесь была организована оборона русских, и нам пришлось разнести в клочья вокзал — очередное красное строение царских времен, а затем пройти танками по всему небольшому городку, выгоняя оттуда солдат в грязно-серых гимнастерках. Русские десятками сдавались в плен. Мы передали их стрелкам. Мюллеру помогли выбраться из танка и пересадили в штабную машину: командующий Вальтер фон Рейхенау лично прибыл на место боев.

* * *

Это было вполне в его духе. Старый перец ненавидел руководить боем на расстоянии. Ему требовалось видеть все своими глазами. Кроме того, как мне кажется, ему просто нравилось быть на виду и подвергать себя опасности. В мирное время он довольствовался охотой и спортивными состязаниями, но ничто не могло заменить нашему полководцу самое упоительное из занятий мужчины — войну. Думаю, он горько сожалел о том, что родился так поздно. Если бы только была у него возможность гарцевать на белой лошади под вражескими ядрами! Но, увы, эпоха Наполеона миновала.

Вот он, Вальтер фон Рейхенау, собственной персоной, и его сын бледнеет в танке от волнения. Что ж, отец вполне может им гордиться. Им и всем Втором полком — точнее, тем, что от полка осталось. Мюллер обвис в машине, весь белый, с синими губами. Большая потеря крови, во взоре догорают остатки мужества. Нельзя же, в самом деле, грохнуться в обморок прямо при командующем.

Сверкание пенсне, стремительные движения, взмахи коротких сильных рук. Вальтер фон Рейхенау говорит громко, отчетливо.

— Превосходно! Я очень доволен! — срывается с сухих губ, прокуренные усы встопорщены, как у охотничьей собаки, почуявшей дичь. — Мы направляемся к Донцу, далее — через Елан-тчиков-ское… — он сам смеется над диким названием, — к Сталино и… впереди Харьков!

Затем Вальтер фон Рейхенау коротко обнимает сына, пожимает руки его боевым товарищам и вместе со Штрахвитцем реорганизует остатки нашего полка. Все «тройки» собираются под командой обер-лейтенанта Кукейна (которого за героизм непременно следует представить к награде), «четверки» остаются за обер-лейтенантом Краевски, «двойками» командует лейтенант Штейн. Граф Штрахвитц по-прежнему командует всем подразделением в целом.

— Все приказы в пакете, я убываю!

Рейхенау в сопровождении нескольких адъютантов величественно усаживается в автомобиль. На заднем сиденье корчится бедняга Мюллер. Рейхенау оборачивается к нему:

— Вы доказали свою храбрость, обер-лейтенант. Теперь спокойно можете терять сознание. Погодите, я дам вам платок, так будет удобнее.

Вздымается пыль, машины отбывают. Нам предстоит двигаться к этой Елант-чиков-ской. Язык сломаешь!

* * *

16 октября мы снова в пути. Здесь русские решили потрепать нас. Они упорно не желали отступать, хотя заранее было понятно, что дело их проиграно.

Я могу понять воинов, старающихся спасти свою честь. Черт возьми, я могу понять даже французов!.. Были же там эти курсанты, породистые мальчики верхом на породистых лошадках, которых бросили, продали и предали господа в пиджачках. Тем не менее мальчики решили держаться во что бы то ни стало. Они не могли спасти Францию, но решили спасти свою честь. За три дня мы истребили их почти до последнего человека. По духу они были ближе нам, чем их правители, которые так подло спасали свою шкуру.

Так вот, французские аристократы на лошадках и мотоциклах, с винтовками и пулеметами против лавины германских танков, — это в какой-то мере мне близко и, можно сказать, понятно. Эти люди, как уже было сказано, спасали свою честь — и не имело значения, какой ценой.

Но у русских все обстояло совершенно иначе. Кажется, у них вообще не существует понятия «чести». Во всяком случае, не в том смысле, что у нас, людей германской крови. Они попросту другие. Физически другие, в том нет их вины, что, впрочем, не снимает с них ответственности.

Они отступают, как и всякие азиаты, когда видят, что враг сильнее. И вдруг что-то ударяет им в голову, — упрямство, злоба, простая глупость, — и они вдруг закапываются в землю и начинают огрызаться из последних сил. Как сказал Фриц, всегда может попасться сильная и злая крыса.

Поэтому мы то проходили сквозь Украину, как нож сквозь масло, повторяя Французский поход, то вдруг застревали, буквально утыкаясь в непроходимую стену. Со всех сторон на нас откуда-то лезли и лезли, бежали и бежали — люди, танки, орудия. Мы попадали в тугой узел и увязали в нем на несколько дней, пока не уничтожали все: технику, людей. Люди, впрочем, сдавались десятками — это когда в них просыпались азиаты с их врожденной покорностью победителям и хитрой, глубинной жаждой выжить любой ценой. Были, однако, и другие, совсем дикие — эти умирали, лишь бы не склонить голову.

Рейхенау отдал четкий приказ: уничтожать всех комиссаров и евреев, и это делалось сразу же после того, как очередная группа пленных оказывалась в наших руках. С комиссарами все было просто: у них были знаки различия, и они имели при себе соответствующие документы. Евреев определяли, снимая с пленных штаны — или предлагали другим пленным выдать их в обмен на какие-нибудь блага, вроде сахара. Затем отобранных пленных уводили в сторону и расстреливали. Мы в этом не участвовали, этим занимались СС, но разговоры в столовой я слышал.

— Я бы не хотел возиться с пленными, — сказал Фриц фон Рейхенау. — Это отвратительно. Вы видели их глаза?

Мне пришлось признаться, что нет, не видел. И не собираюсь. Для себя я не допускал подобной возможности — очутиться в плену. Да и никому из нас такое в голову не приходило. Мы хорошо знали, как русские обходятся с пленными — если сразу не убивают их, то подвергают всевозможным лишениям: сажают в сырые ямы, не кормят и не дают воды.

— Не понимаю, почему мы вообще это обсуждаем, — сказал я наконец. — Какое это имеет отношение к нам? Азиаты — они и есть азиаты: в атаку бегут толпой, потом толпой сдаются.

Он нехотя признал, что я, конечно, прав, но… Его глодала какая-то тяжелая мысль.

Я положил руку ему на плечо:

— Мы все устали, Фриц. Завтра опять переход, и одному Богу известно, что мы встретим в этой земле чудес.

Он слабо улыбнулся:

— Как обычно: грязь, дурные дороги… и танки.

* * *

Блицкриг был изумительной альтернативой позиционной войне, которая четверть века назад высосала нашу страну, словно вампир, и бросила ее в хаос революции. Максимум, на что можно было надеяться в те годы, — это на личный подвиг, который возвысит тебя над обыденностью. Сейчас Германия совершала массовый подвиг, который поднимал ее на необозримую высоту над всеми народами. И я был частью этого великого дела.

Однако в середине октября сорок первого мне было дано — на несколько дней — испытать на собственной шкуре, что такое «позиционная война». Именно так мы воспринимали сражения под Еланчиковской: за неделю мы продвинулись всего на двадцать пять километров.

* * *

Я поделился своими соображениями с графом Штрахвитцем. Граф курил огромную сигару — несомненно, подарок фон Рейхенау, который никогда не забывал о том, что «маленькие радости прокладывают путь к большим деяниям». Когда солдат доволен, он готов умирать. Солдат должен умирать счастливым. В штатском мире эти рассуждения звучат напыщенно и фальшиво, моя мама, несмотря на весь ее арийский дух, их бы, наверное, не поняла. Но на фронте мы как-то очень хорошо сознавали всю правоту нашего командира.

Штрахвитц, блестя Рыцарским крестом и пыхтя генеральской сигарой, выглядел совершенно счастливым.

— А, Шпеер! — приветствовал он меня неформально.

По возрасту, а главное — по связям в высших эшелонах власти — я вроде как был ему почти ровней. В редкие часы отдыха, которые нам выпадали, он время от времени вспоминал об этом. Я по-прежнему оставался всего лишь командиром танка. Впрочем, это обстоятельство меня устраивало: принимать решения, от которых зависит жизнь более чем четырех человек, — это не по мне. Я вполне доверяю мудрости наших ротных и полковых командиров.

— Хороший вечерок, господин полковник, — я подошел ближе и остановился, поглядывая на небо.

Небо на Украине жирное, как их знаменитое сало, тяжелое, всегда насыщенное — то изнуряющей жарой, то обильными дождями. Сейчас оно явно собиралось удивить нас еще чем-нибудь — градом, например. За все то время, что мы шли по этой территории, еще ни разу не было града. Возможно, уже пора.

Полковник угадал кое-какие из моих мыслей, потому что внезапно заговорил о Великой войне:

— Сколько вам было лет, Шпеер, в четырнадцатом году?

— Восемь, господин полковник. Он задумчиво пожевал губами. Огонек сигары качнулся в полутьме.

— Гм. Ну да. Вы, наверное, сейчас сравниваете ту войну и эту. Многие так делают… Это естественно. Но никакого сравнения быть не может. Каждая война — особенная.

Мы должны так на нее смотреть, словно она единственная и последняя. Последняя, после которой Рейх навсегда утвердится в обитаемой Вселенной как единственная держава, достойная своего имени.

Мы помолчали. Штрахвитц откровенно наслаждался моментом: вечер, сигара, задушевный разговор с сослуживцем, грядущие победы и награды.

— Вы думаете, раз мы за неделю продвинулись всего на двадцать пять километров, то это уже «позиционная война», — продолжал Штрахвитц. — Дорогой мой Шпеер, как же вы заблуждаетесь! Я говорю с вами потому, что поначалу у меня самого возникали подобные же ассоциации. Но разница слишком очевидна. Дело даже не в количестве километров, хотя в семнадцатом году продвинуться хотя бы на пять километров за месяц уже означало добиться колоссального успеха, это считалось чуть ли не прорывом. Ту войну можно было лишь прекратить. Эту мы завершим победой. Пока мы топчемся у Еланчиковской, германский орел уже распростер свои крылья над Киевом, впереди нас ожидает Харьков — вторая столица Украины…

Штрахвитц оказался, разумеется, прав: 19 октября мы вошли в Еланчиковскую, от которой остались лишь дымящиеся развалины и среди пепелищ — нелепые кривобокие печки с задранными к небу трубами.

Мы были так измотаны боями, что расположились на ночлег прямо в местном зернохранилище, где догнивали остатки зерна — видимо, еще с прошлого года. В нынешнем урожай не собирали. Поэтому мышей здесь почти не водилось. Во всяком случае, мы на это надеялись. Я закутался в колючее одеяло, натянул на голову свитер, который прислала мне мама (он был уже дырявый и вечно влажный от здешней сырости, но расставаться с ним я не собирался), и мгновенно захрапел.

Около четырех ночи нас разбудил рев моторов. Мы вскочили как ужаленные, но это оказались наши грузовики. Нам наконец-то подвезли горючее, чтобы мы могли наступать дальше.

* * *

Быстрым маршем, не встречая больше сопротивления противника, мы дошли до железнодорожной линии Таганрог — Сталино. Станция, к которой мы вышли, называлась «Успенское». Мост через реку был взорван — постарались русские. Оборонять Успенское наземными силами они, видимо, были уже не в состоянии, но к полудню прилетели самолеты с красными звездами и принялись бомбить нас. Зенитная артиллерия еще не подошла, поэтому мы даже не пытались сбивать их. Под бомбами наши саперы наводили переправу. Около часу дня подошел 64-й пехотный полк. Объединившись, мы перебрались через реку и очистили Успенскую от русских.

Здесь тоже было много пленных, с черными, закопченными, звериными лицами. Они быстро делались жалкими, когда их собирали в кучу и, как стадо, угоняли по дороге в наши тылы.

Я блаженно курил, прислонившись к нашему танку, и в голове моей установилась прекрасная пустота. Как будто я был первым человеком, только что сотворенным и не ведающим абсолютно ничего: ни таблицы умножения, ни спряжения глаголов, ни устройства танка, ни даже слова «мама». Кругом было тихо, и я рассеянно слушал, как качается в воздухе ветка кривого яблоневого дерева. Ветка напомнила сказку братьев Гримм «Гусятница» — довольно жуткую, как и все их сказки, и в тот же миг пустота разрушилась: я вспомнил, что прожил уже почти половину отпущенного человеку срока и успел узнать довольно много.

— …господин обер-лейтенант!..

Я окончательно очнулся от своей задумчивости, аккуратно погасил окурок и посмотрел на своего пулеметчика, Хайнца Трауба.

— Что там, Трауб?

— Только что обер-фельдфебель Штраух нашел в лощине склад с горючим! — сообщил Трауб. — Так что, похоже, в Успенской мы задержимся.

— Мы в любом случае здесь задержимся, — сказал я. — Слишком много танков нуждается в ремонте.

Я оказался прав: мы действительно застряли в Успенской на целую неделю. Русские прилетали бомбить нас каждый день. Мы обзавелись двумя зенитными установками и отгоняли их, так что большого урона они нам не нанесли. Подозреваю, их целью был тот самый склад топлива — они отступали слишком быстро, мост взорвать успели, а со складом промахнулись. Топливо из этих запасов поступало в нашу дивизию еще довольно долго.

В Успенской также обнаружилось большое зернохранилище — оно было даже больше, чем в Еланчиковской. Туда мы отправляли пленных, и за несколько дней их собралось несколько тысяч. Пока мы возились с танками, они проходили мимо по дороге, волоча ноги и не глядя по сторонам. Всегда одна и та же процедура: перед тем, как закрыть за ними ворота, им предлагали добровольно перейти на сторону победителей. Некоторые доказывали свою полезность и оставались по эту сторону ворот, другие же угрюмо исчезали в загоне, и их запирали, как скот.

Мне предлагали взять русского механика, готового чинить наши танки. Он утверждал, по словам унтер-офицера Трауба, что разбирается в них. Я сказал, что ни один русский пальцем не прикоснется к моей технике. Трауб выглядел разочарованным — ему явно хотелось переложить на пленного всю тяжелую и грязную работу, но я отказался даже обсуждать это с ним.

23 октября русские самолеты прилетели перед рассветом, еще в темноте. Казалось, земля восстала на своего Создателя: бомбы рвались ежесекундно, не было ни единого мига передышки, и все-таки скоро мы услышали, как бьют в ответ наши зенитные орудия. Где же наши истребители? Нет ничего более унизительного, чем просто ждать, убьет тебя следующей бомбой или произойдет чудо, и ты останешься в живых.

Совсем близко грохнуло так, что заложило уши, и я увидел, но не услышал, как Тюне что-то кричит. Он приблизился к самому моему уху и повторил:

— Сбили русский самолет!

Значит, это он взорвался. Наконец прилетели наши истребители, и скоро русские убрались.

Уже светало, я выбрался из укрытия. Успенская горела. Несомненно, целью бомбардировщиков был склад. Танки стояли замаскированные и почти не пострадали. Зато железнодорожная станция и пути были практически снесены с лица земли.

Склад с горючим, как ни удивительно, уцелел — здесь русские промахнулись. Что и не удивительно, учитывая, что прилетали они в темноте.

Зато, может быть, с досады, они уничтожили все более-менее заметные объекты Успенской — в том числе и зернохранилище. Я пришел туда, когда солнце только-только поднялось над горизонтом и еще не прекратило бесполезных попыток пробиться сквозь тучи. На месте зернохранилища осталась разрытая земля, в которой смешались в кучу останки людей и разрушенные строения. Весь лагерь военнопленных — тысяч десять человек, если не больше, — был превращен в однообразное месиво.

Я смотрел на это дело рук человеческих и искал в себе хоть каких-то чувств. Тюне, человек простой, чуть ли даже не из народа, блевал где-то в кустах. А я ничего не ощущал. Может быть, я просто отказывался верить тому, что увидел.

Мы покинули проклятую Успенскую только 27 октября. Русские продолжали бомбить нас, однако таких сильных налетов уже не случалось. Дороги по-прежнему оставались плохими, но, к счастью, больше не было дождей. Танки продвигались в глубь вражеской территории. 64-й пехотный по-прежнему оставался с нами. Мы шли в одном направлении, ребята иногда ехали у нас на броне, хотя это было не слишком для них удобно — «четверка» для такого плохо приспособлена.

— Найти бы их аэродром, — мечтательно говорил Тюне. — Я бы там все разнес. У них половина самолетов — деревянные. Этажерки. Одного попадания хватит.

— Тебя, Тюне, нервируют налеты? — осведомился я иронически.

Он пожал плечами:

— У всех свои слабости. А у вас, господин Шпеер? Неужели вы воистину человек из стали и железа?

Я пропустил мимо ушей неформальное обращение. Тюне был моим старым камрадом, и одно только то, что мы с ним до сих пор уцелели, могло считаться чудом.

— Естественно, герр Тюне, у меня имеются слабости. Я боюсь клопов.

— Вы это серьезно?

— Серьезнее не бывает. Я предрасположен к клопам. Это мое проклятие. Когда мы с братом были детьми, мы ездили на отдых на Балтику. Недалеко от тех мест, где потом проходили маневры. И там, герр Тюне, я узнал, что подвержен этому самому проклятию. Один из всей семьи. Только меня кусали клопы. Прочие постояльцы ничего подобного на себе не испытывали. Верите?

Тюне пожал плечами и не ответил. Я поднял палец:

— Вот, Тюне, видите: и вы проявляете скептицизм. Вы, мой боевой товарищ, с которым я, можно сказать, прошел огонь, воду и последнюю папиросу. Так что же говорить о хозяине гостиницы? Этот обыватель твердил одно: «За все годы существования моей гостиницы ни один клиент ни разу не пожаловался на то, что его якобы кусают клопы. И только один мальчик выдвигает против меня столь нелепое обвинение! Я отказываюсь признавать, что это правда. Наверняка данный ребенок склонен к розыгрышам». Я никогда не был склонен к розыгрышам, Тюне, и мои родители об этом знали, и мой брат тоже знал об этом. Но все молчаливо согласились с хозяином гостиницы. Потому что действительно никого больше клопы не кусали. Только меня.

— И как вы объясните этот случай? — недоверчиво спросил Тюне.

— Никак. Это правда, — сказал я. — Возможно, моя группа крови слишком лакома для клопов. Как только я появляюсь где-нибудь, по тайным клопиным коммуникациям расходится информация о том, что легендарное, любимое всеми, долгожданное блюдо Эрнст «Кровавый» Шпеер прибыл. И они стекаются со всех сторон, дабы отведать долгожданного яства.

— Вообще-то я вам верю, — вдруг сказал Тюне. — Действительно, такое случается. У меня была когда-то любовница, так вот, у нее имелся дрянной блохастый пес. Какой-то породистый, хотя с виду — тряпка тряпкой. И пес этот всюду валялся, на диване, на креслах и даже у нее в кровати. Так вот, меня блохи с этого пса кусали, а ее — ничуть.

— Насекомые охочи до благородных германских кровей, — сказал я мрачно. — Ничего не поделаешь, таково наше бремя.

Мы продвигались по территории, где вообще не было людей. Ни следа — ни человека, ни скотины. Все как вымерло. Под хмурым дождливым небом вид пустых деревень угнетал — как будто здесь крылась некая зловещая тайна.

Возле танка стояли, покуривая, двое пехотинцев и с ними Трауб.

Я окликнул его:

— Трауб! Идите сюда. Трауб пожал плечами и, дурашливо шевеля сигаретой, зажатой между зубами, направился ко мне.

— Осмотрели деревню?

— Точно так, господин лейтенант, — браво ответил Трауб. — Пусто.

Внешне эти дома были такими же, как большинство на Украине. В конце концов я решил просто зайти внутрь и глянуть, что там такое. Когда я открыл дверь, то не знал, чего ожидать: обычной тесноты, сбившихся в кучу домочадцев, черных закопченных икон в углу? А может, бандитов, засевших в засаде?

Внутри домика застыла тишина. Ни души, как и во всем поселении. Идеальный порядок во всем: в центре стол, накрытый скатертью, в углу буфет городской работы со стеклянной посудой, кровать, накрытая простым покрывалом. А на стене, на аккуратном куске белого полотна, висел вышитый крестиком девиз: FUR TRINK UND BROT SEI DANK DER GOTT.

Меня как будто перенесло куда-нибудь в Шпреевальд. Мгновенно, одним мановением волшебной палочки. Братья Гримм и все такое. Я смотрел на этот девиз, моргал и не знал, что и думать.

Вечером в штабе я узнал, что раньше эти деревни принадлежали немцам: они поселились в этих краях еще в восемнадцатом веке. Когда началась война, их всех собрали и увезли в Сибирь, не позволив взять с собой ничего из имущества.

Вот теперь я ощущал желание отомстить за этих людей, за наших соотечественников, которые по какой-то причине предпочли не возвращаться в Фатерлянд и связали свою судьбу с неблагодарной Россией. Снова и снова перечитывал я девиз, который вышивала крестиком чья-то немецкая мама — похожая, быть может, на нашу, — и понимал: она нарочно оставила эти слова для меня, для нас, для тех немцев, которые войдут в деревню и почувствуют нужду в материнском наставлении, в тепле родного дома.

Возможно, это были лишь мои иллюзии, но в те минуты они казались мне вполне реальными.

* * *

29 октября мы захватили деревню с говорящим названием Голодаевка. Один из русских пленных объяснил Тюне, что означает это слово, а Тюне рассказал мне. Вообще поразительно, как много русских знает немецкий язык. «Они считали Германию второй страной, после России, где должен будет победить коммунизм, — рассказал Тюне. — Поэтому многие учили язык — надеялись общаться с германскими товарищами по Интернационалу».

Я предупредил Тюне, чтобы он поменьше разговаривал с пленными.

— Мало ли кто еще знает о ваших коммунистических симпатиях, — добавил я.

Тюне чуть покраснел:

— Никаких симпатий давно уже нет, господин лейтенант…

— Нет, но они ведь были, а вы же знаете гефепо[12]… Оно повсюду и уж точно в курсе всех наших мыслей.

— Надеюсь, что в курсе, — мрачно сказал Тюне. — Очень надеюсь, потому что мои мысли теперь целиком и полностью проникнуты духом национал-социализма. Если уж на то пошло, я просто хотел повеселить вас русским названием — здесь, несмотря на все плодородие почв, случались сильные голодовки, настолько памятные, что это закрепилось в названиях их поселений.

5 ноября мы стояли у Атаманово-Вассовской. Русская авиация опять активизировалась. Продыху не стало от бомбовых налетов. Опять зарядили дожди. Русские летали и в нелетную погоду — для этого у них достаточно плохие и тихоходные самолеты. Мы лишились обнаруженного в Успенской склада, и дополнительного топлива не стало — нам снова пришлось полностью зависеть от своевременного подвоза на грузовиках. Дожди поливали дорогу непрерывно, и грязь с каждым днем становилась все глубже. Казалось, вода пытается размыть всю почву, какая только могла скопиться здесь за тысячи лет, докопаться до самого земного ядра.

Мы застряли в грязи. Даже танки отказывались форсировать эти липкие потоки. Не говоря уж о грузовиках.

Наши командиры благоразумно решили, что настало время немного отдохнуть, подлечиться, починить технику. Заодно дождаться горючего. Необходимо было также отправить в тыл раненых. И получить новые приказы из штаба армии.

— Украина — южная страна, — рассуждали мы с Тюне. — Непонятно, почему здесь так холодно.

— Летом здесь было жарко, — напомнил Трауб. Мы с Тюне посмотрели на него одновременно.

— Мне не нравится ваш пессимизм, унтер-офицер Трауб, — заявил я.

Трауб сказал:

— Вам бы все шутки шутить, господин лейтенант.

— Здесь кто-то шутит? — удивился я. — Да я серьезен как никогда. Эта чертова Украина с ее невозможным климатом, с ее отвратительными дорогами пытается нас угробить.

— Мы проведем зиму в европейском городе, — уверенно произнес Трауб. — Это будет Киев или Харьков. Хотя я предпочел бы Париж.

«Если сравнивать с Атаманово, то Париж, несомненно, лучше, — думал я рассеянно. — Но, возможно, Харьков окажется не такой дырой…»

Мы отправили самолетом в тыл обер-лейтенанта Кукейна. Он был ранен при налете еще на Успенскую, сначала нам показалось — легко, но затем к ранению добавилась простуда, грозившая перерасти в воспаление легких и Бог еще знает во что. Германская армия не может позволить себе роскошь потерять столь выдающегося офицера, поэтому Кукейна, бессильного, в жару, на носилках погрузили в самолет. «Тетушка Ю» подняла его в облака, и скоро мать-Германия раскроет своему героическому сыну любящие объятия. Если только «Тетушку» не собьют русские.

В последнее время их самолеты летают все чаще и бьют все злее: кажется, у них где-то неиссякаемый источник техники. Скорее всего, их снабжают наши исконные враги — англичане. А людей в России неограниченный ресурс. Когда будет выработан славянский материал, на смену придут азиаты.

Мы вручили Кукейну письма для родных, и он слабым голосом обещал, что отправит их, как только окажется дома.

Я писал маме о немецких поселениях, где не осталось ни одного жителя, «но жив еще немецкий дух», рассказывал смешные случаи из солдатского быта, хвалил моих товарищей. «Враг отступает перед нами почти без сопротивления, — писал я, — и скоро эта земля, некрасивая и плохо ухоженная, узнает настоящего хозяина. Привет и хайль Гитлер!»

* * *

В ночь на 19 ноября я проснулся от холода. Говорят, в аду жарко — черти поджаривают грешников на сковородках и все такое. Я бы поменялся с этим адом, потому что в том аду, где внезапно пробудились среди ночи все пехотинцы 64-го и все танкисты 2-го танкового, было дьявольски холодно. Среди ночи внезапно ударили морозы — стало минус пятнадцать, не менее.

Мы развели костры, мы сожгли все, что удалось найти горючего и бросить в огонь, и все-таки не согрелись. Мороз схватил льдом жидкую грязь. Когда рассвело, мы увидели, что наши танки не просто завязли в грязи — они намертво вмерзли в нее.

Никогда — ни до, ни после — не слышал я таких слов. В жизни не подозревал, что люди в состоянии так ругаться. Поначалу мы еще пытались выйти из положения — прогревали моторы, разводили костры. Но скоро стало понятно, что все это бесполезно. Украина впилась в нас своими мертвыми пальцами, как старуха-колдунья, — и непременно сделает попытку утащить нас к себе в подземное царство.

Самое скверное было то, что у нас не имелось никакой зимней одежды. Считалось, что кампания закончится до наступления настоящих холодов. Похвальный оптимизм, который, к несчастью, не оправдал себя. В результате каждый утеплялся, как мог. Большинство превратили одеяла в плащи. Имелись и другие изобретения, вроде соломы, набитой в сапоги. По деревням искали русские шубы и шапки, и некоторые счастливчики действительно что-то находили.

Мой экипаж отправился на подобный промысел двадцатого числа. Мы забрели в одну маленькую деревню, и прямо на окраине нас обстреляли из пулемета. Оказывается, там засели бандиты.

Те из русских, кто не попал в плен и ухитрился вырваться из наших клещей, никогда не уходили далеко: вооруженные, они неизменно возвращались и пытались наносить урон нашим войскам при любой возможности. У нас рассказывали, что русские расстреливают своих без вопросов, если те хотя бы несколько дней побывали в окружении. Подозревают, что они начали работать на немцев. Кстати, подозрение небезосновательное: к нам действительно переходили красноармейцы, как я уже говорил, те, кто мог быть использован на технических или тяжелых работах. Эти помощники были истощены и довольно часто умирали от переутомления, но недостатка в них никогда не наблюдалось. Мы всегда могли заменить умерших свежим материалом.

Бандиты же вели себя нагло, иногда устраивали налеты, но до сих пор ни разу не нападали на Атаманово-Вассов-скую — очевидно, у них недоставало сил, чтобы штурмовать этот хорошо укрепленный и бдительно охранявшийся объект. Зато солдаты, отошедшие от основных частей, считались у них лакомой добычей.

— Здесь же не было бандитов! — унтер-офицер Трауб выглядел так, словно его обманули в наилучших ожиданиях и он жаждет получить от начальства внятный ответ — почему такое произошло.

Я мог лишь пожать плечами:

— Вчера не было, сегодня появились. Такова нынешняя ситуация, Трауб. Вы должны привыкать.

Мы пришли к выводу, что наши соседи разбили очередную русскую часть, и эти разбойники — из числа уцелевших. Они бесцельно поливали нас из своего пулемета, пока не закончились патроны. Русские, как мы заметили, всегда щедро расходуют боеприпасы, не заботясь о том, как будут их пополнять: характерная их особенность, которая приносила свои плоды, когда боеприпасов хватало, и гибельная в тех случаях, когда они оказывались загнанными в ловушку.

Мы отсиделись в канаве, дожидаясь, пока патроны у них иссякнут, а потом бросились на врага с автоматами. Но когда мы добежали до пулемета, там уже, естественно, никого не было.

Мы не стали обходить эту деревню, справедливо подозревая, что бандиты — неизвестно еще, сколько их там, — затаились в одном из домов и следят за каждым нашим шагом. Попусту рисковать танкистами ради того, чтобы выкурить нескольких бандитов из берлоги, мне не хотелось. Я считал, что жизнь даже одного квалифицированного танкиста не стоит десятка жизней русских варваров.

Командир полка выслушал мой доклад и обещал передать его командиру 64-го, чтобы тот, в свою очередь, отправил людей очистить деревню.

21 ноября, когда пехотинцы двинулись на деревню, там уже никаких бандитов не оказалось.

Досадный инцидент, что и говорить.

Мы покинули Атаманово 30 ноября.

5. ДРЕЗДЕНСКАЯ ИСТОРИЯ

6 декабря сорок первого года у Ново-Петровки нас встретила какая-то недобитая русская танковая часть. Боеспособными оставались у нас не более двадцати танков. Все мы были уставшими, нас постоянно мучил холод. Человек определенно может приспособиться к чему угодно, только не к холоду.

вернуться

12

GeFePo — Geheime Feldpolizei — тайная военная полиция.

Русские танки валили с холма, как огромные насекомые. Вокруг них и позади них бежали стрелки — характерные грязно-серые фигурки. Наша артиллерия открыла огонь. Мы двигались вперед, не останавливаясь ни на миг. Местность здесь была равнинной, с невысокими холмами; единственную неприятность представляли овраги и Balka, перерезавшие степь и сопоставимые с окопами Великой войны; но наши танки, в отличие от неуклюжих монстров той эпохи, превосходно умели одолевать такие препятствия.

Вдруг мой танк остановился и резко повернулся на месте. Второй толчок сопровождался характерным звуком: я понял, что мы горим. Трауб убит, башенный стрелок тяжело ранен. На мне горел комбинезон, я сумел потушить его, только выскочив из танка. Тюне оказался невредим и вытащил башенного стрелка. Левая рука у меня была сильно обожжена. Некоторое время Тюне тащил на себе нашего раненого, но скоро опустил его на землю и оставил. Мы с Тюне бросились к соседнему танку — это была «четверка» обер-лейтенанта Краевски.

Вместе с пехотинцами мы бежали по полю, замерзшая грязь громко хрустела под нашими ногами и под гусеницами танка. Тяжелые темные тучи висели так низко, что, казалось, пытались давить на наши головы.

Неожиданно я увидел прямо перед танком Краевски русского — он как будто вырос из-под земли: серая фигура с круглой каской на голове, взмах рукой — и танк загорелся. Я выстрелил в него из люгера, и он исчез под гусеницами танка, продолжавшего двигаться вперед. Этот человек — если он действительно был человеком, в чем я на миг усомнился, — просто нырнул обратно в землю, из которой на миг высунулся. Танк остановился. Он пылал.

Мы подбежали ближе, застучали в люк, пытаясь открыть его. Тюне прикрывал меня, когда я залезал в танк. Краевски был серьезно ранен, мы выволакивали его вдвоем — он оказался чертовски тяжелым. У Тюне кровь текла из-под шлема, пачкая лоб. Мы остались на месте, остальные побежали вперед. Рядом с нами действовали артиллеристы, а мы больше ничего не могли сделать. Скоро русские отошли. Они потеряли десять танков, мы — два.

И вдруг все исчезло — это произошло неожиданно, без малейшего предупреждения. Как будто кто-то повернул выключатель и убрал меня из здешнего мира.

* * *

Когда я возвратился в мир живых, стояла ночь. Я обнаружил себя в вонючей маленькой избе на высокой голой кровати, кругом набились солдаты. В крошечном окошке стояла тьма. Оно было наполовину заколочено досками, и хорошо было слышно, как дождь или град лупят по стене.

У меня горела обожженная рука, горел бок, невыносимо хотелось пить. Я хотел позвать Тюне, но не смог выдавить из себя ни звука. По крайней мере, здесь было тепло. Немецкий солдат, обученный искусству выживания, породил великую мудрость: зловоние лучше холода.

Мир снова выключился, хотя мне казалось, что этого никогда не произойдет, и следующее, что я увидел, было утро: незнакомые солдаты копошились вокруг — это были ребята из пехотного мотополка, как я понял, — потом явилась полевая кухня и внезапно рядом со мной возник Тюне с миской жидкого горячего супа.

Я спросил, нет ли воды. Тюне сверкнул повязкой на голове — ему, как он объяснил, сорвало лоскут кожи со лба, ничего страшного.

— Колодец тут есть, но в него сбросили трупы, — сообщил он. — Пришлось рубить и топить лед. Не знаю, есть ли вода или все пошло на похлебку. Могу сходить узнать.

Он куда-то пропал и спустя вечность принес мне в кружке какую-то жижу, которую я жадно выхлебал. При моем невезении я вполне мог подцепить дизентерию или другую болезнь, проистекающую от пития грязной воды, но в тот момент мне было это безразлично.

Спустя короткое время в избе почти не осталось народа, а когда посветлело окончательно, ко мне пришел командир полка — граф фон Штрахвитц.

— Обер-лейтенант Шпеер, — сказал он, — вас и обер-лейтенанта Краевски мы срочно отправляем в тыловой госпиталь. Сейчас в расположение полка, в двух километрах от Ново-Петрово, прибыли два Ju-52, и один из них готов забрать раненых. Вас отвезут в Харьков.

* * *

Тогда, в декабре сорок первого, я почти не разглядел «первую столицу Советской Украины». Мы пролетели над разрушенными районами, приземлились на аэродроме за городом, откуда нас на машине доставили в госпиталь. Город до сих пор не был разминирован до конца.

Мы проехали по центру Харькова, и я вспомнил предсказание унтер-офицера Трауба о том, что зиму мы проведем в цивилизованном европейском городе. Бедняга. Его положили в мерзлую землю, которую пришлось взрывать гранатами, чтобы выкопать братскую могилу. Харьков вполне соответствовал этому определению, по крайней мере, в старой своей части, где разрушения не слишком бросались в глаза.

Сохранилось что-то вроде парка или сада. В окно машины я увидел голые мокрые стволы и между ними странное сооружение, похожее на пирамиду или мавзолей древности. Затем мы свернули на красивую широкую улицу, где вообще не было заметно никаких следов войны, а по мостовым ходили женщины в элегантных пальто и шляпках. Я вдруг понял, что тысячу лет не видел нормальных женщин, не похожих на те туземные чучела, которые изредка попадались нам в разгромленных деревнях, и меня это шокировало.

* * *

В госпитале нас с Краевски неожиданно навестил Фридрих фон Рейхенау.

Краевски был плох и к разговорам не расположен, я же, напротив, нуждался в том, чтобы меня отвлекали от боли, которая постоянно грызла левую руку. Ожог — чертовски неприятная штука.

Фриц принес ломаный шоколад.

— Наш полк, точнее, то, что от него осталось, перебазировался в Макеевку, недалеко от города Сталино, — сообщил он. — Отец говорит, что у командования нет намерения использовать Второй танковый для активных боевых действий нынешней зимой: задачи летней и осенней кампании полностью выполнены.

Он артистически, в лицах, передавал рассказ отца, 1 декабря ставшего командующим группой армий «Юг», о визите фюрера в Полтаву, где размещался штаб командования Шестой армии. Это произошло совсем недавно — 3 декабря. Как раз в те дни, когда мы грызлись за безвестную Петровку, или как там она называется.

— Фюрер прибыл в Полтаву и почти прямым текстом сообщил отцу, что следующим летом от группы армий «Юг» потребуется огромное напряжение — мы будем развивать наступление. Отец блестел пенсне и с невозмутимым видом объяснял фюреру, по какой причине Ростов-на-Дону был отбит русскими через неделю после взятия нашими войсками. Могу представить себе эту картину!..

Фриц тихо засмеялся. Генерал-фельдмаршал фон Рейхенау — истинный национал-социалист — завораживал фюрера своим исконно германским, почти звериным магнетизмом, и фюрер, не скрывая, наслаждался общением с ним.

— А что фюрер? — спросил я, заинтригованный.

— Фюрер? Минут двадцать, говорит отец, произносил речь о роли нефти в военной экономике и пшена в питании солдат. Начал с глубокой древности и закончил нынешним днем. Эрудиция фюрера потрясает.

— Роль пшена? — переспросил я. — В питании солдат? Когда я так переспрашиваю, то чувствую себя умственно отсталым. Это еще с детских времен. Фриц сощурился:

— Отец приказал подать на стол картофельные оладьи и овсяную кашу — солдатскую пищу. Это вызвало у фюрера определенные ассоциации. Между нами говоря, отец не очень хорошо себя чувствует, хотя в жизни не признается в этом.

— А вы как это поняли?

— Он же мой отец, — Фриц качнул головой. — Я просто это вижу. Он не из тех, кто будет хворать или жаловаться. Просто в какой-то из дней упадет и больше не встанет. Как воин древности, сраженный незримой стрелой валькирии.

— Валькирии не стреляли в воинов, тем более невидимыми стрелами, — поправил я. — Как прямой потомок Нибелунгов, вы должны об этом знать, Фридрих.

Фриц махнул рукой:

— Да какая разница, вы ведь понимаете, о чем я говорю. Мне бы очень не хотелось, чтобы отца положили в эту проклятую русскую землю.

— Я не знал, что вы так сентиментально к нему относитесь, — осторожно заметил я.

— Он же мой отец, — повторил Фриц. — Вы, наверное, видели немецкое военное кладбище в центре Харькова?

— Кладбище?

— Да, в городском саду. Я вспомнил странное сооружение, мелькнувшее между деревьями.

— Полагаю, да, видел.

— Старинная прусская традиция, — пояснил Фриц. — Отец распорядился ввести ее в завоеванных городах. Чтобы жители никогда не забывали о тех, кто отдал свои жизни за то, чтобы принести им свет цивилизации. Среди прочих офицеров там похоронен командир 68-й пехотной дивизии Георг фон Браун. Отец лично знал его и весьма скорбел о его гибели.

— А как он погиб? — поинтересовался я.

— В ноябре местный террорист взорвал помещение штаба[13] на улице, которая при большевиках носила имя Дзержинского, — один из их комиссаров и тоже, кажется, террорист. Генерал фон Браун трагически погиб. После этого были проведены операции по выявлению в городе террористов, многие были схвачены и в назидание жителям повешены прямо на балконах домов. Зрелище впечатляющее. Однако начальник штаба отца, генерал Паулюс, морщил нос и публично критиковал данное решение. Он говорит, что намерен привлечь местное население на нашу сторону.

— Паулюс? — снова переспросил я. Фриц рассказывал слишком быстро — мой измученный рассудок не поспевал за его повествованием.

— Ну да, — подтвердил Фриц. — Генерал Паулюс — воспитанный и интеллигентный человек, аристократ с тонким душевным миром. Почти как я… — Он смешливо сморщился. — А что отец? Грубиян, медведь, рубака. Бандитов и террористов — вешать, недочеловеков истреблять, а душевные терзания — это для барышень. Кстати, отец оказался прав по части «симпатий местного населения»: все эти украинские добровольцы, которые взялись работать вместе с немецким правительством над установлением нового порядка, на самом деле не столько заботятся о наших интересах, сколько пытаются под шумок отделить Украину от России — и заодно от Германии. Хотят использовать немцев в собственных интересах. Предатель на предателе. А чего ожидать от тех, кто переходит на сторону победителей? Во Франции происходило то же самое.

— И что в результате? — спросил я.

— В результате мы с вами и Краевски летим в Германию, — сказал Фриц фон Рейхенау. — Зимой активных боевых действий не предвидится, а здоровье у нас пошатнулось. Отец считает, что будет полезно подлечиться на родине. Для себя он, разумеется, ни о каком лечении и заикаться не позволяет: генерал-фельдмаршал фон Рейхенау не покажет слабости ни перед кем.

Молодой человек нервно сжимал и разжимал пальцы.

— Что вас мучает, Фриц? — спросил я. Как всегда, новости из «высших эшелонов», смешанные со слухами и внутренними переживаниями самого Фрица, захватили меня. Думаю, из него получился бы хороший писатель, он умел развлекать и никогда не щадил себя при рассказах — не пытался выставить себя в более выгодном свете.

— Боюсь разочаровать отца, — ответил Фриц, как всегда, с обезоруживающей откровенностью. — Боюсь до судорог.

Мне кажется, он отправляет меня в отпуск просто потому, что я ни на что не гожусь. К следующей весне война уже закончится, а я… Я перебил его:

— Вот уж о чем бы я не беспокоился. С этой войной мы не разберемся так быстро. Поймите, Фриц: мы остались зимовать в России. Весной начнется новое большое наступление. Мы все верим в гениальность фюрера, которая подскажет ему правильное направление главного удара. Мы завершим войну в сорок втором. И вы будете в этом участвовать. Как и я.

— А сами вы что думаете? — спросил Фриц. — Что, по-вашему, нас ожидает?

Я повернулся удобнее, вытянул руку вдоль туловища. Мне не нравилась повязка — рука распухла, возле кисти бинт впивался. Надо будет попросить врача сменить ее.

— Понятия не имею. Нужно верить в судьбу, Фриц, и выполнять свой долг так, как велит нам совесть. А чем все это закончится — покажет будущее.

* * *

Перед самым отъездом ко мне явился Генрих Тюне. Он выглядел смущенным, чему я поначалу не придал никакого значения — обычный для него плутоватый вид, бегающие глаза, привычка теребить пальцы, тощие, красноватые, с обломанными ногтями. (Не скажу, чтобы среди нас было распространено увлечение маникюром, но руки Тюне выделялись уродством даже здесь.)

— Хорошо бы вам подлечиться и отдохнуть, господин лейтенант, — сказал Тюне после серии вздохов и взглядов в окно и на потолок. — Уж если кому подлечиться, так это вам. Так что счастливо вам добраться до Фатерлянда ну и там… тоже.

Он мялся, ерзал на стуле и вздыхал.

— Выкладывай, что у тебя на уме, — потребовал я.

Тюне так и вскинулся:

— В каком смысле — «на уме»? Ничего такого. Просто вот зашел пожелать доброго пути.

— Ага, — сказал я насколько мог язвительно. Я ему не верил. Генрих Тюне нечасто пускался в разговоры. Не в его характере. — Давай, говори честно. О чем думаешь?

Он молчал.

— Не валяй дурака, Генрих, — сказал я. — Мне-то можешь признаться.

— Да? — уронил он. — В чем угодно?

— Именно.

Думаю, мы оба в тот миг вспомнили наш давний разговор, когда он открыл мне свои коммунистические симпатии. После такого, надо полагать, он в состоянии доверить мне любую, даже самую постыдную тайну.

— Ладно. — Он еще раз тяжело вздохнул и, наконец, вытащил из кармана листок бумаги, сложенный в несколько раз. — Вот.

Он положил листок мне на грудь. Я скосил глаза, не решаясь взять в руки бумажку.

— Объяснишь?

— Письмо, — сознался Генрих. — А вот тут, — он запустил руку в другой карман и после долгих поисков извлек оттуда другой клочок бумаги, чудовищно измазанный, — тут адрес. Это в Дрездене. Не знаю, найдется ли у вас время, господин лейтенант, туда съездить. Но если бы нашлось…

Я прочитал адрес и имя. Девушку звали Труди Зейферт. Она жила где-то на окраине, судя по адресу.

— А почему ты не можешь отправить ей записку просто по почте? — удивился я. — Письма доходят постоянно, я регулярно получаю из дома.

— По почте я тоже посылаю, — сказал Генрих, — но мне нужно, чтобы опытный человек поглядел собственными глазами. Составил, так сказать, впечатление. Потому что по письмам не всегда можно понять. Я, например, не понимаю. А вы в людях разбираетесь и потом мне все честно сообщите: как она там и о чем думает. Может, она вообще про меня не думает, а на письма отвечает просто из долга, чтобы не обижать солдата. Ну и надеется втайне, что я не вернусь. Бывает же и такое?

— Да запросто, — подтвердил я, не подумав. Это было бессердечно, признаю. Я пожал Генриху руку: — Ладно, Тюне. Не беспокойся. Выполню твое поручение и все тебе честно сообщу.

— Я на вас сильно рассчитываю, господин лейтенант, — со значением произнес Тюне и удалился.

* * *

Нас троих — Краевски, Рехйенау и меня — погрузили на самолет и доставили в центральный госпиталь в Лейпциге. Краевски задержался там дольше всех, у него было проникающее ранение в грудь, повреждено колено, и многие считали, что он не выкарабкается. Это было бы жаль, потому что он храбрый человек и хороший командир.

Меня, кое-как залатанного, отпустили в отпуск на месяц, после чего я получил назначение в учебную танковую часть в Айзенахе.

* * *

Странно было возвращаться в наши старые казармы и видеть там совсем молодых людей — юношей нового поколения, выросших совсем в другой Германии, где господствовали совершенно новые идеи.

Я говорил уже, что после нескольких месяцев фронта я отвык от женских лиц, от неповторимого женского магнетизма, от их голосов.

Но еще большим потрясением, пожалуй, стал вид этих молодых людей: они были новенькими, как обмундирование со склада. После моих боевых товарищей эти казались мне особенно чистыми, неиспорченными — ни снаружи, ни внутри. Разумеется, все они курили и сквернословили, но никому еще не доводилось ругаться от той злости, боли или того бессилия, которые нам пришлось пережить на Украине. И курили они иначе. Они делали это просто для удовольствия или чтобы выглядеть старше.

вернуться

13

Штаб 58-й дивизии во главе с генерал-лейтенантом Георгом фон Брауном был подорван группой под руководством «дедушки русского спецназа» Ильи Старинова.

Вообще порой мне казалось, что мы принадлежим к разным племенам. Я ни с кем из них не мог сойтись дружески. Это было невозможно не только из-за моего возраста или статуса, но и из-за какой-то непреодолимой черты, которая отделяла фронтовика от новобранца. Если они попадут в действующую армию и война продлится достаточно долго, всякие различия между нами сотрутся. Но пока что пропасть между нами казалась непреодолимой.

Иногда я просто не понимал этих детей: они смеялись над чем-то, что было мне чуждо, их радовали вещи, которых я попросту не замечал, и не обращали внимания на то, что представлялось мне сейчас самым важным.

Они выказывали мне все признаки уважения, беспрекословно подчинялись любым приказам и, по их словам, мечтали только об одном: служить Рейху на полях сражений. Я не вникал в то, что происходило за прозрачной стеной, которая отделяла нас друг от друга. Я просто учил их воевать. Мы изучали матчасть, проводили стрельбы. Я не думал ни о чем. Время шло незаметно.

* * *

В середине января сорок второго я выбрал наконец время поехать в Дрезден. У меня было два дня выходных. Я прибыл в город на поезде и пешком отправился на Хайнц-Мюллер-штрассе, где жила фройляйн Зейферт. Вещей с собой у меня почти не было, о ночлеге я не задумывался. Что-нибудь подвернется. Денег хватало.

Многие считают Дрезден красивым городом. Наверное, так оно и есть: все эти тяжелые пышные завитки барокко, подстриженные сады, дворцы и высокие каменные дома, каждый с каким-то своим, только ему присущим обликом. Но мне он всегда казался подавляющим.

Может быть, в такой архитектуре и имеется скрытый смысл. Ведь если долго сдавливать человеческий дух, то он разрывает оковы и взмывает в небеса, гневный, освобожденный, несущий легкое и чистое пламя ярости. Именно для такого духа и стали вместилищем огромные, полные воздуха строения, которые проектирует мой брат для Рейха. Под куполами его дворцов можно летать на самолете.

Чем ближе я подходил к окраине, тем более прозаические мысли меня посещали. Больше я не раздумывал об архитектурных стилях и о связи внешнего облика города с состоянием человеческого духа. Может быть, я устал от этих мыслей, не очень-то для меня привычных, и они мне попросту надоели, может быть, все дело в самой окраине — она была ровно такой же, как в сотнях других городов — конечно, исключая русские.

Труди Зейферт не оказалось дома — она пошла в церковь. Ах да, сегодня же воскресенье. Когда я подъезжал к Дрездену на поезде, то слышал согласный звон колоколов. Соседка, которая сообщила мне о местонахождении фройляйн Зейферт, всячески пыталась угодить господину лейтенанту — еще бы, фронтовик, офицер, да, видно, не из простых.

— Я могу проводить вас до этой церкви, — предлагала добрая домохозяйка, сверля меня пронзительными маленькими глазками. — Заодно вознесете хвалу Господу за то, что извел вас из пасти огненной.

— Нет, благодарю вас. — Что-то не хотелось мне показываться на глаза Господу. Лучше бы он не вспоминал обо мне подольше.

— В таком случае, господин лейтенант, прошу ко мне, — она улыбнулась. — Я как раз испекла булочки с изюмом. Выпейте кофе, пока вернется фройляйн Зейферт. Я знаю, что она получает письма с Русского фронта. Эта тяжелая вой на!.. — Она шумно вздохнула. — Такая тяжелая! Мы несем ужасные потери — и все ради того, чтобы защитить нашу родину от угрозы большевизма.

Я видел, что ей хочется поговорить об угрозе большевизма и о том, сколько большевиков истребил господин лейтенант лично, собственными руками, — вот этими, которыми он будет брать булочки с изюмом с подноса доброй домохозяйки.

Мне совсем не улыбалось провести с ней утро наедине. Поэтому я поблагодарил и отказался. Она нехотя ушла к себе. Я просто уселся на ступеньках перед дверью фройляйн Зейферт, закурил и уставился в пустоту.

Я увидел Труди минут через сорок. Людей на Хайнц-Мюллер-штрассе немного, но все-таки человек десять за это время прошло мимо меня, кое-кто даже оглядывался, но я сидел не шелохнувшись. А вот ту самую девушку я определил мгновенно. Она шла торопливо, как привыкла, наверное, ходить всю жизнь: она из рабочей семьи, и времени на неспешные прогулки у нее не было. Она и на танцы, и в кино так ходит. В ее неровной, дергающейся походке мне почудилось что-то подростковое. Она была худенькая и небольшого роста. Под стать Генриху Тюне. Я погасил папиросу и встал.

Не доходя до меня десяти шагов, она вдруг насторожилась. Ее лицо вдруг побледнело, глаза сделались большими и темными. Она остановилась, покачала головой, словно отгоняя дурные мысли. На ней было простое пальто из темной ткани, на голове вязаный платок.

— Здравствуйте, фройляйн Зейферт, — заговорил я. Голос прозвучал хрипло — просто от того, что я слишком долго молчал.

К тому же я, оказывается, замерз.

Она моргнула, все еще настороженная. Я заметил, что она не улыбнулась, хотя, как мне казалось, самый мой вид должен внушать расположение.

— Я товарищ вашего друга, Генриха Тюне, — добавил я. — Нет-нет, не пугайтесь, он жив и здоров. Прислал со мной письмо, просил передать лично.

— Лично? — Она недоверчиво подошла ко мне и протянула руку в детской рукавичке. — Почему?

— Просто так, — сказал я.

— Вы друзья?

— Я его командир, — ответил я. — Генрих хороший солдат.

— А почему он не приехал? С ним что-то случилось?

— Наш полк остался на зиму в России, — объяснил я. — А я был тяжело ранен в бою и вернулся — обучать молодых солдат.

— Да, и потом они тоже отправятся на фронт. — Она тяжело вздохнула и отвернулась.

Я наконец вытащил письмо Тюне и вложил ей в руку.

— Спасибо. — Не глядя на меня, она сжала письмо рукавичкой.

Я потоптался рядом. Она просто стояла, как будто ждала, чтобы я ушел.

— Не пригласите меня на чашку кофе? — спросил я наконец прямо.

— У меня… Простите, господин лейтенант, у меня нет кофе, — ответила Труди. — Закончился.

— В таком случае, может быть, прогуляемся до магазина? Мы могли бы купить кофе вместе, — предложил я.

— Сегодня воскресенье! — она засмеялась с видимым облегчением: ей совсем не хотелось, чтобы незнакомый лейтенант покупал для нее кофе, но как отказать герою войны — она не знала. — Магазины закрыты.

— В таком случае вы позволите мне прислать вам кофе? — спросил я.

Труди опустила голову и прикусила губу. Я видел, что ей неприятно, но почему-то никак не мог остановиться.

— Труди, — проговорил я как можно более мягко, — послушайте меня. Ничего дурного я вам не желаю. Просто немного помочь девушке моего товарища. Я неопасен. Я почти старик.

Она вдруг рассмеялась:

— Вы? Старик? Неопасны? Боже мой!.. Ладно, идемте ко мне. Вам нужно отогреться. Давно меня дожидаетесь? Небось замерзли на таком холоде!

Я заверил ее, что по сравнению с тем морозом, который встретил нас в русских степях, здешние температуры — мелочь, недоразумение.

— Фрау Хартман, конечно, успела отследить нашу встречу, — добавила Труди Зейферт, метнув взгляд на соседнее окно. — Ну да и ладно. Пусть думает что хочет, старая карга.

— Хартман? — переспросил я.

— Да, а что? — Девушка опять насторожилась. Она казалась пугливой, как птичка. — Вы с ней уже познакомились? Она вам что-то сказала обо мне?

— Нет, просто мне не нравятся люди с фамилией Харт-ман, — ответил я и ничего больше объяснять не стал.

Мы вошли в квартирку Труди. Мебель у нее была самодельная, фанерная, выкрашенная бледно-голубой краской, узкая койка застелена солдатским одеялом. Никаких украшений или растений на подоконнике, только на стене вышивка с благочестивым девизом, при виде которого я невольно вздрогнул. От Труди это обстоятельство не укрылось.

— Что с вами, господин лейтенант? Здесь довольно холодно, — добавила она, — я растоплю печку.

Печка у нее была старая, круглая.

Я уселся на единственный стул, стоявший возле деревянного стола, накрытого вязаной скатерью. Сидел и смотрел, как она возится.

Терпеть не могу людей, которые приходят в гости и сразу начинают проявлять инициативу: без спроса рубят дрова, заваривают чай и все такое. Если хозяйке понадобится помощь, она скажет.

— Вы живете одна, фройляйн Зейферт? — спросил я.

— Да. С тех пор, как погиб мой брат, — добавила она. — Родители умерли еще в двадцатые.

— Ясно.

После долгой паузы она заговорила сама, как будто тепло от печки растопило какой-то лед внутри нее самой:

— С Генрихом мы познакомились на танцах. Мы оба работали на механическом заводе. Он… — Она замялась.

Я сказал:

— Я знаю, что он участвовал в рабочем движении. Но это в прошлом.

— Да, конечно, — с облегчением проговорила Труди. — Мы с ним давно не виделись. Какой он? Все такой же смешной?

Я не ответил. Вместо этого я показал на вышивку, висящую у нее на стене:

— В России была целая республика немцев. Вы знали об этом? Еще в восемнадцатом веке немцы переселялись в эту большую страну в поисках работы, карьеры… Несколько поколений они трудились на благо своей новой «родины». И как она отплатила им — знаете?

Труди Зейферт съежилась и уставилась на меня огромными глазами. Я видел, что она боится услышать что-то ужасное.

Безжалостно я продолжал:

— По приказу Сталина всех немцев погрузили в поезда и отправили в Сибирь. А их дома теперь стоят пустыми. Нетронутыми, но совершенно мертвыми. Сталин боялся, что они с любовью встретят своих соотечественников. Что перейдут на нашу сторону и будут нам помогать. Что увидят в нас освободителей.

— Они ведь могли вернуться в Фатерлянд, когда фюрер позвал их, — тихо отозвалась Труди. — Многие так и поступили. А эти люди почему-то остались в России. Что же удивительного в том, что они поплатились за это? Ошибки порой обходятся нам слишком дорого. Я пожал плечами:

— Просто хочу сказать вам, Труди, что эта война заставила меня многое увидеть по-новому. Мы побывали в сражениях, многократно подвергались опасности, не раз теряли боевых друзей. Я был ранен. И все-таки ничего более страшного, чем те пустые немецкие деревни, я не видел. И в одном доме на стене висел такой же девиз, как у вас, — тоже вышитый крестиком… До войны мы видели в таких картинках воплощение чересчур назойливой материнской заботы. Но сейчас я так не думаю. Совсем не думаю.

Девушка долго молчала, я видел, как она украдкой вытирает слезы.

Потом Труди спросила:

— Зачем вы мне это рассказали?

— Потому что я, в общем, никому больше не могу этого рассказать, — признался я. (На самом деле у меня был заранее готов ответ на этот вопрос.)

Труди встала:

— У меня есть суп с клецками. Вы будете есть?

— Ужасно голоден. — Я тоже поднялся со стула. Но она не спешила на кухню. Стояла, свесив красноватые натруженные руки, посреди своей суровой комнаты.

Я рассматривал ее, не стесняясь и не скрывая любопытства. Простая фабричная девушка, думал я, у нее было нелегкое детство, безрадостная юность. Сейчас опять настали непростые времена — идет война, стране приходится напрягать все силы ради победы. Но после победы все переменится. Ради этого мы и сражаемся. Именно ради этого. Ради таких, как Труди.

— Иди ко мне, — сказал я тихо и протянул к ней руки. Она шевельнулась, глянула на меня исподлобья, но осталась на месте.

— Если не хочешь, я просто уйду, без обид, — прибавил я. — Самое главное, Труди, — ничего не бойся.

Всхлипнув, она бросилась ко мне, обхватила меня за шею костлявыми руками и зарыдала.

— Я… — проговорила она сквозь слезы. — Я так хочу просто быть живой!

Я оставил у Труди все деньги, кроме тех, которые нужны были мне для покупки билета на поезд, и обещал заехать еще. Когда я уходил, она сидела за столом, подперев кистью руки острый подбородок, и мрачно сверлила меня своими темно-серыми глазами.

Я аккуратно закрыл за собой дверь и вышел на улицу. Фрау Хартман торчала у окна, и я сразу встретился с ней взглядом. Она улыбнулась мне кисло-сладкой улыбкой и задернула шторы.

* * *

В поезде я развернул газету, купленную на вокзале, и прочитал известие о гибели командующего войсками группы армий «Юг» Вальтера фон Рейхенау. Русские сбили самолет, в котором находился генерал-фельдмаршал, недалеко от Лемберга. Уцелевших не было[14].

Я сложил газету и долго смотрел в окно без единой мысли. Пробегали железнодорожные станции, среди белого снега — острые красные крыши церквей, входили и выходили люди. Кругом звучала немецкая речь. А я как будто перенесся мыслями туда — в заснеженные степи, где танки вмерзают в жидкую грязь. Мне не хватает веры, подумал я.

Новым командующим Шестой армией в январе был назначен бывший начальник штаба фон Рейхенау — генерал Паулюс. Нас в Айзенахе это все касалось опосредованно — до отправки на фронт оставалось несколько месяцев. Солдат не привык задумываться дольше, чем на пару дней вперед.

Несколько раз еще я ездил в Дрезден. Труди подарила мне свою фотокарточку.

* * *

Наконец, в конце июня сорок второго, шестьдесят новобранцев и двадцать танков погрузились на поезд и двинулись в сторону Восточного фронта. Я выехал раньше, с пакетами для командования и другими поручениями.

* * *

— А у вас есть девушка, господин обер-лейтенант? — спрашивает Кролль.

По нашим подсчетам, мы догоним наш Второй танковый на реке Донец, где-то южнее Лисичанска. Если только я правильно произношу все эти названия.

Вместо ответа я показываю ему карточку Труди.

— Можно? — Он осторожно берет ее двумя пальцами и долго разглядывает, вертя перед глазами. Мне прямо интересно — что можно высматривать столько времени в таком обыкновенном лице?

Наконец я сердито отбираю у него карточку. Он смотрит на меня с любопытством.

— Не думал, что у вас такая девушка, господин обер-лейтенант, — говорит наконец Кролль.

Тут мне делается обидно, я просто готов взорваться и сказать какую-нибудь глупость, вроде того, что Труди вовсе не моя девушка и что ее карточку я взял просто так, чтобы было что показывать товарищам, когда все начнут хвастаться и рассказывать, вздыхая, какие красавицы ждут их дома.

— И что не так с моей девушкой? — спрашиваю я немного более резко, чем стоило бы.

— Она похожа на работницу с фабрики, — отвечает чересчур проницательный Кролль.

— А почему, Кролль, я не могу завести отношения с хорошей работящей немецкой девушкой, которая сейчас стоит у станка ради того, чтобы Германия скорее одержала победу над врагом? — вопрошаю я.

Но он только отмахивается:

— Да ладно вам, господин обер-лейтенант, мне-то можете всю правду сказать.

От такого обращения у меня глаза на лоб вылезают:

— Что ты себе позволяешь? Кролль ухмыляется, и я понимаю, когда сделал ошибку: не нужно было откровенничать с ним насчет моей личной жизни. Еще покойный Вальтер фон Рейхенау говорил: «Никогда не пейте шнапс с подчиненными. Можете пить в их присутствии, можете даже нажраться в хлам, — но не берите их в свою компанию». А я нарушил этот великий завет. И теперь рыжий саксонец вообразил, будто он со мной на равных.

— Вот что, Кролль, — говорю я, — скоро ты поймешь, что все это не имеет ровным счетом никакого значения. Главное — чтобы на родине тебя хоть кто-то ждал. Лично меня ждет хорошая честная немецкая девушка. А теперь заткнись и не смей рассуждать о ней.

— Ясно, — говорит Кролль. И больше мы к Гертруде Зейферт не возвращаемся, но я невольно начинаю думать о Генрихе Тюне. Однако чем ближе мы к фронту, тем менее существенной представляется мне та дрезденская история.

* * *

Мы поднимаем тучи пыли. Не вполне понятно, где здесь, собственно, дороги: степь лежит перед нами одной сплошной широкой дорогой. Видны следы огромных масс людей, техники и скота, которые прошли здесь до нас: мы замечаем трупы лошадей, искалеченные танки, кое-где и мертвых людей. Зияют глубокие воронки от бомб. Везде пропахала почву война. Мы несемся вперед — свежая кровь для германских жил.

вернуться

14

На самом деле Вальтер фон Рейхенау скончался после аварийной посадки самолета неподалеку от Львова/Лемберга. За два дня до этого Рейхенау перенес тяжелый инсульт и был отправлен в Германию на лечение. Дополнительная травма во время авиакатастрофы стала фатальной. Эрнст читает официальную пропагандистскую версию — понятно, что русские никак не могли сбить самолет под Лембергом, в сотнях километров от линии фронта.

Стоит изнуряющая жара. Мы задыхаемся от пыли. Вот впереди сверкнула лента реки, но вид текущей воды не сулит облегчения: своим сиянием она лишь слепит глаза, и трудно надеяться, что ее влага освежит нас и что она подарит нам хотя бы чуть-чуть прохлады. Над рекой поднимается черный столб дыма: горит мост.

— Похоже, нам туда, — обращаюсь я к Кроллю.

* * *

Мы поехали на огонь и скоро действительно заметили наши танки с крестами. Я прокричал на ходу:

— Какой полк?

— Второй танковый! — ответил мне незнакомый танкист и оскалил зубы. — Вы топливо привезли? И свежее мясо? — И побежал кому-то докладывать.

Кролль остановил машину. Я выпрыгнул, прошел к берегу реки.

Кругом с громким треском качалась трава, желтая, высохшая, острая, как нож. Под ногами вдруг хлюпнуло, я сделал еще шаг, увяз, выдернул ногу, добрался до воды, зачерпнул, плеснул себе в лицо.

Сразу стало легче. Я выпрямился. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Вот и Донец, дальше — излучина Дона и Сталинград, средоточие русских военных заводов и мистическое сердце России, город Сталина. Пронзим сердце — убьем страну.

Я повернул голову влево и посмотрел на пылающий мост. Горело ровно на середине. На противоположном берегу, среди воронок, в нелепых положениях застыли русские танки — им хорошо досталось от нашей артиллерии.

Дивизия собиралась здесь для нового решительного наступления. Я еще раз вдохнул полной грудью горячий сухой воздух и отправился искать командира.

Теперь Вторым танковым командует полковник Сикениус — суровый вояка с крепким брюхом, небольшого роста, с широченными плечами и квадратным подбородком. У Сикениуса есть изумительная способность выдвигать нижнюю челюсть вперед, как ящик стола, если нужно подчеркнуть какую-то особенную мысль в разговоре. Собеседника настолько впечатляет эта внезапно выдвинутая челюсть, что он уже не в состоянии забыть всего с этим связанного.

Я отдал командиру документы, доложил о своих впечатлениях на словах — о новобранцах, о новых и отремонтированных танках, о положении в Харькове. Не стал только рассказывать идиотскую историю об охоте и партизанах — это, думаю, лишнее.

— Водитель у вас уже есть, — задумчиво произнес Сикениус. — Двух пулеметчиков подберете сами из новобранцев. Башенный стрелок… — Он нахмурился, потер ладонью лоб. — Недавно мы потеряли несколько танков и… — Он оборвал себя, вынул из кармана фляжку, глотнул, не предлагая мне угоститься, и махнул рукой: — Все, ступайте. Ступайте, лейтенант. Разберетесь на месте. Вы бывалый фронтовик, схватите на лету.

Когда наш полк покинул Макеевку, в его составе были тринадцать «двоек», сорок семь «троек» и двадцать «четверок». Считая наши, будет тридцать две «четверки».

Точнее — было бы.

На подходах к Триполью наша 16-я дивизия встретила очередную группу «злых крыс» — русские оборонялись здесь с особенным ожесточением. Хуже того, наши разведчики обнаружили впереди минное поле. Для разведки выслали вперед две роты 16-го разведбатальона. И тут произошло серьезное столкновение между командиром первой разведроты капитаном фон Лорингхофеном и командиром разведбатальона майором фон Вицлебеном. Лорингхофен, не стесняясь в выражениях, кричал, что нельзя посылать солдат на верную смерть: минное поле установлено достоверно и, пока оно не обезврежено, отправлять туда разведчиков бесполезно.

— Вы просто дадите русским повод получить удовольствие от гибели немецких солдат! — орал Лорингхофен. — Это граничит с…

Тут, как говорят очевидцы, фон Витцлебен потянулся за «вальтером» и холодно произнес:

— А ваши речи, господин капитан, граничат с предательством. Я отдал приказ. Посылайте людей. Мы должны беспрепятственно пройти по той дороге, которая отмечена на наших картах. Иначе мы не выйдем к месту встречи в срок. Вы хотите поставить под угрозу общее наступление германской армии?

И Лорингхофен, обливаясь потом, отдал приказ, а потом смотрел, как треть его роты полегла на минном поле.

По разведанной дороге двинулись танки — мы потеряли еще несколько машин вместе с экипажами. Зато на следующий день противник поддался, и движение по направлению к Донцу продолжилось.

— И вот мы здесь, — заключил обер-лейтенант Майер, с которым я разговаривал.

Майер был летчиком. Заметив его форму, я выразил удивление: до сих пор я не видел, чтобы танкисты и летчики действовали в составе одного подразделения. Когда я выразил недоумение, обер-лейтенант кивнул:

— Это новое распоряжение. На самом деле я не нахожусь в подчинении у полковника Сикениуса. Я отвечаю за связь и за взаимодействие Панцерваффе и Люфтваффе. Как вы понимаете, в условиях большого наступления это необходимо.

Я не имел представления о масштабах операции, в которой принимал участие. Мы все просто ощущали — инстинктом воина, — что оказались вовлечены в нечто грандиозное. Слова обер-лейтенанта Майера лишь подтвердили и усилили это ощущение.

Солнце уже садилось. Майер спросил у меня закурить. Я рассеянно протянул ему пачку. Спросил о моем прежнем экипаже. Точнее, меня интересовал только один человек — Генрих Тюне.

Обер-лейтенант Майер сначала нахмурился, пытаясь вспомнить, потом энергично кивнул:

— Помню такого. Погиб несколько дней назад. Вроде даже спрашивал про вас. Если бы вы прибыли к нам восьмого числа, то еще застали бы его в живых.

Я поблагодарил обер-лейтенанта и пошел в одиночестве посмотреть, как догорает мост.

Солнце уже садилось, в наступающей темноте пожар выглядел эффектно. В это мгновение Труди Зейферт и все сложности любовного треугольника не просто выглядели чем-то неважным — их не существовало вовсе. Я находился во вселенной, где до таких мелочей никому не было дела.

— Генрих, — пробормотал я. — Генрих. Черт тебя подери.

Мост с треском обрушился в реку. По незримым в темноте черным водам понеслись, быстро угасая, рыжие клочья пламени.

— Утром у саперов начнется работа, — прозвучал над моим ухом голос Кролля. — Идете спать, господин лейтенант?

Мы ночевали в палатке Майера. Домов здесь не было — сгорели или были разбиты снарядами. В сам Лисичанск дивизия не входила. Это хорошо. Ненавижу русские города.

12 июля мы перешли реку по наведенному саперами понтонному мосту и добрались до Боровского. Жара стояла невыносимая. Мы получили приказ и заняли позицию на узком участке у Новоайдара. Русские почти не давали о себе знать.

Прибыло наконец пополнение, и вместе с ним — Фридрих фон Рейхенау.

Фриц заметно окреп, зима, проведенная в Германии, явно пошла ему на пользу. Он возмужал, раздался в плечах. Я с какой-то странной грустью подумал о том, что Фриц еще растет, мужчина из юноши до сих пор не сформировался. На войне люди взрослеют быстрее, чем в обычной жизни, но это по большей части касается их морального состояния, а не физического.

— Что ж, Фриц, ваш покойный отец был прав, когда отправил вас в отпуск, — сказал я, когда мы пожали друг другу руки и обменялись самой необходимой информацией (она касалась танков, новых командиров и тому подобного). — Теперь вы набрались сил и, несомненно, принесете Фатерлянду куда больше пользы.

Фриц молча кивнул, лицо его омрачилось.

— Мы все сожалели о гибели вашего отца, — прибавил я. — Хотя, я знаю, обычно это служит очень слабым утешением.

— Мой отец — солдат до мозга костей и до последнего мгновения, — кивнул Фриц. — Знаете обычай давать умирающему германскому воину в руки меч — чтобы он предстал перед своим богом во всеоружии? Испустить дух безоружным — значит быть опозоренным.

— Годится для поэмы, — кивнул я.

— Поэма! — Фриц фыркнул. — Отца хватил удар. Помните, я говорил, что он нездоров? Ха. Если кто-то из нас и нуждался в отдыхе, так это он. С другой стороны, не думаю, что отдых предотвратил бы неизбежное. У него было высокое кровяное давление. Рано или поздно это должно было случиться. Учитывая его темперамент и образ жизни… В общем, он просто упал — посреди совещания в штабе. Как стоял, так и рухнул. Парализовало левую половину тела, один глаз угас, зато второй, надо думать, пылал бешеной яростью. Вальтер фон Рейхенау повержен!.. Гибель богов!.. Его немедленно погрузили в самолет, чтобы отвезти в Германию, в госпиталь. Врач неотлучно находился при нем… И вот тут-то и случилось.

— Русские сбили самолет? — подсказал я. — В газетах писали.

— Русские там были, — подтвердил Фриц. — Но самолет упал не поэтому. Поломка двигателя. Пробоин на борту не нашли. Отец, как и все остальные, был мертв, когда на место крушения прибыла спасательная команда. Фюрер предполагал сначала произвести расследование и выяснить, когда и как умер Вальтер фон Рейхенау — от болезни или при крушении. Но потом все это было отринуто как несущественное. Существенны только факты: Вальтер фон Рейхенау мертв. Погиб на поле боя, как воин. Даже если его и хватил удар во время совещания в штабе — все равно он погиб как воин.

— Абсолютно точно, — сказал я. — Нам его не хватает. Фриц скривил губы:

— Мне тоже. Хотя еще год назад я проклинал его за то, что он отправил меня в действующую армию.

— Я этого не слышал, — предупредил я. Фриц махнул рукой:

— Всем известно, что мы с отцом очень разные. Но понятие о чести у нас одинаковое, и я выполню свой долг до конца. Постараюсь сделать так, чтобы отец мог гордиться мной.

К этому времени мы уже допили вторую бутылку шнапса и говорили вполне откровенно.

— Вы видели нового командующего? — поинтересовался Фриц. — Генерала Паулюса?

— Видел, — сказал я. — Похож на вас.

— Тогда беда, — сказал Фриц и захихикал. Он уже здорово набрался.

* * *

Мы с Кроллем получили двух пулеметчиков и башенного стрелка из числа новичков. Меня это не слишком устраивало — хотелось, чтобы хотя бы один член экипажа, кроме меня, был из числа обстрелянных. Но выбирать не приходилось.

Тем более что время обвыкнуть у ребят будет: русские быстро и почти не огрызаясь отходили, сейчас они как будто не слишком возражали против нашего присутствия.

17 июля у местечка Baranikovka мы угодили под бомбежку. Каким принципом руководствуются русские, устраивая то бомбардировки, то засады, то минные поля, — я так и не понял. Все происходит стихийно, как будто у них вообще нет разумного руководства. Вчера была гроза, сегодня прилетели самолеты с красными звездами. По-моему, они не слишком заботятся о прицельном бомбометании. Просто вываливают все бомбы на то место, где, по их диким представлениям, находится дорога. Как будто в степи нельзя взять влево или вправо — там все те же кочки, все те же Balka, та же сухая земля.

Осколком был, однако, ранен полковник Сикениус, и командование полком временно взял на себя командир 1-го батальона подполковник фон Бассевитц.

Затем прилетели наши «сто девятые», и небо быстро очистилось от красных звезд.

При поддержке Люфтваффе германские танки уверенно двигались по русской степи. С нами наступали артиллеристы, моторизированные стрелки, пехота. Казалось, весь мир наполнен нашей военной техникой, нашими солдатами.

Тут русские как будто опомнились и бросили на нас свои танки. У Nisch-Businovka и Ssuhanovka мы встретили их яростное сопротивление. Нашей целью была переправа через реку Liska. Речка эта маленькая, вертлявая и тонет в болотах, частью пересохших, а частью — питающихся подземными ключами. Танк может завязнуть на ее берегах — а может проскочить почти по сухому. Предсказать это заранее невозможно.

Т-34 упорно истребляли нашу пехоту. Русские кидали в танки гранаты и бутылки с зажигательной смесью. Некоторые зачем-то стреляли по броне из автоматов. Наша Вторая рота под командованием капитана графа Брюля действовала вместе с артиллеристами, и, если бы не штурмовые орудия, плохо бы нам пришлось. Мой пулеметчик Руди Леер, девятнадцатилетний паренек из Ростока, сын портового рабочего, был весь зеленый, когда бой кончился. Второй новичок, Георг Хюнер, оказался покрепче. Лучше всех держался Кролль: просто вел танк вперед, один раз — я точно видел — подмял русского под гусеницу. И за все это время — никаких эмоций. Внимательный, спокойный, даже доброжелательный.

После боя он жадно пил воду, лил себе за шиворот. Вздыхал и улыбался.

— Ты, Кролль, никогда таксистом не работал? — спросил я его.

— Нет, а что? — Он вдруг насторожился, ожидая от меня подвоха.

— Ничего. Хорошо водишь машину, — сказал я. Кролль засиял всеми своими рыжими веснушками.

В этот день русские потеряли пятьдесят два танка. Наш рекорд.

* * *

6 августа мы форсировали реку Лиска и двинулись в сторону Острова.

Через два дня, восьмого, на рассвете мы находились к северо-западу от города Kalatsch. Нашей целью была высота, обозначенная на картах как «высота 150,7». Именно там ожидали нас русские танки.

Командир нашей роты граф Брюль передал по рации: «Противник впереди».

Русских было хорошо видно. Не знаю, кто так гениально разместил их танки, но в ярких лучах восходящего солнца мы прекрасно видели впереди два десятка «тридцать четвертых», готовых к бою.

Сражение длилось весь день. Русские дрались за каждый метр. Только к четырем часам вечера высота стала, наконец, нашей, мы очистили район от русских — они погибли практически все и все их танки были повреждены или уничтожены. Несколько оставшихся иванов пристрелила особая команда — сейчас мы готовились к большой операции и пленных не брали.

С нашей стороны были потери: три «четверки», обер-фельдфебель Прёгель, лейтенант Аутцен, унтер-офицер Вайс… Новая скорбная метка, новая могила на бескрайних русских просторах.

* * *

Мы расположились прямо в степи. Здесь, куда ни кинь взгляд, не было ни единого дома, ни одного поселения. Мы разместились просто в Balka. Если настелить на дно веток и бросить одеяло, то получится вполне сносный ночлег.

Этой ночью Кролль ухитрился где-то раздобыть шнапс и напиться до положения риз. Мне сообщил об этом Руди Леер. От Руди тоже попахивало спиртным, но он держался на ногах и вполне успешно изображал трезвого.

Руди отсалютовал и произнес нормальным голосом:

— Разрешите обратиться, господин лейтенант. Там… — И вдруг он пролепетал: — Кролль там странно себя ведет.

Я вспомнил разговор с эсэсовцем в Харькове. О том, что я избегаю воспитательной работы с молодым пополнением. В то время как моя роль как командира не ограничивается отданием приказов во время боя. Я обязан подавать им пример воинской дисциплины, храбрости и верности долгу — это раз; и второе — я должен их воспитывать как-то еще.

Я преодолел свинцовую лень, которая гнула меня к земле и упорно вжимала в одеяло на дне нашей Balka.

— Что случилось? Говори толком, Леер!

— Кролль… Странно себя ведет, — повторил Руди.

— Идем. Я нехотя пошел за ним. Кругом стояла черная ночь, все огни были погашены, костров не разводили. Светили только звезды, чуть позже над краем степи показалась гигантская кровавая луна.

Когда мы добрались до Кролля, тот спал, раскинув руки.

Я посмотрел на спящего водителя, перевел взгляд на Руди, ничего не сказал и просто вернулся к себе.

* * *

23 августа пришел приказ. Началось!

Еще до рассвета мы выступили. В лучах восходящего солнца сверкали крылья бесчисленных самолетов — они летели на Сталинград.

Сталинград.

Наша главная, наша конечная цель.

Пронзишь сердце — убьешь страну.

Сотни самолетов гудели, наполняя воздух, — стальная саранча, кара небесная нашим врагам. Развернувшись широким клином, мчались по степи наши танки — весь Второй танковый, катили орудия, мотопехота. Вся 16-я дивизия вышла в поход, объединенными силами, при поддержке Люфтваффе, — все до единого человека видели перед собой одну-единственную цель.

Мы двигались в первой волне XIV танкового корпуса — на острие атаки. Солнце поднялось над степью, обдавая нас ослепительным светом. Пыль была пронизана сиянием, мы рвались на восток, окруженные чистым пламенем беспощадной ярости.

6. «КРАСНЫЙ ОКТЯБРЬ», ЧЕРНЫЙ НОЯБРЬ

Думаю, дело преимущественно заключалось в том, что у него была нога. Поэтому мы и приняли его к себе. Приветили практически как брата, не разбираясь — стоит ли он вообще столь доброго отношения.

Смотреть на него жалко: жидкий вязаный шлем, ботинки, на щеках белые пятна. Он всунулся в подвал и с ужасом уставился на нас. Нас там сидело человек пятнадцать — по крайней мере, столько живых я насчитал утром. При неблагоприятном стечении обстоятельств мы вполне могли бы сожрать и его, причем в сыром виде.

К груди он бережно, как младенца, прижимал здоровенную мерзлую лошадиную ногу.

— Эй, Трансильвания, — окликнул я испуганного румына. — Входи, раз заглянул. Входи, не бойся.

Он что-то выпалил на родном языке и сделал попытку удрать. Тут я поднялся с места и, ухватив его за лодыжку, затащил к нам. Он скатился со ступенек и, должно быть, больно ударился головой, однако ногу не выпустил.

— Ладно тебе, — сказал я. — Покажи-ка папаше Шпееру, что там у тебя такое. Сдается мне, из этой штуки получится горячий обед.

Румын вращал глазами, словно дикарь с каких-нибудь жарких островов, бормотал по-своему — и стойко удерживал свою добычу.

Я разогнул его пальцы по одному и отобрал мясо.

— Прогони его, Эрнст, — потребовал Фриц. — Лишний едок нам ни к чему.

— Он замерзнет снаружи, — ответил я. — Я не могу хладнокровно убить живого человека. К тому же это ведь его нога. Давайте сохраним хотя бы остатки порядочности.

— После того, как эти так называемые союзники нас предали? — прошипел Фриц, с ненавистью глядя на румына. Только злоба способна была сейчас оживить Фридриха фон Рейхенау: если он не бесился и не сыпал проклятиями, то впадал в каталепсию. С поэтами, полагаю, такое происходит сплошь и рядом.

— Они нас не предавали, — подал голос Кролль. Он пытался оживить костер, слабо тлевший на бетонном полу. — Просто сдались.

До чего же у него противный саксонский выговор. Иногда просто по морде дать хочется.

— Вот именно, — подхватил я. — Вся румынская армия сдалась, а этот парень почему-то нет. Давайте попробуем выяснить почему.

— Отбился от своих и потерялся, — высказал предположение Леер.

Мой экипаж уцелел весь, только Хюнеру отстрелили мочку уха, и он щеголял с безобразной толстой повязкой на голове.

— Ладно, товарищи. У нас есть мясо. Кто пойдет за водой? — спросил я строгим тоном.

Леер махнул рукой, ругнулся и взял котелок. Проходя мимо румына, он грубо толкнул его. Рукавицы болтались на его шее, привязанные веревкой. На Леере был русский полушубок, весь в пятнах и дырах.

Рваный полушубок был самой теплой одеждой, которой мы располагали. Мы сняли его с мертвого русского офицера.

Это случилось в начале ноября. Тогда мы ожидали, что со дня на день нам доставят зимнее обмундирование. Считалось, что вот-вот. На аэродроме Питомник пилоты определенно говорили, будто где-то в районе города Kalatsch уже стоит состав с теплой одеждой и прочими благами цивилизации. Скоро, скоро все это добро погрузят на трудолюбивых и храбрых «Тетушек Ю» и привезут прямо к нам. По воздуху. Чтобы быстрее.

Потом поползли невнятные слухи о том, что как раз этот состав разбомбили русские. Как и все, что исходило из Питомника, это были лишь слухи, но мы им вполне поверили. Потому что никакого зимнего обмундирования к нам так и не прибыло.

Я самолично отправился в Питомник за боеприпасами. У меня имелся приказ — бумага за подписью командира полка полковника Сикениуса; ремень перетягивал меня туго, а осанка у меня была прямая и гордая.

В Питомнике кипела весьма бурная жизнедеятельность. Садились и взлетали самолеты, ходили заляпанные пятнами техники с сытыми харями, кто-то на кого-то орал, из склада десятками выносили ящики и куда-то их потом деловито уносили.

Пришлые люди, вроде меня, выделялись потемневшей кожей, ввалившимися щеками и голодным взглядом. То был благородный голод — по горючему, по боеприпасам. Ну и, если возможно, по чему-нибудь, что можно затолкать в брюхо.

Я ткнулся со своей бумагой к нескольким складским крысам. На меня смотрели — кто с любопытством, кто с легким презрением, — но ничего путного не сообщали. Разводили руками и создавали вид дикой озабоченности. Потом к ним заглядывал кто-нибудь или звонил аппарат, и они просили меня выйти.

Я уже подумывал, не пристрелить ли мне кого-нибудь, как вдруг наткнулся на знакомое лицо.

— Краевски! Краевски, с погонами майора, хромая, подошел ко мне и пожал руку.

— Здравствуйте, Шпеер, — проговорил он. — Как видите, теперь я тыловая крыса.

— Черт побери, — сказал я вместо приветствия. — Зачем вы вернулись на фронт? С вашими ранениями…

Он перехватил мой взгляд, ухмыльнулся:

— Здесь мне лучше. Спокойнее. По крайней мере, могу разговаривать как привык и не стесняться увечья. Дома сидеть — скукотища.

— А разве в Фатерлянде прекрасные фройляйн не расточают вам, герою войны, свои обольстительные улыбки?

— Прекрасные фройляйн предпочитают не инвалидов, а целых мужчин. Полностью укомплектованных, как танк с конвейра. И желательно с деньгами и положением, — скривился Краевски. — Кстати, я могу обратить этот вопрос к вам, Шпеер. Что вы-то делаете на фронте? Могли бы найти в Фатерлянде хорошее место при своем брате. Все-таки рейхсминистр!

— Вы никогда не были младшим братом, господин майор, — ответил я. — Особенно если старший брат на голову вас умнее. Вам просто не понять, что это такое.

— Предпочитаете фронт?

— Как и вы.

— Хотите выпить? Есть русская водка.

Мы отправились к нему в кабинет и приговорили бутылку водки.

— Лучше, чем шнапс, — заметил Краевски. — Или, возможно, я просто к ней привык. У меня тут целый ящик. Боевой трофей, между прочим. А вы зачем в Питомнике?

— Боеприпасы, — лаконически ответил я, протягивая ему бумагу.

Он даже не взглянул на листок.

— С боеприпасами полное дерьмо, — сказал он просто. — Думаю, в Берлине нас уже списали. Летчики говорят, Сталинград считается Wehrmachtsaschloch. А? Что скажете?

Он выпил еще. Я думаю, у него побаливала нога.

— Возможно, доля правды в этом есть. Мы дружно рассмеялись.

— Герр майор, а что с теплой одеждой? — поинтересовался я. — В этой жопе вселенной чертовски холодно. Помните, какой была прошлая зима в здешних степях?

— Гм, — молвил герр майор. — М-да…

Газеты писали, уверенно и определенно, что «ни один германский солдат не будет в эту зиму испытывать мук холода» и что «о наших героических сынах Фатерлянд позаботился — ни в чем не будут знать они нужды». Леер уверял, что газеты бывают страшно полезны, и как доказательство, оборачивал ими ноги — бумага, говорил он, хорошо греет, главное, чтобы и сапоги были на пару размеров больше, чем надо.

— Ну так что же? — наседал я.

— Ничего, — сказал герр майор. — Понимаете? Ровным счетом ничего. Ноль. Прекрасные германские дамы собирали теплые вещи для героических солдат Сталинграда и целыми вагонами отправляли их на Восток. Каждая фрау и каждая фройляйн из более-менее состоятельной семьи внесла свой вклад. Газет не читаете?

— Газеты идут на другие нужды, — сказал я.

— Больше никому в этом не признавайтесь, — посоветовал Краевски. — Мне тоже не стоило этого слышать. Так вот, Шпеер… Еще выпьете?

— И прихвачу с собой, — сказал я. Он протянул мне две бутылки из своего запаса. Водка была, собственно говоря, единственным надежным способом согреться.

— Так где же наши утепленные кальсоны? — настаивал я, распихивая бутылки по карманам и стараясь сделать так, чтобы их не было видно. У меня, конечно, просто так ничего не отберут, но не хотелось бы стрелять по своим.

— Их не существует, — мрачно сообщил Краевски. — В Калаче разгрузили вагон и обнаружили там, мать их, женские шубы и муфты.

Он закурил и сквозь дым наслаждался эффектом, который произвели его слова.

— Муфты, господин обер-лейтенант, можете себе представить. Я спросил, на какое место наши героические солдаты будут надевать себе эти муфты. Ответ меня не обрадовал. Вас, полагаю, тоже.

— Ну почему же, — пробормотал я. — Возможно, меня бы он очень обрадовал. Прежде чем возмущаться, стоило спросить настоящего фронтовика.

— Ладно, — Краевски еще раз посмотрел на мою бумагу. — Могу выделить вам четыре ящика семидесятипятимиллиметровых снарядов. Но вот насчет теплой одежды — позаботьтесь сами. Как там Рейхенау — жив?

Я кивнул.

— Хороший малый, только не на своем месте, — сказал Краевски и пожал мне руку. — Желаю вам удачи, Шпеер. Похоже, дела здесь складываются совсем паршиво.

— Рейх победит, — сказал я. — Даже если мы все погибнем.

По лицу Краевски я видел, что он — быть может, втайне даже от себя самого, — сильно сомневается в этом.

* * *

23 августа — Господи, как давно! И какая стояла жара! — мы выступили в наш последний поход. Адольф Гитлер в Берлине, генерал-полковник барон фон Рихтгофен в воздухе, Эрнст Шпеер в своем танке, аллилуйя, аминь. 25 числа, по приказу фюрера, Сталинград должен был рухнуть к нашим ногам. В прямом и переносном смысле.

Самолеты летели впереди нас вестниками смерти, снова и снова обрушивали они на город свой смертоносный груз, и с небес видна была распростертая вдоль водного потока гигантская пылающая змея длиной в пятьдесят километров. Сталинград весь был объят дымом, пламенем, пылью. За один день наша авиация нанесла ему смертельный удар, уничтожила сотни, тысячи домов.

Мы двигались в северном направлении и вышли к Волге в десяти километрах от Сталинграда.

Вот она, мать русских рек, средоточие этой страшной земли. Мы остановились, выбрались из танков. Артиллеристы уже разворачивали орудия. Работали споро, слаженно.

Я поднялся на высокий берег и остановился, чтобы полнее напитаться мгновением. С вершины открывался грандиозный вид на реку. Она здесь достигала ширины километра в два, два с половиной. Южнее нас по небу ползли дымные облака — там горел город. А за спиной у меня простирались бескрайние голые степи. Степи, которые уже принадлежат нам.

Несмотря на бомбежки, по Волге продолжали двигаться какие-то суда, и наши артиллеристы сразу же занялись ими. Им удалось пустить ко дну пару барж.

Сопротивление противника на западном берегу Волги было очень слабым. Здесь они впервые применили американские танки — легкая добыча для наших «четверок», пробивать их броню было куда легче, чем у Т-34. В позиции на обратном скате они пробивались без труда — нужно было только подойти как можно ближе и открыть как можно более плотный огонь.

Кроме танков, с которыми мы разделались за пару часов, нас постоянно обстреливала вражеская артиллерия: в нескольких километрах от нашей первой цели, предместья Rynok, находилась батарея русских. Только к середине 26 августа мы сумели подавить ее огонь и уничтожить орудия. Здесь мы потеряли один танк.

— Давай, Кролль! Вперед! — Я не знал, слышит ли меня саксонец, но танк, как сумасшедший, мчался сквозь разрывы и взлетающие комья земли, слышно было, как по броне чиркают пули и осколки.

Мы ворвались на батарею и разнесли ее. Автоматчики бежали за танками, добивая все, что подавало хоть малейшие признаки жизни. Прошло еще полчаса, прежде чем батарея была уничтожена полностью.

Мы выбрались из танков, но легче дышать не стало: снаружи стояла почти такая же жара. Мы жадно пили воду.

— Баба! — услышал я возмущенный голос унтер-офицера Хетцера.

Воображение нарисовало мне испуганную селянку в белом платке, с глупым лицом и вытаращенными глазами. «Яволь, герр официр». Однако Хетцер показывал на убитого русского, лежавшего возле орудия с раскинутыми руками. Я не видел еще лица, я видел только руку, сжатую в кулак. И рука эта определенно была женской. Загрубевшей, грязной, но женской.

— Да тут целое орудие обслуживали бабы, — добавил Хетцер. — Ведьмы.

Он плюнул.

— Обслуживали бы лучше господ офицеров, — добавил он зло, из чего я заключил, что убитая женщина была молодой и в какой-то мере привлекательной.

Я давно уже отметил такую особенность: некоторые русские солдаты, которые при жизни выглядели зверьем, уродливым в своей злобе, после смерти приобретали какое-то ясное, благостное выражение лица. Отсюда очевидна мудрость фюрера: русские должны быть истреблены или обращены в прислугу. В таком виде они гораздо симпатичнее.

До Рынка оставалось два километра.

— По машинам!

Мы ворвались в предместье. Жителей там уже почти не оставалось. Если и были какие-то, то мы их не заметили. Мы смели предместье с лица земли практически мгновенно. По крайней мере, мне так показалось.

Впереди русские пытались навести переправу, по ней били наши тяжелые орудия, самолеты неустанно бомбили ее. Грохот сражения доносился до нас так отчетливо, словно мы находились в самом его центре, — река хорошо проводит звуки, — но мы просто отдыхали. Повалились на землю и смотрели в небо, где вместе с природными облаками носились дымы, творение военного гения.

Я даже заснул минут на пятнадцать. Давно не было у меня такого крепкого, такого сладкого сна.

* * *

Рынок стал нашим временным пристанищем. Русские переправили свои орудия на другой берег Волги — точнее, то, что осталось от их орудий. Тогда мы еще не знали, что откуда-то из Сибири к ним подходят «сталинские оргáны». На протяжении всей осени с левого берега русские лупили по нашим войскам через Волгу, через головы своих солдат, упрямо оборонявших узкую полоску на правом берегу.

Мы застряли в Рынке на неделю. Пехота безнадежно отстала от танков, мы просто ждали, когда, наконец, к нам подтянутся гренадеры. Рынок кишел бандитами. Из развалин постоянно стреляли. Стоило очистить один дом, как принимался стрелять другой. Русским, как тараканам, не было конца. Кажется, их рожали прямо здесь, взрослыми, вооруженными и обмундированными.

— Соседи, наверное, уже в центре города, — высказал предположение Фриц фон Рейхенау. — А мы тут сидим.

— Пока под задницей костер не развели, сиди себе спокойно, — ответил я.

— Ты офицер, Шпеер, — сказал Фриц. — Ты должен мыслить шире, чем твои солдаты. Я бы даже сказал, ты должен мыслить стратегически.

— Если все начнут мыслить стратегически, наступит коллапс, — сообщил я. — Курить осталось?

Фриц машинально протянул мне пачку и продолжил:

— Прорыв неостановим. Он продиктован неумолимой волей народа, рвущегося к единой цели — к победе.

— Фриц, не обязательно меня агитировать, — напомнил я.

— Я не агитирую, я говорю то, что думаю, — ответил он. — Когда прорыв замедляется, наступает кошмар позиционной войны. Поверь мне, Шпеер, если мы завтра не двинемся дальше, мы здесь завязнем.

— Кто я такой, чтобы спорить с сыном фельдмаршала? — согласился я лениво.

На самом деле я был доволен передышкой. Хотя от русских бандитов действительно не было житья. Но это как с клопами: кого-то кусают, а кто-то спокойно спит посреди клоповника до самого утра.

В начале сентября сорок второго мы были уверены в том, что эти триста метров, отделяющие нас от Волги, мы пройдем за пару дней. В десяти километрах к северу от города мы уже спустились к самой реке. Однако дальше нас ожидал промышленный район Сталинграда с его заводами-крепостями, и вот там-то засели русские, которые определенно задались маниакальной целью — ни в коем случае не подпускать нас к Волге.

В Сталинграде я вспомнил французское присловье про «часы несчастья». Чертовы лягушатники оказались правы: Сталинград заставил нас перевести часы. Счет шел на дни, на метры. Но дни складывались в недели и месяцы, а метры упорно не желали складываться в километры.

Мы получили приказ обходить Сталинград с запада и занять рабочий поселок Тракторного завода.

Рабочие поселки все одинаковы — вот и этот напомнил окраину Дрездена, где жила бедняжка Труди Зейферт. Кстати, я ни разу не написал ей с тех пор, как мы расстались, а ее карточка измялась в моем кармане.

Кроме деревянных бараков, здесь были каменные дома-коробки, выкрашенные грязно-розовой краской. Из каждого дома, из-за каждого угла в нас стреляли. Артиллерии у русских здесь не было, только пара хилых американских танков.

Яростное сопротивление ждало нас в местном Доме культуры с облупленными белыми колоннами: там определенно укрепилась какая-то регулярная часть. С верхнего этажа непрерывно стрелял пулемет — сколько же у них боеприпасов? Никогда не устаю этому удивляться. Мы штурмовали Дом культуры как настоящую крепость и разворотили его стены, а потом довершили разрушение, въехав внутрь на танках.

По обрушивающейся лестнице бежали русские автоматчики. Они осыпались с нее, как муравьи с ветки.

— Давай назад! — приказал я Кроллю.

Танк выскочил из развалин, и Дом культуры обрушился. Потом я видел, как из развалин выводят трех русских, уже безоружных.

У нас сохранился запас консервов и мы хорошо пообедали. Была середина сентября — тепло, но не жарко, самая приятная погода. Мы все еще ждали соседей — предстояло скоординировать действия с пехотным полком и нашими артиллеристами.

Фридрих фон Рейхенау поздравил меня со званием капитана — повышение прошло почти незаметно, можно сказать, его заволокло пороховым дымом. Фриц похудел, стал более жилистым, из его глаз исчезли беспокойство и любопытство — признаки молодости. На Восточном фронте взрослеют быстро.

— Пленных пристрелили, — сообщил он. Взял трофейную папиросу, быстро выкурил ее. Окурок сунул в карман. — Прискакал унтер полевой жандармерии на лошади. На настоящей лошади, представляешь, Шпеер? Здесь этих лошадей полно. Красивые, кстати. Ужасно жаль, когда животные погибают.

— И что жандарм? — спросил я.

Меня «цепные собаки» раздражали. То есть я понимал, что они необходимы. Но они все равно меня раздражали.

— Разорался, что попусту расходуем материал. Из пленных набирают вспомогательные отряды. Для разной грязной работы, ну, понимаешь.

— Еще бы.

— Наверняка, мол, среди пленных нашлись бы желающие помочь великой Германии — и все такое. А мы их всех выстрелом в затылок — и под стену.

— Ну да, — сказал я лениво.

— Мне хиви противны, — добавил Фриц. — Верить им не могу, а быть на войне с тем, кому не веришь…

— Они-то как раз дерутся до последнего, — сказал я нехотя. Мне совсем не хотелось обсуждать эту тему. — Среди своих они считаются предателями. Если попадутся — то всё, даже разговоров не будет.

— Вот и правильно, — сказал Фриц. — Они же и есть предатели.

— Я не понимаю, Фриц, почему ты вообще это со мной обсуждаешь, — сказал я.

— Да просто так… — Фриц вздохнул, вынул из кармана окурок, рассмотрел его и выбросил на землю. — Устал я что-то.

— Думаю, теперь у нас будет немного времени для отдыха. Поселок очищен, можно и поспать. Завтра вряд ли новый бой. Самое раннее — послезавтра. Так?

Фриц криво улыбнулся:

— Так.

* * *

Из поселка нас бросили на сам Тракторный завод. Русские оборудовали там неприступную цитадель, пригнали орудия, установили пулеметы. Мы теряли танк за танком и в конце концов превратили их в неподвижные огневые точки. Наша артиллерия наконец-то подошла, но ее было недостаточно.

Русские засели во всех цехах. Против нас дрались не только солдаты, но и здешние рабочие, их можно было узнать по одежде — пиджакам, спецовкам. Они хорошо знали свой завод, а мы просто шли — из цеха в цех, из здания в здание. Но когда мы проходили очередной огромный зал и врывались в следующий, в спину нам ударяли сидевшие в засаде русские: выскакивали из какой-нибудь не замеченной нами дыры и били.

Почему-то я хорошо помню 17 сентября. Мы с Фрицем забрались в контору сборочного цеха. Она располагалась на «насесте» — из нее можно было просматривать весь цех. Удобное место. Если не считать того, что сам ты представляешь собой отличную мишень — тебя-то тоже со всех сторон видно.

Этажом выше шел бой, мы слышали непрерывные выстрелы, рушилось что-то тяжелое. На стене висел выгоревший календарь, 6 мая было отмечено красным кружком. Почему? Что там у них происходило шестого мая сорок второго года на этом заводе?

Я выдвинул ящик конторского стола. Там все еще стоял стакан в подстаканнике. На дне стакана остался коричневый налет от чая. Рядом в мятой коробке лежал колотый сахар.

— Хочешь? — спросил я Фрица, протягивая ему коробку. Мы захрустели сахаром. Потребность в сладком может доводить человека до истерики.

Я сунул несколько кусков в карман, остальное отдал Фрицу — он еще почти ребенок, ему это нужнее. Впрочем, в моем экипаже все были почти детьми. Во всяком случае, по сравнению с папашей Шпеером.

Внезапно Фриц подавился сладкой слюной и выругался.

Я посмотрел вниз: в цех ворвались русские и сразу открыли огонь. Один, даже не глядя на нас, задрал автомат и полил очередью контору. Зазвенели стекла. Мы дружно нырнули на пол, а потом скатились вниз по лестнице. Фриц несколько раз героически выстрелил из пистолета, но ни в кого не попал.

Мы побежали, пригибаясь и петляя, к нашим. Неожиданно вступил пулемет. Мы едва успели упасть на пол и проделали последние метры ползком. За пулеметом лежал Руди Леер.

Русские исчезли так же внезапно, как и появились.

— Руди, мать твою, — сказал я. — Ты нас чуть не угробил.

Руди смотрел на меня так, словно вообще не понимал, кто я такой и откуда взялся. Я сунул руку в карман, вытащил сахар.

— Держи.

Он схватил и бросил в рот. Я раздал куски остальным — Хюгелю и Кроллю. За сахаром сунулся унтер из чужого экипажа, я его оттолкнул:

— У своего командира проси.

Кролль безжалостно захрустел сахаром, нагло глядя прямо ему в глаза.

— Мой командир убит, — сказал унтер мрачно.

— Сочувствую, — ответил я. — Но это не меняет дела. Так-то, сиротка.

В этот день русские еще несколько раз пытались выбить нас из сборочного цеха. Вечером, когда стемнело, они забросали нас гранатами. «Сиротку» убило, но мы обнаружили это, только когда рассвело. Я отправил в рот последний кусок сахара и приказал, чтобы тело унтера отнесли в «наш» угол. В цеху мы устроили два морга — для русских и для наших погибших. Они лежали в разных углах. Русских было больше.

К утру, наконец, пришло подкрепление — пехотная рота. Сразу стало шумно. Русские пока затаились.

— Без артиллерии их не выбить, — делился наблюдениями капитан Шлейн, командир гренадер. — Главное управление завода — полноценный пулеметный бункер. Может, они изначально так строили, в расчете на войну. А может, успели укрепить. Но стены там — хороший кирпич, в каждом окне по пулемету, перед самим зданием навалены заграждения, пока доберешься — кишки развесишь. А вообще уму непостижимо — как они дерутся! Иногда кажется, что их невозможно истребить. Их там миллионы.

— Я думаю, — вступил в разговор Фридрих фон Рейхенау, — что секрет русских очень прост: они спокойно могут жертвовать любым количеством людей. Вы понимаете, какая страшная, нечеловеческая свобода кроется за этим словом — «любое количество»? Не имеет значения, сколько солдат мы бросим в прорыв — у них всегда будет больше. Их человеческий ресурс неисчерпаем. Мы готовы на осмысленные жертвы, но не подобает же нам, европейцам, подражать этим азиатам в их чудовищных гекатомбах?

Капитан Шлейн моргнул. Он явно не понял и половины из сказанного Фрицем. Зато, как и полагается хорошему военному, сразу ухватил суть:

— Это точно, русских там — как тараканов. Но с артиллерией мы их размажем.

* * *

В этот день, 18 сентября, русские атаковали Рынок и попытались отбить его. Мы узнали об этом к вечеру вместе с известием о том, что центральный вокзал города — наш.

Нашими были девять десятых Сталинграда. До победы оставался один шаг, один выстрел, сто метров, разделяющие нас и реку.

Мы решили пока отложить штурм главной конторы завода. Нужно дождаться артиллерии. Незачем бросать живую силу на крепкие стены, если можно разнести их пушками.

21, 22, 23 сентября. Бои идут в центральной части города. Горизонт пылает, постоянно бьют орудия.

Наконец, 24 сентября, центр занят, и теперь артиллерия движется на север, к заводам, к нам на выручку.

Во всяком случае, мы на это надеемся.

Мы отбили еще два цеха, потеряв при этом пять человек. Ночью схватили диверсанта, который пытался проникнуть в расположение стрелковой части и взорвать там связку гранат. Фриц пошел посмотреть на него, а я отказался.

— Зачем тебе еще один русский? — спросил я. — Этого добра здесь и без того слишком много.

— Пусть скажет, много ли народу в главной конторе.

— Ты все равно не поймешь, — напомнил я. — Ты же не говоришь по-русски.

— Может быть, он знает немецкий, — сказал Фриц.

Я пробормотал, что он безнадежный романтик, и спокойно заснул. Когда Фриц вернулся, я не знаю, но выглядел он поутру неважно.

— Ну, много русских обороняет контору? Фриц пожал плечами:

— Не выяснил.

* * *

27 сентября прибыли пушки, и мы разнесли к чертовой матери главную контору. От нее не осталось камня на камне. В буквальном смысле слова. Сколько там было людей, понять уже невозможно, да и есть ли смысл доискиваться?

Вместе с артиллеристами прибыли и наши танки — четвертая рота второго танкового.

Я как старший из оставшихся офицеров Второй роты получил приказ от полковника Сикениуса — вместе с моими людьми двигаться к заводу «Красный Октябрь».

С нашим единственным уцелевшим танком мы выступили в южном направлении.

— Наконец-то идем вперед, — поделился со мной Фриц.

— Тракторный завод еще не сдался, — напомнил я. — За каждым углом засело по русскому с гранатой.

Он махнул рукой:

— С Тракторным разберутся. А мы все-таки идем вперед. Меня просто убивало это топтание на месте.

Наступал октябрь.

* * *

Днем 2 октября наши бомбардировщики подожгли нефтяные баки недалеко от завода «Красный Октябрь». Зрелище напоминало извержение вулкана, горящая нефть широким потоком хлынула к Волге. Все было затянуто черным, жирным дымом, и пожар не утихал потом еще целых три дня. В это время танки обошли завод «Красный Октябрь» и ударили по цеховым помещениям.

…Ну так вот, по поводу полушубка. В начале ноября резко похолодало, а в середине месяца ударили морозы. Волга покрылась льдом — по ней могли теперь свободно передвигаться не только люди, но даже машины. Выкрики «русс Волга буль-буль», которые при всем своем идиотизме поднимали настроение солдат, утратили связь с реальностью. Никакого «буль-буль» на Волге больше не наблюдалось.

Унтер-офицер Пфальцер из пехотного полка и я наткнулись на русского, когда пробирались по территории завода «Красный Октябрь» — между обломками, замерзшей бетонной арматурой, глыбами льда. Русский лежал в такой позе, что сначала нам показалось, будто он собирается стрелять. Пфальцер аж позеленел весь. Думал, вот нам и конец. Мы действительно шли с ним довольно беспечно. Эта часть завода уже принадлежала нам, и русские здесь не тревожили нас дня три. А тут этот.

— Он мертвый, — сказал я, рассмотрев его как следует. Некоторые звери — например, кошки, — умирая лежат не так, как лежали бы живыми. По кошке сразу видать, что она дохлая. А другие — собаки, к примеру, — те и в мертвом виде часто лежат так, словно просто спят. Нужно учитывать это обстоятельство, приближаясь к собаке. С равным успехом она может оказаться и дохлой, и спящей.

Я высказал эти соображения Пфальцеру, но он, по-моему, меня не слушал. Он разглядывал русского.

Я знал, о чем думает Пфальцер, потому что и сам думал о том же: на русском был совершенно целый полушубок. Прекрасный и теплый, большого размера.

— Прикрывай, а я сниму, — сказал я Пфальцеру. — Может, тут и живые где-то остались.

Он настороженно водил автоматом у меня над головой, а я, стоя на коленях, сдирал с русского затвердевший полушубок, как шкуру с убитого кабана.

— Готово, — сказал я.

Пфальцер тускло смотрел на меня. Мне стало жаль его. Ему не больше двадцати, это его первая русская зима.

— Забирай, — я бросил ему полушубок.

Благородные поступки — это те, в которых ты раскаиваешься несколько раз. Во-первых, мгновенно, через секунду после красивого жеста, но это еще ничего, это можно пережить, потому что к раскаянию примешивается гордость за себя. Однако спустя некоторое время тебя накрывает вторая волна раскаяния, и это уже волна холодной злобы, квинтэссенция которой заключается в словах «я же говорил».

Я же говорил тебе, Шпеер, что добрые дела наказуемы.

Не помнишь? Очень напрасно не помнишь.

Вечером согревшийся Пфальцер попал под обстрел и был вытащен мертвым из-под огня. Драгоценный наш полушубок оказался весь изрешечен осколками и покрыт пятнами крови.

Я пришел в такую неистовую ярость, что едва не пнул мертвеца, но в последний момент сдержался. Чтобы не подавать дурной пример подчиненным, я вышел из цеха — мы все еще торчали на заводе «Красный Октябрь» — и долго глотал морозный воздух, пока не обжег себе горло.

* * *

10-го числа я взял трофейную машину — американский «Додж» — и отправился на аэродром. Фриц провожал меня мрачно:

— Ты не вернешься.

— Глупости, Фриц.

Он схватил меня за руку:

— Скажи мне правду, Шпеер, ты ведь договорился с кем-то из пилотов? Тебя заберут отсюда?

— Фридрих фон Рейхенау, вы подозреваете меня в намерении дезертировать, — сказал я, высвобождаясь. — Полагаете, я не пристрелю вас за это?

— Скажи правду, — настаивал он. — Я же твой друг. Не лги мне. Это последняя просьба. Пожалуйста.

Несколько дней назад из Сталинграда на самолете эвакуировали командира нашей дивизии — генерал-майора Хубе. Он имеет слишком большую ценность для Рейха, чтобы можно было им пожертвовать.

Когда мы получили это известие, то поначалу не могли поверить. Хубе, наш храбрый, наш неукротимый командир!.. Он нас покинул. Это просто не укладывалось в голове.

Я теперь был капитаном и командовал ротой — точнее, тем, что от нее осталось. Моя карьера стала развиваться слишком быстро, и я непременно испытывал бы трудности с командованием, если бы в моей роте не осталось всего пятнадцать человек (с учетом румына — шестнадцать).

— Что, дела совсем плохи, господин капитан? — спросил Леер, когда мы обсуждали отлет Хубе и назначение нового командира дивизии, генерал-майора Гюнтера Ангерна.

Все-таки на редкость бестактный тип этот Леер. Как я могу вести воспитательную работу среди подчиненных, когда они всё знают лучше меня и уже успели сделать соответствующие выводы?

— Дела не так уж плохи, — ответил я. — К нам пробивается танковая армия папаши Гота.

— Русские пишут, что папаша Гот не придет, — безжалостно сказал Леер, показывая мне листовку. Этот мусор сбрасывали на наши головы каждый день. — Его разгромили еще неделю назад. Наша группировка на Кавказе окружена и уничтожена.

— Мне странно видеть, что немецкий солдат верит большевистской пропаганде, — сказал я холодно.

Неожиданно Фриц расхохотался:

— Перестань, Шпеер! Ты лучше нас знаешь, что это правда. Леер сказал упрямым тоном:

— Это не пропаганда, господин капитан. Ведь папаша Гот до сих пор не пришел. Почему?

— Иди к черту, Леер, — сказал я. — Откуда мне знать?

— В таком случае, почему Хубе сбежал? — настаивал Леер.

— Мы что, обсуждаем здесь решения главного командования вермахта? — осведомился я. — Хорошо. Генерал-майор Хубе вовсе не сбежал. Он эвакуирован, поскольку потребовался Фатерлянду на другом участке фронта. Наш командующий генерал-полковник Паулюс остается на боевом посту. Он предан долгу до конца. Мы должны брать с него пример.

— Да ладно вам, — вмешался Кролль. — Все ведь понятно. Мы окружены, и нам не выбраться. Из Сталинграда вывозят все ценное. Хубе, например. А всякий хлам, вроде нас, бросают за ненадобностью.

— Во-первых, я хочу, чтобы все большевистские листовки были уничтожены, — сказал я. — Совсем не нужно, чтобы кто-то увидел, что вы держите у себя этот… хлам. Во-вторых, прекратите предательские разговоры. Я ничего не слышал. Если Фатерлянду нужно, чтобы мы умерли, мы умрем. Достойно и с честью. Понятно?

Я обвел их взглядом. Никому из них умирать не хотелось. Черт возьми, как будто мне хотелось сложить кости в этой мерзлой земле!

Я знал, о чем они думают. О том, что мне, в моем преклонном возрасте, легко рассуждать о смерти, а они едва начали жить. Знали бы они, что и в тридцать шесть, и в сорок жизнь кажется такой же желанной, как в двадцать. Если доживут до моих лет — поймут.

— Я еду на аэродром, — объявил я. — Привезу продукты. Где наш полушубок?

Лошадиную ногу — взнос румына — мы давно съели. Осадная норма хлеба определенно не устраивала молодых парней, а суп, который мы варили из ошметков, чье происхождение я не решаюсь выяснять, не стоил пролитых над ним слез.

Нам сообщали, что ежедневно германским воинам Сталинграда доставляют 500 тонн продуктов. Самолетами. Например, Фрицу об этом написала его мама. Как ни странно, время от времени мы получали почту. Трогательные, полные веры в нас и наше дело письма из дома. С огромной задержкой, но получали.

«Милый Фридрих, ты терпишь неслыханные лишения ради окончательной победы, но мы знаем, что наша героическая авиация делает всё ради отважных сынов родины. Все усилия германской армии и жителей Германии объединились в едином порыве. Я постоянно слушаю радио и знаю, что мой мальчик окружен заботой Отечества и своих боевых товарищей».

Фриц прочитал это письмо и вдруг бурно разрыдался. Я осторожно вынул листок из его руки и прочел сам.

Фриц сердито отобрал письмо у меня, скомкал его и спрятал в кармане. Вытер глаза кулаком, как ребенок.

— Что уставился, Шпеер? — проворчал он наконец. — Это же я, старый Фриц. Узнал меня?

— Да вот, размышляю об усилиях нашей героической авиации, — ответил я.

Контейнеры с грузами действительно прибывали по воздуху. Но их было явно меньше, чем считала благодушная мамаша фон Рейхенау. А до нас они не добирались вообще.

В общем, я плюхнулся на продранное осколками сиденье «Доджа» и двинулся в сторону аэродрома Питомник.

«Ты не вернешься», — предрек Фриц.

— Ошибаешься, старый Фриц, — пробормотал я, с трудом пробираясь по «улице» между заводскими помещениями. Они все были усыпаны щебнем и напоминали ущелья. — Ошибаешься. Если меня не убьют, я вернусь. Я не сбегу.

Капитан Эрнст Шпеер не намерен бежать. Может быть, он младший, может, он всегда был глупее Альберта, но всяко не трусливей. И сейчас он не побежит… А, черт!..

Из окна четвертого этажа меня обстреляли из автомата. Это было неожиданно, дом казался не просто необитаемым — он был разрушен, выжжен изнутри. Остался только «скелет», коробка.

«Додж», вихляясь, несся по дороге.

Я выехал за пределы завода и поселка и погнал по голой степи. Если меня сейчас заметит русский самолет, то последствия могут быть неприятными. Но в воздухе русских не было.

Неожиданно меня остановили наши грузовики. Они сгрудились поперек пути. Я тоже остановился. Выходить не стал — ждал, когда ко мне подойдут.

С одного грузовика спрыгнул пехотный майор. Отсалютовал.

— Капитан Шпеер, — представился я. — Мне нужно на аэродром Питомник.

— В Питомнике русские, — сообщил майор. — Поворачивайте.

— Я никуда не уеду, — разозлился я. Почему-то этот майор с лошадиной мордой, с грязной повязкой на ладони, воплощал для меня в эти мгновения всю мерзость бытия, все эти нудные дни сидения в промозглых заводских цехах, под обстрелом. Тупая, жалкая война — от подвала к подвалу, от развалины к развалине! И тут какой-то пехотный майор с кислым видом сообщает, что аэродром потерян.

— Что теперь? — заорал я неожиданно для себя. — Куда мне? У меня рота!.. И все голодные. Голодные, понимаешь ты? Стрелять нечем, жрать нечего!

Он терпеливо слушал. Потом сказал:

— Поезжайте южнее, вон туда. Там маленький запасной аэродром в Гумраке. Туда самолеты еще садятся. Но будьте осторожны, русские займут Гумрак самое позднее через пару дней. Может, они уже там. Нет сведений.

Не поблагодарив, я свернул в ту сторону, куда указал майор.

Сейчас среди офицерства модными были разговоры о самоубийстве. Стоит или не стоит пускать пулю в лоб? Сдаваться в плен или же любой ценой избегать плена? Говорят, русские делают с пленными страшные вещи.

Возникали один за другим разные дикие планы по выходу из окружения. Например, всем переодеться русскими и на угнанном грузовике выехать из Сталинграда. Другой вариант — замотаться во все белое и двигаться на лыжах. Собралась даже группа спортсменов. Не знаю, что с ними стало, лично я их больше не встречал.

«Додж» одинокой блохой полз по белой степи в сторону аэродрома. Пролетел самолет — «Штука». Несомненно, он видел американскую машину. Мое счастье, что он счел ее слишком незначительной целью. Не хотелось бы вторично пострадать от собственной же авиации.

Гумрак был совсем маленьким аэродромом. Я видел несколько наших самолетов, совершенно искалеченных, — мне объяснили, что русские только что отбомбились по аэродрому и уничтожили на земле десяток транспортников.

Я спросил майора Краевски. Мне сказали, зло и буднично, что он на складе.

Я побежал туда.

Краевски, тощий, как палка, сильно хромая, расхаживал среди контейнеров и сыпал проклятьями. Завидев в раскрытых дверях мой силуэт, он хриплым голосом закричал:

— Вон отсюда!

— Капитан Шпеер, — представился я.

— Хоть сам святой Варфоломей, — огрызнулся Краевски.

— Краевский, это я, Эрнст Шпеер, — повторил я, подходя ближе.

— А, черт! Шпеер!.. Слушайте, но это смешно. — И Краевски действительно расхохотался во все горло. Он хохотал и кашлял и хватался за стену. Его трясло.

Я подошел к нему, взял его за локоть.

— Прекратите, майор. Что с вами?

Он посмотрел на меня полными слез глазами и снова зашелся хохотом.

— Шпеер! Ну надо же! С ума сойти! Жаль, что вы — Эрнст. Это как-то… несерьезно.

Я чуть не ударил его. Отвратительные шуточки касательно буквального значения моего имени преследовали меня в гимназии. Потом я отбил у шутников желание острить на сей счет.

— А вы не знаете? — спросил Краевски, пытливо разглядывая меня ввалившимися глазами. — Господи, да этот осел ничего не знает! Живет как в раю в счастливом неведении!..

— Что случилось?

Я вдруг понял, что поведение Краевски очень мало связано со мной и даже с ситуацией на аэродроме. Происходило что-то гораздо более существенное.

— До передовой новости с возлюбленной отчизны совсем не доходят, понимаю, — сказал Краевски. — В Германии был переворот. Фюрера больше нет. Хайль Шпеер! Рейхсканцлером стал ваш родной брат, Альберт.

Я посмотрел в безумное лицо Краевски, убедился в том, что он не шутит, — и потерял сознание.

* * *

До сих пор я вполне искренне считал, что падать в обморок — это такая привилегия холеных барышень, которым делается дурно от волнения, духоты и туго затянутого корсета.

Оказывается, боевой офицер вполне может грохнуться без чувств. Таковы факты, господа мои, таковы факты.

Краевски наклонился надо мной и тряхнул, схватив за плечи.

— Хватит, Шпеер.

Слабость в коленях была у меня исключительная. Краевски вдруг скользнул ладонью по моему лбу и вскрикнул:

— Да вы горите! У вас начинается тиф. Вас надо отправить в Германию.

— Нет, — сказал я немеющими губами. — Я должен вернуться к своим, на «Красный Октябрь». У вас есть… ящики? Ящики с… едой?

— Рейхсканцлер не скажет мне спасибо, если его брат… — начал было Краевски.

В этот момент до нас донесся вой самолетов и грохот рвущихся бомб.

Краевски выругался, бросил меня (я стукнулся головой об пол), выскочил наружу, затем вернулся и потащил меня к выходу.

— Где ваша машина? — закричал он прямо мне в ухо. — Русские уже здесь!

В дыму я вдруг увидел русский танк. Сколько их я истребил — и вот они снова передо мной. Я повернулся туда, где оставил «Додж».

— Ящики, — тупо настаивал я. — С едой.

Голодное лицо Леера так и стояло у меня перед глазами.

Краевски молча показал на пылающий склад и потащил меня к машине. Он вел «Додж» под бомбами, а я болтался на заднем сиденье и ни о чем не думал. Русские самолеты летали прямо над нами, один или два, кажется, пытались нас расстрелять, но большинство видело американскую машину и не обращало на нас внимания.

Мы неслись мимо пустых, выжженных коробок домов. Иногда в просветах между развалинами видна была река, потом опять поднимались черные пальцы сгоревших зданий. «Додж» ехал без дороги, и я видел трупы — людей и лошадей. Каменно застывшие, они торчали из сугробов рядом с искалеченной техникой — танками, машинами, орудиями. Валялись мотоциклы, оторванные колеса, несколько раз мы проезжали мимо сбитых самолетов. Все это было обмороженное, ледяное. Единственным, что двигалось здесь, был снег, гонимый ветром. Снег набегал на мертвецов и лизал их лица.

«Додж» чихнул и остановился.

— Что? — спросили я.

— Бензина нет, — ответил Краевски. Он вышел из машины и осмотрелся по сторонам. Потом вернулся ко мне: — Идти сможете?

— Не знаю, — честно ответил я.

— Я тоже не знаю, — раздраженным тоном бросил Краевски. — Нога болит. В машине сидеть — замерзнем. Я думаю, до «Красного Октября» здесь недалеко.

Мы выбрались из машины и заковыляли. Несколько раз я всерьез задумывался о том, чтобы упасть и больше не вставать. Для чего мучиться, куда-то идти? Впереди плен. Плен или самоубийство. Зачем стараться, если можно умереть без особенных усилий?

Но мне не хотелось умирать, вот в чем дело.

Краевски тащил меня, и я ненавидел его за это. Потом кто-то второй подошел и взял меня поперек живота, еще более грубо и неловко.

— Domnul locotenent, — услышал я знакомый голос.

— Черт тебя возьми, Трансильвания, я уже давно капитан, — сказал или подумал я. — Мог бы запомнить.

Он не столько помогал, сколько мешал мне идти. И еще он был ужасно холодный на ощупь. Одежда на нем задубела, немецкие рукавицы не гнулись. Все вместе мы ввалились в наш подвал.

Кролль развел костер прямо на бетонном полу. Мы так до сих пор и не поняли, захватили мы завод «Красный Октябрь» или частично он все-таки принадлежит русским. Живут они здесь, как и мы, или только совершают набеги?

— Ты вернулся, — сказал Фриц с непонятной интонацией. Мне показалось, что он зол на меня.

Я молча лег поближе к огню и закрыл глаза. Меня колотил озноб, а мгновение спустя мне стало очень жарко. Потом я, наверное, спал. Трансильвания, оказавшийся чертовски хозяйственным парнем, добыл где-то еще кусок лошади. Он просто мастер по этой части. Надо будет представить его к Железному кресту. Краевски рассказывал, будто в Питомнике осталось несколько ящиков Железных крестов, которые фюрер когда-то заботливо прислал своим храбрым солдатам. Мама Фрица об этом, наверное, не знала — иначе тоже написала бы в письме.

Когда в подвал вошли русские, никто из нас даже не пошевелился. Краевски был теперь старшим по званию. Он сказал, что главное — чтобы нас не забросали гранатами. Русские не всегда спрашивают — будут враги сдаваться или нет, а без лишних разговоров бросают гранату. В принципе, они правы — так гораздо проще.

Но эти вроде не собирались нас истреблять. По крайней мере, не прямо сейчас. У них было хорошее настроение. Мы слышали, как они переговариваются между собой веселыми голосами. Меня поразило, какими здоровыми были эти голоса: звучные, даже не хриплые.

Потом я увидел сапоги. Теплые хорошие сапоги из свалянной шерсти. Они спустились на пару ступенек. Вот показался полушубок, перетянутый ремнем. Человек остановился, потоптался на ступеньке, что-то спросил, как показалось — даже приветливо, — затем наклонился. Автомат уверенно и спокойно висел на крепкой шее русского.

И наконец я разглядел равнодушное лицо и светлые, почти белые волосы, прилипшие ко лбу. Широкие скулы, прищуренные светлые глаза, бледные сжатые губы. Иней выбелил брови и волосы.

Он не просто был похож на первого русского, которого я рассматривал пристально, лицом к лицу, — того мертвеца в жаркой степи на обочине дороги, возле подбитого танка. Нет, он был точно таким же. Может быть, даже тем же самым. По крайней мере, так показалось мне в первое мгновение.

Я вздрогнул и закрыл глаза. Но и с опущенными веками я продолжал видеть это неистребимое русское скуластое лицо, так не похожее на те, к которым я привык, — не похожее на лицо человека.

Затем я услышал первое русское слово, обращенное к нам — и ко мне лично:

— Davaj!..

Он шевельнул автоматом, улыбнулся и повторил приглашающий жест. Он хотел, чтобы мы вышли из подвала. Первым встал Трансильвания и выпалил что-то на своем языке. Русский оставил его монолог без внимания, только повторил «Davaj!» и показал подбородком наверх. Он спустился в подвал, осмотрелся по сторонам, хмыкнул.

Леер протянул ему смятую листовку. Русский сказал «choroscho» и показал жестом, чтобы тот сохранил листовку, не выбрасывал.

Фриц застыл на месте. Он отвернулся от русского и смотрел на меня неподвижными умоляющими глазами. Как будто я мог исправить дело и простым приказом по роте отменить этот кошмар.

Русский посветил в мою сторону фонариком, потом что-то крикнул наверх. Появилась женщина — толстая женщина в толстом полушубке, ремень едва сходился на ее талии. На плече у нее болталась сумка с крестом.

— Я врач, — проговорила она на спотыкающемся немецком. — В Сталинграде среди немцев эпидемия. Тиф, дизентерия. Нельзя, чтобы распространялась. Ферштейн? Это ясно? Больные есть?

Все молчали.

— Не бойтесь, — сказала она, явно поняв, о чем все подумали.

Вообще-то пристрелить меня — было бы самым правильным. Я бы не колебался.

Она подошла ко мне и внимательно посветила в мое лицо. Я криво улыбался. Губы у меня тряслись. Она выглядела очень строгой, как будто намеревалась отчитать меня за плохое поведение. На миг мне подумалось, что она спросит — что я, взрослый человек, делаю среди этих мальчишек?..

Леер снова показал листовку и повторил, что поверил большевистской пропаганде — что с нами будут хорошо обращаться. Русский подтолкнул его в спину, без злобы, но довольно сильно. Леер, спотыкаясь, выбрался из подвала.

Фриц подошел ко мне ближе и загородил собой.

— Не трогайте его, — сказал он зло. Краевски куда-то исчез. Я не видел, чтобы он сдавался.

Возможно, он ушел еще вчера. Я плохо соображал в последние дни.

Женщина сказала что-то непонятное, потом повернулась к своему спутнику и о чем-то распорядилась.

— Послушайте, — проговорил я, обращаясь к ней, — послушайте, вас наградят… сообщите моему брату…

Уж кого-кого, а моего брата теперь разыскать будет нетрудно, думал я.

Русский подошел к Фрицу, схватил его за пояс и оттащил от меня. «Davaj!» — повторил он сердито. Фриц задерживал их.

Фриц пытался сопротивляться, но русский ударил его по голове и вышвырнул из подвала.

— Мой брат, — еще раз сказал я. — Сообщите моему брату, пожалуйста.

Женщина-врач смотрела на меня, не понимая. Потом с важным видом кивнула и произнесла по-немецки:

— Да. Все люди братья. И полезла из подвала наверх — распорядиться о чем-то.

Я слушал ее громкий, грубоватый голос, и мне хотелось смеяться.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

МЯТЕЖНИК

Рассказывает Альберт Шпеер

— IV —

ИСПОЛНИТЕЛИ

14–15 сентября 1942 года. Винница — Киев

— Вы вот это видели?..

Генерал-полковник Фридрих Фромм извлек из бокового кармана кителя сложенную вчетверо газетную вырезку. Передал мне.

Статья на английском языке, одна колонка. Я сразу обратил внимание на подпись — ничего себе, Роберт Мак-Гован Баррингтон-Вард, главный редактор «The Times»!

Броский заголовок: «Наперегонки с зимой». Строчкой ниже, шрифтом помельче — «Германские надежды: уничтожить Россию к 31 октября».

В первом же абзаце упоминается «тридцатисемилетний немецкий инженер-архитектор, профессор Альберт Шпеер, один из наиболее доверенных и приближенных людей Гитлера».

— Что за чертовщина? — я поднял взгляд на Фромма. — Где вы это раздобыли?

— Вражеская пресса исправно доставляется через Испанию и Швецию, — пожал плечами генерал-полковник. — Английским владеете? Прочитайте внимательно. Уверен, на статью уже обратили внимание все заинтересованные стороны, начиная от рейхсляйтера Бормана и заканчивая вашими оппонентами в окружении Геринга…

Мы прогуливались по аккуратно усыпанным речным песком дорожкам в мрачноватом хвойном лесу к северу от украинского городка Винница. Здесь, на левом берегу Южного Буга, располагалась еще одна «главная квартира фюрера» — комплекс «Вервольф», куда в июле были перенесены ставка и штаб оперативного руководства ОКВ. Территория поменьше, чем в Растенбурге, но тоже построено с размахом, а прежде всего здесь достаточно пространства для уединенных прогулок без лишних и навязчивых свидетелей.

Генерал Фромм пригласил «подышать свежим воздухом» сразу по моему прилету из Берлина, я едва успел оставить личные вещи в гостевом домике. Не скажу, что «Верфольф» производит благоприятное впечатление: день солнечный, теплый, в лесу пахнет грибами и сыростью, однако ветви темно-изумрудных елей, сплетшиеся над нашими головами, создают густую тень, а поскрипывание стволов окончательно превращает декорации в подобие готического романа. Так и ожидаешь, что из-за очередного поворота покажется бородавчатая ведьма из стихов Новалиса или новелл Эрнста Гофмана. А то и гриммовский людоед…

— Поняли теперь? — Фромм, заметив, что я закончил чтение, остановился. — У «Таймс» отличные информаторы, не находите?

— Можно позавидовать, — кивнул я. — Причем есть веские основания полагать, что носят они форму СС.

— Вовсе не обязательно, — ответил генерал-полковник. — У вас хватает недоброжелателей, Шпеер. Особенно в партийной среде.

Судя по датировке наверху газетной страницы, статья в «Таймс» вышла 7 сентября, четыре дня назад. Мистер Мак-Гован очень смело интерпретировал мои слова, произнесенные на одном из расширенных совещаний в присутствии Мильха, Фромма и еще полутора десятков ведущих руководителей промышленности и тыла.

«Наше чувство всем нам подсказывает, что в этом году мы стоим перед решительным поворотом нашей истории, — вот точная цитата, дословно воспроизведенная Мак-Гованом. — Война должна быть завершена в кратчайший срок; если это не удастся, то Германия ее проиграет. Мы должны закончить боевые действия до конца октября, до начала зимы, или мы потерпим поражение. И выиграть войну мы можем только тем вооружением, которое у нас есть в данный момент, а не тем, которое появится в будущем году».

Далее главный редактор «Таймс» делал приятные лондонскому читателю выводы — если пораженческие настроения распространились даже на рейхсминистра вооружений и боеприпасов, то «кровь, пот и слезы», некогда предложенные Уинстоном Черчиллем народу Британии, целиком оправданы; вместе с американскими и русскими союзниками мы сумели поколебать фундамент, на котором зиждется непрочное здание «Тысячелетнего рейха». И так далее, и так далее.

Нехорошая статья. Не сомневаюсь, она давно легла на стол Гитлеру и он оценил содержание. Вообразим реакцию Черчилля, появись в «Фёлькишер беобахтер» подлинное заявление фельдмаршала Артура Харриса с аналогичным контекстом.

— Вас пытаются скомпрометировать, Шпеер, — сказал Фромм. — Свои же. Иначе каким образом ваши слова стали известны за Ла-Маншем? Интрига примитивная, но действенная. В то, что на тогдашней конференции присутствовал английский агент, я не верю, слишком высокопоставленные лица были приглашены. Тем не менее одно из этих лиц отыскало способ передать стенограмму на Запад. Прекрасно понимаю английских пропагандистов, ход их мыслей совершенно прозрачен — нельзя упустить возможность выбить из-под вас кресло, вы стали чересчур опасной фигурой.

— Опасной? — невесело усмехнулся я. — Технократ в министерском кресле?

— Даже не сомневайтесь, — уверенно подтвердил генерал-полковник. — С февраля по август вы ухитрились удвоить выпуск боеприпасов, танков производится на двадцать пять процентов больше, а общих вооружений на двадцать семь. Как командующий армией резерва я получаю все цифры! Вы очень опасны, Шпеер. Потому что вы с потрясающей быстротой достигли невероятных успехов там, где оказались бессильны остальные. Здесь вам завидуют, а зависть — второе по силе чувство после ревности. В Лондоне вас боятся: английская разведка не зря ест свой пудинг, отчеты о невиданных успехах непременно ложатся на стол Черчиллю, Эттли и Энтони Идену. Возможно, неполные, необъективные, но вполне достаточные для серьезных выводов.

— Вы меня нарочно пугаете, господин Фромм? — я попытался отшутиться, хотя и осознавал, что генерал-полковник, как человек мне симпатизирующий, искренне пытается предостеречь. Тем более, что он и Мильх разделяли мои взгляды. — Скромный архитектор, волею случая очутившийся не на своем месте и занявшийся непривычным ему делом, выглядит опаснее вермахта, Люфтваффе и Кригсмарине? Может быть, тогда мне стоит в одиночестве прокатиться в Сталинград, и от одного моего грозного вида русские разбегутся в панике?

— Вы отлично понимаете, что я имею в виду, — отрезал Фридрих Фромм. — Берегитесь, Шпеер. Я говорю вам это как друг. Берегитесь…

* * *

Вот такой разговор. Ничего не скажу, генерал-полковник за двадцать минут сумел испортить мне настроение на весь день. Дело вовсе не в скандальной статье «Таймс»: я хорошо знаю Гитлера, к вражеской пропаганде он относится с вниманием, но без параноидальной подозрительности: сам великолепно разбирается в тонкостях идеологической войны.

Фромм прав: если интрига исходила от партийного руководства, рейхсляйтер Борман давно успел преподнести шефу новость в самых черных красках, упирая на слово «пораженчество». Поскольку Мартин Борман человек бесспорно хитрый, сообразительный, но вместе с тем недалекий, у меня найдутся в рукаве ответные козыри — секрета из своего выступления я не делал, стенографисты вели записи, копия была отправлена в рейхсканцелярию. А вот как записи попали в Англию — это нужно спросить у Службы безопасности, которую по линии НСДАП курирует опять же господин рейхсляйтер! Кто недосмотрел?

Словом, отговорюсь, не впервой. Другое дело, против меня начали действовать активно, что само по себе наводит на малоприятные размышления. Слишком многим я ухитрился встать поперек дороги, а учитывая «неопытность в политике», по определению Рейнхарда Гейдриха, еще и сам (вполне сознательно) провоцирую влиятельных персон — Роберт Лей теперь со мной вовсе не разговаривает и публично называет «хамом».

Лею досталось поделом, ничуть не сожалею о своем демонстративном зубоскальстве. Началось с того, что в рамках программы по экономии денег, строительных материалов и разумному распределению рабочей силы я выбил у Гитлера распоряжение о замораживании всех излишних строительных работ на территории Рейха — всех без исключения. Оберзальцберг, реконструкция Берлина, комплекс Партийных съездов!

Фюрер повздыхал, однако моим увещеваниям внял. Хорошо, прекращаем. Временно, конечно. Обязательно выделить средства на консервацию строек, чтобы ни единая плитка не обвалилась.

Что тут началось! Я оказался погребен под горой петиций, просьб и беззастенчивых требований гауляйтеров и крайсляйтеров, многие приезжали лично и уговаривали: «Этот объект необходимо завершить, в виде исключения!»

Взятки совали, — не деньгами, конечно, до такой похабщины даже Фриц Заукель не опустился, — но клятвенно обещали «участочек земли под частное строительство», «помощь в снабжении» или «хорошие подарки».

Я оставался тверд как кремень: нет, и точка. Приказ фюрера!

Окончательно меня вывела из себя пространная ламентация Роберта Лея — у него, вообразите, в образцово-показательной усадьбе не достроен столь же образцово-показательный свинарник! Лей учинил полное подобие битвы при Ватерлоо, лишь бы отстоять этот стратегически необходимый объект, подключил к боевым действиям Бормана, собрал подписи под петицией в своем гау и наушничал в рейхсканцелярии, обвиняя меня в неслыханном, небывалом вероломстве. В финале принялся «нарезать круги» (по ее же собственному определению) вокруг Евы Браун, надеясь на поддержку перед фюрером, но и там получил стойкий отпор — отношения с Евой у Лея были натянутые.

Когда этот бедлам мне окончательно наскучил, пришлось отказать в письменной форме, причем я сугубо из вредности постарался, чтобы депеша распространилась в соответствующих кругах. Официальный заголовок гласил: «Руководителю Имперской организации НСДАП и Руководителю Трудового фронта. Относительно Вашего свинарника!..»

Шуточки про «свинарник Лея» преследовали рейхсляйтера неделями, сам Гитлер во всеуслышание несколько раз так называл Трудовой фронт («Как успехи у него в свинарнике, господа?»), а я нажил еще одного нешуточного врага.

Стоит ли говорить, что значительная часть усилий пропала даром: несколько дней спустя Мартин Борман получил у фюрера распоряжение прямо противоположного содержания и возобновил стройку в Оберзальцберге. Я, в свою очередь, настоял на очередном приказе Гитлера о консервации этого объекта, но Борман его игнорировал.

Руки опускаются, иных слов и не подберешь. Добиться хоть какого-то контроля над расходованием дефицитных материалов, находящихся в ведении партфункционеров, было невозможно. Никак. Если моим сотрудникам и удавалось вскрыть злоупотребления, любые приказы оставлялись без внимания — «старые борцы» меня ни во что не ставили, твердо зная, что заручатся сочувствием фюрера.

Оставалось сосредоточиться на прямых обязанностях. Хоть в этой области удалось переломить курс к стагнации, наметившийся осенью 1941 года, и вывести военную индустрию на подъем…

В ставке я появлялся обычно раз в две недели, оставался дня на три-четыре, иногда отправлялся в поездки по округе — если получится, завтра или послезавтра навещу Киев с одной определенной целью: надо встретиться с обергруппенфюрером Гейдрихом, как раз прибывающим в Ровно с визитом к рейхскомиссару Эриху Коху, а затем направляющимся по делам в бывшую столицу Украины.

Что за срочность — непонятно, но Гейдрих в приватном послании настаивал, и я не мог отказать ему в просьбе. Протектор Богемии очень мне помогает по линии РСХА, — от промышленного шпионажа до тихого улаживания вечных конфликтов с партийными бонзами.

Добытые его агентурой сведения о новых английских системах противорадарной борьбы «Moonshine» переданы нашим ученым без промедления и согласований, будь они сто раз наисекретнейшими — эта пакость отражала и усиливала сигнал наших станций ПВО «Фрейя», отчего несколько самолетов, оснащенных «Moonshine», создавали видимость приближения сотни бомбардировщиков и вынуждали поднимать в воздух множество истребителей, тогда как настоящая атака производилась совершенно в другом районе.

Это не единственный пример. В кои-то веки мы наладили моментальное взаимодействие между разведкой и промышленностью, о чем при докторе Тодте и подумать было невозможно.

Вернемся, однако, в «Вервольф». Никаких изысков в винницкой ставке нет — поскольку ожидать авианалетов противника в глубоком тылу не приходится, сооружено всего лишь три небольших бункера, остальные постройки на поверхности. Здания для гостей очень скромные, бревенчатые, крыши покрыты дерном, кое-где растянуты масксети.

Мебель типовая, дешевая, вода в ванной комнате пускай и прошла через несколько фильтров, но все равно попахивает болотом. Никакого хлорирования, Гитлер полагает, что оно вредно для здоровья. Питьевую воду в любом случае доставляют из артезианских скважин цистернами.

— Безобразие, — вслух сказал я самому себе. — А где мыло, полотенца и туалетная бумага?..

Сказывалось отсутствие Хайнца Линге: его зоркий глаз в «Вервольфе» приглядывал только за апартаментами фюрера, забота о гостях перекладывалась на эсэсовское подразделение «персонального обслуживания», выполнявшее свои обязанности с ленцой.

Ага, до меня здесь ночевал какой-то военный, под столиком возле постели валяется упавшая и позабытая фотокарточка — незнакомый майор Люфтваффе с симпатичной барышней, на обороте надпись «Дорогому Курту от Ангелики. Мюнхен, 2 мая 1942». Надо будет передать Линге, пускай отыщет владельца: человеку наверняка дорог этот снимок.

Другой на моем месте принялся бы скандалить, но я ограничился кратким внушением дежурившему по корпусу гауптшарфюреру, получил извинения и всё требуемое. Гитлер ждет меня к половине восьмого вечера, а сейчас только шесть. Времени вполне достаточно для того, чтобы расслабиться и принять ванну.

Сегодня в повестке дня должны стоять вопросы производства бронетехники, вместе со мной из Берлина прилетел генерал-полковник Гейнц Гудериан — из-за конфликта с фельдмаршалом фон Клюге прошлым декабрем его перевели в резерв главного командования. На участии в предстоящем разговоре Гудериана, попавшего в немилость, настояли я и Фромм, а рейхсканцлер (к моему удивлению) не стал противиться — полагаю, вновь сыграла свою роль переменчивость настроения фюрера.

Он мог неделями и месяцами злиться на проштрафившегося военного или чиновника, а затем вдруг приглашал к себе, вел учтивую беседу и возвращал к работе в прежней должности, а то и с повышением. Довольно непоследовательная кадровая политика, но таков стиль Гитлера, все давно привыкли.

Генерал-полковник, известный невозможно строптивым нравом, «проштрафившимся» себя вовсе не считал, и дело состояло даже не в столкновении с Клюге, обвинившим его в неисполнении приказов и дезинформировании командования, что повлекло отставку Гудериана под Рождество 1941 года. Это был только повод.

Я хорошо знал подоплеку из позднейших разговоров с Гитлером: «Быстрый Гейнц», со свойственной ему прямотой, заявил фюреру, что главное командование вермахта не способно руководить современной войной. Вот так, без обиняков. В ОКВ-ОКХ необходимо назначить офицеров, имеющих фронтовой опыт, особенно в условиях русской зимы. Они и должны принимать важнейшие решения, а не паркетные шаркуны в аксельбантах, никогда не показывающиеся на передовой. Иначе существующие проблемы только усугубятся.

Гитлеру, разумеется, показалось, что это резкое заявление является покушением на его авторитет — главнокомандующий, по мнению Гудериана, не способен подобрать толковых штабистов?! Это неслыханно!

Последствия известны.

Генерал-полковник восемь месяцев оставался вне строя, но о Гудериане не забыли: наш общий знакомец обергруппенфюрер Зепп Дитрих открыто выразил ему свою поддержку, а я по совету Фридриха Фромма привлек ведущего танкиста-практика консультантом по танкостроению. Сработались мы моментально, особенно полезны были его советы в вопросе развертывания производства новейших тяжелых танков Pz.Kpfw VI «Тигр», которые мы готовились запустить в крупную серию в самое ближайшее время.

Что ж, прекрасно, я заполучил исключительно компетентного специалиста, а о чем недоброжелатели шепчутся за моей спиной, меня волновало в самую последнюю очередь. Открытые намеки Бормана о «недоверии», которое фюрер испытывает к Гудериану, демонстративно игнорировались. Мне по-прежнему было позволено многое, и я беззастенчиво пользовался этим преимуществом.

…Если мероприятие официальное и протокольное, то ни о каком гражданском костюме речи не идет: придется явиться к фюреру в униформе «Организации Тодта», хотя моя жена неоднократно говорила, что китель господину рейхсминистру Шпееру подходит как корове фартук. Смешно смотрится, военной выправки никакой, и нет забавнее зрелища, чем сутулящийся штатский архитектор, напяливший мундир. Я Маргарете не возражал, всё верно.

Вновь и опять собирается «узкий круг» — по моим наблюдениям, Гитлер начал уставать от «шпееровских набегов», как он именовал возглавляемые мною делегации различных технических специалистов, частенько появляющиеся в ставке, но к обсуждениям новой военной техники фюрер пока не охладел.

Приглашены Карл Отто Заур, доставшийся в наследство от доктора Тодта мой заместитель по министерству, министериаль-директор Ксавьер Дорш, главный инженер фирмы «Хеншель Верке» Эрвин Адерс. Гудериан, конечно же — или в качестве «неизбежного зла» под крылышком добренького министра Шпеера, или, наоборот, рейхсканцлер простил генерал-полковника за прошлогоднюю историю и готов выслушать его мнение.

Я прибыл к дому Гитлера за двадцать минут до начала. Бункер «Верфольфа» тесный и сырой, фюрер здесь часто простужается, оттого предпочтение отдается наземным сооружениям — сентябрь теплый, сегодня воздух прогрелся до плюс двадцати трех. Окна открыты, только проемы задернуты слегка пожелтевшими легкими занавесками, которые на моей памяти отроду не оправляли в прачечную. Еще один симптом того, что винницкую «главную квартиру» считают временной.

Зашел не с «парадного» крыльца, где принимали остальных визитеров, а со стороны дворика, эта привилегия за мной сохранилась.

— Хайль, мой фюрер! Рейхсканцлер Германии сидел на веранде, в плетеном кресле с авиационным журналом «Адлер» в руках. На столике — надо же! — свежий британский «Панч», чашка с зеленым чаем и тарелка кремовых бисквитов. Гитлер любит сладкое.

Позади кресла, в двух метрах, статуей замер делано-ску-чающий оберштурмбаннфюрер Линге. Чуть кивнул мне в знак приветствия.

— Шпеер? — фюрер отвлекся от чтения, снял очки, сунул в нагрудный карман френча. Поднялся, протянул руку. — Здравствуйте, здравствуйте. Зачастили в гости. А мне, представьте, здесь совсем не нравится. Очень нездоровое место, постоянный кашель… Но я обязан находиться как можно ближе к фронту! Присаживайтесь, времени у нас пока предостаточно! Как ваш новорожденный?

Все-таки он умеет быть необычайно обходительным. При любом визите Гитлер непременно осведомляется о здоровье Маргарет и младшего сына, в июне послал моей жене огромную корзину цветов в клинику «Шарите» и открытку с пожеланиями скорейшего выздоровления.

Зная фюрера почти девять лет, могу уверенно сказать, что это не позерство, не обязательная церемониальная вежливость, а присущая ему искренность, пускай и проявляющаяся крайне редко, а с началом войны и вовсе начавшая исчезать. Он боится, что такого рода жесты расценят как ненужную сентиментальность, которая в условиях «грандиозной борьбы», развернувшейся на планете, будет выглядеть пускай и мимолетным, незаметным, но проявлением слабости.

Оставаться «человеком без маски» фюрер теперь не может себе позволить, и боюсь, что маски начали навсегда замещать живого человека. Только в общении наедине в нем еще мелькают отстветы того Адольфа Гитлера, с которым мы когда-то обсуждали восхитительные архитектурные проекты, его мечту и цель жизни…

Непринужденно поболтали о всяких милых пустяках. Новая итальянская кинокомедия «Гарибальдиец в монастыре» слишком вульгарна. Потсдамская студия UFA начала съемки третьего в истории Германии полнометражного цветного фильма «Мюнхгаузен» с блистательными Гансом Альберсом и Мариной фон Дитмар в главных ролях — доктор Геббельс привозил в ставку пленки с уже отснятыми эпизодами, впечатления самые положительные, звездный состав!

Шпеер, кстати, посмотрите на семнадцатую страницу «Панча», он лежит на столике — там карикатура на вас, по-моему, очень смешно!

Я едва не закашлялся. Кажется, английский юмористический журнал оказался в распоряжении Гитлера отнюдь не случайно. Дата выпуска 6 сентября, статья в «Таймс» появилась утром 7-го, выпуски «Панча» как раз успели развезти подписчикам. Интересно.

Карикатура неплохая, споров нет. Я нарисован очень похоже, художник-график несомненно ознакомился с моими фотопортретами. Обстановка деревенской токарной мастерской, станок на заднем плане, озадаченный министр Шпеер с огромным напильником в руках стоит перед тисками, в которых зажат миниатюрный танк Pz.Kpfw IV. Под ногами в куче мусора валяются устаревшие модели — 38(t), Pz.Kpfw I и так далее.

Подпись: «Выиграть войну мы можем только тем вооружением, которое у нас есть в данный момент, а не тем, которое появится в будущем году».

«Таймс». Слово в слово.

В два распахнутых окна мастерской таращатся пририсованными умильными глазками русский Т-34 и английский «Черчилль», направившие на меня стволы башенных орудий.

— По-моему, очень подходяще к теме сегодняшней встречи, — весело сказал Гитлер. — Альберт, не смущайтесь, вы же отлично знаете, в каком виде бритты изображают меня! Глупо обижаться на пропаганду противника!

«Альберт, — заметил я. — Он назвал меня по имени, что означает предельную доверительность. Не "господин Шпеер”, не "доктор” или "профессор”, не "министр Шпеер”. То, что фюрер читал статью, очевидно. Однако реакция именно такая, как я и предполагал, — "пропаганда”, которой не следует верить. И он решил меня подбодрить. Прекрасно!»

— Время, мой фюрер, — послышался вкрадчивый голос Хайнца Линге. — Осталось пять минут.

Гитлер никогда не носил наручных или карманных часов — первые он считал неудобными и сжимающими запястье. Карманные же были признаками презираемых буржуазности и мещанства. Функции хронометра и будильника исправно выполнял камердинер.

— Идемте, Шпеер, — рейхсканцлер кивнул в сторону двери с веранды в дом. — Точность — вежливость королей?

— …И долг всех добрых людей, — закончил я знаменитую фразу Луи XIV, зная, что фюреру нравится именно ее завершение, о котором постоянно забывают. — Я могу спросить?

— Конечно.

— Ваше отношение к генерал-полковнику Гудериану после известных событий…

— Оставьте, — перебил Гитлер, чуть скривившись, — В данный момент мне достаточно того, что вы его рекомендовали. Возмутительно нагл, но много знает.

Я сразу понял — не простил. Лишь пошел на очередную уступку мне лично.

* * *

«Быстрый Гейнц» подтвердил реноме невоспитанного смутьяна, но, по счастью, высказался не во время четырехчасового совещания (генерал старался отмалчиваться, и лишь в самые острые моменты дискуссии вступал в разговор), а поздно вечером, когда мы втроем, — я, Фридрих Фромм и сам Гудериан, — собрались в комнатке гостевого дома, взбодриться глоточком «Раймона Раньо», привезенного мною из недавней поездки в Париж.

— Это же безумие! — на просьбы говорить потише Гудериан не обращал внимания. — Отправлять новейшую секретную технику на второстепенный участок фронта, вдобавок абсолютно не подходящий для применения тяжелых танков! Я бы еще допустил их участие в операциях под Сталинградом, на плацдармах у Волги, но только не в чертовых финских болотах! Шпеер, я понимаю, повлиять на его решение вы не в состоянии, однако нельзя ли… — тут генерал-полковник все-таки понизил голос, — Нельзя ли как-нибудь… э-э… приостановить выполнение приказа?

— Называя вещи своими именами, саботировать, — Фромм, как всегда, за словом в карман не лез. — Машины переданы военным, да, но Министерство вооружений способно в любой момент отозвать их с передовой.

Предположим, по причине выявленных технологических недостатков, не так ли?

— Недостатков хватает, — я кивнул. — Это тема первостепенной важности, держу на постоянном контроле. Отчеты по эксплуатации танков под Ленинградом ложатся мне на стол ежедневно. Трансмиссия, двигатели, всё недоработано! Пожалуй, отзыв возможен, но каков риск? Вы должны это твердо осознавать, господа.

Речь шла о перспективной модели Sd.Kfz.181 «Тигр», которой мое министерство вплотную занималось с ранней весны, когда был окончательно утвержден проект тяжелого танка прорыва от фирмы «Хеншель» — буквально сейчас, в эти самые дни намечалось впервые отправить в бой несколько машин, прошедшим августом собранных на заводе в Касселе.

Обстановка под Ленинградом складывалось непростая, русские вели наступление с востока на оборонительные позиции нашей 18-й армии, продавив фронт почти на десять километров и угрожая прорвать кольцо окружения вокруг города, и это несмотря на то, что группу армий «Север» в июле усилили частями резерва 11-й армии, исходно предназначенными для поддержки наступления на Сталинград.

В ставке понимали серьезность положения, и Гитлер, как обычно экспромтом, предложил направить в район русского наступления готовые «Тигры». Да, машин всего шесть, но, как три недели назад заявил фюрер: «…С ними ничего не может случиться! Они неуязвимы и могут разбить любое танковое наступление противника»[15]. Осторожные возражения фронтовых генералов о том, что «Тигры» вряд ли устоят против тяжелой артиллерии противника или массированной атаки силами, допустим, танкового полка, были отметены — ничего равного этой машине нет!

вернуться

15

Из стенограммы обсуждения операции с кодовым названием «Нордлихт» («Северное сияние») от 23 августа 1942 года.

Я получил недвусмысленный приказ: как можно скорее «отгрузить» готовые образцы 501-му и 502-му тяжелым танковым батальонам, в мае этого года переформированным в Эрфурте специально под новую технику из тяжелых рот истребителей танков. Предложение дождаться, когда промышленность выпустит еще хотя бы двадцать — тридцать «Тигров» для качественного усиления боевых частей, не прошло, как я ни бился.

В итоге «Тигры» отправились железной дорогой в распоряжение группы армий «Север». Причем, как водится, не обошлось без глупейших накладок. «Хеншель» фирма в основном вагоностроительная, один из крупнейших в Европе поставщиков железнодорожного оборудования, паровозов и платформ. Но и здесь проявилась ужасающая несогласованность между гражданским и военным производством, каковая привела к очередному конфузу — в июне выяснилось, что танк попросту не влезал ни на одну из серийно выпускаемых транспортных платформ «Хеншеля», ни по массе, ни по размеру. В Рейхе не оказалось ни единого вагона, способного перевозить груз в 60 тонн!

Мне пришлось срочно вмешаться и устроить нагоняй инженерам корпорации, целиком поглощенным техническими аспектами своего танка и напрочь позабывшим об ограничениях, налагаемых железнодорожной инфраструктурой. Новая шестиосная платформа SSyms была спроектирована и изготовлена прямо-таки в рекордный срок, но вот незадача — теперь забыли о железнодорожном габарите, изменить который можно только перешивкой колеи, расширением тоннелей, радиусов поворота пути и в итоге закономерным банкротством Германии на следующий же день.

Тут я впервые за время министерства сорвался и пригрозил, что если немедленно, — то есть завтра, а лучше сегодня к вечеру! — выход найден не будет, последуют самые печальные для конструкторов и руководства «Хеншель» выводы. Попросту я мог нажаловаться Рейнхарду Гейдриху, способному пустить в ход репрессивный аппарат. Как следствие, кое-кто провел бы незабываемый отпуск в Дахау.

Надоело, честное слово! Это война, а не загородная прогулка с пикником!

К моему безмерному удивлению, решение предоставили спустя несколько часов: для соответствия габаритам придется снимать с шасси танков внешние катки и во время транспортировки использовать узкие гусеницы в 520 миллиметров. Что, само собой, повлекло новые расходы — металл, рабочее время, загруженность станков, — но делать было нечего.

Когда я рассказал о бурных событиях, развивавшихся летом вокруг платформ для «Тигров», Гудериану, опальный генерал-полковник не знал, смеяться ему или плакать. Заметил только «Везде у нас так!» и посетовал на типично германское пренебрежение всем, что не входит в зону ответственности одного конкретного исполнителя, будь это примитивный стрелочник или конструкторский коллектив. Ну и отсутствие внятного технического задания со стороны заказчика, обязанного предусмотреть логистические габариты, тоже сыграло немаловажную роль.

Имя непосредственного заказчика мы отлично знали — Адольф Гитлер. На совещании в штабе командования сухопутными войсками Германии 26 мая 1941 года именно фюрер настоял на концепции тяжелого танка.

— …Много они там навоюют! — продолжал возмущаться Гудериан, вымеряя комнату шагами, вправо-влево, вправо-влево. Будто хищник, запертый в клетке. — А вы, Шпеер, все-таки не рискуйте, я глупость посоветовал! Отзыв техники могут расценить как вредительство[16], и тогда вас ничто не спасет!

— Придумаю что-нибудь, — легкомысленно отозвался я. — Жаль, очень жаль, что сегодня не удалось протолкнуть вашу идею!

— Идею?! — «Быстрый Гейнц», судя по выражению лица, едва не сплюнул прямо на пол, но вовремя одумался и спустил камнепад таких замысловатых словечек, что генерал Фромм закашлялся и посмотрел на меня, будто извиняясь. Не уверен, что подобную лексику и в штрафном батальоне услышишь. — Кому нужны эти идеи? Ему?! К дьяволу!

Гудериан, едва став внештатным консультантом Министерства вооружений, однажды высказал мысль, показавшуюся мне более чем разумной: тяжелые танки — это, безусловно, прекрасно, но теряется основной смысл существования бронетанковых войск — по большому счету, «Тигр» — это всего лишь орудие противотанковой обороны! Обороны, понимаете? Тогда как танки предназначены для ведения решительного наступления!

Не проще ли будет максимально нарастить выпуск отлично зарекомендовавших себя Pz.Kpfw IV, давно избавившихся от «детских болезней»? Налаженные технологические цепочки, простота производства и ремонта, невысокая трудоемкость, низкая средняя цена — 110–115 тысяч рейхсмарок против расчетных 250–270 тысяч за одного «Тигра». Нам требуется массовый танк, пускай и не обладающий репутацией «чудо-оружия»! «Тигр» должен остаться лишь машиной качественного усиления, не более!

Сегодня я вновь пытался донести эти соображения до фюрера, но тот непоколебимо стоял на своем: планирование неизменно, армия должна получить 265 «Тигров» с длинноствольным 8,8-сантиметровым орудием. А чтобы освободить производственные мощности, следует прекратить выпуск Pz.Kpfw III. Новым Pz.Kpfw IV усилить лобовую броню. Этого достаточно. Надеюсь, ни у кого нет возражений?

Возразишь тут, как же.

— Декларирован переход к обороне, — завершил свой эмоциональный спич генерал-полковник. — Подтекст озвученных решений именно таков. Теперь остается гадать, когда большевики и англо-американцы окажутся в Берлине. Мой прогноз — 1947 год в наилучшем для нас случае.

— Что же вы, право? — Фромм тяжко вздохнул. — На фоне успехов в районе Сталинграда и на Кавказе?

— Видимых успехов, не более того, — сухо ответил Гудериан. — Сталинград до сих пор не взят. Рихард Руофф и фон Клейст топчутся под Новороссийском и Моздоком, но дальше продвинуться не в состоянии. Пат, господа. Перерастянутые коммуникации, ударной силы — танков! — не хватает, войска выдохлись, резервы отсутствуют. Если мы удержим эти позиции — прекрасно, а если нет? Думаю, я больше не вернусь на службу. Не хочу в этом участвовать.

С тем генерал-полковник, даже не попрощавшись, быстрым шагом вышел в коридор. Хлопнул дверью.

— Резок, но хотя бы предпочитает говорить правду, — снова вздохнул Фридрих Фромм. — Знаете, господин Шпеер, недавно Гудериан получил телеграмму от Эрвина Роммеля с предложением заменить его в качестве командующего в Африке из-за болезни фельдмаршала. Что вы думаете? Отказался. Да и фюрер не одобрил. Мы теряем хороших опытных командиров, господин рейхсминистр. Фон Рунштедт отстранен с переводом на Запад, а еще Гёпнер, фон Лееб, генералы Ферстер и Кюблер… Мне это не нравится.

Я предпочел воздержаться от комментариев — кадровые перестановки в армии и «чистка» после неудач зимы с 1941 на 1942 год касались меня в последнюю очередь, однако нервная обстановка в военном руководстве не могла не настораживать.

— Обойдется, — без всякой уверенности сказал я. — Скажите, Фромм, как мне лучше попасть отсюда в Киев? Автомобиль? Не так уж и далеко, всего двести пятьдесят километров…

— Вы рассудок потеряли? — генерал-полковник и впрямь посмотрел на меня, будто на умалишенного. — В прошлом году такая поездка без вооруженной охраны еще могла оказаться безопасной, но сейчас Украина кишит партизанами! Наши осткомиссары постарались, население озлоблено. Только самолет! В крайнем случае, поезд через Казатин и Фастов с потерей времени: железные дороги остаются перегруженными.

— Хорошо, — согласился я. — Благодарю за компанию, господин Фромм. Увидимся в Берлине через три дня…

* * *

В нынешнем году я был в России шесть раз, сентябрьский приезд — седьмой. Обычно визит ограничивался несколькими днями, осмотром трофейной техники и обязательным докладом в ставке. Два месяца назад доехал до Днепропетровска, произведшего, в отличие от февраля, благоприятное впечатление: город отчасти привели в порядок, много зелени по берегам реки, следы боевых действий куда менее заметны, чем зимой.

вернуться

16

В уголовном праве Германии с 1939 года существовало понятие «вредительства» (Volksschädling), практически полностью соответствующее аналогичной статье 58 (пункты 7, 9, 14) УК СССР. Наказание — до 15 лет заключения и вплоть до высшей меры.

По совету Фридриха Фромма в Киев я отправился самолетом. Базу для курьерской эскадрильи соорудили к северу от «Вервольфа», в Калиновке, рядом с которой разместилась ставка Германа Геринга «Штрайнбух», где рейхсмаршал бывал только наездами. «Полевую» жизнь он не любил, считая ее некомфортной и утомительной, но добротное бетонированное летное поле построить не преминул, облагообразив брошенный русскими в 1941 году грунтовый аэродром.

Зная, что лететь всего ничего, Герхард Найн не стал поднимать самолет на большую высоту. Появление в этом секторе истребителей противника невозможно a priori, до линии фронта сотни километров, а у партизан, орудующих в украинских лесах, средств ПВО, к счастью, нет и быть не может. «Кондор» спокойно шел на полутора тысячах, давая возможность немногочисленным пассажирам полюбоваться осенними пейзажами, а через сорок пять минут приземлился на построенной еще перед войной полосе у Поста-Волынского, откуда до центра города было меньше получаса езды на автомобиле.

По прибытии Ксавьер Дорш и трое сотрудников министерского секретариата отправились в гостиницу, а я оказался под опекой гауптштурмфюрера Герберта Вагница, отлично знакомого мне по поездке в Прагу. Рядом с местом водителя окрашенного в фельдграу «Опель Капитана» восседал неприятный тип в штатском: холодно-отчужденное бледное лицо, угреватый нос и колючий взгляд.

— Не обращайте внимания, — усмехнулся Вагниц, проследив мой взгляд. Адъютант Гейдриха встретил меня у самолета, едва подали лесенку. — Местная полиция безопасности, таковы правила. Рожа отвратная, но отлично знает город и хорошо стреляет.

— Русский? — я удивленно вздернул бровь.

— Что вы, господин Шпеер! Фольксдойч. Жил здесь при большевиках, за год службы зарекомендовал себя с наилучшей стороны. Его фамилия Левински, так и обращайтесь. Впрочем, он неразговорчив.

— Вот и прекрасно, — кивнул я, передавая саквояжик Вагницу. — Обергруппенфюрер ожидает?

— Не сейчас. Предполагалось, что вы прилетите к вечеру, в настоящий момент шеф занят. Мне приказано показать вам Киев. Правда, экскурсовод из меня не получится, а добиться разъяснений у господина Левински будет еще сложнее.

— Тогда давайте просто кататься.

— Если вы голодны, можем отправиться в ресторан «Им Дойчен хаус» или открытое кафе над Днепром, погода солнечная, отличный вид…

— По дороге решим. Едем.

— Для начала — в цитадель. «Цитаделью» Вагниц назвал тысячелетний монастырь на обрывистых холмах по западному берегу Днепра, обнесенный крепостной стеной при царе Петре — этот комплекс в обязательном порядке изучается всеми архитекторами, как образец зодчества эпохи Комнинов. Я предполагал, что именно там увижу: один из древнейших храмов был разрушен взрывом почти год назад, официальная пропаганда уверяла, что подорвали Успенский собор красные, но доктор Геббельс как-то рассказал мне, что это был прямой приказ рейхскомиссара Эриха Коха.

«Он просто бескультурная скотина! — непритворно возмущался Геббельс. — Хорошо, пускай спецштаб Альфреда Розенберга вывез из Киево-Печерского монастыря ценности, мы обязаны их спасти и укрыть во время войны! Но зачем было уничтожать византийскую церковь, построенную еще при императоре Алексее Комнине византийскими же архитекторами? Кох оправдывался “идеологическими причинами” — пассаж совершенно невразумительный, тем более что “идеологическим центром” русских собор не являлся со времен большевистской революции! Монахов коммунисты изгнали, а там устроили антирелигиозный музей! Это то же самое, что взорвать Парфенон, римского Святого Петра или Софию в Константинополе! Свинья!»

Доктора Геббельса можно понять — гауляйтер Восточной Пруссии и рейхскомиссар Украины даже среди «старых борцов» выделялся неуемностью и фанатичным усердием в проведении «восточной политики». По части роскоши он едва не перещеголял Германа Геринга, и пускай взять эту недостижимую высоту не удалось, Кох удовлетворился огромными земельными владениями, полудесятком замков и страстью к коллекционированию всего, до чего мог дотянуться.

При этом сам фюрер называл Эриха Коха человеком «малообразованным и не способным ценить прекрасное» — в устах Гитлера это было не самой лицеприятной характеристикой, поскольку до недавнего времени в Рейхе эстетика тщательно культивировалась и прослыть неотесанным грубым мужланом среди высшего руководства считалось чем-то абсолютно неприемлимым.

Говоря напрямую, убедительное большинство партийных кадров таковыми мужланами и являлось, но, по крайней мере, не предъявляло претензий на высокую образованность, подобно Коху. Помню, его однажды вселюдно высмеял Геринг (при всех недостатках, рейхсмаршал отлично разбирался в искусстве), когда на выставке фламандских художников в Потсдаме гауляйтер начал с пафосом рассуждать о творчестве Яна ван Эйка, при этом указывая на картины Рогира ван дер Вейдена и спутав живопись XV века с образцами века XVI.

Результаты его деятельности в Киеве я оценил в полной мере, побродив возле развалин Успенского собора. Груды битого кирпича и щебенки, уцелел только юго-восточный придел апостола Иоанна под темно-зеленым куполом-луковицей. На остатках стен потемневшие от сырости фрески, под ногами осколки мозаики и алтарной резьбы. Следы пожара на соседних зданиях — барочный архиепископский дом, типография, Трапезная церковь. Я неоднократно видел Печерский монастырь на снимках и архитектурных планах, сегодня от него осталась лишь тень, обожженный скелет, над которым главенствовала стометровая Великая колокольня, тоже поврежденная взрывом.

Как и в Прагербурге, в Киевской цитадели опасаться было некого — германские власти разрешили снова открыть монастырь во главе с архиепископом, но только в «нижней» части, где располагались пещеры, использовавшиеся монахами еще девятьсот лет назад. «Верхнюю» террасу заняли полевая жандармерия и айнзатцкоманда СС, кое-где торчат стволы зенитных орудий FlaK-88 — охраняемая военная зона. Спасибо Вагницу, он предусмотрительно обеспечил меня спецпропуском за подписью военного коменданта и штадткомиссара.

— В город? — осведомился гауптштурмфюрер, когда я вернулся к машине. — У нас еще примерно сорок минут. Смотреть в центре не на что — большевики при отступлении взорвали почти все здания на Эйхгорнштрассе, основной магистрали Киева. Выгорело несколько кварталов, восстанавливать их до окончания войны нет смысла, да и заниматься этим некому.

— Может быть, Софийский собор? — неуверенно сказал я, подсознательно ожидая, что и этого памятника XI века теперь не существует.

— Замечательно! — Вагниц просиял. — Он прямо на Владимирской, нам не придется никуда спешить, штаб-квартира полиции безопасности в двух шагах!

Опасения оказались напрасны — София стояла там, где и положено. Затем прогулялись по окрестным улицам, Рыльскому и Стрелецкой. Гауптштурмфюрер шел рядом со мной, неприветливый господин Левински чуть позади, зыркая на прохожих своими бесцветными маленькими глазками.

Киев выглядел неухоженным и провинциальным в самом дурном смысле этого слова — фасады давно не подновлялись, за скверами никто не следил, много мусора и палой осенней листвы. Никакого сравнения с благоденствующей Прагой. Украинская вспомогательная полиция в черных шинелях, набранная из местных жителей, неопрятна и заискивающа: я одет в гражданское, плащ и шляпа, отчего подобострастных козыряний удостаивался только Герберт Вагниц, как офицер в форме СС.

Витрины редких магазинов оформлены изумительно безвкусно, я задержался перед одной, чтобы оценить набор выцветших дамских шляпок, вышедших из моды, кажется, еще в 1938 году. Экзотика, ни дать ни взять.

Чумазые мальчишки — чистильщики обуви. В Германии я таких не видел с середины тридцатых годов. Закутанная в платок старуха, торгующая — поштучно! — луковицами и головками чеснока за оккупационные марки. Постоянно слышна немецкая речь, в Киеве полным-полно подданных Рейха, работающих в самых разных сферах: Осткомиссариат, снабжение армии, торговля.

Очень много военных, начиная от выздоравливающих раненых и заканчивая классическими «тыловыми крысами» — вот, например, шествует располневший кригссекретарь, явно чиновник комендатуры, за ним великовозрастная украинская девица с корзинкой, наполненной покупками: прислуга.

— Пора возвращаться, господин Шпеер, — тихо подсказал Вагниц. Обернулся. — Левински, как быстрее? Налево?

Левински кивнул. Я впервые услышал его голос:

— Так точно. Рейтарштрассе. Прямиком к управлению, я потом заберу машину от Софии и принесу саквояж господина министра…

Мы вышли прямиком к монументальному серому с рустованным основанием зданию в четыре этажа. Четырех-колонный портик по центру — с первого взгляда определялось, что оно исходно задумывалось как административное, в стиле позднего ренессанса. В любом городе Германии можно встретить его близнецов, выстроенных при кайзере Вильгельме: массивные наличники над окнами, строгие дорические колонны, вальмовая мансардная крыша с заломами, треугольный фронтон. Никаких излишеств, такие здания обречены символизировать государственную мощь, а оттого всегда выглядят тоскливыми и мрачными[17].

— Киевское гестапо и территориальные подразделения РСХА, — Вагниц указал на огромные деревянные двери главного входа. Двое часовых в форме СС, над ними имперский флаг, хакенкройцфане. Причем флагшток остался старый, советский, с серпом и молотом на навершии: почему-то никто не додумался его поменять. — Наверху прекрасные комнаты для гостей, вы можете там спокойно переночевать.

— Я подумаю, — пришлось уклониться от прямого ответа. — Сколько на часах?

— Без десяти пять. Обергруппенфюрер Гейдрих как раз должен освободиться. Прошу за мной, ваше превосходительство.

* * *

Изнутри резиденция полиции безопасности выглядела ничуть не гостеприимнее, голая рациональность. Вестибюль перекрыт сомкнутым сводом с распалубками, опирающимися на колонны квадратного сечения. Помпезная парадная лестница, длинные холодные коридоры с высокими потолками и паркетным полом, выстеленным потертой темно-малиновой дорожкой, видимо, унаследованной от прежних хозяев.

Вагниц объяснил, что до войны здесь квартировал НКВД, отчего германским властям не пришлось решать бытовые вопросы — есть всё необходимое, от внутренней тюрьмы до котельной, гаража и кухни, снабжавшей заключенных и персонал. Очень удобно.

Поднялись на третий этаж, свернули налево. Если не считать поста охраны внизу, по пути встретились только два человека: пожилой чиновник в пенсне и с папочкой под мышкой да очень спешивший куда-то армейский офицер в майорском чине. Незаметно, чтобы работа здесь бурлила. Наверное, к лучшему, по принципу идеального государства, изложенному Платоном, «сословие стражей» должно бездействовать, не теряя, однако, бдительности.

— Сюда, — шепнул Вагниц. Открыл дверь, за которой располагалась комната секретаря. Сидевший за столом унтерштурмфюрер вскочил и отсалютовал.

— Хайль Гитлер!

— Хайль, — коротко отозвался я, подивившись на черную униформу альгемайне-СС с единственным погоном «шультершнюр». В Германии такой китель нынче почти не увидишь. Провинция…

— Заходите же, — Рейнхард Гейдрих поднялся мне навстречу. — Прошу простить, условия походные. Счел обязанным заказать горячий обед, доставят через сорок минут. Вагниц, можете нас оставить. Меня нет ни для кого, включая рейхсфюрера, если он внезапно решит позвонить.

Гейдрих занял колоссальный кабинет, вне всяких сомнений до войны принадлежавший очень высокопоставленному комиссару, возможно, даже министру тайной полиции, или как у русских называется такая должность? Необъятный рабочий стол под сукном. Отделка стен под красный гранит, лепной потолок, старинная люстра. По стенам светильники необычной факельной формы, установленные на пилонах.

Возле окон, выводящих на Владимирскую, несколько псевдоантичных кресел с золотистой обивкой и овальный изразцовый столик. За ним мы и расположились.

— Почему именно Киев? — сразу спросил я.

— Вы в столице слишком заняты, а кроме того, застать вас в Берлине практически невозможно, — развел руками Гейдрих. — Равно как и меня, впрочем.

Я отметил, что обергруппенфюрер похудел, тени под глазами. Взгляд тоже изменился, из безмятежно-уверенного стал пронизывающим и беспокойным. Похоже, Гейдрих совершенно не высыпается и работает на износ.

— Здесь удобнее, — продолжил он. — Гарантия от лишних ушей и взглядов, а нам найдется о чем поговорить наедине, господин Шпеер. Как живется в ставке?

— Скучно, — мне удалось не раздумывая подобрать наиболее верное и емкое определение размеренному бытию в Виннице. — Совещания, заседания, оперативные карты, опять совещания… Фюрер обеспокоен обстановкой под Сталинградом, город не пал, тяжелые бои.

— Знаю, знаю, — Гейдрих поморщился. — Значит, как обычно, пустая говорильня?

— Я бы не стал утверждать так однозначно. Фронт — огромная и сложная машина, управлять которой очень непросто.

— Ну хоть вы, Шпеер, воздержитесь от банальностей! — раздраженно воскликнул обергруппенфюрер. — Возвращаясь к вопросу «почему Киев?». Во-первых, вы оказались рядом, в «Вервольфе». Во-вторых, я приехал сюда… гм… убирать грязь за рейхскомиссаром. В-третьих, я хотел бы обсудить с вами вопрос, не терпящий отлагательств и напрямую связанный с «во-вторых».

— Грязь? — недоуменно переспросил я, зацепившись за это слово. — То есть?

— Понимаете ли, — меланхолично сказал Гейдрих, — Эрих Кох с чистым сердцем полагает, будто Украина является его личным поместьем, где рейхскомиссар может вытворять все, что душе угодно, без оглядок на общегосударственные интересы. Хотите, к примеру, узнать, какова экономическая обстановка в городе? Все-таки данный вопрос непосредственно лежит в плоскости ваших профессиональных интересов, доктор.

— Полагаю, обстановка не лучшая, — я вспомнил недавнюю прогулку. — Можно подробнее?

— Сколько угодно. Надеюсь, поверите мне на слово, без предъявления документальных доказательств?

— Разумеется.

— Правда такова: экономической жизни в Киеве нет. Предполагается, что Украина после победы навсегда останется в сфере нашего влияния, верно? План по колонизации, переселенцы… А куда переселяться? В лес, в поле? Промышленность парализована, видимость хоть какой-то деятельности сохраняется лишь в сфере обслуживания — парикмахерские, пекарни, швейные мастерские. Консервная фабрика, дрожжевой завод и элеваторы работают на нужды армии. Это что угодно, но только не экономика в общепринятом понимании! Из трехсот тридцати тысяч работоспособных, зарегистрированных в прошлом году на бирже, реально трудились только сорок тысяч, сейчас еще меньше. Затем: представители «Круппа» посещали киевский кабельный завод, предполагая развернуть производство. И что же? Отказались, попутно вывезя остатки оборудования в Германию!

— Почему? — удивился я. — Смысл? Очень дешевая рабочая сила, транспортная система налажена, поставки сырья возобновимы. С коммерческой точки зрения…

— Да при чем тут коммерция? — Гейдрих посмотрел на меня озадаченно. — Неужели вы не понимаете? Стоит вопрос восстановления инфраструктуры, а это очень дорого. Причем восстановления, чего скрывать, во враждебном окружении. Здесь не Богемия, доктор, увы… Никто не желает связываться с «новыми землями на Востоке», и в этом центральная ошибка нашей политики.

— Постойте, — я покачал головой. — Я действительно не понимаю!

— Помните наш вечерний разговор в Паненских Бржежанах? Тотальный дилетантизм и вопиющая некомпетентность? Вот достоверный портрет Эриха Коха. Полагаете, человек, закончивший двухлетний курс средней коммерческий школы, впоследствии железнодорожный телеграфист, способен рационально управлять владениями размером с две Франции?

— Ну как-то же у него это получается!

— Как-то… — Гейдрих закатил глаза. — Как-то получается, да. При этом захлебываясь в сознании собственных очень невеликих достоинств. Я участвовал в разработке плана колонизации Восточных земель, в теории он должен частично претворяться в жизнь. По крайней мере, в районах Винницы, Каменец-Подольска и Житомира, где сейчас обитают около пяти с половиной миллионов коренных жителей… Согласно принятым решениям нежелательные в расовом отношении элементы должны быть переселены на восток, за Урал и замещены немецким населением. Ваше мнение, это выполнимо в настоящих условиях?

верн