Воин огня

Оксана Демченко

Воин огня

Глава 1

Всадник на пегом коне

«В начале времен мир был пуст, его висари называлось совсем просто – покоем и неразличимостью. Но как зима сменяется летом, так и покой иссяк; как лед расслаивается, внизу водой делается, а вверху туманом, так и различия родились из неразличимости. И стали они основой мира: асхи, асари, амат и арих, так мы их зовем, первичных духов. Явившись, они возмутили висари и разрушили, разбили сам мир надвое, расслоив неявленное и явленное. Так возник зеленый мир. И преграда возникла, отделяющая духов от него. Тогда думать стали. Себя отразили в преграде и обрели оба мира, восстановили единое их висари. Сделалось то висари сложным, тонким, и, чтобы не исчезло оно, снова разрывая единое, посадили дерево, вросшее нижними корнями в зеленый мир, а верхними – уходящее в неявленное. Мы, люди, – и есть то дерево. Поэтому у каждого от рождения две души. Левая, явленному принадлежащая. И правая, к неявленному чуткая. Первую утратишь – к духам уйдешь. Второй лишишься – к зверям спустишься. Трудно держать висари, трудно слушать духов. Для того нам даны мавиви. На грани стоящие. Их беречь надо».

(Легенда о происхождении мира, записанная профессором Маттио Виччи со слов савайсари племени макергов; текст хранится в библиотеке университета долины Типпичери)

Утро будило лес неторопливо и бережно. Прошумело зевком ветра в кронах. Зазвенело и улыбнулось бликами качнувшихся листьев. Встряхнулось вьюном мошкары, волнующим плотный слоистый туман, серый, еще ночной…

Пегий жеребец двигался по лесу привычным неторопливым шагом. Иногда пофыркивал, словно окликая своего друга и намекая: хватит по-детски играть в великого охотника! Не время. Они ведь спешат, у них дело. Большое и важное дело, достойное сына вождя. Ради меньшего даже ему не позволили бы ехать верхом, коней у махигов не так много. Тем более таких коней, чья шкура отмечена узором самой Плачущей… По молочному ворсу тут и там ложатся ровные овальные пятна теней, срастаются в сплошной, почти черный ремень на спине, рисуют на морде маску-шлем. Три копыта черны, и лишь правое переднее сияет белизной, как бывает у лошадей с добрым ходом. Стоит на таком коне пуститься в путь по важному делу – и оно обязательно совершится наилучшим образом…

То ли сын вождя пресытился игрой в выслеживание оленей, то ли осознал, что надо беречь время, но свое интересное безделье он прервал и явился, точнее, свалился прямо на спину пегого с низкой ветки.

– У-учи! – победно буркнул сын вождя, успокаивая коня и заодно подбадривая: мол, звал – так вперед.

Людские тропы в диком лесу едва заметны. Так и до́лжно жить, не нарушая святости дыхания зеленого мира. Всадник поудобнее устроился на заменяющей седло шкуре редкого черно-белого ягуара, перетянутой ремнем. Нашарил повод – тонкую косичку, плетенную из трех цветных кожаных шнуров, широкой свободной петлей наброшенную на конскую шею. Говорят, бледные всегда управляли лошадьми, используя железо. Даже в редком лесу, где не требуется точность приказов и где уже давно не шумят бои. Но нынешние хозяева не оскорбляют коней недоверием, тем более таких – отмеченных драгоценным окрасом, угодным Плачущей.

Седок потянулся в сторону, погладил пальцами кору огромного дерева, какое и троим взрослым воинам не обхватить, вежливо поклонился великану, старейшине этого леса, и щелкнул языком, снова поторопив коня. Он выследил безупречного оленя и долго вел его по тропе, рассмотрел рога, сосчитал все отростки и успел порадоваться: безусловный вожак, ни малейшего изъяна. Он уже был готов прыгнуть на достойного противника, даже гладил извлеченный из ножен длинный охотничий нож и… и прекратил игру. Он сыт, он далеко от дома, он едет по делам, и, значит, этот олень не зря чувствует себя в полной безопасности.

Пегий выбрался из оврага на ровную удобную тропку и пошел «лесным бегом», так называли махиги эту странную помесь прыжков косули и конской рыси, наилучшую для движения по задичалому, холмистому лесу. Капли вчерашнего дождя иногда срывались из поднебесья, с далеких верхушек крон, где шалил ветерок, и летели вниз, скользя по иглам хвои, вспыхивая слезинками Плачущей в низких лучах утреннего солнца… Седок точным движением поймал на ладонь пропитанную солнцем каплю, лизнул и чуть прищурился: сладкая, пахнет недавней весной, еще помнит молодость этого годового круга.

Впереди улыбкой юного дня блеснул прогал опушки. Всадник нахмурил густые темные брови, глубоко втянул воздух. Жилье людей в любом лесу опознается издали. Особенно бледных. Не умеют они пребывать в ладу с зеленым миром. «Не умеют – полбеды, так ведь и учатся неохотно!» – рассердился всадник, вслушиваясь в чуждые лесу шумы далекого поселка. Зачем бледным выделили земли? Да, дед по мужской линии так велел перед смертью. Последнее слово великого воина Ичивы не может быть предметом обсуждения. Даже если оно высказано при явном помутнении разума – так с некоторых пор полагал внук героя. Сейчас именно он хмурился, принюхивался и решал: погладить пегого по шее, убеждая сойти с тропы и обогнуть вырубку, или шевельнуть повод, направляя коня к прогалу опушки, проехать ее краем и глянуть, как живут бледные. Это ведь его земли, но здесь люди его рода не появлялись, наверное, уже давно. Можно, почти не кривя душой, назвать шевельнувшееся в душе любопытство, долгом перед лесом. И заодно позволить себе со вкусом и без спешки погасить раздражение, вызванное мыслями, чуждым лесу шумом и едва различимым запахом дыма. Так удобно – успокоиться и ехать далее, осознавая свою правоту и силу, если под руку подвернется кто-то из бледных… Приятная мысль, дельная. Всадник шевельнул пятками, выбирая короткий путь вниз по склону.

Он сразу приметил работницу, именно в это время выпрямившуюся от длинной гряды с побегами батара. Так получилось: она дала отдых спине и встряхнула гривой волос, едва пегий вывернулся ящерицей из зарослей и загарцевал на скользком после дождя склоне, сползая, увязая в красной жирной грязи и заодно забавляясь скольжением… В иное время сын вождя, возможно, подхлестнул бы коня и убедил ускорить спуск. Но не теперь. Незнакомая и уже потому интересная девушка заслуживала того, чтобы потратить немного времени. Можно рассмотреть ее и заодно решить, сколько, собственно, этого самого времени тратить. Точнее, стоит ли спешиваться.

Первый взгляд не уму принадлежит, скорее уж наоборот, он – искра безумия. Или зажжет смолистый факел интереса, или угаснет в холодном тумане безразличия. Это потом уже усердный и настойчивый разум расстарается, затеплит костер и пригласит к нему на беседу, позволяющую составить настоящее мнение. Взрослое. Сын вождя поморщился и ощутил, как растет раздражение. Он не желал сегодня сидеть у костра разума. Пусть старики греются и тратят время на нудные беседы. Он-то молод…

Девушка была почти такая же бледная, как остальные жители этой фермы, но и отличия легко опознавались – по тяжести и густоте иссиня-черных волос, пушистых, вьющихся. По заметному оттенку заката на коже, по особенному разрезу глаз, удлиненных, очень крупных, скрытых в тени ресниц… Определенно кто-то отметил своим вниманием ее мать, кто-то из достойных представителей народа махигов. Но, видимо, он спешил, как и нынешний путник. Не оставил бус родства, чтобы, вернувшись годом позже, забрать ребенка. Что ж, хвала духам леса, так гораздо удобнее и проще. Не возникнет долга. Старики говорят, было и лучшее время, когда с собой не возили бус, а бледных числили имуществом и делали с ними все, что душе угодно. Они другого обращения едва ли заслужили! Подлые бездушные злодеи, явившиеся в зеленый мир и принесшие войну. Многие и теперь считают бледных не людьми, полагая новый закон ложью и знаком слабости махигов.

– У-учи, – усмехнулся седок, бросая повод и тем замедляя спуск еще более.

Он-то не слаб, и он имеет право как сын вождя и внук вождя. Полукровки почти всегда красивы, да что там, давно известно: именно они обладают сложным и неповторимым обаянием, делающим их неотразимыми. Лица полукровок неправильны, от бледных матерей они получают излишне пухлые губы и слишком узкий выступающий нос, часто и цвет глаз далек от почитаемого наилучшим – карего… У этой работницы глаза синие. Плечи узковаты. «Бледный народ, – как сказал однажды двоюродный брат мамы, – не обладает силой, даруемой лесом». Но в хрупкости есть своя прелесть. Прежде друг пегого коня оспаривал и высмеивал подобные рассуждения, но теперь убедился воочию…

Бледные женщины обычно слабогруды, под нелепой мешковатой рубахой без пояса тело едва проступает, а жаль. Хотя кто мешает подойти поближе и проверить, хороша ли грудь и широки ли бедра? Эта мысль в единый миг разогрела кровь, толкнула руку с поводом, и пегий всхрапнул, затанцевал злее и сместился вплотную к низким жердям ограды батарового поля.

Сын вождя поправил в волосах длинное перо, иногда норовящее выскользнуть из косицы. Если полукровка унаследовала от отца не только цвет кожи, имеет смысл подумать, а не задержаться ли тут на весь день, чтобы бросить ей завтра бусы? Всадник одним движением спешился, наступив на жердь и спрыгнув на мягкую землю возле крайней гряды. Еще полный годовой круг его судьба будет в руках Плачущей. До тех пор он вполне свободен в выборе бледных, особенно здесь, во владениях рода махигов…

Внук великого воина Ичивы шел по влажной прохладной красной земле, ступая босыми ногами мягко, как на охоте, без звука перетекая и подкрадываясь. Солнце рисовало его тень впереди, ветерок играл двумя перьями орла в прическе, давая рассмотреть оба и подтверждая: это идет сам старший сын вождя. Большая честь для ничтожной бледной даже стоять рядом с ним, а эта нелепая полукровка словно не знает закона, замерла без движения, не убежала, но и не упала на колени, не сгребает волосы так, чтобы он мог удобно их прихватить на темени. Не делает и иных знаков, лишь стоит и смотрит. Прямо, в упор. Не моргая, не отводя взгляда. Надо полагать, старается себя показать в наилучшем свете и заслужить бусы. Еще бы… такие глаза – чудо.

Сын вождя вгляделся, задохнулся – синее пламя чужого взора было огромно. Сердце дрогнуло – и жар разгорелся в груди, заполнил все существо, испепеляя и уничтожая нелепый, годный лишь для стариков разум.

– У-учи. – Махиг ласково улыбнулся нелепой девчонке, не умеющей себя вести, прямо-таки дикой. Он заподозрил с растущим интересом: наверняка никто еще не снисходил до нее, а это особенно занятно… – У-учи, стой смирно. Вот так. Хорошая девочка, у-учи…

Полукровка задышала часто и испуганно, неловко перехватила бронзовый, цвета кожи настоящего махига, нож. Сталь для бледных, к тому же живущих отдельными поселениями, – под полным запретом. Но и этим тупым ножом, годным лишь для удаления сорняков и рыхления, она попыталась ударить. Пришлось чуть отодвинуться. Отец много раз повторял, что злость у бледных неизбывна, она течет в их стылой подлой крови… Не зря эта кровь проступает в жилах синевой, словно метит вены изморозью зимы. Он слышал от старших, да и приятели шептались, намекая на взрослость и похваляясь вроде бы богатым опытом: женщины бледных не так хороши, как женщины истинных махигов. Но пока он слишком молод, чтобы знать решение Плачущей, и потому своего мнения не составил, сравнивая. Полукровка закусила губу и замахнулась повторно.

– Бешеная ты, что ли? – Сын вождя повысил голос, снова ощущая приступ злости к пришлым.

Вывернул тонкую руку резко, до хруста, вынул нож из ослабевших пальцев и отбросил подальше, презрительно морщась и слушая, как девушка стонет и охает. Полукровка, но боли терпеть не умеет. Значит, кровь матери оказалась в ней сильнее отцовской, страх и слабость – ее удел от рождения и до конца дней… Таким не оставляют бус. Чуть помешкав, сын вождя прихватил волосы на темени, сгибая к самой земле тонкое, даже тощее, тело. Снова поморщился. В некотором замешательстве осмотрелся. Прополка на поле почти завершена, дождь вчера шел весь день, кругом, куда ни глянь, сплошная красная грязь…

Он более не ощущал за собой правоты, эти слезы и стоны стучались в его правую душу и будили целый рой сомнений. Отец говорил: «Бледные лишены большой души, поскольку они чужие лесу. О них следует думать меньше, чем о любом олене или даже волке… Их можно убивать ради забавы». Нет, именно так отец не сказал, но были и другие, взрослые и уважаемые воины, те, кто пояснял и наставлял, объяснял и учил… Да что воины, даже сами бледные кланялись сыну вождя и твердили: «Все в этих лесах – твое!» Вот только дед по женской линии советовал жить своим умом и прислушиваться к голосу сердца, а не к трескотне глупых чужаков. Дед вздыхал и сетовал: «Нынешний вождь – и тот глуховат. Или его сердце онемело?»

Сын вождя сердито встряхнул головой и замер. Для мужчины сомнения, тем более выказываемые явно, – слабость, так учил отец. Юноша огляделся, разыскивая удобное сухое место, тем самым давая себе время унять жар, заполнивший душу, пряча сомнения за делами и простыми мыслями…

Когда был молод его дед по крови отца, в этих лесах жили иначе. Не было ни бледных, ни лошадей, ни привычки строить дома, основывая постоянные поселения, привязывая себя к месту от первого до последнего вздоха. Свобода пропитывала воздух, роднила с лесом и дарила радость… Увы, прошлого не вернуть. Бледные сожгли мосты на берег минувшего, где навсегда осталась, доступная теперь лишь в воспоминаниях уцелевших стариков, прежняя жизнь зеленого мира и населяющих его людей. Никто не звал бледных. Сами пришли, явились из-за горизонта на своих огромных кораблях, ничуть не похожих на рыбацкие лодки. И не просто поселились, но принесли войну, сделали реки красными и горячими от пролитой крови махигов и иных людей леса, степи и гор. Вступили своими обутыми ногами на лесные тропы, вытаптывая траву и разрывая дерн. Заставили стонать и вздрагивать могучие горы. Оскорбили мир, подрубая лесных старост, – самые высокие и славные деревья. И зачем? Всего лишь ради дров…

Его дед по мужской линии, славный вождь Ичива, тогда первым разделил душу и обрел силу, это помнит наставник Арихад, великий воин и мудрец, который больше иных сделал для военных побед. И теперь внук великого Ичивы вкушает плоды побед. Он, юный Ичивари, ездит на пегом коне, живет в большом удобном доме и знает границы своих лесов. Границы, само появление которых украло у народа махигов свободу и сделало сладкий воздух затхлым. Знание бледных не утекло в море вместе с их холодной кровью. Увы, в довершение бед все тот же Ичива, дед по линии отца, перед смертью сошел с ума и запретил жаждавшим мести воинам умертвить всех пришлых. Зря, они подлые и слабые. И знание их чужое, не следовало его перенимать, не стоило впускать в этот мир, первозданный и совершенный. Того и гляди опасный яд впитается в кровь махигов, и люди леса начнут носить обувь даже летом. Многие уже теперь мерзнут, их дух ослаб, а пальцы сделались холодны…

Полукровка взвизгнула и извернулась. Ответная злость вспыхнула с новой силой. Ну что за ничтожество! Вывих – это не повод для криков. Истинный махиг должен молча терпеть любую боль. Если бы великий дед Ичива выжил в том бою, если бы он сохранил свою мудрость единения с силой огня – он бы не допустил нынешнего позора. По причине предсмертной слабости деда Ичивы бледные и теперь живут на красной земле. Им даже позволяют строить жилища и выбирать себе вождей. Им разрешают учить детей языку народа леса, а некоторых и письму. Их допускают на большой торг, хотя еще не так давно самих держали в загонах для скота…

Ичивари дотащил упирающуюся и всхлипывающую полукровку до сарая. Каждую осень в такие собирают сухие стебли батара, чтобы жечь их и обогревать жилье. Летом сараи пустуют, утоптанная земля в них покрыта циновками, в углу хранятся бронзовые ножи и тяпки. Полукровку он швырнул в сарай и замер на пороге, морщась и с растущим презрением рассматривая ее, жалкую, скорчившуюся, покорную. Бледные, как однажды сказал славный ранвари Утери, вызывают отвращение. Они так ничтожны и слабы, что снисходить до них непросто, не закипает в полную силу кровь, да и пахнут они как-то чуждо, даже, пожалуй, неприятно. Кожа у них рыхловатая, словно они все время болеют. Противно. Еще хуже то, что нет ответного огня…

Мгновенный порыв, вынудивший спешиться, угас. Бледная в тусклой тени сарая больше не казалась красивой и желанной. Ее поведение вызывало сомнения и раздражение. Но и вымещать злость на кричащей из-за одного вывиха – тоже нелепо, даже смешно. Ичивари, сын вождя народа махигов, все еще стоял на пороге лишь потому, что не знал, достойно ли это воина: просто отвернуться и уйти. В конце концов, она полукровка и вполне могла понадеяться на бусы, обомлев от счастья: когда еще представится возможность лицезреть самого сына вождя, редкостного гостя в здешнем убогом селении… А ну как она – болтливая лгунья? Станет трепать языком, порочить имя потомка Ичивы в своем жалком селении. К тому же он так и не проверил, достойно ли внимания тело. Вот проверит, убедится, что нехороша, – и уйдет, получив веский повод.

Пришлось без всякого азарта охотника войти в сарай, снова сгрести темные волосы и дернуть голову вверх. Второй рукой нащупал край рубахи, сотканной убогим способом, который разрешен бледным. Ткань легко поддалась, расползаясь. Так и есть: тощая, слабогрудая. Снова кричит, опять жалуется на вывих. Пришлось вправить руку, чтобы унять постыдный визг. Он так старался сделать все быстро и ловко, что упустил движение второй бледной руки и смог перехватить нож лишь на излете, у самого живота. Тупая, сточенная красной землей бронза все же успела чиркнуть по коже такого же яркого закатного цвета, удар пришелся в место над самой бедренной повязкой.

Ичивари ненадолго задумался, рассматривая нож. Нашарила на полу, это понятно. Но зачем? Возможно, решила доказать силу крови отца. Что ж, попытка достойна некоторого уважения. Конечно, он сын вождя, она ему не ровня. Должна была сама сообразить, едва заметив два орлиных пера в волосах… Из царапины на животе одной-единственной алой росинкой выступила кровь. Но и это неоспоримо. Ичивари нехотя пожал плечами и в два быстрых движения вывернул полукровке оба локтя.

– На что претендуешь? – спросил он, медленно и отчетливо выделяя слова, когда она устала кричать и затихла. – Ты понимаешь речь леса?

Губы полукровки стали серыми, прямо-таки мертвыми. Пришлось похлопать ее по щекам, приводя в чувство. Как общаться с таким вот нелепым народом? Сама нанесла ритуальную рану, и что? Льет слезы и молчит.

– Ты понимаешь речь моря? – спросил Ичивари на языке бледных, избрав самое распространенное в их поселках наречие тагоррийцев. – Не молчи, иначе вырежу язык, чтобы ты имела право молчать…

Вся мерзость бледных – в их неумении быть людьми. Они не контролируют своих дел и желаний, они прячутся за своими слабостями, отказываясь отвечать за содеянное. Надо полагать, полукровка не наносила ритуальной раны, просто ненадолго сошла с ума от страха, так бывает с ничтожными. Только сделанного не вернуть. Рана нанесена. Ичивари холодно усмехнулся. Он один и знает об этой царапине, но разве он станет лгать и даже просто молчать о случившемся ради полукровки, оправдывая и покрывая ее постыдную трусость? Зачем? Он – сын вождя, а дикая совсем не оценила уделенного ей внимания. Значит, тем более заслуживает наказания. Он готов был снизойти и даже подумал о бусах, почти всерьез или даже совсем всерьез…

– Здесь кровь махига. – Он указал на потемневшую и уже подсохшую каплю на своем животе. – Закон гласит: бледный, пожелавший увидеть цвет нашей крови и не намеревавшийся совершить убийство, заявляет тем самым о своем праве жить в лесу, которое должен подтвердить, пройдя испытание. Я мог бы дать тебе выбор, но я спешу. Понимаешь? У меня нет времени, значит, жажда и голод отпадают. Остаются огонь и сталь. Огонь для женщины – плохо, он тебя слишком сильно изуродует.

– Умоляю меня простить, великий вождь. – Полукровка наконец-то смогла совладать со своей болью. – Это была случайность. Умоляю…

Она была ниже Ичивари самое малое на полторы головы, он заметил, пока шел по полю. Она стояла на коленях с вывернутыми локтями и плакала. Совсем беспомощная. Она вызывала сложные чувства – смесь гнева, отвращения и тянущей мучительной боли. Огонь в душе угас. В левой, малой. Правая была пуста и темна… Как можно нанести рану и отказаться от сделанного? Как можно не принять предложенного права жить в лесу? И что еще хуже: почему ему почти жаль эту тощую полукровку? Лес мудр, он дает выжить сильнейшему. И ни единая травинка в этом лесу не вздрогнет от жалости к бледным чужакам. Тем более не пожалеет он – внук вождя Ичивы, однажды побывавшего в плену у бледных, не получившего от врага ни капли жалости, только чистую боль…

Ичивари встряхнул волосами и усмехнулся, усердно гася тлеющие в душе глупые искры жалости. Обошел девушку и стал выбирать из кучи бронзовые ножи, грубо сделанные и сильно сточенные работой. Прихватил моток взлохмаченной старой веревки. Жалось угасла, позволяя думать спокойно и логично. Как бы поскорее устроить испытание? Проще и удобнее всего – срезать кожу со спины или…

– Умоляю, я буду послушной… все, что вам угодно, умоляю, – всхлипнула полукровка.

«В любом случае надо ее как следует привязать», – продолжил молча рассуждать Ичивари, раздражаясь все сильнее. А как не злиться? Сперва это ничтожество ему, сыну вождя, норовило отказать – уже нет сомнений, именно так и было! Теперь же бледная хочет сослаться на слабость и избежать испытания, вполне обыкновенного для настоящих махигов и не угрожающего жизни. Слабая ноет и стонет, наглядно проявляя покорность и предлагая ее как товар. Ему же, недавно отвергнутому! На его земле, в его родном лесу, где ни один бледный не имеет права спорить и возражать сыну вождя.

Злость стала черной и холодной, как ночная вода. Ичивари бросил веревку и оба бронзовых ножа. Потянул из ножен на бедре охотничий, стальной.

Следует совершить необходимое – перерезать ей горло. Так велит закон. Потому что полукровка только что неосторожно и вполне отчетливо призналась, извиняясь за намерение: она виновна, поскольку пыталась убить. Воин огня Утери как-то обронил с презрением: «Ты еще не воин, на твоем ноже нет крови убитых тобою врагов. Твоя душа не прошла очищения огнем гнева, избавляющего от ложных сомнений». Сегодня внук Ичивы докажет, что он – воин и взрослый. Он исполнит должное и тогда гордо покажет свой нож наставнику. Тот, кто близок великому духу ариха, будет доволен. И не откажет в ритуале разделения. Может статься, даже приблизит его срок…

Нож удобно лег в руку. Собственного изготовления, живой, еще горячим выкупанный в крови своего хозяина, с узором лучшей стали, серым и вьющимся, как туман поутру… Широкое лезвие, рукоять из рога оленя отделана серебром, обмотана тонким шнуром из лучшей кожи.

Можно перерезать горло и тем сократить агонию. А должно – по старому закону так и следует поступить – в точности вернуть удар. Пнуть полукровку, сваливая на циновки. Прижать коленом бедра, а рукой – плечи. Разрезать рубаху, обнажить живот. Установить нож на ее теле там же, где на бронзовой коже сына вождя остались метка и капля крови. И вогнать до рукояти…

– Умоляю, – без надежды в голосе всхлипнула полукровка.

Ее можно понять. Ударила ведь так, что лучше и не прицелиться… или – хуже? Когда он вернет бледной этот удар, она станет умирать медленно, полный день, а то и дольше. Придется оставить в ране нож… Ичивари поморщился. Зачем он поехал по опушке и зачем спешился? С бледными всегда так. Ничего хорошего, только черная злость и отвращение. Стыдно признать очевидное: он не способен ударить в живот… Он слаб духом, и, увы, он еще не воин. Да и дед Магур не одобрил бы, хотя дед по линии матери воевал с бледными, и слава его в чем-то даже выше славы Ичивы. Мужество деда Магура неоспоримо, и никакой Утери ему не указ…

– Хорошо, я учту твои слова, – нехотя буркнул Ичивари, с каким-то отрешенным отчаянием удивляясь, как далеко все зашло и как вдруг сделалось невозможно просто уйти. Будто бы он, сын вождя, не свободен на своей земле. – Просто перережу горло. Так удобнее и быстрее. Я ведь спешу…

Полукровка попыталась что-то сказать, уже губы дрогнули, но звук так и не родился. Видимо, осознала бессмысленность своих криков и жалоб… Но смотрит так, что чернота слева на душе копится все гуще и тягостнее. А справа вовсе камень повис, тянет к земле. Рвет большую душу.

Может, чем-то накрыть ей лицо? Ичивари обозлился окончательно, рванул волосы, вскидывая узкое бледное лицо выше, чтобы нож прошел удобно. Колебался еще какое-то мгновение, не понимая смысла сомнений, причиняющих худшее мучение, чем любая пытка у столба боли. Он готов был поддаться и двинуться прочь от сарая. Может, вся беда в том, что глаза у нелепой девчонки – синие, совсем как весеннее небо над лесом. Словно она имеет право считаться родной здешнему миру. Но нет, такие глаза у бледных называют «цвета моря», значит, все его сомнения – обман и происки темных духов… Ичивари повел бровью, найдя довод убедительным. Деловито, уже без лишних мыслей, глянул на лезвие своего охотничьего ножа, избегая смотреть на синеглазую.

Он воин. Он имеет право. Он даже должен. Он…

Полукровка сморгнула, из левого глаза по щеке покатилась слеза. Сын вождя еще раз молча убедил себя: он уже справился с сомнениями, воин лишен слабости. Надо перемочь дурноту и стать взрослым. Одолеть и эту пытку сомнений. Он всегда справлялся и находил в себе силы. Уже почти нашел.

Ичивари резко выдохнул – и начал опускать сталь к шее.

И замер. Слеза скатилась по бледной щеке, упала на циновку и осталась лежать, круглая и яркая.

Настоящая Слеза, знак самой Плачущей.

Это было невозможно. Если бы небо рухнуло на лес, он удивился бы гораздо меньше. Все утратило смысл, все рассыпалось в прах и сгинуло. Сам махиг отпустил волосы жертвы, не заметив этого. Привычным движением убрал нож в ножны и сел на циновку, непрерывно глядя на Слезу и боясь утратить чудо. Вздрогнул, опомнился, быстро вправил локти бледной – уже понятно, наказывать ее не стоит, пусть приходит в себя. А пока не до того, надо склониться, рассмотреть лучистую яркую каплю, не сгинувшую и теперь. И не почерневшую! Ичивари бережно и неуверенно тронул каплю кончиками пальцев. Она качнулась на сухих листьях батара, сплетенных в циновку. В ушах зазвенело тихо, но отчетливо, сердце сдвоило удары – отозвалось на звон, потеплело. Черные мертвые Слезы кричат болью и тормозят сердце, прокалывают холодом. Эта – живая, нет сомнений. Живая Слеза! У него на ладони – чудо. Дар духов. Знак.

Мысли в голове плыли, колебались и прятались в плотном дыму недоумения. Почему Плачущая отметила своим вниманием это ничтожество? Почему подала знак ему, сыну вождя, через столь чуждое лесу существо? Наконец, как понимать знак? Ведь он обязан сам истолковать и сам исполнить…

Тяпка прорубила дым недоумения в один взмах, Ичивари даже не успел увернуться. Слишком много думать, как и говорил наставник Арихад, вредно… Отворачиваться от врага – вредно вдвойне. Бешеная девчонка, пережив близость смерти, ничуть не поумнела, даже наоборот, стала злее прежнего. Она ударила изо всех своих невеликих сил и уже замахивалась снова, хотя руки болели – вон как закусила губу, на щеках сплошные дорожки слез… Ичивари тяжело вздохнул, отобрал тяпку, прикидывая, каких размеров будет синяк на спине. Подвигал плечами, проверяя, не треснуло ли ребро и не следует ли сделать плотную повязку. Искоса глянул на бешеную, отшатнувшуюся в угол и шипящую затравленно, но по-прежнему злобно. Она нагнулась, пробуя дотянуться до ножа… Глазищи стали темными, словно гроза в них полыхает.

Ичивари усмехнулся с некоторым одобрением, тьма в правой душе проредилась, напряжение ушло. Если бы эта полукровка сразу и толком полезла в драку, он бы не стал творить невесть что, пересиливать ее упрямство, настаивать. Он всегда уважает тех, кто умеет или хотя бы пытается быть сильным. Но теперь он окончательно запутался: что с нелепой девчонкой делать дальше? Пока, очевидно, – держать за предплечья по возможности плотно и втискивать в угол, хоть так прекращая ее попытки пинаться ногами. Два раза попала чуть ниже колена – больно, между прочим, и опять же синяки… Если он не прикончит дикую, как объяснит их появление?

– Урод! Заделался в хозяева леса! Горелый пень! Падаль! Головешка!

Она теперь еще и кричала… На языке леса, причем без малейшего искажения произношения. Слушать оказалось забавно. Ичивари молча внимал и кивал, когда оскорбления бешеной полукровки получались особенно удачными. Сердцу ее шум приятен. Сын вождя даже подсказывал слова, если дикая запиналась и смолкала. Пусть покричит. Потом успокоится и тогда-то станет возможно наконец понять, что же происходит. Сил в тощем теле немного, надолго их не хватит. Даже теперь полукровка держится на одной злости: она вся дрожит, вырываясь, почти висит на руках у махига…

– Закончила? – осторожно уточнил сын вождя. Усадил обессиленную полукровку в угол и бережно подобрал выроненную Слезу. – Почему ты сразу не сказала, что у тебя есть муж или что ты не ищешь бус? Исполнила бы закон, вежливо собрала бы волосы на затылке и заодно показала знак семьи…

– Ненавижу. Головешка горелая! – совсем тихо выдохнула полукровка последнее, видимо, обвинение и поникла.

– Поедешь со мной, – решил Ичивари. Вскинув легкое тело на плечо, он пошел через поле назад, к своему пегому, общипывающему траву за оградой. – Со мной тебя лес не обидит. Надо разобраться, что за знак мне послан. Это великий день. Много лет, насколько я знаю, махиги не получали живых Слез.

Он добрался до изгороди, подозвал пегого и посадил полукровку на жердь. Перепрыгнув с перекопанного поля на траву, потоптался, счищая с ног грязь. С сомнением погладил шкуру ягуара. Сажать бледную на спину такого коня, да еще в почетное седло пестрого меха… Но своими ногами она вряд ли пойдет быстро и тем более охотно. Вон опять шипит, морщит лоб, не иначе выдумывает очередное оскорбление. Ичивари снял с коня повод, захлестнул запястья девушки петлей и проверил, плотно ли и удобно ли получилось. Перенес пленницу и усадил на светлую шкуру. Похлопал коня по шее и пошел к лесу. В груди копилась несуетливая тихая радость, словно теперь все правильно и сохраненная жизнь полукровки гораздо ценнее ее гибели, угодной старому закону, и даже важнее собственной, немного надуманной взрослости внука вождя.

– У-учи, Шагари, – сказал Ичивари пегому коню. – Идем. Не стоит глядеть на дома и дела бледных, иначе застрянем тут надолго. Эй, всадница священного коня с белым копытом! Может, прекратишь шипеть и назовешь свое имя?

Ответа не последовало. Новая волна злости, темнее и тяжелее прежней, накатила резко, накрыла с головой. Он мирно говорил с бледной. Он позволил ей ехать верхом, он убедил себя забыть все глупости, содеянные ею, и даже не казнил за преступление! И что в ответ? Ничего. Его старательно не замечают… На его земле, в его лесу!

Пегий взобрался на склон несколькими прыжками. Ичивари едва угнался за конем. Он вымазался в красной грязи и разозлился еще сильнее. Пленных не возят в седле! Их водят за конским хвостом, накинув на шею петлю. Там им самое место. Почему он не ощущал радости, когда бледная кричала от боли? Теперь бы он послушал ее жалобы, даже охотно рассмеялся… и добавил боли.

Сын вождя миновал опушку, остановил пегого и снял его всадницу. Она уже снова всхлипывала, терла связанными руками глаза. То ли вся сила крови отца иссякла и снова накатила слабость бледной матери, то ли просто детские капризы одолели… Сейчас, глядя на бледную в упор, Ичивари с некоторым смущением предположил: на лицо она выглядит старше, чем есть на самом деле. Когда утром он спрыгнул из седла и пошел по полю, думая о бусах и прочем, то полагал, что девушке не менее шестнадцати годовых кругов. Теперь усомнился. А если ей нет и четырнадцати? Дети вне любых дел взрослых. Не она нарушала закон – он сам был неправ. Но он – сын вождя! Надежда рода.

Синеглазая смотрела в упор, моргая, стряхивая с ресниц обычные соленые слезы и шмыгая распухшим красным носом. Жалкое зрелище. Но в глазах по-прежнему вспыхивали грозовые огни, и потому смотреть в их хмурую синеву было занятно. Он даже увлекся и подзабыл, зачем спе́шил полукровку, он снова был беззащитен, поскольку окончательно расстался с недавней острой жаждой причинять боль. Обида на странную девчонку сгинула быстро и без следа. Теперь Ичивари растерянно и даже чуть смущенно думал, стоит ли заставлять полукровку идти пешком за пегим, ведь леса не понимает и…

Девчонка резко отстранилась, снова зашипела, злее прежнего. На плече мелькнуло нечто черно-белое, меховое. Ичивари не успел осознать и уклониться. Откуда у дикого скунса могла взяться привычка прыгать на руки к бледной чужачке? И тем более нападать на сына леса… Слезы залили глаза, кашель подступил к горлу. Ичивари отшатнулся. Услышав звук стали, покидающей ножны, сделал еще шаг назад и выругался.

Он стоял, упираясь спиной в круп пегого коня, на боку болтались пустые ножны, а о том, куда делась полукровка, не хотелось даже думать. Лес покачивал мелкими веточками под вздохами насмешника-ветра. Солнышко щурилось и подмигивало сквозь древесные кроны. Скунс без суеты двигался к кустарнику, гордый исполненным делом… Ни одна травинка не примята так, чтобы дать след. Ни одна сухая веточка не хрустит вдали, выдавая движение полукровки. Белки и сороки – и те словно в сговоре, молчат!

– Я горелый пень, – невесть с чего припомнил Ичивари шепотом. – Я этот… хозяин леса. Куда теперь идти? Вот позор-то… Скажу наставнику: «Меня ударила тяпкой и обокрала бледная четырнадцати годовых кругов от роду». Он спросит: «Что ты сделал с ней?» И я отвечу: «Упустил связанную в лесу и позволил украсть мой нож». Я буду посмешищем на всех землях махигов.

Сделав столь мрачный и неоспоримый вывод, Ичивари нахмурился, стал серьезен. Собственно, какие тут шутки! Его нож у бледной, это недопустимо. Уйти отсюда, не вернув себе оружие, невозможно. Продолжить путь, не наказав бешеную и не разобравшись в природе появления Слезы, – недопустимо. Хотя смысл знака ясен, пожалуй. Плачущая заранее скорбела о нем, самом бестолковом сыне народа леса. Возможно, это начало конца. Когда осенью следующего годового круга он принесет дары и испросит права разделить душу и обрести силу ариха, духи его не услышат.

– Ну погоди, бешеная! – мрачно пообещал Ичивари. – Мы еще посмотрим… Я поставлю тебя у столба боли и испытаю огнем, меньшее отмщение не возместит оскорблений, нанесенных мне, старшему сыну вождя народа махигов. Клянусь…

Клятву следовало принести на крови, рука сама потянулась к ножнам – увы, пустым. Ичивари еще раз тяжело вздохнул и даже чуть ссутулился. Проклятущая полукровка лишила его даже возможности гордо произнести слова, подобающие сыну вождя. И что остается? Ползать по траве, щупать ее, искать камень с острой кромкой или нудно ковырять руку обломком палки, добывая хоть несколько капель крови, – это почти то же самое, что признать заранее клятву неполной и, значит, необязательной к осуществлению…

– Ну, погоди! – Пришлось ограничиться угрозой, достойной разве что ничтожной женской ссоры, и показать лесу кулак…

Высоко в кронах, пронизанных солнцем, защелкали белки, в их голосах Ичивари почудилась насмешка. Сын вождя, побежденный скунсом! Сын вождя, дерево жизни которого совсем скоро обрастет семнадцатым годовым кольцом. Почти взрослый. Если по росту и плечам судить – так ему легко дать и восемнадцать, и девятнадцать: он вырос в деда Ичиву, ширококостным и статным. Но не обрел дара воина и мудрости вождя… Как показаться перед людьми, путь даже и бледными?

Кожа на плечах чесалась все сильнее, глаза слезились, подтверждая известное каждому правило: не стоит рассматривать хвост рассерженного скунса. Ичивари пожал плечами и покосился на пегого. Верный Шагари не предал друга: даже не отодвинулся, хотя запах донимал и его. Видно, как вздрагивает шкура.

– Пожалуй, месть подождет, – буркнул Ичивари. – Сперва мы найдем большое озеро и как следует искупаемся. Потом я наловлю рыбы и отдохну, а ты испробуешь самой сладкой прибрежной травы. Никуда эта бешеная не денется. Вон – красная глина. Ее ноги запачканы, след будет явный.

Успокоив себя и обретя цель, Ичивари огляделся еще раз, теперь уже спокойно и без суеты. Он знал здешние леса, как и любые иные в границах земель народа махигов. Он своими ногами исходил тропы и пальцами прочертил их на карте. Уже тридцать годовых кругов выросло на стволах с тех пор, как удалось выведать у первого поколения людей моря самые ценные их знания, в том числе секрет бумаги, устройство компаса, изготовление карт, а также иные точные способы ориентирования. Озеро Белых Туманов лежит к закату, в десяти километрах[1] от поселка бледных.

Ичивари похлопал пегого по шее, поднял голову, подставляя лицо солнцу и понадежнее определяясь на местности. Смешно и грустно. Что осталось от исконного языка леса после принятия стольких новых слов и понятий?.. Что осталось от привычного уклада жизни?.. Того и гляди дети его детей разучатся находить тропы без компаса и карты. Позор. И, что вдвойне неприятно, отказаться от полученного знания не под силу уже никому из людей леса. Чтобы провести границы и не воевать с соседями за охотничьи угодья или торговые тропы, нужна карта. А ведь именно постоянные ссоры с соседями и были одной из причин побед бледных в самом начале их нашествия… Это люди леса запомнили и усвоили. Как и люди гор и степи. Они взяли у бледных их силу, сокрытую в знаниях, сели в большой круг и нарисовали границы, установив мир меж племенами не на один сезон – навсегда. Давно это было. И ведомо об этом каждому малышу.

Сын вождя грустно усмехнулся. Чтобы нарисовать карту, требуются стол, чернила, бумага… Стол стоит в комнате, она – часть дома. Окна этого дома куда удобнее застеклить, чем затянуть бычьим пузырем. Если так пойдет дальше, старосты леса – лучшие деревья – снова окажутся под угрозой. Это слова мудрого Магура, деда по линии матери. Даргуш, отец Ичивари и нынешний вождь рода махигов, утверждает, что старик сошел с ума и впал в детство. Он так и сказал при всех, на большом осеннем совете. То есть почти так… Сам Ичивари не слышал слов отца, но ему передали надежные люди. И еще после долгих расспросов родичи по линии секвойи нехотя подтвердили: дед Магур встал, рассмеялся, сложил свое старое одеяло из валяной шерсти, кинул на плечо, чуть поклонился вождям и старикам.

– Муж моей дочери вырос и более не нуждается в советах, – с долей насмешки сказал старик, едва ли не в первый раз вслух признав, что Даргуш ему не кровный сын. Хотя до того дня иначе, как сыном, Магур вождя не называл. – Значит, я свободен. Наконец-то я могу уйти из вашего пропахшего дымом поселка. Здесь земля вытоптана, а лес мертв. Я махиг, а не бледный, мне тут не место.

Он ушел в лес, гибкий и стройный, как молодое дерево, хотя на стволе его жизни уместилось в ту осень семьдесят шестое годовое кольцо. Ушел один, не оборачиваясь, – это видел сам Ичивари, прибежавший и замерший у опушки в нерешительности. То ли мчаться за дедом, то ли утешать плачущую навзрыд маму, без сил севшую в траву. Так и получилось: дед ушел один, а слова его остались висеть в воздухе, как тревожный запах далекого пожара…

Перемены в укладе жизни грянули настолько резко, что никто, кажется, действительно не был готов к ним. И никто не знает, как и куда вести народ, а значит, нельзя безоглядно винить отца в жестокости и называть слепым. Это тоже слова деда Магура. Когда зимой Ичивари нашел его стоянку в лесу, было много времени на разговоры. Огонь крошечного охотничьего костерка без спешки грыз комель сухой елки. Дед сидел и свежевал оленя. В тонких мокасинах, в штанах из кожи, голый по пояс, только на спину наброшено неизменное одеяло. И было ему ничуть не холодно… В жилах истинного махига течет не холодная кровь, но кипучий огонь жизни. Ичивари верил, что и его кровь горяча. Он обязан верить. Иначе не сможет в должное время пройти обряд и стать ранвари: принести дары и при поддержке наставника совершить разделение души, позволяющее приблизиться к миру невоплощенных…

Двигаться по лесу – это удовольствие. Конечно, сказанное верно лишь для истинного махига, единого с зеленым миром и осознающего себя живым в живой природе. Ичивари подумал так – и поморщился. «Природа» – слово бледных. Прежде говорили иначе. Точнее, ничего не приходилось думать, говорить и пояснять. «Ма» и «хига» – два важнейших понятия. Слитые в единое слово, они означают «обретший тело дух леса, воплощенный». Теперь даже для главных слов есть строка в словаре, это тоже изобретение людей моря.

вернуться

1

Возможно, кто-то подумает: «Километры для дикарей – это слишком нелепо, автор!» Может быть. Однако происхождение этого слова в нашем случае весьма специфично и будет позже подробно объяснено. – Примеч. авт.

Дед привел старого бледного в поселок еще десять годовых кругов назад, когда многие полагали морских людей скотом. Привел, поселил в своем доме и представил всем:

– Вот человек леса, он имеет большую теплую двойную душу и, значит, обладает правом жить среди нас и даже обязан так поступить, чтобы не впустить в поселок забвение.

Отец тогда не сдержался и при всех спорил с дедом… Но нелепый сухонький человечек остался. День за днем он шаркал следом за дедом, семенил слабыми ногами, задыхаясь и прикашливая. Из дома в дом. Из дома в дом. Здоровался, вежливо, с поклоном принимал воду с тертыми ягодами, настоянную на коре, – целебное питье, которым угощают в знак уважения. Садился в уголке, разворачивал листки и записывал весь разговор деда со старыми в доме. Это казалось нелепым: зачем записывать на бесценную бумагу то, что известно каждому?

Сам Ичивари ходил за дедом без всякого приглашения и дозволения. Не гонят – так почему бы не пойти и не послушать? Довольно скоро он обнаружил: дед Магур неизменно мудр. Ведь то, что рассказывают старики, действительно вот-вот скроется в тенях прошлого. Растворится безвозвратно. Никто не делает более для рыбной ловли крючков из кости. Не ставит силки на мелкую дичь, сплетая косицы веревок из болотных трав или собственных волос. Знания бледных оказались удобнее. И дед прав, надо записывать утрачиваемое, чтобы потом не пришлось стыдиться… Повзрослев, Ичивари заново перебрал воспоминания, прочел записи и понял: не только ради крючков из кости велись длинные стариковские разговоры. Дед дотошно выспрашивал о погоде, звериных тропах и водопоях, уговаривал припомнить, велики ли были стада оленей и сколько видов тех оленей знали старики, какую птицу били на озерах и в какое время года… Дед хотел сохранить и этот опыт. А еще, может статься, он опасался перемен. Слишком резких и необратимых.

Когда бледные вошли в лес, они разорвали башмаками дерн, создали шум, бесцеремонно вмешались в жизнь зеленого мира. Живой лес отшатнулся, затаился. А бледные перли вперед, все дальше от берега моря. Подкованные сталью копыта коней губили мох, ружья причиняли смерть зверям без счета и меры, а затем пришел и черед людей…

Большой кровью пришлось оплатить племенам леса, гор и степи изгнание чужаков. Но кони остались, хотя их копыта давно не подковывают сталью. И ружья остались. Резкий и едкий запах пороха не покинул лес. Он сделался подобен тончайшей пелене, готовой разделить недавно единое: зеленый мир – и его детей махигов, воспринявших чужое знание и оружие.

– Прежде мы делили духов леса на темных и светлых, это не вполне верно и слишком просто, но пусть так… – вздыхал дед, свежуя оленя тогда, зимой. – Теперь все иначе. Есть духи леса и есть духи поселка, так я думаю. Если вторые вселятся в нас, мы утратим право зваться махигами. Мы сделаемся мертвыми для леса, как мертвы для него бледные, не имеющие живой правой души. Мы станем подобны им, а лес для нас окажется просто древесиной для печей и мясом для прокорма. Уже теперь мертвы наши верования, от них остались лишь обрывки некоторых обрядов, да и те не кажутся молодежи важными и близкими. Потому что принадлежат прошлому, иной жизни… Уходящей.

– Получается, отец прав, – обрадовался Ичивари. – И ты признаешь его правоту! Надо прогнать за море всех бледных. Всех до единого! Они лишены главной души, они ходячие мертвецы. Они хуже скота и страшнее темных духов…

– Твой отец разве точно так говорил? Или ты сгоряча приплел к его словам еще чьи-то? Ты шумишь и спешишь, как весенний паводок, – спокойно отметил дед. – Посмотри на эту ель, она упала и высохла, годится лишь для костра. Нельзя ее вкопать в землю и снова сделать зеленой. Время, внук, куда беспощаднее мутной реки, обезумевшей после дождей. Оно уносит от берега сразу и безвозвратно и наши победы, и наши ошибки. Туда они смыты, в водопад прошлого, и нет возврата из вод его… Дело вождя – не вкапывать мертвую елку прежнего, которое уже не оживет, но выращивать из семян мудрости новое дерево жизни. Мы должны принять знание и остаться детьми леса. Это трудно. У нас мало времени, но и торопиться нельзя… Увы, твой папа торопится и иногда ошибается… Хотя бы ты сиди и просто слушай лес. Иногда это важнее, чем слушать себя… и даже меня.

Дед лукаво покосился на недоумевающего внука. Он умел так вывернуть мысль, что все прежнее и вроде бы явное пряталось, пропадало. Приходилось заново искать тропу, годную для движения рассуждений.

Костерок вгрызался в комель елки, изредка раскусывая смолистые сучки и выбрасывая вверх, в стылое черное небо, россыпь искр. Они взлетали и путались в хитром плетении узора ночи, и без того богато украшенном звездами… Ичивари сидел и слушал сумрак. Ощущал себя такой же искоркой. Вся его жизнь для великого леса – один миг. Но попади искра на сухой мох… и пойдет гудеть неутолимой жаждой верховой пожар, в неуемности которого скрывается самый свирепый из темных духов. Неукротимый, безумный, могучий… Странно ощущать в себе судьбу искры, двойственность которой столь опасна. Страшно быть и сыном леса, и врагом его.

Ичивари встряхнулся, освобождаясь от воспоминаний, и пошел быстрее. Сейчас лето, три дня кряду лил дождь, никакая искра не опасна лесу. Даже костер не угроза. Между тем, чтобы развести огонь, необходимо настругать щепы. Он привык к такому способу, обычному для бледных. Но его нож теперь у бешеной девчонки. Значит, не будет костра? Рыбу придется есть сырой? Но как ее разделать без ножа? Он – дважды и трижды ничтожный, он – погасшая искра, позор рода… Упустил в лесу бледную!

– Ей же хуже! – вслух утешил себя Ичивари. – К ночи так заплутает и набегается – сама меня станет звать! Тогда и послушаем, как она умеет извиняться и умолять.

Представить синеглазую умоляющей оказалось сложно. Не удавалось подобрать для ее голоса нужного тона, да и годных слов… Прочее не являлось перед внутренним взором, не мог Ичивари представить жалкое и просительное выражение ее лица. Если толком припомнить первые мгновения встречи… И тогда не страх был в глазах, скорее удивление, а в первый миг – даже, пожалуй, приязнь, сразу сменившаяся растерянностью. Если бы он внимательнее глядел, задумался бы. И позже она просила странно, словно бы не вполне искренне. Или он уже вовсе запутался в сомнениях? Дед прав: поселок меняет всех, кто живет в ограде стен. Мир вне леса обманывает людей и вынуждает по привычке видеть не то, что есть истина, но лишь наблюдать поверхность явления, довольствуясь самым первым впечатлением. Поселок приучает к беспечности.

Он, сын вождя, не осмотрелся и не пытался вести себя, как подобает в лесу. Хотя всякое знакомство сродни выслеживанию зверя. Обнаружить человека, рассмотреть, оценить, обдумать все и лишь затем решать, выходить навстречу или обходить стороной… Дед много раз убеждал: очень важно сначала думать, а уж потом – все остальное. И тяжело вздыхал, хмурясь и пряча улыбку. Он ведь однажды признался, что и сам по молодости не любил много думать. Полагал это занятие уделом тех, кто не уверен в себе… Ичивари пожал плечами. По крайней мере, он пробует думать теперь.

Как же все началось-то? Девушка была мила, он ощущал себя гордым – ведь ехал по важному делу на пегом Шагари! Он спрыгнул с коня и пошел по полю, точно помня, как радовались в поселке любому, даже самому малому и случайному вниманию со стороны сына вождя. Так радовались, что лишний раз смотреть ни на кого и не хотелось. А ну как поднимут крик и возьмутся нагло требовать бусы? Отец узнает, и такое начнется… Отец ведь сразу скажет то, что повторяет в отношении бледных всегда: «У них нет большой души». В этом вопросе воин огня Утери заодно с отцом, он даже жестче наставлять будет: «Бледные мертвы всегда, они лишь тела, ходящие и говорящие подобно людям». Ранвари поучал бы, хмуро и недовольно глядя на наглых девиц: «Разозлили всерьез, оскорбили – убей. Расстроили – накажи, ты в своем праве, сын леса и наследник вождя».

Ичивари сокрушенно вздохнул. Он уехал из дома, надышался лесными ароматами свободы и дикости… «и с ума сошел от полноты самостоятельности» – так сказал бы дед Магур, и в этом нет сомнений, даже почти удается расслышать его голос, огорченный и совсем тихий. Если дед полагает сделанное ошибкой, он никогда не поднимает крика. И на сей раз вразумлял бы очень, очень неспешным шуршащим шепотом. Лишь бы вовсе не отвернулся и не замолчал, отказываясь общаться! Магур-то учил внука иначе оценивать людей. Говорил: «Только сердце может ответить, есть ли полная душа у чужого. Сердце, а не глаза. Цвет кожи не наделяет душой и не отнимает ее».

– Так что ж мне, спасать эту полукровку? – почти жалобно уточнил Ичивари вслух, хотя дед никак не мог услышать. – Пусть сама выпутывается! Она меня разозлила… ну и даже оскорбила, вот.

Лес промолчал, даже ветерок унялся и не играл с хвоей, не перебирал травинки. И дед промолчал, отвернувшись. Не устраивали деда оправдания. Не было в них взрослого разума, не было откровенности, достойной мужчины, и даже надлежащей безжалостности к своим слабостям. Не было и полного мужества, чтобы признать свои дела и сокровенные мысли.

– Ладно, буду спасать… Но сперва окунусь, – предупредил Ичивари незримого деда.

Жаловаться на то, что кожа зудит невыносимо, он конечно же не стал. Истинный махиг стерпит любую боль. Это неизменно… Хоть в чем-то отец и дед едины.

Озеро блеснуло впереди жидким серебром бликов. Зуд сразу сделался куда сильнее, терпеть его у самой воды вдвойне тягостно. Ичивари запретил себе ускорять шаг, стал без спешки расплетать тонкие косички волос, удерживающие два пера и несколько бусин-амулетов. Заколебался и не решился убрать из волос пестрый ремешок, сложно и узорно прокрашенный. Все прочее сложил в сумку при седле, а ремешок плотно обмотал тонкой кожей, спасая от сильного замокания. Исполнив все это, Ичивари снял пояс с пустыми ножнами. Серебро воды так и лезло в глаза, так и манило, ехидно подмигивая. Ручеек бежал у самых ног, спешил к берегу и пищал назойливым комариным голоском: «Поторопись, никто не увидит! Уступи слабости, сейчас можно…» Ичивари решительно отстранил ладонью звук и то незримое, что прельщало, прячась в тенях и усиливая зуд кожи. Это темный дух лихорадки, нетерпимец, породитель жажды. Ему нельзя потакать и в малом. Кажется, утром именно этот дух толкнул полукровку под локоть, вынудил некстати распрямиться от грядок и тряхнуть волосами, обращая на себя внимание… Найдя виновника своих неприглядных поступков и смутных мыслей, Ичивари успокоился. Борьба с духом жажды трудна, сын вождя уступил утром, но не сделал ничего непоправимого. Он еще не погасшая искра. А полукровка, получается, вовсе уж ни при чем. Сбежать ей помог светлый дух утоления и вразумления, когда он, Ичивари, смог преодолеть влияние зла.

Найдя подходящего врага и сочтя себя победителем, Ичивари улыбнулся и без спешки сложил вещи на плоском большом камне. Расседлал коня, освободив широкий ремень и сняв со спины Шагари шкуру ягуара, и пошел наконец-то в воду. Следовало нырнуть, отплыть подальше от берега и попробовать выгнать в мелкий затон хоть одну достойную внимания рыбину, крупную и вкусную. Многие нынешние махиги не могут удержать скользкую чешую в пальцах. Забыли и это умение, прежде ведомое каждому. Но он-то слушал стариков, позже много раз перечитывал записи, сделанные бледным пожилым писарем, и пробовал повторить, пока не усвоил уроки…

Вода приняла, как родного, обняла прохладой, погладила кожу ног вьющимися нитями текучей донной травы… Укрыла с головой. Из-под воды высокое солнце казалось сияющим, окруженным острыми длинными лучами, золотисто-лиственным… Его круг пульсировал в волнах, то растягиваясь, то сжимаясь, то удаляясь, то приближаясь. Вода играла с огненным светом, два самых сильных – по крайней мере, по мнению Ичивари, – духа жили в единении и гармонии, это было красиво и неповторимо…

Ичивари появился из зеленоватой подводной тени без плеска, нащупал дно, нашарил ногами опору, чуть шевеля руками и оглядывая берег. Теперь он уже твердо стоял, отжимая кожаный чехол с ремешком. Серебро бликов текло у самых плеч, волночки бережно гладили спину и играли распущенными волосами, довольно длинными, прикрывающими лопатки. Огромные секвойи держали на своих кронах синий свод дня, сходясь ветвями в зените. Лес дышал покоем…

А совсем рядом, в двух метрах, крутилось и клубилось такое, что и вздохнуть-то никак нельзя. Ичивари не осмелился даже повернуть голову, кожей опознав угрозу. Клубок линяющих змей! Большой, пребывающий в постоянном движении сгусток ядовитой злости и болезненного раздражения. Выныривая, сын вождя не заметил змей – помешала плывущая по воде трава. Стоп. Откуда на воде трава? Ичивари покосился на дорожку из свежесорванных сочных пучков зелени, растрепанных течением ручейка, толкущихся у берега лениво и неорганизованно. Махиг, на миг забыв о змеях, все же повернул голову, не веря себе.

На плоском камне, столкнув амулеты и шкуру ягуара, сидела полукровка. В синих глазах плясали все те же бешеные грозовые молнии. Губы приоткрыты в подобии оскала. Тонкая рука дрожит, вытянутая вперед. Ладонь чуть шевелится, словно бережно и осторожно подталкивает нечто…

Ичивари покосился на ком змей, сместившийся в воде ближе, и ощутил холод меж лопаток. Дети леса слышат свой мир и осознают себя частью его. Лес не вредит им и тоже признает родными, но внятно слышит он далеко не всех. Только мавиви могут просить и даже приказывать. Увы, последнюю мавиви бледные убили в том самом бою, в котором погиб и вождь Ичива. Самого вождя и его мавиви точно убили, это всякому известно!

Тогда кого он, внук великого воина, видит? И как понимать происходящее? Бледные, если верить деду Магуру, могут иметь душу. Но дар мавиви им никто и никогда не открывал и не передавал!

Полукровка всхлипнула, опустила дрожащую руку и зло вытерла слезы. Зашипела, скалясь сразу и на замершего в воде махига, и на змей. Клубок распался. Темные тела в новой коже, яркой и тонкой, блеснули на солнце и сгинули…

– «Ну, погоди!» – ловко повторяя тон, передразнила полукровка, шмыгая носом и чуть успокаиваясь. – Стой там и не двигайся, самозваный хозяин леса. Я еще не понимаю, почему не могу тебя убить. Хочу, но не могу! Очень хочу! Имею право! Ты пень горелый, и место тебе – в том топляке! И чтоб ты сдох… И…

Доводы угасли в невнятном бормотании, шмыганье носом и всхлипах. Шагари, стоявший по колено в воде, неторопливо выбрался на берег, прошел к камню и задышал в плечо плачущей полукровке, пожевал губами край ее убогой одежды. Ичивари чуть усмехнулся. Девчонка – она и есть девчонка. Ревет по всякому поводу и цепляется за чужое сочувствие. Вон обняла конскую морду и разводит сырость пуще прежнего. До чего нелепо! Иметь дар единой души – и не использовать его. Заниматься прополкой, а потом и вовсе почти позволить себя убить.

Бояться этой бешеной нет смысла. Слушаться ее – тоже. Так почему он еще стоит в воде? Потому что пробует следовать советам деда и думать прежде всего иного… А в голове такое творится – хоть до ночи стой, мысли не переведутся и не улягутся в узор разумного рассуждения! Боящаяся боли, жалкая и дрожащая полукровка на самом деле – мавиви. Этого никак не может быть, но он все видел сам! А что он видел? Дед бы так и спросил. Ичивари нахмурился, собирая доводы для ответа незримому деду.

Она умеет ходить по лесу, выследила махига и подстерегла. Неприятно признавать, но сомнений нет.

Она указывала на клубок змей, и тот двигался, куда было указано. Это либо совпадение, либо нечто большее, сомнения есть.

Она смогла привлечь для побега скунса – это почти достоверно.

И она рыдает и дрожит, как распоследняя бледная ничтожная слабачка… Странная мавиви, но и сомневаться в ней едва ли возможно: ведь есть еще и Слеза.

Между тем, по древнему закону, утратившему смысл со смертью последней из мавиви, всякая обида, причиненная существу с единой душой, может караться смертью. По усмотрению мавиви. Будь обидчик хоть сын вождя, хоть сам вождь. Он виновен. Впрочем, поведение бешеной полукровки с первого же мгновения было непонятным и двусмысленным. Она молчала, не отвечала на вопросы и даже не назвалась. А позже твердила невесть что по поводу покорности и извинений… И снова не назвалась.

Так что же следует из всех его мыслей, разрозненных и обрывочных, как плывущая по воде трава? Дед бы точно уже разобрался в происходящем. А его бестолковый внук все стоит и тупо глядит на нелепую плачущую мавиви. Ей действительно плохо. Ее знобит. Может, и до ее единой души добрался коварный нетерпимец, темный червь сомнений, породитель болезни?

Ичивари осторожно шагнул вперед, помогая себе руками, подгребая воду. Вон у самого камня лежит его стальной нож, брошенный девчонкой. Не потеряла и не выкинула, уже хорошо, приятно даже. Цела лучшая вещь, сделанная собственными руками, вызывавшая законную гордость. И еще – есть в обретении ножа польза: можно прямо теперь настрогать щепок и развести костер, отогреть эту нелепую незнакомку, укутать в мех ягуара.

– Стой где стоишь, – обернулась полукровка, щурясь опухшими веками и снова шмыгая носом. – Сказано же! Стой, а то…

– А то – что? – уточнил Ичивари, продолжая двигаться к берегу. – Ты уже призналась, что не убьешь меня. Сейчас я разведу костер, и будет тепло. Темный нетерпимец уйдет, и станет проще разбираться в происходящем.

– Бред, – дернула плечом полукровка. – Горячечный бред… Какой нетерпимец? На себя глянь! Иных нетерпимцев тут и не водится. Налетел, хозяин леса… Стой там! Я серьезно. У меня до сих пор руки болят. Я тебя боюсь. Подойдешь ближе – убью. Точно убью. Потому что и хочу, и могу, и не сдержусь.

– В воде холодно, – хитро прищурился Ичивари. – И никого ты не убьешь, уже ясно. Но я действительно виноват и признаю это. Как всякий махиг я обязан служить тем, кто обладает единой душой, и оберегать таких. Ты очень странная мавиви, но я в тебе не сомневаюсь.

Он сделал еще несколько осторожных шагов, выбрался к берегу, с самым торжественным видом встал на колени и поклонился полукровке. При этом голова скрылась под водой – ритуал требовал коснуться лбом земли… Ичивари выпрямился и встряхнулся, сгоняя с волос воду и сердито хлопая себя по левому уху, утратившему способность слышать. Нелепая мавиви то ли всхлипывала, то ли смеялась. Вряд ли она и сама толком понимала, что именно делает. Пегий конь беспокойно переступал ногами и фыркал ей в шею, стараясь успокоить… Девчонка решительно выпрямилась, погладила теплые мягкие губы Шагари.

– Пень горелый! – без прежней злости, но с некоторым вызовом буркнула она. – Не нужны мне твои поклоны. Все равно я тебя боюсь.

– Ты набрось на плечи шкуру ягуара, так будет куда теплее бояться, – посоветовал Ичивари.

– Она же мертвая! – Полукровка всплеснула руками от возмущения. – Совсем! Ты что, издеваешься? Ты посадил меня на коня, как раз на эту гадкую шкуру, и я едва сознание не потеряла!

Ичивари отжал волосы и задумался. А ведь дед что-то такое говорил… И старики тоже. Вроде мавиви в какие-то сезоны не питаются мясом и совсем не носят мех. Не греются у огня, разведенного из зеленых веток. Поэтому они никогда и не жили вместе с племенем. Увы, именно такой порядок вещей сделал их беззащитными перед коварством бледных. Собаки помогли выследить одиночек в лесу, пожары выгнали их в заранее подготовленные засады. И ружья сделали остальное. Так сказал дед Магур. Но как вести себя с мавиви, он не пояснил. Зачем? Обладающих единой с лесом душой больше нет в мире…

– Я разведу костер из самых сухих веток, – пообещал Ичивари. – Во вьюке, что я вез за седлом, – вон он, – есть одеяло из валяной шерсти. Оно тебе годится? Это хорошая шерсть, ее счесали у живых животных, промыли и обработали руками, не используя железа. Моя мама старалась. Возьми и грейся. А мне дай нож, чтобы я мог срезать дерн для устройства кострища и настрогать щепок.

– Только помни: медведь рядом, – мрачно предупредила мавиви. – Если что, останавливать его будет поздно. Это его владения, и он даже ко мне прислушивается не во всем. С медведями сложно. Они упрямые.

Мавиви многозначительно помолчала, давая время обдумать сказанное. Нагнулась, нашарила нож и бросила в сторону, подальше и к самому берегу. Отвернулась, порылась в мешке и добыла одеяло. Понюхала, потерлась щекой о шерсть и успокоенно кивнула. Замоталась так, что глаз не рассмотреть, один нос едва виден… Ичивари выбрался из воды, поднял нож и ушел в лес искать сухие ветки. Извинившись за утреннее поведение и обеспечив мавиви одеялом, он чувствовал себя превосходно. То и дело представлял, как расскажет все деду и тогда в глазах старого махига загорится огонь радости.

Великий день! У людей леса снова есть мавиви – душа, имеющая воплощение и не утратившая силу единства с лесом. Набрав охапку веток и сучьев, Ичивари вздрогнул и заспешил к берегу. Бегом, спотыкаясь о корни, едва не падая и бормоча ругательства. Вдруг нелепая полукровка опять сгинула? Поди разыщи ее повторно. И, яснее ясного, звать бесполезно, она упрямее медведя… Юноша заскользил к берегу по мокрой траве, роняя ветки из охапки и озираясь. Не сгинула! Сразу стало легче и веселее на душе: сидит на прежнем месте, набросив одеяло на плечи, и перебирает пряди конской гривы. Священный пегий конь Шагари оказался надежнее любой веревки. Удержал мавиви на месте, убедил не уходить.

– Ты ломишься через лес, как распоследний бледный чужак, – с насмешкой сообщила мавиви. – Ты распугал белок и всполошил соро́к во всей округе.

– Я боялся, что ты опять пропадешь, – признал Ичивари, быстро срезая дерн и укладывая ветки, кору, мох. – Меня зовут Ичивари, я сын вождя махигов. Старший сын.

– Это и так понятно: два пера, и крупное – совсем красное, как у всякого пня горелого, – снова невесть с чего обозлилась мавиви. Покосилась и дернула плечом. – Но ты еще не сотворил с собой самого худшего, раз о тебе без скорби плачет мать леса. Поэтому я не убила тебя там, в сарае. – Девчонка зло рассмеялась. – Ты был такой нелепый с ножом! Все медлил, я тебя заболтала – и они пришли. Те, кого я позвала. Самовлюбленный горелый пень! Не видел, как над тобой качается змея. Не слышал, как вторая примеряется к жилке на ноге. Слепой, совсем слепой и негодный для леса.

Ичивари смущенно развел руками. Дотянулся до своих вещей, добыл огниво и быстро раздул из искорки молодой жадный огонек. Выпустил его пастись на мох и вкусную хрустящую кору. Попробовал вспомнить сарай. Не было там змей! Не мог он не заметить… Или мог? В голове невесть что творилось. Полукровка всхлипывала, кричала и умоляла. Шептала… оказывается – заглушала шелест змеиной чешуи.

Огонек окреп и захрустел тонкими щепками, а затем и веточками. Пришло время дать ему более основательный корм. Ичивари снабдил достойной пищей самого могучего, по мнению махигов, духа зеленого мира (если не считать покровителя вод). Поклонившись огню, сын вождя позволил себе снова обернуться к странной мавиви. Устроил для нее возле огня удобную подстилку из сухой травы. Бросил вьюк и пригласил пересесть ближе.

– Я так и не удостоюсь чести услышать твое имя? Могу еще раз извиниться и попросить о наказании. Но ты сама тоже виновата! Ты не сказала ничего сразу, ты вела себя непонятно. Я живу по законам, которые установил вождь. И даже несколько отступаю от них, потому что дед полагает неверным считать бледных бездушными.

– Вождь? – прошипела девушка, снова с презрением. – Падаль. Гнилой мертвый человек. Совсем мертвый!

– Он мой отец, не надо так…

– Что он понимает в душах и бездушии? – возмутилась полукровка. – Как можно разделять людей просто из мести и старой пустой злобы? Если я буду долго сидеть на солнце, моя кожа потемнеет и я обрету правую душу! – Она сухо рассмеялась. – Я не следую глупым законам. И не желаю их знать. Пусть брат учит, он бледный и мертвый. Все они такие. Я ушла от них, когда мне было четыре года. Сама ушла. – Она резко вскинулась, синие глаза снова стали темными, опасными. – В лесу я решаю, что есть закон, а что беззаконие. Разве твой отец ходит на охоту? Разве он покидает поселок в этот год? О-о-о, он прекрасно знает, как зол на него лес. Но не пытается образумиться. Наоборот, мстит. Пустил в ближние леса этого пня горелого, этого… урода.

– Не понимаю, о ком ты. Но надеюсь, мы еще разберемся. Грейся.

Ичивари снова накормил огонь и виновато вздохнул. Если припомнить… А ведь так и есть, отец с зимы не бывает в лесу. Всякий раз находится причина, чтобы отменить охоту или даже важную поездку на границу. К людям степи, например, по весне был отправлен вместо вождя он, Ичивари. И он ни о чем не задумался, гордый отцовским доверием и своей высокой миссией. Он ехал на Шагари и жаждал увидеть с опушки большую равнину, на которой просторно всякому ветру.

– Значит, ты обижена на махигов, – огорчился Ичивари. – Но это неправильно, мавиви почитаемы народом леса. И слова меняют больше, чем молчание. Если бы мы знали о тебе, мы бы…

– Утром я стояла и смотрела, как ты идешь по полю, – тихо сказала полукровка. – Я могла убежать. Могла назваться. Могла молча убить сына подлого вождя. Но я сомневалась. Бабушка никогда так глупо не сомневалась. Она была великой… А я теперь одна и мне трудно. Лес слишком рано позвал мою бабушку.

Ичивари покосился на воду. Костер уже греет, угли постепенно копятся. Пора бы заняться рыбной ловлей. А нелепая мавиви снова, кажется, вот-вот начнет плакать.

– Рыбу ты ешь? Тебе можно?

– Можно, – буркнула полукровка. – Сейчас. В этот сезон.

Сын вождя не стал ничего уточнять дополнительно. Он кивнул и пошел к воде. Хотелось окунуться с головой и отрешиться от всех мыслей, зудящих просто-таки нестерпимо. Отец стал чужим лесу! Мавиви сознательно скрывается от народа, почитающего единых душами и оплакивающего их гибель. Слеза Плачущей была знаком не ему, а этой девочке… И не он надумал убивать, это его заманили в сарай, куда долго никто бы не заглянул. Все крики и мольбы были обманом. И вовсе эта мавиви не полукровка, рожденная от бледной сговорчивой матери: уж точно не зря она упомянула бабушку. Синеглазая мавиви – прямая наследница чудом выжившей единой души…

Слишком много нового и сложного. Ичивари вынырнул, отфыркиваясь. Быстро выбрался на берег и бросил на траву две рыбины. Почистил, выпотрошил, промыл. И пошел по мелкой воде к костру. Вряд ли мавиви понравилось бы вблизи наблюдать за чисткой рыбы. Так он решил и потому все сделал сам и в стороне.

– Ичивари, – задумчиво выговорила мавиви не оборачиваясь. – Бабушка мне говорила о воине по имени Ичива. Тот должен был хранить ее сестру по дару. Кажется, это очень грустная история. Бабушка никогда не рассказывала ее до конца. Там глина и травы. Для рыбы.

Ичивари кивнул: он и сам уже заметил приготовленную глину для запекания рыбы. Быстро обмазал и поежился, наблюдая, как мавиви играет с арихом. Гладит синие огоньки на углях, вроде бы ласково и уж точно без спешки перебирает тонкими пальчиками сами угли. Разгребает их, готовя место для рыбы. И снова укладывает на место. Если прежде он хоть немного, самую малость, сомневался в природе души этой светлокожей девочки, то теперь утратил повод к сомнениям. Огонь не жег ее. Потому что дух его – арих – сам был частью этого удивительного существа.

Чем единая душа отличается от обычной? Однажды он спросил у деда, и тот повел внука в лес. Показал два сросшихся дерева с разными корнями и разными кронами, обнявшиеся стволами и делящиеся соком… Сказал: «Видишь, у них одна душа на двоих. Так бывает даже с деревьями. И таковы мы, люди леса. В нас много намешано. Мы живем в зеленом мире, но мы и берем у него, выделяясь из леса в поселки. Мы вместе с ним, и все же мы отделены…» Провел пальцем по стыку стволов: «Так мы ощущаем мир, внук. Через движение соков. Подспудно и неявно. Мы привязаны к своим корням и достаточно неповоротливы. Мы мало видим и слабо слышим. Мавиви иные. Они – и ветер в кронах, и дождь на листьях, и солнце, играющее с облаком. Людей ты видишь, и глаза тебя не обманывают. Мавиви нельзя постичь зрением. Мы – деревья в лесу жизни. Они – сам этот лес и его закон жизни». Это было, пожалуй, самое невнятное и сложное из дедовых пояснений. Ичивари долго думал и потом много раз ходил к тем деревьям. Он научился, глядя на пару сплетенных стволов, понимать двойственность «ма» – души и «хига» – ее телесного воплощения. Но как постичь весь лес? И как может закон жизни помещаться в обычном воплощенном человеке, телесном?

Теперь Ичивари следил за движениями рук мавиви и снова гадал: насколько она человек и как в ней уживаются два столь несовместимых начала? Ребенок в возрасте четырнадцати-пятнадцати годовых кругов – и безвременное, великое дыхание самого мира…

– Смешной ты, – отметила мавиви. – Пялишься на меня так, словно это трудно – играть угольками. А сам-то собирался заняться куда более страшным. У тебя отмеченные красным перья в волосах. Отец обрек тебя огню…

– Посвятил.

– Ты споришь со мной? – поразилась мавиви. – Или ты полагаешь, я не умею разговаривать?

– Что ты делала на батаровом поле?

– Ругалась с жуками и гусеницами, – дернула плечом мавиви. – Крупный батар вкуснее дикого. Они всей толпой вломились на поле. Меня позвали усовестить наглецов и спасти урожай. Мавиви всегда делали подобное. Разве нет?

– Хорошенькое дело! Значит, бледным ты помогаешь и они о тебе знают, – возмутился Ичивари. – А нам, людям леса…

– И много у вас пожрали посевов? – воинственно вскинулась мавиви. – Все меня зовут! Все. Только не знают, что меня. И потом твердят разные нелепости о везении и действенности амулетов. Суеверия. Кругом суеверия. И ты…

– Пень горелый, – подсказал Ичивари, широко улыбаясь и удивляясь себе самому. – Почему я не могу на тебя злиться?

– Потому что боишься медведя, – упрямо прищурилась мавиви. Покосилась на соседа и дернула плечом, хмурясь из последних сил: ей тоже было весело. – Ну ладно. Не боишься, хотя стоило бы. И я тоже на тебя уже не злюсь. Ты не совсем пень. Ты еще вполне даже живое дерево. Потому я, если честно, и не заметила тебя, пока ты не слез с коня. Обычно я ухожу до того, как меня увидят. Ты меня подкараулил. И я совсем растерялась… Доволен?

– Да, – возгордился собой Ичивари. Взъерошил влажные волосы. – Слушай, безымянная мавиви, а что мне дальше-то делать? Ты обозвала меня пнем и наговорила явных гадостей по поводу обряда разделения души. Но я ехал к наставнику, и именно по поводу обряда. Ехал на Шагари, пегом коне, приносящем удачу в пути. Так куда дальше ведет мой путь? Ведь мне уже повезло. Я встретил тебя.

– Ты как-то странно думаешь. Не так, как мне понятно, – пожаловалась мавиви. – Сплошные обвинения и суеверия. Дикость какая-то… Вы же живете в поселках, вроде письменность усвоили. Но ты обвешан амулетами. И еще это счастье, якобы притягиваемое хитрыми наговорами, пегими лошадьми и даже пестрыми узорами вышивки на рубахе. Горячечный бред! И хуже него только ваша слепая злоба… готовность уродовать людей. Бледных. Чего ты хочешь от меня? Совета? Я не даю советов. Ответа на вопрос? Но ты не задал нужного, главного для себя вопроса. К тому же я редко отвечаю. Просто не для всех есть ответы. Я не понимаю даже, почему я еще здесь. Мне не нужна рыба, чтобы быть сытой. Мне не требуется одеяло, чтобы греться. Но я сижу, и мне здесь… неплохо.

Ичивари задумчиво перебрал в горсти амулеты. Покосился на девушку. Сидит, вздыхает… Главное суеверие всего леса, которое само, оказывается, не верит в суеверия.

– Все амулеты – ненастоящие?

Мавиви задумчиво глянула на деревянные бусины и камешки в горсти. Наклонилась ближе и указала на один, подаренный мамой год назад. Затем с некоторым сомнением выбрала второй – дедов.

– Эти тебе дали с душой. Они теплые. Прочее – мусор. Кроме вон той кожаной крашеной нитки – ее ты, даже купаясь, не смог снять. Не расстался с ней и на миг, хотя именно в ней – зло. Отдай мне. Уберу вред для тебя и леса.

– Но это знак единения с огнем! – поразился Ичивари. – Без него я не смогу пойти к наставнику и принести дары. А через зиму я без него не буду допущен к разделению души.

– Опять споришь со мной?

– Хочу объяснений! Люди моего рода всегда защищали лес. Бледные уже дважды возвращались. Приплывали на больших кораблях. Их смогли прогнать лишь воины огня. Это моя судьба, мой долг. Как же я…

– Ты спросил. Я ответила. Или отдай нитку, или я пошла. – Мавиви нарезала мысли хлесткими короткими фразами.

Ичивари смотрел на нее, по-прежнему сидящую рядом, склонившуюся к амулетам. Темные волосы почти прячут лицо. Но бешеные молнии в глазах и теперь видны. Пляшут, бьются. Оторваться невозможно – гляди и гляди, забыв дышать. Вот поэтому он и спешился. И пошел на это поле, едва помня себя… Кажется, и теперь не поумнел. Нитку нельзя отдавать. Что он скажет отцу? И как объяснит наставнику? И как он вообще будет дальше жить? Да его выгонят из племени… А глаза у нее, когда злится, – фиолетовые. Почти черные.

– Если так надо… – Ичивари начал выпутывать из волос знак огня, но пальцы не пожелали слушаться. Пришлось, перемогая сопротивление своих же рук, быстро и неловко срезать ножом всю тонкую косицу, вместе с ремешком, в нее заплетенным. – На. Но ты могла бы назвать имя, раз отбираешь главный знак огня. Не так уж и мало ты потребовала, знаешь ли.

– Это не знак огня, – тихо сказала мавиви, глядя на шнурок и примеряясь, как бы его поудобнее взять. Морщилась при этом так, словно он живой и ядовитый. – Такой знак – подтверждение готовности отдать родную кровь темному безумию, порой владеющему пламенем. Ты меня удивил. Взял да и отказался от знака, словно это так просто… Определенно, ты не пень горелый. Я удачно ошиблась. И удачно одумалась. Вовремя, спасибо Плачущей.

Девушка скривилась, словно от боли или, что вернее, отвращения. Вцепилась ногтями в кончик шнурка и выдернула его, совсем сухой даже после купания, из неплотно сжатой ладони Ичивари. По лесу пробежал ветер, небо нахмурилось, делая воду озера серой и угрюмой. Огонь костра загудел и вскинулся, заплелся вьюном смерча. Потянулся к шнурку. Мавиви возмущенно отстранила пламя тыльной стороной свободной руки, словно пощечину дала. Встала, прошла к воде и опустила в озеро руку с зажатым шнурком. Вода сердито зашипела, тонкая змейка пара скользнула к вершинам большого леса – и снова выглянуло из-за туч солнышко. Девушка еще раз усердно прополоскала шнурок, поскребла ногтем, довольно хмыкнула. Нашарила в воде камень, обвязала его и, сильно размахнувшись, отправила мокрый узор огня на мокрой кожаной основе в самую середину озера…

– Так-то лучше, – сказала она, снова садясь к огню. Голос звучал устало, едва слышно. – Он был уже сильный… Еще немного, и он бы до угольков тебя спалил. Сперва внутри. А потом уж…

Мавиви тяжело вздохнула и махнула рукой, не желая продолжать трудный разговор. Костер опять мирно потрескивал ветками, как сытый пес – любимой старой мозговой костью, уже обглоданной, не дающей пищи и не утоляющей голод, лишь позволяющей провести вечер приятно и за делом… Ичивари вздохнул, отвернулся от озера. Когда нитка погрузилась в воду, внутри что-то оборвалось. Он почувствовал боль. Сперва стало страшно и тягостно, но затем всего лишь пусто и просторно. Он снова вздохнул и отметил, что в легких будто бы помещается больше воздуха. Солнышко теперь иное, оно ласкает кожу не безразлично, а родственно. А ветер… Ветер стал куда слышнее. Но главная перемена – вода. Он словно от глухоты излечился! Мелкие волны гладят траву и песок. Перебирают листья. Процеживают пузырьки воздуха – крошечные, нарядными бусинами нездешнего праздника летящие к свету. И все это принимает и впитывает он – Ичивари, сын леса. Не просто слышит, как всякий бледный, но ощущает кожей, легкими, вообще невесть чем! Словно его из кокона вынули. Из тесного, сухого и душного кокона…

– Не знаю, какой подлец из породы мертвых деревьев запустил эту ложь, – задумчиво сказала мавиви. – О двух отдельных душах, хотя легенда говорила лишь о корнях мирового древа, вросших и в вышнее неявленное, и в нижнее воплощенное. Сперва я думала, только бледные отравлены ложью. Мне брат рассказывал, что можно убить душу по воле духов, и иные, на его ферме, верили. Но ведь и ты твердишь нелепицу о разделении и дарах. И носишь с собой знак безумия. Кажется, это серьезно. Если бы бабушка была с нами, я спросила бы совета. А теперь вот самой надо решать.

Мавиви поникла и виновато дернула худеньким плечиком. Дрожащими от слабости пальцами выбрала самый яркий уголек и сжала в сложенных ладонях. Ссыпала золу, виновато улыбнулась: догадалась, как странно ее действия выглядят со стороны… Словно она хвастается возможностями. Ичивари ничего подобного не подумал. Наоборот, ему вдруг показалось, что мавиви трагически беззащитна. Совсем одна, одеялом укутать и рыбой угостить и то некому. «Пусть она сколько угодно отрицает разделение душ, – подумал Ичивари, – но сама-то страдает от него, как никто иной». Мир леса дышит вместе с ней и глядит на людей ее глазами. Но не дает советов… И не помогает принимать решения. Не избавляет от одиночества и буквально рвет надвое, искушая могуществом нечеловеческого и унижая бессилием… Ей ведь не с кем и словом перемолвиться! Вот и сидит у костра, разведенного им – «пнем горелым», обидчиком. Человеком, пока что ничем по-настоящему не заслужившим уважения и доверия.

– Пошли искать деда, – серьезно предложил Ичивари, поплотнее укутав плечи мавиви одеялом. – Вот увидишь: мой дед такой же мудрый, как твоя бабушка. Он давно слушает лес. Вместе мы уж точно разберемся.

– Ты ведь спешил, – с долей насмешки напомнила мавиви, пряча руки под одеяло.

– Теперь мне вовсе некуда торопиться. Идем. Моего деда зовут Магур. Он из народа нижних гор, как и моя мама. Его сын, мой дядя, погиб в одном бою с вождем Ичивой. Жизнь многих воинов гор иссякла в один день с жизнью Ичивы и той мавиви, которую он оберегал. Род детей кедров стал слаб и мал. Магур позволил ему влиться в число лесных племен, отказавшись наносить на карту еще одну границу.

– Ты хорошо о нем говоришь, – задумалась мавиви. – Ладно же… Если честно, мне трудно одной в лесу. Наверное, я плохая мавиви. Мне не хватает разговоров. Бабушка и дедушка ушли. Я совсем одна… А где живет твой дед? В поселке? Я не пойду в поселок.

– Нет. В начале лета он, пожалуй, обосновался в долине Поникших Ив. Я не видел его с зимы. Странно: а почему я к нему не ходил?

– Потому что слепое безумие уже высушивало твою кровь, – строго сказала мавиви. – Идем. Я уверена, что мне понравится твой дед. Я даже, может статься, назову тебе свое имя, чтобы ты мог нас толком познакомить. У меня много вопросов. Хорошо, он хотя бы выслушает… Иногда очень важно вслух задать вопрос. Для этого надо его поймать и выгнать из зарослей на яркое солнце, так говорила моя бабушка. И еще она добавляла, что ответ сам придет. Он как тень… Когда много света и понимания, проступает и сразу виден.

– Тогда вперед!

Ичивари от радости хлопнул себя по колену. И заторопился подать обед. Сам, шипя и цокая языком, выгреб угли неудобной короткой палкой. Оббил глину и разделил рыбину. Пока мавиви ела, почистил коня и пристроил на его спине вместо седла одеяло, которое сбросила согревшаяся мавиви. Затем, давясь от спешки, Ичивари проглотил свою часть пищи, запил водой. Быстро затушил угли и уложил на место снятый дерн. Почему-то не было даже самой маленькой тени страха в душе, не точило червячком-короедом сомнение: он ведь нарушает свой долг и не спешит к наставнику… даже не отсылает весть отцу! Между тем именно теперь, пока лето еще не достигло своей вершины, он обязан прибыть к наставнику Арихаду и жить у него. Долго – пока не подберет единственно годный вид оружия и не изготовит его сам, воздавая почести огню и соединяя с ним кровь. Потому что еще до рождения отец посвятил его, старшего сына, великому духу пламени. И сказал слова, известные каждому махигу: «Он отдаст правую свою душу, чтобы обрести силу воина огня». Великие слова, дарующие надежду на победу над бледными вопреки изощренности их оружия и коварства…

– Как зовут этого коня? – уточнила мавиви, прерывая раздумья спутника.

– Шагари. Ему шесть лет. Я сам растил его, – гордо ответил Ичивари. – Он хоть и посвящен от рождения Плачущей, но работать любит. Пахать обучен. И груз возит, и водяное колесо крутил, когда заболел старый каурый конь, его родич. Правда, отец рассердился, но ему сказали не сразу. Мы уже накачали воды для полива…

– Он отругал коня? – удивилась мавиви.

– Нет, зачем же так… – Ичивари смутился и добавил совсем тихо: – Зря я начал этот разговор. Отец меня наказал. За самоуправство и дерзость посадил на три дня на главной площади поселка, у столба боли. Без пищи и воды. Строгое наказание. Все сказали: «Смотрите, вождь Даргуш не дает поблажек и сыну, он справедлив».

Сын вождя помолчал и хлопнул Шагари по шее: все было готово к походу. Зачем говорить мавиви, что у столба он позорно потерял сознание, а когда очнулся дома, узнал: старого каурого коня отец приказал забить на мясо. Тем более не стоит рассказывать, что он плакал ночью – ведь это недостойно мужчины – и что утром сбежал к деду… и до сих пор ощущает вину за свой поступок. Потому что не успела состариться луна, видевшая его слезы, как дед ушел из поселка в лес. Насовсем.

Мавиви не полезла на коня. Прихватила темную гриву и зашагала пешком, щурясь на солнышко, выстилающее ей под ноги узорные блики и тени. Словно весь лес – огромная и драгоценная ягуаровая шкура, без сожаления брошенная на тропинку перед мавиви. Трава лоснилась золотом, сочные пятна теней казались пушистыми и непроглядными… Весь мир рядом со странной попутчицей выглядел особенным. Не копилась усталость, корни не подворачивались под стопы. Птицы и звери не прятались и не уходили прочь. Бабочки и стрекозы едва слышно шуршали, то и дело садясь украшением на темные волосы.

– Ох…

– Ты всегда так по лесу ходишь – считая стволы лбом? – с некоторым сочувствием рассмеялась мавиви, останавливаясь и оборачиваясь. – Садись-ка сам на коня. Это я виновата. Сухость ложных чужих клятв больше не жжет тебя, но к этому тоже надо привыкнуть. Мир кажется ярче, ведь так? Даже чересчур яркий, от него кружится голова.

– Да.

– Потому что душа постепенно восстанавливается. Удачно, что был дождь. Тебе это на пользу. Не знаю, кто придумал злую глупость о двух душах махигов, только он лгал.

– Но все знают! У нас две души. Правая и левая… левая малая, с ней связано сердце, и она есть даже у бледных. У некоторых. Правая же – дар леса, если этот дар вернуть, можно обрести покровительство одного из могучих духов. Так говорят старики. Великое одолжение оплачивается великой ценой…

– Горячечный бред! – возмутилась мавиви. – Душа одна, два лика ее взирают в миры явленного и неявленного. И если ослепить один из ликов, можно запросто подцепить такую гадость, которая уже ничем не лечится. Кроме смерти… и то не всегда помогает. – Девушка сердито сорвала несколько листьев и приложила к шишке, готовой надуться на лбу спутника. – Ичивари, тот шнурок связывал тебя вовсе не с духом огня. Он сушил тебя и гнул, а еще тянул к тебе чудище, безумие большого пожара. Постепенно ашриг сделал бы тебя мертвым внутри. Головешкой. Пнем горелым. И это еще не самое худшее. Выжженная дотла душа становится опасна зеленому миру.

– Этого не может быть!

Мавиви серьезно одернула свою истрепанную рубаху, подняла руку, поймав на ладонь солнечный блик. Нахмурила темные брови:

– Меня зовут Шеула, и я говорю тебе то, что знает и шепчет большой лес. Твое право – верить мне или продолжать слушать иные голоса.

Ичивари снова заглянул в синие глаза. И подумал, что даже если бы она была не мавиви и даже если бы совсем, по обоим родителям, бледная… Он бы все равно поверил. Потому что нельзя человеку оставаться в лесу одному. Никак нельзя.

– Даже если отец меня выгонит из поселка и объявит безумцем, – со странной веселостью откликнулся Ичивари, – я не стану слушать иные голоса. Меня зовут Ичивари, и я говорю это не как сын вождя, а как сын большого леса.

– Ритуалы, продолжение суеверий, – попыталась насмешливо хмыкнуть мавиви.

Но было видно – ей приятны и важны сказанные слова.

Глава 2

Право на побег

«Воистину, всякий народ создает верование с чистой душой и глубокой искренностью. Ибо без веры мы, угнетенные суетным, не имеем почвы под ногами, не видим горизонта и не домысливаем мира за его изгибом. Вера – наш светоч и наши крылья.

Но позже, вкусив плодов древа познания, именуемого цивилизацией, мы утрачиваем природную искренность и заменяем веру обрядом. И нет более отдельных голосов, возносящих слова к Высшему, на смену им является хор. Кто-то в слитном гомоне поет, а кто-то и рта не раскрывает, не зная слов и не слыша музыки… Стройность гармонии разрушается, и Высший, надо полагать, спешит прикрыть окно, дабы не оскорблять своего слуха извращенной музыкой… А мы поем все громче, заменяя душевное рвение напряжением горла. Стоящие на хорах повыше иных принимаются высматривать молчунов, дабы указать на них: «Глядите, вот ересью отмеченные, по их вине закрыто окно! Воздадим им за грехи их по нашему разумению! Но прежде вызнаем, кто наущал и кто потворствовал».

Подменив Божий суд людской расправой, вынуждаем мы Высшего задернуть штору и отойти от окна. Так безверие делается губительным ядом, отравляющим даже чистые помыслы и намерения».

(«Размышления о вере», из личных записей Рёйма Кавэля)

Корни кедра моей души уходят глубоко, сплетаясь с корнями гор. Корни пьют сок земли и хранят память об ушедших. Голоса предков звучат в шелесте хвои. Живая память… и живая боль. Пятьдесят годовых кругов опоясали сердцевину ствола, отделили счастливую молодость от нынешнего лета. Тогда кедровник на склонах снеговых гор не знал звона стального топора. Темная живая хвоя не корчилась в огне, разведенном бледными. Бездушными, глухими чужаками, не способными ощутить и расслышать, как кричит от боли умирающий старейшина леса, как он стонет, бессильно цепляется лапами ветвей за соседей и все же падает, подрубленный. Он помнил многие поколения людей гор и мог бы запомнить еще так же много… Но пришлые люди оказались более чуждыми и враждебными, чем безумие пожара или ярость взбесившегося горного оползня.

А я был молод и обманулся их сходством с нами – людьми зеленого мира. Я рассказывал им о горах, пояснял им наши обычаи, учил жить в лесу, старался найти с ними общий язык. Никто из нас еще не знал слова «дикарь». Они так звали нас, но мы полагали – это совсем простое слово, обозначающее чужих людей. Только мы для них были не люди. И даже не скот. Мы были, как и наш лес, – дрова для огня, именуемого «цивилизацией».

Теперь я знаю много новых слов. Не просто в звучании и произношении, я постиг их глубинный, настоящий смысл. Я смог заглянуть еще глубже, за слова. Я научился представлять себе очень точно, как крутятся в головах таких вот холодных людей железные шестеренки мыслей. Мертвые, полированные. Изготовленные мастером своего дела, ловко подогнанные одна к одной, шестеренки создают совершенный в своей техничности механизм, именуемый «логикой». Совершенный – и бездушный… Теперь я знаю.

Но я не могу ничего вернуть, и знание мое приносит лишь скорбь. Ибо прошлое рухнуло под топором железной логики. Оно сгорело в кострах нашествия, стало пеплом в пожаре большой войны. Опыт и память леса твердят: жизнь возрождается и на пепелище. Жизнь неистребима, ибо в каждой смерти есть зерно нового рождения. Мы выстояли и не отдали свой лес. Корабли первого похода бледных сгорели. Второй их поход оставил на берегу широкий след трудного противостояния. А черные, обглоданные огнем ребра судов третьего нашествия и ныне не сгнили, напоминая о наших победах. Мы сильны как никогда. Мы обрели знание, даровавшее им могущество. Мы стали равны нашим врагам… или станем со временем.

Так почему кедровой смолой на срубе души выступает эта скорбь? Да, мой род, род кедра, умирает, но люди леса живы. И кедровник снова вырастет, поднимется строем бронзовых тел-стволов по склонам снежных гор. Мы победили. И когда бледные снова пригонят к берегу корабли, мы опять одолеем их. Изгоним, уничтожим. Развеем по ветру саму память о чужаках… У нас хватит сил.

Но ни я, ни кто-либо иной, даже наделенный непомерным могуществом, уже не вернет прошлого. След бледных отпечатался на нашей земле. И я слышу, как сухо и точно пощелкивают шестеренки бездушной логики в голове вождя махигов, мужа моей дочери. Я вижу, как рука его наугад выбирает из поленницы дрова, не отличая стволов, срубленных живыми, от сухостоя. Это рука, обтянутая бронзовой кожей настоящего чистокровного сына леса. И принадлежит она существу, не отличающемуся внутри, в сознании и оценке мира, от бледного. Нет, конечно, не того, самого страшного – явившегося уничтожить наш зеленый мир. Но, увы, мой названый сын – не человек леса. Пусть мой Даргуш не всегда таков, и мне ли не знать, что порой только логикой и холодным рассудком можно сохранить мир внутри народа – учитывая интересы, играя на слабостях, выбирая удобных союзников. Так было и прежде: вожди не всегда и не обязательно искали поддержки у наполненных душой, они внимали и голосу тех, кто наделен силой, влиянием…

Мы выиграли войну и отстояли свой берег. Но мы утратили так много, что, может статься, нас уже и нет. Уйдут старики, срубленные топором смерти. Рухнут, как тот кедр, – цепляясь за прежнее, но не имея надежды устоять… Слезами выступит смола на мертвых комлях стволов – и пресечется память. Иссякнет связь людей и леса. Мы станем отличаться от бледных лишь оттенком заката на коже. Но разве это отличие, зримое и наглядное, хоть в чем-то существенно?

Мы выиграли войну – и стали ее жертвами. Теперь я знаю это вполне точно. Нельзя изменить всех нынешних людей поселка и нельзя вернуться в прошлое. Но я совсем иного желал и к иному стремился! Я, нелепый и наивный, хотел вырастить на пепелище утраченного лишь одно-единственное живое деревце. Я верил, что так смогу обмануть безжалостное время. Увы, пришла моя зима, иссякли надежды. Я более не вижу способа принять знание бледных и остаться детьми леса. Но я стар и сам тоже принадлежу прошлому. Нужны молодые корни, полные силы роста, способные дотянуться заново до сокровенных глубин памяти большого леса – и соединить их с нынешней жизнью… Найти способ. Ведь должен же существовать таковой! Потому что в каждом изменении содержатся и гибель, и зерно нового рождения…

Но, видимо, когда умер наш кедровник, духи отвернулись от нас. Я растил его живым деревом большого леса. А вождь, сколько мы ни спорили, все же пожелал видеть его дровами для большого огня. И без жалости отправил к мертвому при жизни мерзавцу, именуемому наставником…

Я не смог вырастить его живым и самостоятельным.

Я напрасно ждал, что он хотя бы придет проститься.

Я ошибся, уповая на то, что лес скажет свое слово.

Так зачем мне стоять последним старым кедром на пепелище? Для кого беречь память? Шестеро моих учеников отреклись от мира, и Плачущая похоронила их души, отметив свою скорбь черной мертвой Слезой. Я это пережил… Я надеялся и не сдавался. Но увидеть эту отметину непоправимого и невозвратного – в седьмой раз! – на ладони родного внука… Нет.

В последний раз я провожаю закат в долине Поникших Ив. Завтра уйду домой. Пусть старые кедры верхних предгорий мертвы, а новая поросль еще слаба, но все же там, в истоках реки, больше жизни, чем здесь, в сердце леса…

Отсюда, со скального лба, долина особенно хороша. На закате смуглая кожа дальних скал кажется живой и теплой. Каменные ладони обнимают склон холма, пронзительно и радостно зеленый в лучах низкого солнца… Поникшие ивы, деревья души самой Плачущей, гладят длинными тонкими пальцами побегов горячую бронзу живой воды. Она – утоление, и всякий истинный махиг знает, как принять лекарство, избрав то, которое нужно его больной душе.

Испей – и наполни душу…

Умойся – и попроси о прощении.

Коснись – и обрети силу жить вопреки утратам и боли.

Просто смотри, впитывай вечер, слушай голос воды – и не познаешь отчаяния одиночества и утраты надежд…

У меня за спиной, на плечах моих – свод заката. Теплота его жидкого золота течет по коже, сияет в волосах и рисует у ног черную ночь тени. Лучшее золото мира. Небесное. Посвященное духам леса. Чистое, не оскверненное позором взвешивания и оценки. Без счета и меры вечер высыпает его в очаг ночи. А та, пользуясь силой тайны и покровом мрака, отливает из золота души и вкладывает их по своему усмотрению… Кому большую и горячую, а кому и осколок, окалину… Разве угадаешь заранее? Нам, людям, и не надо гадать. Мы вольны черпать золото из каждого вечера. Если не прельстимся чем-то меньшим, годным для взвешивания и измерения.

Скоро золото стечет и впитается в кромку горизонта. И я уйду на север, к горам. Поэтому я не пью воду жизни, не умываюсь ею и даже не касаюсь поверхности. Только смотрю. Мне требуется помощь в преодолении грядущего одиночества.

– Дед!

Ичивари с беспокойством оглядел долину, совсем тихую, достаточно маленькую, чтобы он, сын леса, мог уверенно заметить след присутствия человека, если бы тут кто-то был… Тем более что прятаться деду не от кого. Он бы и не стал. Соблюдая обычаи, дед бы расположился на ночлег на склоне, в нижнем течении ручья, до сумерек развел небольшой костерок, посидел на берегу, бережно касаясь закатного золота священной воды кончиками пальцев… Отсутствие деда настораживало и даже пугало. Мавиви вздохнула, похлопала коня по шее. И хмыкнула. Надо думать, приготовила новую насмешку. Беззлобную, но слегка обидную.

Сын вождя решительно поправил ножны. Снова огляделся – и заколебался, почти готовый проявить тяжелейшее неуважение к традициям. В конце концов, новая мавиви именует их предрассудками. И согласиться с ней особенно удобно теперь, когда страх тонкими коготками пробует спину. Цел ли дед? Он ведь должен быть здесь! Обязательно! Сейчас сезон золотых закатов. В долине нельзя шуметь на закате, но и не шуметь, получается, никак нельзя… Ичивари сложил ладони рупором и позвал в полный голос:

– Дед, я точно знаю, что ты здесь!

«Здесь?» – вздрогнуло разбуженное эхо.

«Здесь…» – засомневалось оно, прыгая по остывающей в сумерках бронзе камней.

«Здесь!» – обнадежило эхо, возвращаясь и дробясь отдельными звуками…

– Знаешь, я полагаю, Плачущая, роняя живую Слезу, не имела в виду необходимость сохранить тебе жизнь. Просто ты и ее терпение истерзал, ты же невыносим. – Мавиви взялась за свое: упрекнула и уязвила. – Ты кого угодно до слез доведешь… Здесь нельзя шуметь!

– Я борюсь с суевериями, – возмутился Ичивари. – Сама же сказала, что все – сплошь суеверия.

– Я так не говорила, – насторожилась мавиви. – То есть я говорила, но не так. Ты пытаешься меня запутать?

– Кажется, уже запутал, – понадеялся Ичивари. И огорченно развел руками: – Дед пропал! Неужели я оплошал и тут, неверно выбрав путь? Как теперь искать его? Он в лесу невидимка.

– А ты попроси меня, вежливо, – прищурилась мавиви. – Поищу, но с тебя стребую обещание испечь рыбу. Давай, проси скорее, пока он сам не нашелся.

Девушка обернулась, глаза блеснули в поздних лучах заката каким-то шальным азартом. Ичивари вздохнул и совсем собрался просить и обещать… а потом сообразил, что именно ему сказали. И рассмеялся. Дед вовсе не пропал, такое облегчение! Дед сидел и наполнял душу красками заката. Значит, вот-вот явится из сумерек, беззвучнее духа и свирепее роя пчел. Дед никому не прощает нарушения тишины священной долины. Опять же сама мавиви полагает эту традицию отнюдь не суеверием…

Дед действительно явился из теней внезапно, шагнув из наполняющей долину ночи на последний островок заката у опушки. Но, странное дело, при этом ничуть не был сердит.

– Чар, малыш. – Голос деда как-то подозрительно дрогнул. – Ты все же пришел сюда… Видимо, священный конь и впрямь умеет выбирать верные тропы.

Закат высветил лицо деда, пряча морщины и делая его моложе. Да и улыбка – такая редкая в последние встречи, такая теплая и искренняя – тоже стирала годовые кольца возраста… Пожилой махиг перевел взгляд на спутницу внука: он видел лишь ее силуэт в сиянии остывающего багряного заката. Ичивари вздохнул и приготовился объяснять и рассказывать, убеждать и пояснять… Но лицо деда было таким странным, глаза блестели подозрительно ярко, а тишина висела хрупкая, настороженная и непонятная. Нарушить ее Ичивари не решился. Он знал деда и видел: не время. Старый только что впитал закат и теперь еще полон истинным золотом леса, как сам он называет это состояние единения с зеленым миром. Редкое, восхитительное состояние ясности и полноты восприятия, именуемое у махигов «вимти». В языке людей моря нет нужных слов для описания этого чувства… Разве что «вдохновение», хотя и оно не вполне точное. Сам Ичивари лишь однажды ощущал нечто подобное. Как раз в этой долине, сидя на высокой плоской скале рядом с дедом. Давно это было, тогда восьмое годовое кольцо едва опоясало ствол его жизни.

Лицо деда дрогнуло и посерьезнело. Махиг протянул руку и кончиками пальцев погладил пушистый багрянец закатного ореола волос мавиви.

– Мой дед мне однажды сказал, когда я был молод, как сейчас – мой Чар… тогда я не понял его слов. Он так сказал: «Только познав смертную жажду, можно оценить сполна сладость воды». Сегодня я расстался с надеждами и собрался в дальнюю дорогу, невозвратную. Я не просил ни о чем духов, но я получил непрошеное и немыслимое… Ты очень похожа на свою бабушку, я это ощущаю всей душой. Не удивляйся, мы, старики, таковы. Нам проще рассмотреть сгинувшее, чем настоящее. Я видел ее в последний раз очень давно. И ей тогда было не более пятнадцати годовых кругов.

Мавиви поймала руку старика и вцепилась в нее так, словно тонула и искала спасения. Сделала шаг в сторону и еще шаг – чтобы не стоять против света. Чтобы не обманывать махига и дать ему рассмотреть и синие глаза, и достаточно бледную кожу… Дед рассмеялся, обнял одной рукой плечи внука, а другой – мавиви. Оттенок кожи никак не повлиял на его настроение.

– Я был бы совсем мертвым кедром, если бы не видел мир глазами души. Ты похожа на свою бабушку, очень. Кстати, у нее тоже были синие глаза. Только такие темные, что кое-кто по ошибке считал их черными… Идем, нам следует устроить удобный ночлег. Хотя, полагаю, нынешняя ночь принадлежит разговорам, а не сну. – Пожилой махиг зашагал по склону вниз, в темную чашу долины. Не глядя на внука, негромко добавил: – Ты сегодня нарушил достаточно традиций, чтобы переживать по поводу соблюдения еще одной… Налови священной рыбы в запретном озере.

– Суеверия, – взялась за прежнее мавиви, порицая чужие ошибки. Или попробовала заступиться за спутника? – Ничего священного в рыбе нет!

– О, я это знаю совершенно точно, – серьезно кивнул дед. – Сам тайком ловил рыбу раз десять. И ничуть не пропитался святостью. Не заметил сияния вокруг головы, о котором твердит гратио Джанори, собирающий по крохам знания о боге бледных. Не было и голоса леса в ушах, обещанного хранителем долины нам, махигам. Все, что помню, – лишь ощущение сытости, да.

Мавиви тихонько хихикнула и плотнее прижалась к боку старого махига, признавая его право распоряжаться ночлегом и выбирать тропу. Немного помолчала, наблюдая, как Ичивари удаляется к берегу, – бегом, указания деда он привык исполнять без колебаний.

– Я могу звать тебя дедушкой? – осторожно уточнила она. – Это было бы замечательно… Никогда не встречала таких живых людей. Если бы нашла, не пряталась бы от них в чаще.

– Конечно можешь, и я буду этому рад. Лес призвал твою бабушку? – тихо спросил старый махиг и добавил, не дожидаясь ответа: – И ты оказалась совсем одна… Полагаю, она оставила тебе все, чем владеют мавиви. Я помню, она как-то пошутила, мол, имя – это единственное, что можно передать по наследству. Если так, твое имя мне известно, Шеула.

– Уже год никто не зовет меня по имени, – пожаловалась девочка. – Так трудно одной… И еще труднее с людьми. Словно все в нашем зеленом мире побледнели и утратили чуткость к лесу. Хотя бабушка говорила: «Лес всегда слышали немногие и не каждый день». А дед звал меня этой… идеалисткой. И еще он повторял одно слово бледных, совсем нелепое, я долго его учила. Погоди, вспомню. Да как же оно выговаривается? – Мавиви сердито потерла лоб тыльной стороной ладони. Улыбнулась. – Вспомнила! Я – перфекционистка.

Старый махиг заинтересованно шевельнул бровью. Отстранив ветки, он указал рукой на небольшую полянку, с трех сторон окруженную ивами, выходящую к самому озеру, бросил в траву свой легкий мешок, стряхнул с плеча скатанное одеяло, расправил его и усадил новую «внучку». Проявляющий чудеса расторопности Ичивари уже волок сухие ветки. Уронил у опушки и сам упал на колени, стал резать дерн, готовя кострище.

– Любопытное слово, – отметил старик. – Я такого не слышал ни разу. Полагаю, оно многое говорит о твоем дедушке. Еще я надеюсь услышать историю целиком.

– Кто он такой был и… – уточнила мавиви, небрежно махнув рукой, чтобы в одном жесте уместить все недосказанное.

– Мы все считали мавиви Шеулу погибшей в плену, – вздохнул махиг. – Мой друг нашел след захвативших ее бледных и добрался до самого берега. Он видел, как женщину, которая была без сознания, унесли в лодку и доставили на большой корабль. Три дня спустя люди народа кедров сожгли берег и захватили корабль. Было трудно. Мы потеряли многих… От выживших бледных мы узнали страшное. Она умерла. Я сам спрашивал. – Глаза старого воина блеснули холодно, лицо ненадолго утратило приветливость. – О да, не вздыхай. Им было очень плохо, но тогда мы воевали, и нам нужна была правда любой ценой… Бледные не лгали перед смертью. И все же их слова оказались фальшивыми, как я понимаю.

– Я расскажу все точно так, как мне самой описывал дед, – предложила мавиви. – Бледные на корабле ничего толком не знали о бабушке, она попала к тем, кто не делится добытыми сведениями ни с кем… Получится длинная история, дедушка Магур.

– Разве тебе самой хочется укоротить ее? – улыбнулся старый махиг. – У нас есть время, и нам следует произнести немало слов, чтобы научиться хоть изредка обходиться без них в понимании друг друга… Слова всегда помогают строить мостик от души к душе, если они не содержат гнили, создаваемой ложью… Только сперва мы дождемся Чара. Иначе он расстроится, и тебе придется повторить рассказ заново.

– Почему ты всегда зовешь его иным именем, не тем, какое он сам мне назвал? – удивилась мавиви.

– Потому что он сын моей дочери и по крови народа кедров наречен Чаром, это имя моего брата, погибшего в первую войну с бледными. По крови отца Чар, как сын вождя, получил иное имя, Ичивари. Вождь Ичива был великим воином и моим другом… Но история последних дней его жизни очень грустна и даже несколько туманна. Меня беспокоит бремя наследования всех деяний вождя моим внуком. Но Ичивари как раз и означает – наследник деяний Ичивы. Ведь так?

– Так…

– Сегодня я не стану рассказывать историю, о которой ты готова спросить, – покачал головой старик. – Не время. Да и место неподходящее. К тому же мы с Чаром сегодня слушаем тебя, маленькая мавиви.

– Уже слушаем, – кивнул юноша, бросая палку с нанизанной через жабры рыбой и встряхиваясь, так что с волос во все стороны полетели брызги. – Я так спешил! Мне казалось, вы можете самое интересное обсудить без меня.

– Мы даже не развели огня, – утешил внука Магур.

Ичивари кивнул и занялся костром, стараясь поменьше хрустеть ветками и не мешать рассказу. Мавиви села удобнее, вздохнула, прикрыла веки:

– Я буду рассказывать точно так, как это делал дед. Для него все началось сорок два года назад. Война длилась уже восемь лет, то есть годовых кругов…

– Мы уже поняли, что твой дедушка именовал их годами, по обычаю бледных, – заверил Магур. – Я помню то время. Четыре года мы, люди леса, гор и степи нелепо дрались друг с другом, пока бледные подливали масло лжи в огонь наших ссор. Но позже мавиви переговорили со всеми вождями, и следующие четыре года мы действовали уже согласованно, против общего врага. Стрелы еще как-то помогали нам отстоять лес, но в степи мы несли потери… Мавиви гор и леса ушли туда. В том числе Шеула, та, что обладала единой душой и принадлежала по рождению к народу кедров. И еще Эчима из верхних гор. Бледные поставили свои самые большие корабли у скал бухты Серого Кита. Их было много, и прибывали новые, море выносило их к берегу зеленого мира дважды в год… Всякий раз – с оружием, припасами и новой алчностью, неутолимой и страшной. Бухту они назвали на свой лад – Золотым берегом. И золото, которое мы прежде не считали важным и полезным, стало нашим проклятием…

– Да, так и дед говорил, – отозвалась мавиви, не поднимая век. – Сорок два года назад, когда над бухтой плакали зимние дожди, все и началось… Флагманский корабль бледных бросил якорь в бухте Синего Орла. Он встал поодаль от берега, где глубина позволяла ему удобно разместиться. Дождь лупил в окна кают…

…Дождь так упрямо и монотонно лупил в окно, словно пытался передать некие важные сведения. Или выстукивал незнакомым шифром ответы на вопросы, которые никогда не высказывались вслух… Надо быть безумцем, чтобы задавать неудобные вопросы на флагманском корабле эскадры, пятый год пребывающей в состоянии изнурительной открытой войны. Необычной и нежданной. Кто мог подумать, что разобщенные племена дикарей достигнут согласия и вместе выступят против пришлых? И как они смогли договориться после всех усилий опытнейшего ордена хитроумных менторов? Вот уж кто умеет напустить туману, запутать и насквозь пропитать сомнениями, чтобы сгноить прежние ложные верования и предрассудки и на жирной почве, освобожденной от сорняков, взрастить истинную веру. Надо полагать, его благость верховный ментор теперь пребывает в бешенстве. Ни одного прозелита на новых землях! А ведь он приплыл сюда на третий год с момента признания новых земель собственностью короны. Явился, дабы создать оплот веры и, что немаловажно, возглавить сей оплот. Пока возглавлять решительно некого, после восьми лет усердного труда – ни одного обращенного… Что же происходит? Не оказался ли великий поход за океан бессмысленным? И как сообщить столь дурную весть держателю чаши бытия, жаждущему укрепить веру в своих новых краях? Или королю, который уже полагает здешние леса и степи собственными владениями, уже учитывает в доходе казны, изрядно потрепанной войной и строительством флота, недобытое золото, по-прежнему лежащее на дне местных рек? Много вопросов накопилось, ох как много… Но – молчи, ведь, раскрыв рот, не успеешь выговорить первую фразу. Не успеешь, потому что услышат и примут меры.

«Всякий, кто будет уличен в снижении боевого духа, подлежит разжалованию в рядовые матросы и отправке на передовую, в лес, без права отдыха в прибрежных лагерях. Тот же, кто вознамерится подточить чужие убеждения и посеять смуту, заслуживает публичной казни» – таков указ адмирала де Ламбры, оглашенный два года назад. С тех пор порядки не стали мягче, наоборот. Теперь смутьянов сперва отправляют к ментору: там исполнительные и бесстрастные оптио подробно вытягивают ответы на вопросы, обозначенные его благостью… Никто не умеет развязывать язык так, как тихие и несуетливые хранители душевного равновесия и самой веры, последователи ордена Священных Весов – менторы и подчиняющиеся им оптио…

Перо нырнуло в мелкую чернильницу, ненадолго задержалось над ней после купания, сгоняя лишние капли, и скрипнуло по бумаге, оставляя буроватый блеклый след. Чернила уже пятый год делаются здесь, он сам составил рецепт и не вправе роптать на убогость оного. Укус стрелы теперь подстерегает людей в лесу чаще, чем укус комара. Добыча растительных ингредиентов сделалась не прогулкой, а военной операцией… Дикий край! Чужой, порождающий лишь озлобление. Скоро, пожалуй, и дневник вести запретят. От его записей нет пользы для военной кампании, выдачу драгоценных листков и так сократили втрое. Хорошо хоть он сам заказал бумагу, и посылка прибыла с почтовым бригом… Еще лучше то, что он знает больше наречий, чем даже ментор и весь его орден, процветающий на землях прибрежного юга. Можно писать чудовищную крамолу, почти не опасаясь разоблачения. По-буртски, например. Менторы не знают даже того места на карте мира, где следует искать родные кочевья буртов. Это точно.

«Непонимание наше переросло в кровавую и страшную войну на истребление, и ничто уже, кажется, не изменит грядущего. Еще одна невероятная, уникальная и чуждая нам общность людей останется лишь частью истории, мертвым пеплом прошлого. Между тем я не понимаю даже причин для внезапного начала войны! Они были к нам добры, как наивные дети. Они служили проводниками за горсть красивых бусин, даже за простое «спасибо». Они проявляли любознательность и со странным великодушием делились своими обычаями, учили языку и не отрицали нашего права быть иными и верить в иное… Но все кончилось в один день, черный, как обугленные стволы их леса, горящего теперь слишком уж часто… Я все еще надеюсь хотя бы записать и сохранить для истории то немногое, что знаю о них. Словарь двух диалектов, легенды и предания. Теперь, когда я обеспечен бумагой, купленной впрок на личные средства, могу приступить к прерванной работе. Итак…»

В дверь пробарабанили часто и резко, даже дождь, кажется, смущенно притих за окном. Пришлось с сожалением отложить перо, убрать лист в ящик стола и поправить куртку. На флагманском корабле недопустимо самому невоенному из невоенных расстегивать пуговицы форменной одежды и тем сеять смуту в душах матросов, плотно упакованных в форму… Тем более теперь, когда корабль невесть с чего перевели с главной стоянки на дальнем рейде сюда, в мелкие опасные воды, да при малом охранении.

– Иду, – вздохнул он и в два шага пересек свою крошечную каюту, протискиваясь меж узкой кроватью и переборкой. – Уже иду.

Само собой, посыльный не стал ждать отклика и распахнул дверь. Не снизошел до поклона, лишь отметив намек на вежливость коротким прикрытием век.

– Их благость сэнна изволили звать. Срочно.

– Надеюсь, чаша их жизни полна? – с притворным испугом уточнил хозяин каюты, нагибаясь и вынимая из-под койки кожаный саквояж.

– Полна, хвала небесам, – почтительно отозвался посыльный и поклонился, хотя ментор был весьма далеко.

Не сочтя поклон достаточным для ответа, посыльный зашептал молитву, призывая здоровье и благодать небесную на помощь ревностному служителю. А то донесут, что не желал здоровья, и тогда о тебе самом молиться станет поздно и бессмысленно… И назвал-то как, сэнна – «радетель благодати», и никак не менее…

Покинувший каюту человек зашагал по узкому коридору, усмехаясь и хмурясь одновременно. Зачем он понадобился? Отряды, сменяющиеся раз в месяц, вернутся в прибрежные лагеря лишь через неделю. Адмирал изволит вторые сутки болеть тем, что не требует лечения, поскольку похмелье для их светлости привычно и нормально. Сэнна ментор, а именно так обозначается титул полностью в иерархии не ордена, но большой машины веры, – так вот, этот тучный столп веры вчера получил свое кровопускание, дня на два этой меры обычно хватает…

Тесный и затхлый коридор, скудно освещенный лишь огоньком свечи сопровождающего, своим видом и запахом изрядно подрывал боевой дух. Между тем он принадлежал лучшей части корабля, второй палубе, где обитают более-менее ценные люди, заслужившие право занимать каюты. Настоящий черный и беспросветный кошмар – жизнь в недрах трюма. Там спят вповалку и посменно, а питаются содержимым котла, которое не имеет подходящего названия. Варево? Пусть будет варево. Гнилая солонина, гнилой рис и гнилая вода… Хотя ручьи и пригодные для охоты угодья рядом, но там чужой и враждебный лес с его жителями.

Вчера он трем морякам вскрыл и обработал обширные нагноения. Пока не начался большой мор, вынудил боцмана удалить людей на берег и вычистить всю третью палубу, выскоблить до светлой древесины. Отсрочил эту напасть еще на какое-то время. И остро позавидовал адмиралу с его способностью неограниченно пить и упрямо не замечать убыль людишек, что мрут как мухи… И еще он проклял свое упрямство. Зачем сунулся в столицу тагоррийцев? Чего искал и к чему стремился? Кто внушил ему нелепое заблуждение относительно прелести дальних странствий и сладости тяги к приключениям? Почему намерение увидеть берег, на который прежде не ступала обутая нога цивилизации, стало навязчивой идеей?

Десять лет он расплачивается за юношеские бредни… При должной прагматичности он бы никуда не поехал. Зная о хорошем отношении к себе наставников в университете, мог бы уже получить рекомендации, защитить научную работу и преподавать, пожалуй. Жил бы тихо, в уважении и покое. Или мог вернуться на север, на родину матери. Или… Какой смысл травить душу? Он здесь, и он все еще не расплатился за ошибки юности. Он даже готов поверить в реальность божьего промысла, ибо с точки зрения высших сил заслужил кару как безбожник и тайный хулитель веры. Заслужил и обрел.

Вот и узкий винт всхода на первую палубу. Сквозит ветерок, пытается донести оттуда запах моря и влажного леса. Но провожатый упрямо тащится по коридору дальше, к просторным кормовым каютам. Туда, куда люди в большинстве своем стараются даже не смотреть лишний раз, – во владения тихих и немногословных оптио… Вот стоит и ждет вызванного человека один из них, как две капли воды похожий на прочих оптио ордена: серенький, сутуловатый, с неприятным мертвым подобием улыбки, оттягивающей уголки губ. Словно у него есть клыки, но именно теперь они спрятаны… Оптио кивнул и отвернулся, не тратя сил на приветствие.

– Саквояж при вас, – прошелестел он. – Полагаю, вы осознаете необходимость хранить тайну увиденного и услышанного в покоях ордена?

Последнюю фразу сказал еще тише и не оборачиваясь. Еще бы! Условия выживания известны каждому и не требуют дополнительного разъяснения. Оптио и не пояснял, и не напоминал – просто слегка пригрозил… Провожатый отстал. Темнота коридора сделалась окончательно неуютной и тесной. Наконец, спотыкаясь и шаря рукой по переборке, удалось добрести до нужной двери. Оптио отворил дверь, шагнул в сторону, глядя в подбородок, пропустил вперед и щелкнул за спиной замком… Пришлось щуриться на пороге, топтаться и ждать, пока глаза привыкнут к свету, яркому после тьмы коридора, хотя не горит ни одна свеча, всего лишь раздвинуты шторки на окнах.

А вот и его благость второй прементор Тагорры, назначенный ментором новых земель то ли во исполнение благоволения ментора, то ли с тайной насмешкой: плыви, пробуй, выбивайся из сил и не путайся под ногами в славной Тагорре, где имеются служители с куда лучшей родословной… И вот он приплыл и сделался высшим властителем. Увы, лишенным прозелитов, а равно и благоволения ордена.

Ментор нового берега брезгливо смотрел на дождь из своего кресла, потягивая крепленое вино и изредка выбирая с большого блюда вымоченный в уксусе чеснок. Нелепое сочетание вкусов, а также дань страху перед заразой, пропитавшей корабль, кажется, насквозь. «После уксуса неизбежны колики и отечность ног», – обреченно подумал вызванный, не поднимая глаз и рассматривая руки ментора. Кожа нормального оттенка, ногти не синюшные, перстни сидят плотно, но не вросли в отеки, самих отеков пока что нет… почти нет.

И грустно, и смешно. Его, врача, зовут – и его же сейчас будут пугать. Его бы охотно отдали оптио как хулителя, достойного медленной и страшной смерти. Но когда вера сталкивается с недугом, тогда и видна истинная ее прочность. Ментор не замечал улучшения состояния и после ста хоровых прочтений «теус глори», зато хорошее кровопускание раз за разом поднимает его с ложа. Поэтому брезгливость и подозрительность до сих пор не переросли ни во что большее и по-настоящему угрожающее. К тому же врач, явившийся по первому зову, не выглядит опасным. Среднего роста, лишенный живого обаяния, блеклый, с водянисто-неопределенным цветом глаз и столь же мышино-невнятными прилизанными волосами. Чужак среди более смуглых тагоррийцев. Почти изгой…

– Неверное чадо явилось по нашему зову, – лениво отметил ментор. – Как мило, клянусь таинством наполнения… Скромно изучаем ковер на полу и норовим вычислить причину вызова. Мол, он еще не так и плох, наш ментор, рановато его ножиком тыкать… Ты северный неублюдок, – тише и злее сказал ментор. – Твоя мать вряд ли была крепка в вере, сам ты еще десять лет назад числился подданным короля сакров… Вспоминая это, всякий раз мы желаем попросить наших оптио уделить время воспитанию в тебе истинного радения в вере. И обретению глубокого покаяния, чадо. Слал ли ты тайные сообщения в земли обетованные? Рёйм, речь идет об измене. Твоей измене короне Тагорры и…

– Увы, только заказ на поставку бумаги, о сэнна, – продолжая рассматривать толстый ковер, сообщил прибывший, не дослушав.

– Увы? – удивился ментор. – Да это бунт, клянусь чашей света! «Увы»!

– Я намеревался отослать еще и прошение о поставке аптекарских порошков, – быстро добавил названный Рёймом. – Однако их светлость сочли мои запросы излишними. Я желал получить настои на травах, грибные эликсиры, медовые порошки, сухие корни и соцветия. Но их светлость изволили гневаться и предложили мне лечить водою светлою из чаши дароносной…

– Их светлость – истинный ревнитель веры, – сказал ментор неподражаемым тоном, соединяющим фальшивую похвалу и вполне настоящее раздражение.

– О да, – скромно согласился Рёйм. – Осмелюсь добавить: если до лета я не получу хотя бы настои, мне придется и вас лечить исключительно водою, сэнна. Светоносной.

– Не дерзи, – без прежнего нажима буркнул ментор, поправляя полы просторного багрового плаща. – Принес бы свои писульки моему секретарю и с должным смирением подал прошение… Их светлость кругом прав. Настои твои создаются на винах непомерной крепости, соблазн в том очевиден, и немалый. Чад, озаренных светом, от пропасти падения оберегает вера, ты же заблудший, и питие тебе – прямой путь во мрак… Внял ли?

– Мудрость их светлости безгранична.

– Ересью полны и слова и измышления. – В тоне ментора скользнуло озлобление. – Но, допустим, писем сакрам ты не отсылал… Допустим. И даже предположим, что тебе достанет ума молчать о нынешнем нашем деле. Чадо… – Ментор потянулся к своему узорному жезлу в золотой отделке, ловко поддел им Рёйма под подбородок и вынудил глядеть в свои темные и не имеющие ни дна, ни выражения глаза, спрятанные в морщинах складчатых век. – Молчать – означает не записывать и не помнить даже. Пока руки целы и язык ворочается.

Жезл уперся под подбородок так плотно, что сбил дыхание. Звался этот атрибут власти «опорой равновесия» и должен был служить всего лишь украшением. Но Рёйм твердо знал: внутри «опоры» имеется клинок длиной в целую ладонь, выбрасываемый с изрядным усилием при нажатии на неприметный выступ… И если однажды врач разозлит ментора всерьез, если перешагнет незримую и доподлинно неведомую им обоим грань дозволенного, клинок с хрустом врежется в горло и выйдет возле затылка. Тогда оптио, не проявляя никаких чувств, расторопно подхватят тело и завернут в мешковину. Никто не осмелится даже заметить исчезновение Рёйма Кавэля, которого и доном-то звать не обязательно: наследного титула не было у отца, да и сам он подобной чести не заслужил… Врачей принято именовать донами, лишь когда они умеют молчать и успешно лечат.

– Полнотою чаши правой клянусь хранить тайну со всем доступным мне усердием, – тихо и сдавленно шепнул Рёйм, сполна осознав угрозу. – И покрыть ее забвением.

– Забвением. – Веки лишенных блеска глаз сошлись. – Верю, чадо. На этот раз верю. И в рассудок твой, и в страх. Дело наше в сей день особенное, требующее полного усердия. Ересь великую вскрыли мои оптио. Ересь темную и ужасающую. Лишь глубина тьмы и объясняет в некоторой мере их излишнее… усердие.

Рёйм опустил голову и задышал по мере сил тихо и ровно, едва жезл отодвинулся от горла. Он прекрасно знал, что означает в действительности упомянутое «усердие». Оптио кого-то пытали и довели до полного истощения, не получив ответов. Прежде к нему ни разу не обращались по поводу дел ордена, тем более не допускали в пыточные каюты. И это было благом, ибо вступивший туда по доброй воле не всегда столь же беспрепятственно покидает помещение живым, на своих ногах. Хотя при чем тут добрая воля? Ему приказали, и возражений быть не может. Ментору не возражают, ему кланяются. Рёйм склонился с подобающей неспешностью:

– Любое содействие ордену есть великая честь, сэнна.

– Проводите, – велел ментор и снова повернулся к столику, шаря толстыми пальцами в чаше с уксусом.

Рёйм пошел к дальней двери следом за очередным неприметным оптио. При этом он ощущал себя погружающимся в болото, гибнущим и обреченным. С него взяли клятву, но разве сэнна верит в молчание живых?

Дверь отворилась без скрипа, пропуская в обширную каюту, погруженную в полумрак. Ни единой зажженной свечи. Два узких, как бойницы, оконца не могли дать должного света. В сумерках же вид пыточной производил вдвойне пугающее впечатление, воображение норовило дорисовать недоступное глазу, сокрытое и чудовищное. Каждый блик на инструментах непонятного назначения источал угрозу. Каждый шорох казался движением умирающего… Кого пытали оптио здесь, на флагманском корабле эскадры, в своем самом тайном и страшном оплоте ордена по эту сторону океана?

Почти на ощупь Рёйм пробрался мимо тяжелых массивных устройств, стараясь не думать об их назначении. Достиг дальнего угла каюты, глядя строго в спину оптио. И когда тот отодвинулся в сторону, оказался один на один с ответом на свои вопросы. Тяжело выдохнул сквозь зубы, не в силах скрыть подступившую тошноту. Он никак не мог предположить, что жертвой ордена окажется женщина. И что в таком состоянии еще можно жить – тоже предположить не мог… Мысли и страхи спрятались в сумерках, саквояж вроде бы сам собой угнездился на удобной поверхности, руки уже открывали его и гладили ровные ряды знакомых инструментов. Совершенно очевидно, что следует оперировать, и срочно. Еще вполне понятно, что вмешательства женщина не выдержит, потеря крови велика, да и боль снять вряд ли удастся. Пульс едва вздрагивает последними толчками отчаявшейся жизни. Зрачки уже не отмечают присутствия света…

Рёйм разложил необходимое и на мгновение замер. Трусливые мыслишки, попрятавшиеся в сумерки, неуверенно и несмело выбирались оттуда одна за другой.

Эта женщина – местная, из числа тех, кого именуют дикарями. Судя по удлиненному разрезу глаз и довольно правильному, в понимании тагоррийцев, тонкому, хорошо очерченному носу, по малому росту и относительно светлой коже… Племя гор? Определенно так… Если бы он имел время и желание копаться в памяти, он бы вспомнил название племени на здешнем наречии. То ли марига, то ли магира. Неважно.

Зачем возвращать к жизни несчастную? Чтобы дать ей возможность испытать новую боль и новые унижения? Нет, не так, не стоит прятать настоящие ответы за фальшью и болтовней. Чтобы самому выжить, чтобы исполнить приказ ментора и покинуть эту каюту, не пострадав. Чтобы не испытать на себе то, от одного вида чего делается тошно ему, врачу, видевшему на войне всякое…

Сможет ли он забыть увиденное, как только что пообещал ментору и самому себе? Той трусливой и угодливой части своего существа, которая есть у всякого и красиво именуется желанием выжить? Ночью мертвая дикарка неизбежно явится и отравит сны, а утром оптио, обладающие превосходным слухом, будут ждать у двери каюты. Если он не смог забыть, ему окажут помощь. Последнюю. Или, что тоже не исключено, его прикончат немедленно, стоит проявить хоть малый признак колебания.

Так что же делать?

– После операции дон Диего выжил, – прошелестел голос оптио. – Сие было божьим знаком и немалой милостью, явленной нам, грешным.

Рёйм нехотя кивнул. Как же, милость и знак. Он от полудня и до заката сшивал этот «знак» из обрывков тканей и кожи. Без надежды на лучшее, поскольку понимал: после у несчастного проявится жесточайшая горячка, и она сожжет медвежье здоровье дона дотла. Правда, жил тот еще целых пять дней и был в сознании… Потом из леса вышли нелепые дикари, два воина с короткими луками и одна женщина без оружия – дело было еще до большой войны. Что они делали в палатке дона Диего, вряд ли знает даже оптио. И как может милость наполняющего чашу света изливаться через суеверных язычников-дикарей? Вопрос столь же нелепый, как и второй: почему дон Диего за один день угас год спустя, написав прошение об отставке и неизвестно по какому поводу поссорившись с адмиралом?

– Я не могу ничего сказать наверняка, – осторожно начал Рёйм. – Потеря крови огромна. Если судить о состоянии, исходя из механистической теории Эббера…

– Чадо, не богохульствуй и веруй в чудо, – сухо посоветовал оптио. – Ибо оно жизненно необходимо. Тебе.

В механистическую теорию Эббера, полагавшего людей эдаким набором шестеренок в чехле из кожи, Рёйм никогда не верил, как не верил и в чашу света. Однако ему хватило осмотрительности не помянуть почитаемое опаснейшей ересью учение первого из настоящих врачей: даже неполная копия его «Кодекса врачевания» хранилась в университете тайно. Механистика не давала умирающей женщине ни малейшей надежды на выживание, и это было… удобно. Запретное учение, гласящее о единстве четырех начал, а также о величии, соразмерности и гармонии стихий и сил, позволяло хотя бы предпринять попытку к исцелению. Более того: по неписаному закону, всякий, кого допускали к изучению запретного, приносил согласно воле древнего врача клятву не отказывать в помощи никакому больному… Сегодня данное слово сыграло с Рёймом злую шутку. Бывает, видимо, и так: неоказание помощи есть меньшее зло, нежели излечение, обрекающее на новые пытки.

– Мне понадобится свет, никто не должен мешать и даже находиться рядом, отвлекая меня, – распорядился Рёйм. – Больную следует положить на ровный стол, нужна вода, много…

– Мы изучили все, что касается дона Диего, – еще раз подчеркнул оптио. – И пока все твои указания соответствуют нашим ожиданиям. Поэтому они уже выполнены. Но огня не получишь, ни единой свечи, ни тем более жаровни. Сие есть воля ментора.

Произнеся последние слова с должным почтением и даже нажимом, оптио поманил рукой из сумрака кого-то незримого. Явились слуги, переместили загромождающие каюту устройства к дальней стене и установили у самого окна стол, положили женщину ближе к свету, скудно сочащемуся сквозь окна. Принесли еще один стол, емкости с горячей водой, ткань, крепкое вино.

– Мы оставляем тебя до заката здесь, трудись и моли Дарующего о чуде, – тихо молвил оптио, отвернулся и удалился.

Скрипнула едва слышно дверь, звякнула в проушинах тяжелая, окованная железом перекладина, запирающая накрепко каюту. Рёйм без сил опустился прямо на пол и обхватил голову руками. Как можно оперировать в темноте? Как работать инструментом, не прокалив его на огне? Как обходиться без помощника, хотя бы одного? Врач горько усмехнулся. Пока что он уверен лишь в одном. За ним не наблюдают. На чем бы ни основывался запрет на использование огня, он пошел во вред самим оптио. Их умение читать по губам общеизвестно, как и привычка следить издали, не выдавая себя. Простая логика позволяет сделать вывод: ему обязаны были выделить помощника-наблюдателя, чтобы не оставлять врача наедине с жертвой… Почему же исполнили просьбу и удалились?

Самое глупое и все же единственное непротиворечивое заключение: полумертвую женщину считают очень и очень опасной. А еще способной – вон как он осмелел в безосновательных предположениях! – ощущать присутствие верных чад ордена… Врач понадобился для лечения потому, что он – иной, и потому, что от его действий обычно бывает польза. Но что первично? Какой мотив – главный? И вот новый вопрос: в чем может состоять ужасающая ересь, приписываемая умирающей? Если бы таковая не содержала зерна пользы для ордена, женщину просто убили бы. Значит, это ересь, из которой можно извлечь благо? Рёйм усмехнулся, покачал головой, поднялся, опираясь на стол, и осмотрел тело более внимательно, приводя руки к должной чистоте и прикидывая, как бы поудобнее разложить инструменты, нитки, ткани…

Женщину можно было бы счесть голой, если бы тело не покрывала мерзко пахнущая шкура, недавно снятая с оленя, пропитанная кровью и задубевшая. Она плотно обтягивала спину жертвы, живот и бедра. И была закреплена веревками и ремнями. Даже во время пыток эти ремни не снимали и не ослабляли. Рёйм недоуменно хмыкнул, добыл со дна саквояжа нож и срезал веревки. Содрал шкуру, брезгливо морщась и стараясь по возможности не причинять новой боли умирающей, а также не пачкать собственную одежду. Отнес шкуру подальше и бросил в угол. Придвинул к телу женщины бадью с водой и взялся протирать кожу, удаляя грязь и кровь. Увиденное заставило его нахмуриться. Женщина была молода и наделена необычной, редкостной красотой и соразмерностью тела. Таких замечают с первого взгляда и уже не забывают. Тем более – довольно светлая кожа и этот узкий прямой нос настоящей сакрийки, почти классические черты… Ее не получалось даже в мыслях именовать «дикаркой», отстраняясь от своего достаточно грязного дела, исполняемого по указанию мучителей несчастной.

Когда были удалены сгустки крови, раны женщины уже не выглядели безнадежными, а кожа – мертвенно-серой. Рёйм снова склонился к лицу, оттянул веко, намереваясь проверить зрачок… и вздрогнул. Женщина была если и не в полном сознании, то в некоем подобии бреда. Пульс неупорядоченный, настигающий… Это ничуть не соответствовало прежним наблюдениям и даже здравому смыслу, а также ставило под сомнение необходимость и собственно план операции, отменяло неблагоприятный прогноз ее исхода, данный сгоряча.

– Ашха… а-а-х.

Если бы он обладал опытом оптио, то смог бы куда точнее разобрать этот намек на шепот, послышавшийся в выдохе. Очевидно, женщина говорила, а точнее, бредила на родном языке. И, что вполне логично, просила воды. Похожее слово в наречии гор есть, и условия соответствуют. Хотя более точный смысл слова «асхи», как указано в словаре, составленном самим Рёймом еще до начала прямой войны, – «дождь, затяжной и непрерывный, а также пребывание под оным и созерцание оного». В примитивных языках зачастую смысл короткого сочетания звуков избыточен и многозначен, не уточнен и изменчив в силу малого запаса слов, несформированности правил употребления…

И все же «пить» или «дождь»? Рёйм недоуменно глянул на окно. Вон он – асхи во всей красе, лупит в стекло так, словно рвется в каюту. Сильнее прежнего старается, да и ветер сменился: прежде дождь бился в его окно, а теперь хлещет струями по иному борту, левому… Осознавая всю бессмысленность своих действий, врач медленно нащупал задвижку, откинул и с трудом поднял к потолку тяжелую, открывающуюся вверх раму, закрепил на два крюка. Если несчастная хочет созерцать непогоду, уж в этом желании, по сути, последнем, ей никак нельзя отказать.

Дождь обрушился на стол, победно щелкая по древесине столешницы и мягко, беззвучно гладя струйками кожу больной. Рёйм хмыкнул: этого ему не простят, пожалуй. Уже натекла изрядная лужа на полу, неоспоримый след действий, разрешения на которые оптио не давали. Хотя решетки на окне такие – только дождю они и не помеха, зато всех прочих удерживают надежно.

Отрешившись от невеселых раздумий, врач накинул на тело лежащей ткань, определив для себя первичной задачей обработку раны возле шеи. Снова перебрал инструменты, щурясь и не желая соглашаться с тем, что утверждали его собственные глаза. Если бы сейчас ткань мира с треском разошлась и в прореху просунулась рука с полной чашей света, он бы охотнее признал происходящее. Обыкновенный бред на почве переутомления: он почти не спит третьи сутки, устраивая очистку нижней палубы и трюма. У него у самого пульс далек от ровности и не имеет должного наполнения… Только бреда нет, он осознает себя совершенно четко. И все же этот настойчивый ливень размывает и превращает в ничто незыблемые убеждения и единственную его настоящую веру в учение первого и лучшего из настоящих врачей древности.

Раны не могут закрываться самопроизвольно. Пульс не может меняться так стремительно и непоследовательно. Симптомы предсмертной агонии не способны исчезать без приложения малейших усилий. Когда он впервые увидел женщину, ей уже не помогла бы – да простит ментор за очередное богохульство – и полная чаша света.

Веки дрогнули, медленно приоткрылись, позволяя увидеть осознанный взгляд крупных, очень темных глаз, даже в сумерках таящих глубинную синеву. Женщина попыталась повернуть голову, жалобно вздохнула, отмечая боль и бессилие, и стала глядеть на его темную фигуру в темной каюте – искоса, не делая новых попыток сместиться. Взгляд ее был – нелепо признавать подобное – куда тяжелее и физически ощутимее, чем угроза мутных глазок ментора.

– Ты не машриг, – прошелестел голос едва слышно.

Рёйм недоуменно пожал плечами. Незнакомое слово, странно вплетенное в ряд знакомых и произнесенных на языке тагоррийцев, почти без искажения. Поди пойми, что оно означает. «Ма» – один из наиболее глубинных, изначальных и загадочных в своей многозначности корней здешнего праязыка, давшего основу всем наречиям. В словаре Рёйм самонадеянно и решительно описал его как «отражение одной из основ местного языческого культа, личностное начало, противопоставляемое общему». Грубейшее упрощение толкования, позже он это осознал, но править написанное не стал, не было ни сил, ни времени… Со второй частью слова и того хуже. Явный набор по крайней мере двух отдельных понятий. Точно не вникнуть, но если брать в целом и условно – имеется в виду нечто угнетенное, связанное с огнем. В голову лезут нелепые мысли: может, оптио не зря убрали свечи? Еще немного, и он сам впадет в суеверия и станет опасаться лежащего на столе существа.

Взгляд наполненных ночной синевой глаз пронизывает насквозь и беспокоит, тянет и – нелепо использовать слова ордена, но иначе и не сказать – искушает. Словно обещает допустить до некоей великой тайны. Испытывает и сомневается, беззастенчиво высвечивает в потемках самых дальних уголков души припрятанное от себя самого и рассматривает, оценивая.

– Они вернутся, убьют тебя, – так же тихо сказала женщина. – Они взяли тебя сюда, они хотят обмануть меня. Они знали: я еще живая, я хочу верить в спасение. Они хотят получить то, чего недостойны. И жажда для них большая! Дороже золота. Так, да.

– Нас могут подслушивать, – невесть с чего пояснил Рёйм.

– Нет, асари благоволит мне. – Женщина смежила веки, но ощущение взгляда не пропало. – Не услышат.

– Мне дали время до заката, – добавил врач.

Он не сомневался в правоте израненной дикарки: ночь ему не пережить. Существо, лежащее на столе, едва ли в полной мере является человеком: понятным, описанным в медицинских трактатах. Она сама и есть тайна, столь важная для ордена. Одно чудо исцеления искупает для ордена менторов все неудачи похода в новые земли. Это чудо ведомо его благости и является пока что ересью, ибо сотворено не орденом.

– Ты бледный, но не мертвый, крепкое дерево, так, – задумчиво добавила женщина. С сомнением свела брови, морщась от боли в разбитой скуле. – Не могу двигаться, сломана спина. Не смогу ходить долго, очень долго, пока зреют плоды батара. Мне нужен защитник. Нельзя дать силу ранвы тебе, бледный. Нельзя и опасно открыть тебе тайну обретения… Может, все тут туман и ложь, может, ты есть самая хитрая ловушка машригов для глупой мавиви?

– Я ничего не понимаю, хотя ты говоришь на языке тагоррийцев очень хорошо и внятно.

– Дай воды.

Рёйм зачерпнул из бадьи, поднес большую медную кружку к губам женщины, осторожно и бережно приподнимая ее голову. Красиво очерченные ноздри дрогнули, губы плотно сомкнулись.

– Что не так?

– Вода уже умерла. Нельзя пить. Плохо, я совсем слабая… – Женщина глянула на Рёйма и обреченно прикрыла веки.

На сей раз в глубине ее взгляда отчетливо читался самый обыкновенный страх. Ее пытали, и боль никуда не делась, как и память о пережитом ужасе. Скоро все с неизбежностью повторится. Женщина очень старалась не впасть в отчаяние и быть сильной. После общения с оптио она сохранила полную ясность сознания, это удивительно и достойно уважения. Она еще способна надеяться на спасение, даже искать выход из явно безнадежного тупика заточения… Из ловушки, в которую теперь угодил и он, врач, использованный с непонятной пока целью.

– Я не выдержу, если они снова… – Голос женщины дрогнул, на сей раз страх и боль почти выплеснулись, сдерживать их не осталось сил. – Лучше умереть теперь. У меня нет ранвы, я не могу надеяться. Мне нужен защитник, бледный.

Глаза распахнулись во всю ширину, в тайной их синеве отразилась многохвостая молния, озарившая на миг хмурый дождь за окном и всю каюту. Рёйм виновато пожал плечами. Он стоял в луже изрядных размеров, мок под проливным дождем, находясь в недрах корабля, на второй палубе, – и ощущал обреченность полного и окончательного одиночества. Нелепо, но полумертвая и не способная самостоятельно двигаться женщина – теперь единственное на всем корабле существо, по-настоящему небезразличное ему и достойное, самое малое, жалости и уважения. А еще восхищения, вопреки своему измученному виду и почти закрывшемуся, но по-прежнему крупному и искажающему черты лица шраму на скуле. «Никогда мне не доводилось оперировать столь совершенное тело», – осторожно признался себе Рёйм. Как не удавалось так близко подобраться к загадкам местного народа, притягательным и удивительным, завораживающим, как красота этой мавиви. В его словаре понятие «мавиви» описывалось до смешного просто, лишь одним словом – «врач». Потому что излечившая дона Диего женщина была именно мавиви, так к ней обращались воины. Надо полагать, тех воинов именовали «ранва» – защитник.

– Полагаю, мы, по мнению ментора, в равной мере погрязли в ереси. Нас тут заперли до самой смерти. Ты врач? – осторожно предположил Рёйм и добавил, переходя на местное наречие: – Я тоже врач. Меня зовут Рёйм, я говорю слова от чистого сердца: надо держаться вместе, нам обоим нужна надежда. Я готов тебя защищать, только я не очень хорош для воина…

Традицию местных жителей произносить клятву, начиная ее своим именем, Рёйм усвоил давно и теперь впервые использовал, запинаясь и с трудом выговаривая слова на наречии племени махигов. Именно этот диалект он усвоил лучше иных, ведь махиги жили у самого берега и были многочисленны.

– Повтори на своем языке, – недоуменно попросила женщина. – Я сначала была зла. Но я поняла: ты все путаешь. Вы, бледные, думаете в тумане, лжете по ошибке, слова путаете, вот. Ты назвал себя мавиви, совсем ложь.

Рёйм кивнул и гораздо более уверенно повторил слова: ведь решение уже принято и не вызывает внутренних противоречий. Он действительно готов защищать и, пожалуй, пойдет до самого конца, даже не имея надежды…

– Мавиви совсем не то что врач, – сообщила женщина. – Но все другое ты сказал хорошо, вот. Не знаю, насколько большую глупость я делаю. Не знаю, что она даст зеленому миру, добро или зло. Я верю тебе, хоть ты сильно бледный. Совсем. Не воин, вот. Тоже так.

Женщина нахмурилась, шипя и охая, снова попыталась повернуть голову или хотя бы удержать ее приподнятой. Побледнела и сдалась, прикрыв веки. Некоторое время молчала, обдумывая свое, непонятное. Надо полагать – план невозможного спасения…

– Ты веришь в вашего бога, держащего чашу света? – неожиданно уточнила она.

– Нет, в общем-то, я скорее…

– Плохо. Всякая вера хорошо, нет веры – плохо… сейчас. Я дам тебе то, что хотели иметь машриги. То, что мы, мавиви, редко даем даже самым верным ранвам. Дам, если смогу в таком вот бессилии, да. Если ты примешь и осознаешь в безверии. Просить ариха не могу, он теперь далеко, трудно звать. И он очень сильный, он сожрет тебя, вот. Звать асари бесполезно, ты чужой, ты не слышать несказанных слов, тут дождь, шум… Асари поможет тебе быть с асхи. Это очень сильное два вместе…

– Сочетание, – подсказал Рёйм.

– Сочетание, так. Сильное, но не так тяжело оно и больно не так для неготового, бледного нового ранвы.

– Бред, – осторожно предположил Рёйм. – Я уже не понимаю ни единого слова.

– Я мавиви, могу дать ранве полноту обретения родства с неявленным, с духами, – пояснила, а точнее, еще более запутала женщина. – Не совсем, только на время. Если они примут родство с бледным, если сила не вытеснит разум, не угасит волю. Вот так, мы будем иметь надежду. Если я правая, ты не будешь опасный для зеленого мира. Мне не придется тебя убить.

Рёйм потряс головой и еще раз шепнул себе под нос:

– Бред, горячечный…

Теперь он уже не сомневался: пытки оптио подточили рассудок женщины и ввергли ее в пучину суеверий. Надежда выжить самому и спасти несчастную, невесть с чего возникшая и согревшая душу, сгинула, растворилась в сумерках уже близкого вечера.

– Положи мои руки ладонями вверх. Прижми свои ладони, – велела женщина. – Нагнись, еще. Низко, вот так. Смотри в глаза. Не думать, не сомневаться, я мавиви, я имею опыт.

Пусть исполнение указаний бессмысленно, но когда просят и так смотрят, когда есть ощущение, что в тебя верят и ты – защитник… Рёйм с долей смущения усмехнулся. Кто еще бредит! Ему под сорок, а верить в подателя чаши света он перестал ребенком. Помнится, пришел однажды тайком в полутемный тихий храм. Никого не было рядом. Он прокрался к чаше. Озираясь и вжимая голову в плечи от каждого шороха, уложил в золотое полушарие мешочек с самым ценным, нельзя ведь просить и отдаривать за просьбу безделицей. Под грубой тканью позвякивали – они и теперь памятны – три солдатика, деревянная фигурка коня и настоящая жемчужина, которую он сам добыл из ракушки. Речная, мелкая и тусклая, но как он ею гордился…

– Вот, возьми, – шепнул он богу, зажмурив глаза и представляя высшее существо таким, каким оно было изображено на картинке в маминой комнате. – И сделай меня хоть немножко покрупнее и посильнее.

Он ушел из храма с легкой душой, чувствуя себя способным летать и ожидая скорых перемен к лучшему. Но всего в жизни пришлось добиваться самому, вопреки невеликому росту и столь же невпечатляющей силе… Потеря жемчужины и драгоценных солдатиков осталась почему-то самой детской и самой памятной болью, отметившей утрату причастности к чуду…

Рёйм сплел пальцы с тонкими бессильными пальцами мавиви, нагнулся над ней и улыбнулся. Может статься, он исполнил просьбу только потому, что удивительно приятно смотреть в глаза этой дикарки и находить там, в темно-синей глубине, свое отражение, похожее на неисполненную «добрым боженькой» мечту: быть защитником, сильным и надежным человеком. Пожалуй, даже последней надеждой.

– Мое имя Шеула, – едва слышно шепнула женщина. – Я открываю для тебя, кого назвала ранвой, врата обретения силы асхи и помощи асари. Смотри в глаза и слушай большой дождь. Внимательно слушай, он говорит только с тобой, ранва Рёйм.

Новая молния полыхнула, отразившись в глубине глаз мавиви. Капли зависли в воздухе, подобные жемчужинам, светящиеся, напоенные синеватыми бликами вспышки. Мгновение растянулось и смутно продлилось, а потом дождь рухнул вниз, тяжелый, темный, упорный. Одна за другой капли, помнящие сияние, застучали по спине, плечам, столешнице, скатились по коже Шеулы, лаская ее и снимая боль… Сердце болезненно дрогнуло, и показалось, что можно чувствовать путь каждой капли, словно водой этого дождя он сам обнимает тело больной. И ощущает его, теплое и беспомощное, и гладит, обещая спасение и здоровье. Тепло накопилось в пальцах и стало заполнять тело, а он все смотрел в безмерную глубину глаз и не мог вынырнуть из этого омута… Да и не желал.

– Обычно ранва, если имеет обретение, думает о врагах, о великой битве и славе победы, – с долей насмешки сообщила женщина. – Часто так сильно думает, что забывает мавиви, забывает клятву оберегать мавиви… на время забывает. Сначала, если идет большая волна обретения. Ты странный. Мне даже жарко, не надо меня обнимать и поклоняться.

– Поклоняться? – задумался Рёйм. – Пожалуй. Только это не я странный, а дождь. Я бы никогда не сказал вслух столь красивой и чужой женщине, что она мне нравится, но под стук капель невесть что выговаривается с легкостью… Я никому не позволю причинить тебе боль, Шеула. Не знаю, как, я всего лишь врач и ничуть не воин, но я обещаю совершенно серьезно.

– Ничуть не воин, что вот так и неплохо. – Женщина попробовала улыбнуться. – Асхи хорошо соединяется с ранвой, совсем хорошо. Не ждала так, думала – хуже… Сила воды редко говорит воинам. Слушай ее и меня. Я мавиви, я разделяю и соединяю миры людей и духов. Я могу видеть свод всех сил мира и должна не нарушать свод, крепкий. Совсем обратно, выправлять их висари… не знаю ваше слово. Но я могу дать всю силу одного духа ранве, могу разрешить ранве нарушать висари, если так надо, если беда. Твоя сила – асхи.

– Дождь? – уточнил Рёйм, не надеясь разобраться и все же не смея выражать свои сомнения.

– И дождь, и так, и другое… Роса. Туман. Облако. Море. Много всего, много, разное, но дух один. Асхи течет в крови, асхи дает жизнь для тела. Асхи поит листья и будит почки. Асхи разрушает камни, хоронит мертвое дерево.

– Если попробовать совместить с почитаемым мною «Кодексом врачевания»… – задумался Рёйм. – Есть первоосновы сил, изучаемых врачевателями, они сухость и влажность, жар и холод. Неравновесие их и…

Мавиви вздохнула и прикрыла веки. Видимо, ей показалось очень сложным добиться понимания. Или она вспомнила о том, как близок закат? Рёйм виновато смолк.

– Ты умный, но сила не умом сыта, нет. Дать ей надо вимти…

– Вдохновение, – предложил свой перевод врач. – Хорошо, я стараюсь. Слушаю дождь и пробую вдохновиться.

– Не пробуй. Просто слушай. Сначала у тебя получилось, вот, – посетовала мавиви с грустью. – Но ты стал так думать и мало сердце слушать…

Рёйм сел на край стола, ладонями согнал влагу с лица и замер, закинув голову и подставив кожу новым каплям. Мало слушать! Наоборот, много. Он в суеверия впал и почти дошел до безумия, он утратил способность оставаться собой! Шепот дождя ширился, раздвигая пределы доступного восприятию.

Сердце Шеулы бьется почти ровно, ей уже лучше, боль ее не донимает больше, как и озноб. Нет, не надо о ней – слишком близко и снова похоже на поклонение… Да если бы он знал лишь о состоянии здоровья женщины! Было очевидным и несомненным вовсе немыслимое: непонятным образом он прослеживал, как от берега отвалила шлюпка и идет к кораблю. Не к этому кораблю, а к стоящему правее, к малой шхуне. В шлюпке шестеро гребцов, ветер зло бьет в корму, слизывает кровь только что убитого оленя, соленую и теплую… Огромная, в три человечьих роста, акула ощутила вкус крови. Теперь она, лениво выгибаясь в движении, подобном танцу, поднимается из холодных глубин к шлюпке. Корпус флагманского корабля ворочается, мокрые якорные канаты стонут, натужно кряхтят… правый, впереди, имеет незначительное повреждение, которое может быстро привести к обрыву, – волна косо лупит в борт, хлестко. На палубе флагмана, над головой, хоть и через один ярус отсюда, орет, надсаживая глотку, боцман. Когда адмирал пьян до неподвижности, и другим не грех хлебнуть лишнего. Мокрое искаженное лицо боцмана так понятно, до малой складочки, капли стекают с коротких ресниц, оставляя немного невнятными лишь тени под бровями… Боцман выпил многовато, горячая влага толчками бьется в его вздувшихся жилах, глушит остатки рассудка…

Рёйм вздрогнул. Постигнув боцмана, он обрел способность – точнее, нащупал ее, давно существующую, – слушать все биения и даже узнавать многие. Ему ли, врачу, не помнить пульс его благости! Уксус не пошел на пользу, того и гляди кровопускание потребуется уже на рассвете.

– Теперь хорошо слышать, – похвалила Шеула.

– Этого не может быть! Это невозможно…

– Пусть так, неважно. Принял первое невозможно, прими второе. Ты можешь менять. Я разрешила, да. Я соединила, асхи тебя слышит. Нет, другое слово – слушает, вот так! Она тебя слушает.

– Слушается?

– Вот, правильно, понял! Слушается. Я сказала, и он… она? Не знаю. Она так делает. Не всегда, но теперь, пока… вот теперь, асхи – твоя сила, я разрешаю: бери силу, меняй, пользуй, вот так можно и нужно. В том есть обретение. Я рада, мы успеть все делать до заката.

Рёйм небрежно шевельнул головой, и вода послушно сбежала, оставляя волосы почти сухими. Снова мелькнула навязчивая мысль: все происходящее – горячечный бред. Ну и пусть… Врач огляделся, рассмеялся, ощущая незнакомую легкость в теле, подобную той, что сопутствует приятному умеренному опьянению. Пьяным море по колено? Для других это лишь слова, а для него теперь – кто знает. Врач бережно закутал тело женщины в ткань, а поверх – в свою только что скинутую с плеч короткую куртку, еще хранящую тепло.

– Теперь ранва уверен, вот так… Уверен, понял: вот мы выберемся, – отметила Шеула.

– И недоумеваю, почему ты попала в плен, – отозвался Рёйм.

– Мавиви чтит висари, нарушать грубо не могу. Нарушать могу разрешить ранве, кто меня охраняет, – пояснила женщина сразу и охотно. – Но сама могу много, если я здоровая, если сильная. Только они были хитрые… Они ловили, стреляли, потом ломали спину. Потом совсем плохо, вот. Они знали вред для мавиви от смерти живого из леса, они завернуть меня в шкуру мертвого зверя. Больно, сил нет… Совсем плохо, огня нет. В ярости могу просто звать ариха… Тут арих слабый, много воды, берега далеко, дождь.

– Орден менторов много о вас выведал…

– Не так, нет. Машриги хотели знать мало, они хотели вот так: иметь силу, владеть бешеный огонь. Знали они больше… если знали…

– Если бы знали…

– Да, вот: если бы знали больше, не допустили такой большой ошибки, как ты. Ты ранва. Ты меня спасешь.

Мавиви улыбнулась, врач ощущал это всей влагой дождя на лице женщины, всем током крови в близких к коже сосудах. По возможности бережно он поднял Шеулу на руки и медленно, осторожно понес к двери каюты. По сухому полу идти было неудобно, он не ощущался, не ощупывался пальцами дождя, и это уже казалось странным… К хорошему привыкают быстро.

Перекладина запора звякнула, когда Рёйм уже приблизился к выходу вплотную. Оптио резко распахнул дверь. Еще двое из темноты коридора молча и тихо нацелили в каюту мушкеты. Собственно, только рыжие звездочки тлеющих фитилей Рёйм и смог рассмотреть глазами, зато он давно и уверенно ощущал людей иным способом, еще от середины каюты. Причинять большого вреда он не желал, помня врачебную клятву… но полагал возможным обойтись и малым. Мавиви сухо и коротко рассмеялась, оба фитиля полыхнули и рассыпались в пепел. Все три оптио вскрикнули разом, вскинули руки к лицу и осели на пол.

– Почему не убил? – удивилась мавиви. – Вот такие мертвые люди, негодные, плохие внутри. Головешки. Пни горелые. Падаль.

– А как же висари? – напомнил Рёйм.

– Они делали мне боль, много боли, они были плохие, пугали, – почти всхлипнула женщина. – День и ночь и день я здесь, я так слаба теперь, вот, я не имею совсем желание жить… Я не могу радоваться свету дня!

– И они не смогут. Именно глаза пострадали, – виновато признал врач. – Я мог бы их вылечить, пожалуй. Сперва медовые капли и жирный сок клещевины, затем примочки из листьев…

– Ты совсем-совсем не воин, – развеселилась мавиви. – Лечить врагов, какие хотят убить, – такое не глупость. Вовсе нет моего понимания.

Врач миновал каюту ментора, мельком глянув на самого опасного, пожалуй, человека во всей эскадре, сейчас беспомощно хрипящего и рвущего ворот. Вот уж точно – жаба душит, грудная, тяжелый приступ. Что бы ни говорила мавиви, «Кодекс врачевания» позволяет неплохо приспособить силу асхи для нужд побега. Заболевания влаги и холода обостряются почти без вмешательства. Точнее, влага так стремительно выходит из равновесного с прочими началами состояния, что главное – не просить слишком о многом загадочную силу асхи, все более проникаясь опасливым уважением к ее могуществу и многогранности…

Еще один оптио мучительно закашлялся, осел на ковер, и Рёйм ловко вильнул в сторону, обогнул его, бьющегося в припадке, исходящего пеной… Еще дверь, теперь вперед, до лестницы. Пусто, как удачно! Миновать темный тесный коридор удалось быстро, шипя и ругаясь по возможности тихо, когда очередной раз что-то попадалось под ноги или неразличимая в темноте переборка толкала в плечо. Винт всхода на верхнюю палубу, снова коридор – и еще одна дверь…

Дождь обнял как родного, принял и спрятал в серой мешанине тугих струй. Рёйм подошел к борту, более не спотыкаясь на скользких досках и не сомневаясь в своей свободе.

– Если я прыгну вниз, я утону?

– Тут глубоко, – согласилась мавиви. – Асхи – сила и возможность, она не мост и корабль.

– Тогда мы возьмем шлюпку. – Опьянение не покидало, скорее наоборот.

Рёйм подставил лицо прохладному дождю и улыбнулся. Глупо все, неорганизованно и нелогично… Что делать на берегу ему, именуемому махигами бледным? Он не желал воевать на стороне адмирала и ментора, но вдвойне он не готов сражаться против тагоррийцев и привычной с рождения цивилизации. Едва мавиви доберется до своих, он сделается не нужен и не интересен даже ей. Благодарность не в счет. Он уже преступник в мире бледных и еще станет изгоем и даже врагом в мире смуглых… Так почему же хочется петь, словно добрый боженька наконец-то исполнил самое заветное желание и, более того, подарил чашу света? Вот она, без сил и возможности самостоятельно двигаться лежит на руках… живая, лучше любых суеверий и гораздо дороже. Шеулу пришлось ненадолго устроить возле борта, чтобы спустить на воду самую маленькую шлюпку. Он бросил веревочную лестницу и, снова подхватив драгоценную ношу, неловко и медленно пополз по качающимся ступеням вдоль мокрого, пахнущего гнилым мхом борта.

Когда корабль остался далеко позади, врач позволил ненадежному якорному канату лопнуть. Флагман вздрогнул и тяжело повел бортами, кряхтя и опасно ворочаясь в темной воде. На палубе закричали, взревел во всю силу глотки быстро трезвеющий боцман, мелькнули пятна фонарей. Рёйм усмехнулся: теперь работы всем хватит до рассвета. И раньше этого часа ментору погони не затеять, точно. Прежде восхода солнца он едва ли преодолеет приступ, так еще точнее.

Волна вынесла лодку далеко на отмель и отхлынула, плеснув напоследок шумно, прощально. Рёйм подхватил мавиви на руки и побрел в сторону темного близкого леса, подставляющего ночному дождю лапы ветвей и радостно впитывающему влагу. Движение соков звенело в стволах, листья расправлялись и избавлялись от пыли… А в гудящей голове копилась тяжелая усталость.

– Надо еще немного идти, – виновато вздохнула Шеула. – До оврага, вниз по склону и опять вверх. Еще раз вниз, еще раз вверх. Там хорошее место, я знаю, лес так говорит. Тебе асхи помогает. Вот. Корень вывернут, под ним яма. Пещера, так?

– Если большая яма, то да, пещера…

– Я хорошо знаю ваш язык! Пещера… Там будет спокойно. Обещаю.

Молча кивнув, Рёйм побрел дальше. Дождь стекал по спине и пытался поделиться силой, ободрить и освежить, но даже он не мог сделать опытным ходоком врача, привыкшего сидеть и писать словари. После второго оврага Рёйм так выбился из сил, что уже не видел ни деревьев, ни пещеры, ни даже лица Шеулы. Он уложил женщину прямо в куртке и свертке ткани на землю, сухую и оттого невидимую – потому что сила асхи не могла ощутить сполна поверхность и подсказать, посоветовать. Сам Рёйм упал рядом, провалившись в небытие переутомления скорее, чем голова коснулась земли…

Когда Рёйм очнулся, он осознал то, что было давно известно адмиралу. За состояние легкости и радости опьянения платят муками похмелья. За восторг обретения силы рассчитываются сходным образом. Тело непослушное и чужое, голова раскалывается от тянущей и гудящей боли. Зато память свежа, и вчерашние поступки вызывают мучительное недоумение, смешанное с сомнением. Вот сейчас он откроет глаза и окажется лежащим на узкой койке в своей каюте. И осознает, что испытал всего лишь приступ бреда…

– Вы, бледные, смешные: вы нежные, от себя беззащитные, – едва слышно шепнула Шеула, старательно выговаривая слова.

И проклятущая головная боль сгинула, как тень случайного облака… Рёйм улыбнулся, потянулся, хрустя суставами и шипя от боли в мышцах. Как же хорошо, что не бред. Можно сжать пальцы на узком, но крепком запястье мавиви и убедиться: не приснилась. Живая, рядом, цела. Врач нехотя и медленно, опираясь на локти, попытался приподняться, затем заставил себя сесть и оглядеться. Низкое солнышко подпирало стволы косыми колоннами зримого плотного света. Крыльями бабочек трепетали листья всех оттенков, он прежде и не обращал внимания, сколь разнообразна зелень. По склону оврага курчавым толстым ковром стлался кустарник, поднимался до самой пещерки и ловко прятал от взглядов вход, оставляя достаточно света. Шеула лежала точно так, как он вчера ее оставил, – на спине, не особенно удобно и ровно, под правым плечом камень, голова откинута и повернута влево, наверняка шея затекла. К тому же он во сне не отпускал правую руку мавиви и, судя по всему, порой тянул к себе – вон как в локте выпрямлена, даже глянуть неловко.

– Утро, – вслух подумал Рёйм. – Шеула, я очень глупый и смешной бледный, ты права. Вчера я думал: как жить на берегу и что скажут твои родичи… А теперь в голову лезут мысли куда более сложные. У меня нет ножа. Я позорно бросил даже саквояж с инструментом. Я не умею охотиться и не знаю леса. Как мне доставить тебя к твоему народу живой, не умирающей от голода? Как нам спастись от погони?

Мавиви рассмеялась, так мягко и тихо, что на душе сделалось теплее: значит, не сердится и не находит его опасения оправданными. Уже хорошо. Рёйм разместил женщину поудобнее, убрал из-под ее плеча камень и снова завладел рукой, оправдывая такое поведение необходимостью учесть пульс.

– Ни одна мавиви не имела такого славного ранву, – гордо и совершенно серьезно сказала Шеула. – Ты не отличаешь вечер от утра, смешно… но не плохо, опыт придет. Ты глух и слаб: ты спал и не слышал, что здесь, внизу, в овраге, шли люди, много, с оружием. Не страшно, ты научишься слышать, я знаю. Ты охотиться не умеешь, ты лесу чужой, вот… Не думай, все мелкости.

– Мелочи?

– Да! – Женщина рассмеялась, радуясь пониманию и старательно, без спешки выговаривая слова, наверняка заранее приготовленные и обдуманные. – Ты не слабый. Ты упрямый, хорошее слово! Ты всегда нес кожаный мешок, нес, не бросил. Устал, совсем устал, не помнишь? Если устал, вот так – и не бросил, ты врач! Мешок, я думаю – сакоййяш, да? Ты один такой ранва, проснулся слабый, без асхи, но нет жалости о силе. Ты один, кто не брал силу – убивать, не нарушил главный поток, не делал волнение и беспорядок в мире… Ты поклоняешься мне теперь, когда я больна и слаба. Есть ранвы, они думают: буду брать силу мавиви, я главный. Мне спокойно с тобой, легко. Я тебе поклоняюсь. Вот. Совсем поклоняюсь, Рёйм. Внутри. Душой, да?

Рёйм перестал тупо рассматривать саквояж, действительно лежащий в дальнем темном углу пещеры, явно брошенный туда им самим. Неважно. Теперь – неважно. Он осторожно повернулся к Шеуле, склонился над ней, заглядывая в ночную синеву глаз. Если бы вчера кто-то сказал ему, немолодому человеку с посредственной внешностью, без достатка, имени и знакомств: самая красивая женщина этого берега будет тебе поклоняться… Он бы и смеяться не стал. Какой смысл потакать злым издевкам? Вчера собственная жизнь казалась понятной и удручающе серой до последнего дня: выжить в гнилом чреве корабля, рядом с ядовитейшим ментором, вернуться в окрестности университета, оплатить взнос в гильдию и получить врачебную практику. Потолковать с кем следует и подобрать вдовушку, не особенно старую, умеющую вкусно готовить и экономно вести хозяйство… Тоска и обреченность была в тех планах, а вот возможности выбора – не оставалось. Грядущие заранее определенные дела казались оковами, из которых нет избавления на каторге жизни.

Но он осмелился на побег – и теперь сидит в лесу, в пещере с голым земляным полом. Голодный, замерзший, обессиленный – и свободный…

Осторожно убрав с лица Шеулы прядь волос, Рёйм кончиками пальцев тронул кожу на щеке, гладкую, ставшую бронзовой от румянца. Красивой женщине, осознающей свою красоту, нетрудно с улыбкой отметить очевидное: да, и он, бледный ранва, ей поклоняется, как многие иные. Ей не могли не поклоняться самые сильные и славные воины здешнего народа. Они смотрели на Шеулу, мавиви и красавицу, и смели лишь молча поклоняться – искренне, глубоко и безнадежно.

– Чем же я лучше воинов твоего народа, мавиви? – едва выговаривая слова, спросил врач. – Я не умею жить в лесу, и меня не примет твой народ, я бледный…

– Ты добрый, – серьезно сказала Шеула, моргая и бронзовея щеками еще ярче. – И ты поклоняешься мне. Другие видят силу, поклоняются асхи, асари, ариху и амат… и потом вот, совсем потом, мало-мало – мне. Я мавиви, я вижу: твоя душа открыта. Красивая душа. Совсем красивая, вот… Я поклоняюсь, и мне хорошо. Камень мешал ночью, только было не больно, хорошо. Нет злости на тебя, на камень. Я лежала, думала. Все поняла. Будет утро, я посмотрю на ранву и вовсе решу.

– Что решишь?

– Решила, все! Нельзя идти туда, к воинам. Я слабая, меня не будут слушать. Скажут: мавиви плохо, Шеула неумная.

– О да, горячечный бред, – согласился врач.

– Бред, так они будут думать… – вздохнула мавиви. – Ты бледный. Они будут убивать. Долго. Я думала и знаю: я не могу смотреть. Дам силу асхи, тебе дам. Плохо… Они убьют ранву, их много, ты не воин, не знаешь смерть. Ты будешь мертвый сам, я поняла. Стало совсем плохо. Значит, поклоняюсь… Мы не идем в племя. Здесь лес. Здесь я решаю, что такое правильный закон. Ты будешь меня лечить. Когда мавиви сильная, все вожди не скажут против. Они признают тебя.

– …«они признают тебя», – тихо шепнула Шеула, внучка упрямой мавиви прошлого. – Так сказала бабушка. И она добилась бы своего, только на лечение ушел полный год. Трудный год. Мой дед тогда совсем плохо понимал лес, да и прятаться им приходилось и от бледных, и от смуглых. От всех! Когда бабушка начала сама ходить и ноги ее окрепли, снова понадобилось много времени, чтобы разбираться, что происходит в лесу и как далеко зашла война. Дед однажды проговорился: они шли по следу боев до самого берега. Бабушка лечила лес, и поэтому двигались медленно. Они были рядом, когда отгремел последний большой бой, когда погибли вождь Ичива и оберегаемая им мавиви Лакна. Я спросила: как это было и почему они не вмешались? Мне обещали рассказать все, когда я стану взрослая, в шестнадцать лет. И ушли, не рассказав. Не успели…

Мавиви поникла, жалобно глядя на своего нового дедушку – Магура. Старый махиг обнял ее за плечи, погладил по голове. Шеула улыбнулась, прижимаясь щекой к темной бронзе кожи махига. Когда рядом есть старшие, легко быть ребенком. И только утратив стариков, запоздало удается осознать, как же это хорошо и ценно – иметь возможность оставаться ребенком.

– Почему твоя бабушка не вышла к нам позже? – спросил Магур.

– Она обещала рассказать, – снова пожаловалась Шеула. – Но я и так догадываюсь. Сначала она была слаба, потом родился мой отец и на какое-то время стало не до чего. А еще позже… Тогда уже возник закон, объявивший бледных не людьми. Бабушка долго искала других мавиви, она надеялась, что еще кто-то уцелел. Или что новые обладатели единых душ придут к ней, ведь дар далеко не всегда наследуется через кровное родство. Пока дед и бабушка искали, стало явным новое зло. И бабушка отвернулась от людей леса, не простила им предательства. То есть она помогала, но не сообщала о себе.

– Наставник, – тихо и сосредоточенно молвил Магур. – Тот, кто сжег души шести моих учеников, и кого мы, махиги, посмели счесть равным мавиви.

– Да, он, – согласилась Шеула. – Бабушка много раз просила деда пойти и навести порядок. Только он врач, он так и не научился убивать для пользы. В последние годы дед и бабушка совсем срослись… Сила асхи и асари благоволила Рёйму, а бабушка вспыхивала и хмурилась, пытаясь уравновесить ариха и амат. В общем, бабушка уже не могла назвать деда своим ранвой, они вместе были мавиви, двое сразу. И они решили, что принадлежат прошлому, а судьбу наставника и ошибки людей леса должны решать те, кто придет после них. Чтобы не копить обиды и не мстить, но искать путь вперед.

Шеула покосилась на Ичивари, нагнулась к костру, разгребла угли и добыла готовую рыбу в корке из глины. Положила на плоский камень и снова сгребла угли поудобнее. Хихикнула, довольная тем, как сын вождя восхищается ее умением общаться с огнем. Ичивари оббил глину и подал рыбу на листьях – сперва деду Магуру, затем мавиви и в последнюю очередь взял остатки себе.

– Как твой бледный дед не умер в лесу от голода, – с долей самодовольства буркнул сын вождя. – Он и рыбу добыть не умел, пожалуй.

Мавиви поймала в ладонь уголек, сжала – и сдула пепел. С сомнением покосилась на рыбу, но есть все же стала.

– Два-три уголька дают столько же силы, сколько одна мелкая рыбина, – негромко сказала мавиви. – Я могу стать сытой по-разному. Напрямую принимая малый дар духов или же получая его через воплощенное, годное в пищу. – Шеула подвинулась опять поближе к Магуру. – Мой новый дедушка… как хорошо!

– Твой новый дедушка хотел бы большего, – задумчиво проговорил Магур. – Тебе нужен ранва. Я еще не так стар, чтобы не годиться в защитники мавиви. А ты слишком мала, чтобы полагаться на себя и обходиться без ранвы. И хоть я и принадлежу прошлому, я желал бы навестить наставника и прекратить беззаконие, творимое им. Пока не стало совсем поздно и он не добрался сперва до души моего Чара, а затем и до места вождя махигов. Твоя бабушка могла не понимать, как отравляет яд бледных, именуемый властью… Но я научился новому и вижу это.

– Без наставника мы не сможем одолеть бледных, когда из-за моря явится новый их корабль, – забеспокоился Ичивари, потом покосился на мавиви и виновато дернул плечом.

– Горячечный бред! – вскинулась мавиви. Потерлась щекой о плечо деда. – У меня теперь есть лучший на всем свете ранва, наш дедушка Магур. Мы пойдем к наставнику, если таков его совет.

– А ты, Чар, отправишься к отцу, – непререкаемо молвил дед. – Покажешь Слезу Плачущей и пояснишь, что разделение души и прочие глупости ей не угодны. Имя Шеулы и само ее существование пока не станешь раскрывать.

Ичивари поежился, представив бешенство отца и обреченные тихие слезы матери… Но возражать не стал. Коротко поклонился деду. Тот лукаво блеснул глазами, подмигнул мавиви:

– Безусловно, вождь будет очень зол. Ужасно зол. Он наговорит невесть чего, накажет Чара, потребует отослать гонца к наставнику, оповестить людей степи… и сделает еще много разного. Потом он закроет дверь своей комнаты, плотно занавесит окно. Погасит свет и без малейшего шума станет прыгать от радости и даже, может быть, уронит одну-две слезы. Он любит Чара. И он знает, что обряд разделения лишит его сына. Только выбора нет, так кажется сильному, но безнадежно отравленному логикой вождю махигов. Очень трудно быть сыном великого вождя Ичивы. Он боится оказаться слабым. И перед лицом бледных, и тем более – перед советом стариков. Трудно нести на плечах бремя чужой славы… и чужих ошибок.

Глава 3

Деревья одного леса душ

«Непонимание наше с бледными с самой первой встречи было, как я теперь полагаю, исключительным и всеобъемлющим. Его основу я вижу в некоторых важнейших опорах и ценностях, традициях и устоях. И первой пропастью, не получившей моста и разделившей нас, назову веру. Мы, люди леса, привыкли к тому, что в разных племенах духам поют разные песни и исполняют несхожие обряды. Мы по ошибке сочли Дарующего еще одним воплощением привычного и не восстали против него, решив: почему бы бледным не петь иначе? Мы не увидели в чужой вере ничего враждебного. Хуже того: не смогли взглянуть на себя и свою веру глазами бледных. Мы даже не пытались это сделать, да и не имели должных знаний и опыта размышлений и сравнения… Мы не ведали того, что бледные именуют философией, склонностью рассуждать о дальнем, умозрительном, почти столь же туманном, как мир неявленного.

Для нас стволом важнейшего всегда было выживание племени, наш разум спал, наблюдая смену сезонов и следуя ей безотчетно. Мы не искали нового: не ковали железа, не производили пороха, не знали даже колеса. Но души наши вырастали в живом наблюдении за лесом и в великой любви к зеленому миру. Мы не знали слова «вера», и обряды наши были всего лишь праздником сезонного круга, они не позволяли тем, кто общается с духами, добраться до власти и встать рядом с вождем, а то и выше вождя. Мы не умели говорить от имени богов и, прикрываясь их волей, миловать, карать, судить.

Мир бледных – машина. Даже вера в нем – машина, состоящая из шестеренок традиций и приводов обязанностей. Она гнет непокорных и ломает даже самые крепкие деревья душ, хотя должна взращивать их и наполнять жизнью. Вера бледных не приемлет соседства иных воззрений. Несущие ее нам в грохоте выстрелов и пороховой гари воины не искали понимания. Они добивались отказа от зеленого мира и полного подчинения тому, кого именуют Дарующим. Именем его оправдывали самую тяжкую несправедливость и самую большую кровь.

Но я, человек зеленого мира, не нахожу в своей душе озлобления против неведомого бога. Мне жаль его. Как отцу, пережившему утрату детей, жаль… Убивая нас, бледные губили остатки живого и лучшего в себе, обрекая Плачущую своего мира ронять бессчетное число черных Слез. Они делали стену между мирами явленного и неявленного все толще, устраняя возможность рождения тех, кто наделен даром мавиви.

Но и мы неспроста лишились тех, кто обладает единой душой. И вряд ли обретем надежду прежде, чем завершим войну в душах своих и примем, как это ни странно, один из заветов бога бледных – умение прощать. Я долго не понимал этого несправедливого во многом закона, но долгие годы общения с Джанори научили меня размышлять без заведомого отторжения. Всматриваясь в его душу, я осознал: прощение всегда было присуще нам, пусть и облеченное в иную форму – допущения иных воззрений и мирного соседства, пожалуй. Не всем оно было близким и понятным, но мавиви его ведали и принимали, числя частью висари, я уверен».

(Из дневников Магура, вождя вождей)

Возвращаться домой оказалось трудно. Он, сын вождя, нашел мавиви! Его дед теперь ранва! Он знает, что наставник злодей и враг живого леса! Он был в долине Плачущих Ив и слушал их шелест всю ночь, и душа пела, и мир отзывался… Он сидел у костра рядом с Шеулой, самым удивительным существом и очень родным, пусть и знакомы они недавно.

Столько всего произошло! Столько важного, бурно кипящего под крышкой обещания хранить тайну, обжигающую своей невысказанностью и мучительную… Как молчать? Почему? И угораздило же дать слово самой мавиви, да еще деду заодно.

Ичивари поник, хлопнул по шее верного Шагари. Пегий фыркнул и задышал, утыкаясь в шею горячим носом. Он видел душевные метания друга, с ним одним и можно обсуждать события, не таясь. Увы, даже самые умные священные пегие жеребцы не способны разговаривать…

– Опять мы с тобой одни, – грустно сказал Ичивари. – Ты уж поровнее ставь белую ногу. Мне знаешь, как сильно требуется удача? И не фыркай! Пусть суеверие. А только как подумаю, что скоро отцу рассказывать… и врать… Ладно, недоговаривать. Значит, шли мы с тобой. Шли… и дальше надо пояснить, почему мы не дошли туда, куда нас послали.

Шагари потянулся к сочному побегу, скусил верхушку и захрустел зеленью. Его ничуть не беспокоили сложности разговора с вождем. В поселке хорошо: есть конюшня, вдобавок к траве выдают зерно. Еще у священного жеребца имеется свой небольшой табун, три кобылицы и два жеребенка. Если повезет, найдутся и незнакомые кони. На них можно налететь и вцепиться в шею, доказать, кто самый сильный, и безжалостно отметить чужую шкуру ударом задних копыт… А еще есть дети людей: они пробираются к конюшне тайком, когда туман забелит и укутает луг. Дети приносят батар, иногда еще сочную морковку и сладкую свеклу – их привезли на этот берег бледные, как и самих коней.

Сумерки грели ладони туч над углями заката, уже тусклыми, остывающими. Сумерки тянули на плечи древесных крон темный пух теней, давая знак дневным птицам ко сну и выпуская в полет ночных… Лес глядел на пегого коня сотнями любопытных глаз. Даже пара тускло-зеленых волчьих блеснула и угасла. Зверь видел сына леса и чуял его, сильного и уверенного махига, идущего по знакомой тропе. Видел – и без спора уступал дорогу. Лето, корма много. Да и поселок людей совсем близко.

Место было памятное. Вот здесь, на пригорке, восемь лет назад нашли мертвого бледного парня. Все шептались и никто не смел сказать вслух то, что знал поселок: кое-кто сошел с ума и дарил цветы и перья юной красавице из семьи достойных махигов… А теперь этот безумец мертв. Вспорот от грудины до паха чем-то острым. Охотники смотрели, и первым высказался отец заплаканной красавицы, не постыдившейся вслух назвать мертвого женихом. Пожилой махиг отвернулся от дочери и нехотя сообщил: мол, слабый из бледного охотник, пошел на оленя один, сам на рог напоролся. Слова упали в общее молчание, как камень в гнилое болото…

Когда народился новый месяц, это болото снова набрякло опасной тишиной. Девушку успели выудить из ручья, но толку от этого оказалось мало: она сидела целыми днями и бессмысленно, слепо глядела в одну точку, чуть покачиваясь и нашептывая про убийц и гнев леса. Бледные волновались, детей перестали отпускать в лес. Спустя неделю пожилой гончар не вернулся к ночи домой, его искали и нашли полумертвого, в синяках и кровоподтеках. Сам бледный испуганно твердил: «Упал, споткнулся, глаза слабые, с кем не бывает?» И все опять слушали и молчали. Потому что нечто подобное действительно приключалось и прежде, но не столь явно, не рядом с жилищем вождя.

А еще несколько дней спустя на этом же самом пригорке нашли двоих мертвых махигов. Ичивари сам звал вождя и старейшин, и он куда лучше прочих в селении знал: дед велел пригласить людей еще тогда, когда шел от селения в лес. Магур не искал следов, он просто двигался прямиком к указанному заранее месту… И он же первым, глядя в глаза старейшинам, заявил: «Совсем взбесился загадочный олень, снова убил двоих. Надо крепко думать, с чем идти в лес. Каждому надо думать, хорош ли он как охотник и ту ли себе выбрал дичь». Все молчали, и только добравшаяся последней девушка, потерявшая бледного жениха, вдруг стала смеяться, да так громко и страшно – Ичивари и теперь помнил мороз, пробирающий до костей от эха ее голоса. С тех пор мимо приметного холма ходили молча, и одни отворачивались, а иные кланялись и виноватым шепотом просили духов даровать людям мир и доброту.

Ичивари прошел по тропе, покосился на холм и попросил у духов здоровья и для деда. Шутка ли, такое исполнить, да одному, да в преклонном возрасте…

Когда ночь зажгла один за другим все самые яркие огоньки звезд, входящих в узоры созвездий, Ичивари шире раздул ноздри, втягивая отчетливый и близкий дух поселка. Даже остановился ненадолго, слушая и внутренне двоясь. Он принадлежал лесу и, как часть его, полагал поселок чужим. Он шел домой и радовался скорой встрече с родными, возможности войти в дом и принадлежать кругу людей. Как не поверить в две души, если эти души рвут тебя напополам? Но мавиви сказала, что душа одна, просто люди сами виноваты, они не могут выбрать правильный способ жизни и эта неопределенность порождает смятение… Ичивари вздохнул, поправил нож, положил руку на шею пегого, который ночью старался двигаться вплотную к боку хозяина.

– Идем, Шагари. Мы справимся, – пообещал себе Ичивари. Встряхнулся, хищно блеснул глазами, оглядываясь, и сказал темноте нарочито громко: – А если ты, наглая морда, еще раз приблизишься к табуну, я сделаю новое седло именно из волчьего меха.

В поселок Ичивари добрался по самой малохожей северной дороге. Торговые в столице махигов – южная и западная – натоптаны и даже имеют следы тележных колес. Здесь – лишь узкая тропка, едва заметная в довольно высокой траве большого луга. Первый укос уже миновал, дожди в лесу секвой обильны, и они уже прилично подрастили щетку свежей зелени. Цветы на этом лугу мельче, чем на диком. Зато их много: словно помня судьбу старших, скошенных по весне, младшие норовят наверстать свое и все же высеять семена… Босым ногам приятен луг: год за годом отсюда убирают камни и коряги, выравнивают ямы, подсыпают землю на склон, спасая его, пусть и невысокий, от угрозы оползней.

Сын вождя ускорил шаг, с некоторым удивлением всматриваясь в темные окна крайних домов и вслушиваясь в тишину, слишком глубокую и полную для большого поселка. Припозднившаяся детвора не играет в охотников и оленей на свежей росе, хотя след ложится так ладно – залюбуешься! Матери не хлопочут возле домов, загоняя птицу и время от времени дежурно и без сердитости выкрикивая имена неслухов, которым уже давно пора спать. А ведь здесь, на северной окраине, чуть поодаль от главной улицы, селятся полукровки и даже бледные. Те, кто получил разрешение вождя, заслужив его или усердием в ремесле, или полезными знаниями, передаваемыми народу махигов.

Ичивари нахмурился, еще раз оглядел дома – и мягким движением вскочил на спину пегого коня, чуть сжал колени, предлагая поспешить. Шагари охотно прянул вперед резвой широкой рысью – и сразу же загарцевал, оседая на круп и смущенно фыркая. Впереди вырос из темноты махиг в полном боевом вооружении, с пером, вплетенным в самый конец косицы и обозначающим то, что ружье заряжено и готово к бою. Значит, в поселке приключилась большая беда…

– У-учи, – буркнул Ичивари привычное – то, чем начинал всякий разговор, требующий спокойствия. – Ясных тебе следов и мирной ночи, Шарва.

– Видно, Шагари сегодня вступил на тропу с белой ноги, – не стал скрывать радость махиг. – Неладно у нас. Твой отец ушел в дом и размышляет, поспеши.

Сказал – и сгинул в ночи, сочтя свои слова достаточными для пояснения происходящего. Ичивари хлопнул коня по шее и снова выслал вперед. «Поспеши!» Хорошенькое дело, друг получил ружье и возомнил себя великим воином в дозоре. Вспомнил старые предания, утверждающие, что говорить надо мало, но уж обязательно – значительным тоном. Ичивари нахмурился сильнее: Шарве восемнадцать, кто выдал ему оружие? В поселке немало старших воинов, опытных и рассудительных. Неужели все они куда-то ушли? Тогда дело и правда серьезное.

Пегий уже щелкал копытами по утоптанной земле главной улицы. Здесь дома высоки. В два, а то и в три этажа. Снизу этаж и фундамент – кое-где каменные, постройки – добротные и красивые. Каждая знакома. Первые три дома в общей ограде – университет, следующие два – малый университет. Это дед Магур придумал так их назвать, пристроив для нужд махигов слово из наречия бледных. Он же настоял, чтобы все дети от пяти лет и до десяти посещали малый университет: учили грамоту, счет, мироустройство. Самых толковых потом отправляют в большой университет. Наставляют в механике, строительстве, врачебном, рудном и кузнечном деле, картографии, физике – хотя о ней бледные мало помнят.

По другой стороне улицы тянется длинный, низкий и темный общий дом, похожий на давние постройки народа махигов: тут решают важные дела, собирают советы. Дальше по правую руку – дом вождя, возле высокого крыльца которого стоят два воина. С ружьями. Шагари сбавил ход и всхрапнул, а затем и остановился. Дальше по улице – конюшня. И напротив – дом деда, уже год нежилой и называемый гордо «библиотека». Оттуда тянет запахом мокрой гари, крыша разобрана, два окна черны от копоти.

Спрыгнув с коня, Ичивари заспешил домой. Еще ни разу в поселке не было пожаров! Дедову затею с бранд-командой, очередным заимствованием слова и рода занятий у бледных, полагали нелепой и старики и воины. Но, кажется, теперь подобного уже никто не скажет. Вся нынешняя дежурная команда – пятеро недорослей, перемазанных в саже и гордящихся ожогами, – сидит на заборе перед конюшней.

– Чар, мы все потушили! – не в силах молчать и скрывать чувства, как полагается взрослому мужчине, закричал один из бранд-пажей.

Кто первым придумал так назвать их – даже дед не знает. Бледные хором твердили: неправильно! Тех, кто работает на пожаре, бранд-командами именуют только в стране сакров, а пажи имеются у королевы тагоррийцев, и одно с другим не совмещается… А вот совместилось и так прилипло – не переделать уже. Ичивари подумал обо всем этом мельком, кивая приятелям и взбегая по лестнице на высокое крыльцо. Дверь из цельного сухого дерева, украшенного затейливым узором, подалась как обычно, без скрипа. В темной прихожей пришлось долго топтаться на влажной мешковине, чтобы матери не понадобилось убирать траву и грязь со светлого выскобленного пола. По той же причине Ичивари, неодобрительно морщась, нащупал на полке свои тапки, достал и надел их. Зашлепал в большой зал, шумно и неловко, как распоследний бледный… и замер в арке входа.

Отец сидел у длинного стола. Молча сидел. Неподвижно, сосредоточенно прикрыв веки. По линии губ и складке возле них Ичивари сразу понял: дело окончательно плохо. Хуже вроде некуда… Отец в отчаянии. Трудно поверить, но именно так читается его каменное спокойствие. На столе лежат какие-то обгорелые предметы и отдельно – целые, в свертке. Неровно, с потрескиванием, горит одна слабенькая масляная лампа, тени испуганно трепещут и мечутся по стенам.

– Пап… – начал Ичивари и виновато дернул плечом. – То есть вождь, позвольте мне вступить на порог зала раздумий, нарушая ваше уединение.

Закончив должное приветствие, Ичивари дополнил и усилил его, приложив ладонь к правой душе. Потому что когда у самой руки отца лежит пестрое перо – он не папа, а именно вождь, причем обремененный властью и решающий, настало ли время объявить большой поход. Понять бы, против кого.

Отец вздрогнул и распахнул глаза. На миг лицо стало совсем живым, на нем прочиталась неподдельная радость – и маска покоя снова заняла подобающее место… Вождь глянул на пестрое перо. Бережно погладил его пальцами и убрал со стола. Внимательно изучил волосы сына, всю его фигуру от макушки до пят… Ичивари осознал: дед прав, как обычно. Если бы вождь мог, он бы прямо теперь ушел в свою комнату, запер дверь и прыгал от радости. Но почему? Спросить невозможно: отец снова серьезен и холоден, ждет немедленных объяснений.

– Тут такое дело, – чувствуя себя ужасно и запинаясь, выдавил Ичивари. – Шел я, значит, шел… И тут Шагари встал и дальше ни ногой. Я его и так и сяк. Даже ветку вырезал и… И стукнул! А потом – вот. Она выкатилась и упала.

Ичивари бережно положил на стол Слезу. Чуть помолчал, гордясь выдержкой отца: даже бровью не повел, хотя в глазах по-прежнему сияет радость, какая-то бешеная, даже нездоровая. Но не перебил. Умеет он слушать. Вождь…

– Я подобрал Слезу, значит. Ну и опять вперед, а Шагари никак. Во-от… Развернулся он, значит, и с белой ноги – домой… Я не посмел возражать. Священный пегий конь, все такое…

Лицо вождя отчетливо напряглось, но отец и с этим справился. Быстро встал, прошел через зал, мимо сына, в прихожую – запер дверь. Он всегда ходил беззвучно. Босиком. Снова скользнул мимо плеча, скрылся во внутренних комнатах, вывел оттуда мать, всхлипывающую и сгорбленную. Ткнул рукой в Ичивари – мол, гляди, явился… Снова увел, почти силой. Запер и эту дверь. Направился к окнам и задернул занавеси. Наконец-то подошел к сыну, коротко сжал его плечи, вздохнул. Снова сел к столу. Шевельнул бровью, обозначая насмешку.

– Эту историю про мудрого священного коня ты повторишь старикам, только выброси «такое дело» и «значит». И добавь важности. Пореже роняй слова, – едва сдерживая ту же непостижимую веселость, посоветовал отец. – За то, что ты нарушил мое указание, я тебя накажу, конечно… позже. Пока что объясни: где знак огня?

– Ну, я…

– К деду пошел, – подсказал вождь, прикрыв веки. – Он сделал то, чем угрожал мне раз десять. Запретил разделение и выбросил знак огня. Это очевидно. Пока что важнее иное: где два твои пера из волос?

– Тут, в поясной сумке… Я вплел в косицу белые, мне их… Ну, одна девушка подарила, – кое-как выговорил Ичивари самое сложное.

На сей раз вождь не смог сохранить лицо каменным. Обе брови поползли вверх, сминая лоб обыкновенным удивлением, без опасного гнева…

– Еще и девушка? Однако ты быстро бегаешь, и даже плачущий священный конь, спотыкаясь на белую ногу, не способен направить тебя на заданный путь… Ичи, ты еще помнишь хоть что-то про долг сына вождя и прочие мелочи, о каких заботятся старики в общинном доме, а иногда и вождь? Я накажу тебя дважды. Девушка хоть из народа махигов?

– В общем, и да и нет. Скорее из поросли нижних гор. – Ичивари осторожно обрисовал нужную часть родословной Шеулы.

Вождь немного помолчал, возмущенно тряхнул головой: не умеешь врать, так и не берись… Покосился на сына с явной насмешкой, до странности веселой, если не озорной.

– Деда застал в долине Ив? Он хоть не надумал уходить в горы? Теперь только этого и недостает для полноты бедствия… Ясно, не ушел.

Вождь сладко и усердно потянулся, щурясь и глядя на сына с показным неодобрением. Качнул подбородком в сторону свертка и обгорелых предметов.

– Сегодня вечером кто-то поджег библиотеку. Кто-то при этом потерял огниво бледного Томаса. Самого Томаса в поселке нет. Зато у него дома в углу кладовой нашлось в окровавленном свертке одно красное перо, очень похожее на то, что ты не вплел вчера в волосы… А еще соседи Томаса сказали: вечером дети видели, как махиги, воины из этого поселка, увели Томаса в лес. – Вождь поднял руку, не давая себя прервать. – В сумерках кто-то стрелял в окно нашего дома. Ружье нашли в хлеву бледного Альма. Его нет дома… Вот пока все, что мы знаем. Еще недавно я полагал, что ты погиб и бледные скрывают нечто крайне опасное, что они, живя в нашей столице на правах свободных соседей, затеяли новую войну… Я готов был начать выселять их, кое-кто сгоряча требовал крови, вот хотя бы двоюродный брат нашей мамы, ты прекрасно знаешь его неприязнь к чужакам. Твое появление меняет многое, а сверх того дает мне возможность избрать для тебя наказание, достойное сына вождя. Пока лучший ученик наставника Арихада с лучшими воинами проверяет все тропы, ты будешь говорить с бледными. Без оружия, Ичи. Иди и голыми руками распутывай их колючую ложь. Таково мое окончательное решение.

Ичивари прижал ладонь к левой душе и склонил голову в знак принятия воли вождя. «Разве это наказание?» – мелькнула мысль, но на удивление уже не осталось сил. Потом сказанное отцом пронеслось в сознании снова – и юноша вздрогнул.

– Все взрослые воины ушли с этим горелым пнем… ох. То есть ну…

– Ты говоришь о воине огня, славном защитнике народа махигов, – вождь снова допустил складку удивления на лоб, – о нашей надежде, ученике Магура, ранвари Утери? И ты называешь его… Ичи, что произошло? Ты где был и с кем общался, кроме плачущего коня и той девушки, которая наверняка родом из поселка бледных близ озера? Ичи, смотри мне в глаза.

– Я ехал к наставнику Арихаду, – с нажимом выговорил сын вождя, упрямый не менее отца. – Мой конь отказался идти дальше, и я хлестнул его. Шагари уронил Слезу, и я вернулся, исполняя волю Плачущей, так сделал бы всякий достойный махиг. Все. Я принимаю налагаемое на меня наказание и спешу исполнить вашу волю, вождь.

Отец некоторое время сидел молча, его лицо непонятно кривилось, и Ичивари не мог понять, гнев это или нечто худшее… Наконец вождь беззвучно встал. Прошел через зал к двери во внутренние комнаты, обернулся, быстрым жестом указал на предметы на столе, не добавляя ни слова. После чего вождь шагнул за дверь и плотно прикрыл ее. Ичивари еще немного постоял, медленно и осторожно выдохнул сквозь стиснутые зубы. И вздрогнул еще раз: ему на миг показалось, что в недрах притихшего дома раздается смех…

Ичивари потоптался еще, повздыхал. Не подходя к столу и не рассматривая лежащие на нем вещи, поднялся в свою комнату, достал из сундука добротную кожаную сумку с жесткой задней стороной: чтобы было удобно писать, когда нет стола. Подумав, сын вождя снял пояс с ножом, положил внутрь сумки листы бумаги, повесил на шею чернильницу-непроливайку. Запасся он и перьями впрок, ощущая себя действительно наказанным: иным-то пороховое оружие выдают, а его удел – пачкать пальцы и трепать языком в бесконечных разговорах. Придется выслушивать сплетни, которые, это всякому ведомо, способны распускать и обсуждать только женщины. Хотелось прихватить что-то если не полезное, то значительное, чтобы не казаться себе ребенком, отправленным на урок в малый университет. Ичивари покосился на крупную лупу в медной оправе, подарок деда. С лупой он бы смотрелся неплохо… Но идти и разговаривать с бледными, имея в руках предмет из адмиральской каюты сгоревшего флагмана флота первой войны… Тем более теперь, после рассказа Шеулы, который окончательно прояснил смысл гравировки на меди – «de Lambra»… он-то прежде думал, что это имя славного мастера. Оказалось – всего лишь пьяного адмирала. Вещь утратила значительную часть обаяния. Повесив сумку на плечо, Ичивари в последний раз покосился на свой нож и стал спускаться по лестнице в зал, пробуя представить смеющееся лицо отца. Оказывается, он не помнит, когда папа в последний раз улыбался. И от такого открытия становится почему-то больно и плохо на душе. Он не замечал, как тяжело приходится вождю. Всех надо выслушивать и со всеми оставаться ровным… Решать, что считать преступлением, требующим смерти, а что – промашкой, допускающей прощение.

В столице помнят, как двадцать годовых кругов назад вождь Даргуш приказал казнить восемнадцать бледных и десять махигов прямо здесь, в поселке. Об этом старшие обычно вспоминают шепотом: страшно было… Но даже дед признает то решение верным, ведь преступники невесть где раздобыли рецепт зелья, употребление которого не только лишает на время ума, но вызывает привычку. Тогда отец принял еще один закон, который тоже вспоминают опасливо, но с пониманием: всякого, кого заподозрят в питии зелья, доставлять к старикам, допрашивать о способе получения напитка и затем казнить самого и вместе с ним тех, кто произвел напиток… Пятью годами позже, удивив стариков, отец позволил бледным жить свободно и признал их людьми, пусть и с ограниченными правами. Для людей моря и теперь нерушимы ограничения, их довольно много. Нельзя менять один поселок на другой без разрешения вождя. Нельзя углубляться в лес на расстояние больше пяти километров от жилья, нельзя запросто родниться с махигами. Каждый год принимаются какие-то законы. Он, Ичивари, прежде всерьез не задумывался, насколько это сложно. И каково отцу утверждать все решения одному. Ведь его, и только его называют жестоким, безразличным к людям и даже бездушным, как говорят бестолковые сплетники.

А тут еще Шеула с ее обидами! Запретила вождю входить в лес, и отец, конечно, заметил это ограничение. Может, не он один: не зря сегодня воинов в погоню повел ранвари Утери, тот, кто три года назад прошел у наставника церемонию разделения души и стал воином огня… И не случайно он, Ичивари, «наказан» так изобретательно и неожиданно. Просто сам отец занят делами – надо говорить со стариками, надо принимать прошения бледных и удерживать горячих черноволосых недорослей-мстителей от опрометчивых поступков. Отец не наказал, он доверил важное дело: след поджигателей может увести в лес, куда самому вождю дорога закрыта.

– Мавиви тоже ошибаются, – едва слышно произнес расстроенный Ичивари.

Он пообещал себе поговорить с Шеулой при следующей встрече и убедить ее в том, что душа отца жива, а решения его не так уж и плохи…

На столе лежали, дожидаясь внимания, несколько предметов. Обгоревшие остатки переплетов книг, округлый камень, сплющенная пуля и огниво – видимо, то самое, принадлежащее бледному Томасу. Ичивари завернул все эти вещи в ткань, завязал узлом, пристроил к своей сумке – и покинул дом, с наслаждением освободив ноги от тапок. С крыльца он осмотрел улицу, кивнув двоим воинам с оружием, по-прежнему стоящим у дома вождя. Было бы до неприятного тихо и пусто, если бы не бранд-пажи. Они заполучили в свое распоряжение священного коня, отвели на лужайку перед конюшней, расседлали и теперь дружно чистили. И шумели так, словно ничего плохого в поселке не случилось.

– Чар, иди к нам! – закричал, перекрывая общий гомон, самый крупный и взрослый, Банвас. – Тебя уже никто не ожидал увидеть! Давай рассказывай…

– Вождь Даргуш указал, что я обязан выяснить все по поводу поджога, – выговорил Ичивари, роняя слова степенно и неспешно, совсем как велел отец. Мысленно сын Даргуша представлял зерна, которые по одному бросает в добрую пашню, с должным уважением. – Возможно, мне понадобятся надежные помощники.

– Во всем поселке таких только пятеро, это мы, – возликовал Банвас. – И бледным и махигам велено до особого указания сидеть в своих домах. А мы – бранд-команда и герои. Вождь разрешил нам в награду за успешное тушение огня ходить по улицам до утра, шуметь как угодно и гордиться собой. Здорово, правда?

Ичивари кивнул. И подумал: «Наверное, тишина показалась мучительной отцу, внезапно оказавшемуся наедине с отчаянием. Окровавленное перо – знак большой беды…» Не позволяя себе отвлекаться на посторонние размышления, сын вождя сел на толстую жердь забора перед конюшней. Он заправил тонкий хвостик косицы с новыми перьями, мысленно улыбнулся Шеуле, благодаря за подарок, и решительно добыл лист бумаги. Покосившись на бранд-пажей и сохраняя важный вид, Ичивари подсунул края листа под два ремешка на жесткой стороне сумки, выбрал перо. Борцы с пожарами за это время освободили коня от назойливой опеки, добыли огонь и запалили такой факел – хоть зови вторую бранд-команду!

– У бледных, как мне рассказывал дед, – начал Ичивари, осматривая кончик пера в рыжем факельном свете, – преступления случаются по пять раз на дню и ночами – вовсе постоянно.

– Дикий народ, – согласился младший из пажей, подозрительно светлокожий для махига. – Магур и нам говорил: пожаров у них – страсть как много. А еще…

– Бледные придумали надежный способ ловить хитрых злодеев, раз их много и искать приходится часто, – продолжил Ичивари. – Для ловли требуется навык. Ведут же поиск так: сначала осматривают место преступления. И записывают все. Потом опрашивают всех, кто что-то видел и слышал. И записывают. Дальше стучат во все ближние дома…

Ичивари обреченно посмотрел на бумагу и перо. Пажи сочувственно завздыхали, но помощь в записывании не предложили, хотя Ичивари тайно надеялся на это.

– Я начну записывать с ваших слов, – буркнул он. – Кто заметил пожар?

В ответе сомневаться едва ли стоило. Тощий младший паж, дитя, родившееся загадочным образом у одинокой вдовы героя второй войны, стукнул себя кулаком в грудь и шагнул вперед. «У бледных подобных ему называют «в каждой бочке затычка»», – припомнил поговорку Ичивари. Ходить и стоять пацан не умеет – только бегает. Молчать тоже не умеет и другим не дает, поэтому его обычно и…

– Я сидел на вышке, меня отправили туда по жребию, – сообщил полукровка. – Гляжу: в окнах дедова дома мелькает свет. Я в крик. Пожар! Дед-то в лесу, а библиотека открыта только в светлое время. Мне не поверили, но я настоял. Мы взяли багры и бегом сюда. Уже дымом пахло! Окно разбито было, во – я ногу пропорол. Мы прикатили от конюшни бочку-поилку, приволокли лестницу. Ух, тут дымило уже прилично! Я шасть вверх, бац багром по крыше, потом шлеп…

– Не спеши, я записываю, – потребовал Ичивари, едва дописавший со всеми сокращениями до «разб. окн.». К тому, что Магура «своим дедом» привыкли звать почти все дети в поселке, он уже привык, хотя было время – ревновал и обижался, особенно по весне… – Сколько было времени, когда ты спустился с вышки?

– Тень старосты секвой легла на… – начал было полукровка, всегда старавшийся показать свой опыт в лесных делах, но уловил хмурость сына вождя и осекся. – Ох, прости. Полдевятого. Как раз на университете часы отбили «бдынь», когда я свалился с вышки. Ну, значит, я бац багром и…

– В каких окнах тебе почудился свет тогда, при взгляде с вышки?

– Не знаю… Ага… В разбитом и вон том, в выгоревших, короче. Точно. Слушай дальше.

– Кто-то был на конюшне?

– Кобылы, – подмигнул неугомонный свидетель. – Они не спали, а конюх спал. Мы бочку выкатили, так он даже храпеть тише не стал! Хотя всем известно: махиги не храпят, только бледные…

– Кто был на улице?

– Отправьте этого болтуна снова на вышку, – низким рассерженным голосом велел Банвас. – Он что, один будет рассказывать за всех нас? И привирать, как распоследний бледный злодей. Мы ему сперва ничуть не поверили, он по три раза за ночь кричит «пожар», если ему скучно. В общем, он нас довел и мы погнали его всей командой… даже багры похватали сгоряча. Чар, ты же знаешь: он кого угодно доведет. Значит, про полдевятого я не помню, может, он упал нам на головы именно в это время. Но без четверти часы били, это я приметил, когда мы уже выгребали тлеющие книги прямо в окна, как раз он и он бросали и накрывали тканью. Я и он полы ломали, три доски подгорели до сердцевины, я решил не рисковать перекрытиями. Что еще? Когда мы только-только прибежали оттуда по улице, никого здесь не было. Потом я не могу сказать точно, как бочку подтащили, я уже был в доме и не высовывался. Сперва дверь пришлось ломать: замок на ней снаружи, он был цел. Без четверти тут толпа набралась, я уже ломал полы и ходил к окну, выбрасывал доски, так что всех стоявших внизу помню, дай сам запишу.

– Пиши, – охотно согласился Ичивари. – Кто нашел огниво?

– Я. Сейчас допишу, пойдем наверх и покажу, где в точности оно лежало.

– А камень? Вот этот, гляди.

– Вообще не понимаю, почему он важен. В углу валялся, его вождь подобрал и унес вместе с огнивом.

Банвас закончил записывать, старательно поставил жирную, похожую на кляксу, точку. Точнее, сперва он уронил кляксу, а после скруглил ее для красоты. И вызвался нести сумку: точка никак не желала сохнуть, так что спрятать листы бумаги не представлялось возможным.

Сменив пожароопасный факел на маленькую тусклую лампу, вся группа миновала грубо взломанную дверь и затопала по темной лестнице. Ичивари хмурился, нащупывал пальцами края ступеней и пытался вспомнить, какие именно книги хранились в выгоревших комнатах. Было бы ужасно утратить даже малую часть записей, собранных дедом. Того бледного старика, что начал собирать библиотеку, не стало весной. Хоронили его всем поселком, даже вождь пришел и положил перо и плетеный знак духов, тем признав: не всегда оттенок кожи решает, велико ли уважение к человеку. Малышня еще и теперь иногда хлюпает носами, вспоминая любимого учителя письма и счета, и на его холме всегда есть цветы… Нет, те записи хранятся на первом этаже, в дальних комнатах. На втором книги стали расставлять не так давно, когда нехотя признали: дед Магур всерьез ушел и в дом не вернется. Три стены сплошь закрыли полками. Свалили на них неразобранное и не самое важное: старые, неточные карты, первые из составленных махигами, – есть более новые, и прежние хороши лишь для примера, мол, раньше мы вон как делали. Что еще было в комнате? Тонкие стопочки листков, грубо и неумело сшитых ремешками и нитками: их приносили ученики малого университета. Раз дед ценит слова старых, каждый счел необходимым расспросить своих и записать для общего блага их слова. В коробках на полу, возле полок, лежали такие же каракули детворы дальних поселков. Возле стола копилась всякая всячина, что находилась в работе. Сам Ичивари и еще семь учеников большого университета хотя бы час в день уделяли сортировке завалов. Вносили записи в единый каталог – это слово вспомнил кто-то из бледных, на новой земле оно сохранило прежний смысл.

– Каталог уцелел? – спросил Ичивари, входя в комнату и с огорчением изучая следы пожара.

– Я спас его первым делом, – отозвался Банвас. – Шкуру на брюхе спалил, руку вон попортил, но со стола забрал. Цел, только уголки потемнели. Добротный переплет на нем. Полный.

Ичивари согласно кивнул. Полным переплетом привыкли называть кожаные футляры с застежками, прячущие листки так, что даже вода их не враз промочит, упади книга в лужу или ручей. Если каталог цел, можно наверняка узнать, какие записи были в работе вчера и позавчера и что именно утрачено. Пока же сын вождя забрал у одного из пажей лампу, начал без спешки обходить комнату и диктовать Банвасу, смирившемуся с участью писаря. Видимо, клякса сделала его совестливым…

Причиненные огнем разрушения были относительно невелики. Глядя с улицы на закопченные стены и черные провалы окон, Ичивари ожидал худшего. Плотно стоявшие на полках книги пажи выбрасывали в окна, цепляя за тлеющие переплеты, а внизу, на улице, поливали водой и накрывали плотной тканью. И, как сами они гордо заверили, у большей части записей пострадали именно переплеты и края страниц. Утраты текста невелики и восстановимы. Сильнее всего пожар попортил новые полки, которыми решили разгородить большую комнату на две части. Их не успели доделать и тем более – плотно заполнить книгами. Ичивари двигался медленно, хмурясь и осторожно обходя взломанные полы. Слушал пажей и недоумевал. Он совершенно запутался.

– По всему получается: разбили окно и пролезли в эту комнату, раз дверь внизу была заперта на замок. Так? И если все так, зачем было бить окно? Стекла в переплете мелкие, значит, только чтобы открыть защелку… Но у деда в доме все окна без запоров. Толкни – и вперед, в комнату… Шума меньше!

– Камнем разбили, ну и мудр наш вождь, – восторженно охнул младший паж. – Он сразу стал смотреть по углам, как сюда прибежал. Вон там лежал камень.

– Камнем, а как иначе, – хмыкнул Ичивари, бросая на болтуна уничижительный взгляд. – Важно не чем, а когда. Это ясно?

Ичивари добыл камень из свертка с вещами. Вручил притихшему ненадолго полукровке и велел идти на улицу и бросать оттуда в окно. Открытое, само собой. С пятой попытки камень лег примерно туда, где его подобрал вождь. Теперь уже все заинтересованно пожимали плечами: зачем было бить стекло? Горело в другом месте, камень лежал в наименее пострадавшей части комнаты…

– Пока оставим это. Где было огниво? – попробовал задействовать вторую вещь Ичивари.

Пажи дружно указали на пол почти у самой двери. Ичивари тяжело вздохнул, отказываясь понимать поведение бледных. Если, конечно, дом деда подожгли именно они. Дверь внизу заперта. Огниво лежит в стороне от пожарища: словно специально положено на видное место… Даже допустив, что вор имел ключ и ушел по лестнице, заперев затем замок снаружи, к разгадке приблизиться не удастся. Зачем рыться в сумке или карманах, уже пройдя всю комнату? А если не рыться, то как еще получится выронить вещь? И как можно не слышать, что она упала? Отчаявшись разобраться, сын вождя решил попробовать понять иное: где вспыхнула первая искра пожара? Пажи усердно вспоминали, вздыхая и косясь на Банваса, который говорил меньше прочих: ведь ему доверили запись! Оказывается, это удобно, это делает тебя важным и даже дает право иногда задавать собственные вопросы.

– Значит, здоровенная дыра в столе, тут и тут доски, которые пришлось выламывать из пола, – завершил опрос свидетелей Ичивари. – То есть подожгли бумаги на столе, а вы прибежали так быстро, что на ближний короб огонь и не перекинулся толком, он пошел по этой вот дорожке, выложенной для него злодеями, вмиг добрался до недоделанной средней полки. Выходит, она была важна? Не задай некто огню направление смятыми листками бумаги или чем-либо еще, первой бы занялась иная полка, ближняя, у стены… Банвас, отряди того, кому доверяешь: надо изучить большой каталог наших книг и понять, что хранилось на полке, что удалось спасти и не пропали ли некие книги до пожара.

Рослый махиг сразу же выделил среди пажей самого младшего, наиболее шумного и суетливого, и отослал его. Задумался и указал еще одному взглядом на дверь: ночь неспокойная, нельзя без присмотра бегать и расспрашивать, тем более – недорослю со светлой кожей, смутным происхождением и явной склонностью лезть в чужие дела слишком уж рьяно…

Ичивари не оспорил решение. Вернул себе листки – плотно исписанных накопилось уже пять – разложил на подоконнике и просмотрел. Пощупал белые перья в волосах, улыбнулся на миг, снова припомнив, кем подарены… На душе стало сразу и тепло и тревожно. Если в поселке такое творится, мавиви может и в лесу оказаться в опасности. Хорошо, что с ней дед. И плохо. Вдвоем они возьмутся за то, что каждому по отдельности казалось непосильным. Как-то оно поддастся теперь?.. Так, если вернуться к поиску поджигателей. Что настораживает в записях? Ведь мелькнуло на самом донышке души сомнение. Короткое и стремительное, как тень орла в вышине… Он не успел перевести взгляд разума и не проследил полет. Но если попробовать его угадать?

– Банвас, ты помнишь этого Томаса, бледного? – нащупал след сомнений Ичивари.

– Вроде… старый, горбатый, прикашливал все время и шаркал ногами. – Махиг сердито потер затылок. – Обычный он. Жил на окраине, занимался невесть чем и никому на глаза не лез… Ничего особенного и все привычно для бледного, помнящего войну.

– Все необычно! Я не помню его лица, я не могу сообразить, чем он занимался. Мне совсем не ясно, почему бледный, помнящий войну, живет в нашей столице и кто ему разрешил? Сюда допускали только тех, кто заслужил такое право, доказав полноту своей души. Я, сын вождя, ровно ничего не могу вспомнить о заслугах Томаса. Попробую иначе, как у них там… фамилия, да. Это я обязан помнить. Томас Виччи. Никто, не занятый ничем… Нет, погоди! Он же сводный брат нашего профессора, Маттио Виччи.

– Большой университет, отделение горного дела, – сразу согласился Банвас. – Теперь и я получше вспомнил Томаса. Он живет в поселке из милости, за него просил старый Маттио. Сказал: «Брат плох, память его подводит, в лесу плутает и троп не находит, знакомых не узнает».

– Именно, – оживился Ичивари. – Три года этот Томас живет в нашей столице, он помнит войну, и он никому не знаком, он неприметный. Но сам-то…

Сын вождя осекся и замолчал. Нельзя назвать человека злодеем только потому, что он своей внешностью и загадочностью вдруг показался похожим на злодея. Слишком просто. Или в самый раз? Сколько еще людей опросить, чтобы узнать наверняка?

– Он делал вид, что выжил из ума и утратил остроту зрения, притворялся почти слепым, – поддержал Банвас. – Кто бы догадался свалить на него вину в поджоге библиотеки, зная, что бледный уже не способен читать? Зато сам бы он уронил огниво, не заметил и не поднял: глаза у него слабые…

– Погоди. Если он обманщик, то его глаза в порядке, а значит, он бы нашел огниво, – возразил Ичивари, теряя надежду закончить записи немедленно и ни в чем больше не сомневаться. – К тому же у профессора Маттио тоже слабое зрение, он совсем слепнет, это известно каждому. Значит, недуг у них с братом схожий, это понятно…

– Пошли к старому Маттио. Потом к его соседям, а дальше к тем, кто видел вечером Томаса. Так, наверное, – предложил Банвас.

Младшие пажи дружно закивали, с обычным для них восторгом внимая речам рослого махига: он старший, умный и во всяком деле лучший. Он учится в большом университете, сам пришел из дальнего северного поселения и его приняли…

– Сначала мы сходим к старому гратио, – осторожно высказался Ичивари.

– К нелепому недоумку, который обольщает бледных речами о чаше света? – презрительно скривился Банвас. – Думаешь, он поджег библиотеку? Так он же во вторую войну руки лишился и растерял здоровье, ему по лестнице не вползти сюда, задохнется и скиснет на полпути! Опять же зачем однорукому такое огниво?

– Он не обольщает, он правда верит в эту их чашу света, в Дарующего и весы деяний, – покачал головой Ичивари. – Я тоже его презирал, но Магур мне напомнил: Джанори ходил разговаривать к бледным на корабль вместе с махигом и закрыл старика, когда люди моря стали стрелять… Поэтому он и живет в столице, его признали обладающим правой душой, родным лесу.

– Ну да, – буркнул Банвас, не желая принимать сказанное. – Мой дед твердил, что бледный просто оказался за спиной у того махига и все приключилось само собой… И что люди моря не добили его специально, отправили к нам подсылом. Ты сам обозвал его в лицо бездушным. Помнишь – по весне?

Ичивари ощутил, как сказанное однажды в гневе – дед обещал, что так и будет, – давит на плечи тяжестью неизбывной вины. Он весной много кому говорил грубые слова. Банваса высмеял – мол, ничтожный род и занимается жалкой возней с пажами-малышами. Полукровку, младшего из пажей, в беседе с отцом предлагал изгнать из поселка и еще назвал его мать грязной, предавшей память погибшего мужа-махига. О том разговоре никто не знает… отец выслушал, не перебивая, а затем наказал. И велел никогда больше не затевать неумных речей. Глаза у вождя в тот вечер казались особенно темными и утомленными… а на следующий день он впервые с осени спросил у матери, не передавал ли вестей Магур. Надо полагать, заметил, как сильно изменился сын, как его душа корчится и сохнет, пожираемая силой знака огня. Теперь все в прошлом, душа расправилась и впитала полноту ночи в долине Ив. И страшно стало вспоминать свои слова и дела – такие чужие, мерзкие, мертвые, принадлежащие настоящему пню горелому, не зря его так назвала Шеула.

Листки Ичивари убрал в сумку недрогнувшей рукой. Прошлое создает боль и строит стену отчуждения между ним и многими людьми. Значит, надо эту стену ломать. Не жалеть себя и не прятаться. У него хорошая память, он молод, и он знает, что говорил и кому именно. И как сильно этим обижал. Лицо Джанори тоже помнит, потому что и тогда было больно: он назвал гратио в полный голос бездушным, тот обернулся на хлесткий окрик… Пожилой однорукий бледный был слаб, и оскорблять его – означало ронять свою честь в грязь, а он ронял и еще топтался сверху…

«Тебе очень плохо, Ичи?» – спросил гратио, обернувшись, и на лице его появилось немыслимое для того момента выражение сочувствия. «Сходи к деду, обязательно». Это Джанори добавил уже вслед сыну вождя, резко развернувшемуся и молча шагающему, а потом и бегущему прочь во весь дух…

Выбравшись на улицу, Ичивари припустился к дому гратио молча и почти так же быстро, как в тот день, когда убегал от себя и от этого дома. Бранд-пажи вздыхали за спиной: двое из них слышали, как сын вождя обозвал бледного, и, кажется, понимали, что теперь происходит. Трудно идти к неуважаемому никчемному человеку ради большого дела, вот как они полагали. И от их сочувствия Ичивари делалось еще горше.

Домик гратио, покосившийся и убогий, жался к боку холма у самой опушки леса. Огня в единственном оконце не видно: гратио редко разводит очаг, это всем известно. Хотя, пожалуй, мало кто из махигов интересовался тем, не мерз ли бледный зимой и кто помогал ему заготовить дрова. Джанори сидел на пороге своего дома, глядел в небо, огороженное частоколом черного леса. И похоже, не интересовался приближением незваных гостей.

– Я устал носить вину, она тяжела, – громко начал Ичивари еще от угла соседнего дома. – Джанори, накажи меня и тем сними ее, я тебя… Ох, как там положено у бледных? Я вас жестоко и незаслуженно обидел.

– Только что? – Гратио отвернулся от леса и улыбнулся, указав рукой на луг, приглашая гостей рассаживаться по своему усмотрению. – Полагаю, именно так… Ты не передал мне ни единого слова привета от Магура. А ведь ты видел деда, и ты знаешь, как я уважаю его.

– Накажите дважды, – упрямо и почти зло предложил Ичивари, не думая садиться. – За тот раз и за этот. Только дед никому ничего не передавал… он был очень занят. Он нашел то, что… Как бы сказать-то? Что уже и не искал, вот так, пожалуй! Ушел утром без единого слова и не оглянувшись.

– Значит, ему есть за кем приглядеть, помимо тебя, – осторожно предположил гратио. – Добрая весть. Садись, ты же знаешь, что я не накажу тебя. Вера в Дарующего учит нас прощать. Вера в зеленый мир требует того же, но иными словами. Если выполот сорняк из души брата твоего, дай место росту дерева и не уродуй лес костром мести…

– Этого я еще не слышал, – удивился Ичивари, ощущая легкость и радость, словно и правда выполол сорняк из души. – Так написано в книге взвешивания душ бледных?

Джанори рассмеялся, покачал головой и глянул на гостя с новым интересом. Ичивари в свою очередь с болью отметил: за зиму гратио здорово осунулся, ему трудно пришлось в поселке без Магура…

– Весной ты говорил много разного, твоя душа искала помощи и изливала свое отчаяние в крике, – сказал гратио. – Но кое-что ты сказал стоящее, ты меня порадовал. Назвал меня на «ты», намереваясь быть невежливым и все же… все же с помощью ошибки выстраивая нужную тропу понимания. Не сходи с нее теперь. Ты знаешь, я сам придумал звать себя гратио, я почти не помню первой войны, в которой сгорели все наши книги, а с ними и неискаженная вера в Дарующего. Я толком и сам не ведаю, что теперь истина, а что ересь… Только я не сомневаюсь: людям надо верить, чтобы их души не погибли в пожаре злобы.

– Так твой Дарующий, – почти нехотя нарушил молчание Банвас, – он что, уже не бог людей моря? Ха… Ты хочешь нас запутать и протянуть время. Только зачем?

– Мой бог и имя-то свое не всегда признает своим, – огорчился Джанори. – Я неопытный гратио, и вера моя слаба… Однако же ты прав, сегодня не о ней следует говорить. Чем я могу помочь, Ичи?

Ичивари уселся поудобнее и передал гратио листки с записями, прекрасно осознавая странность своих действий, – вон как пажи глаза округлили, заодно онемев от изумления! Читал однорукий столь быстро, что глаза бранд-команды еще чуток увеличились в размерах. Разве можно понять написанное, тратя на это единый миг? Гратио вернул последний лист прежде, чем Банвас выдохнул свое изумленное «о-ох ты-ы», смешанное с завистью…

– Кому-то не нравятся махиги, знающие грамоту и помнящие прошлое, – насторожился Джанори. – Знаешь, Ичи, я обычно не делаю опрометчивых и быстрых выводов. И все же… Мне видится очень дурное в этой истории. Некто стремился либо скрыть содержащееся в записях и опасное для себя, либо заполучить полезное и недоступное. Может статься, то и другое происходило сразу. Одно понятно: этот некто был вынужден торопиться и действовал вопреки своему исходному хитрому плану. Что-то его вынудило спешить, так еще точнее… Огниво брошено глупо и неуместно, вы сразу отметили это. Не придумав ничего толкового, злодей оставил для махигов готовое имя того, кто должен оказаться виновным во всем. Скорее всего, перо, похожее на украшение из волос Ичивари, подбросили в дом Маттио после пожара, действуя еще более спешно. Что еще? Огонь зажжен так, чтобы дать злодею время уйти далеко и даже, может быть, попасться на глаза кому-то, а то и в числе первых прибежать на пожар… Их – злодеев – было по крайней мере двое, вы и в этом правы. Один оставался внизу и бросил камень в окно, едва услышал шумно спешащих к библиотеке бранд-пажей. Планы оказались повторно нарушены, поджигатель покинул комнаты, как трус. Он просто швырнул огниво в сторону у двери, утратив всякую выдержку. Видимо, то, что он сжигал, и то, что уносил с собой, изобличало врагов нашего зеленого мира в тяжких и непростительных деяниях…

Банвас повторно выдохнул свое «о-ох», на сей раз восторженное. Притаившаяся в прищуре настороженность к однорукому бледному иноверцу отступила, оттесненная уважением к его умению видеть скрытое.

– Мы и половины приписанного нам ума не вычерпали из колодца мудрости, – признал этот плечистый сторонник честности. – Их было двое? И Томас…

– Я не называл имен, их пока никто из нас не знает, – мягко возразил гратио. – Но я пойду с вами. Бледные скажут мне, пожалуй, куда больше, чем вам. Может статься, что-то они изложат мне наедине и без права оглашения. Но это не помешает мне сделать выводы и сообщить вам их уже готовые. Идемте. Начнем с дома старого Маттио.

– Ходишь-то ты, как я знаю, не быстро и тяжело, – начал Банвас, с сомнением крякнув. – Эх… Коня бы нам. Беготни-то до утра и моим ногам с избытком будет, это уже очевидно. Хоть обопрись, что ли…

Ичивари смущенно свел брови. Кроме Шагари, свободных коней в поселке нет. Две жеребые кобылы не в счет, а третья целый день провела на вспашке, об этом сын вождя уже наслышан… Как-то отец примет то, что священного коня подведут гратио, иноверцу и сомнительному для многих человеку? Накажет в третий раз за вечер? Интересно, как на сей раз? Пошлет разговаривать со стариками… От осознания угрозы по шее скользнул холодок. До полудня придется сидеть с прямой спиной на шкуре ягуара, вдыхать дым ачира, пить воду очищения, освобождать помыслы и терпеть иные глупости, которые Шеула здраво назвала суевериями. И зачем ему это надо? Джанори сам решил идти говорить с людьми, пусть сам и хромает. Сын вождя проследил, как гратио тяжело поднимается на ноги, как один из пажей подает ему палку, а Банвас подставляет плечо. Вот и пошли, вполне даже быстро. И не надо городить новых глупостей…

– Полагаю, трудно добраться до правды, если дорогу не избирает конь с белым копытом. – Злясь на себя, Ичивари вслух выговорил невозвратное и обрекающее на наказание. – Без Шагари мы просто не справимся…

Один из пажей кивнул и сгинул. Банвас заржал не хуже коня – басовито и шумно, так, что лес притих от опушки и дальше, насколько можно его ощутить. Гратио хватило ума промолчать и не донимать сына вождя благодарностью, окончательно изобличая в поистине женской слабости – неумении отворачиваться и отстраняться от того, что малозначимо для главного дела.

До самого дома Виччи шли молча. Джанори старался не хромать и не просил об отдыхе, зато Банвас дважды останавливался и принимался озираться, хмурясь и всем видом показывая: он что-то услышал. Догадливый паж бегал, заглядывал за кусты и за заборы, хмурился точно так же, как обожаемый старший приятель… и чуть погодя возвращался, виновато разводя руками, – никого не удалось обнаружить. Задержки позволяли гратио отдышаться, в том и был их единственный смысл, это понимали все, но напрямую никто не признал явного. Разве можно потакать слабостям бледных? Почти каждый старик из махигов, помнящий войну, упрямо числил врагами и нынешних бледных. Пусть и неосознанно, пусть не высказывая своих воззрений вслух. Зато каждый по вечерам у очага рассказывал о былых битвах и своем мужестве, о том, как оттесняли бледных к морю и как хоронили лучших воинов. Обвинения, пусть и подспудные, достигали сознания молодых. Так думал Ичивари и удивлялся: «Каково было деду Магуру исполнять просьбу своего друга Ичивы?»

Великий воин умер в бою, оставив невнятно высказанную последнюю волю: пусть настанет мир и пусть не омрачит его пролитие крови безоружных… Выполнять волю погибшего, остужать жажду мести тех, кто утратил близких, и принимать первые, пусть временные и ненадежные, законы нового времени пришлось именно Магуру. Он принял из рук умирающего знак власти, а с ним и обязанность вырастить как своего сына Ичивы, оставшегося сиротой. И конечно, дед пообещал вернуть Даргушу знак в тот день, когда старики признают его взрослым, впустят в круг большого совета, позволят деревьям вырастить два сезонных кольца, присматриваясь к сыну Ичивы, а затем пригласят его занять место на шкуре ягуара.

– Пришли, – с явным облегчением сообщил Банвас.

Он налег плечом на дверь, зарычал от возмущения и принялся проверять прочность досок своим тяжеленным кулаком. Всякому известно: старый Виччи глуховат, если он отдыхает, достучаться до него непросто. Ичивари вздрогнул – нить размышлений лопнула, оставив сознание спутанным и каким-то слоящимся… Прежде прошлое казалось иным, жизнь расстилалась впереди, как солнечная равнина большой степи. Лес за спиной прятал минувшее, и оглядываться не приходило в голову: там, в родном лесу, самые тайные тропы знакомы… После встречи с мавиви что-то сломалось в его понимании мира. Ничего простого не осталось! В каждом, прежде незыблемом и однозначном знании вдруг стал чудиться иной смысл. Возникло пугающее, кружащее голову ощущение, словно он, сын леса, заблудился и не знает более, где начало пути и куда выведет надежная тропа. Прошлое не позади – оно караулит за каждым деревом, как притаившийся враг. Или нечаянный друг? Прошлое врывается в настоящее и меняет будущее. Как? Да взять хоть гратио Джанори, устало привалившегося плечом к бревнам дома. Он враг или друг? Он мудр или лукав? И есть ли смысл называть его бледным, если он потерял руку, воюя на стороне людей леса? Если он родился тут, на этом берегу, и никогда не видел иного… Но судьба его гнет и уродует, обрекая нести бремя чужих давних грехов, вся причастность к которым для него – в одном цвете кожи с людьми моря.

– Джанори, у меня нет сил врать. Я этого не умею, – сообщил Банвас, продолжая при каждом выдохе молотить в несчастную дверь. – Я зверски зол. На себя. На тебя и на вождя даже. На Чара, на всех! Я пришел в столицу три сезонных круга назад. За три года – теперь я научился называть время так, коротко и удобно – я ни разу не бывал у тебя и не задумался даже, как ты выживаешь в зиму. Один, больной и без руки… Я чувствую себя злодеем. Это противно… очень. Я виновен, я ошибался и не желал слушать правую душу, довольствуясь сплетнями о тебе.

– Вряд ли стоит наказывать за свои ошибки дверь, – отметил гратио и, когда Банвас наконец-то опустил руки, добавил в тишине: – Впервые вижу столь яростное раскаяние. Причин для него немного, я пережил зиму, и это оказалось не так уж сложно. Но я буду рад видеть вас всех снова. Пока же мы должны сосредоточить свое внимание на важном деле, доверенном Ичивари самим вождем. Постарайтесь больше не создавать столько шума. Полагаю, сегодня люди и без того не спят и ожидают худшего. Особенно бледные.

Джанори негромко стукнул в дверь костяшками пальцев. Чуть подождал и сказал в полный голос:

– Маттио, это я, Джанори. Открывай, ничего дурного не происходит, мы всего лишь пытаемся тебя разбудить.

За досками, попорченными кулаком раскаявшегося махига, послышался шорох, кто-то судорожно вздохнул. Донеслись невнятные причитания и возня. Лязгнул засов, дверь приоткрылась. Дрожащий свет лампы, зажатой в дрожащей руке, озарил бранд-пажей, гратио, Ичивари – и хозяина дома, воистину бледного, до синевы… Банвас виновато повел плечами. Ему и в голову не пришло, что в поселке могут бояться стука в дверь.

– Моего брата нет здесь, и я ничего не знаю, – начал старик задыхающимся шепотом. – Ничего, понимаете?

– Давай присядем, – предложил Джанори, опускаясь на бревно невысокого порога и медленно выпрямляя ноги. – Как я устал… Но не прийти не мог, я переживаю за Томаса. Все мы переживаем. Он ведь пропал. Его ищут, и пока нет вестей. Ужасно. Я просил за него Дарующего изо всех моих малых сил, но потом осознал: надо молиться вместе.

Ноги Маттио подкосились, он сел на порог и уронил лампу, подхваченную Банвасом. Старик закрыл ладонями лицо. Его плечи задрожали.

– Как страшно жить, гратио! Как страшно… Я говорил им: я не профессор, я всего лишь сын горного мастера и мало что помню. Но я не смел возражать, когда они потребовали и приказали, я всегда боялся. С того дня, как они пришли на ферму с факелами и согнали нас к сараям. Я все помню, я вижу это каждую ночь, сорок лет… И то, что было, и то, чего не допустил Дарующий. Они ведь пришли нас сжечь, да! И вот опять ночь, опять стук в дверь. И мой брат объявлен злодеем.

– Скорее жертвой, – осторожно поправил Джанори. Старик затих, не разгибаясь и почти не дыша, и гратио продолжил: – Томас не мог причинить вред, это все понимают. Он стар и болен. Надо разобраться, кто его видел, где, когда. Его все разыскивают, он ведь еле ходит и пропадет в лесу. Один… ночью. Ты отослал его, все так? Ты попросил кого-то из своих учеников, и его проводили в надежное место.

– Кто мог сказать? – испуганно шепнул старик. Покосился на сидящего рядом и почти с вызовом добавил: – Ты ведь назвал себя гратио. Гратио не разглашают доверенного им наедине.

– Мне никто не говорил, но это слишком очевидно, – улыбнулся Джанори. – У тебя есть ученики, махиги. Тебя уважают. Когда загорелась библиотека и многие сгоряча стали кричать невесть что о Томасе, мальчики сами пришли и сами предложили помощь… Так?

Старик сокрушенно кивнул, снова сжался и заплакал, уже не пытаясь скрыть слезы. Теперь он не молчал. Торопливо и путано бормотал, будто старался избавиться от бремени тайны и заодно от груза одинокого бессловесного отчаяния. Да, Томас был дома. Он, Маттио, припозднился, занимаясь с учениками в университете, и сам видел пожар, слышал крики и угрозы брату. Поспешил домой. У дверей, в прихожей, нашел сверток с окровавленным пером и понял: худшее еще впереди. Кто-то решил извести брата и подстроил столь явные улики, что надежды на спасение нет… А он даже не успел перепрятать сверток, когда пришли махиги.

– Значит, Гух и Эчети увели старика Томаса, – прищурился Банвас. – Как я сразу не сообразил? Они на горном деле совсем помешались, полсарая за университетом завалили кусками особо ценного камня. Этой… породой. Образцами. И за своего профессора кому угодно шею свернут. Тогда яснее ясного, куда они упрятали Томаса. В пещеры у ручья. Вроде близко, но, не зная коридоров, там невозможно найти и целую толпу Томасов.

Ичивари уже скрипел пером, кивая и торопясь. Он не надеялся, что первый же бледный так много расскажет и прояснит. И что Джанори столь умен! Уловил то, что не пришло в голову им всем, знавшим «похитителей» бледного Томаса много лет.

– Надо осмотреть дом, – мягко и негромко подумал вслух гратио. – Эти злодеи могли еще что-то подбросить твоему брату. Лучше уж выяснить все сразу. Он слишком стар, чтобы повторно страдать из-за твоих извечных страхов и снова хромать в лес, ночевать в холодных пещерах. Наверняка без огня…

– Что я могу увидеть в доме? – отмахнулся Маттио. – Я почти слеп! Если бы я осмелился, попросил бы вас, славный сын вождя, дать мне во временное пользование лупу. Так я хотя бы мог уверенно читать… Смотрите сами, вот дом, идите и смотрите. Заодно поищите, будьте так любезны, мой компас. Старый, из вещей с того берега. Я хотел передать его университету, но не могу обнаружить нигде… ищу с весны.

Ичивари кивнул и жестом предложил пажам начать осмотр дома. Банвас важно увел младшего, прихватив лист бумаги и перо – для записей. Ичивари остался на улице. Сел и закинул голову, изучая рисунок звездного неба и широко улыбаясь удаче с первым свидетелем.

– Тебе еще рано думать о смерти, – нахмурился Джанори, с тревогой глядя на старика. – Что это за глупости – «подарить»? Словно дни истекают и чаша жизни пустеет…

– Я устал бояться и ждать худшего, гратио, – пожаловался старик. – Не надо меня утешать, я знаю все твои слова. Но я не умею верить смуглым, как не верю и бледным. Мы разные, рано или поздно все закончится плохо. Если бы не мои мальчики, я давно бы…

– Твои мальчики, – рассмеялся Джанори. – Ученики, которые дороже родных сыновей. Не гневи Дарующего, твое счастье велико, но ты ослеп и не желаешь его видеть. Тебя любят и уважают, за тебя переживают, о тебе заботятся. Прими это и оставь пустые страхи прошлому. Жаль, нет времени поговорить… Ичи, ты записал все важное?

Сына вождя кивнул, вслушиваясь в неспешно приближающийся перебор копыт. Вышел на середину улицы – все верно: паж, отправленный за Шагари, привел пегого. Истратил на это простое дело куда больше времени, чем ожидалось. Потому что он, Ичивари, пока не умеет глядеть в души людей и видеть то, что так явно и зримо для гратио или деда. Да и для отца, пожалуй… Намерения. Мысли. Порывы и желания. Паж прибежал на конюшню, бросил на спину Шагари шерстяной потник, затянул широкий ремень, удерживающий это «седло»… и попытался прокатиться на священном жеребце. Иначе и быть не могло! Дальше тоже все видно отчетливо: Шагари терпит на своей спине только тех, кого уважает и признает. Или тех, кого просит везти его друг Ичивари.

– Сильно он тебя? – посочувствовал сын вождя пажу, хромающему и с трудом сдерживающему недопустимые для мужчины слезы. – Укусил или копытом достал? О, да ты дважды пробовал сесть в седло… мужественный поступок. Хоть и глупый.

– Трижды, – шмыгнул носом недоросль, втайне радуясь восхвалению своего мужества. – Потом я вспомнил, что дело спешное… Прости, Ичи.

– Сильно болит нога?

– Нет! Совсем не болит, ничуть…

Теперь по голосу пажа было ясно, что он уловил новую угрозу: сочтут больным и отправят домой. Ичивари подозвал коня и похлопал по шее. Шепнул в ухо:

– Слабый, ниже, – и пегий неторопливо подогнул передние ноги. – Джанори, садись в седло, – предложил сын вождя. – Полагаю, нам пора. Это ведь Банвас шумит. Значит, закончил записывать важное.

– Дом совсем маленький, – согласился гратио. – Вряд ли в нем есть что-то еще, подброшенное злодеями и не найденное. Но теперь мы будем знать это наверняка, и злые языки не пустят сплетню.

Он неторопливо подтянул сперва одну ногу, затем вторую, встал рывком, цепляясь за дверной косяк, и пошел к коню. Ичивари даже зажмурился от нового приступа острой вины. Как однорукий пережил зиму? Ведь едва ходит… и ноги у него болят. Застудил кости, не иначе. Говорят, есть такая болезнь, очень опасная и мучительная. Но гратио хорошо справляется, по лицу страдание не прочесть. Словно он – истинный махиг…

Шагари принял седока без возражений и даже встал с колен по возможности мягко, словно понял боль и проявил заботу. Впрочем, Ичивари все время стоял рядом и гладил коня, убеждая, что седок достойный, обижать нельзя. А заодно объяснял гратио, как следует вести себя, ведь бледный, судя по всему, впервые получил возможность сесть на коня и радовался с какой-то детской непосредственностью. Это было приятно и позволяло окончательно избавиться от бремени старой вины… За суетой Ичивари отвлекся от всего и заметил Банваса, лишь когда тот, покинув дом, сунул сумку с записями в руки сына вождя и, бесцеремонно отодвинув его плечом, встал у головы коня. Глянул на гратио снизу вверх.

– Ничего не нашли, о чем и записали в подробностях. Компаса тоже нет, – отчитался рослый махиг. – Куда двинемся дальше?

Гратио назвал имя и указал рукой на дом в конце улицы. Банвас согласно кивнул. Шагари без возражений ступил вперед, с белой ноги… А сын вождя рассмеялся, удивляясь себе. Пажи выбрали нового главного человека в большом деле, и это не он, это бледный Джанори! Еще бы – седок священного коня и самый умный из присутствующих, судя по тому, как он смог продвинуть дело одним разговором с бледным Маттио. Так почему в душе нет обиды, что сам ты отодвинут, что не на тебя глядят снизу вверх с уважением, не у тебя спрашивают, куда ехать, не тебе отчитываются? Ичивари еще раз улыбнулся. Странно: к гратио в душе нет ревности, даже наоборот – он согласен уступить право давать указания и рад помощи этого человека, который знаком много лет и до поры оставался чужаком.

– Труднее всего принимать решения одному, без права опереться на плечо друга или получить совет знающего, – негромко сказал Джанори, оборачиваясь и находя взглядом чуть отставшего сына вождя. – Подумай, Ичи, каково твоему отцу. Не скрою, осенью мы с Магуром поссорились тяжело и даже без надежды на примирение… Я убеждал его не уходить. Он же упрямо твердил, что обязан дать вождю свободу от своей тени… от этого общего нелепого убеждения, что все лучшее и важнейшее делает именно старый Магур. Мы так и не смогли прийти к общему мнению. Что ценнее – опора или одиночество свободы? Поэтому я и спросил тебя: не передал ли мне дед хоть пару слов?

Ичивари резко остановился, пегий конь всхрапнул и тоже замер, пажи недоуменно обернулись, оборвав на полуслове свою болтовню. Что же получается? Мало того что гратио умудрился ответить на не заданный вслух вопрос, так он еще и создал новую тайну, несколькими словами обрушив то, что казалось нерушимым… Ведь было понятно и не подвергалось даже малейшему сомнению еще утром, что отец и дед поссорились из-за него, Ичивари, из-за подло убитого каурого коня и неуважения вождя к словам и делам деда в целом… Ведь так? Он с осени знал, что именно так и никак иначе! Он слышал, как отец шумел и как плакала мама, а потом приходил ее брат и пробовал утешать и помирить их, но вышло только хуже. И вдруг гратио уверенно утверждает: дед собирался уйти и до той ссоры. Нет, не так: именно дед и хотел уйти, а отец был против! И сам гратио тоже, оказывается, был против… Мудрый дед Магур, если судить по словам и тону Джанори, сделал большую ошибку, покинув поселок? Или его неправота в том, что он ушел именно в то время и тем способом? Ичивари приблизился вплотную к всаднику и попытался прочесть хоть что-то внятное в темных глазах, упрятанных в черноту надбровий. Не справился, не высмотрел ответов в сплошной тени склоненного лица…

– Ичи, – мягко сказал Джанори, – я затеял сложный разговор в столь неподходящее время и при всех… при всех своих, при надежных людях, с двумя целями. Первая такова. Очень прошу: если ты готов принять мою просьбу как… наказание, пусть даже и по этой причине исполни ее. Поговори с отцом. По-настоящему, без попытки спрятаться от сложного за обидами или старой и не всегда полезной традицией скрывать чувства за каменным выражением покоя. Вы слишком давно не разговаривали просто как отец и сын, это тяготит вас обоих.

– Исполню, – серьезно пообещал Ичивари, прижимая руку к сердцу, а затем перемещая ее к правой душе в знак того, что сказанное обязательно.

– И вторая задача, – продолжил Джанори. – Постарайся очень внимательно восстановить в памяти: кто сказал тебе, кто внушил, что дед покинул селение из-за тебя? Кто именно и какими словами описал все, что ты вроде бы знаешь? Кто настроил тебя так, что ты стал отдаляться от своей семьи? Не хмурься, я говорю неприятное, но важное. И я хотел бы получить запись твоих воспоминаний для изучения обстоятельств пожара в библиотеке.

– Ты как-то иначе видишь события, – поразился Ичивари. – Разве есть связь? И что вообще может соединить то и это?

– Не что, а кто. Ты, Ичи, – вздохнул Джанори совсем тихо и задумчиво. – Именно ты – сын вождя, единственный сын, хоть и именуемый по традиции старшим! Твои сестры давно живут своими семьями, но внуков-мальчиков нет. Магур ушел из столицы. Спокойствие и благополучие мира леса так обманчиво… Подумай об этом. И еще подумай: если бы пажи не увидели свет в окнах библиотеки – а это случайность и, того вернее, благоволение к нам Плачущей или иных духов, – если бы Банвас и его мальчишки прибежали чуть позже, сколько бы уцелело домов на главной улице? А вот еще вопрос, худший. После пожара сколько выжило бы в столице бледных, объявленных врагами?

Тишина повисла долгая и тяжелая. Банвас нехотя нарушил ее, и слова ему приходилось буквально выдавливать, признавая явное и неприятное:

– Чар, воды в конской поилке кое-как хватило на малый пожар. Большая бочка на колесах, нашей бранд-команды, стояла пустая и сухая. Уже десятый день она в починке, мы устали набирать воду каждый вечер. Бочка рассохлась и дала течь… еще по весне. Мы бы ничего не потушили. Сгорело бы ровно столько, на сколько хватило бы жадности у большого пожара.

– Остановить его смог бы только воин огня, обрекая себя на тяжелейшую боль, а то и гибель, – совсем тихо, так, что слова приходилось угадывать, шепнул Джанори. – Ты бы принадлежал наставнику безраздельно теперь же, а не год спустя, после церемонии разделения души. Ты, единственный сын вождя, которого Даргуш совсем не хотел отдавать огню, особенно видя, как тебя душил по весне угар безумия… я-то знаю. Ичи, мы едва не оказались втянуты в войну своих со своими. Худшую из войн, в которой нет правых, совсем нет. И без всяких кораблей бледных у берега.

Ичивари вцепился в широкий ремень, удерживающий потник. Стер со лба невесть откуда взявшийся холодный пот. Он ощутил себя в родном поселке чужим, словно в каждый дом надо утром постучать впервые и каждому человеку заново заглянуть в глаза, знакомясь и пытаясь решить: друг или враг? Потому что все, к кому он теперь готов без страха повернуться спиной, легко поддаются учету: стоящие рядом Банвас и его пажи, отец и мама, дедушка, мавиви… и, вот странное дело! – гратио.

– Ичи, – голос гратио стал ровным и уверенным, – не надо отчаиваться. Ты молод, Плачущая явно благоволит к тебе. Замыслы тех, кто желал причинить вред зеленому миру, пока что рухнули. И шумно рухнули, это очевидно для тех, кто умеет смотреть и видеть важное. Теперь мы знаем: есть на этом берегу скрытый враг у всех нас, живущих одним народом. Враг, которому не требуется корабль, чтобы явиться и начать войну. Он мог еще вчера подкрасться незамеченным, а сегодня мы знаем о нем, значит, мы уже не беззащитны. И мы можем узнать больше: библиотека не сгорела, и то, что было для него опасно и важно, для нас – след и подсказка. Я говорю все это здесь и сейчас, потому что вам знать можно и нужно. Но записать на бумагу и рассказать хоть кому-то, кроме вождя, нельзя… Это тайна, Ичи. Мы не просто разыскиваем поджигателя дома. Мы пытаемся спасти наш лес и наш мир.

– Слушай, Джанори, хорошо ты сказал: «наш», – одобрил Банвас. – Надо с вождем поговорить. А то «бледные», «смуглые»… Я третьего дня в университете так одну наглую морду украсил – не желаю я зваться смуглым. Я махиг, и все дела. И все мои пажи – махиги. Даже тот, который кожей чуть посветлее. Хорошее решение, простое и правильное. Родился в лесу и не враг ему – значит, махиг. Родился в степи и родной ей – магиор, а если горы тебя воспитали – то, получается, ты макерга.

Банвас от избытка радости звучно хлопнул в ладоши и немедленно перешел от слов к делу – он всегда исполнял то, что считал важным, без задержки. Заставил пажа зажечь запасной факел, отнял у Ичивари сумку, выбрал самый ровный лист бумаги. Пристроился у плеча Шагари – и стал наносить на бумагу свои мысли крупным почерком, для передачи вождю. При этом он вслух проговаривал самое главное, да так зычно, что из ближних домов выглядывали бледные, опасливо косились и уже не уходили, вслушиваясь в выкрики: ведь точно так же оглашали новые законы.

– Мы все – махиги! – шумел Банвас. – Мы дети леса, у одних кожа – цвета секвойи, у других – черного дуба, а кто-то более похож на северную березу. Но мы деревья одного большого леса.

– Гратио, но тогда нет смысла в красном пере, найденном в доме Виччи, – осторожно предположил Ичивари. – Если поселок горит и нечто надо спрятать, если я принадлежу наставнику…

– Верно, – кивнул Джанори. – Перо, я согласен, идея более поздняя, поспешная и неудачная. Некто желал отвлечь вождя от правильных размышлений. Но как он успел подбросить вещь в дом? Времени было немного. Если конь останется у меня до вечера, если хоть один паж будет меня провожать, я попробую опросить всех, кто живет на этой стороне поселка. И может статься, найду людей с плохим сном и хорошим зрением…

Гратио чуть улыбнулся, погладил шею пегого коня, и стало понятно: ему очень нравится ехать верхом. Он, такой умный и уже немолодой, тоже немного ребенок. И ему приятно обнаружить в себе живую еще готовность радоваться малому и простому…

– Лучшего из вождей прошлого мы звали Секвойя, он был сын великого старейшины леса! – ревел Банвас, полнясь тем чувством, которое махиги именуют вимти, а бледные – вдохновением. – Его кожа была довольно светла…

Дверь одного из ближайших домов распахнулась, оттуда выбрались, цепляясь плечами за косяк, три косолапых широченных фермера – бледные по привычке звали так всех, кто возделывал поля. Подошли вплотную, сопя и рассматривая немыслимое: гратио, сидящего на священном коне… Старший фермер опер бронзовую тяпку о дорогу, облокотился на рукоять, отполированную многими сезонами работы. Младшие старательно повторили движения отца. По мнению Ичивари, смотрелось это не особенно мирно.

– К вождю пойдем, – прогудел старший, изучая самого Банваса и лист бумаги, уже наполовину исписанный. – И то, чем мы не березы?

Пажи, которые никак не могли представить себе столь разлапистые и массивные березы, дружно расхохотались, толкаясь локтями и предлагая свои названия пород для новой поросли леса. Ичивари задумчиво погладил круп коня. Видимо, действительно священного: стоило бледному Джанори сесть на его спину, и одно дело само собой превратилось совсем в иное… От дальних домов уже гудели голоса, спешили на нежданный среди ночи шум новые люди, в факельном свете их лица казались красными, глаза блестели. На Банваса смотрели с надеждой, вдруг позабыв запрет вождя покидать дома. Наконец к довольно большой уже толпе присоединились и несколько женщин. Старшая, седая и статная, хмуря брови, уточнила:

– Выселять нас отсюда невозможно! Мы здешние. Он верно говорит.

Сказанное вслух и донимающее с вечера болью всех – «выселять» – всколыхнуло людей, шума прибавилось, теперь уже несколько бледных разом жаловались гратио, а двое толкали в плечо Ичивари и уговаривали его, сына вождя, тоже посодействовать.

– И пусть Плачущая решает, велика ли полнота правой души каждого, – продолжал громко диктовать себе самому Банвас.

– Ичи, я опасаюсь, что бранд-команда умеет не только гасить огонь, но и разжигать пожары, – насторожился гратио. – Мы с тобой увлеклись разговором и упустили время, пока огонь был слаб… теперь гасить поздно.

Сын вождя еще раз огляделся и кивнул, ощутив в душе новую тревогу. Прежде он как-то не задумывался, а ведь в столице немало бледных! Тем более теперь, летом, когда сезонные работы на полях требуют особого труда и усердия. И каждый сейчас, как старик Виччи, боится лишиться дома и стать изгоем, и у каждого семья, дети… Ичивари решительно отодвинул старшего фермера, сопящего у самого плеча Банваса. Забрал исписанный лист, встряхнул, подул на свежие нижние строки, на очередную чересчур жирную точку, готовую пролиться слезной дорожкой.

– Все пойдем и скажем, что сосны, – малопонятно бубнил свое фермер. Покосился на младшую дочь, замершую на пороге дома, – тоненькую, босую, в грубом платьишке. Чуть подобрел лицом и тише добавил: – И даже ивы.

Он плотнее сжал тяпку. Ичивари почти виновато вздохнул: а действительно – каково? Они живут здесь от рождения, их младшие дети уже который сезон играют в оленей и охотников вместе с детьми махигов. И вдруг – выселение. В никуда, среди ночи, с позорным, как клеймо, обвинением невесть в чем. Или вовсе без обвинения, молча и страшно, под угрозой оружия. Вон – видно: возле ног девочки лежат наспех набитые мешки. И такие наверняка теперь готовы в каждом доме.

– Кто сказал, что будут выселять? – вслух удивился Ичивари, разворачиваясь лицом к людям. – Нет такого решения! Кто вам сказал? Это важно. Банвас! Запомни: днем обойти все дома и выяснить точно и подробно, откуда выполз ядовитый слух. Сейчас старшие пойдут вместе с нами к вождю. Они должны выслушать и всем рассказать: никого не выселяют, это ваши дома и ваши поля. Еще мы отнесем бумагу, написанную Банвасом. Она пока что не закон, и не скоро станет законом. Быстро большие деревья дел не вырастают из семян случайного посева. Но сеять надо, и ухаживать за ростком тоже надо. Мы идем. У-учи, Шагари. Не фыркай, все хорошо. Давай, с белой ноги…

Суеверность бледных ничуть не уступала этому же качеству смуглых. Люди расступились, сопя и пихаясь локтями, но как можно скорее создавая широкий проход для священного пегого коня. В задних рядах тихо, не громче лиственного шороха, шелестели голоса, продолжая перебирать имена стариков. А все взгляды были прикованы к ногам пегого. Шагари загарцевал на месте, даже чуть осадил назад, красуясь и радуясь вниманию – обычному для него, но всякий раз приятному. Затем встал ровно, замер и начал торжественно поднимать свою дарующую удачу правую переднюю ногу. Медленно, красиво, высоко – как учил его дед Магур, гладя шкуру и чуть постукивая прутиком под коленом. Ичивари много раз видел тайные занятия деда на конюшне. Ему, сыну вождя, это дозволялось.

Вниз копыто пошло с разгоном, резко. И встало на утоптанную землю звонко и отчетливо.

– С белой пошел, да так внятно, – умилился все тот же фермер. Отвесил тяжеленный подзатыльник попавшему под правую руку сыну. – Деда веди, чего замер? Конь вон, умнее тебя… дубины.

Ичивари с важным видом прошел к самой морде Шагари, поправил косицу с двумя перьями, взялся рукой за гриву, второй рукой поднял лист – и повел священного коня к дому вождя, стараясь не думать о том, как на сей раз отец накажет его. Он ведь умудряется любое поручение исполнить криво. И в нынешнюю ночь все двигает так, что кривее уже вроде некуда. За спиной слаженно шлепали босые ноги молодых бледных, щелкали по земле тяпки, шаркали башмаки стариков. Джанори негромко рассуждал о мире и покое, нарушать которые нельзя. Его слушали и все реже стучали тяпками, что не радовало, но слегка обнадеживало…

До главной улицы добрались быстро, поселок не так велик, чтобы шествие затянулось: один поворот с идущей вдоль опушки улочки к югу, движение по второй короткой, зажатой домами, еще поворот, уже на более просторную тропку, выводящую к конюшне Шагари. Отсюда видны и дом вождя, и библиотека, и темные дальние тени университетов… И плотно стоящие боевым порядком воины, перегородившие улицу. С оружием. Ичивари сжал зубы и сильнее вцепился в гриву. Перед рядом махигов замер ранвари – «воин, оберегающий искру огня духов». Как полагал теперь Ичивари, переводить на язык бледных слово следовало бы совсем иначе: «предавший закон леса» или «отвернувшийся от мавиви, упивающийся боем и силой»…

– Ичи, этот конь воистину священный, – тихо удивился Джанори. – Представь нас, здесь – и без Шагари.

Сын вождя зло улыбнулся одеревеневшими от напряжения губами. Он прекрасно понял гратио, на сей раз – да, он разобрал и сказанное, и несказанное. Никто из махигов не выстрелит в священного коня. А в бледного, нарушившего решение вождя и покинувшего ночью свой дом? В того, кого ночью сгоряча можно принять за врага, ведь порой так удобно и важно найти зримого врага, простого и слабого. Врага, понятного старикам и удобного тем неведомым злодеям, которые желают разрушить мир зеленого леса. Ичивари вскинул руку, предлагая идущим следом бледным остановиться. Снова поправил перья в косице, хлопнул коня по шее и двинулся вперед, по самой середине улицы. Каждый удар копыт Шагари отражался эхом и стучал в ушах, как второе сердце: мерно, уверенно и ровно – в отличие от первого, давно сбившегося в бешеный галоп.

– Бледный не вправе осквернять шкуру священного пегого коня, – тихо молвил ранвари.

– Никто не может указать, с какой ноги ступит этот конь, – так же тихо отозвался Ичивари. – Кроме Плачущей. И она сделала выбор, отметив удачей первый шаг. Где вождь? Вы уже сказали ему, что не смогли найти в лесу ни врага, ни даже моих следов?

Последние слова были явной обидой, прямым упреком для ранвари. Во взгляде Утери, воина огня, отчетливо полыхнул отсвет факела, обретая собственную жизнь, опасную для окружающих. Но Ичивари лишь улыбнулся шире: теперь он знал, что не ошибся в своих подозрениях. Поход воинов в лес не дал ничего, именно поэтому ранвари так близок к бешенству и полной утрате самообладания.

Дверь мягко открылась, и вождь вышел на высокое крыльцо. В волосах обычное для мирных дней белое перо… И лицо невозмутимо-каменное. Ичивари виновато вздохнул, сочувствуя отцу. Сколько можно себя сдерживать и оставаться ровным к каждому?

– Ичивари, так ли я велел исполнить дело? И даже если так, исполнил ли ты мой приказ? – не повышая голоса, уточнил отец.

– Да, вождь, – уверенно отозвался сын. – Я знаю, что бледный Томас не был в библиотеке, знаю, где он теперь находится и как туда попал. Знаю, что ни один махиг не причинял ему вреда, как и сам он не причинял вреда столице. Все записано. Двое, неизвестные мне пока что, хотели сжечь наши книги и подвести под подозрение бледных. Причина еще неизвестна, но я и это выясню. Пока я говорил с людьми, узнал: кто-то пустил ядовитый побег слуха. Кто-то сказал живущим на севере поселка, что до утра их дома опустеют, а сами они станут изгоями. Кто-то посмел объявить такое и назвать сказанное волей вождя. – Ичивари покосился на воина огня и добавил: – Разве можно оставить семьи без права разжечь огонь в очаге? И без очага…

Рыжее пламя в зрачках Утери качнулось и приугасло. Любой, кто способствует горению огня, делает благое дело. Всякий разделивший душу мечтает о тепле и полагает шкуру возле очага с горячим высоким огнем лучшим местом, священным.

– Они пришли с оружием! – опомнился Утери, рассмотрев тяпки в руках бледных. Рыжее безумие в его глазах наполнилось глубиной и яркостью. – Они…

– …охраняют священного коня, – безмятежно продолжил Джанори, вежливо кланяясь воину огня и пробуя спешиться осторожно, почти ложась на гриву. – Воистину дивное существо. Я пропитан счастьем и ощущаю прилив сил.

Ичивари подставил плечи, и гратио смог спрыгнуть ловко, даже не покачнувшись. Рука его неожиданно крепко пожала плечо сына вождя и чуть отодвинула к Шагари, одновременно выдергивая из пальцев листок с записями Банваса.

– Отведи славного коня в обиталище его, – тихо велел гратио.

– Отведи, – с нажимом повторил вождь, не дав сказать ни слова и даже шевельнуться.

Ичивари сжал зубы и пошел, цепляясь за гриву Шагари и ощущая себя предателем и трусом. И даже хуже: тем стариком-махигом, которого не убили бледные с корабля, потому что его закрыл Джанори. Заслонил собой, но махиг никому не признался в том, что принял помощь бледного сознательно и оставил его без защиты – тоже сознательно… ведь так? Вот все повторяется, как в дурном сне, и он, сын вождя, уходит, а гратио снова остается один против строя мрачных, упрямо молчащих воинов с ружьями. Против ранвари, спорить с которым и вождю непросто.

– Никто не может быть изгнан из своего дома, если нет за ним явной вины, – по-прежнему спокойно и уверенно сказал вождь. – Не следовало бы, добавлю, нарушать указания, требующие от вас пребывать в домах до рассвета. Но если вас привел сюда страх за семьи… такой страх ведом и самым сильным. Я понимаю его.

Ичивари позволил себе вздохнуть и чуть ослабить хватку сведенных судорогой пальцев, едва не рвущих гриву. Обойдется? Вождь сказал главное и теперь…

– Так ведь мы же деревья, – шумно сообщил все тот же фермер откровение, засевшее в голове и потрясшее воображение яркостью образа, – и лес – наш дом. И мир зеленый. Наш.

Сын вождя прикрыл глаза и ощутил, как тишина наливается чем-то страшным, невидимым. Он долго носил нитку со знаком огня, он наполнил душу закатом, стоя рядом с мавиви. И теперь он мог даже не оборачиваясь понимать то, что пока оставалось скрытым для прочих. Горение безумия, ревущее и крепнущее, поднимающееся, текущее силой в крови ранвари. Ичивари шлепнул коня по шее, направляя к забору, и начал оборачиваться, уже понимая, что не успеет, а даже если успел бы – ничем не помог бы. Нет ни защиты от этого, ни спасения. Разве что сама мавиви справится? Только она далеко, да и ей столь жаркого и страшного безумия видеть прежде, пожалуй, не доводилось.

– Мы махиги, здесь наш зеленый мир, – совсем тихо молвил ранвари, резко выбрасывая вперед руку. – Наш!

– Утери, нет! – Голос вождя стал жестким, как удар.

Но ранвари уже не слышал никого и не видел, скорее всего, тоже. Рыжее горячее пламя в его взоре плясало так ярко, что само бросало блики. Ичивари обернулся и увидел это бешеное и неукротимое, нечеловеческое, рвущееся наружу. «А воды-то нет в бочке бранд-команды», – скользнула в неровных тенях сознания мысль и сгинула. Сын вождя уже рванулся назад, на середину улицы, к гратио. И опоздал. На кончиках пальцев ранвари возникло слабое свечение, разрослось и прочертило ночь языком пламени, вмиг дотянувшимся до однорукого пожилого бледного. Такого маленького рядом с рослым могучим махигом, такого слабого, едва способного стоять на ногах.

Снова захотелось закрыть глаза. Ичивари видел сам десять лет назад, совсем маленьким, как вспыхивает и рассыпается спелыми шуршащими углями мокрая древесина корабля, съеденная одним движением такого же языка огня. Он знал: от беззащитного человека сила ариха, а точнее, отражение ашрига, его второй души, не оставит ничего, кроме пепла…

– Все-таки мы действительно деревья, как и вы, – задумчиво сказал Джанори в окончательной и первозданной тишине. – Я совершенно запутался… Как гратио я должен был просить о даровании благодати, но мне явилось такое яркое видение неба, обнимаемого зеленью ветвей. И пламя далеко внизу, у подножия…

Ичивари сделал еще два шага, спотыкаясь и не веря себе, просто продолжая движение. Обнял гратио и толкнул в сторону, закрывая собой и оттесняя к забору, к самому боку священного коня. Ичивари пытался запоздало спасти совершенно живого гратио, от которого, правда, сильно пахло паленым волосом и дымом…

– Бегом, ровнее, – заревел Банвас где-то далеко, как чудилось слуху, отказывающемуся верить в происходящее. – Не плескать! Левой, левой, дышим и топаем все враз…

Топали и правда слаженно. Усадив обмякшего, совсем бледного, бессознательного Джанори, сын вождя обернулся, продолжая бережно поддерживать голову гратио и ощущать сгоревшие до самых корней острые сухие иголки зачатков волос. Он отчего-то увидел сперва ноги бегущих, затем здоровенное корыто, выдолбленное из половинки ствола в два обхвата толщиной. Потом заметил самого Банваса, багрово-бурого от натуги. И сыновей дубины-фермера, красных и сосредоточенных. И младших пажей, пытающихся тоже тащить, вместе со всеми.

– Сейчас погасим, сейчас, – приговаривал Банвас. – Потерпи.

Ичивари перевел взгляд на воина огня, на этого пня горелого – права была мавиви, и насколько! – и ужаснулся: одна зима отделяла его самого от такого вот безумия. Незавидная участь – всякий раз, используя силу или просто теряя душевное равновесие, вспыхивать в самом прямом смысле слова. Ранвари лежал лицом вниз, черный, закопченный, неподвижный. Кожа на спине лопалась волдырями свежих ожогов, трескалась от мучительного и непроходящего жара.

Ряд воинов – Ичивари глянул на них и вздохнул с некоторым облегчением – давно сломался. Побросали оружие, торопливо наматывают на руки одеяла, шкуры. Без этого пока что нельзя и дотронуться до незримой пелены пламени, до взбесившегося и не желающего затихать ашрига, пожирающего свою жертву. Когда Утери оказался в воде весь, с головой, когда с шипением утек в темное небо пар, подобный дыханию безумия, раздался спокойный голос вождя:

– Банвас, теперь я вижу – бранд-команду следует увеличить. Сам выбери людей и установи дежурства, как мы с тобой говорили весной… Утери разместите в моем доме, ты и ты. Вы, двое, отнесите и Джанори в мой дом, уложите обоих в гостевых комнатах. Благоволение духов явлено нам зримо. Ичи, передай мне бумагу, из-за которой ты привел сюда всех. Я буду говорить со стариками, и мы решим, к какой породе отнести ваши… деревья душ. И как нам теперь именовать Джанори. Он не мавиви и не ранва, но его умение поддерживать висари сил неоспоримо.

Вождь чуть помолчал, глядя на собравшихся. Ичивари отметил: вид у отца утомленный до предела, на ногах ему стоять не проще, чем больному Джанори после перехода от своего дома до жилья Виччи…

– Идите все по домам и отдохните, – сказал вождь. – Это была длинная ночь, и она подарила нам мир, что особенно ценно. Но принять и оценить великий дар мы сможем только после отдыха, когда обретем силу, чтобы сполна осознать и осмыслить произошедшее…

Глава 4

Разговор с духами

«Вера есть воздух, без нее задохнется душа. Вера есть вода – без нее доброта наша погибнет в пустыне обыденности. Вера есть солнце, взращивающее детей своих и дарующее им свет, тепло, радость. Вера есть почва, питающая ростки грядущих дел. Так я вижу и так ощущаю… Но как мне сказать это вслух? Каким именем назвать того, кто дарует свет, воду, дыхание и рост жизни? Увы, я помню лишь обрывки слов из проповедей гратио, приплывшего на этот берег с первыми фермерами. Я не могу винить в гибели его и подобных ему никого, только войну, унесшую слишком многих и породившую ошибки, искупаемые исключительно прощением, но не местью. Зеленый мир утратил так же много, если не больше: люди моря уничтожали древнюю веру народа сознательно и усердно, нельзя не признать очевидного.

Как же мне быть? Никто не призывал меня и не наделял правом гратио, служителя веры. Но я сам дерзновенно избрал путь и упрямо следую ему, совершая ошибки, смешивая осколки уцелевшего в памяти своей и чужой… Словно веру можно собрать, подобно мозаике, из цветных камней убеждений… и заблуждений.

Да простит меня Дарующий за ересь вольную и невольную. Умение прощать – это великий дар его. И пусть Плачущая не роняет черных Слез, взирая на мои метания, пусть однажды удостоит меня знаком надежды – этой радуги в ладони, звенящей в тон с живой душой…»

(Из личных записей гратио Джанори)

Река времени может долго катить свои воды по равнинам покоя, столь пологим, что не ощутимо течение и кажется, нет ни прошлого, ни будущего, есть лишь этот покой без перемен и возмущений. И есть лес, покрывающий весь знакомый мир. Люди приходят, взрослеют, создают семьи и старятся, а кроны леса по-прежнему зелены, на плечах могучих вершин покоится свод вечности и ничто не может поколебать закон… Жизнь человека коротка, он ходит по земле и не наделен правом взлететь высоко, не постичь ему взглядом, брошенным из сини небесной, всей огромности реки времени. Человек не может из вышины проследить, замирая и благоговея, протяженность вод, укрытых туманом прошлого, не заглянет он и за горизонт грядущего.

Но однажды река меняется, достигая больших порогов. Скалы обстоятельств сдавливают ее, мнут, уплотняют. Воды ревут и пенятся, события свиваются в тугие струи, разбиваются о камни преград или перепрыгивают валуны, казавшиеся неодолимыми еще недавно. Само тело времени меняется, и одна человеческая жизнь вмещает, кажется, всю его безмерную протяженность. И становится очевидным: люди важны! Именно их дела или бездействие, их мудрость или беспечность могут в считаные годы превратить могучую реку в застойное болото, выстроить плотину и прорвать ее чудовищным напором единого, общего упорства… Люди способны менять русло реки, которой принадлежат их судьбы. И это открытие позволяет молодым гордиться собою. А старым… тем, кто сперва думает и лишь затем погружает весло в воды обстоятельств, – им уже нет ни сна, ни покоя, ни радости. Для них сила людская – тяжкое бремя…

Я стал так думать недавно. Тогда и понял, что рулевое весло пора отдать более молодым. Осторожность моя сделалась опасно похожа на нерешительность, а взгляд мой, увы, слишком часто обращен за корму, в счастливую и деятельную юность… Потому что я осознал: реки судеб целых народов и миров могут однажды иссякнуть, высохнуть, сгинуть без следа… Наш зеленый мир не вечен, и держится он не на плечах секвой, нет. Это мы – главные деревья леса, именно мы подпираем свод сил и держим закон. Конечно, если осознаём свое дело, подставляем спины и принимаем бремя, не жалея себя.

Я помню нашу прежнюю жизнь. Праздник урожая и дни поклонения предкам, ночное пение, роднящее с духами, и стариков, которые с ними говорили… Я вождь, сын вождя и внук вождя. Мне ведомо куда больше, чем иным. Уже давно духи не участвовали в наших праздниках, а может, они не отвечали никогда? Зачем им вслушиваться в ничтожную суету смертных, пока река безмятежно и лениво змеится по равнине? Удачные охоты и хорошие урожаи лишь мошки-однодневки для невоплощенных, для единого дыхания самой жизни… Мы донимали высшее мелочами. А когда пришла большая беда, не поняли, что мало просить о помощи и требовать мести врагу, осквернившему лес. Надо исполнять то, для чего мы, люди, допущены к плаванию по реке событий не в виде бревен, несомых потоком, но как деятельные обладатели лодок и весел… Наш мир един с нами, мы просили его о помощи, но ведь и он ждал от нас того же! Он дал нам мавиви, которых мы не защитили. Он дал нам знание о неявленном, которое мы не восприняли. Он дал нам право менять самого себя – а мы не справились, даже не осознали величия дара. И тогда лес загорелся, упали первые старейшины-секвойи… А мы повели себя не как люди – воплощенные духи с разумом, сердцем и силой, – мы впали в безумие и бежали, как олени. Мы рвали горло и мстили, как стая волков. Мы зарывались в норы и топорщили иглы, как дикобразы. Животное, неразумное и малодушное, победило. Мы стали спасать себя, но не лес и не зеленый мир.

Да, нас сжигала и убивала война, но мы победили. Отвернувшись от свежих язв пожарищ и глядя на поверженных врагов, нам было несложно судить, миловать и карать, нас не донимали лишние вопросы. Мы полагали, что наши простые ответы достаточно хороши под сенью нерушимого закона – ведь по-прежнему зелены кроны уцелевших старейшин леса. Мы гордились собой: пороги позади, мы герои и свершения наши останутся в памяти навсегда.

Но впереди уже нарастал гул большого водопада. И как одолеть его, никто из нас не ведал… Наши традиции – лодки на реке – разбиты. Наши законы – рулевые весла – утрачены или сломаны. Наша победа не конец пути, но лишь первый шаг. Мы оказались слабы, не удержали на плечах свод закона. Он расколот.

– Дедушка, не молчи так грустно. – Мавиви погладила плечо махига, обошла старика и попыталась заглянуть в его лицо. – Мне холодно и больно, когда ты так молчишь. Я не знаю о чем и не могу помочь.

– Я думал о реке судеб. – Магур улыбнулся, благодарно гладя ладонь Шеулы. – Моя мама была савайсари – «поющая шепот асари». Мы утратили большую часть песен, она передала их дочери, моей сестре, ей одной, как и велел закон. Сестра погибла в первую же ночь, когда люди моря напали на нас… И никто более не может петь для асари. Я узнавал. Из сорока племен лишь в пяти были те, кто знает слова ветра, и только в одном старая савайсари выжила и кое-что помнила тридцать лет назад, но отказалась взять новую ученицу. Она верила, что отдала свой голос дочери и не смеет повторить тех же слов еще кому-то… От нашей древней веры осталось так мало, что дети возраста Чара считают ее лишь сказкой. Красивой, старой и слишком наивной… Но разве можно быть детьми леса, не веря и не помня?

– Не знаю, – огорчилась мавиви. Лукаво улыбнулась. – Мой дед тоже не особенно верил. Он был врач, он старался все понять и пристроить к пользе лечения. Но асари ему благоволил. Даже без песен.

– Осенью я ушел из поселка… – вздохнул Магур. – Я перестал ощущать свою правоту, хотя продолжал судить, устанавливать и поправлять закон. Мне стало чудиться, что я создал слишком много лжи, безобидной и даже полезной… пока что полезной. Я научил пегого коня ступать с правой ноги, когда это важно. Я толковал сны стариков по своему разумению. Много разного. И все для блага махигов, только так. Однажды я заметил и осмелился признать: мы становимся похожи на людей моря, для которых их бог – способ управлять людьми и даже оружие. Мы тоже сделали ариха оружием.

– Не ариха! – возмущенно вскинулась мавиви. Она довольно долго молчала, обдумывая сказанное. – Но ты прав, пожалуй. Наставник пришел, и вы его приняли, прекрасно понимая, сколь велико зло и как оно вам необходимо в большой войне. А моя бабушка увидела это беззаконие и не вышла из леса, у нее тоже нашлись свои доводы, чтобы не вмешаться.

– Вот видишь… – Плечи махига ссутулились. – И я вознамерился идти и одолевать Арихада без веры, и еще тебя с собой веду… Мать наставника была савайархи, пела у большого огня для ариха, он с младенчества слышал и выучивал слова песен. Когда пришел срок, сын савайархи смог воззвать. Я первым приметил: не дух отвечает. Но в тумане у берега знаками неотвратимой войны уже прорисовались корабли людей моря, и я промолчал. Отдал ему двоих своих учеников. Я надеялся, что мальчики смогут стать достойными ранвами для новой мавиви, которую мы однажды встретим. Но я промолчал, обрек их на худшее и допустил сожжение прекрасных душ. Во имя жизни махигов… и леса. Я виновен не менее наставника, но я осмелился назваться твоим ранвой.

Магур замолчал и стал еще печальнее, голова его опустилась ниже. Мавиви огорченно вздохнула, огляделась и указала рукой в сторону, предлагая посидеть и отдохнуть. Засуетилась, разворачивая одеяло и кутая плечи и спину своего нового дедушки. Тот не возражал, занятый горькими мыслями, – пока не отвлекся. Виновато встряхнулся, скинул одеяло, свернул и усадил Шеулу на мягкий и теплый валик.

– Я не знаю, вправе ли был просить тебя. Не знаю, если уж черпать истину с самого дна души, есть ли у меня право назваться ранвой.

– Зато я знаю! – гордо вскинулась Шеула. Рассмеялась и обняла руку Магура. – Я много знаю о вере в Дарующего, дед Рёйм рассказывал. И ужасно ругался! Сейчас вспомню… Как можно просить о благодати и прощении, ничего не делая? – нахмурилась мавиви, подражая деду. – Менторы уничтожили живое общение с неявленным, заменив раскаяние – обрядом, радость – страхом, а саму веру, нить связи души и единого высшего, – иждивенческим подаянием благ… Вроде так. И вот еще: неважно, как мы складываем руки, изображая чашу благодати и показывая свое рвение. Важно, верят ли в нас.

– Верят – в нас? – Брови старого махига поползли вверх. – Твой дед Рёйм был воистину необычным ранвой! Впервые я слышу подобное: неявленные духи нисходят потому, что верят в нас, а вовсе не потому, что мы в них верим. Это надо обдумать. Если он прав… Если он прав, почему полнота висари еще не снизошла на Джанори? Даже я верю в больного однорукого упрямца! Все бледные ходят к нему греться душой, а ночами – уж мне-то поверь – и некоторые махиги тайком крадутся к его убогому жилью. Мой сын зимой, я убежден, бывал у Джанори раз десять самое малое…

Мавиви рассмеялась, довольная собой и тем, что смогла вывести нового дедушку из дурного и мрачного настроения. Ей казалось странным: как можно не ощущать и не видеть в себе полноты жизни? Как можно сомневаться в том, что соки мира питают и пронизывают тебя? Она это сразу замечает! Впрочем, бабушка так и говорила: дед Рёйм много лет сомневался в праве быть ранвой. И не зря: он ведь удостоился гораздо большего, сила асари не покидала его в старости ни на миг…

– Дедушка, мы доберемся до пня горелого, вышвырнем его оттуда, где он осмелился поганить лес, – воинственно сжала кулачок мавиви. – И тогда ты узнаешь точно, верят ли в тебя.

– Но как же ты, если…

– Ты мой ранва, духи в тебя верят, я тем более верю, – беззаботно отмахнулась мавиви. – Идем? Хватит ему рушить висари, ты так сказал и ты прав! И в остальном прав! Я мавиви, я должна делать важное и подставлять плечо, а не ждать, пока станет совсем плохо.

Шеула дернула тощим плечиком, улыбнулась – и пожилой махиг не смог возразить. Мысли о реке времени и большом водопаде ушли, растаяли, сгинули… Не до них. Мудрость отрешенности – удел одиноких. Стоит рядом появиться ребенку, и он, Магур, утрачивает способность смотреть далеко и различать знаки грядущего. Так было и прежде, когда появился в семье сирота Даргуш, ставший самым родным из детей… Потом были ученики, затем любимый внук Чар. Магур осторожно улыбнулся. Может, вся его боль и все сомнения – эхо одиноких и бесприютных холодов минувшей зимы? Зимы, покинувшей иззябшую душу окончательно лишь вчера, в ночь встречи с Чаром. Зачем искать признаки гибели леса и бояться? Куда важнее сообразить, из чего новой внучке сшить толковое, достойное мавиви платье. Нельзя ведь такой милой девочке, уже почти взрослой, ходить в обносках, подобных гнилой мешковине.

– Ты отдохнул? – с надеждой уточнила мавиви.

– Конечно. – Магур прищурился, всматриваясь в часто моргающие, то чернеющие в тени, то вспыхивающие синевой глаза. – Шеула, не надо за меня бояться. Я вижу, ты отдала лесу родных и испытала боль, она еще свежа. Но я крепкое дерево, мой дед вырастил сто двенадцать сезонных колец на стволе жизни… Я еще успею воспитать твоих детей, поскольку духи верят в меня.

– Бабушка была совсем молодая, но вот ушла. – Слезы все же выкатились и повисли на ресницах мавиви. – Немыслимо трудно одной держать закон леса. Я держу, и мне трудно. Я гнусь, дедушка. Мне страшно.

– Было страшно, пока мы не встретились. – Магур укутал внучку в одеяло и поднял на руки. – Теперь у тебя есть ранва. Еще есть Чар, а скоро я познакомлю тебя с Джанори. Иногда совсем не вредно выходить из леса. Закон ведь надо укрепить в душах людей. И мы займемся этим делом все вместе. Тогда уже никто нас не сломает, как тонкие разрозненные прутики.

– Меня не тяжело тащить?

– Нести! – строго поправил Магур, хотя глаза смеялись. – Сколько тебе лет? Весишь ты так мало, хоть снова наспех сворачивай к озеру и лови рыбу. Ты любишь рыбу?

Мавиви виновато дернула плечом и кивнула, не пытаясь выбраться из одеяла и пойти самостоятельно. Наоборот, поудобнее устроила голову на плече деда и стала глядеть вверх, в пегое, как шкура священного коня, небо. Овальные отметины облаков нехотя и без усердия сплетались в широкий спинной ремень большой тучи. Лето… Время, когда висари колеблется особенно тонко и мелко, не требуя от мавиви больших затрат сил, но все же не позволяя отвлекаться ни на миг. Там, за спиной, в трех пеших переходах, – берег великого океана, край зеленого мира. Там соприкасаются и играют, переливаются и все время норовят перевесить друг друга, накреняя висари, главные силы его. Арих в самом мирном своем проявлении – свет солнца – греет, выпаривая влагу и соединяя туман асхи с дыханием асари. Облака ползут, чтобы пролиться благодатным дождем, питая тело амат и даруя жизнь лесу. Прежде было много мавиви, и вся полнота свода сил не доставалась одной, не угнетала своей огромностью. Впереди, в сотнях пеших переходов, – немыслимо дальний берег восхода, плоский, ровный, шелестящий травой бескрайней степи на юге и шумящий кронами лиственного леса севернее. Там теперь день уже отцветает, ягода солнца висит, зацепившись за ветку самого высокого и могучего дуба… Краснеет, наливается, готовится упасть в варево заката… Большой дождь хлещет в срединных горах зеленого мира, заслонив высокое солнце: там день, но темный и мрачный, подобный поздним сумеркам. Там молнии гневливого асари выбивают крошево из скального щита невозмутимого амата… А на юге тоже день, томительно-жаркий, солнца слишком много и степь сохнет, она звонкая, как кора секвойи, и такая же плотная. Трава сухо хрустит, бизоны вздыхают, перекрикиваются, готовые сбиться в стада и откочевать в низины. И это она тоже знает. Нет, не она – единая душа мира, нечто вовне и все же – внутри… Как понять, как принять и как осилить подобное? Как остаться всего лишь человеком и не сойти с ума? Дед Рёйм обрел полноту души в позднем возрасте – и выдержал. Ему, помнится, никогда не было тяжело: глаза блестели интересом, дед щурился, кивал и сердито торопил ос, подкручивая пальцем послушный ветерок. Он очень быстро понял, что осы делают бумагу гораздо лучше людей, и стал пользоваться их помощью… Он умел принимать без отрицания и насмешки, умел удивляться и не воспринимал как должное, на правах хозяина, всякий дар мира…

– Мой дедушка Рёйм написал большую книгу, – решилась рассказать Шеула. – «Трактат о душе мира». И еще он по памяти сделал копию с «Кодекса врачевания» с дополнениями и своими наблюдениями. Говорил, это самое важное и точное из всех учений… очень жалел, что некому его передать, а надо только в надежные руки.

– У нас есть университет, – раздумчиво поведал Магур. – Мы ведь строили столицу тридцать лет назад, мы были тогда еще совсем… дикие. Хватали все, что под руку попадалось. Упивались наивными заблуждениями: освоим язык и книги бледных – и станем сильнее всех, одолеем любого врага без труда. Пусть пока что дышат те, кого велел оставить в живых вождь Ичива. Они нам полезны, а потом, когда мы заберем у них все, запишем и усвоим, – потом посмотрим… У них дома́? И нам нужны. У них ботинки? И мы сошьем! У них кружево носят женщины? Чем наши хуже?

Махиг устало отмахнулся от воспоминаний, поудобнее перехватил одеяло и пошел быстрее. Даргуш любил новое, он был молод, и он вложил в столицу душу… Он придумал делать улицы широкими и называть именами деревьев. Главная – конечно, Секвойя, две соседние – Старая Пихта и Двуглавая Сосна, а бледных поселили в Черном Ельнике… Молодой вождь пытался соединить лес и поселок, но эти пустые связи, существующие лишь на словах, рвались. Пришлось вмешиваться, убеждать: надо воспитывать детей в лесу, хотя бы половину сезонного круга они обязаны отдавать зеленому миру! Никакой университет не заменит им радости бега босиком по тропам зверей, проникающих в душу закатов в долине Ив и ледяного, незабываемого зимнего воя волчьей стаи… Только так наполняется правая душа, позволяя оставаться людьми леса, даже обучаясь знанию бледных…

Незаметно преодоленный в размышлениях подъем по склону привел к гребню, оттуда стало возможно увидеть далеко впереди большое озеро, синеющее тут и там в прогалах ветвей. Магур постоял, улыбаясь и наблюдая, как играют с ветром ветви, как синева неба и озера мешаются и сплетаются, перевитые хвоей… Обернулся, чуть поклонился остающемуся позади лесу.

– Бабушка водила меня сюда, чтобы рассказать о висари, – отозвалась на этот поклон мавиви, радуясь, что и новый дед знает тайну места. – Тут прибрежный хвойный лес встречается с иным, лиственным. Перемены велики, секвойи не растут дальше, они – стража нашего берега, их ветви ловят за гриву дикий ветер и укрощают его…

Мавиви завозилась, освобождаясь от одеяла, спрыгнула в траву. Тоже поклонилась остающимся за спиной великанам и пошла к озеру. В первый раз она увидела лесной предел, будучи совсем маленькой. И была поражена тем, как сложно и тонко устроено соотношение сил, всюду разное и тем не менее правильное для каждой долины и каждого холма. Пока оно не нарушено – и существует висари, покой изменчивого… Она стояла здесь рядом с бабушкой и смотрела вниз, на пологие складки сине-лиловых вечерних холмов. И ей казалось, что мир тут подобен могучей шее буйвола, склонившегося и пьющего воду великого океана. Лесу секвой надо много воды, каждый день и всякий сезон. Только тогда старейшины встанут в свой полный рост и не утратят жизненной силы. Они оберегают берег от напора бешеных ветров, несколько раз в году рвущихся с запада. Ветры пригоняют стада облаков и проливают дожди, питая лес. И нещадно хлещут его плетями молний, зажигая костры во славу ариха, дарующего новую жизнь и уводящего из круга нынешней тех, кому пора уйти и уступить место молодым. Бабушка так и говорила:

– Смотри, мокрая разбухшая шишка секвойи не раскроется, не выпустит семян, пока не согреет ее в своих огненных ладонях арих… Нет зла в пожаре, нет зла в наводнении, нет зла в бешеном напоре ветра и даже в сползающих, отяжелевших почвах… Есть лишь сложная жизнь зеленого мира, требующая внимания и понимания…

Дед кивал и бормотал свое – о равновесии, он сперва так понимал висари. А бабушка сердилась, в ее глазах вспыхивали искры закатной бронзы.

– Равновесие двух чаш придумали бледные! – возвышала голос пожилая мавиви. – Нет его в мире, посмотри! Все движется, всякому месту и сезону требуется своя мера тепла, ветра, воды и питания! Равновесие – это смерть, а висари – жизнь, включающая допустимое разрушение и своевременное возрождение!

– Горячечный бред! – громче возмущался дед, и склонный потакать ему во всем ветер путал и взвихривал волосы бабушки… – Равновесие включает висари! Оно есть допуски отклонений от срединного значения. Надо лишь верно установить весы, а вот две чаши – да, заведомое упрощение, если принять более совершенную модель…

– Пень горелый! – азартно подмигивая внучке, смеялась бабушка, которая совсем не злилась, но очень любила сердить деда и слушать, как его возмущение шумит в кронах разбуженным ветром. – Нет модели! Нет и быть не может! Есть мир, ты дышишь им, и он обретает висари, потому что ты и есть весы, всякая мавиви для этого предназначается, как можно не признавать очевидного!

Шеула улыбнулась, оглянулась, дождалась своего нового дедушку Магура и пошла дальше, держась за его руку и задумчиво вздыхая. Бабушка не стала уничтожать наставника. И дед не стал. Может, до какого-то времени этот человек был «допустимым отклонением»? Ведь она, Шеула, не мешала грызть зелень большому осеннему пожару прошлого сезона, пока он не разыгрался чересчур и не качнулся, не покатился с холмов вниз, на ближайшую ферму бледных? Может статься, бабушка думала, не пригодится ли этот наставник зеленому миру? А потом, когда разочаровалась в обезумевшем и жадном без меры существе, уже не могла его унять: силы ушли… Ее в последние годы гораздо охотнее слушались невоплощенные духи, чем собственные ноги.

– Дедушка, далеко до этого наставника? – уточнила мавиви. – Я туда не ходила ни разу, только направление ощущаю.

– По прямой, – махнул рукой Магур, указывая через озеро вверх по склону холма и далее на скалы, подпирающие небо, – близко. На равнине управились бы за день-два. Но здесь холмы и долины, ручьи и скалы. Может, пять дней или даже шесть.

Мавиви вздрогнула и решительно замотала головой, опасливо глядя на озеро.

– Не шесть. Теперь я понимаю, отчего мне тяжело идти. Он спускается с гор, точно. Он уже близко, меня знобит, а я все обманываю себя… Он там. – Шеула уверенно указала пальцем на светлую скалу. – Движется вот так, по загривку холма, по самому его гребню. Сплошное нарушение висари… Соединение огня и злости. Ужасно.

– Мимо нас, мимо озера, мимо долин с ручьями – и к столице, – мрачно согласился Магур. – Воистину, нельзя случайно встретить судьбу… Чар слишком уж удачно нашел тебя. Пришло время выходить из леса.

– Я никогда не наделяла силой ни одного ранву, – забеспокоилась Шеула. – Понимаешь? Нет опыта. Не умею выбрать к твоей душе должную пару, не умею сплести ловко и надежно. Если ошибусь, сила быстро уйдет. И… и тогда…

– Прежде мы жили севернее. – Пожилой махиг погладил густые, чуть приметно волнистые волосы внучки и указал на горы. – Там, за перевалом, зимы злее и лес иной. Хвои мало, зато дубы крепки, а по склонам трепещут листвой осинники… До сих пор они мне снятся. Ты, Шеула, молодая осинка. Ты вздрагиваешь под ветром и звенишь от сомнений. А я старый кедр, просмоленный так, что муравьи не подступятся и короеды тоже. Но я знаю: весь трепет осин только шум и вздохи. Не гниют они, и зло к ним не прикасается.

Мавиви зачарованно, долго смотрела в карие спокойные глаза деда, заглядывала снизу вверх, упрямо отгоняя ладонью прядь, выбившуюся из небрежно сплетенной и не завязанной косы. Потом уткнулась лбом в бронзовое, как кедровая кора, плечо. Еще чуть-чуть постояла, слушая лес, свое дыхание и сердце махига. Отстранилась, озираясь и сосредоточенно сводя брови. Указала на поваленный ствол пихты:

– Там сядем. Осина так осина. Буду дрожать и делать. Хорошо бы позвать асхи, но и прочие к тебе будут добры, у тебя душа большая.

Мавиви усадила махига, сама встала перед ним, сердито повела пальцами и встряхнула рукой, словно сбросила брызги сомнений… Подняла ладони вверх, поймала свет солнца и осторожно, словно он наполнил кожу, опустила открытые руки ниже, двумя лодочками-горстями.

– Свои ладони держи над моими, не касаясь, – велела она. – И жди, пока придет внимание духов. Их отклик сам посетит тебя и начнет вершить обретение.

Магур осторожно устроил свои большие руки над узкими ладонями, закрыл глаза и стал ждать. Солнце светило в лицо, и веки изнутри казались ало-багряными. Магуру это было немного неприятно, жар дня и цвет его напоминали о той войне, давно сгинувшей и унесшей жизни слишком многих, мучительной и страшной для него, вождя народа, потерявшего семь воинов из каждых десяти. Позже он отвык разводить огонь в очаге и любоваться танцем лепестков ариха, похожих на девушек в ярких платьях праздника урожая… Нет более праздника, каким он остался в детской памяти, нет полей и нет тех девушек. Нет более покоя рядом с очагом, пламя напоминает о погребении погибших и пепелище на месте родного леса. Он много раз убеждал себя: все духи одинаково хороши, не огонь виновен, не в нем безумие, худшее в мире, а лишь болезнь людей. Но покой Магур всякий раз обретал, лишь взирая на гладь воды или отпуская птицу взора в столь же безмятежное и глубокое небо… Душа делалась легкой и взмывала розовым утренним облаком, похожим то на сосновую крону, то на голову священного коня. И тепло пронизывало тело, боль уходила.

– Не понимаю, я не такого ждала, я просто хотела дать им полноту выбора, – виновато забормотала Шеула. – Дедушка, я совсем неопытная мавиви. Отругай меня.

– Зачем? – выдохнул Магур. Солнце грело бережно, и душа все поднималась, дрожала прозрачным маревом восторга. – Обретение тебе удалось, я его ощущаю. Так легко… душе легко. Это асари? Ветер твоего деда Рёйма, да?

Махиг почти нехотя открыл глаза и удивился: не возникло ожидаемого ослепления светом, наоборот, весь мир сделался много ярче, краски уплотнились и наполнились намеками, оттенками, переходами. Тепло дня лилось и дрожало, поднималось от камней, обтекало стороной обманчиво яркую, но прохладную чешую озерной ряби, гладило стволы и чуть покачивало облака мошкары, толкающейся и роящейся в восходящем токе.

– Какой асари! Дыхание мира капризно. Бабушка говорила, Рёйм был единственный из всех известных ей ранв, к кому благоволил переменчивый ветер при любом настроении, – поникла Шеула. – Ты ведь ивы любишь и ночью туману рад… Мы должны унять ашрига, безумие горения и разрушения. Как его успокоит тот, кто болен? И почему именно арих отозвался, да так охотно?

– Арих? – недоверчиво переспросил Магур, касаясь ладоней мавиви, гладя их и усаживая внучку рядом. – Тот, кого призывал наставник Арихад, нелепо и надумано именуя «огнем нашей праведной мести»? Арих, которому я – признаю свой грех – ни разу за двадцать зим с последней моей войны не выделил крохи жертвенного хлеба?

– Арих, – еще раз подтвердила мавиви, виновато дернув плечиком. – И ты проходишь обретение очень полно, он словно не желает с тобой расставаться вовсе… Он рад.

Складки у губ махига сделались чуть глубже, обозначая ответную радость. Магур сбросил с плеча мешок, торопливо в нем пошарил рукой и добыл резную фигурку белки. Грубую, старую, с двумя широкими трещинами. Уложил на ладонь – и улыбнулся шире. Белка на миг сделалась рыжей, обросла мехом огня и тотчас рассыпалась пеплом…

– Игрушка Чара, – пояснил Магур внучке. – Он сам сделал и сам мне подарил. Не мог ведь я отдать ариху то, что не греет мою душу? Я, надо полагать, сильно перед ним виноват. Пора исправлять ошибки. Идем. Теперь пень горелый мне и отсюда виден. Мы обойдем озеро и переправимся по верху запруды. Поднимемся на гребень холма и застанем того, кто украл у ариха даже имя, еще до заката…

– Разве можно победить огонь огнем? – шепотом уточнила мавиви.

– Мне думается, когда твой дедушка называл ариха огнем, – лукаво блеснул дед глазами – рыже-карими, ярко вспыхивающими в лучах солнца, – твоя бабушка сердилась. Арих куда больше. Мы ведь всего лишь люди, мы провели границы по незримому и для простоты разделили единое на четыре первоосновы.

– Дед так и говорил, – обрадовалась мавиви, поднимаясь с бревна и отряхивая платье. Магур уже шагал вниз по склону, быстрее и увереннее прежнего, так что Шеуле пришлось то и дело переходить с шага на бег, чтобы не отставать. – Отводил ариху особое место, даже уверял, что именно он есть движение и знак перемен не плавных и текучих, но резких… Нет! Как он называл?.. Качественных!

– Твой дед Рёйм был бы незаменим в нашем университете, где, кроме названия, все прочее убого, – с долей грусти заметил Магур. – Мы взяли у людей моря слово, но книг и живых знаний не смогли добыть в достатке… Слово осталось пока что пустым. Навырост оно такое значимое, впрок.

Махиг уже спустился к самому берегу и зашагал босыми ногами по кромке воды, искоса поглядывая на блики, то и дело поднимая руку и словно черпая ладонью солнечный свет. Возле него – теперь мавиви уже не сомневалась и тихо гордилась собой – день цвел особенно ярко и полно. Вода светилась и взблескивала бронзовыми звездочками, тени рисовались густые и резкие, камни в зеленых волокнах водорослей делались теплее и подсыхали до самой воды, теряя глянец влаги с боков…

У большой запруды Магур, не замедляя шага, подхватил внучку на плечо и запрыгал по камням и древесным стволам, перегородившим водный поток. Мавиви часто оборачивалась и видела: следы стоп махига в первый миг совсем сухие. Поэтому ему и не скользко…

– Интересно, – отметил Магур, добравшись до берега и опустив мавиви. – Мне вроде бы снова не более сорока. Когда арих уйдет, я стану стариком, надо думать… А не переждать ли тебе наш с наставником разговор в лесу? Никудышный я буду защитник после исчерпания обретенного.

– Я иду с тобой. – В голосе мавиви обозначилось звонкое упорство. – Дед, я так решила!

– Точно – осинка, – улыбнулся Магур. – Ни на ноготь гнили… Вернемся в столицу, я пороюсь в старых сундуках. Моя сестра носила ожерелье, золотое. Такие мелкие осиновые листочки и красные бусины-ягоды… Тебе пойдет.

– Так ведь память! – Мавиви испугалась и дорогого подарка, и своей неготовности от него отказаться.

– Память должна жить, а не задыхаться в пыли сундука. Мы почти добрались. Хороший камень впереди, гляди: сама гора спину оголила. Ровно, удобно и зелени никакого вреда от наших… разговоров.

Магур негромко рассмеялся, провел руками по волосам, освобождая их от плетения двух коротких косиц, увязанных в единый узел на затылке и вместивших волосы со лба и висков. Обычная для воина прическа, удобно, пряди не лезут в глаза… А уж плести ли остальные волосы, украшать ли перьями или просто обрезать коротко – каждый решает для себя. Магур не срезал прядей давно, сплетая достигающие пояса полуседые прямые волосы в две косы и ничем их не украшая. Освобожденные волосы легли на спину, махиг улыбнулся, сложил у подножия последнего рослого дерева мешок, одеяло, длинный нож, снял с шеи амулет. Мавиви настороженно следила, но молчала и не мешала. Послушно пристроилась на одеяло, кивнула, мол, буду здесь ждать, раз так надо. Взгляд неотступно следил за дедом. Вот он пошел по камням, скудно украшенным буроватым узором лишайника и мха, вверх, к самому затылку холма. Выбрал ровную плоскую скалу светлого оттенка и сел – как вождь на совете. С прямой спиной и каменной невозмутимостью на лице.

Солнце уже миновало зенит и заскользило от гор к морю. Махиг смотрел на восток, озаренный светлым золотом дня, клонящегося к предвечерью. Лицо его скрывала тень, и она постепенно удлинялась. Жар дня изливался на спину пожилого махига, делая кожу воистину бронзовой и яркой. Ветерок едва дышал, видимо, тоже ожидая чего-то опасного и обходя каменный горб стороной. Самые легкие пряди волос шевелились и багровели сиянием…

Когда тишина сделалась невыносимой настолько, что мавиви захотелось закричать, взрезая и освобождая натяжение незримых нитей, когда тень сидящего на камне выросла и почернела окончательно, а сам камень обрел розоватый теплый оттенок, только тогда явился наставник. Сперва его движение выдали птицы, затем мелкие камни отчетливо заскрипели под слаженной поступью босых и обутых ног. Наконец нашлось и для глаз занятие: различать силуэты, близящиеся и проявляющиеся все точнее в мешанине дальних теней, выделять из общей неразберихи детали.

Первым появился воин ранвари – в одной повязке на бедрах, без оружия. Голова гладко выбрита, в темных даже для махига руках, вытянутых вперед, – длинный шест с багряными лентами и рыжими перьями, с тонко и звонко шуршащими золотыми кольцами, содержащими подвешенные в плетении узора амулеты. Несущий шест вряд ли видел Магура и слышал звук: в глазах билось безумие багряного заката, еще не коснувшееся неба на западе… Следом за воином шли двое пожилых махигов и несли знаки власти наставника. Далее наконец-то ехал сам он – на невысоком крепком рыжем коне, ведь не пристало столь важному человеку утомлять ноги. Замыкал шествие второй ранвари, с тем же безумием в некогда карих, а теперь жутковато и нечеловечески рыжих и ярких глазах. Шедшие довольно долго не замечали Магура. Старики устали нести знаки и спотыкались, сутуля плечи и глядя под ноги. Ранвари же не увидели бы, пожалуй, и пропасть, двигаясь по привычной тропе. Сам наставник пребывал в дурном настроении. Он кутался в шкуру медведя, снятую целиком. Шкура была выделана и закреплена так, что морда зверя покоилась на макушке Арихада, а разверстая пасть с бережно укрепленными клыками обрамляла лицо.

Лишь пройдя половину голого каменного пространства, наставник увидел пожилого махига. Он остановил коня, этим дав знак замереть всем своим спутникам.

– Твой внук не явился в оговоренный срок, старик. – В голосе наставника прозвучало отчетливое озлобление, смешанное с презрением. – Мне нанесено тяжкое оскорбление всем вашим родом махигов, и я намерен покинуть вас. Народ макерга тоже разочаровал меня, я исполню наказание и уйду в степь. Король людей моря и тот был менее подл, затевая войну. Вы, соплеменники, предали меня.

– Пусть твои люди ждут окончания нашей беседы там. – Магур повел рукой, указывая место на склоне, противоположном тому, где оставил мавиви. – И коня заберите с собой.

– Что за… – Брови наставника сошлись в сплошную черту возмущения.

– Невоспитанность, – ровным тоном продолжил Магур. – Воистину так. Я вождь вождей, принявший власть из рук друга моего и брата по оружию, вождя Ичивы. Я получил под свою руку двадцать племен, признавших его, и затем добавил еще десять, оказавших уважение мне, я создал единый народ. И когда я принимаю решение о беседе, следует спешиться и поклониться. Это самое малое… – Магур глянул на замерших в недоумении стариков, на двух ранвари, слепо и восторженно взирающих на него, воплощение огня. И повторил им более жестко: – Встаньте там.

– Как грозно и как глупо, – зашуршал злостью голос наставника, покидающего седло. – Бледные-то не признали вождя вождей… Как ты выиграешь следующую войну, выживший из ума старик? Как, если уйду я, последний из тех, кого признают и почитают не жалкие люди, но сами духи?

Магур промолчал, ожидая, пока уведут коня. Он понимал: наставник спешился не во исполнение воли, а чтобы, используя силу, не опалить шкуру пугливого животного. Пожилые махиги уже сидели, опустив руки и не слушая разговора: они устали и использовали нежданную возможность целиком для отдыха. Увы, короткого: никто не сомневался, что сейчас произойдет с Магуром, загородившим путь самому наставнику. Будь он хоть великий вождь, хоть король бледных – исход один. И нет уже сил ни спорить, ни даже ужасаться. Магур вздохнул, признавая без слов свою вину: не только Даргуш, но и сам он допустил подобное. Позволил ничтожеству упиваться властью и уродовать людей.

– Я намерен оказать тебе честь, старик, – продолжил вещать наставник. – Я сам призову карающее пламя, не расходуя силы своих ранв.

– Ранвари, – поправил Магур. – Ты придумал так исказить и слово, и суть его… И ты уже поплатился, воистину: ты слеп и не видишь того, что давно зримо даже им, несчастным моим ученикам, обглоданным безумием. Воистину арих прав, велики мои грехи. Я не уделял ему и крохи хлеба, но я отдал тебе прекрасные и полные души. Если разобраться, я свалил живые деревья этого леса на дрова… И готов был допустить сожжение родного внука! Но, спасибо Плачущей, неизменно дарующей надежду юным, этого удалось избежать.

– Власть духов превыше людской. – Голос наставника возвысился и обрел глубину. – Я взываю к пламени… Я, избранный, я, средоточие мощи… Мха-а-риха! Асвари! Вайриха-а…

В руках наставника вроде бы из ниоткуда – а вернее, из-за спины, он был приторочен к поясу – возник малый бубен. Темная обугленная древесина, багряная краска на звонкой шкуре бизона, говорливые кольца с амулетами и нити бусин по краю. Наставник взревел громче, голос его загудел, подобно пожару, – и безумие огня ярче вспыхнуло в зрачках обоих ранвари, дышащих хрипло, жадно. «Избранный» завертелся волчком, выбивая по натянутой коже частую дробь, ворох рыжих и алых перьев в его волосах взметнулся огненным кругом. Эхо вернуло крик, усилив звучание. Наставник с разворота, сильным точным движением выбросил руку с бубном в сторону Магура.

Черный с прожилками багрянца, окутанный сажей и копотью, шар огня взревел и покатился по голым камням в закат, поглощая день, наполняя вечер ужасом и пеплом.

Магур глядел на чудовище и не двигался, позволяя багряному безумию слизнуть свою тень, а затем навалиться, подмять, окружить, заключить в кокон… Взметнуться, рыча и упиваясь своим могуществом… А затем испуганно отпрянуть, раскрываясь лепестками большого рыжего с синими прожилками цветка, в центре которого в той же позе невозмутимо сидел вождь вождей… Теперь лицо его не скрывала тень, бронза кожи ровно лоснилась и даже блестела от пота. На кончиках длинных волос вспыхивали искры, и только глаза оставались прежними – карими, спокойными и человеческими. Хоть в них и отражались блики большого огня, пытающегося вырваться и разомкнуть круг…

– Ты украл у ариха часть его свободы, – тихо молвил Магур. – Ты пытался управлять невоплощенным, связывая его силу с худшим, что есть в нас, людях. Ты соединил пламя с необузданным гневом и слепой местью, с яростью без пощады и жаждой причинения боли. Если бы это получили люди моря, они уничтожили бы не только наш мир, но и свой. По счастью, дважды духи не попадают в одну ловушку. А эту я обезвредил. Велика разница между правом ранвы и твоей подлой властью, теперь я вижу это… И я рад, что обрел новую надежду.

Магур утратил интерес к медленно отступающему при каждом новом слове наставнику – пятящемуся и бледному, с замершим искаженным лицом и опущенным бубном, бусины и кольца которого мелко дрожат и позвякивают, повторяя дрожь руки…

– Я учил вас быть людьми леса, – тихо сказал Магур обоим ранвари, так же слепо и тупо глядящим на огонь, только на него и никуда более. – И я буду учить вас снова, потому что, если уцелел хоть малый живой корень, дерево возродится, а мы – деревья… наши души живучи.

– Убей его! – то ли попросил, то ли потребовал один из пожилых махигов, брезгливо отталкивая знаки власти бывшего наставника. – Убей, пока он не скрылся, о вождь вождей. Покарай отступника!

– Он был когда-то ранвой, и я помню его совсем иным. Он не уберег свою мавиви, но я верил в его отчаяние и его боль, в искренность его попытки найти для всех нас новый способ общения с невоплощенными, – качнул головой Магур. – Я ошибался и буду нести свою часть расплаты, пытаясь вылечить души нынешних ранвари. Я всегда видел в них тех юношей, которых учил прежде и полагал лучшими… Но я без борьбы отдал безумию детей и уже не смогу вернуть им ушедшие годы и утраченные силы. Я буду платить и стараться исправить ошибки. Он тоже будет платить, и не мне – самому ариху, искаженным именем которого посмел назваться.

Магур провел руками по волосам, сгоняя блики огня и сбрасывая искры. Очертил опущенными вниз ладонями широкий круг, гася пляшущий на камнях цветок огня, почти прозрачный, жаркий и чистый. Ранвари поникли, а затем и сели, бросив шесты с лентами и обхватив руками головы. Их бил озноб: ученикам наставника утрата огня всякий раз казалась кошмаром и крушением мира. Тела корчились от холода, разум едва теплился…

Наставник, никому не интересный, сделал еще несколько шагов, опасливо косясь то на Магура, то на низкое золотое солнце над его головой. Свет был мучительным для глаз, рука Арихада то и дело заслоняла лицо и сгоняла с кожи обильный пот. Дыхание становилось сиплым, сухим и затрудненным. Кожа – теперь это заметили все – после каждого прикосновения все сильнее обвисала свежими морщинами, делалась дряблой и сероватой.

– Тот бой, унесший жизнь твоей мавиви, помнишь его? – Магур, не оборачиваясь к наставнику, указал рукой на юго-запад, на легко узнаваемую вершину одной из высочайших секвой. – Старейшина племени арангури был свидетелем. Если хотя бы перед мавиви нет твоей вины, если ты защищал ее и не желал сохранить власть над арихом страшной и преступной ценой гибели единой души… Иди туда. И прости меня, потому что я с некоторых пор думал о тебе самое худшее. Теперь, впрочем, это неважно. Обмануть людей можно, но тебе предстоит не с людьми разбирать свои деяния.

Магур встал, поманил рукой Шеулу, подхватившую одеяло и уже спешащую к бывшим ранвари. Вождь прикрыл веки, отмечая, что яркость заката утрачивается, а шум воды у запруды, наоборот, становится отчетливее. Запахи вечера, влажные и терпкие, заполняют воздух, медленно отдающий жар слишком уж близкого гнева ариха. Сила уходит постепенно и осторожно, возвращаемая невоплощенному без сожаления и оставляющая в душе покой исполненного долга. Руки не дрожат, усталость не гнет плечи. И это хорошо: надо укутать обоих бывших учеников, им совсем худо. Затем следует раздобыть рыбу и развести огонь. Поговорить со старшими, выяснить планы наставника и истинные причины, побудившие его покинуть свое жилище. Наконец, по мере возможности установить настоящую цель странствия, якобы ведущего в степь магиоров, расположенную на юго-востоке отсюда, то есть почти за спиной спускавшихся с гор наставника и его людей. Утром же предстоит непростой спуск к столице, ведь теперь под опекой Магура двое стариков и двое больных воинов, сжигаемых лихорадкой утраты ариха… А еще рядом – мавиви, которой пора выйти к людям, что для нее вовсе не безопасно, люди-то разные бывают. В девочке слишком много доброты, и у нее совсем нет опыта общения.

– Почему он упомянул короля людей моря? – нахмурился Магур, оборачиваясь и пытаясь разыскать взглядом фигуру Арихада, уже скрывшегося в лесу. – Эта мысль для него казалась важной… Или я снова ищу беды там, где их нет?

В тенях на склоне полыхнуло рыжее пламя, низкий протяжный вой прокатился и угас. Магур тяжело вздохнул, осознавая: уточнить уже не получится… Бывший ранва не пережил заката и не смог даже дойти до холма, насыпанного над общей могилой погибших в давнем и страшном бою.

– Пень горелый, весь на пепел изошел, – фыркнула мавиви, пряча боль за показным презрением.

Моргая, Шеула жалобно глянула на своего дедушку. Спрашивать, был ли ранва виновен в гибели той, кого клялся охранять, не хотелось.

Глава 5

Выстрел в ночи

«Рёйм своей добротой иногда приводит в замешательство и меня, и, наверное, весь зеленый мир. Отрицать ее нет сил, ведь иного его я и не приняла бы. Приходится думать, а, оказывается, думать так, как он учит, – сложно и даже больно. Я привыкла верить в то, что мы, люди, вправе следовать закону леса. Жестокому, иногда и вовсе звериному. Сильный выживает, слабый ломается и заслуживает лишь права на остатки пищи и место в общем доме у холодной стены, вдали от очага. Высочайшие деревья получают свет, прочие чахнут в их тени, с людьми то же самое – так говорил наш закон. Но Рёйм прав, причина этого закона всего лишь в недостатке пищи и вечном мучительном выживании из последних сил.

Бледные сыты, бледные живут в теплых просторных домах и знают больше, чем мы. Но их закон не добрее нашего, а сытость и тепло, теперь я знаю, выделяются на том берегу совсем не одинаковой меркой, не по красоте и силе души, но по праву наследования. Значит, по разным причинам закон сильного дважды принят разными людьми и дважды плох: мы не развиваемся, а развитие бледных губит их души.

Как же жить мне, мавиви, слышащей живой мир и единой с ним? Видимо, принять то, что я не в силах постигнуть: право Рёйма быть обладателем единой души, хоть он бледный и родился на ином берегу, хоть всякие обряды упрямо именует суеверием, а самих неявленных изначальных духов пытается объяснить с помощью излюбленного «Кодекса врачевания», якобы дающего ответы на все вопросы…

Я долго искала для себя твердую основу в изменившемся мире. И приняла такую. Пока в мире не было людей, пока мы оставались так слабы, что не зависел от нас рост леса, мавиви могли управляться и держать висари, исходя из четырех первичных сил, влияющих и поддающихся влиянию.

Но появление бледных разрушило прежнее, и оно уже не вернется. Люди отделяются от леса и перестают быть его частью, равной деревьям в правах и своем долге. Мы взяли больше и должны больше отдать. Я буду пробовать держать висари прежним способом, хоть это и тяжело. Но те, кто примет бремя дара мавиви после меня, окажутся перед необходимостью учитывать пятую силу. Нас, людей. Не ведаю, как влиять на эту силу и как вводить ее в общее висари мира. Может статься, вера бледных не так уж и бесполезна… Или их кодекс. Как мне оставить малышку Шеулу одну, как переложить на ее плечи столь тяжкое бремя? А время близится, уже шумит в кронах леса нездешний ветер, торопит в путь… и не мне просить об отсрочке, я и так получила больше, чем возможно, – целую жизнь и лучшего в мире ранвы…»

(Из размышлений Шеулы Кавэль, мавиви рода кедра, доверенных бумаге)

Как обычно, просыпаясь в комнате, в доме, выстроенном по обычаю бледных, Ичивари поморщился и сердито лягнул одеяло, окончательно сбрасывая с кровати. Душно. В клетке, зажатой стенами и удавленной пробкой окна, всегда так. Воздух спертый, пахнет жильем, но не лесом. Мама, по обыкновению, беззвучно пробралась, едва он заснул, плотно прикрыла окно и набросила на плечи самое толстое и новое одеяло. Он бы спорил, но не смеет. Деду Магуру пожаловался однажды и услышал в ответ: «Твоя мама Юити всегда боялась холодов». Она помнила зиму по ту сторону каменной гряды, на севере, на пепелище сожженной бледными стоянки, без пищи, без одеял, почти без одежды. Все воины, даже старики и недоросли пятнадцати зим, ушли в долины – отстаивать берег и лес. Как выживали женщины, никому не ведомо. Никому в столице, кроме мамы, похоронившей в ту зиму младшего брата и еще не знавшей, что и дерево жизни старшего уже подрублено и высохло. Магур вернулся в родную долину весной, и как же оказалась она просторна для племени, потерявшего едва ли не две трети людей… Тогда оставшиеся в живых и пошли на юг, в край махигов и секвой. Здесь зимы теплее, здесь выгорели большие пустоши – можно селиться, вождь Ичива совсем не против. Его воины привели первых взятых в бою лошадей, нагруженных зерном для посева. Пригнали пленников, называя их незнакомым и непонятным словом «рабы». В те времена все мужчины бледных таскали за собой обрубки стволов, цепью соединенные с оковами на ноге или руке. Пленных часто били и плохо кормили. Еще не научились понимать, что бледные тоже разные. Есть воины, приплывшие на больших кораблях с пушками в бортах. А есть фермеры – их обманули свои же соплеменники. Взяли немало ценностей за доставку «в счастливый край, где нет короля и его податей, а земля дает урожай пять раз в году».

Мама так и не приняла права бледных жить свободно. И дом она не любит, но никогда не жаловалась и даже не говорила этого вслух: вождю Даргушу и без ее жалоб приходится нелегко. Зачем огорчать его новыми малыми бедами? Велико бремя на плечах сына великого воина Ичивы, приемного сына не менее великого воина Магура. Даргуш стал ее мужем по решению совета стариков в ознаменование крепости союза племен.

Ичивари распахнул створки окна во всю ширь, высунулся, вдохнул запах леса и моря – сегодня ветер с запада, он щедро пропитан солью и туманом.

– Пойду украду лепешку, – пообещал себе сын вождя.

Он знал: мама всегда радуется прожорливости сына. Значит, здоров. Она так тихо радуется и так редко выражает свою радость, что и это иногда раздражает. Зимой было хуже: он злился и молча винил отца в том, что мама несчастлива. Что нелепый закон дозволяет всякому мужчине изменять, по сути, жене с бледными и полукровками, стоит им ловко подстроить встречу и вовремя поднять руки, собирая волосы на затылке и кланяясь… Хотя дед с долей раздражения пояснял: «Закон плох, но и без него никак, временный он, вынужденный». Взрослых мужчин после войны осталось в десять раз меньше, чем женщин. Откуда бы взяться детям? И наоборот, как выживать бледным вдовам фермеров без помощи и поддержки пусть и чужого, но надежного человека? Снизошел до них некто сильный, оценив непривычную привлекательность чужачки, отдал бусы – значит, принял на себя ответственность за ее детей, всех. С этого дня он обязан помогать со вспашкой поля, везти зерно, латать крышу дома. Скольких детей – обязательно мальчиков – с бледной кожей приписывали к родне вождя Даргуша, и не упомнить. Слухи ползли по столице, липкие и смутные, как осенний туман. Но всякий раз так и оставались слухами, а потому быстро таяли без следа…

По улице прошли двое воинов, оба с ружьями. Старший махнул рукой сыну вождя, приветствуя, и едва приметно качнул головой – мол, ну и начудил ты ночью, даже от тебя, непутевого, такого не ожидали. Ичивари виновато развел руками и отошел от окна. Вытряхнул из сумки все листки с записями, старательно сложил в ровную стопку. И решил, что сперва пойдет воровать лепешку, а уж сразу потом станет держать ответ перед вождем.

Мама хлопотала у огня, на приветствие сына не обернулась, чтобы он не торопился и выбрал лепешку с толком: самую большую и румяную. Разрезал, насыпал в щель приготовленное для этого и выложенное на тарелку запеченное мясо, добавил зеленых листочков и приправ.

– Спасибо, мам, – невнятно буркнул Ичивари, вгрызаясь в толстую лепешку.

– Не кусочничай, скоро обед! – строго приказала мама, так и не обернувшись и явно улыбаясь.

– Обед – это хорошо.

Ичивари нырнул в коридор, прихватив еще и мешочек с орехами, выложенный на самое видное место, на край стола. Что мама охотно переняла из уклада бледных – так это обед. Лишний повод угостить домашних, словно мало обычных и принятых в народе махигов двух приемов пищи, утреннего и вечернего… Большого голода, знакомого всем старикам и затянувшегося после первой войны на несколько сезонов, давно нет и в помине. Или есть? Просто он, Ичивари, не застал и не помнит? Он сын вождя, откуда ему знать, как живут в окраинных поселках, тем более в малых и обособленных, где трудятся почти все бледные?

Отец сидел в главном зале, за столом, заваленным кипами неопрятных листков, книг и футляров. По запаху сырой гари понятно: перебирает спасенное бранд-командой и тоже пытается понять, что именно пропало и кому могло пригодиться. На шаги сына не обернулся, хотя конечно же услышал. Дед Магур часто ставил своего приемного сына в пример молодым охотникам, уводя или отправляя их в дальние зимние охотничьи походы на север или летние – в горы и степь. «У вождя Даргуша чутье волка, вам до него расти – как этому побегу до взрослой секвойи…» По мнению Ичивари, он пока что ровно так же далек от совершенства. Очередной раз напрасно крался по коридору, задержав дыхание и плотно сжав мешочек с готовыми цокать и шуршать орехами.

– Многих бледных успел опросить вчера? – негромко уточнил отец, откладывая еще одну связку листков.

– Джанори и Виччи, – перечислил Ичивари, осознавая малость сделанного.

– Вдвое больше, чем я ожидал, – ровным тоном отозвался вождь.

Ичивари насторожился: ему почудилось или отец с трудом прячет улыбку? С чего бы вдруг – после ночного безобразия, которому и точного названия не подобрать?.. Ведь чудом воины не начали стрелять, а уж как уцелел Джанори, даже чудо не объясняет! Эта мысль подтолкнула иную, про данное гратио обещание и свою ответную полную клятву с наложением руки на сердце и правую душу. Самое время исполнять. Сын вождя придвинул к столу тяжелый резной табурет собственного изготовления, разгреб влажные бумаги, освобождая место для своей стопки. Чинно сел, выпрямил спину. И ощутил: язык отнимается, как же он такое скажет – вслух? Пришлось зажмуриться – отец даже брови свел от удивления, это удалось заметить. И в наступившей темноте Ичивари постарался внятно выговорить самое жуткое:

– Отец, я осенью два раза всерьез пожелал тебе смерти. Из-за каурого коня. Я выбросил мясо, которое приготовила мама. Хотел уйти в степь. Я понимаю, что это глупо, но я был зол и думал, что я был еще и прав. И еще я хотел…

– Когда вождь Магур сказал при всех, что я беру его дочь в жены во имя мира, и даже не позвал ее на совет, словно она и разговаривать не умеет, – раздумчиво и неожиданно мирно сообщил вождь, – я бросил в него ритуальное копье. Оно, знаешь ли, удачно под руку попалось… До сих пор не могу даже представить, как так? Оно было воткнуто в землю далеко, за костром. Потом я сказал, что Магур мне не отец, и много подробностей добавил. Кстати, я попал копьем, пусть и вскользь. У отца на правой руке остался шрам, вот здесь.

Ичивари открыл глаза, осторожно повернул голову и увидел вождя – очень странного, с живым и веселым лицом. «Оказывается, – пронеслось в голове, – он умеет так приятно и широко улыбаться…» Потом сказанное достигло сознания, и Ичивари снова закрыл глаза. Представить себе то, что описал отец, было невозможно. Он ведь никогда не позволял себе проявлять гнев. Тем более так, до окончательной потери самообладания и даже разума! А если добавить, что все это – в отношении деда…

– С тех пор я не позволяю своим рукам быть быстрее мыслей, – договорил отец. – И я знаю, что не все слова, обозначающие одну и ту же правду, одинаковы. Папа знал, что я люблю ее, но старики полагали важным иное, и он сказал то, чего ждали. Пока я перевязывал ему рану, он вел себя так нелепо, что у меня дрожали руки. Он смеялся и хвастался, Ичи.

– Дед? Хвастался?

– Он кричал на всю поляну, а тогда еще советы проходили на поляне у края долины Ив. «Мой сын повзрослел и обзавелся собственным голосом!» – Даргуш приложил ладонь к губам и показал, как кричал дед. Вздохнул и стал серьезным. – Покладистые и исполнительные дети приятны родителям… Только они не становятся вождями. Ичи, я не знаю, зачем подожгли библиотеку. Но твое перо я должен был найти именно вчера. Тот, кто приготовил ловушку, охотился на вождя. Он знал: я не желаю приобрести нового ранвари ценой жизни сына. И еще он, видимо, знал, что я уже собрался отослать Шарву с приказом догнать тебя и вернуть. Также опасаюсь, что этот некто дал знать о моих намерениях и наставнику. Тогда наши беды еще не окончены, увы… Нет кораблей с пушками у берега, но в столице пахнет пожаром и порохом.

Вождь замолчал и потянулся, позволяя себе показать, как велика усталость и как мучительно затекла шея. Ичивари припомнил мавиви и, невольно подражая ей, дернул плечом. Встал, порылся в полках, добыл горшочек с медвежьим жиром. Натирать спину и шею, прогоняя боль, научил дед. Магур назвал эту боль «платой за обучение науке бледных». И сам страдал иногда, и знал, что похожая беда донимает многих. Даже вождя. Вон как зажаты мышцы – прямо каменные. Надо растирать, разминать, разбирать по волоконцу, пока кожа не сделается темно-бурой от прилива крови. Тогда следует накрыть теплым, а лучше меховым, и ждать облегчения. Отец вздохнул, прищурился и встал, повел плечами, прошелся по комнате. Сын, наоборот, присел к столу, на свою табуретку. Уставился в бумаги и почувствовал себя предателем. Заговори – нарушишь данное деду и Шеуле слово, промолчи – не исполнишь наказание Джанори…

– Пап, а дома никого, кроме нас? Всякие старики, воины и просители…

– Сидят по домам и обсуждают твое вчерашнее возвращение из мира духов, – с легкой усмешкой отозвался вождь. Прошел к двери, выглянул в прихожую, задвинул запор. – Ичи, неужели необходимо закрыть все окна и двери, чтобы спросить столь простое и сразу узнать: каурого забили из-за сломанной ноги, а не из-за моей мести сыну… И мне его тоже жаль. Но если ты снова возьмешься кричать при матери, доводя ее до слез… А тем более бросишь собакам приготовленное мамой на ужин, да еще у нее на глазах, я лично спущу с тебя шкуру, сидением у столба не отделаешься. И за дедовой спиной не спрячешься.

– Ты с осени не входишь в лес, – совсем тихо, одними губами, наметил слова Ичивари, почти не вслушиваясь в рассказ отца. – И я знаю почему.

Вождь сел, коротко кивнул, лицо стало серьезным и даже хищным. Он не ожидал такого продолжения разговора. Ичивари виновато помялся:

– Я обещал не говорить. И деду, и еще кое-кому. Но я обещал еще и Джанори, что…

– Ичи, я уже понял, что сегодня ты не бросишь копья, но я это переживу. Ты молод, я тоже не стар, время есть, – заверил вождь. – Но ты уже достаточно взрослый, чтобы или молчать, или говорить внятно и без этого детского жевания слов, за которым ты привык прятаться от разговоров о важном. Кого из нас ты жалеешь? Я не вхожу в лес, да. Он меня не впускает. Это больно и непонятно.

– Себя жалею, тебя жалею, деда… – перечислил Ичивари. Задумался и добавил: – Себя больше всех, ты прав. Я запутался в обещаниях.

Даргуш добыл из мешочка на шее Слезу и положил на стол. Указал взглядом на маленькую радугу, заключенную в прозрачной капле. Ичивари погладил ее кончиками пальцев и снова услышал звон. Улыбнулся: груз неопределенности сгинул, словно ему даровали разрешение говорить.

– Я шел к наставнику, но встретил настоящую мавиви, я ее чуть не убил, а она меня, а потом мы пошли к деду, и дед сказал, чтобы я молчал, а она сказала, что мой дед ей тоже очень даже настоящий и годный дед, а дед сказал…

– Когда ты такое городишь, ты убиваешь меня без копья, – негромко и грустно сообщил вождь, движением руки обрывая поток слов. – Ичи, нельзя позволять мыслям путаться. Ты бормочешь невесть что так быстро, словно мысль убегает от роя пчел, вот-вот нырнет в озеро и скроется. Не добыв ни капли меда, то есть смысла…

Пришлось повторять великую тайну внятно, достаточно громко и подробно. Едва отец поверил, что слово «мавиви» ему не почудилось, он улыбнулся и остальное принял на редкость легко. Пожал плечами, отмахиваясь от виноватого сопения сына:

– Я вождь, и я больше всех остальных виновен в возвеличивании наставника. Она по-своему права. Но это не так уж важно. Главное – она есть и наш Магур с ней. Тебя не погубили злодеи, пока что неизвестные нам, наставник тоже не сожжет столицу. Остается только выяснить, с чем сюда идет дюжина воинов степи, несущих красный жезл… И изловить тайного врага.

– Дюжина воинов… – повторил Ичивари, с ужасом глядя на отца и понимая: дюжина с красным жезлом – это всегда объявление войны! – Да что же это такое? Почему все сразу посыпалось и как нам справляться?

– Неприятности хранятся в одном мешке, как спелые орехи, – чуть улыбнулся вождь. – Одна беда выкатится – жди и еще несколько следом. Раз мы с тобой закончили вспоминать каурого коня и мамины слезы, займись делом. После обеда иди к Джанори. А вечером седлай Шагари и выезжай встречать гостей. Магиоры открыто идут вдоль берега, главной торговой дорогой. Нельзя быть невежливыми, что бы они ни затеяли.

Наевшись так, что даже мама осталась довольна, Ичивари прошел к гостевым комнатам и замер, с сомнением глядя то на одну дверь, то на вторую. Утери он знал давно и хорошо. Четыре зимы назад – так вовсе считал едва ли не братом. Иногда, правда, ревновал к деду и даже злился: бывают же такие люди, которым в жизни дано все! Лучший охотник, первый боец, любимец всего университета, а для детворы почти божество – младшие его обожали даже больше, чем деда Магура… Потом знак огня начал свое грязное дело, постепенно подтачивая и уродуя душу. Щедрость сделалась показной, веселость превратилась в насмешливость, от доброты мало что уцелело – будущий ранвари перестал замечать беды окружающих. Зато стал сам каждому, в глаза и прямо, повторять: он лучший и несравненный, избранный. Любимое слово учеников Ашрига… За зиму от уважения столичных жителей остались одни угольки страха и обид. «Воин огня владеет силой, но не владеет собой» – так сказал однажды дед, и в голосе его звучала боль.

Рука толкнула левую дверь. Ощутив в собственной душе тот же мучительный и темный огонь нескончаемой злобы, по-иному видишь чужое перерождение. И чувствуешь вину: тебя спасли, тебе сама Плачущая указала путь, а ему – нет… Для Утери она уронила черную мертвую Слезу незадолго до обряда разделения души.

Дверь открылась почти без звука, но сидящая возле кровати травница обернулась, подалась вперед – то ли понадеялась на помощь, то ли собралась защищать умирающего от обвинений и упреков, ничуть не способствующих выздоровлению. По лицу не понять – мертвое оно, серое, утомленное. В глазах лихорадочно блестит отчаяние… Ичивари нахмурился. Он никогда не видел эту женщину рядом с Утери и все же сомневался, что она переживала бы так из-за чужого человека… Сын вождя знал, что травницу зовут Лаура, в столицу ее привез дед три года назад, потому что она, хоть и бледная по рождению, хорошо разбирается в лечении: еще бы, ее маленькой удочерила старая знахарка племени шаори, входящего в народ макерга. Еще он знал, что у Лауры есть сын, полукровка. Которого, само собой, сплетни причисляют к родным детям вождя: ведь дед Магур помогает его матери, наверняка не без повода.

– Что тебе? – Травница поняла, что помощи ждать не приходится, и теперь в голосе обозначилась упрямая злость. – Зачем явился?

– Как он?

Голос предательски дрогнул, травница это уловила и чуть успокоилась: не со злом пришел. Указала на свободный табурет и отвернулась к больному.

– Плохо. Как может себя чувствовать человек, попавший в самую сердцевину пожара? – Лаура немного помолчала и добавила чуть не со слезами: – Он в сознании. Хочешь что-то важное сказать – говори и уходи.

Ичивари медленно, шаг за шагом, продвинулся к кровати. Каждый шаг позволял увидеть чуть больше и вызывал новый спазм боли: он сам стал бы таким же очень скоро. Так же платил бы за право владеть огнем, который не желает подчиняться ни ученикам, ни самому наставнику и готов мстить при первой возможности… Выглядел Утери ужасно. Он лежал на животе, лицо повернуто к окну – видимо, та щека пострадала чуть меньше. Голова, шея, спина, плечи, руки – по виду сплошной ожог, и трудно понять, насколько все плохо. Бугристая, мокнущая, вздувшаяся кожа покрыта мазями и маслами, примочками, листьями, кашицей из трав и коры… Ичивари обошел кровать и опустился на колени у изголовья, заглядывая в лицо. Один глаз оказался закрыт примочкой, второй – блеклый, с жутковатым, сплошь багровым белком и сгоревшими ресницами, оставался открыт и даже смотрел вполне осмысленно. Обычный глаз, карий, без рыжины и бликов огненного безумия, только боль сократила зрачок до размеров едва различимой точки.

– Утери, это ты, – через силу улыбнулся Ичивари. – Огонь ушел, ты меня узнаешь?

Голое обожженное веко согласно дрогнуло. Сын вождя заторопился договорить, пока его слышат и понимают и пока застывшая комом в горле жалость не задушила голос:

– Ты потерпи, вот увидишь, все обойдется. Я тебе такого лекаря добуду – лучше не бывает! Помнишь старые истории? Когда у нас были мавиви, они умели кожу совсем из ничего восстановить. Значит, и теперь можно постараться.

Умирающий попытался что-то сказать, губы дрогнули, намечая рисунок слова без звука. Ичивари нахмурился, пытаясь угадать вопрос:

– Джанори? Жив, даже почти здоров. Я сейчас пойду к нему. И скажу, что ты о нем спрашивал. И что ты рад, конечно.

– Уходи, довольно его изводить, – строго велела Лаура и с чувством добавила несколько слов на малознакомом наречии бледных.

– Не ругайся, уже ухожу, – согласился Ичивари.

Комнату он покинул, испытывая немалое облегчение. Запах болезни тягостен, а отчаяние во взгляде бывшего друга – и того хуже. Когда боль велика и арих покидает ранвари, тогда он остается самим собой, почти прежним. Так уже случалось однажды, прошлой зимой. Утери пошел на охоту, но олень почуял выстрел и прыгнул, а неудачливого стрелка скрутил приступ злобы и он выжег проплешину в ельнике. Попытался сдержать безумие – и тогда огонь взялся за него самого, не желая гаснуть, уходить без добычи… Спасло ранвари, рычащего от бешенства и боли, только обилие снега. Сам Ичивари и пнул его в глубокий сугроб. Снег зашипел, потек горячей водой, воин извернулся, стараясь унять жар, и забормотал малопонятное о том, что ему надо домой и что он ошибся… Но, успокоившись и отдохнув, никуда не пошел, продолжил охоту.

Ичивари толкнул правую дверь и осторожно заглянул в комнату. Если и Джанори так же плох… Ночью жар на его коже не ощущался, но тогда мало кто до конца осознавал и точно воспринимал происходящее, а на ладони, придерживавшей голову гратио, до сих пор имеется небольшое покраснение – значит, было горячо…

– Джанори! – шепотом позвал сын вождя, не смея подойти ближе.

Светлая ткань покрывала шевельнулась, сухая бледная рука смяла ее и оттолкнула вниз. Гратио повернул голову и широко зевнул. Захотелось сплясать или хотя бы подпрыгнуть от радости: он выглядел совершенно здоровым, если не считать отчаянного румянца во всю щеку и совершенно гладкого лысого черепа смешного розового цвета…

– Ичи, я почти выспался, – еще раз зевнул гратио, улыбнулся и хлопнул рукой по краю кровати. – Иди сюда, садись. Твоя мама бесподобно готовит. Мне было, право, неловко отягощать ее заботами и выказывать свою прожорливость. До сих пор я не понимал, почему печеный батар называют сладким… мы так хорошо поговорили! О тебе, о вожде и еще много о ком и о чем. Ичи, ты редко и скупо общаешься с мамой. Я жалею, что наказал тебя так, как наказал, – беседой с отцом.

– Мама с тобой разговаривала? Обо мне? О папе?

Ичивари сел и недоуменно тряхнул головой. С того момента, как он встретил мавиви, все вокруг словно с ума сошли и ведут себя исключительно непредсказуемо. Прежде мама не общалась с бледными! Она могла передать горшок с батаром тетке и попросить накормить незваного гостя, могла просто поставить еду на стол и уйти. Да еще хлопнуть дверью – так тихо, что лишь близкие и поняли бы, как сердита жена вождя…

– Утери жив? – Гратио стал серьезен и даже печален. Заметил кивок Ичивари. – Значит, плох… Ичи, мне невесть что снилось. Все, во что я верил, рухнуло и развеялось, сгорело и впиталось. Я совершенно пуст. Мне безразличны и имя Дарующего, и сама идея двух чаш, одна из которых копит наши грехи, а вторая – благие дела… Мне не вспомнить уже, как я умудрялся находить смысл в равновесии святого и гадкого. Ичи, я совершенно здоров телом, но душа моя болит, словно она и впрямь дерево, пересаженное на иное место и приживающееся с немалым трудом. Почему-то я выплескиваю беды на тебя, это неправильно, но кому еще я могу пожаловаться?..

Джанори смолк и ненадолго прикрыл глаза. Затем решительно, сжав побледневшие губы, сел. Было видно, что ему дурно и что слабость вынуждает тело дрожать и корчиться в ознобе. Ичивари торопливо укутал гратио одеялом и поддержал под спину, не пытаясь уложить обратно и не затевая разговоров. Еще ночью он осознал, что этого человека куда полезнее слушать и слушаться – совсем как деда.

– Где Утери? – тихо спросил гратио, чуть отдышавшись.

– В комнате напротив. Тебя отнести?

– Пожалуй, так будет быстрее, – осторожно согласился гратио. Когда Ичивари поднял его на руки, добавил: – А ведь я помню твоего деда Ичиву, хотя мне было всего шесть лет в год его гибели. Он привел воинов на нашу ферму, маленькую, ловко запрятанную в лощине… Сам воздух вокруг его тела был горяч и ярок, светился синеватым огнем, но не обжигал. Он в считаные мгновения превратил в старые холодные угли храм Дарующего и дом, который принадлежал важному дону и назывался «куинта». Но Ичива не тронул никого из безоружных… Потом он снился мне много раз, и я, еще ребенком, всерьез думал, что он и есть бог, настоящий Дарующий, которого мы прогневали. Он увел воинов в тот же день, позволив нам жить на прежнем месте до завершения войны при одном условии: не покидать лощину и окружающую ее долину. Довольно скоро в селение добралась весть, что Ичива мертв, и многие бледные тайком радовались. Но я плакал, у меня отобрали самое большое и яркое чудо всей жизни.

– Откуда ты знаешь, что пламя не обжигало? – удивился Ичивари.

– Я прятался в кустах и кинул в него куском земли, – улыбнулся гратио. – Он меня поймал и отнес домой, похвалив за меткость броска и посоветовав впредь не нападать в одиночку из засады на большие отряды. Такая уж у меня судьба, нелепая для мужчины и воина, но почетная по-своему – путешествовать на руках у вождей махигов. Твой дед Магур нес меня от берега двадцать лет назад, когда я был переводчиком на корабле людей моря… Посади меня ближе к Утери. Понятия не имею, что надо делать, но полагаю, раз вчера он вернул мне яркость воспоминания о вожде, сегодня может еще чем-то поделиться.

Ладонь Джанори накрыла обожженную руку бывшего ранвари. На лице гратио отразилась боль, и сыну вождя пришлось крепче придерживать почти бессознательное легкое тело. Он уговаривал себя помолчать. Это трудно, ведь после слов гратио от вопросов буквально распирает! Каким был Ичива и похож ли на деда он – Ичивари? Как ревущее темное пламя могло напомнить о том, другом махиге, не причинившем вреда? Почему гратио даже не пытается осуждать Утери, а, наоборот, сидит здесь и пробует его лечить? Делает это, едва проснувшись, как самое главное и неотложное… Рядом стоит Лаура и уже не скрывает слез, а зачем ей-то плакать? Может статься, Утери ехал к наставнику и, точно как он сам, свернул в поселок бледных, увидел молоденькую травницу и… дальше думать не хотелось, на душе делалось гадко, темно. Тошнота подступала от воспоминания о себе самом, идущем по батаровому полю и выворачивающем руки Шеуле. Закипала злость от вида этой плачущей бледной Лауры – если она так же стояла на поле, то почему теперь ей жаль пня горелого, причинившего боль и унизившего? Зачем его лечить? И как дед Магур допустил подобную мерзость – власть наставника?

Гратио без сил обмяк, опираясь на плечо проводника. Вся злость улетучилась, в голове стало пусто и просторно… Ичивари вздрогнул, огляделся, благодарно кивнул Лауре, принимая из ее рук кружку с отваром трав. Напоил Джанори и остаток сам выхлебал, в один глоток.

– Он скоро заснет, но перед этим хотел бы совершить одно дело, – едва слышно пообещал гратио. – Лаура, перестань плакать. Я ничего не понимаю в обрядах махигов, я помню от силы слов десять из подходящего ритуала в храме Дарующего… Но ты – единственный корень, который еще жив и крепок в его душе, обожженной до самой сердцевины. Я готов сказать слова и объявить Утери твоим мужем, надо ведь ему во что-то верить.

– Бледные не достойны жить под одним кровом со смуглыми, – неожиданно сухо и резко отозвалась травница. – Он мне так ответил, когда я пришла просить его не ехать к наставнику и сходить к вождю, рассказать о нас… Мне хорошо одной.

– Если бы тебе было хорошо, – снова зевнул невыспавшийся, вопреки собственным заверениям, гратио, – ты бы сейчас сидела дома, а не вынуждала жену вождя возиться всю ночь с твоим сыном. Невыносимо шумный ребенок, я почти не спал… С точки зрения законов чаши света ты должна смиренно простить грехи ближнего. Исполняя законы зеленого мира, ты обязана наказать злодея, обрекая его на пожизненное пребывание в одном доме с бледной.

Лаура задохнулась, не найдя возражений против столь противоречивого толкования двух верований, приводящего к единому выводу. Травница охотно обернулась к двери, прерывая сложный разговор… В проеме стоял Банвас с корзиной, распространяющей на редкость приятный и вкусный запах.

– Джанори, слушай, – начал он так, как будто и не прощался вечером. – Я перебрался к тебе. У меня в столице родных нет, так что мне это удобно. Еще я добыл нам обед на кухне малого университета. Еще я разбудил конюха, показал ему вот это, – глава бранд-команды продемонстрировал свой кулак, – и он одолжил нам кобылу. Бумагу я стребовал у вождя, сумку забрал из комнаты Чара, вместе с пером и чернильницей. Все готово для дела.

Даже закаленный общением с самыми разными людьми гратио окаменел от изумления и ненадолго замолчал. Потом подбородком указал Банвасу место рядом с кроватью. Тот без возражений прошел и встал, пристроив корзину на подоконник.

– Благодатью света, изливаемого милостью Дарующего, – с некоторым сомнением расставляя слова, плохо сохранившиеся в памяти, начал Джанори, не обращая внимания на упрямо качающую головой Лауру, – этот мужчина признает деяния свои и желает перед богом… или зеленым миром? – Гратио нахмурился. – И желает дать свое имя сыну своему и разделить остаток жизни с этой женщиной, в болезни и здравии… – Джанори чуть помолчал, снова соединяя самым нелепым образом верования и слова, – пока растет лес и хранят память корни его. Вы, Ичивари и Банвас, внимаете сказанному мною и ответу сей…

– Он мне лицо разбил и сказал, что я перед всеми падала на колени, собирая волосы и улыбаясь, и для каждого могла бы родить щенка просто за мешок батара! – Не дав Джанори договорить, травница прервала его, сперва шепотом, а затем все громче. Последние слова она уже кричала в голос: – Каналья! Ненавижу! Я никогда…

Рука Утери едва заметно дернулась, пальцы заскребли по покрывалу, и Лаура замолчала на полувздохе, сердито смахнула слезы и отвернулась к столику, чтобы звонко, без всякого смысла и цели, переставлять горшочки с мазями и чашки с готовыми смесями трав.

– Полагаю, вы успеете обсудить без нас еще очень много такого, что вызовет горечь и боль, столь сильные, что их не перетерпеть без крика, – невозмутимо предположил гратио. Но – позже. Я спросил тебя, как гратио, при двух уважаемых людях, и я жду очень короткого ответа. Или «да», или «нет». Лаура, все воистину до боли просто: вот отец твоего ребенка. Он довольно скоро умрет, если не случится неведомое и неподвластное мне чудо. Будет поздно что-либо менять, а я знаю, что ты захочешь менять и не простишь себе несказанного теперь. Очень больно уходить, унося бремя тяжкой вины, но не менее тягостно жить, отказав в прощении. Сейчас он в сознании и еще можно хотя бы это изменить, позже…

– Иногда я тебя ненавижу, Джанори, – тихо отозвалась Лаура. – И тебя, и тем более Магура. Вы лезете в чужую жизнь, словно у вас есть право. Вы заламываете руки и не даете принимать одни решения, а потом так же подло вынуждаете принять иные. Если ты опять заболеешь зимой, я опять не приду тебя лечить, так и знай. Как я радовалась, когда Ичивари поехал к наставнику! Когда старый хитрец Магур сам попал в ту же западню!

– Ты не радовалась, – спокойно уточнил Джанори. – И не лечила меня зимой, но ставила под дверь медвежий жир и пресный, неправильно сваренный батар. А сама убегала. Но если ты промолчишь теперь, от несказанного убегать будет некуда.

Тишина, время от времени разбиваемая звоном донышек горшков и чашек, тянулась и донимала болью. Ичивари сидел, по-прежнему подпирая спину гратио, и с ужасом твердил себе: «Ты мог бы натворить точно то же самое. Без Джанори ты не имел бы даже надежды попросить о прощении, а сам бы не решился. Утери сам тоже никогда бы не пришел и не сказал, потому что такое не прощают, даже Плачущая от него отвернулась…»

– Да.

Ичивари вздрогнул, в первый момент приняв сдавленный голос за подтверждение своих мыслей, – не прощают. Потом неуверенно покосился на травницу. Та прекратила переставлять посуду и молчала.

– Я, гратио Джанори, признаю сказанное, – с немалым облегчением кивнул бледный, выглядящий сейчас белее коры березы, – и объявляю тебя женой Утери, махига из рода…

– …лиственницы, – шепотом подсказал Банвас, взирая на гратио с гордостью. – Пошли? Джанори, теперь я буду тебя носить, вождь куда-то отправляет Чара. Срочно.

– Пошли, – покладисто отозвался гратио. – Надеюсь, кобыла смирная? Я сегодня выдохся, стыдно признать, но все так.

– Я показал конюху вот это, – оживился Банвас, демонстрируя второй кулак, – и он вспомнил, что малый возок починен и на ходу. Пажи уже навалили самого мягкого сена, набросали шерстяных одеял поверх. И проверили, чтобы не было ни ворсинки меха. Вдруг тебе мех теперь вреден? Ты же вроде мавиви, миром признанный.

Ичивари последним вышел из комнаты, чуть постоял, привалившись к стене и слушая, как удаляется уверенный, незамолкающий рокот голоса Банваса. Сын вождя прикрыл глаза и вспомнил себя, занесшего нож и собирающегося зарезать Шеулу. Он слишком сильно хотел казаться взрослым, да и Шеула, в общем-то, не меньше начудила со своим упрямым молчанием… Если бы она приказала змее жалить, вышло бы тоже плохо, вот ведь как… История на батаровом поле, достигшая края неправды и искажения висари, породила Слезу – последнюю надежду на прощение и жизнь без тяжкого бремени вины для них обоих. Сын вождя отказался от высокомерной злобы и не убил, мавиви отказалась от мести и не убила… Что же сделал Утери, раз Лаура окончательно сожгла для него надежду? И можно ли снова оживить то, что утрачено, нелепым обрядом, криво и наспех сметанным из обрывков двух верований?

Дверь приоткрылась. Лаура молча сунула в руку кружку с очередной настойкой, надо думать – успокаивающей. Осушив кружку, сын вождя почувствовал, что может дышать гораздо ровнее.

– Спасибо.

– Откуда ты собирался доставить лекаря? – не глядя на махига, почти нехотя спросила травница. Вздохнула и добавила: – Неважно… Я хотела сказать, что особой спешки нет. Он будет жить еще долго. До новой луны уж точно.

И закрыла дверь…

Из дома Ичивари не вышел – выбежал, ощущая обычную, но не надоедающую никогда радость самостоятельного сотворения маленького чуда: распахиваешь дверь, а за ней открывается тебе целый мир, не ограниченный стенами, свободный и живой… Его загадки притягательны, но совсем не так мрачны и опасны, как тайны людских душ и тем более людского бездушия. Послеполуденное солнце высокое и горячее, оно прочно опирается на колонны света, зримого в легком тумане влажного секвойевого леса. Сам этот день кажется храмом, пронизанным святостью и поющим голосами птиц и ветра своему божеству, имя которого знать не обязательно, чтобы приобщиться к его сиянию и ощутить тепло. Вон и Джанори – приобщается и ощущает, подставив лицо ветру и улыбаясь. Болезненная бледность уже покинула кожу, гратио стало гораздо лучше. Он сидит в повозке, утопая в свежем сене и одеялах. Подушек пажи приволокли столько, что можно подумать – ими-то и будут расплачиваться за полезные сведения.

На середине улицы стоит, замерев и давая собой налюбоваться, священный пегий конь. Заседланный, с парадной цветной уздой, позвякивающей золотыми кольцами и амулетами. Скосил темный глаз на приятеля, всхрапнул и дернул ногой – уже пора? Нет? Снова замер.

Рука отца, вставшего за спиной, легла на плечо, крепкая и уверенная.

– Поезжай, – сказал вождь своим обычным ровным тоном. – Встреть, приветствуй и приведи сюда. Будем разговаривать… Таков удел вождей, Ичи. Быть лучшими воинами и умело избегать права доказать свою боевую доблесть.

Ичивари сбежал по ступенькам, хлопнул по шее пегого.

– С правой ноги! – хором потребовали неугомонные бранд-пажи.

Шагари подобрался, фыркнул, чуть присел на круп, косясь на сына вождя. Не заметил возражений и встал на дыбы, чем привел пажей в полный восторг. Пегий звонко ударил о землю правой передней – и зашагал по улице Секвойи, гордо неся голову и ставя копыта точно и ровно. Привычно и без подсказки повода Шагари свернул к Раздвоенной Сосне, выбрав левый ее рукав. Ичивари крепче и удобнее прихватил ремень подпруги и щелкнул языком, высылая пегого в быструю рысь. Сам побежал рядом, кивая знакомым и с интересом рассматривая оживший поселок, снова наполненный привычным дневным шумом. Словно и не было ни поджога библиотеки, ни страшной ночи, которая едва не погубила Джанори, а может, и всех бледных столицы и даже кажущийся незыблемым мир…

Дорогу вдоль моря проложили бледные пять десятков лет назад. Они, надо отдать им должное, и тогда много лучше махигов разбирались в перевозках и торговле. Первый корабль из неведомой страны Тагорры приплыл, если верить летописям университета, восемьдесят три года назад. Был он невелик, пушек либо не имел, либо ни разу ими не воспользовался. Сопровождали тот корабль два совсем небольших суденышка, подобных лодкам, с простыми парусами. Бледные сошли на берег едва живые: плаванье в пустом и неведомом море без малейшего островка суши растянулось на полгода, что породило голод, извело половину моряков непонятными болезнями, а прочих ослабило и вымотало. Махиги обнаружили новых соседей, когда бледные уже выстроили два больших дома у самого берега и деловито обтесывали стволы срубленных живыми сосен, чтобы восстановить сломанную бурей мачту и произвести иной необходимый кораблям ремонт. Люди леса простили чужакам неуважение к миру – незнание ведь не грех, а слепота и глухота к миру – скорее уж беда, достойная сострадания, но не казни. Тем более что бледные принесли извинения и пообещали изучить и впредь уважать местные законы. Они жили на берегу три года, чинили корабль, ходили по лесу и плавали вдоль берега, составляя карту, а потом уплыли. Проводили их, как друзей… Корабли сгинули за горизонтом, погрузились в неведомое. Все то, что пребывает вне зеленого мира, что не удается рассмотреть с верхушки прибрежной секвойи или с борта малой рыбачьей лодки, в представлении махигов былых времен размещалось вне жизненного пространства, и находится так же безмерно далеко от него, как мир неявленного, то есть духов. Поэтому бледных сочли умершими и забыли о них надолго. На двадцать лет.

Во второй раз океан преодолели уже девять больших кораблей. Они прошли вдоль берега от крайнего севера, где зима сурова и даже соленая вода покрывается льдом, – и до самого юга, где жарко в любой сезон. Пользуясь старыми картами, бледные нанесли уточненную линию границы суши и моря, и это уже не домыслы, а неоспоримые сведения: сама карта или копия с нее хранится в библиотеке махигов. Еще бледные обнаружили, что удобных для стоянки бухт совсем немного, а бури часты и жестоки. Самая северная стоянка, приютившая на полный сезонный круг три корабля, находилась в землях, где кочевало племя деда Магура. Бледные тогда не воевали с махигами. Люди моря помнили законы и честно, как казалось воистину диким людям леса, меняли чудесные топоры и ножи из стали на сухие стволы деревьев, готовое вяленое мясо и иной товар.

Шесть кораблей буря загнала в бухту, названную бледными «Большой Бивень», – смысл названия так и не удалось постичь, но в памяти оно сохранилось. Ичивари покосился на запад, хотя от края столицы моря не видно, лес стоит плотно, да и долина прячется меж складок холмов. Но бухта там – совсем рядом с нынешней столицей, в семидесяти километрах к юго-западу, в устье реки Вичайар. Уплывая повторно в неведомое и нездешнее, укрытое за горизонтом, бледные назвали реку Золотой, – и никто не услышал в этом слове угрозы. Только Ичива, юный сын вождя, хмурился и задавал нелепые – так казалось всем – вопросы, недобрым взглядом провожая корабли. Почему бледные не раскрыли секрета стали, хотя с ними делились знаниями без ограничений? Почему не рассказали ничего о своих ружьях, ведь это опасная и чудесная вещь? Почему не оставили ни единого коня, хотя махиги готовы были заплатить за дивных животных любую цену? Наконец, в чем ценность речного песка? Почему один вид его лишал бледных рассудка: они бегали по мелкой воде, кричали, погружали руки в поток и стонали, закатив глаза, словно их донимала лихорадка…

Прошло еще девять лет – и к берегу стали приходить круглобокие неуклюжие корабли, заполненные фермерами – нищими, голодными, больными. Их жалели, им выделяли места для жизни без возражений: мир велик, почему бы не селиться в нем и бледным? Тем более что эти лучше прежних: усердно учат закон леса и так же легко делятся своим знанием. Конечно, сталь первых поковок оказалась плохой, но ведь всякое дело не совершается быстро, если оно велико.

– Потом с запада пришли те, кем управлял де Ламбра, они-то быстро показали нам, какова изнанка у мягкой шкуры доброты бледных, – буркнул Ичивари, хмурясь и не замедляя бега. – Шагари, знаешь ли ты, что этот их адмирал ездил на коне одной с тобой крови? Правда, никудышной масти. Сплошной бурый ворс, грива черная и хвост тоже. Никакой особой красоты.

Пегий конь возмущенно фыркнул, встряхнул гривой: надвигается тень большого леса, не время бормотать непонятные слова, отвлекаясь по пустякам, пора другу Ичивари или потянуть повод и попросить сбавить ход, или прыгать на спину. Сын вождя рассмеялся и одним движением прыгнул, лег на спину пегого и выпрямился в седле. С долей огорчения подумал, что если он еще немного подрастет и раздастся вширь, если унаследует сполна стать вождя Ичивы, то будет обречен бегать рядом с конем. Определенно, лучше быть похожим на деда Магура, рослого, но сухого и гибкого, как и большинство людей гор и предгорий. Признавать то, что очевидно с весны всему поселку, Ичивари не желал. Хотя трудно не замечать, что он уже становится похож на Ичиву. Кроме Банваса и подобных ему здоровяков, никто из молодых махигов не соглашается бороться с сыном вождя даже в шутку…

Довольно скоро шея Шагари стала темнеть от пота. Ичивари заметил это и спешился, снова побежал рядом, вдыхая тревожный и терпкий запах все более близкого моря. Наконец бескрайняя гладь блеснула в переплетении ветвей. Скрылась, и снова явилась, и опять пропала надолго – тропа нырнула в долину, сделала две петли мимо стволов старейшин. Ичивари коснулся ладонью коры каждого, называя по имени и вежливо здороваясь. Потом плотнее прихватил подпругу и дотянулся до повода, направляя Шагари на юг: дорога из столицы влилась в большой прибрежный торговый путь. Лет тридцать назад он выглядел ужасно: колеи уродовали красную землю, их становилось все больше, подобные болотам лужи объезжали, создавая новые лужи, – и снова их объезжали, превращая долину в сплошную грязь и убивая ее. «Вождь Даргуш, – с гордостью подумал Ичивари об отце, – все исправил». Он придумал закон, в первый раз примиривший бледных и смуглых людей этого берега: по воле вождя все, кто выстилал дорогу камнем, признавались свободными людьми после завершения своей части дела. Ведь они по доброй воле исполняли важное для зеленого мира. Это была огромная работа, отнявшая годы, но уже завершенная. Теперь ни один бледный не именуется рабом, а телеги едут по камню и не уродуют красную землю. Верховым запрещено скакать галопом, портить дерн и рисковать конскими копытами, которые, будучи без подков, приобретают опасные трещины от ударов о камни.

– У-учи, Шагари, – с сожалением вздохнул сын вождя. – Дальше только шагом. Знать бы, далеко ли магиоры? Если больше трех переходов, мы с тобой скорее добрались бы туда узкой лесной тропой. Это называется тактикой, Шагари… Дед Магур силен в тактике. Я пока думать наперед не умею.

День уходил за море, розовый туман все гуще заполнял лес, темнел и отцветал, делался серым. Скоро только вершины старейшин горели бронзой. А потом и они поблекли, заснули… Шагари сместился плотнее к приятелю, то ли оберегая, то ли требуя защиты. Ичивари порылся к сумках, добыл две лепешки, мясо, сладкий батар и еще более сладкую белую свеклу. Поужинал, щедро делясь с пегим, чавкая и облизывая пальцы, – никто не увидит его невоспитанность здесь, в лесу! Хотя и в поселке новый закон кажется излишним и нелепым. Зачем учиться есть вилкой и ножом? Зачем повязывать салфетку? Так делали худшие из бледных вроде де Ламбры, их обычаи не могут оказаться полезными. Ичивари несколько раз пробовал возражать деду, но за настойчивость получал наказания и насмешки Магура. А еще непонятные отговорки: дескать, он – сын вождя и он должен уметь себя вести в любом обществе. Как будто людям моря показалось мало последней войны, когда семь из десяти кораблей сожгли за несколько недель, так и не допустив высадки на берег воинов с ружьями. Не сунутся они снова! Может быть, Утери и подобные ему сделали немало дурного, но и пользы принесли много. Наверное, даже Лаура понимает и прощает, осознавая это. Много лет успех в отражении атак бледных основывался на силе воинов огня. Утери среди них оказался лучшим. Он старался управлять гневом и порой даже одерживал над собой победы. Он сжег в последний приход малого флота бледных два корабля и не повредил ни единого дерева на берегу. Он во время охоты выжег ельник, но смог удержаться от худшего… Он в гневе метнул огонь в Джанори, но затем снова очнулся и попробовал остановиться, расслышав приказ вождя. Что довело его до нынешнего ужасного состояния на грани смерти – способность гратио отразить удар или это самоограничение? Наверняка в столице все приписали Джанори и чудо выживания, и наказание отступника. Но сам сын вождя полагал второе весьма сомнительным.

– Джанори его простил, – еще раз вслух, для убедительности, произнес Ичивари самое главное. – И потом лечил, сочувствовал. Я бы так не смог. Если меня бьют, я отвечаю. А потом уже думаю… дед прав. Я крепко и спокойно думаю, когда бывает совсем поздно. Так недолго и копье метнуть, вот на что намекал папа.

Ичивари прихватил гриву пегого, закрыл глаза и зашагал на ощупь, живо представляя себя с каменным лицом истинного вождя, который умеет сперва думать, а потом уж дает волю рукам. Вот он едет по лесу, направляясь к наставнику. Батаровое поле впереди, Шеула разгибается, и глаза у нее синие и огромные, мавиви улыбается – и он спрыгивает с коня, бежит…

– Я безнадежен, – тяжело вздохнул сын вождя, спотыкаясь и открывая глаза. – Хорошо Шагари! У него есть я. Если что, я ему скажу: «У-учи, не торопись». А меня кто одернет? Ну, деда я послушаюсь… а остальных – вряд ли.

Ичивари даже огляделся – никого, только туман вьется меж стволов, слоится и перламутрово светится розовым и зеленым, провожает закат и встречает луну… Надо либо останавливаться на ночлег, либо упрямо топать дальше. Вдруг магиоры близко? Он быстро исполнит поручение и галопом поскачет искать Шеулу. Умирающему нужна ее помощь, больше никто не справится, а луна уже велика – времени осталось немного. И, как бы Лаура ни хмурилась, пряча страх, ей тяжело и страшно. Ей тоже нужна помощь.

Приняв решение, Ичивари ускорил шаг. Сегодня до захода луны можно двигаться. В лесу достаточно светло, справа переливается и вздыхает море. Ветерок прохладный, влажный, тянет от воды туман и поит лес, наполняет его едва слышными звуками, волнующими душу. Можно сколько угодно убеждать себя, что корабли – это зло и их надо сжигать. Но иногда так хочется строить!.. Чем махиги хуже этого гнилого адмирала? Они уважают силу асхи, шуршащую прибоем и зовущую приобщиться к тайнам глубин.

Конь всхрапнул и замер. Ичивари тряхнул головой – его ноги и его чутье умнее рассудка. Он остановился прежде Шагари, уловив в лесу перемены. Запах дыма и шум. Слабый запах и едва уловимый звук. Кто-то устроился возле дороги на ночлег. А еще спина непонятно и достаточно сильно напряжена. Словно лес следит за ночевкой и не пуст… то есть слишком тих.

Сын вождя оттеснил пегого коня в заросли справа от дороги, дважды хлопнул по шее, укладывая и приказывая не двигаться. Добыл из сумки второй нож, длинный, более похожий на саблю. Еще три тяжелых, сплошь стальных и без рукояти, метательных. Распределив оружие и закрепив, сын вождя заскользил в тенях, единый с лесом и невидимый любому чужаку. Он – махиг, даже смуглые его не найдут здесь, дома. Как сам он не заметит притаившегося магиора в степи, если у того достаточно опыта.

След обутых ног обнаружился быстро и очень удивил Ичивари: слишком он явный, нарочитый и ведет прямиком от столицы первой короткой лесной тропой. Обрывается у пустой стоянки, ненастоящей, как и сам след. Загадочные обманщики заготовили впрок ветки, сложили для костра и оставили. Ружье прислонили к стволу старой пихты. Кинули рядом лапник – но никто не сидел на нем. Сын вождя перепрятал ружье, убедившись, что оно разряжено. И заторопился распутать новые следы, куда более тщательно спрятанные, неявные. Без помощи почти полной луны их бы и не удалось приметить самому опытному охотнику. Следы принадлежали двум людям, в одном Ичивари сразу заподозрил чуждость бледного: слишком неправильно ставит обутую в башмак ногу, не выбирает место, наугад двигается. Оно и понятно: только босые стопы зрячи…

Второй мог быть и махигом, его присутствие удалось выявить наверняка только однажды, когда он оступился и оставил след. По мнению Ичивари, именно этот второй привел бледного, оставил в засаде и сгинул, исполнив свою часть дела. Может быть, даже вернулся в столицу. Или ушел дальше в лес, на восточный склон, широкой петлей обходя ночную стоянку путников, беспечно жгущих костер у дороги.

Бледного в засаде Ичивари приметил издали. Тот сопел, ворочался и порой вовсе уж глупо отмахивался от мошки. В военные времена его заметил бы любой ребенок. Но сейчас мир, люди не думают о засадах и не ожидают выстрела в спину. Это у бледных злодеи постоянно убивают по ночам, даже фермеры подобное подтверждают – те, кто помнит жизнь на другом берегу, в краю тагоррийцев или сакров… Человек в засаде снова шевельнулся, и подошедший к нему на расстояние семи шагов Ичивари замер, холодея от опасливого недоумения. Длинные ружья – большая редкость! У злодея в засаде именно такое, бьет оно на большое расстояние, махиги научились делать годные стволы совсем недавно, макерги и магиоры пока не видели подобного оружия, им отвезут образцы только осенью, когда закончат стрелять по доскам и напишут на бумаге подробно, каковы дальность и точность нового ружья. Так что сидящие у костра, даже если они проверили лес, полагают себя находящимися в полной безопасности: засада слишком далеко. Да и лес обманчив. Более привычный магиорам лиственный на таком расстоянии уже укутал бы лагерь плотным покровом веток, листьев, кустов и стволов, сделав прицельную стрельбу невозможной. Здесь же, в краю секвой, подлесок слаб, травы почти нет, и с удачной точки иногда вся долина просматривается от края и до края…

Стрелок засопел громче, прильнул щекой к прикладу, длинно и ровно втянул воздух. И по этому вдоху, по характерному движению шеи и головы Ичивари узнал его. Помощник профессора-оружейника, раздувающий меха в кузне. Сухой, пожилой и нелюдимый. В столицу его пригласили потому, что бледный помнил по рассказам старших кое-что о секрете так называемого жемчужного пороха. Вел себя этот человек ровно, ничего дурного или странного за ним не замечали. Рука бледного замерла, окаменела, сам он стал окончательно неподвижен, словно слился с оружием, – и Ичивари понял, что опаздывает, что уже нет времени мягко довершить два последних шага и отклонить ружье. Сейчас бледный выберет момент и выпустит смерть на свободу… Будь ружье старым, фитильным, времени бы хватило, но это новое, курковое, ударное.

Чувствуя, что делает все неправильно и еще много раз услышит о своем несовершенстве от отца и деда, Ичивари отправил в напряженную спину бледного метательный нож: под правую лопатку, чтобы и прицел сбить, и руку повредить. Щелчок курка и звук ножа, рвущего рубаху, слились. Бледный качнулся, ничком рухнул на землю. Выстрел заставил вздрогнуть лес – и покатился эхом все дальше, волнуя хвою и роняя с игл капли росы, осевшей из ночного тумана… Ичивари упал вперед, завершая прыжок, в движении прижал коленом спину бледного возле пояса и зашипел от злости на себя. Надо было целить точнее, по судороге понятно – злодей умирает, он уже ничего не скажет и никого не назовет. А ведь, может быть, именно он стрелял в окно дома вождя. Даже наверняка он!

– А-р-р-р-а-а-р-р-р, убью… – взревел гулкий бас, который мог принадлежать только одному человеку.

Ичивари невольно усмехнулся, слушая, как снова вздрагивает хвоя, обильно роняя новые капли, – этот рев пострашнее выстрела. Зато звука движения нет: даже самый огромный магиор умеет бегать тихо, когда полагает это необходимым.

– Гимба, сюда! – негромко окликнул знакомого Ичивари. – И пусть остальные проверят восточный склон, наверняка есть второй человек.

Рев иссяк, лес заполнила настороженная тишина большой беды. Сын вождя, недоуменно щурясь, попытался в ночном сумраке рассмотреть свои руки, выдернувшие метательный нож из еще теплого тела. «Вот ты и стал воином, твой первый враг мертв, и он оказался бледным», – пронеслось в голове. И что? Ни радости, о какой иногда рассказывали старики, ни гордости, ни ощущения сладкой победы. Только спазм в горле. И пустота, словно зеленый мир отшатнулся от человека, в который раз показавшего, что он не зверь. Никто в лесу не убивает, будучи сытым и сильным. Дед Магур в юности отрезал у мертвых врагов уши и нанизывал на кожаный шнурок. Он мало кому рассказывал о той своей жажде убивать, нахлынувшей по весне, после похорон умершей от голода и холода жены – а точнее, ее костей, обтянутых сухой кожей, – упокоенной в одной яме со многими иными подрубленными войной ростками человечьего кедровника… Дед резал уши и надеялся, что так обретет покой. Друг Ичива, один из немногих воинов, чья связка вражеских ушей могла бы быть длиннее, лишь два сезона спустя смог убедить Магура похоронить и шнурок и отчаяние в иной общей могиле, вырытой после большого боя на берегу. Именно тогда вождь племени кедров пообещал, что изменит отношение к слабым и даст им место в мире – не худшее и холодное, у стены, а удобное, позволяющее жить наравне с прочими людьми. Потому что гнилые уши не возвращают к жизни тех, кто нуждается в заботе сильных, и сильные должны это помнить и учитывать прежде, чем утратят смысл жизни.

Тошнота постепенно схлынула. Ичивари старательно вытер нож, продолжая неодобрительно морщиться от острого запаха человечьей крови. Ночь настороженно взирала на воина сотнями звериных и птичьих глаз. И молчала, не одобряя и не осуждая…

Наконец из теней возник тот, с кем Ичивари предпочитал не бороться – даже в шутку. Магиор упал на колено, озираясь и все еще скаля зубы, помня выстрел и понимая, что целью был он сам. Волосы Гимбы, обрезанные под самый корень, звериным мехом топорщились на широком загривке.

– Чар, у вас тут что, война? – настороженно уточнил огромный магиор, встряхиваясь и брезгливо морщась при виде безвольно обмякшего тела бледного.

– Это вы вроде собрались воевать, – возразил Ичивари, в последний раз трогая жилку на стынущей шее и убеждаясь, что враг мертв. Он медленно встал в полный рост, распрямился и стряхнул дурные мысли, как капли воды после купания. – Двенадцать воинов с красным жезлом, так сказал мне отец. Но даже если так, я рад встрече.

– Десять нас. Университетов развели, а считать не умеете, – отмахнулся Гимба, без усилия взваливая тело на плечо и принимаясь ворчать. – Экие вы, лесные люди, северные, во всякий день по спине у вас холодом тянет! Дюжину собери – и вы того и гляди на деревья полезете прятаться. Не война. Ну, пока в нас не стреляют.

– Тебя за троих посчитали, это даже не смешно и не странно… – Ичивари постарался сохранить подобающий вождю ровный тон и восстановить рассудительность. – А красный жезл?

– Наставнику в горло забить, – снова зарычал Гимба, и щетина на загривке встала дыбом. – Он пожелал заполучить сына нашего вождя. Он к нам прислал гонца. И я озверел.

– Ты ведь не вождь, – с удовольствием представляя озверевшего Гимбу и серого от страха гонца рядом с ним, улыбнулся Ичивари. Вышел на поляну, к едва тлеющему костру. – Твое прозвище мирное и твое дело – коней ковать. На кой вы затеяли опыты с подковами, кстати? И так неплохо, без них.

– Плохо, не плохо, – тише и спокойнее проворчал Гимба, озираясь и еще разок взрыкивая для порядка. – На юг поедешь по каменной пустыне, сразу разберешься… Ну что, ночевка пропала, не до сна теперь. След без собак не взять, а завтра при вашей сырости и с собаками соваться без толку. Веди в столицу, хоть позавтракаю толком, досыта. Это у тебя первый враг, Ичи? Тогда ты молодец, держишься.

– Не кричу о великой победе? – кисло усмехнулся сын вождя.

– Не выворачиваешь обед вон в те кусты, – возмущенно фыркнул Гимба. Потер затылок. – Меня ох как крутило… Ну, ты знаешь, когда мы повздорили с пустынными людьми и они решили нам поменять вождя без спросу.

– Было дело, – легко согласился Ичивари. Он знал и историю усобицы, и какова в ней роль деда Магура, мирившего племена полный сезонный круг.

От дальнего края поляны подошли воины, поприветствовали сына вождя вежливым наложением рук на левую и правую души. Негромко сообщили:

– На склоне следов не заметили. Если там кто-то и прятался, он был ловок и ушел еще до выстрела, теперь уже далеко… Раньше утра начать поиски невозможно.

Ичивари свистнул, подзывая коня, и повел гостей в столицу короткой лесной тропой, показав ложное кострище и спрятанное ружье.

– Ваши бледные крепко побледнее наших, – возмутился Гимба. – Наши живут, лошадок растят, о войне и не думают, уже третий год магиорами именуются… А ваши все за моря смотрят и не прирастают душой к зеленому миру.

– Выявился у нас какой-то злодей, точно, – признал Ичивари.

Шагать рядом с Гимбой было приятно. Вспоминалась весенняя поездка в степь. Там все цвело, и Ичивари погрузился с головой в незнакомый прежде праздник бескрайней, жаркой, вольной жизни. Без деревьев и тени, без туманов и облаков, без прохлады и шороха лиственных и игольчатых крон. Только трава во все стороны – как зеленое море с бурунами кустарников и длинными волнами пологих холмов, словно бы нехотя взбирающихся к едва различимым на горизонте горам. Тоже невысоким, без снеговых шапок, зато с рощами, к востоку постепенно густеющими и образующими лес – особенный, южный. Магиоры, еще зимой казавшиеся народом далеким и совсем чуждым, понравились сыну вождя. Правда, в шутку они иногда называли Ичивари бледным, намекая на разницу в оттенке кожи – у них бронза куда темнее и сочнее, значит, они исконные жители мира, а махиги не пойми кто. Может, их предки приплыли из-за океана? Ичивари на подначки исправно попадался, злился и вспыхивал большим гневом – а вождь магиоров хмурился, качал головой… И, как теперь понятно, думал о наставнике и его предложении принять в ученики детей южного народа. Окончательное решение созрело, видимо, после того, как сын вождя махигов затеял безобразную драку, полез за оружием. Тогда он и познакомился с Гимбой, явившимся урезонивать шумного гостя. Вспоминать себя, беспомощно дергающегося и орущего под локтем безмятежно посмеивающегося чудовища-магиора теперь не тягостно. Зато тогда он был в бешенстве.

– Чар, я так обрадовался, услышав твой голос, – рокотал у самого уха Гимба, мешая слушать лес. – Я боялся, этот наставник тебя вовсе выжжет. Я и настоял: надо идти, чтоб на кол посадить злодея. Совсем. Пока он не пожог нас вместо людей моря. Или пока к ним не сбежал.

– Ваш вождь согласился? – удивился Ичивари.

– Ну, в племени хакка я все же не последний человек, – осторожно предположил Гимба. – Хоть мы теперь и часть большого народа, но свою родню помним.

– Так здесь все – твоя родня? – заподозрил Ичивари, изучая внимательнее рост и стать воинов. – И поход затеяли вы, племя хакка, а не магиоры в целом?

– Чар, я за тебя переживал, – совсем виновато выдохнул Гимба. – Подумай сам: с кем мне, справедливо именуемому Осторожным Бизоном, драться, если ты не подрастешь еще чуток в ширину и не останешься толковым человеком леса? Ты моя последняя надежда обрести противника. Остальных я боюсь… трогать.

Глава 6

Время необдуманных решений

«Бледные сожгли наш берег, надолго превратив его в пустыню. Они лишили меня возможности видеть и надежды снова бегать на изуродованных ногах… Но я не вижу причин для мести – и это не из-за слепоты. До последнего своего ранения я успел отправить к духам такое число пришлых, которое вполне утолило жажду мести. Вдобавок мы, племя хакка, никогда не понимали войн и не стремились доказать силу через победу. Духи даровали нам изрядный запас прочности: победа заведомо и неизбежно еще до боя принадлежит нам, взирающим на противника сверху вниз. Конечно, если говорить о честном поединке.

Утратив зрение и крепость ног, я сполна осознал пользу и притягательность нового. Конечно, жаль, что фермеры в большинстве своем не получали на том берегу должного образования. Приходится по песчинке добывать знания из долгих бесед. Но эта новая охота за тайнами забавляет меня и создает источник света, восполняющий тяготы жизни во мраке… Много, очень много сезонных кругов ушло на то, чтобы выудить из памяти бледных смысл понятий «логика», «тактика», «механика» и подобных им. Воистину надо впасть в безумие, чтобы, владея всем этим, считать сокровищем желтый песок на дне наших рек! Но люди моря, кажется, и впрямь безумны. Я предложил вождю вождей Магуру испробовать способ установления мира: купить его у бледных. Вместо второй войны мы желали совершить честный обмен сжигаемых на том берегу книг на золото, ненужное нам и ежедневно уносимое водами в океан…

Увы, они начали стрелять прежде, чем выслушали. Может быть, разум бледных умирает и логика уже непосильна для них, создавших саму эту дивную науку? Вторая война разразилась вопреки всем нашим попыткам предотвратить ее… И я не могу даже принять участие, я не годен для боя, осознавать это больно. Остается воспитывать детей и помогать Магуру строить и заполнять книгами университет, пусть и не годится это прекрасное слово для столь малого пока что количества знаний. Но я и иные – мы продолжаем охоту за тайнами. Недавно я выудил из памяти бледного старика правила игры, именуемой шахматами. Восхитительный трофей!»

(Из личных записей Сидящего Бизона, вождя племени хакка. По воле покойного записи переданы в библиотеку университета долины Типпичери вместе с книгами и набором шахматных фигурок из каменного дерева, выточенных лично вождем)

Вечером Джанори изыскал повод, чтобы снова посетить дом вождя: пожелал рассказать о своих мыслях по поводу поджога библиотеки. Но сперва он прошел, опираясь на плечо Банваса, к больному. Утери спал, выглядел он чуть лучше и дышал гораздо ровнее. Гратио посидел у кровати, гладя пальцами воздух над спиной бывшего ранвари, хмурясь и шепча слова о прощении и милости к тем, чья душа заплутала. Обратно по коридору и далее за общий стол Банвас уже нес его на руках, громко и не очень вежливо отчитывая за неумение себя беречь. Юити, жена вождя, обычно к бледным нелюбезная, приняла гостя тепло и усадила на почетное место. Наполнила для него тарелку лучшим батаром, удивив даже Даргуша. И гордо покосилась на мужа: этот бледный неплох уже потому, что готов при женщине обсуждать важные вопросы, а не только есть и хвалить пищу.

Джанори действительно за ужином подробно рассказал, что благодаря повозке и усердию Банваса смог объехать все дома бледных и большую часть жилищ махигов, поселившихся в северной стороне. С каждым он обсудил ночь поджога и следующую тоже. А к некоторым еще раз вернулся или отправил с вопросами бранд-пажей.

– Все гладко на первый взгляд, – вздохнул Джанори, передавая листки с записями. – Но я был настойчив, и постепенно обнаружились нестыковки. Самая существенная и непостижимая из них – это Томас Виччи. Он стар, слеп и не годится в злодеи. Но некто пожелал показать его таковым. Мало того, Томаса в ночь пожара видели трое махигов и пятеро бледных.

– Это допустимо, света было много и суеты тоже, – удивляя Даргуша еще сильнее, встряла в мужской разговор жена вождя. – Я сама его видела. Перед библиотекой. Я выглянула в окно, едва услышала крики бранд-пажей.

– Именно, мы вчера об этом говорили, – кивнул Джанори. – Он был здесь и мог бросить камень, вот ведь как все выходит… А теперь я добавлю. В то же самое время, когда часы пробили полдевятого и пажи заметили свет в окнах, Томаса видели на пороге его дома. Сидел и дремал, привалившись к косяку. Ждал брата. С ним поздоровался сосед, тот шумный фермер, который требует теперь именовать его деревом. Полагаю, сосед не мог ошибиться, стоя в одном шаге от старого Виччи.

– Я видела его со спины, – сразу уточнила Юити, добавляя в горку батара еще один корень. – Сутулый, рубаха навыпуск, узор знакомый, я хорошо разобрала. И плетеная шляпа. Я еще удивилась: ночь, а бледный старик совсем ума лишился, луна ему печет макушку.

– А что Маттио Виччи? – спросил вождь.

– Трусость Маттио известна всем. Если он что-то знает, будет рыдать и стонать, – вздохнул Джанори, – но останется на стороне того, кого полагает самым опасным. Поддельного Томаса он боится больше, чем всех махигов скопом. Это я понял, поговорив с ним во второй раз.

– Я уже отправил воинов, чтобы найти и вернуть настоящего Томаса Виччи, – добавил вождь. – Мне не нравится и то, что его увели из поселка, и то, куда увели. Так сплелись события… Я не могу пойти к старикам и предложить признать всех жителей леса махигами, пока мы не найдем среди бледных и даже смуглых, я ничего не исключаю, чужаков, тайных подсылов людей моря. Они, как я думаю, живут на этом берегу еще с первой войны.

– Копят записи о нас и хранят в нашей же библиотеке! – Банвас от злости стукнул кулаком по столу и виновато убрал руки на колени. – Простите, вождь. Это Джанори придумал, а я повторил, дельная идея, но обидная. Что мы, в своем лесу зверя не выследили?

– Записи они накопили и уже изъяли, прихватив заодно книгу о способностях мавиви и бумаги Магура, где указано примерное число махигов и размещение наших селений, – кивнул гратио. – Можно с долей неопределенности предположить, что нечто меняется, и, увы, не к лучшему, поскольку перемены затеяли враги зеленого мира.

– Наставник движется к берегу, библиотеку пробуют сжечь, магиоры на грани войны, бледных стравливают со смуглыми, мой сын объявлен мертвым, – без спешки, раздумчиво перечислил вождь. – Мне все меньше нравится то, что я наблюдаю, но пока я не готов вслух высказывать подозрения.

– Мало сведений, – со вздохом признал Джанори. – К тому же планы наших неизвестных врагов нарушены, и, полагаю, не раз, трудно восстановить исходную картину. Библиотека цела, Ичи жив, бледные весь день думают только об одном: какую породу деревьев выбрать в покровители рода. Я бы предложил очень жесткие меры, – с сомнением добавил гратио. – Утром попросить всех жителей выйти на улицы и с собаками поискать в столице лишних людей и лишние запахи, если это возможно.

– До пожара были дожди, а теперь туманы густы на редкость, – покачал головой вождь. – Не думаю, что мы найдем след. Дождемся Магура. Может, я веду себя по-детски, но я верю, что отец вернется скоро и что с его приходом все изменится. Да и Ичи вот-вот будет дома. Он расторопный.

Даргуш встал, еще раз похвалил пищу и собрался покинуть комнату, в полном недоумении косясь на жену. Едва мужчины закончили свой разговор, она сразу села возле гратио: вздыхает и обстоятельно, неторопливо, ни на кого не обращая внимания, рассказывает о войне и самой страшной в жизни зиме. Получается, весь вечер ждала возможности выговориться! Хотя прежде ни с кем и никогда о том времени не говорила, ни слова не проронила, только ночами плакала, просыпаясь и плотнее кутаясь в одеяло, словно давно ушедшие холода донимают и в теплом доме. Иной раз Юити не унималась, бежала к Ичивари закрывать окно и укладывать сыну на ноги толстую шкуру…

– Банвас, идем, – вздохнул вождь, не желая мешать разговору. – Я понял, что нужно искать в неразобранных записях. И я намерен доверить дело твоим пажам. Мне пора отдохнуть.

– Мы тихо, – осторожно пообещал Банвас.

– Сына Лауры заберите к себе, – велел вождь. – Тогда весь шум хотя бы сосредоточится в одной комнате. На чердаке станет тихо… Даже если вернутся Ичи, Магур и все магиоры степи с ними, не надо меня будить до рассвета. Попробуйте разобраться сами – Джанори спросите, стариков, кого угодно. Договорились?

Банвас гулко стукнул себя в грудь, несколько раз кивнул, выслушивая с полным вниманием, что именно надо искать и в каких записях, и побежал собирать свою команду. Вождь зевнул, потянулся и по лестнице прошел на второй этаж; прихватил одеяло, поднялся еще по одной лестнице, забрался под самую крышу и лег на жестком полу, у распахнутого окна, вдыхая ночной туман и слушая лес. На душе было темно и горько. Он видел три большие войны – три! Первая погубила родного отца, вторая едва не стоила жизни Магуру, заменившему его. Третья, самая короткая и почти бескровная, сделала Арихада полным хозяином леса… Более поздние расправы над одиночными кораблями лишь укрепили уважение к ранвари и их наставнику.

А теперь, кажется, в тумане беззвучно и незримо ведется четвертая война, и пока махиги ее проигрывают: они даже не знают в лицо врага, свободно разгуливающего по столице. Даргуш прикрыл глаза и приказал себе отдыхать. Вождь не имеет права уставать и разочаровываться. Магур потерял больше, но по-прежнему крепок духом. Двоих сыновей отняла первая война, жену и нерожденного ребенка погубил голод… Учеников изуродовал наставник. Но отец по-прежнему находит силы верить в людей и лес. И делает то, что другим не под силу. Не было бы надежды для Утери, если бы травница выпила тот настой, отказав младенцу в праве родиться и жить. Он, вождь, не углядел, Джанори не мог заметить, – его ноги так слабы, что не позволяют уходить из столицы, – а больше бледная сирота никому и не была нужна…

– Утром туман светлеет, – пробормотал вождь старую поговорку и заснул.

Когда он очнулся, чувствуя себя действительно отдохнувшим и бодрым, туман был чист, как бумага, еще не тронутая пером. Поселок уже гудел и шумел, даже, пожалуй, сильнее обычного. Внизу ревел в голос Банвас, одно это чего-то да стоит. Вождь потянулся, сложил одеяло и начал спускаться, вслушиваясь и кивая.

– Никого не пущу! Вождь сказал: хоть все магиоры, а вас гораздо меньше. Идите и завтракайте, вот мой сказ.

– Но – труп! – Это уже Ичивари, недоумевающий и даже несколько смущенный самоуправством друга, распоряжающегося в его родном доме.

– Он уже точно никуда не спешит! – сделал неоспоримый вывод Банвас, гордясь собой. – Завтрак принесут сюда, садитесь. Всё!

– Если бы я не боялся драк, – вождь заинтересованно дрогнул бровью, вслушиваясь в голос, звучащий гораздо ниже, чем у Банваса, – я бы тебя снес, как хлипкую дверь, и все же прошел к вождю. Но завтрак… Завтрак – это хорошо.

Даргуш спустился по второй лестнице и остановился в коридоре, рассматривая из-за плеча Банваса зал и рассаживающихся за большим столом магиоров. Ичивари стоял, читая какие-то записи. Пажи таскали с кухни еду. В большом зале было на редкость людно: вон и Джанори снова посетил дом вождя, если он вообще покидал его, а не провел ночь у постели Утери. На душе стало чуть легче: войны со степью не будет. Ичивари оглянулся, улыбнулся, рассмотрев за плечом Банваса отца, и начал в своей бестолковой манере, комкая события и оценки, приправляя их скороспелыми выводами, рассказывать о ночном происшествии. Покосился на Джанори и гордо добавил:

– Я уже распорядился сам, воины с собаками проверяют тропы и обходят дворы. Чужаков в столице не должно быть, да и передвижения здешних жителей не вредно выявить: вдруг кто-то ушел вчера и до сих пор не появился дома?

Вождь не стал возражать и отменять приказы, отданные от его имени. Сел к столу, сочтя завтрак удобным поводом к неторопливому, вдумчивому знакомству с магиорами. Он принялся жевать батар, откровенно и в упор рассматривая чудовище, много раз упомянутое сыном еще по весне, то со злостью, то с обожанием. Но даже с тех слов Гимба представлялся менее внушительным.

– Племя хакка протаптывает тропу к победе и несет красный жезл? – уточнил Даргуш.

– Мы самое мирное племя степи, но наши плечи широки, и нам нужна просторная тропа, – зарокотал Гимба. – Мы желаем прикончить наставника, вождь. Это наше окончательное решение. Проводника выделите? Я доберусь до Арихада и скажу, что набиваюсь в ученики. Мне всего-то надо подойти к нему поближе.

– А как же красный жезл?

– Так я поясню, что мы воюем с вами и просим его помощи, – шевельнул плечами магиор. – Я Осторожный Бизон, но не глупый. Хотя многие почему-то путаются. А я…

Гимба замолк на полуслове и резко поднялся с места, отчего стол сперва накренился, а потом с внушительным грохотом встал на все ножки и отъехал в сторону – а это был очень большой стол… Все сидящие обернулись, придерживая ползущие тарелки, и попытались понять причину поведения огромного воина.

В дверях стоял Магур. Обе руки старого вождя лежали на худеньких плечах девочки, смущенно осматривающей комнату. Она жалась спиной к деду и моргала: столько людей, и все на нее обратили внимание, и все наверняка важные, ведь это дом вождя. Гимба еще раз толкнул жалобно пискнувший ножками стол, протискиваясь вдоль стены. Подойдя к двери, оглядел прибывших с ног до головы. Кивнул Магуру, нагнулся и медленно раскрыл руку ладонью вверх.

– А я вот ее буду охранять. У нее глаза грустные, это плохо, – тихо сообщил Гимба.

– Меня дедушка оберегает, – прошептала Шеула, опасливо глядя снизу вверх на огромного человека, принятого гонцом за трех воинов.

– Значит, теперь мы вдвоем будем, – не унялся Гимба. – Только я схожу прибью наставника и потом уже займусь. Хорошо?

Шеула нахмурилась, вслушиваясь в голос и недоуменно рассматривая страшноватого великана. Дернула плечом и осторожно кивнула, признавая его очень и очень живым и толковым деревом с крепкой сердцевиной-душой. Магур нашел взглядом сына, чуть улыбнулся.

– Наставника больше нет, – сказал он. – Сгорел, как порох, весь на дым изошел. Дотла душа была разрушена. Двое его бывших ранвари здесь, оба без сознания, я приказал отнести их в мой дом. Как Утери?

– Шеула, я провожу к нему, – очнулся Ичивари. – Это срочно, идем.

– Шеула, – улыбнулся Гимба, не думая уступать дорогу и по-прежнему держа руку ладонью вверх. – Ну а я Осторожный Бизон. Меня так все зовут. Пошли с Чаром, он проводит, а я пригляжу. Ты завтракала? Вид у тебя недокормленный, да и платье надо другое подобрать. Вот пятно и вот пятно.

Шеула проследила за пальцем, бережно касающимся плеча, – и тотчас получила щелчок по носу. Вся гора плеч закачалась, Гимба тихонько зарокотал от смеха, довольный собой, устроил ладони на плечах, отстраняя Магура, подтолкнул Шеулу к внутреннему коридору:

– Я так сестру обманывал, но она быстро научилась не попадаться. Она чуть поменьше тебя, но ей всего семь. А тебе восемь?

– Пятнадцать!

– Идемте, – настоял Ичивари.

Он ощутил, что Осторожный Бизон снова вызывает прежние сложные чувства – смесь восхищения и темной злости. Злила все та же спокойная и безмерно в себе уверенная сила. Ну все ему удается, все ему улыбаются, и даже Шеуле он уже друг и почти брат. Вон сунула ладошку в его лапищу и сразу перестала смущаться, замечать общее внимание. Тряхнув головой, Ичивари заставил себя отказаться от гнева и начал на ходу ровным тоном рассказывать о том, как пострадал Утери и что делалось для его лечения. Толкнул дверь, представил Лауру. Шеула шагнула в комнату, потом обернулась и улыбнулась, погладила по руке:

– Чар, какой же ты вспыльчивый, ты опасно долго пребывал рядом с темным безумием ариха, душа еще не успокоилась. – Шеула вынула из волос маленькое перышко, подышала на него и положила в ладонь сыну вождя. – Держи. Меня бабушка научила такие делать, я вспомнила и для тебя постаралась. Сломав поперек, можешь о чем-то попросить асхи и асари, если научишься с ними договариваться. Но это не главное. Ты носи и слушай ветер и дождь. Тебе важно наполнять душу. Она у тебя хорошая, большая, но ее надо наполнять.

Мавиви виновато вздохнула и отвернулась. Сосредоточенно всмотрелась в душу умирающего, провела рукой над его спиной, затем перевела взгляд на Лауру. Покачала головой:

– Я не могу снять боль без остатка, не могу легко исправить то, что долго разрушалось. Он горит внутри, ему нужен помощник, чтобы справиться. Ты не сможешь сделать больше для него, не выдержишь.

– Ну я-то выдержу, – безмятежно сообщил Гимба, устраиваясь у кровати на полу.

– Он тебе чужой!

– Ты не чужая. Придавить наставника я шел по своей воле, значит, и пострадавший от его злобы мне не чужой, – улыбнулся великан. – Ну, что ты будешь делать? Примочки менять я и сам могу.

– Восстанавливать висари, – пояснила Шеула, садясь на край кровати и примеряясь к руке больного. – У него жар, ты здоров, проще вас двоих слушать. Ему твое здоровье, ощущение и все иное… Не поясню на словах, знаю только на сакрийском, как Рёйм записал в кодексе. В одну сторону нельзя направить передачу, это как водоворот: ты отдаешь ему, но и сам невольно получаешь отдачу…

– У меня здоровья много, – с прежней безмятежностью заверил Гимба. – Давай переливай. А молчать при этом обязательно? Это я к тому, что…

Ичивари сердито выдохнул и прикрыл дверь. Постоял в коридоре, старясь унять ревность. Собственно, ничего нового. Все девушки степи, сколько их есть, улыбаются и вздыхают, еще издали заметив Осторожного Бизона. Все юноши степи мрачнеют и вздыхают, оценив его чудовищную силу точно так же, издали. А он редко появляется в больших поселках. Род хакка в первую войну принял главный удар бледных, они были лучшими воинами и к тому же жили у самого западного берега. Большая часть ранв степи происходят из этого племени, они словно природой созданы для того, чтобы защищать. Хакка успели переправить на восток детей и женщин, надолго задержав бледных. Теперь уцелевшие семьи живут обособленно в безлюдных и спокойных срединных землях, у края лиственного леса. Во второй войне хакка не участвовали: просто некому было воевать… Но упрямейший Гимба подрос и решил, что опустевшие и осиротевшие исконные земли у берега надо обживать заново. И он начал обживать, чуть ли не в одиночку. Строил дома, перегонял скот, договаривался с вождями соседних родов. Сейчас несколько поселений уже заняты семьями, а этот неугомонный все носится, устраивает, присматривает. Он всегда занят и с ног валится от усталости, хоть и неутомим. Так что зря вздыхают девушки, и напрасно сердятся юноши. Нет в мире мавиви? Но ведь всегда можно найти тех, кому нужна защита.

Ичивари вернулся в большую комнату приемов. Дед уже завтракал, слушал новости и думал. По опыту Ичивари знал: это надолго. Пока что можно выйти, подышать туманом, остыть и успокоиться. Стыдно, он-то полагал себя вполне исцелившимся, но злость вспыхнула снова, стоило Шеуле улыбнуться Гимбе и подать ему руку. Потому что вдруг пришло осознание, большой болью сжавшее душу: сам он вряд ли станет ранвой для этой или любой иной мавиви. Он слишком близко – так и было сказано – стоял от края огненной пропасти, он и теперь иногда вспоминает пламя и испытывает смутную жажду. Зато Гимба здоров. И ему все нипочем! Знает, что сказать и как перестать выглядеть в чужих глазах большим и страшным… Едва увидел Шеулу – и повел себя так, как он, Ичивари, не смог. Ловкий.

– Чар, у-учи, – шепнул себе сын вождя. – Тебя опять понесло.

Он вышел на крыльцо и медленно вдохнул, процедив влажный прохладный воздух. Ветер переменился, морем больше не пахло, только хвоей и травой. Травой сильнее, младший паж приволок огромную копну, перевязанную веревкой, и засыпал в кормушки Шагари и кобыл. Как только доволок, такой тощий! Ичивари покосился на коня, почти собрался и его назвать в мыслях предателем – тычется мордой в ладонь недорослю, выпрашивает свеклу, готов уже и на спине прокатить, пожалуй. Но сердиться на счастливого пегого невозможно. Лучше спуститься и самому вычистить приятеля, от кончика носа и до копыт, так получится успокоиться вернее и надежнее всего. Дело долгое, неторопливое, позволяющее наблюдать за всей улицей и думать. Наставника больше нет! Вот ведь главное-то… В душе шевельнулась гордость за деда: а кто еще мог превратить злодея в факел и сжечь дотла. Только Магур. Ни словом не упомянул о своих заслугах, деду это не требуется, его уважают за нечто иное, чем доблесть или сила, чем даже ум. Просто за то, что именно таков: настоящий кедр, который можно уничтожить, срубить, но никогда – вывернуть с корнем. Он глубоко связан с лесом, но при этом и людей видит до самого дна души. Если разобраться, и отец – кедр… А сам он, Ичивари? Оценивая без жалости к себе последний сезон, надо признать, что сам он, сын вождя, стал чем-то вроде ядовитого плюща, не имеющего корней и жадно пьющего чужие соки. Маму сколько раз до слез доводил, отца огорчал, к деду не ходил весной, в степи себя вел не лучшим образом, Шеулу жестоко обидел. И те девушки, которые ему улыбались зимой, в дальнем поселке фермеров… Им он не оставил бус и ни разу не помог по весне. Хотя тут случай особый: они не ему одному улыбались, и соседи говорили о них разное, а это были люди, не склонные к сплетням.

Поежившись, Ичивари вспомнил плачущую Лауру и нехотя пообещал себе навестить ферму и разобраться, как следует правильно поступить с теми девушками, не отворачиваясь и не делая вид, что ничего не происходило.

Недоросль-паж никуда не ушел, он стоял рядом и следил за чисткой Шагари. Сын вождя покосился на полукровку, поманил, отдал скребницу и стал пояснять, как правильно вести по шкуре, как выбивать грязь и как потом гладить ворс щеткой. Разрешил расчесать гриву и хвост. У Шагари, священного коня, имеются собственные, для него вырезанные, костяные гребни – на зависть всем девушкам богатство…

– Чар, ты занят?

Ичивари провел скребницей по шкуре Шагари еще раз, обернулся, освободил руки и прошел к ограде. Облокотился на жердь, с интересом рассматривая Гуха, рослого, но тощего и нескладного парня, который учился в большом университете. Этот любимчик профессора Виччи в последние дни пропадал в пещерах и вот явился в поселок. С победой вернулся тощий Гух: Томас ведь ни в чем не обвиняется… Тогда почему Гух так мрачен? Скорее он должен быть горд собой.

– Не занят. Я самый бездельный бездельник сегодня, – грустно признал сын вождя. – Томас уже дома?

– Он-то дома, – вздохнул Гух. – Но профессор Маттио… Мы такую штуку нашли в пещерах! Он глянул и велел срочно звать тебя. Сказал: это важно, и это пока только для вождя. Опасная штука, связанная с людьми моря. Ты же знаешь профессора. Все шепотом и все с оглядкой.

Гух виновато развел руками. Осторожность и нерешительность Маттио Виччи были действительно общеизвестны. К тому же теперь стало понятно: ему действительно есть кого бояться.

– Давай я позову отца. Хотя ты прав, он-то занят. И дед занят.

Ичивари оглянулся на дом, подумал о Шеуле, которой наверняка будет плохо после лечения. Деду нельзя уходить, он ранва. Отцу нельзя: он разыскивает в бумагах нечто важное, магиоры сидят у него за столом, Джанори пришел неспроста. Гимбе, и тому нельзя. Он тоже возле постели Утери и тоже при деле.

По улице прошли воины, ведя на коротких сворках двух псов. Кивнули Ичивари и жестом показали: частично осмотр долины выполнен, чужаков пока не замечено. Псы ни разу не брали след.

– Я сын вождя, могу и сам глянуть на вашу «штуку», записать важное, рассказать отцу или позвать нужных людей, – решил Ичивари. – Далеко она? В пещерах? Сейчас возьмем двух-трех воинов, отец велел выходить из столицы с сопровождением.

– Зачем? Тут она, в лесу, рядом. – Гух махнул рукой на север. – Она не тяжелая, мы лошадь выпросили и везем. То есть Маттио везет, а я прибежал. То есть Маттио не везет, он прячется в лощине и вообще никуда не идет и причитает, и никак…

Гух поник и виновато покосился на Ичивари. Трусость, проявляемая мужчиной столь открыто, должна, по идее, вызывать презрение. Но если ты ценишь человека, если уважаешь его, то и подобный грех, оказывается, сможешь простить. Гуху стыдно звать воинов и позорить профессора. Это так явно читается в его умоляющем взгляде… Ичивари покосился на пажа. Попросил самым тщательным образом вычистить коня, получил восторженные заверения в безграничности усердия. Улыбнулся: парнишка весь светится от счастья, ему доверили заботу о Шагари!

– Идем глянем на «штуку».

– Вот увидишь, в полчаса управимся, – оживился Гух. – Вдвоем мы его уж как-нибудь из зарослей выманим. А без охраны он ни шагу…

Ичивари поправил нож, немного подумал и сходил за пистолем. Несколько таких стволов, тяжеленных и, по его мнению, бесполезных, изготовили оружейники, на пробу. Стреляют пистоли скверно, попасть в цель можно самое большее с пяти-семи метров. Зато выглядит оружие серьезно. Для трусливого Маттио – самое то… Лук ведь гораздо опаснее и надежнее, но бледные кривят губы и насмехаются: мол, оружие дикарей. Намекают, что в первой войне они почти победили именно благодаря ружьям и пороху. И, надо признать, в их словах есть доля правды. Хотя дед объясняет все иначе, делая упор на слабость тактики жителей зеленого мира и разобщенность племен, на удаленность поселков друг от друга и доверчивость их обитателей. Бледных не сочли врагами, им позволили привезти на берег и пушки, и ружья, и стальные сабли. Без внимания отнеслись к постройке крепостей. Потом за все это пришлось платить кровью…

– Новый пистоль! – шепотом выдохнул Гух. – Дай мне! Курковый?

– Самый наилучший, ровно так же бесполезен, как и наихудший, – усмехнулся Ичивари и охотно передал тяжеленную игрушку. – Которая лощина? Над звенящим ручьем или у старого болотца?

– Нет, вон там, по руслу Типпичери, – махнул рукой Гух, не отвлекаясь от оружия и даже спотыкаясь.

– Чар! – проревел над ухом голос неугомонного фермера. – Что вождь решил, еще не ясно? Мы-то выбрали. Дубы мы. Вся семья, ясное дело. До единого желудя – дубы.

– Решат на днях, как только соберут стариков, – пообещал Ичивари, улыбаясь фермеру. – Томас дома?

– Там, – солидно подтвердил «дуб». – Сидит и носа на улицу не кажет. Чудные эти Виччи. Чар, ты куда собрался один? Не дело, велено самое меньшее втроем выходить. Злодей у нас завелся, вишь ты, короед! Древогрыз!

– Мы только до берега ручья.

– Ну смотри…

Ручей Типпичери змеился по дну узкой глубокой лощины. Мелкий, прыгающий с камня на камень, говорливый и весьма редко посещаемый. Берега его неудобны для водопоя, слишком крутые, каменистые. Тропы пересекают русло по двум мостикам, годным для верховых и устроенным несколько выше столицы по течению. Пешие перебираются через лощину по стволам упавших деревьев, близ поселения таких три, и поэтому Ичивари несколько удивился, когда Гух свернул с тропки и зашагал напрямик по лесу, забирая к западу, к самой дальней, наименее удобной из переправ. Сын вождя, наученный горьким опытом ночной засады, хотел было осмотреть лес, но отказался от своей затеи: Гух принадлежал к числу махигов, сильно испорченных наукой бледных. Он мог немало интересного рассказать о любом камне, даже не счищая с него мох, но не способен пройти по лесу без шума и заметить самого беспечного врага. Он и теперь беспрестанно разговаривал и размахивал руками, жаловался на Маттио и убеждал: страхи старика не так уж и позорны, он слаб и плохо видит, в этом все дело.

– Ты порох проверил, подсыпал на полку? – сердито буркнул Ичивари, прерывая поток слов и пытаясь хоть так выиграть время и послушать лес.

Гух засопел, виновато смолк, осматривая пистоль. Возможно, как с раздражением предположил сын вождя, пытается вспомнить, что такое полка и как засыпать порох… которого при себе нет, рожок укреплен на поясе Ичивари.

Лес наполнился обычными звуками, очищенными от людской суеты. Утро уже превратилось в день, но туман не рассеялся. Вдали, к востоку от поселения, подал голос знакомый пес: махиги по-прежнему усердно и внимательно проверяли тропы. Ичивари кивнул и успокоился. Начинать обход принято от южной дороги, значит, здесь охотники уже побывали. Те самые собаки, что виляли хвостами у дома вождя и ластились к усталым воинам, недавно обнюхали дерн, никого и ничего опасного не заметили, не учуяли.

Плеск воды стал слышнее, тропа заспешила под уклон, прильнула плотнее к кустарнику, а затем юркнула в чахлый ельник, тщетно пытающийся набрать силу и подняться в тени древесных великанов. Увы: ельник не справился с непростым делом выживания и засыхал, понурый, обреченно опустивший лапы, уже облинявший снизу до середины ствола… Гух разгреб ветки и шагнул на старый, подгнивший и обомшелый ствол давно рухнувшей пихты. Нелепо размахивая руками, покачиваясь и вздыхая, перебрался на другой берег. Ичивари неодобрительно нахмурился. Как дед Магур такое допустил? Куда смотрят родные юноши? Оставь Гуха в лесу, пропадет, потеряется и умрет от голода. Рыбу не поймает, ловушку на мелкого зверя не поставит, от крупного не спасется, птицу камнем не собьет… Да еще и упадет в ручей со скользкого бревна.

– Маттио, – шепотом позвал Гух, – это мы. Выходи, никаких злодеев нет поблизости, точно. Ну правда нет! Выходи.

Ветки на крутом склоне зашуршали, раздвинулись, стало возможно рассмотреть бледное до синевы лицо старика, его дрожащие губы и прищуренные слезящиеся глаза. На голове – и кто его надоумил? – венок из травы и гибких мелких еловых лапок. Этот венок, сплетенный для маскировки, Ичивари заметил издали и позабавился наивности бледного, не понимающего леса.

– Гух, мальчик мой, – с дрожью в голосе шепнул бледный, – ты привел вождя или хотя бы Джанори?

– Нет, они заняты, Гух привел меня, – ответил Ичивари, еще раз внимательно осматривая ручей и деревья поблизости, вслушиваясь и принюхиваясь. – Что за беда, Маттио?

Лес был тих, даже слишком тих. Конечно, надо помнить: недавно его обитателей вспугнули собаки, да и охотники шли, не таясь, а, наоборот, намеренно себя показывая и перекликаясь. Старика они, если застали, видели, лошадь – тем более. Почему не увели с собой? Потому что он ждал вождя. И еще наверняка сыграло роль то, что махиги к трусости нетерпимы.

– Если бы одна беда… Лошадь там, за ручьем, хорошо бы хоть она не убежала, – запричитал старик. – Я спрятался и, кажется, сам себя перехитрил, камни скользкие… У вас есть веревка?

Ичивари остановился на середине бревна, даже присел, стараясь рассмотреть уступ, на котором кое-как держался старый Маттио. Затем он пересек ручей и с края лощины заглянул вниз, нагнувшись и цепляясь за древесные корни.

– Гух, приведи коня, – велел сын вождя. – Маттио, веревка не нужна, я дотянусь, давай руку. Надо же, как угораздило… Крепче держись, все будет хорошо, вот так.

Пришлось лечь на землю и, цепляясь одной рукой за удобный корень, нагнуться вниз, вытягивая руку и почти сползая по склону. Маттио часто вздрагивал всем телом, втягивая воздух и стараясь хоть как-то удержать в узде свой страх. Одну руку неловко подавал, а второй продолжал цепляться за камни. Приблизился звук конских копыт, и Ичивари, уже изрядно сердитый на неловкость старика, решил попросить Гуха о помощи. Но тот и сам догадался, мимо плеча скользнула веревка. Маттио заулыбался, поверив в свое спасение, куда решительнее вытянул руку и вцепился, вот дурной старик, не в веревку, а в запястье, дергая на себя и налегая всем весом. Сын вождя успел подумать: «Не зря дед говорил, трусы норовят спасающих или утопить, или отправить в пропасть…» Потом мир погас, сгинул в коротком свисте и сжигающей затылок боли…

Гуха успели найти живым только благодаря фермеру из не признанного еще стариками рода дуба. Потоптавшись и покивав вслед сыну вождя, бледный занялся своими делами. Но время от времени он настороженно поглядывал на улицу. И когда обещанные полчаса растянулись до полутора, когда колокол на университете подтвердил, что нет ошибки в учете времени, фермер решительно отставил плетеную корзину с зерном. Позвал младшего сына – одному идти к дому вождя как-то неловко – и зашагал широко, даже несколько поспешно в сторону улицы Секвойи. Встретил на полпути Джанори и излил свои сомнения ему, как привык делать за долгие годы не только он, так поступали едва ли не все бледные поселка…

Джанори не успел ничего ответить. Банвас, который с некоторых пор был неразлучен с гратио, стоял рядом, все слышал и тотчас взревел в голос, оповещая о происходящем всех без разбора. Залаяли собаки, хозяйки прильнули к окнам, а затем и захлопали дверьми, на всякий случай высматривая детвору: все ли рядом и все ли целы. Дети стайками стали собираться и перекликаться, бросив игры. Подошли воины, выслушали и бегом, не мешкая, повторили путь Чара и Гуха до лощины. Ученика Маттио нашли за ручьем, в ельнике, лежащего ничком в луже крови. Порадовались единственному, что вызывало надежду: дышит. Пусть редко и так слабо, что пух у ноздрей едва вздрагивает, но ведь дышит… Раненого понесли в поселок. Охотники немедленно занялись осмотром леса. Нашли след копыт, ведущий к западу, и довольно скоро поймали лошадь, усердно выщипывающую мох с крупного древесного корня у заводи чуть ниже переправы. Ручей Типпичери здесь разливался небольшим озерком, а далее к морю тек лениво и медленно, довольно глубокий, хоть и узкий, зажатый берегами. Привязанная на короткую веревку лошадь изрядно затоптала берег, что не помешало охотникам разобрать следы двух человек и уверенно указать: их ждала лодка, маленькая, легкая. Может быть, одна, а может – две, этого понять нельзя.

Ближе к вечеру у дома вождя уже стояли двое связанных по локтям махигов, те самые, кто осматривал северный лес, но не заметил в нем коня и людей. Старший из воинов, это знали все, был сыном сестры вождя Ичивы. И старики, и даже бледные столицы слышали: он много раз сетовал на то, что власть досталась вымирающему племени гор, что Магур принимает решения, хотя его род мал и слаб, а Даргуш поддался старику и своего голоса не имеет.

– Но пойти на сговор с людьми моря… – недоумевал вождь, глядя мимо пленных, на запад. – Что они пообещали? Я не в силах поверить в окончательное предательство зеленого мира. Все, кто помнит вторую войну, помнят и ваше в ней участие, достойное махигов.

– Войнам конец. Мирный договор уже подписан, это я сказал, истинный воин рода секвойи, – гордо вскинул голову старший из пленных. – Надо принимать новые времена. Там, за морем, короли – и нам требуется король. Там сила – и мы покажем силу. Ты полагаешь себя победителем, боковой побег большой семьи, задушенный рощей старых кедров? Зря. Огонь очистит лес! Сюда идет наставник Арихад, и с ним воины огня. Развяжи нас и склонись перед неизбежным.

– Они утром были у пещер и ничего не знают о судьбе ранвари, – вздохнул Магур, избегая смотреть на воинов. – Короли… Сколько надо выпить настоя на грибах, чтобы вслух и при всех признавать предательство и полагать себя умными и правыми! – Пожилой махиг развернулся к воинам и, глядя в упор на старшего, спросил: – Где мой внук?

– Это условие договора о мире, – с нездоровым блеском в глазах и столь же пугающей радостью в голосе ответил пленный. – Один из махигов должен жить на берегу бледных, и это мудро! Мы отдали самого достойного. Он в полной безопасности, с ним будут обращаться, как с послом. Знатным послом, все же дед Ичива его был великим вождем из рода секвойи! Честь оказана ему!

– Что же не отправил своего сына? – уточнил вождь своим неизменно ровным тоном, хотя Магур видел, чего стоит приемному сыну спокойствие.

– Король Арихад избрал его наследником власти, – гордо выдохнул пленный. – Пусть я умру, меня не страшит эта участь, но род секвой и больших елей пребудет у власти и приведет зеленый мир к расцвету.

– Самое худшее то, что Шеула до сих пор без сознания, – отворачиваясь и давая знак увести пленных, пробормотал Магур. – Поспешили мы с лечением Утери… но и медлить было невозможно.

– Мы не убоимся пыток и не скажем того, что причинит вред договору! – выкрикнул второй пленник, молчавший до сих пор.

Все больше людей собиралось у дома вождя, в толпе шуршали невнятным шепотом пояснения для тех, кто еще не знал самого худшего. И пленные слышали слово, все чаще и громче повторяемое с отчетливым презрением, режущее слух и оскорбительное, вовсе не похожее на то, чего они ждали: «машриг». Так мавиви в первую войну назвали худших из людей моря, тех, чья душа – холодный пепел, не способный уже возродиться даже огнем. Мертвый, как прокаленная большим пожаром земля, в которой погибли все семена грядущего. Много слез над такой землей проливает дождь, чтобы дать ей новую надежду.

– Мир на все времена нерушим! – начал старший из пленных, озираясь в поисках поддержки и возвышая голос. – Мы принесли мир! И даже наша смерть станет…

– Смерть? – тихо удивился вождь. – Зачем? Старый закон, отвергнутый вами, не так уж плох. Мы всего лишь изгоняем предателей. Лес велик, и он решает, карать или миловать, принимать или отторгать. Вас проводят до перевала в северных горах. – Вождь так и не удостоил связанных взглядом. – Без оружия. Без одеял. Без огнива и запаса пищи. Каждому следует помнить: мы люди леса и на этом берегу властен наш закон. Здесь нет королей и, надеюсь, не появится.

Толкнув плечом дверь, на порог дома Магура выбрался Банвас. Он донес едва живого Джанори до повозки и опустил на одеяла. Повел плечами, сообщил сдержанно и негромко, вопреки своей обычной шумной манере, что гратио лечил раненого своим, никому пока не понятным способом, просил духов о снисхождении. Потом травница обработала рану, подтвердила, что кровь остановилась и жара нет. Гух дышит, и ему чуть лучше. Гратио успел еще во время лечения сказать, что не ощущает присутствия смерти в лесу. Он полагает, Ичивари пребывает в здравии. Но потом потерял сознание: утомило его обращение к духам, совсем утомило…

– Будем ждать вестей от охотников, – строго напомнил вождь всем и себе самому, то ли умаляя надежду, то ли, наоборот, позволяя ей теплиться. – Банвас, сам выбери людей. В чем-то предатели, увы, правы. Нам надо перенять у бледных то, что помогает им жить большими поселками. Доверю тебе охрану и наблюдение за людьми и жилищами. Профессор Альдо, подготовьте бумаги и опросите людей. Меня, возможно, заинтересует все, что у нас есть относительно кораблей и пути на запад. Сагийари, возьми старших воинов и учти весь порох и все ружья, а также стальные ножи и сабли, выдели младших, чтобы проверить и перегнать на ближние пастбища лошадей… По своему усмотрению вооружи бледных и разберись, кого нет в жилищах, как давно и почему. Не хватало еще, чтобы они пострадали из-за нашей неосмотрительности. Или чтобы пособники людей моря вернулись в столицу безнаказанными… Шакерга, совет стариков собираем утром. До рассвета никто не покинет столицу без моего прямого приказа. Завтра мы будем думать, в чем наши ошибки и как их исправить.

Двое рослых воинов провели Томаса Виччи к дому вождя. Даргуш устало вздохнул и указал старику на лестницу. Почти слепой и изрядно глуховатый – он один и мог теперь хоть что-то припомнить и рассказать. Потому что Маттио Виччи исчез, как и сын вождя.

– Он такой рассеянный, – вздыхал Томас, устроившись на табурете в большом зале, комкая край рубахи и вздыхая. – Кажный день спрашивал ерундовины разные о горном деле, память у него, вишь ты, ослабла… Матушку свою покойную ни разу перед Дарующим не помянул верно, призывая благость. Лючия она, но уж всяко не Люченца, я твердил, вразумлял, а он ругался. Все время шумел и указывал: молчи да сиди дома, не высовывайся и не лезь… А то вдруг нате: иди в лес! Да еще толкает, да на Гуха, мальчонку нашего, криком кричит. А кто мы без Гуха? Ни очага развесть, ни мяском разжиться. В старости оно шибко тянет мягонького поесть и сладко задремать в тепле.

– Брат в последние годы не переменился внешне? – уточнил Даргуш, наливая старику теплого травяного отвара и подкладывая батар в тарелку.

– Почем мне знать? Руки у него на ощупку помягчели, мозоли имелися туточки и здеся, – пожевал губами Томас. – Ан трону – нет их! Себе не верю, вдругорядь руку поймаю, на месте, но вроде не те… Гух-то куда ушел? Привел из пещер в дом, бросил, как неродного. Уж сколь я ему про породу-то втолковывал, сколь ума вкладывал! Все, что от батюшки покойного перенял, все как есть…

– Болеет он, – выбрал ответ Магур. – Сидеть с ним надо. Сейчас проводят, все уладится, не стоит переживать. В молодости у Маттио глаза какие были? Карие?

– Серые, первый муж Лючии-то, он урожденный сакр, вон как… Через то, значится, нас и невзлюбили на том берегу, как батюшка сказывал. Вера у сакров и тагоррийцев чуток разная, не у всяких, но уж надежно я не припомню… Одно ведаю: бог есть! Десять годков минуло, почитай, как я брата в покойники зачислил. В зиму он занемог. Но выправился, сдюжил. Сюда мене перевез. С Гухом-то что? Простыл? Шибко в пещерах дует, камни аж льдом жгут спину.

– Простыл, – не стал спорить Магур. – У меня дома лежит. Плохо ему там одному.

– Так я пойду… – Старик нащупал тарелку с батаром и поудобнее перехватил, не намереваясь оставлять сладкое на столе. – Пойду угощу… Вы вон ведь – вожди, люди важные, вас все слушают. Меду бы мальчонке отжалели, а?

Томас встал, с надеждой оглядел махигов, вздохнул и зашаркал к двери, провожаемый теми же воинами, которые его и привели. Даргуш дождался, пока дверь закроется. Ссутулился и глянул на отца:

– Ты ушел осенью, и все стало рушиться. Не получается из меня вождь, так? Я верил Маттио, а душу Джанори не рассмотрел вполне точно. Я слышал о решении магиоров признать бледных обладающими обеими душами и равными людям зеленого мира, но не решился принять стариков из Черного Ельника, когда они хотели явиться все и поговорить… У меня нет сил и дальше делать вид, что я спокоен и знаю, что нам всем следует делать.

Магур задумчиво повел плечами, улыбнулся жене вождя, тихо поставившей на стол новое угощение. Лицо Юити было серым и пустым, словно после исчезновения сына иссякла вся жизнь и угас свет… Пожилой махиг поймал дочь за руку и усадил рядом, гладя по плечу и обнимая.

– Ты лучший вождь за долгие времена, именно поэтому моя дочь верит в тебя и не отчаялась даже теперь, когда Чар в беде, – заверил Магур приемного сына. – Вы зимовали сытно и спокойно, не переводя зверя в округе и даже не тревожа выстрелами лишний раз. Тебя уважают бледные и смуглые. Безобразное поведение Чара по весне вспыльчивые магиоры и люди из племени хакка, самые яростные миролюбцы во всей степи, простили ему в том числе ради тебя, это безусловно… Ты не потерял голову, когда загорелся мой дом и когда принесли весть о возможной гибели Чара. И сейчас ты все делаешь правильно. Вождям часто не хватает сил, Дар. Иногда это тоже не вредно признавать. Тебе даже полезно, хватит пытаться взваливать на плечи все беды народа леса. Позволь людям принять участие в общем деле и подставить плечо. А Чар… Он жив, и с ним все будет хорошо, я уверен. Потому что если бы желали погубить его, то погубили бы сразу. Оставив в живых, попробуют сделать нас послушными. И это тоже ошибка. – Темные глаза Магура на миг блеснули синеватым отсветом огня. – Прежде мы и мысли не имели посетить тот берег. Разве что Сидящий Бизон рычал и жаловался. Не утрать он зрение, мало ли как все сложилось бы после первой войны. Он ведь полагал Ичиву братом. А нам ли с тобой не знать, насколько миролюбие племени хакка подобно покою валуна на краю пропасти.

– Мы не умеем строить корабли, – признал со вздохом Даргуш. – Я сказал Альдо и Сагийяри сгоряча…

– Многое важное говорится сгоряча, – не стал спорить Магур. – Нам, кажется, не оставили выбора. Они тоже знают, что мы не умеем строить, что мы дикие и что нас мало. Только люди моря не предполагали, что у нас есть взрослая мавиви, оберегаемая двумя ранвами. Что осознал себя сполна Джанори, для способностей которого пока нет даже верного названия ни в одном известном нам наречии и языке. Наконец, у нас есть старый Альдо, чей отец был корабельным мастером. Бледные так и не поняли главного: нас надо просто оставить в покое. Значит, мы объясним им истину еще раз. Убедительно.

Вождь попробовал улыбнуться, глядя в действительно спокойные и темные глаза названого отца, утратившие отблеск внутреннего огня. Подумал, что сегодня уже не добавит к сделанному ничего толкового. Бранд-пажи сидят в комнате Ичивари и с прежним упорством перебирают листки подсохшей бумаги, разыскивая все записи с упоминанием слов, перечисленных в специальном списке. Мавиви спит, Джанори то ли спит, то ли бредит. Охотники проверяют след, наверняка уводящий в море… Альдо просматривает старые книги, Банвас уже набрал людей и конопатит пожарную бочку, радуясь полезному занятию и заодно удобному поводу звучно выместить накопившееся раздражение. Все при деле. И ему, Даргушу, пора заняться своей семьей, оставив ненадолго большие беды. Вождь обнял жену и унес во внутренние комнаты, успокаивать, уговаривать и выслушивать…

Утром в доме вождя первым проснулся Гимба: задолго до рассвета могучий воин хакка завозился на полу в комнате больного, порыкивая и сердито растирая затылок. Головную боль, сдавившую виски крепчайшим стальным обручем, великан счел поводом для посещения кладовой и кухни. В круглой голове магиора даже не возникла идея отлежаться или громко пожаловаться задремавшей травнице, чтобы, разбудив ее, сразу попросить о лечении…

Жена вождя спустилась из спальни отдохнувшая и даже чуть успокоившаяся: она сумела убедить себя, что Чар жив. Хозяйку дома, недоумевающую от странности происходящего, усадили за стол и обеспечили тарелкой с завтракам. Хлопотал и уговаривал не терять веру в хорошее сам Джанори. Он проснулся очень рано и, судя по его виду, пребывал в полном здравии. Угощал всех и расставлял посуду Банвас, доставивший гратио в дом вождя и теперь усердно помогающий Гимбе. Огромный хакка со всем своим несокрушимым миролюбием распоряжался на захваченной без боя кухне и не желал покидать ее.

– Забористая штука – лечение, – рокотал Гимба, нарезая мясо толстыми ломтями. – Племя чапиччави, они на самом юге живут, вы их, пожалуй, и не знаете толком… Так эти чаппичави привозят на торг лучший перец. Но даже объевшись его давно, в детстве, я так не полыхал. Всю ночь я, обливаясь потом, во сне затаптывал пожар в степи. Проснулся утомленный и голодный, совсем голодный. Я сказал себе: «Гимба, ты едва жив, срочно проверь, есть ли у махигов хоть один мешок батара. А лучше – ищи сразу мясо. Сочный большой кусок. Вот такой хотя бы…» Хозяйка, один взгляд на запасы вашей кладовой исцелил мою больную голову! В специях, подкопченное, целебнейший запах. И вид, и конечно же вкус!

Хакка закончил резать кухонным ножом свежесваренное мясо, обхватил бедренную кость и без усилия переместил четверть копченой туши оленя на главный стол. Лязгнул боевым ножом, вынимая его из ножен при поясе. Приступил к нарезке этой добычи, продолжая шумно хвалить кухню, кладовую, дом в целом и его хозяйку в особенности. Слушателей набиралось все больше: пришел и сел к столу вождь, затем появился Магур, чуть позже с сомнением заглянул Сагийари – единственный махиг, именуемый в университете профессором. Банвас поставил на огонь новый большой котел, уже для приготовления травяного отвара.

Жена вождя украдкой вздохнула, согнала из уголка глаза слезинку и нагнулась над тарелкой ниже, надеясь, что никто не заметит.

– Да жив он, – возмущенно рявкнул Гимба. – Гадость этот степной пожар, приснится ведь такое! Но, кроме огня, я видел друга Чара. Он был сыт, он ел мясо и хлеб, я даже разозлился: он сыт, а я изнемогаю! И от злости я проснулся.

– Что ты видел, а что придумал, разбирать не стану, – вздохнул гратио. – Но Чар действительно жив, я не ощущаю в лесу присутствия смерти. Увы, Чара я тоже не слышу. Я проснулся, и голова моя болела так, – чуть улыбнулся Джанори, – словно и я гасил степь и надышался дымом. С тех пор стало чуть легче, но зудение не прекращается. Зачем мне знать так много? Там, в Черном Ельнике, бледные радуются обретению права быть людьми леса. А там, – гратио неопределенно махнул на запад, – охотники дошли до берега и полны отчаяния, значит, корабль уже ушел, скрылся вдали. По тракту на север идут воины и ведут пленных, я вижу злость всех оттенков и знаю, что скована она прочно и кровью не обернется… Всюду люди, и я оказываюсь втянут в переживания каждого, как в водоворот, стоит уделить ростку его мыслей хоть малое внимание. Гимба, как полагаешь, это лечится приемом перца?

– После перца уже не уделишь внимания никому, – обнадежил хакка. – Разве что у едока имеется сметана… холодная, много. Еще помогает лук. – Гимба нахмурился и обернулся к вождю, двигая блюдо с нарезанным мясом в его сторону. – Шеула скоро очнется, я чувствую. Все мы отдохнули и все готовы к делу. С чего начнем? Пора уже делать дело. Потому что Чар жив и здоров, я верю и даже, пожалуй, знаю… Но время не на нашей стороне.

– Закончив учитывать оружие и распределив людей, я отправился к Альдо, – вмешался в разговор Сагийари, двигая к себе тарелку и заинтересованно наблюдая за Банвасом, притащившим и нарезающим новый окорок. – Мы обдумали все, что нам известно о кораблях. Повторить внешний вид известных нам кораблей, выстроенных на верфях иного берега, будет трудно. И бесполезно: мы не понимаем, что в форме важно и что случайно. Но, как полагаю, есть более простые возможности. Если бы удалось быстро выбрать древесину из сердцевины…

– Выжечь могу с любой точностью и очень быстро, если мавиви допустит вмешательство ариха, – кивнул Магур.

Смуглый профессор замер, медленно обернулся к старому вождю и уточнил, все ли он разобрал верно. Вождь Даргуш в наступившей тишине дожевал мясо, вздохнул и кивнул:

– Нет ни смысла, ни возможности далее таить известное мне еще со вчерашнего дня. Шеула, прибывшая в столицу вместе с моим отцом, действительно мавиви и родная внучка иной, чтимой племенем предгорий мавиви Шеулы, которую мы полагали погибшей в первую войну. – Пока те, кто не знал новость, осознавали ее, Даргуш добавил: – Ночью мне не спалось, я думал, как нам следует именовать Джанори. И пришел к решению, подтвержденному его словами за этим столом. Мавиви – те, кто слышит зеленый мир и хранит его висари. Маави – тот, кто слышит мир людей и пробует привести смятение наших душ к некоему висари… Джанори, ты ведь слышишь души. И ты умеешь их исцелять. Даже те, которым сама Плачущая отказала в надежде.

– В некотором роде, – осторожно признал гратио.

– Значит, ты первый в народе махигов маави! – Банвас от полноты чувств припечатал ладонь к столешнице со звонким шлепком. – Я ловок! Ай да я! Не отвертишься: я твой ранва. Я тебя кормил, я тебя носил, я добыл тебе новое одеяло. От тебя уже никуда не денусь, и…

Банвас замолчал, глядя, как в дверь проскользнула Шеула, огляделась, моргая и щурясь, растирая пальцами ноющие от боли виски. Прошла, нырнула под руку Магуру и уткнулась лбом ему в плечо. Немного посидела, вздохнула свободнее, снова огляделась.

– Что-то плохое случилось? – уточнила мавиви, хмурясь и спрашивая в первую очередь Гимбу.

– Люди моря украли Чара, – виновато повел плечами Гимба, словно именно он и недоглядел. – Совсем украли. Корабль у них имелся возле нашего берега, стоял наготове, так мы все решили.

Шеула вздрогнула, прикрыла глаза и затихла, щекой прижимаясь к плечу названого деда. Плотнее оплела пальцами лоб, потерла виски, морщась и даже шипя сквозь зубы. Распахнула свои синие глаза, темные от беспокойства, слепо вглядывающиеся в даль.

– Ветер от берега, – отрешенно, без выражения сказала она. – Давно, с прошлой ночи. Далеко ушли, я плохо слышу море, не знакома с ним, край асхи не отзывается родственно. Мало понимаю, мало вижу. След остается, этот след я и позже укажу, вполне надежно, его мир помнит.

Мавиви поникла на плечо Магура и задышала часто, тяжело. Гимба взволновался, добыл воды и передал большую чашку через стол, сведя густые брови и буравя взглядом мелких темных глаз то вождя, то Сагийари. Не дождавшись немедленного их решения, сам заговорил:

– Мы построим корабль, и бледные на том берегу станут еще бледнее, Шеула. Мы их вразумим и вернем Чара. Ты мне-то верь, я сказал, что построим, так оно и будет, даже если все прочие откажутся.

Мавиви фыркнула в плечо деда и кивнула. Обещаниям хакки она верила и видела: даже жена вождя смотрит на него с надеждой и уже без слез на глазах…

– Я подобрал ствол секвойи для корпуса корабля, – решил продолжить рассказ Сагийари. – Старейшина леса упал пять лет назад, лежит в полукилометре от берега, на холме, ствол неплохо просох, и оттуда его, полагаю, посильно стащить в воду. Долбить древесину долго, я опасался, что мы и до зимы не управимся. Насколько ранва Магур ускорит работу, я не рискну заранее угадывать. При должной удаче, если…

– Мы пойдем туда немедленно и начнем теперь же. – Глаза мавиви блеснули упрямством. – У меня два ранвы, и мы справимся быстро. Дедушка…

– Заседлаем Шагари, усадим тебя верхом – и вперед, прихватив с собой все счастье, даруемое пегим, – серьезно кивнул Магур, наблюдая, как Гимба взвешивает в руке мешок с батаром и взглядом оценивает последний окорок.

– Суеверия, – робко улыбнулась мавиви. Но поверила деду, обретая цель на ближайшие дни и надежду – на все последующие. – Счастье нельзя приманить.

– Конечно можно, – строго возразил Джанори. – Счастье пегого коня велико, поскольку мы все радуемся и обретаем уверенность, глядя на него. Так что идите, седлайте и…

– …с белой ноги, – басовито рассмеялся Банвас.

Вождь кивнул и поднялся с табурета, чтобы проводить мавиви. Долго смотрел с крыльца, как седлают коня и как пегий, возмущенно фыркая, шагает прочь по улице Секвойи, нахлестывая себя хвостом и кося глазом по сторонам: давно пора появиться Ичивари, признанному и несравненному хозяину, другу, обладателю несметных запасов лепешек, сладкой свеклы и ласковых слов… Напрасное ожидание.

– Что ты хочешь найти в записях? – негромко уточнил Магур, возникая тенью за спиной.

Вождь без удивления обернулся: он знал за отцом это умение появляться вовсе не там, где ждут, и задавать внезапные вопросы, касающиеся важного. Он, ранва, должен бы уйти вместе с мавиви, но он же – вождь и отец вождя – не может покинуть город, не понимая происходящего и не дав сыну возможности хоть с кем-то разделить свои сомнения и выслушать либо одобрение, либо разумные замечания. Сейчас, конечно, необходимо понять: что есть в записях и надо ли тратить на них время. И как иными способами пролить свет на прошлое серенького, исключительно неприметного Маттио Виччи, вечно вздрагивающего, сутулого старика.

– Кто он, когда пришел к нам, где жил и с кем был знаком, – отозвался Даргуш. – Эти детские записи наивны и на первый взгляд бессмысленны. Но вдруг именно их важно было уничтожить? Дети писали обо всем минувшем, что помнили их деды. И новое добавить не забывали. Велик ли их опыт? Однако же каждый незнакомец – тайна, а всякий бледный подозрителен. Пусть мы вот-вот назовемся единым народом, но прошлое быстро не изжить. Тот, кого мы знали как Маттио, пришел в столицу и был принят, он принес письмо от вождя племени абава. Теперь я пытаюсь с помощью пажей установить: что помнят о нем на прежнем месте? Что известно о неожиданных передвижениях иных бледных и смуглых. Охота, растянувшаяся на всю зиму, переезд из одного селения в другое, несчастные случаи… Я составил довольно длинный список, потому что не желаю дать людям моря возможность жить среди нас и уродовать зеленый мир, его обитателей и его законы. Если бы этот Маттио не проявил себя теперь, пусть и столь страшно, он мог бы похитить Шеулу.

– У меня всего один внук в мужской линии, – нехотя выговорил Магур. – Но ты прав… Тяготы плена следует принимать мужчинам. Бледные сломали бы девочку, выясняя истоки дара мавиви и требуя власти над духами во имя войны.

Даргуш обернулся к отцу, и складки у губ обозначились резче, делая лицо жестким, хищным.

– Я готов поверить в полезность казней, как уже было однажды, если только неизбежность насильственной смерти уберет с нашего берега предателей. Нет ничего страшнее и подлее удара в спину.

Магур немного помолчал, хмурясь и оценивая услышанное. Глянул вслед мавиви: пора догонять… Значит, времени на долгие разговоры нет.

– Дар, все разумно и правильно. Но я теперь ранва, и порой мне делается доступен какой-то иной путь разума, не принадлежащий логике, – вроде бы чуть удивляясь, вздохнул Магур. – Я осознал еще один признак людей, отринутых миром. Увы, подобным образом ощущают себя и просто больные, важно научиться отделять одно от другого. Тут я бы поверил мнению Лауры.

– Что за признак?

– Они мерзнут, Дар, – с долей презрения шевельнул плечами старый вождь. – Родство с духами и миром дает нам немало: одних делает мавиви, иным отмеряет чуть меньше, позволяя жить в свое удовольствие и не тяготиться сохранением висари ежедневно. Но все мы, настоящие махиги, не понимаем суровости мороза за перевалом. Здоровяк из новоявленного рода дуба бледен до того, что щеки его розовы, отмечены рыжими пятнышками. Он совсем особой породы, северной, вроде бы чуждой зеленому миру, но в прошлую зиму этот «дуб» потерял шерстяную рубаху и не стал искать, не нужна… А сын сестры вождя Ичивы мерз на охоте уже восемь зим назад. Я запомнил, но не придал этому значения.

– И все ранвари мерзли, а сам наставник не снимал шкуру медведя, – задумался Даргуш. – Почему, отец?

– Этот мир воистину наш дом, – улыбнулся пожилой махиг. – Лес – стены его, огонь души – лучший очаг. Те, кого более не впускают в дом, лишены и защиты стен, и тепла живого огня. Присмотрись, поищи таких. И не только среди бледных.

Магур отвернулся и заспешил вниз по ступеням. Проходя по улице мимо крыльца, хлопнул по бревнам, глянул на сына снизу вверх и чуть усмехнулся:

– Мы все обсудили с моей внучкой. Она собиралась извиниться за свою неоправданную и детскую выходку, но сегодня все так закрутилось и смешалось… Лес для тебя открыт. Можешь сбегать хоть до ручья и осмотреть переправу. Тебе ведь нужен повод, чтобы отпустить себя на свободу, вот я его и предлагаю…

Вождь вождей зашагал прочь, уже не оглядываясь. Даргуш некоторое время стоял молча, прикрыв глаза и пытаясь справиться с бурей в душе. Сын пропал, люди моря затеяли едва ли не войну. Как можно сейчас задыхаться от радости? И допустимо ли, бросив все дела и предав долг вождя, отвечающего за столицу, за весь лесной край…

Даргуш воровато огляделся, в два прыжка одолел лестницу и, больше не пытаясь сохранить степенность, побежал мимо конюшни к Черному Ельнику и оттуда, через поле – к опушке. Пальцы ветра прочесывали волосы, солнечное тепло льнуло к коже, в прохладу живой зеленой тени хотелось нырнуть, как в омут, – с головой и без рассуждений. Очнулся вождь уже над краем оврага, прячущего говорливый ручей. Вдохнул полной грудью – и вздрогнул от удивления. За спиной, рыча и хрустя ветками, несся от опушки неугомонный старший «дуб». Догнал, остановился рядом, сердито погрозил тяпкой:

– Вы что, всей семьей с ума посходили? В лес только по трое, сам велел!

– С тяпкой нас как раз трое, – невозмутимо отметил вождь, почти не пряча улыбку. – Пошли, глянем на переправу. Сам хочу все рассмотреть.

– Оно и верно, – согласился бледный. – Иногда самое то – по лесу пробежаться, тоска и развеется. Чар хороший мальчик, ума в нем много, он уж дождется нас, сколь требуется. Должен понимать, что мы не бросим.

Вождь покосился на рослого фермера и кивнул. Было немного странно сполна осознать, что этот человек с совсем бледной кожей, отмеченной кое-где рыжими пятнами, непонятными для смуглых махигов, как раз и есть настоящий махиг… «Мы не бросим», – сказал он. Ведь и правда полагает себя связанным душой с этим лесом и родным ему.

Глава 7

Новый учитель Ичивари

«Не было у нас противника опаснее и сильнее, чем люди зеленого берега. Они не приняли веру и не познали разобщения через имущественное неравенство, они отказались от всех правил жизни, незыблемых прежде и успешно внедряемых нами в иных землях. Они не признают пользы золота или иных мерил ценности, они так и не освоили по-настоящему денежной системы и не отошли от менового торга, хотя было приложено немало сил. Они не выстроили иерархию знати, не научились изымать излишки и распределять их неодинаково для людей разной полезности, хотя я передал им все должное знание и много раз разъяснял нужным людям пользу привилегий. Дикари не смогли даже принять самого, казалось бы, простого и неизбежного: своего права стать хозяевами и сделать пленных рабами, настоящими рабами в полном смысле этого слова, а не работниками, ограниченными лишь в свободе передвижения.

Каждый день жизни в нелепом обществе голодных оборванцев был пыткой. Каждый день не мог я понять, что скажут и сделают окружающие меня и какова глубинная, не проявляемая в словах, причина выбора того или иного решения? Почему их наивность не исключает хитрости и порой мудрости? Почему в большинстве своем они сочувствуют вождям, но не выражают зависти к их власти? И почему сами вожди не в состоянии хотя бы обзавестись слугами? Я покидаю дикий и страшный берег в смятении. Я покидаю его, не найдя ответов и накопив вопросы, гнетущие мою душу и отравляющие мысли… Я вижу во снах их берег и слышу шум крон секвой, говорящих со мной на некоем языке, недоступном моему разумению».

(Из личных шифрованных записей оптио Алонзо Дэниз, доверенных морю)

Первое, что наметилось и стало связной идеей в тумане полубреда: голова так не болела, пожалуй, ни разу в жизни. Вторая мысль кое-как просочилась в сознание, пытаясь нащупать причину удручающего состояния, и выбрала наугад самую примитивную: мама опять прикрыла окно, в комнате стало душно. Очень душно, да еще и запах отвратительный. Прелый, кисловатый, тяжелый, спрессованный… Не запах – вонь. Что творится дома?.. И дома ли?

Ичивари, шипя и вздыхая, уговорил себя разлепить веки. Сморщил лоб от недоумения, щурясь и всматриваясь в потолок, а точнее, в темные старые доски настила, которые нависали над самым лицом. Их вид убеждал вернее боли в затылке и духоты: он сейчас действительно не дома. Еще одно усилие, и память – чужая, какая-то мертвая и непослушная – повела сознание, спотыкаясь и пошатываясь, по тропам минувшего дня. Добрела до самой переправы через Типпичери, даже позволила заглянуть за ручей, на склон. Зацепилась, как рука за корень, за единственный отчетливый и яркий кусочек узора событий, стертого болью. Перед глазами явилось бледное перекошенное лицо Маттио, внезапно озарившееся улыбкой. В расширенных зрачках наметилась радость, незнакомая и непривычная. Эта недобрая радость вспыхнула, разрослась… а воспоминания прервались и утонули во мраке. Ичивари устало прикрыл глаза. Он не дома. Даже не в родном лесу. Не стоит глупо отстраняться от очевидного – не тошнота и головокружение качают комнату. Все куда хуже: весь мир, сжавшийся до размеров корабля, чуть шевелится в ладонях моря, вызывая тошноту…

Рядом возникло движение, скрипнул пол. Ичивари повернул голову, снова хмурясь и пытаясь совладать с рвотными спазмами. Маттио Виччи держал кружку с водой и заглядывал в лицо, и был он привычный – бледный, с трясущимися серыми губами и влажной дорожкой недавней слезинки на левой щеке… Опустив плечи, Маттио скорчился у самой кровати, скорее даже лежака, узкого, представляющего собой настил из грубых досок без самого тощего одеяла поверх.

– Очнулся? – сиплым шепотом уточнил Маттио. – Пей. Станет легче, ты пей, пей… Видишь, как оно вышло: плохи наши дела. Совсем плохи…

Голос Маттио сошел до трагического дрожащего всхлипа. Это странно и все же вполне закономерно сочеталось с тем, что его рука твердо и уверенно удерживала полную кружку, не расплескав ни капли… Ичивари жадно выхлебал воду и снова прикрыл веки. Ругать себя поздно, твердить: «Я же подозревал неладное» – и того глупее. Ленивая память сдалась и признала: да, подозревал. Вопрос Маттио тогда, возле переправы, прозвучал нелепо и заставил на миг задуматься. «Ты привел вождя или хотя бы Джанори?» – уточнил он у Гуха, хотя видел своими глазами сына вождя. Если бы Гух не размахивал пистолем и не шумел, если бы не приходилось вслушиваться в лес за двоих и всматриваться тоже за двоих…

– Гух! – одними губами позвал Ичивари, удивляясь тому, что голос отказал напрочь.

– Его убили. – Теперь слезы Маттио уже не казались притворными, рука задрожала, кружка брякнула об пол. – Зарезали… Так страшно, так бессмысленно… мой мальчик…

Ичивари опять прикрыл веки и надолго замолчал. Он отдал Гуху пистоль, надеясь не на прицельный выстрел, а всего лишь на то, что нескладный махиг успеет спустить курок и обозначить беду шумом. Он заставил проверить полку с запальным порохом. Все зря. Стыдно быть глупее и беспечнее фермера из рода дуба. Тот накрепко и с первого раза усвоил: вождь приказал выходить в лес только втроем, а лучше большой толпой, а уж вовсе хорошо – просто посидеть дома…

Почему за самонадеянность – его, Ичивари, ошибку и вину – пришлось расплачиваться самому слабому и беззащитному, самому мирному и непричастному ко всей истории жителю столицы? И как теперь глядеть в глаза Маттио, если в первом же взгляде тот прочтет недоверие?

– Я долго… – упрямо зашипел Ичивари сухим горлом.

– Мы целые сутки в море, если я не сбился со счета, – отозвался бледный, исправно всхлипывая и вздрагивая. – Они ударили тебя по затылку очень сильно, дубинкой. Было много крови, все волосы запачканы и теперь. Я так испугался… Нас заперли здесь, и я уже решил, что ты умер. Как мой мальчик, как Гух…

Стало еще противнее, тошнота подкатила к горлу и уже не ушла. Трудно принять свою вину за смерть соплеменника, но нелегко и выглядеть в точности таким глупым, как о тебе думают… Неужели этот Маттио полагает, что сын вождя – недотепа? Что не задал себе простого вопроса: если Гуха убили, зачем сохранили жизнь бледному старику? Наконец, как этот старик сполз по камням так низко и не скатился еще ниже, в ручей, если он действительно трус, жалкий, полуслепой и бессильный?

Маттио звякнул кружкой о край ведра, повторно набирая воду, умыл Ичивари и ловко поддел под затылок, помогая напиться. В голове чуть посветлело. Проявились более сложные мысли. Сын вождя нахмурился, собирая мысли и выстраивая хоть в какой-то первичный порядок. Его увозят на берег бледных, нет сомнений. Его или били по затылку повторно, или чем-то поили, вот причина тошноты: хотели продержать в бессознательном состоянии, пока побег еще имел смысл и берег оставался относительно близко, пусть не для того, чтобы доплыть, но для самого существования призрачной, но все же надежды на возвращение. Маттио подсадили тоже специально. Чтобы следить. Или чтобы выведывать важное? Отцу подсунули окровавленные перья из прически еще тогда, в ночь поджога библиотеки. Надо полагать, загадочные злодеи давно и осознанно избрали сына вождя в пленники. Согласно некоему плану, опасному для зеленого мира. Как раз и наставник вздумал двинуться с гор в долину, прямиком в столицу и далее… Куда?

Морщась от своих догадок, одна тягостнее и сложнее другой, Ичивари вздохнул, процедил выдох сквозь зубы и порадовался: тошнота отступает. Сейчас очень важно найти повод изгнать серый зимний туман отчаяния из левой души. И укротить гнев, сжигающий огнем правую. Пусть мавиви, Джанори и кто угодно иной убеждают, что душа одна, но разве одна может так рваться надвое и болеть? Разве в одной уместится так много противоречий?

– Зачем я понадобился людям моря? – Длинную сложную фразу удалось выговорить почти внятно.

– Сказали, ты теперь посол, – заторопился пояснить Маттио, весьма довольный тем, что нет вспышки ярости. – Сказали, будут хорошо нас кормить, даже гулять разрешат, если мы дадим слово вести себя тихо. Еще сказали… – Маттио осекся и сник. – Ичивари, они хотят знать о твоем отце, о законах нашего берега, о наставнике. Им почему-то важен этот самый наставник. Ты меня слышишь?

Ичивари плотнее зажмурился, замычал, показывая, как сильно тошнит, и выгадывая немного времени. Врать он не умеет. Спокойствия, необходимого для сознательной и убедительной лжи, у него нет, он слишком молод и порывист. Шеула знала его слабость и не зря уговаривала, просила учиться слушать воду. Вокруг так много воды, что и представить невозможно, не умещается в сознании бескрайность моря! Именно поэтому корабль не худшее место, чтобы следовать совету мавиви, одарившей перышком и улыбкой… Перышком, сохраняющим призрак надежды на спасение даже вдали от родного берега. Вот теперь мысли сплелись в нужную косицу, надежную и длинную. Если только… Рука неловко дернулась, поползла по животу, по груди, дрожащая и непослушная.

– Что не так? – насторожился Маттио. – Я помогу.

– Мои перья, знак сына вождя, это важно.

– Не пропали, по-прежнему вплетены, вот. – Услужливый сверх меры бледный уложил кончик косицы в ладонь. – Оба здесь, только испачканы.

Ичивари погладил перья и пересчитал их. Два белых больших и третье, совсем маленькое, у основания нижнего, прилипло накрепко. Старики рассказывали: подарок мавиви трудно потерять, гораздо легче утратить право на него, разочаровав лес и духов. Получается, он, Чар, пока что не безнадежен… На губах появилась улыбка, боль потерянности ослабла, гнев притих, его высокое яростное пламя сникло до тлеющего раздражения. Чтобы слушать море, надо выбраться из клетки и дышать его солью, его ветром. Ичивари начал мысленно высматривать тропу к свободе.

Сперва следует согласиться стать послом, не возражать резко и зло. Все равно любые условия пребудут в силе лишь до тех пор, пока нет иных бледных, более важных. Пока корабль в море. Ичивари повернул голову и открыл глаза, в упор и с немалым интересом рассматривая Маттио. Человека, обманувшего всех. Его трусость была лучшим способом избежать пристального внимания. На тех, кого презирают, редко смотрят. От них почти невольно отворачиваются…

– Маттио, нам обоим станет проще разговаривать, если мы не будем притворяться. Я не умею лгать, ты, наверное, устал, и тебе тоже тягостна ложь. К тому же для меня важно осознание того, что ты не трус. Я уважаю тебя, пусть и как врага зеленого мира, но врага сильного и интересного. Тому, кого я полагал трусом, я не дал бы никаких обещаний всерьез и даже собственные клятвы перед трусом не счел бы значимыми, достойными исполнения. Понимаешь?

Бледный некоторое время сидел молча, щурясь и по привычке втягивая носом воздух, словно все еще всхлипывая. Наконец губы его дрогнули в усмешке, взгляд стал тверже и увереннее, плечи распрямились.

– Я мог бы тебя переубедить. – В окрепшем голосе прозвучала сдержанная веселость. – Я хорошо усвоил кривые тропки размышлений и корни убеждений ваших нелепых душ, похожих на дикую чащу… Но ты прав, я устал притворяться. Я стар, у меня болит спина, когда я хожу согнутый. От этого всхлипывания меня донимает кашель. Не приведи Дарующий сэнна Лозио узнает, как много я, спасаясь от ревматизма, рассказал махигам об устройстве и утеплении домов, кладке очагов и дымоходов. Но я не мог просто мерзнуть и погибать, не исполнив по причине болезни главное задание ордена…

– Ты нам ничего не рассказывал, ты был всего лишь братом старика Томаса, – сразу предположил Ичивари.

– Для посла не самое глупое утверждение, молодой человек, – усмехнулся бледный. – Я пристегну к твоей ноге тяжеленное ядро и ограничусь этой простой мерой, позволив жить в каюте второй палубы и даже гулять по кораблю, само собой – в сопровождении и не везде. Впереди у нас длинное плаванье. Не скрою: мне необходимо доставить тебя живым, и так будет проще для всех. Но ты дашь мне клятву именем зеленого мира, полнотой двух своих душ и…

Маттио запнулся, пытаясь подобрать наиболее надежные и точные слова. Воспользовавшись непродолжительным молчанием, Ичивари обдумал все сказанное. Можно ли обещать так много и прав ли он, решаясь на то, что иные назвали бы недопустимым? Яростный и простой в решениях Банвас скорее умер бы, чем заговорил с врагом. Тихий, покладистый Гух, в этом Ичивари был почти уверен, нашел бы первый попавшийся под руку острый осколок или обломок и провел им по запястью, опасаясь проявить слабость в момент пыток и тем причинить вред зеленому миру. Он же, сын вождя, желает сыграть с бледным в открытую и надеется на выигрыш. Самонадеянность? Хотя дед говорил: умереть никогда не поздно. Ичивари нахмурился. Есть ведь некий порог, определяющий, можно ли хотя бы временно сосуществовать с бледным на его условиях, не предавая и не кривя душой?

– Ты убил Гуха? – негромко спросил махиг.

Бледный тяжело вздохнул и надолго смолк. Потом искоса поглядел на пленника, и вина на дне глаз показалась Ичивари настоящей, непритворной.

– Я желал увезти его живым. Он знал пещеры, это было важно. Он еще кое-что ценное помнил… Мы ведь не только золото разглядели на вашем берегу. Я честно учил его горному делу. И получил воздаяние за свою науку сполна, составив интересные записи… Он охотно слушал о Дарующем и даже, возможно, был готов уверовать. Наконец, он заботился обо мне.

Бледный говорил тихо, слова приходилось угадывать, и Ичивари утвердился в подозрении: под дверью слушают весь разговор. Магур так и рассказывал о бледных. Мол, друг другу не доверяют и себе самим тоже, а друзей, кстати, у них и вовсе нет… Маттио Виччи понял задумчивость махига по-своему. Еще раз покачал головой и сел удобнее, облокотившись на край кровати. Собрался убеждать. Но сразу же махнул рукой и сник, отказываясь от первичного намерения.

– Если бы я воспользовался ножом, перерезал бы ему горло, – сухо и почти зло бросил он. – Так надежнее. Его убил мой… союзник. Махиг. Дальний родич твоего отца. Вы мало отличаетесь от нас, если приглядеться. Скоро научитесь всему: и лгать, и предавать, и искать союзы, и отрекаться от них. Такова плата за жизнь в городах. Много людей и мало надежд стать значимым… Постепенно примитивная, достойная дикарей охота на зверей останется в прошлом, сами люди сделаются законной и ценной дичью. Я мог его зарезать, но не желал этого и не принимал участия в случившемся. Я ответил на твой вопрос. Что скажешь мне ты?

– Именем зеленого мира, полнотой душ и любовью матери клянусь, – негромко повторил Ичивари, честно дополнив предложенную формулу договора. – Я не буду делать глупостей, пытаясь умереть или сбежать. По крайней мере, пока не появится впереди берег. Что я получу взамен на свою сговорчивость? Хорошо бы подробно, все же речь идет о моей жизни.

– Ты действительно не безнадежен, – хитро прищурился Маттио. – Торгуешься… Мы поладим. Будем разговаривать. Много разговаривать. О зеленом мире, о твоем отце, о вашей ложной вере в духов. У меня гораздо больше вопросов, чем ответов. Ты знаешь не все, но мне важно понять, как ты смотришь на мир… И еще одно условие. Мы будем изучать Скрижали, главную книгу моей веры.

– И я тоже смогу задавать вопросы?

– Да… это даже занятно. Только звать меня следует не Маттио Виччи, мне опротивело чужое имя, как и сам этот вечно дрожащий старик, пустая и мерзкая оболочка, маска… Я Алонзо Дэниз.

– Гратио Алонзо, оптио Алонзо или даже сэнна Алонзо?

– Откуда ты это знаешь, и столь подробно? Сэнна на вашем берегу был всего раз, и он…

– От деда Магура. Именно он сжег корабль де Ламбры. Значит, оптио?

– Оптио – звание в иерархии ордена, как и ментор, – вздохнул Алонзо, поднимаясь на затекшие ноги и без спешки продвигаясь к двери вдоль стены, мимо поперечного ряда двухъярусных лежаков. – «Сэнна», или «ваша благость», – именования ментора при обращении к нему. Оптио ниже в иерархии, и его, то есть меня, следует именовать светоносным или лито. – Алонзо стукнул костяшками пальцев в дверь и звонким металлическим голосом потребовал: – Откройте, хватит пыхтеть возле щели. Ведь наложу наказание, чада грешные, и жестокое наказание… Как возмогли вы решиться подслушивать речи мои?

В коридоре что-то шумно упало, затопали обутые ноги, два голоса с незнакомым произношением испуганно выдохнули имя Алонзо. Забормотали невнятно, очень быстро, глотая слова и часто повторяя «глори»… Оптио презрительно усмехнулся, продолжая постукивать ногтями по доске, торопя нерадивых слуг. Очевидно, уронили за дверью именно ключи.

– Трусоватых недоумков на моем берегу немало, – с неприязнью в голосе отметил оптио. – Но об этом мы тоже поговорим позже.

Дверь наконец-то распахнулась, стало видно, что в тесном темном коридоре стоят, пихаясь локтями, трое, у всех наготове пистоли, целят они в комнату – то есть в грудь оптио. Осознали, позеленели, двое бухнулись на колени и забормотали молитву усерднее и громче прежнего. Третий торопливо сунул пистоль за пояс и поклонился.

– Приготовили? – уточнил Алонзо.

Слуга кивнул и поманил кого-то невидимого из недр коридора. Звякнуло железо. Ичивари поморщился, рассматривая цепь, гирю и широкое разъемное кольцо с замком. Алонзо сам приладил окову на ногу, весьма буднично поясняя, что все предусмотрено, что внутренняя поверхность выложена кожей и даже не оставит следа на теле… Ключ будет храниться у капитана, так что пытаться убить слуг и самого оптио, надеясь отнять его, бесполезно. Ичивари молча кивнул. Когда окова обхватила ногу, он ощутил себя зверем, пойманным в силки хитрым охотником. Душа рвалась на волю, и он впервые осознал сполна, почему волки готовы отгрызть себе лапу ради освобождения. И почему истекать кровью и ползти прочь от ловушки, уже не имея сил и надежды выжить, – это победа… А еще Ичивари думал о той, прежней, мавиви, бабушке Шеулы. Женщину доставили на корабль едва живой и пытали, и было ей много хуже, чем умирающему волку, потому что зверь обрел свободу хотя бы в посмертии, а человеку его враги не оставили и этого последнего одолжения.

Снова вспомнились синие глаза младшей Шеулы, наполненные страданием. При первой встрече с мавиви он причинял боль и в душе становился подобен уродливым, худшим людям моря. Он извинился и получил прощение, но лишь теперь знает по-настоящему, что мог натворить. Понимать ошибки удается куда глубже, если своей кожей ощущаешь неволю, сам испытываешь чувство вынужденной покорности, признавая чужую власть и свое бессилие. Оскверняющее ощущение. Унизительное. Оно лишает мир цвета, отделяет от него незримой стеной…

– Привыкнешь, – буркнул оптио едва ли не сочувственно, к тому же на сей раз он использовал наречие махигов. – Люди такие… ко всему притерпеться могут. Похлеще крыс. В городах живет немало крыс, Ичивари. Они питаются всем, до чего доберутся… А люди питаются даже крысами.

– Ты долго жил на нашем берегу, – догадался махиг, всматриваясь в тусклые старческие глаза, таящие тоску.

– Слишком долго, – сухо ответил оптио по-тагоррийски. И повысил голос: – Вставай. Тебе не так уж плохо, сам дойдешь. Чада криворукие, кто уронил ключи? Ясно… Наказание тебе будет такое: бери сие ядро, неси с молитвой и смирением за послом. Привыкай, до самого порта в том удел твой… Обед готов? Тогда мы проследуем в мою каюту.

Оттолкнуться от пола и сесть оказалось трудно, встать на подкашивающиеся ноги – почти невозможно. Ичивари осознавал, что делает это на одном упрямстве, не желая быть слабым и позволять себя тащить, как связанную дичь на палке… Он сделал первый шаг, затем второй, цепляясь за стены и доски лежаков. До каюты оптио ноги пришлось переставить семьдесят шесть раз. В том числе протащиться почти ползком по восемнадцати ступеням узкой крутой лестницы, поднимаясь на палубу выше. На стул Ичивари рухнул в полной темноте, подозрительно похожей на потерю сознания. В ушах гудела кровь, выла голосом большого ветра в древесных кронах. Едва удалось разобрать тяжелый звук опущенного на пол ядра и шелест цепи. Когда зрение вернулось, в комнате уже не было никого, кроме оптио. Тот сидел за широким столом напротив и невозмутимо пилил хилым ножичком кусок мяса на странной плоской тарелке. Точно такой же кусок и такую же тарелку Ичивари обнаружил перед собой. Заинтересованно принюхался, поймал неловкими слабыми пальцами нож и вилку, припомнил казавшиеся нелепыми наставления деда и отца: «Учись есть по обычаю бледных, мало ли в каком окажешься обществе».

– Сегодня мы поговорим о наставнике, – мягким, почти вкрадчивым голосом сообщил Алонзо. – Как он выбирал учеников? И почему он не принял тебя, хотя ты был отправлен к нему и сам вождь нехотя, но дал согласие на обряд. Даргуш пытался отменить это решение, чем насторожил меня и вынудил начать действовать раньше срока. Потом я получил сведения о магиорах, идущих с юга, и забеспокоился всерьез. Итак, начнем с главного: тебе известно, как обрел свой дар Арихад, и может ли кто-либо еще повторить его путь?

Ичивари старательно допилил волокна мяса, визжа по тарелке лезвием чудовищно тупого ножа. Шевельнул бровью, отправив пищу в рот и усердно ее пережевывая. Желудок возрадовался, заурчал, уговаривая головную боль отступить. Вопрос оптио еще три дня назад был бы очень опасным, не допускающим ответа. Знал бы Алонзо, как много он упустил, – пожалуй, отдал бы приказ развернуть корабль. Сын вождя проглотил мясо и зажмурился от удовольствия, заодно пряча радость. Он все делает правильно. О мавиви оптио не следует знать. Мало ли кто еще из союзников людей моря остался на родном берегу, сколько таких – ведь их не обнаружит сразу даже мудрый дед Магур!

– В начале времен мир был пуст, висари его называлось совсем просто… – напевно начал Ичивари.

– Сей примитивный бред я сам же и записывал, – поморщился Алонзо. – Арих есть огонь. Знаю. Асхи – вода, асари – ветер, амат – земля… Обычное обожествление природы, повторяемое во всех дикарских племенных еретических культах. Ничего нового, на южном материке духа асари, то есть бога ветров, именуют Хаби-хар… Вот только этот их Хаби-хар не отзывается на вопли шаманов.

– Мы не обожествляем природу и не считаем ариха огнем, мы полагаем силу творения единой, имеющей многие лики-проявления. Арих есть обновление, но не последовательное и мягкое, а иное, отрицающее прошлое с его ошибками, расчищающее место новому…

– Ичи, я не философ. – В голосе оптио проскользнуло раздражение. – Я хочу получать внятные ответы. «Не знаю» – лучше и короче, чем попытка напустить туман и истратить время.

– Я полагал, нам плыть полгода, – честно признался Ичивари. – Столько я не наплету даже про ариха, которому посвящен с детства. Но и торопиться не вижу смысла. Нельзя просто ответить на сложный вопрос. Я ведь не вполне дикарь, лито Алонзо. Я знаю грамоту и могу объясняться на трех языках вашего берега. Я читал труды по…

– Не более трех месяцев, мы знаем курс, и ветер в этот сезон удобен. Хорошо, вернемся к ариху, – поморщился оптио. Оттолкнул тарелку с едва початой порцией пищи и придвинул листки и чернильницу. – Обновление… От кораблей после удара огненного шара оставалось так мало, что, на мой взгляд, это не похоже на обновление. Третью войну я наблюдал, находясь на вашем берегу. Едва досчитав до двадцати, я увидел на месте прекрасной каравеллы сухой пепел, дрейфующий в потоке ветра.

– Ограничения связывают силы и создают для них висари, упрощенно именуемое равновесием. Допустимое соотношение. – Ичивари взялся пилить мясо опять, косясь на порцию оптио и прикидывая, как долго можно забалтывать Алонзо тем, что дед изложил за два часа. – Возьмем для примера лесной пожар…

Лесного пожара хватило до самых сумерек. Алонзо, устав писать, сердито утопил острие пера в чернилах и помассировал запястья. Надо признать, слушал он охотно и даже, пожалуй, с растущим интересом. Прожив на берегу зеленого мира тридцать лет – он сам в середине беседы проговорился об этом, – оптио так и не усвоил того, что махиги не видят зла в пожарах. Без огня лес не обновляется, и пламя они принимают как часть неизбежного, пока оно не становится необузданно диким – безумным, свободным от ограничений и нарушающим висари.

– Иди, я буду думать, – разрешил наконец оптио. – Твоя каюта невелика. Сперва пройдешь до конца коридора, я приказал наполнить бочку, тебе следует вымыться. Завтра мы все же доберемся до обсуждения дара наставника. Иначе ты останешься голодным. Пища – неплохой способ улучшения памяти.

Ичивари, с трудом дожевавший третий кусок мяса, доставленный по приказу оптио, сыто кивнул. Есть много тем, вполне годных и даже удобных для обсуждения. Тот же наставник: его дар необратимо утрачен, сам он мертв, появление новых ранвари исключено. Можно говорить о бездушном ничтожестве подробно и ничего не скрывая. Дед Магур полагает, что, скорее всего, Арихад получил некий подарок от своей мавиви. Он был не лучшим ранвой и с трудом контролировал себя, неполно и слабо воспринимал ариха. Обладающая единой душой просто обязана была отринуть такого ранву и призвать иного… Но война не оставила времени разобраться и тем более выбрать, Арихад и так был вторым и запасным, а главный, первый ранва, погиб. Бледные наступали, их пушки причиняли страшный урон. Не нашлось возможности избрать иного воина, подготовить к обретению. Ведь далеко не каждый махиг, даже обученный с детства, как все шестеро учеников Магура и сам Ичивари, – не каждый сразу ощущает силу и принимает ее как часть себя, как свое продолжение и связь с миром неявленного, как право и возможность влиять на явленный мир. Мавиви нарушила закон и дала слабому ранве знак ариха. И когда она погибла, знак помог ничтожеству сохранить влияние и связь с неявленным вопреки гнилости корней души. Так возник наставник – обладатель дара, украденного у мира. Тот, кто способен призвать лишь безумный огонь, самую страшную и чудовищную форму ариха… Как долго можно рассказывать эту историю, расцвечивая ее суевериями и легендами, домыслами и отступлениями? Дней десять. Потом следует упереться и не говорить о какой-то детали, важной. Например, об отце Арихада, происходящем из народа севера. Действительно дикий народ, не признающий зеленый мир в понимании махигов, практикующий примитивный шаманизм. Сделать вид, что тут и лежит разгадка обретения дара. Придется остаться без пищи дней на пять – он сын вождя и не может все время быть покладистым, это очевидно… Как очевидно и иное. Алонзо понятия не имеет о практике голодания, обычной для уходящих на большую охоту. Пять-семь дней одиночества позволят поразмышлять, послушать море. Дед несколько раз повторял: «Когда тело слабеет, дух приближается к неявленному».

Мысли позволяли отвлечься от своего плачевного положения пленника. Ичивари добрел до конца коридора, почти не помня о ядре и цепи, благо нескладный бледный слуга исправно тащил тяжесть следом и монотонно шептал молитвы. Комната для мытья оказалась крошечной, а вода – соленой, морской. Ичивари с наслаждением погрузил лицо и руки, пытаясь в первый раз коснуться асхи, ощутить хоть самый малый отклик. А потом стал просто смывать грязь и кровь…

В свою каюту он шел куда бодрее, чистота тела всегда дарует радость. За спиной вздыхал и шелестел слуга. Судя по срывающемуся голосу, посла махигов он боялся панически. Оно и понятно. Сам-то хилый, неловкий, развит хуже, чем Гух, шея тонкая, двумя пальцами можно передавить. А толкни такого посильнее плечом – ребро треснет, и хорошо, если одно. Даже жаль его, несет ядро и обливается потом. У двери своей каюты Ичивари остановился и оглянулся на слугу:

– Тяжелое?

Тот испуганно кивнул и отодвинулся на всю длину цепи. Ичивари медленно и плавно протянул руку, намотал на кисть цепь и взвесил ядро. Его позабавила безоружность слуги. Оптио, человек неглупый, решил не искушать пленника видом и простотой получения ножа или пистоля.

– Ты не переживай, я завтра сам стану таскать ядро. Надо же руки упражнять. И еще запомни: когда утром придешь будить, в плечо не толкай. Я могу ударить спросонья. Постучи по стенке, вот так. Спокойной ночи… кажется, так у вас говорят.

Слуга затравленно отодвинулся еще дальше, глядя, как махиг, сутуля плечи и пригибая голову, минует порог.

Утром он постучал точно так, как было велено, и снова проводил молодого посла до каюты оптио, где его ожидал Алонзо и целый день нудных сложных разговоров.

А за тонкой обшивкой бортов шевелилось и дышало море. Чистая, почти единовластная вдали от берегов, стихия асхи раскрывалась во всей своей полноте. Ичивари говорил об арихе короткими рваными фразами, нехотя и через силу, то и дело поглядывая в высокое узкое оконце, вслушиваясь в плеск волн. Ночью он в первый раз ощутил асхи и был, стыдно в этом признаться даже себе, потрясен и несколько напуган. Прежде он полагал асхи малой силой, помощницей прочих. Многие махиги наивно считали асхи самым неярким из ликов единого неявленного. Но, рухнув в сон, Ичивари проваливался все глубже в бездну, в холодное и чуждое, в непостижимо огромное, могучее и первозданное. В то, что сохраняет покой даже в самую страшную бурю, способную лишь уложить морщинку на чело поверхности, не более… Асхи отозвался, как и просила Шеула, согревшая в ладонях перышко. Казалось бы, все хорошо, движение к свободе уже начато и это не может не радовать… Но лишь теперь Ичивари ощущал, насколько душа его далека от пути асхи и каким трудным, а может статься, и непосильным окажется настоящее осознанное сближение.

Сын вождя снова сидел в каюте Алонзо, говорил, кивал, пил чай – незнакомый напиток бледных иного берега. Он смотрел на усталого старика и пробовал у него учиться. В закрытости оптио было немало угодного и близкого асхи. Все мысли его, высказанные вслух и допущенные на лицо, лишь рябь поверхности. А что глубже? Темная и холодная тайна, никогда не прорывающаяся на свет и незнакомая до сегодняшнего дня даже самому Алонзо. Весь день оптио слушал и впитывал. И еще день, и еще. Раздражение копилось в нем медленно, даже оттенок глаз едва заметно менялся. Неуловимо. Только к исходу пятого дня зашумели волны большого гнева.

– Ты не соблюдаешь данного слова, – сухо отметил оптио, аккуратно укладывая лист бумаги. Так бережно, что стал очевиден его гнев, скрытый и иной, нежели вспышки бешенства самого Ичивари. – Я огорчен. Я обманут и желаю наказать тебя.

– Я тоже обманут, – отозвался сын вождя. – Мне было обещано, что я увижу море.

– За ложь не награждают.

– Я не сказал ни слова лжи.

– Ты не сообщил ничего полезного. Я устал выслушивать домыслы и пересказы подвигов твоего великого деда. Двух великих дедов! – В голосе оптио звякнула сталь. – Переходи к делу, пока я не занялся тобой всерьез. Я не могу даже занести на бумагу столь явную ересь, восхваляющую гонителя сэнны.

– Так он выжил, ваш ментор?

– Здесь я задаю вопросы. Где хранится подарок мавиви, наделяющий наставника силой?

– Это упрощение, он не наделяет, а лишь…

– Знаешь, что происходит с такими умниками в покоях боли? – тихо и зло молвил оптио. – Там вас быстро приучают отвечать точно и находить счастье в своей еще не иссякшей полезности. Потому что на бесполезных отрабатывают навыки новички… Им дают выжить и снова повторяют уроки.

– Не злись, я просто уточняю, ты ведь ничуть не разобрался в наших верованиях, сколько я ни стараюсь их разъяснить. Пиши: посол полагает, что подарок хранится до сих пор в главной пещере обрядов, в горах. Мы зовем то место Пастью Жара. Я полагаю, хоть и нет в том уверенности, что подарок имеет вид красного камня, бусины. Я видел как раз такой камень, когда посещал наставника. Алонзо, а ты веруешь в Дарующего? Всеми душами, сколько их у тебя есть? А вот еще вопрос: сколько душ у бледного?

Оптио тяжело вздохнул, продолжая писать ровным почерком, не изменившим наклона и не утратившим ни единого элемента ни разу за день, как бы ни донимал Алонзо гнев. Так же спокойно оптио поставил точку, отложил лист. Прикрыл глаза и помолчал. Затем рука смяла перо, наконец позволяя заметить меру раздражения.

– Я начинаю сомневаться в пользе рассказа о наставнике, слишком охотно ты все изложил. Но сами сведения мне кажутся достоверными, они точно и удобно дополняют уже известное мне… душа бледного есть стержень, отягощенный весами деяний его. И пока чаши пребывают в равновесии, жива надежда войти в сияние благого посмертия, а не в пасть темного пламени мук вечных… Как можно не верить в истину и как можно не убояться пламени бездны?

– Вот! Тут и есть главное различие вашей веры и закона зеленого мира. Мы полагаем всякого младенца безгрешным и душу его – от рождения исполняющей предназначение. И лишь отказ от себя есть отказ от мира… – Ичивари отвернулся от окна, увлекаясь разговором. – Алонзо, ты ведь не трус. Какой смысл в вере, вынуждающей к страху? Зачем каждому внушать ужас перед этим… бездонным свихнувшимся ашригом? Мы знаем о безумии и знаем о пользе ариха. Так правильнее. Мы сохраняем правду в себе и тем излечиваем большое висари, удерживаем от разрушения.

– Прекрати богохульствовать! – Алонзо опасливо покосился на дверь. – Или хотя бы делай это шепотом, на наречии леса, о непутевое чадо… Любая вера не идеальна, но наша честнее вашей. Нет в мире безгрешных. Мы даем людям право на ошибки, на прощение и искупление. Мы даем им простой выбор и покой души. Даем возможность поделиться бедами и обрести утешение. Гратио Джанори, пусть он и еретик, по-своему верует в Дарующего. Я перед отплытием через Гуха подсунул ему составленные мною по памяти малые Скрижали и надеюсь на обращение… в будущем.

– Лучше б ты ему принес зимой мяса или дров! – возмутился Ичивари. – И не смотри на меня так, я тоже дрянь и тоже не принес. Меня уже так крепко припекло жаром больного ариха, что я себя едва помнил… временами. Слушай, отпусти ты меня на море поглядеть, ну ведь обещал!

Оптио с наслаждением раздергал еще одно перо по волоконцу и смахнул мусор на пол. Побарабанил ногтями по столешнице, вздохнул, разыскивая в душе покой.

– Если бы я верил, что вырвать из тебя правду проще, чем добыть разговорами, я бы вырвал… Но пока такой уверенности нет. Иди на палубу, чадо. Но завтра я желаю узнать полезное, а не слушать этот бред о сложностях и несходстве. Я изучал в юности ересь южного материка и далеких степей запада. Всякое несходство воззрений не выглядит существенным. Только почему-то каравеллы превращаются в пепел именно у ваших берегов… – Алонзо тяжело вздохнул. – Когда я был молод, я мечтал принести истинную веру дикарям. Как это было славно… Юность, азарт, убежденность. Тут свои, там злодеи, высокая цель и завидная судьба избранника самого сэнны. Коснуться края его одежд – уже счастье для многих верующих. А ведь я служил в храме золотой чаши, и на хорах пели такими голосами…

Оптио вздрогнул и в упор, с отчетливым отвращением, глянул на Ичивари. Жестом предложил махигу покинуть каюту. Немедленно. Ичивари молча повиновался, закрыл дверь и ненадолго замер, слушая ровный голос оптио, приказывающий слугам прямо из каюты, через дверь: проводить и приглядывать. Весь путь, шаг за шагом, Ичивари спотыкался и даже несколько раз замирал, в задумчивости растирая лоб. Сейчас Алонзо лгал – но кому? Старался показаться разочарованным и вызвать на откровенность, намекая на то, что и сам счел зеленый мир не чужим? Тогда все, от тона и до боли в глубине глаз – игра и неправда… Или оптио уже сам не знает, где находится правда и к какому он плывет берегу – родному или чужому? Тридцать лет, целая жизнь. Может статься, он кому-то помогал собирать урожаи, и кто знает наверняка, не растет ли под кронами леса полукровка с хитроватыми серыми глазами и унаследованной от отца скрытностью?.. Каково это: покинуть мир, помнящий твою юность? Мир, где ты был свободен, где никому не целовали край одеяния, где никто не мог приказать или запретить просто так, без пояснений. Вдобавок и поют в столице махигов замечательно. Мама вон первой выучила ноты бледных и который год записывает старинные, прежде передававшиеся только на слух, стихи и мелодии. Савайсари упрямы и не делятся знаниями, но в степи две добродушные самаат, троюродные бабушки Гимбы, помнят песни, восславляющие амат. Обе смущались своего неумения петь теперь, с беззубо шамкающими ртами, обе прикрывали губы и виновато пожимали плечами, тянулись к сладкому батару, пережеванному для них в кашицу… Гостили всю зиму, явившись в сопровождении рослых голодных соплеменников, рассказывали предания и радовались тому, как мама Юити ловко все понимает и как уверенно ее голос восславляет амат, ничуть не искажая древнего правила пения. Удалось записать нотами очень много, и время было словно украдено у вечности, пригласившей старшую самаат в путь ранней весной.

Голос у мамы удивительный, другого такого нет, он словно из неявленного звенит и туда же уходит, растворяясь в лесном эхе. Старый Маттио Виччи – тогда его так звали – несколько раз был замечен в библиотеке у открытого окна. Без дела. Потому что он просто слушал… Или подслушивал и запоминал слова?

Солнце ударило в глаза внезапно, обрушилось всей мощью предвечернего сияния, ворвавшегося в распахнутый квадрат люка. Ичивари заморгал, ослепнув и на ощупь выбираясь на палубу. После нескольких дней в окружении тесных стен мир казался особенно огромным.

Сзади под локоть услужливо подхватил сопровождающий. Парень так впечатлился согласием посла самостоятельно таскать ядро, что даже счел махига не опасным, то есть не особенно злобным. Уже второй день не охает и не шарахается. Правда, молчит… но это, без сомнения, во исполнение приказа оптио.

– Дозволено стоять здесь и пройти туда, сесть у мачты, – впервые обратился к послу слуга.

Ичивари кивнул, прошел к мачте и сел, удобно опираясь спиной о теплое толстое основание. Замер, всматриваясь в даль и щупая пальцами палубу, чтобы не утратить связь с настоящим, с нынешним. Потому что море оказалось слишком сильным впечатлением. Раскинувшееся во все стороны, бескрайнее, оно превосходило любые ожидания. Ичивари всегда казалось с берега, что море подобно степи. По мягкой траве тоже бегут серебряные волны сияния, за ними гонятся тени, и ветер ведет большую охоту, высвистывая стаю облачных псов-загонщиков… Но здесь, где нет земли, море иным явилось взору и душе. Оно отражало и вмещало весь мир: скорый закат с его родством ариху, мнущее траву волн дыхание асари, неимоверно далекую чашу дна, которое принадлежит амат. Море вмещало все, впитывалось в каждую силу и растворяло ее в себе. Теперь Ичивари начал понимать, отчего асхи так редко отзывался махигам. Люди зеленого мира не осознавали всего величия этой стихии и не накопили в душе восторга причастности. А вот Рёйм, скромный корабельный врач, был влюблен в синеву и дыхание двойного неба, и его крылатая душа сразу приняла дар, чтобы позволить человеку взлететь и стать собою настоящей. Небо обняло его, и капризный асари никогда уже не отказывал в покровительстве новому другу, как не покидал его и переменчивый асхи…

Вытянутая вперед рука замерла, удерживая пальцы у линии зреющего заката, там, где сливались и играли все силы мира, где сполна отражалось висари замечательного вечера. Зеркало асхи, тепло ариха, подвижность асари.

– А ведь он прав, мы законченные еретики, – покаянно вздохнул Ичивари.

– Повтори, – попросил подкравшийся и вставший за спиной Алонзо. – Неужели махигов можно в пять дней отвратить от их заблуждений, накормив досыта, заболтав до полусмерти и затем показав им море?

Ичивари оглянулся. Палуба, видимая от мачты, была пуста, даже слуга исчез. Махиг виновато пожал плечами. Надо же так уйти в себя, чтобы не слышать никого и ничего… И закат уже забагровел, вон – красные бизоны облаков купаются в синем озере сумерек. Сознание же помнит их розовыми, принадлежащими дню.

– Мир куда огромнее, чем мы полагали, – улыбнулся Ичивари. – Он не зеленый и не ограничен линией берега. Все, что мы знаем и чтим, лишь часть большего, а мы по дикости полагали, что за горизонтом сразу начинается неявленное. И пели для асхи редко, потому и не сохранили в памяти слов, созданных для него.

Оптио, кряхтя, сел рядом, потер шею. Огляделся, щурясь на низкое солнце. Похлопал ладонью по доскам палубы:

– Вернемся к признанию в ереси, чадо. Это важные слова, идущие от самого сердца и дарующие надежду на просветление, покаяние… и мирный удел прозелита на нашем берегу. Здесь, на корабле, среди океана, особенно отчетливо представлена истинность Скрижалей. Мир – вот он, чаша света. Кто видит и ощущает восторг, тот принимает благодать Дарующего.

– Чаша света, тут я согласен. Не понимаю, зачем было придумывать вторую чашу, – буркнул Ичивари, морщась и тяжело переживая утрату короткого, как вздох, единения с асхи. – Без нее было бы куда удобнее. Вся красота мира, его висари и отражение этого в душах – превосходно. Но вы добавили равную чашу грязи! Почему?

– Ты опять верно сказал. Отраженная в душе! Вторая чаша, Ичи, это ты сам. Дарующий не виноват в том, что мы, люди, не умеем черпать только свет. В нас копится и тьма низменного, подленького, в нас не дремлют слабости, искушения и пороки. Они норовят заполнить душу и вытеснить свет. Но Дарующий добр, он прощает чад своих, прошедших через покаяние и…

– Алонзо, я слушал Джанори, когда он излагал подобное. Потом они вдвоем с дедом кричали всю ночь и так друг друга называли, что я не рискну повторить. Магур отказался признать, что осадок в душе можно допускать как таковой. Дед ужасно возмущался, твердил, что ваша вера – пристанище для слабаков и бездельников. Если ребенок растет трусливым, это позор. В каждом поселке есть столб боли, он же и место для игр, мы по доброй воле встаем к нему еще в семь лет, в первый раз испытывая свою душу. Взрослые допускают очень жесткие игры, но травница всегда бывает рядом, когда проходят большие испытания. Мы так чтим закон мира. Надо пройти через боль, роднясь с духами и обретая их силу. Надо отринуть слабость, надо научиться сохранять ясный рассудок… Или никогда не получишь взрослое имя, а также право говорить на совете.

– Это дикость.

– Ты много слабаков насчитал на нашем берегу? Моя мама всегда боялась волков. Но когда мужчины ушли на большую охоту во время войны, потому что совсем не было пищи, она и иные малыши сидели с ножами и копьями, охраняя поляну. Больше было некому, понимаешь? Трусы сдохли в ту зиму, разбежались по лесу, и мы не храним в памяти их имен. А облезлая волчья шкура до сих пор лежит у меня в комнате, у кровати. Осадок на дне души – это отговорки для слабаков. Все.

– Но ты сам весной был весьма близок к переполнению чаши тьмы, – напомнил Алонзо. – Разве не так?

– И это убило бы меня, если бы не одумался, так и надо, так честно. Но я справился, а Плачущая указала мне край пропасти и предостерегла. Идти дальше или остановиться на краю – только мой выбор. Ты прав в том, что наши души не всегда чисты. Но мы не полагаем это допустимым и стараемся излечиться. А вы миритесь с некоторой долей грязи. Сперва такой, на ноготь. Потом чуть побольше…

– И снова ересь! Мы не миримся, мы усердно молимся, обращаемся к покаянию и очищаем душу через свет истинной веры. Мы принимаем помощь Дарующего.

Оптио возмущенно всплеснул руками и надолго замолчал, вглядываясь в закат, краски которого, как нити только что набранного узора, все плотнее сбивались пряхой-ночью к линии горизонта. Ветер едва дышал: надо думать, тоже любовался закатом.

– Не надо спешить, мы сделали первый шаг, ты признал наличие двух чаш… – утешил себя оптио. И добавил иным, деловым тоном: – Ичи, я просмотрел свои записи. Ты не лгал, но ты слишком охотно делился. И ты прав, мне надо больше узнать о вашей вере. Но теперь я желаю получить один важный ответ. Он поставит все на свои места… Или вынудит меня не спать ночь и искать иное объяснение. Наставник жив?

Сын вождя поглядел на старого оптио с нескрываемым уважением. Так быстро и так точно найти разгадку сговорчивости пленника! Не зря неведомый ментор избрал Алонзо для важного дела, удивительного: требующего не силы тела и даже не выносливости. Иного. Может, не так уж плохо и ложно люди моря именуют душу – стержнем. Тридцать лет оставаться в чужом мире – и все еще жить с верой в то, что было важно в юности. Или с упрямством, которое тоже достойно уважения.

– Он умер. Магур его убил. Дед вернулся в столицу едва живой… от усталости. Ты не знал, ты был возле пещер.

– Красная бусина и все прочее больше не имеет силы и не может пригодиться, – устало вздохнул оптио. – Понятно… то-то ты взахлеб делился. Ичи, твое поведение не останется безнаказанным. Семь дней проведешь под замком, на хлебе и воде. Я прослежу, чтобы хлеба было действительно мало. Ты разозлил меня. В следующий раз тебе будет хуже. У меня есть время, понимаешь? Много времени. И лучше тебе разговаривать со мной, чем с иными помощниками ментора. Ты для них будешь всего лишь еретиком и дикарем. К тому же рабом, поскольку ваш берег мы считаем своей колонией. Подумай об этом. Я предлагаю тебе не просто принять веру в Дарующего и покаяться в ереси. Я пытаюсь спасти твою жизнь, Ичи. Частично ради своих целей, частично во имя некоторого уважения к твоему деду. Я кое-чем обязан ему. А теперь иди, чадо. Постись и молись… хоть кому-нибудь.

Семь дней прошли быстро и не принесли в душу покоя. Отозвавшись раз, дух асхи смолк. Переменилась погода, ветер завыл зимним голодным волком, вспугнул стадо серых беспросветных туч и погнал от берега зеленого мира на корабль, словно желая покарать предателей. Ичивари лежал, вслушивался в скрипы и стоны древесины, в удары волн по бортам, в топот сороконожек-дождинок… Он слышал о качке, но лишь теперь сам испытал ее. Нескончаемую, разнообразную. Если бы не удар по голове, если бы не тошнота, донимавшая и без того ночами, шторм удалось бы перенести легко, сын вождя в этом не сомневался. Но теперь приходилось терпеть и мириться с неизбежным. Несколько поднимала настроение лишь одна мысль: оптио наказал голодом, вот смешно-то! Награди он сытостью – причинил бы куда большее страдание.

На восьмой день тот же слуга разбудил Ичивари и проводил в каюту Алонзо, невозмутимого и не пожелавшего хоть как-то отметить состояние здоровья пленника. Оптио указал рукой на тот же табурет у стола. За узким оконцем синело промытое дождем небо, тонкая полоска солнечного света делила каюту надвое, отрезая Ичивари от оптио и мяса на тарелке, одинаково противных и вызывающих тошноту уже своим видом…

– Вопрос на сегодня, – сухо и строго молвил оптио. – Как подбирал себе учеников твой дед?

– Не знаю.

– И все?

– Хороший ответ. Короткий и точный.

– Я хотел бы услышать и длинный, пусть даже менее точный.

– А я желал бы понять, каков смысл в моей клятве, если договор нарушается тобой в любое время и с легкостью? Или я посол, или раб.

– Это не мой выбор, скорее твой. Я буду представлять тебя людям сэнны как посла. Если ты примешь веру и отречешься от ереси, орден возьмет тебя под защиту и король прислушается, у него не останется выбора… Но еретика и дикаря я вынужден буду передать людям короля напрямую. Дальнейшее домысли сам.

– Ты солгал мне.

– Твоя клятва тоже действительна лишь до прибытия в порт. Возле берега Тагорры можешь делать любые глупости и даже пытаться покончить с собой. Уж на два-три дня я смогу обеспечить охрану и все прочее. – Алонзо показал в улыбке редкий стариковский заборчик уцелевших зубов. – Ты проиграл мне первую игру, чадо. Нет опыта… Сочувствую. Чем хороши махиги: вы держите слово. И ты не исключение, ты ведь внук славного вождя Магура и великого воина Ичивы, ты не опозоришь их имена отказом от данного тобой слова. Хватит сверкать глазами. Отдышись и подробно изложи ответ. Я настаиваю.

– Я не знаю. Мне всего семнадцать, я самый младший из учеников. Как я могу знать о прежних, если дед больше никого не присматривал, обучая меня? Я седьмой, понимаешь? Больше семи учеников обычно не берут.

– Кто не берет?

– Те, кто наставляет лучших. Способных стать ранвой.

– Для кого? Мы уничтожили эту заразу, ваших шаманов, именуемых мавивами! – возмутился Алонзо. – Я знаю точно, я тридцать лет копил сведения и все проверил многократно. Потому и не могу понять: зачем так надрывался Магур? Зачем всю душу вкладывал в нелепых безродных мальчишек? Зачем, если каждый раз наставник отнимал их и переделывал под себя, наглядно показывая, что у всякого есть две чаши, а тьма, в нас сокрытая, неустранима без веры истинной, зато сильна и жадна до ереси…

– Потому что дед не может учить вполсилы. И как он выбирал, я в целом догадываюсь. Все мы, ученики, обладали исключительной полнотой правой души.

– Но чем он измерял эту полноту? – Алонзо подался вперед, опираясь на край стола и теряя остатки спокойствия. – Чем, если нет у вас исповеди, нет покаяния и нет даже дней посещения храма, как нет и храма, позволяющего наблюдать обнаженную душу человека?

– Измерять душу можно только душой. Дед измерял именно так, его душа велика и открыта миру. Я ответил. У-учи, Алонзо, прекрати сопеть. Я пошел к себе в каюту. Можешь присылать хлеб, можешь не присылать. Мне все равно, насколько ты готов нарушить свое слово. Я не знаю, совершили ли твои предки хоть одно деяние, достойное памяти. Может, тебе и стыдиться некого? Помолись своему богу, он любую грязь отмывает, он у вас вроде раба. Послушный.

Ичивари встал и вышел из каюты в полной тишине. Молчание Алонзо было неожиданным, как и многие другие действия оптио. Если бы он закричал или даже бросил в спину нож… Если бы он позвал слуг и приказал казнить… Но Алонзо остался сидеть на своем месте, с полнейшим и непроницаемым безразличием на лице. Час спустя слуга принес обед. Сытный, но легкий, без жирного мяса, только каша и немного тертого батара. Именно то, что угодно желудку после голода и тошноты. Ичивари задумчиво пожал плечами и принялся за еду. Мало ли что произойдет завтра? Иногда для дела полезнее быть сытым пленником, чем голодным послом…

На следующий день Алонзо не задал ни единого вопроса, посвятив время чтению Скрижалей. И так продолжалось еще шесть дней кряду. А потом оптио пожелал узнать, почему вождь Даргуш не покидает столицу и не входит в лес, и Ичивари впервые был наказан новым способом за свое молчание, которое послужило ответом. Он пять дней отсидел в трюме, скорчившись на осклизлых досках под толстой решеткой. За бортом ощущалось движение воды, и дважды в полузабытьи махиг улавливал слабую связь с асхи. Гнев не просыпался и не жег душу. Как можно испытывать нечто горячее к тому, чья душа – старый пепел? Именно так сын вождя оценивал теперь Алонзо. Он вспоминал Утери и морщился, ворочаясь на сыром холодном полу. Как себя чувствует любимый ученик деда? Выжила ли его сожженная душа? Пустила ли новые корни? И еще хочется знать: каких глупостей понапридумывал мудрый дед, чтобы выручить своего внука? В том, что его попытаются спасти, Ичивари не сомневался, но радости в подобных мыслях не находил. Мир бледных выглядел все более угрюмым, чуждым и отталкивающим. Любая попытка вырвать у бледных то, что они ценят и считают собственностью, обещала немало бед, вплоть до новой войны. Сыну вождя совсем не хотелось получить свободу столь ужасной ценой, наверняка включающей уничтожение немалого числа чужих жизней…

После того как Ичивари отбыл наказание, Алонзо стал едва ли не заботлив, весьма добр и отталкивающе, приторно ласков. Сын вождя смотрел на него с немалым интересом и учился. Темным ликом асхи махиги ошибочно полагали его гнев, сравнимый с гневом ариха: штормы, жестокие бури, приходящие с запада, способные повалить даже древних старейшин из породы секвой. Но такая буря – скорее разгул асари. Подлинная тьма асхи – иная и куда более страшная, так решил для себя Ичивари. Она – безразличие, холодность к чужим бедам, неразборчивость в средствах при достижении цели.

Глядя на Алонзо и вспоминая рассказ Шеулы о прежнем менторе и его слугах, Ичивари все сильнее укреплялся во мнении: болезнь людей моря тяжела и, может статься, неизлечима. Они не взращивают полноту души у своих детей. Не ходят на большую охоту в зиму, за перевал. Не учатся стоять друг за друга, не слушают вой голодной стаи и не ощущают себя, сидя у костра, общностью людей, не наделенных от рождения шкурой с мехом, клыками и копытами, но выживающих вопреки врожденной слабости. Махиги обретают свою подлинную силу, помогая друг другу, защищая спину соплеменника и делясь пищей… Люди моря едва ли вели бы себя так же. Скорее они способны отнимать кусок у слабых и гнать от костра лишних. А потом просить о прощении и свете у своего Дарующего, истерзанного и отравленного тьмой их душ, уже давно отказавшегося отвечать. А может, наоборот, упрямо отвечающего, но никому не нужного со своими увещеваниями и даже чудесами… Ведь есть ментор, и его слово и дело признаются прямым продолжением воли божества.

– Сегодня мы поговорим о первой войне, – сообщил оптио за очередным завтраком. – Дед Магур наверняка обсуждал с тобой ваши ошибки в тактике. Это весьма интересно.

– Два дня на палубе.

– Что?

– С тобой нельзя общаться, как с толковым махигом, – пожал плечами Ичивари, доедая последний кусок рыбы и бесцеремонно придвигая к себе тарелку Алонзо. – Ты хочешь тактику? Я много помню и расскажу, но сначала получу награду. Я больше не верю в обещания. Два дня на палубе, это первое условие. Второе. Ты отцепишь ядро и во второй день я буду лазать по мачте и смотреть, как работают с парусами. Третье…

– Ты так-то не наглей, – удивился Алонзо. – Я еще и первого не принял.

– Тогда я пошел в трюм. Пять дней спать в тишине, не видеть твою рожу – это тоже неплохо. У-учи, лито Алонзо, не пробуй заморозить меня взглядом. Треть времени ты истратил, а пользы – лишь чуть… Кому из нас нужна моя разговорчивость? И моя плохая память, вот еще что важно… Ты позволил нам утеплить стены домов. Но, если мне вздумается как следует напрячь память: не ты ли рассказал Магуру о том, как изготовить длинный ствол для дальнобойного ружья? И кто сообщил в подробностях, из чего следует производить порох?

– Замолчи! – В голосе оптио промелькнули нотки раздражения, кожа на скулах чуть заметно побледнела. – Ты не умеешь лгать и не сможешь оклеветать меня, это позор по вашему закону леса.

– Может, я приму веру в Дарующего? – прищурился Ичивари, очистив вторую тарелку. – Сразу почувствую свет в душе и прилив новых сил. Память моя окрепнет, ненависть к еретикам станет велика. Ты еретик, Алонзо. Ты ходил в долину Поникших Ив и смотрел на закат, ты слушал песни самаат и даже рассказал нам о пушках… Я припоминаю: у нас есть штук пять. Это великая тайна.

– Ты гнусный дикарь, – прошипел Алонзо. – Тебе никто не поверит. Я единственная твоя надежда выжить и сохранить статус посла.

– Два дня на палубе, – вернулся к торгу Ичивари. – Изучение работы с парусами. И третье. Я устал от безделья, я желаю хоть с кем-то побороться, что ли… или поплавать в море. Еще день.

– Три дня, – нехотя выдавил оптио. – И все три ты проведешь в работе с парусами и ремонте мачты, буря повредила одну, и крепкие руки очень нужны, боцман даже спрашивал о тебе… Полагаю, после этого борьба не потребуется. Но затем ты расскажешь все, что слышал от деда и отца.

– На пять дней рассказов точно хватит, без трепа, – заверил Ичивари.

– Лучше бы я забрал Гуха и не затевал твое похищение, – нехотя признал оптио. – Он бы принял веру и относился ко мне с уважением. Такой вежливый, тихий мальчик… был.

– Он бы не пережил твоего предательства, – стараясь держаться спокойно, ответил Ичивари. – Он бы убил себя, осознав, что бледный, которого он звал учителем и иногда дедом, всего лишь мертвая гнилая коряга на дне самого затхлого болота. Он верил в тебя. И если бы ты хоть немного сохранил в себе настоящей души, ты бы не спал ночами, опасаясь увидеть во сне его тень. Он бы явился тебе во сне и сказал: «Я прощаю тебя, учитель». Ты ведь веришь в прощение?

– Иди, – едва слышно молвил оптио. – Я распоряжусь, чтобы тебе доверили самую тяжелую работу, которую обычно поручают двоим или троим. И четыре часа на сон, не более. Хотел палубу, будет тебе палуба. Досыта. Учти: боцман имеет право бить всех, кто ему подчинен. Тебя тоже.

Вопреки ожиданиям и надеждам оптио, работать на палубе Ичивари понравилось. Он ворочал тяжеленные бревна, меняя сломанную мачту, переругивался с моряками, которые постепенно приняли его за своего, учил новые слова и толкался с миской у большого котла. Да, варево гнуснейшее и гнилое, труд тяжелый, непривычный. Зато вокруг – море, бесконечно изменчивое от предрассветных чутких сумерек и до поздней ночи. Вода черная, как деготь, вода рыжая и масляная, подставляющая спины волн факельному свету. Вода сияющая, пронизанная высоким солнечным светом, закипающая буруном у корабельного носа… Это были лучшие три дня за все время плавания, но в душе копилось смутное опасение: оптио не допустит для пленника возможности распоряжаться собой и даже пробовать приказывать. Не стоило, поддавшись детскому азарту, угрожать, вызывая на сером лице бледность испуга. Услышав слово «еретик», стоящее рядом с собственным именем, оптио по-настоящему насторожился. Может быть, он и сам боится подобных предположений со стороны ордена?

Новое посещение каюты Алонзо началось весьма буднично. Завтрак, повторение вопроса о тактике и скрип пера по бумаге. Ровный почерк, бережно умещающий слова тоненькими нитками букв, плотно прижатых друг к дружке. Ичивари смотрел, моргал и ощущал нарастающую слабость во всем теле, делающемся непослушным, безвольным, едва способным удерживаться на табурете. Потом и это стало непосильно, и он сполз на пол, понимая, что уже и моргнуть едва может… Оптио сел рядом, похлопал по щеке и повернул голову так, чтобы было удобно смотреть в глаза.

– Я испробовал все способы ведения беседы, известные мне, – вздохнул Алонзо с грустью, которую Ичивари более не полагал искренней. – Я предупреждал тебя, что есть и иные пути… Но ты не пожелал меня понять и себя пощадить. Не надейся, я говорю теперь вовсе не о пытках, это было бы скучно и неоднозначно. Я истратил бы слишком много сил и времени, рискуя испортить материал… Вы ведь полагаете, что даже детям допустимо причинять боль. Хотя именуете это нелепо – почетным правом встать у столба боли и доказать мужество. Дикари… в ничтожные полвека вы привели моих соплеменников к той же дикости, я сам не верил в то, что видел, когда попал на ваш берег. Им нравится отказываться от цивилизации! Вот уж истинные и гнуснейшие еретики!

Алонзо помолчал, снова похлопал махига по щеке, тронул веко, проверяя состояние зрачка. Удовлетворенно кивнул:

– Я привезу тебя на западный берег настоящим послом и убежденным, истово кающимся прозелитом. С тобой будут обращаться вежливо и почтительно, чего еще мне желать? Я исполню долг свой перед ментором и верой, я не обременю душу грузом применения пыток и даже возможным убийством. Все просто, Ичи. Через месяц ты мне скажешь спасибо за приобщение к цивилизации. И, что вдвойне забавно, – оптио позволил себе широкую улыбку, – ты уже не сможешь вернуться домой. И не захочешь.

Оптио обернулся на скрип открывающейся двери, деловито кивнул, указывая на Ичивари. Крепкие руки подхватили его и потащили по коридору. Доски у самого лица, плывут назад, толчками. Порог каюты. Пол, и он слегка покачивается, и тело к нему льнет, как старая тряпка, пропитанная водой… Восприятие распалось на невнятные обрывки впечатлений и образов. Обутые ноги. Гулкий стук по доскам. Тошнота. Снова темные холодные глаза оптио, близко. Голос, с трудом различаемый и маловнятный, слух изуродован эхом головокружения и частичной утраты сознания.

– Твой отец не зря запретил для вас все виды сбродивших напитков, вы к ним привыкаете слишком быстро и без надежды на излечение. Зато вы становитесь замечательно сговорчивы. – Рука оптио покрутила над лицом толстостенную бутыль. – Вот ваш настоящий бог и хозяин. Я нашел простое решение, и я знаю, что оно, а не пушки и порох принесет нам победу в следующей войне. В последней войне на вашем берегу, короткой и бескровной. Пей, тебе понравится. Солодовая живая вода. Есть еще виноградная, пшеничная, хмелевая… Орден взращивает злаки и лозы, создает сию жидкость для страждущих, и вера их крепнет. Я бы так описал действие: в нем безумие ариха пребывает в состоянии, угодном свихнувшемуся асхи. Сначала ты, чадо, испытаешь радость, затем покой и в конце – расплату за наслаждение, жестокую, требующую новой порции… Скоро ты назовешь это лекарством. Пей, Ичи. Выбора у тебя нет, яд я подобрал надежный, ты не то что зубы сжать, ты веки поднять не сможешь еще два дня. Не переживай, за тобой будут ухаживать и утолять жажду щедро, я распорядился.

Оптио бережно провел пальцами по векам, смыкая их и погружая сознание во мрак какого-то безграничного отчаяния. Жидкий огонь лился в горло, и ничего с этим поделать было невозможно. Ичивари захлебывался и тонул в ужасе, впервые понимая, что страх ведом всем, даже воинам. Даже вождям. Страх безвозвратно утратить себя – самый, может быть, окончательный и большой из всех…

Глава 8

Дружба в понимании бледных

«Живая вода есть наилучшее средство превращения нерушимых стен в прах, а незыблемых убеждений – в обычный пьяный бред… Можно проще смотреть на мир. Можно научить и самых упрямых чад смотреть на мир из-под полуприкрытых опухших век, с безразличием и даже отвращением к жизни. Рассвет – не приобщение к чуду, но лишь головная боль и тошнота. Живая вода собрала для Дарующего богатый урожай душ в нашем мире и даст еще лучший урожай в новом… Я опробовал средство на пленнике. Я и сам вкусил прелесть жидкого огня.

Этот тощий мальчишка, повадившийся звать меня дедом, больше не навещает меня во снах, не вынуждает корчиться от боли и раз за разом жалеть о сделанном и несделанном, проклиная всякий выбор, дающий один и тот же итог. Придя на берег махигов и отказавшись от прежнего, предаешь веру и родину. Придя на тот же берег и отказавшись принять дары его, предаешь тех, кто протягивает их тебе, предлагая от чистого сердца. Нам не стоило приходить. Это их нелепое висари и эти их еретические мавивы должны были позаботиться о том, чтобы мы не ступили на берег, не увидели золота и не узнали об иных сокровищах.

Но мы пришли. И я знаю, что будет дальше. То, что повторялось много раз в иных землях, да хоть на берегу Таари… Проклятый лес, шумящий во снах и наделенный речью, станет просто дровами. Мы спилим секвойи и будем танцевать на трупах их стволов. Нам будет весело, и да простит нас Дарующий… Потому что победителей не судят».

(Из личных записей оптио Алонзо Дэниза, доверенных глубинам при входе в порт близ мыса Роха)

Герцог Этэри Костес и-Вальса де Брава вышел во двор, чтобы лично встретить карету ментора. Приложился к символу чаши на браслете сэнны, склонил голову, принимая благословение, и распрямился, гостеприимно указывая рукой на распахнутые двери парадного подъезда.

– Свет слепит мне глаза, сэнна, – прищурился герцог. – Вы проделали столь изрядный путь, дабы посетить мой ничтожный, утлый стариковский приют. Столь великая честь, не заслуженная мною, многогрешным.

«Утлый приют», сэнна знал это, насчитывал шестьдесят три залы и комнаты только в основной постройке, был окружен лучшим в стране парком. Драгоценные стекла в столь же драгоценных переплетах хранили тепло в модном при новом короле розарии, именуемом также зимним садом. Единственный зимний сад во всей северной Тагорре! Сорта роз с придыханием перечисляли дворцовые садовники его величества… Сэнна оперся о дверцу кареты, не замечая вежливо протянутой и обернутой плащом руки герцога. Дождался, пока слуга подаст жезл, именуемый стержнем равновесия, и молча зашагал к дверям.

– Воистину мрак отчаяния ослепил очи мои, гнев ваш страшнее королевской опалы, – с долей иронии отметил герцог. – Однако же резвость ваших ног, о радетель, дарует мне слабую надежду на полноту здоровья столпа веры… чего не скажу о себе: я таю и гибну, я едва ползаю.

Скорбно качая головой и продолжая жаловаться, его светлость исправно забежал вперед, чтобы указать гостю путь, направляя его движение через малый зал и далее, галереей, в избранный для приема яшмовый кабинет. Стол уже был накрыт: все скромно, в соответствии с мясопустными днями. Сорок блюд, три перемены… Сэнна разместился в кресле с бордовой отделкой и позолотой, грузно оплыл, откинувшись на спинку и пытаясь отдышаться. «Едва ползаю» – вот одна из причин для раздражения. В семьдесят пять герцог мог бы уже честно последовать семейной традиции и упокоиться в фамильной усыпальнице. В конце концов, есть яды, наемные убийцы, дурные новости и просто старость. Но мерзавец – согласно весьма достоверным слухам, побочный сын то ли от нищей опустившейся доньи, то ли вовсе от мельничихи – продолжает прыгать резвым козликом и бодрым тенорком заверять в своей скорейшей кончине.

– Воистину, если здоровье ваше неполно, я могу утешить лишь тем, что скорые похороны непременно посещу, – сухо заверил ментор. – Лично отслужу заупокойную.

– Ног не пожалеете, голоса дивного и сил бесценных, – восхитился герцог, внимательно рассматривая коленные суставы его благости, раздувшиеся от водянки так сильно, что этого не скрывало уже самое плотное одеяние.

– Ты меру-то знай, – зло одернул сэнна, покосившись на дверь, прикрытую расторопными слугами. – Распрыгался… козел мельничный. Род де Карра челом мне бьет и в ереси тебя обвиняет прилюдно и громко. Род де Торбио подписал схожее послание. А ничтожные и-Дальфри…

– Могу я смиренно просить вас о милости? – осторожно поинтересовался герцог, собственноручно наливая настойку, полезную при водянке. – Столь жестокие слова ранят мое слабое сердце, я не могу поверить в подлость людскую, не узрев воочию…

Сэнна задумчиво шевельнул бровью и погладил складку мантии. Герцог прошел к окну, снял с подоконника тяжелую шкатулку и поставил на столик возле руки ментора. Тот лениво погладил крышку, не делая попыток приподнять ее.

– Золото есть долг твой перед орденом и посильная помощь страждущим, исходящая от щедрости души, – спокойно уточнил сэнна. – Ересь же явная и блуд откровенный требуют иного наказания. За тем я и прибыл, о многогрешное чадо.

– Могу сто раз прочесть «теус глори», – уже не скрывая насмешки, предложил герцог. – И совершить паломничество к пещерам Златозвучного Эха. Какой блуд, вы ввергаете меня в недоумение! Я покровительствую юной особе, баронессе и-Сэвр, она чиста душой, и помыслы мои…

– Четыре года назад ее при дворе громко назвали сакрийской бледой, – не слушая герцога, вздохнул ментор, рассматривая свой браслет и гладя символ чаши. – И надо же… на следующий день удавились с горя, осознав грех клеветы. Второй оговор был столь же дерзок, и, помнится, что-то не то скушала особа, дурно отозвавшаяся о баронессе. История гадчайшая, еще тогда следовало препроводить кое-кого в покои боли и в случае подтверждения подозрений признать арпой да и сжечь во славу Дарующего…

Герцог некоторое время молчал, глядя в окно, на парковую зелень и двух павлинов, нахохлившихся на ветке и плотно сомкнувших длинные хвосты. Когда сам Этэри еще не был полноправным владетелем земель и титула, когда здравствовал его отец, мешая развернуться и по-стариковски попрекая то происхождением, то грубостью манер, – вот тогда и зародилась весьма полезная дружба по интересам с прементором Лозио, скромным служителем. Тот стоял в двух ступенях от высшего титула ордена, в итоге получил его не без помощи Этэри и в свою очередь весьма удачно достал из запечатанного конверта нужное завещание, позволяющее не делиться с теми, кто не вышел умом и не мог стать достойным продолжателем династии де Брава…

– Не понимаю, кто взрастил сорную траву слухов, – пожевал губами герцог. – Четыре года назад Виктория носила имя и-Ларти, и вот ее мужа стоило побить камнями и сжечь, о да. Старик, помнится, за несколько лет до этого насильно отправил жену в обитель света и купил себе эту белокурую куколку. Потом взялся изводить остатки состояния на яды и интриги, ревнуя молодую жену. Немудрено, что его сперва разбил паралич, а затем хлафы подсуетились и поскорее освободили для грешника место в вечной жаровне. Сэнна, к вашей мудрости прибегну в своем сомнении: старые ревнивцы могут быть арпами?

– Арпы – всегда женщины и всегда закоренелые еретички, чадо, – усмехнулся ментор. – Значит, травил все же муж? Сие достоверно?

– Он покаялся перед смертью, я сам слышал, – нехотя буркнул герцог и совсем тихо добавил: – Как вам, возможно, известно, один из погибших в столице был моим троюродным кузеном. Я не оставляю без внимания случайных смертей родни.

Ментор отхлебнул настой трав, поморщился и оттолкнул кубок подальше. Порывшись в складках мантии, извлек узкий конверт. Неловко шевеля опухшими пальцами и морщась, он выудил бумагу, развернул и бросил герцогу.

– Де Торбио подозревают как раз вдовушку. Мне думается, они на тебя злы именно по причине покровительства ей. Ты подыскал красотке нового мужа, еще старше и уже заранее паралитика… два брака с весьма интересными семьями юга делают ее уже не презренной сакрийкой, а завидной невестой даже среди знатных тагорриек.

– Так второй-то паралитик жив, – недоуменно нахмурился герцог.

Он презрительно оттопырил губу, читая поношения в свой адрес и выказывая пренебрежение к написанному. Затем герцог вернул бумагу и отмахнулся от нее, как от пустяка. Сэнна налился темной кровью и засопел, убирая листок в конверт и пряча в складку мантии.

– Если ты, хлаф тебя дери, собрался по общей моде пристраивать жену в обитель света и вводить в дом белобрысую похотливую бледу на правах хозяйки, на меня не рассчитывай. Мое покровительство будет на стороне старых семей юга, ты и так ухватил слишком жирный кус.

– Моя жена тихо умрет в своих покоях, я еще не выжил из ума, чтобы не отличать подобающее от неподобающего! – На сей раз герцог разозлился всерьез и резко обернулся к собеседнику, даже перевесился через подлокотник. – Когда вам, ваша благость, понадобились сведения о флоте и планах сакров, вы, помнится, так и изволили молвить: «Пусть хоть арпой будет, лишь бы добыла».

– Я полагал, речь шла о твоей тогдашней пассии Сесиль, – шевельнул бровью ментор. – Но ладно же, оставим сию нелепую тему… Вот три письма. Они могли потеряться по дороге, ведь так?

– Некоторые письма весьма трудно и дорого терять, – задумался герцог. – Может статься, даже невыгодно.

– О да… Но я действительно болен, а ты совсем не знаком с моим преемником. Зато де Торбио уже избрали его без нас и смогли в выгодном свете показать вседержителю, который имеет право и ордену указать, что есть истина. Я, знаешь ли, только у тебя и могу спокойно вкушать пищу… и я собираюсь здесь погостить, пока из чаши моей не отхлебнет тот, кто взялся ее подвинуть в неурочный час.

– Промысел Дарующего порой весьма схож с работой отравителя.

– Не богохульствуй. Мне понадобятся твои люди, чтобы урегулировать дела с де Карра. А вот герцога юга оставляю тебе. Прементор Дарио должен подняться на ступень ожидания, и я желал бы единогласного тому одобрения со стороны прямых вассалов короны. Сам решай, чем пожертвовать: сакрийкой, ее виноградниками или своей долиной золотых олив, столь лакомой для некоторых.

Герцог некоторое время морщился, словно испробовав кислого, затем неопределенно шевельнул плечами, мол, разберемся. С беспокойством глянул на гостя:

– Я отослал вам своего личного лекаря и смел надеяться на улучшение. Я даже выписал безбожника из земель сакров, оплатив его долги и купив ему право жить здесь, в Тагорре. Не надо разбивать мое старое сердце словами о ступени ожидания, равными написанию завещания. Дарио может оказаться неплохим выбором, но настоящей дружбы с ним не возникнет, нас не будет связывать то, что накопилось за всю жизнь и стало ценнее золота. Неужели все уже предрешено и срок известен?

Ментор усмехнулся, в душе более чем довольный и даже польщенный искренним огорчением своего давнего знакомого. Почти друга, если у менторов бывают друзья. Он покосился на дверь с демонстративным подозрением. Этэри сердито качнул головой, отрицая возможность подслушивания в своем дворце.

– Через месяц с востока вернется корабль, – тихо молвил ментор, цепляясь за ручки кресла, двигаясь вперед и склоняясь ближе к уху хозяина дома. – Он должен привезти нам новости о непокорной колонии и тайну их непостижимого оружия. Я изучу доставленное. И тогда решу, насколько мне плохо. Может статься, самое время подставлять под топор молодую шею. Или, наоборот, пора воскресать и принимать поздравления, подобающие победителю. А ты, чадо, не будь упрямее козла и не ссорься с герцогами юга по мелким поводам на пороге, кто знает, не войны ли… Я не желал, чтобы король оказался в курсе, но кое-кто шепнул лишние слова и флот стал стягиваться к столице. Состояние казны тебе известно, и большой поход за золотом сейчас кое-кому частенько снится.

Этэри негромко рассмеялся, тоже наклонился вперед, повторяя движение ментора и глядя на него в упор:

– Я не потерял ни единого медяка в прошлую кампанию просто потому, что мне хватило ума отказаться от участия. Зато я скормил дикарям своих двоих племянников, и не только их, изрядно почистив генеалогическое древо. Я посадил под замок моего Диего, моего любимого мальчика, и сказал ему: «Запомни, сынок, золота с того берега дождутся в самом лучшем случае твои внуки. А право поливать кровью прибрежный песок принадлежит дуракам…» Сейчас не ваш корабль важен, сэнна. Вики привезла отчет по делу, доверенному ей. Сакры тоже объявили тот берег своей колонией. Северную его часть. Будь у меня оружие дикарей, мой Диего мог бы назваться королем Сакриды уже к зиме, их флот сбился в одну большую груду годных для поджога деревяшек… Обращенные дикари не прославят имя ментора, но уничтожение разногласий в толковании веры тут, на нашем материке, есть прямой путь к прижизненной святости.

– Маловероятно, что оружие существует, я так и де Торбио сказал, – весьма искренне огорчился ментор. – Но ты будешь первым, кто получит доступ к отчетам, вдруг да и свершится чудо… Отсюда я, отдохнув, поеду на мыс Роха – именно туда, в порт ордена, прибудет корабль. Я не прочь проделать путь в приятном обществе и с надежным поваром.

– Я уже начал опасаться, что усердие моих поваров останется незамеченным, – усмехнулся герцог. – Прошу, ваша благость, отведайте хоть эти вот закусочки. Исключительные грибочки… Жаль, ваша водянка не позволяет предложить к ним должного напитка.

– Не водянка, чадо, – поправил ментор, благосклонно принимая хозяйские хлопоты и приоткрывая крышку ларца. – Пост… Лекарь твой неплох, хоть и гадость эти обертывания и поливания ключевой водой. Но лечение движется удачно, и, если он дозволит, послезавтра мы угостимся цесаркой.

Ко второй перемене блюд ментор и вовсе оживился, на его лице образовалось вялое подобие улыбки – высшее проявление удовольствия, допускаемое этим радетелем веры, тем более в постный день. Герцог велел ввести в покои своего любимого карлика, бросил тому кость и стал с наслаждением наблюдать за тем, как пыхтит, падает и взвизгивает нелепый человечек ростом по пояс взрослому, как он охает и пробует отнять лакомство у пары борзых… Обеспечив развлечение, достойное высокого гостя, – ведь даже у короля карлик не так мал и, в отличие от здешнего, изрядно глуп – Этэри испросил позволения ненадолго удалиться. Быстрым шагом он миновал галерею и вызвал доверенного человека.

– Кого южане считают угодным для себя прементором? – тихо уточнил он известное обоим. – Верно. Именно Томизо, до принятия сана – младшего сына рода де Виль, по сути, племянника старика Торбио… Хуан, я видел дурной сон. Мне снилось, что малыш Томизо упал с коня. Или случайно порезался? Ах, мой бог, было так много крови, я проснулся в холодном поту.

– Ужасно, – поклонился понятливый слуга.

– Да, весьма ужасно и болезненно, – оскалился герцог. – И отошли человека к Вики. Я не желаю ее принимать у себя до самой зимы… Как здоровье супруга нашей пташки?

– При смерти, ему ведь восемьдесят семь. – Хуан даже покачал головой, пытаясь поточнее указать непричастность слуг герцога к плачевному состоянию здоровья старика.

Этэри вздрогнул, обернулся, хотя уже собирался покинуть залу, направившись к галерее. Сообщение пришлось некстати: однажды поверив сказанному, ментор вряд ли вторично сочтет столь удобную случайность случайной.

– А вот это плохо, – тихо посетовал Этэри. – Очень плохо. Жаль… Кто теперь сопровождает Вики? Лучшие люди, да-да… Поговори с ними. Скажи, я пойму, если мужество им изменит и в трудный момент они предпочтут сберечь свою жизнь, столь ценную для господина. Но это я так, просто на будущее. Ничего опасного относительно Вики мне не снилось. Только эта трагедия с Томизо. Иди.

Герцог бросил на ковер перстень и зашагал прочь. Покосился на портрет кисти нового придворного художника. «Неизвестная донна»… Если секрет оружия существует, он сделает молодого Диего Маркоса и-Вальса де Брава королем земель к северу от Тагорры. У короля происхождение должно быть безупречным, побочные братья ему ни к чему.

– Рене! – позвал герцог. Глянул на портрет своей прежней подруги. – Ее мальчику теперь пять? Отвези его в обитель света на южном берегу, замок Дьер. Пусть служит Дарующему. Полное отречение от мира, Рене, обязательная смена имени. Проследи, чтобы его память не сохранила прошлого. И добавь пять монет к месячному содержанию художника в этот раз, удачная работа, вполне.

– Он настаивал на изучении вами проектов, предоставленных… – напомнил Рене, сочтя похвалу картине достаточным поводом.

– Пустое, меня не интересуют мечтания слуг, – усмехнулся Этэри. – В плане оружия ничего толкового он не предлагает?

– Нет, но я просмотрел и счел, что мост…

– Когда я поинтересуюсь, тогда и считай, а пока займись делом. Пусть радуется уже тому, что я не выдал его де Каррам и не вынудил в благодарность за свое высокое покровительство работать без оплаты. Не уважаю идиотов, которые умудряются завести себе врагов не по силенкам… И еще. Кажется, он часто рисует мальчиков? Впрочем, слухи, не бледней, иди.

Когда шаги слуги стихли, герцог миновал еще несколько портретов и ненадолго остановился перед изображением Диего. Еще совсем юного, в охотничьем костюме, с характерным отцовским прищуром, чуть надменным, несколько ироничным.

– Хлаф меня подери, – шепнул герцог. – Это оружие дикарей дороже всякого золота, якобы устилающего дно их рек. Один удар – и нет больше флота у сакров. Еще усилие – и тагоррийцы в том же плачевном положении. Только я, я один и смогу укротить безумие огня. Сэнна, а ведь тогда я стану святым, разве нет? Святой Этэри, основатель династии великих королей Тагорриды… заманчиво, словно хлаф ловушку ставит. А если и так! В моем возрасте можно рисковать всем. Еще бы прямо теперь занять сэнну чем-то нудным и неотложным… Впрочем, повар мой и лекарь мой. Зря их благость затеяли разговор о мельничном козле. Со святыми даже менторы строго на «вы».

Герцог улыбнулся портрету своего законного наследника и зашагал в яшмовый кабинет, уже не задерживаясь.

Глава 9

Неведомый берег

«Называя верующих овцами, мы не проявляем к ним неуважения. Мы всего лишь подтверждаем истину, явную для стоящего на холме пастуха. Чем больше толпа, тем незаметнее в ней голос и разум каждого в отдельности. Нет ни у кого, кроме Дарующего, такого величия и могущества, какие позволяют вслушиваться в отдельные выкрики. Мы всего лишь люди – мы, стоящие на холме. Мы всего лишь пытаемся сохранить все стадо в целом, отгоняя не только волков, нет. Есть ведь еще и иные стада и иные пастухи, норовящие обогатиться за счет кражи наших овец и ведущие счет своих. Увы, тут кроется еще одна причина именовать овцами тех, кто стоит ниже в иерархии. Ибо многие из них готовы сменить лужайку бездумно, интересуясь лишь кормом для утробы своей, но не для души.

Мы оберегаем их. Мы взращиваем их. Есть ли грех в том, что мы же их стрижем? Полагаю, это вполне естественно и неизбежно. Как и то, что с нашего ведома и при нашей помощи избирается вожак для стада. Умно и то, что псы принадлежат нам и исполняют нашу волю, отгоняя волков, но не служат тому барану, который идет первым и орет громче прочих…»

(Из размышлений прементора Дарио, сперва доверенных бумаге, а затем преданных огню)

Море тяжело ворочалось, нехотя и без спешки унимая высоту валов после большого шторма. Асари, вечно пребывающий в движении начинатель перемен, славно разогнался над просторами серой сумеречной воды. Он вылепил из ровной, как степная трава, глади грохочущие валы, ростом своим способные удивить лиственный лес, и погнал их, смешивая небо и море, наполняя воздух соленой пеной и с хрустом разрывая путы парусов, норовящие удержать ветер… Ичивари лежал, слушал море, прикрыв глаза и не двигаясь. С некоторых пор ему нравилось спать на полу. Койка – так моряки именуют кровать – узкая и неудобная. Куда приятнее доски пола, их гладишь – и ощущаешь тепло своего берега. Нет сомнений, сосну добыли там. Может статься, прежний пол сгнил, времени было много, оптио ждали и ждали, заодно подновляя немолодой корабль.

Попривыкнув к пребыванию в море, Ичивари полагал корабль живым и потому прощал использование свежей древесины его бестолковым морякам. Эти люди искренне не понимают мир зеленого берега, но зато родные морю, а это уже немало. Он теперь тоже родной морю, он ощущает своими ладонями-волнами хрупкое тело корабля и бережно передает окрыленную парусами ношу от одного вала другому, украшая борта росписью узорной пены. Есть еще одна запасная мачта. Ставить мачты – весело. Жаль, что он слышит море и принимает его как часть себя, но не смеет лишний раз просить о помощи. Нельзя из-за мелочей обращаться к асхи, и так просителю дано больше, чем мечталось, – право и способ сохранить себя и остаться махигом. Трудно поверить, что так много важного уместило в себе хрупкое крошечное перышко, принявшее тепло дыхания Шеулы.

– У-учи, Чар, – едва слышно шепнул себе Ичивари. – Ты еще не выиграл. Ты надеялся, что сможешь просить море о помощи в побеге. Но ты уже истратил свою просьбу. Теперь думай головой. Или чем там думают? По науке бледных – головой…

На столе, как всегда, стояла в кольце крепления, спасающего от качки, толстостенная бутыль с «живой водой». В чистом виде ее больше не переводили на пьяницу-дикаря. Слишком дорого. Отраву разбавляли простой водой, поддерживая не опьянение даже, а саму тягу к напитку. Ичивари знал это, видел в настороженном и изучающем взгляде оптио, и старался соответствовать. Одной попытки испугать Алонзо ему вполне хватило, чтобы поумнеть и уже не вынуждать хитроумного служителя прибегать к самым крайним и непредсказуемо опасным мерам.

– Впятеро развели, – задумался Ичивари, поглаживая бутыль и сосредоточенно хмурясь. – Это я не пьяный должен быть, а злой и, как говорят моряки, не похмелившийся. Руки дрожат умеренно, и только от жажды я должен припасть к напитку, но никак не от слабости или утраты контроля. Речь внятная, но с нотками раздражения. Гордиться нет сил, сговорчивость высокая. Вроде так?

Еще раз поболтав жидкость в бутыли, Ичивари проверил свои умозаключения и счел их надежными. Затем снова погладил бутыль, наклонил над кружкой, зажимая горлышко пальцем. Чуть приотпустил «пробку», уговаривая воду вытолкнуть чуждое и легкое. Сцедил ядовитую гадость, увлажнил ею волосы и руки. Выпил воду, задумчиво проверяя по ощущениям, все ли в порядке. Первые дни после бессознательного состояния, наполненного огнем и бредом, были воистину ужасны. Он исступленно звал асхи – и получил ответ и помощь. Но отказаться от «живой воды», однажды досыта попробовав ее, едва хватило сил. Если бы он не испытывал бесконечного отвращения к себе самому, он бы все же отпил эту воду еще хоть раз. И вернулся в мерзкое состояние потворства безумию, дарующему ощущение праздника, наполняющему все существо ликованием вопреки плену и боли, отчаянию и даже стыду. Жажда оказалась яркой, а «живая вода» воистину желанной. Но сын вождя помнил себя времен весны этого года, себя, больного горячкой бешеного ариха. И эта память оказалась страшнее и сильнее искушения «живой воды».

– Некоторые едят красные грибы, – утешил себя Ичивари. – Им тоже хочется праздника. Ничего нового этот бледный не придумал. Надо с отцом поговорить. Может, и грибы – под запрет? Хотя зачем, употребляющих и так презирают… Запрет сделает их интересными. Так сказал дед, дед мудр.

Ичивари улыбнулся, выплеснул остатки гадкого пойла на койку, снова лег, прикрыл глаза. И стал слушать море. Где-то там, очень далеко пока что, иные волны, невысокие и ласковые, баюкали в ладонях маленький кораблик, упрямо повторяющий путь каравеллы оптио. Это было замечательно, это давало надежду… и наполняло тревогой. Люди моря хитры и коварны. Как бы они не обманули даже мудрого деда.

Замок шевельнулся в проушинах, звякнул ключ. Тощий нескладный провожатый постучал по стенке каюты и жалостливо уставился на махига, шевельнувшегося на полу, невнятно застонавшего. Эту особенность бледных Ичивари тоже отметил и счел отвратительной: они охотно сочувствуют свысока тем, кого полагают «кончеными людьми». Сочувствуют, но не помогают. Просто наблюдают, как хороши и чисты сами на столь грязном и мерзком фоне. Или, как этот парнишка, боятся вмешаться и покорно принимают несправедливость в отношении себя и окружающих. Они даже не трусы, они просто не умеют бороться, словно от борьбы можно отучить еще до рождения.

Ичивари закончил вздыхать и возиться на полу, поднялся на ноги, чуть пошатываясь и опираясь на широкую доску стола, поболтал пустую бутыль, убеждаясь, что не осталось ни капли… Зло зыркнул на провожатого и, чувствуя себя хуже некуда, указал тому взглядом на ядро. Мол, тащи, мне сегодня плохо, меня колотит.

Оптио ждал за тем же ненавистным столом в той же опротивевшей каюте – Ичивари усердно грел свое раздражение и проявлял его, даже с некоторым избытком. Сел, придвинул пищу, понюхал и оттолкнул.

– Сегодня мы поговорим о том, как надо приветствовать сэнну, – негромко начал оптио.

– Было, – хмуро бросил Ичивари.

– Да, было, и мы повторим то, что уже изучено, ибо это важно, чадо, – настойчиво указал Алонзо.

– Ставь бутыль. Полную, неразбавленную.

– Тебе принесут в каюту. Сперва урок, затем награда. Видишь, ты снова путаешься в самом простом. Как следует именовать сэнну?

– Хотя бы кружку.

– Еще одно слово, не относящееся к уроку, и ты проведешь пять дней в трюме. Без «живой воды». Как следует именовать сэнну?

– Ваша благость, радетель благодати, исполненный света, премилостивый… Хлаф, промочить бы горло, слова такие длинные, язык нерхски заплетается.

– Кто именно из моряков сообщил тебе грязные слова, чадо?

– Какого абыра я могу знать? Они на палубе орали, мать их, отродья арповы.

– Всякое благое деяние имеет пользу, но содержит и тьму, ибо две чаши – воистину закон всеобщий, – вздохнул Алонзо покаянно и без злости. – Ты прежде не пил, но ты и не ругался… Теперь ты послушен и покладист, но намеренно сквернословишь, получая от того неясное для меня удовлетворение. Показать тебя такого ментору затруднительно. Люди южного материка так темны кожей, что опознать их просто. Ты же удручающе похож на пьяного забулдыгу из портовых кабаков Шамхи или Тэйры, что на самом юге Тагорры… Один грех тянет за собой другой, увы. Как следует приветствовать сэнну?

– Да мордой в пол, ясен пень!

Поморщившись, оптио звякнул колокольчиком, вызывая слугу:

– Отведи в каюту. Выдай четверть бутыли настойки, разбавленной. Пусть затем умоется и отдохнет. Когда сам постучит в дверь, веди ко мне. Кажется, с «живой водой» я немного перестарался…

Оптио покачал головой, сетуя на избыточный успех применения столь сильного средства, и забормотал себе под нос так тихо, что лишь тренированный слух Ичивари мог выделить в шелесте слова:

– Но столько сведений! Он бы никогда не рассказал мне и половины без должного поощрения. Наставник подготовил ученика, тот жив, владеет даром ариха и ушел в степь. Война меж племенами неизбежна… Коварный воин племени хакка украл пегого коня, пытаясь отнять у леса удачу, но схвачен и окончил, надо полагать, жизнь у столба боли. То есть война уже началась, жаль, мы не знаем ее хода…

Ичивари покинул каюту оптио, низко опустив голову, глядя под ноги и пряча улыбку, гордый своей изобретательностью. Он в который раз удивлялся оборотной стороне коварства бледных – их готовности верить в нелепое и заведомо ложное, но добытое хитростью и обязательно с немалым трудом.

Суеверный вождь, не покидающий столицу по причине дурных снов, – это глупость. Жена вождя, день за днем поющая колдовские слова над амулетами, призванными ловить сны вождя и испарять из них вред, – это уже слишком даже для оптио, но ведь верит! Слеза самой Плачущей, добытая дедом Магуром из ствола сосны и означающая скорые перемены, Слеза, тщательно скрываемая от света: вдруг почернеет, обещая несчастье?.. Джанори, уцелевший в огне потому, что «я, сын вождя, дал ему подержать нож ранвы». Этот нож теперь хранится под десятком замков и его Алонзо намерен передать ментору в качестве средства надежной и полной защиты от неведомого оружия. Ведь ранвы сами не сгорают, они заговоренные, их ножи тоже… Но самое смешное суеверие, истинный шедевр изобретательности – перья. Оба пера из волос пришлось отдать, оптио ими заинтересовался особо. Ичивари добрел до своей каюты, проследил за тем, как закрывается дверь, с отвращением взболтал выпивку и сцедил из нее огонь, как обычно.

– Вплети одно перо, снизойди до бледной, и родится девочка, вплети два – и жди мальчика, – давясь от смеха, повторил он якобы данные отцом наставления, усердно записанные оптио. И добавил так же тихо, разговаривая с самим собой: – Ичи, ты был в ударе. Ты его потряс. Он намерен предложить ментору перья, чтобы тот подарил их королю. Это, оказывается, наилучшее средство для устранения причин споров о престолонаследии, вот как. Если бы я взялся искать способ победить бледных, я счел бы суеверия и страхи неплохим подспорьем…

Выпив воду, Ичивари лег на пол, прикрыл глаза и стал слушать море. Сперва вблизи, у самого корабля. Потом все дальше, точнее – шире. Асхи отзывался охотно, так, словно ему уже давно было одиноко без общения с открытой душой, без собеседника, пусть и не самого духовно зрелого и опытного. Кто знает, может быть, одиночество ведомо и духам. Как говорил дед? «Закат несовершенен без взгляда людского, ибо только взгляд создает золотую дорожку от самого солнца и до правой души… Прикрой глаза – распадется она бессчетными неупорядоченными бликами света. Открой – снова закат улыбается тебе, человеку. И ты ему улыбнись…»

Улыбка получилась слабая, короткая. Блики света, танцующие перед внутренним взором, оборвались у темной черты. Ичивари распахнул глаза, задышал часто, сердце заспешило, перекачивая кровь и торопя мысли. Там, впереди – берег! Край владений асхи. Конец договоренностей с оптио. За краем океана начинается берег, где сына вождя ждет новый плен, куда более тягостный, уже не дающий надежды на побег. Он почти проиграл невесть в какой раз, поверив в неизменность привычного. Должен был насторожиться сегодня утром, когда Алонзо предложил повторить правила приветствия ментора. Это важно, потому что скоро понадобится.

– Проклятая «живая вода», – процедил Ичивари сквозь зубы. – Я не пью, но запах в каюте сам впитывается в кожу, я дышу им, и я болен… Надо думать. Надо срочно думать, не позволяя себе расслабляться.

Слуга стукнул в стену, завозился, отпирая замок. Поставил поднос с тарелкой и кувшином на доску, укрепленную возле стены и заменяющую стол.

– Лито Диаз ждут через час, просили умыться.

Второй слуга внес ведро, бросил на койку полотенце, морщась от спертого, тяжелого запаха, и постарался поскорее уйти. Ичивари проводил его взглядом, резко вскинулся, озираясь, растирая затылок и плечи. Берег совсем недалеко, но и не рядом, учесть расстояние сложно, но прикинуть время… Остаток дня, ночь, еще день, еще ночь и время до нового полудня, так получается. Ветер не переменится, но ослабеет, в настроении асари махиг сегодня уверен, поэтому и знает надежнее капитана, когда моряк на мачте углядит берег… Утром бежать станет поздно. Это тоже безусловно. Не зря стало так много птиц и не зря их появлению радуются: он слышал обрывки разговоров и должен был сообразить. Что для него означает близость берега? То, что завтра его, пленника, под предлогом наказания упрячут в трюм, если не сделают этого уже сегодня вечером. Плыть отсюда самому далеко и трудно. Плыть с ядром на ноге – невозможно. Лодку, одну из тех, что имеются на палубе, взять нельзя, заметят. У бледных оружие, их много, и они снова перехитрят и поймают, уже окончательно…

Набрав полные горсти воды, Ичивари плеснул в разгоряченное лицо. Вздохнул, чуть успокоился и стал мыться, продолжая даже не думать, просто слушать асхи, разыскивая хоть самую малую надежду. Справа, довольно близко, в воде постепенно обозначилось искажение, не сразу отмеченное сознанием, поскольку оно было слишком мало. Его едва удалось выделить из общего шевеления волн и мешанины образов, малопонятных для сознания человека: не глазами ведь видит асхи и не руками ощущает… Лодка. Совсем маленькая лодка.

– Рыбак, рыбак, я тебя поймал, – шепнул Ичивари. – Теперь уже не потеряю…

Проглотив обед быстро, давясь пищей и не ощущая вкуса, Ичивари с подозрением глянул на кувшин. В прошлый раз он выпил нечто, и тело отказалось слушаться. Чистую воду ему не дают уже очень давно, и вдруг – перемена. Опасливо принюхавшись и попробовав на язык, никакого подвоха сын вождя не обнаружил. Задумчиво нахмурился – и не стал пить. На всякий случай…

Час спустя оптио встретил «посла» все в той же каюте. Ничто не нарушало обыденность. Прежнее место, прежнее перо в чернильнице, бумага приготовлена. На столе две чашки чая.

– Встань там, – велел оптио, указав на место у двери. – Подними ядро. Хорошо. Теперь пройди до стола, исполняя в точности приветствие ментору. Слова, поклоны, затем молитва Дарующему, вставание на колени и все прочее. Надеюсь, ты не пропил остатки памяти и ума. В последний раз ты не справился; если это повторится, строго накажу.

Ичивари засопел, виновато поводя плечами и обшаривая внимательным взглядом каюту. Особенно – плотно прикрытые створки, прячущие запас бутылей. Оптио сердито постучал пальцами по столу, требуя внимания. Сын вождя нехотя кивнул, переложил ядро в левую руку, освобождая правую для сотворения знака приятия света. Без выражения пробормотал первые слова, шагнул вперед, чуть увереннее продолжил речь посла, которую оптио вынудил заучить наизусть. Исподлобья глянул на Алонзо, уточняя и спрямляя путь слегка заплетающихся ног.

– …и да будет вовеки полна светом чаша его, и да не иссякнет благость, направляемая людям и питающая души, ныне и впредь…

Если бы оптио лучше знал способы обучения воинов зеленого берега, он, пожалуй, насторожился бы еще тогда, когда сын вождя перебросил ядро в левую руку и поддел снизу ладонью, взвешивая и уточняя длину цепи. Но оптио жил в поселках фермеров и в столице, а воинов воспитывают в лесах, во время малых и дальних охотничьих походов. Дед Магур своих учеников гонял и наставлял постоянно, но тоже никогда вблизи столицы, чтобы не бросить на родной дом и тень немирья…

Пальцы толкнули ядро почти без замаха, резко и коротко. Оно полетело вперед, через стол – слишком широкий, на что наверняка рассчитывал Алонзо, полагая себя в относительной безопасности по другую его сторону. Оптио успел откинуться на спинку кресла, как и ожидалось. Тихо щелкнул курок пистоля, во время каждой их встречи лежащего на коленях оптио невидимкой для пленника. Но оружие, предавшее Гуха, снова оказалось бесполезным… С некоторых пор Ичивари глубоко верил, что спокойная расчетливость асхи куда страшнее взрывной непредсказуемости ариха.

Ядро смяло вскинутую в защитном жесте кисть руки, с хрустом сокрушило ребра, вмяло тело оптио в спинку сиденья и даже чуть наклонило его назад, вынудив ножки кресла пискнуть. Исчерпав силу толчка, ядро вернулось в ладонь сына вождя, разочарованно лязгнув до предела расправленной цепью. Ичивари поймал ее обеими руками, не позволяя сложиться и создать громкий звук. Убрал со стола левую ногу, опиравшуюся при броске на самую середину столешницы. Покосился на чашку с чаем, поднял, принюхался.

– Снотворное? Полагаю, так… – негромко уточнил он у хрипящего и медленно синеющего оптио, вынимая из сведенных судорогой пальцев Алонзо пистоль и бережно убирая подальше. – Не притворяйся, удар сильный, но ты вовсе не при смерти. Дыши животом. Конечно, больно, и кричать не можешь, да… А ты и не пытайся, не надо. Дыши тихонько, о своей жизни думай и гордись. Я учился у тебя, лито Алонзо. Я хороший ученик, усердный.

Ичивари последовательно проверил все открытые полки, выставляя на стол бутыли и выкладывая иные полезные вещи. Вернулся к двери, надежно заклинил ее. Сунул оскалившемуся от боли оптио в зубы салфетку, повозился, привязывая ноги к ножкам кресла. Присмотрел два бестолковых тяжелых ножа, разложил руки оптио на столе и загнал оба клинка меж костями, чуть выше запястий, старательно избегая повреждения больших сосудов и сильного кровотечения. Удовлетворенно изучил результат своих трудов.

– Вряд ли до заката нас обеспокоят, тебе опасаются лишний раз попадаться на глаза и досаждать без приглашения колокольчика, – сообщил махиг. Погладил выбранный сразу широкий удобный нож, явно вывезенный Алонзо с зеленого берега, что было понятно по узору на лезвии и по знакомой форме. – Сиди, дыши… Я так и не решил для себя, ты ли убил Гуха. Я намерен рискнуть всем и истратить драгоценное время, Алонзо, чтобы это выяснить. Ты подумай, стоит ли упираться. Я ведь скоро подожгу каюту. Сгореть заживо – плохо, очень плохо. Я сам предпочел бы смерть попроще, – махиг зло сверкнул глазами, – но, как ты любил мне повторять, это не мой выбор, это твой выбор…

Ичивари говорил и вгонял нож, расщепляя край столешницы и отделяя широкую, в большой палец, щепу. Выломав ее, задумчиво рассмотрел, приладился и начал вырезать край, часто рассматривая свою работу и подправляя. Асхи не отвечал на новые просьбы о помощи, не желал нарушать висари, но охотно делился своими возможностями в более простом. Он не обглодал ржавчиной механизм замка, не сделал слабой и тонкой цепь. Он всего лишь точно указал форму ключа… Ровно так же асхи не послужил злу, не заполнил легкие оптио мокротой и не разрушил его здоровье, но позволил пороху отсыреть чуть быстрее, чем это происходит обыкновенно. Ичивари бережно вставил в скважину хрупкий деревянный ключ, не дыша, плавно нажал на щепу, надеясь на хорошую смазку замка и мягкость его работы. Огорченно вздохнул, вынимая две половинки ключа, и взялся отделять новую щепу, уже из более ровных волокон древесины, не имеющих узора, обычно близ основания сучка… Потом покосился на оптио и задумчиво хмыкнул. А верно ли то, что ключ от оков хранится у капитана? Зачем бы хитрец Алонзо стал передавать важное невесть кому и тем более просить о помощи и вводить в курс дела?.. Обшарив карманы оптио и не найдя ничего полезного, Ичивари снова зашуршал по шкафам и полкам. Добрался до койки, осмотрел ее, ворочая одеяло и подушки. Покосился на Скрижали в красивом переплете, осмотрел, встряхнул, полез пальцем за корешок – и добыл ключ. Настоящий. Один поворот – и челюсти оковы бессильно звякнули, утратив хватку.

– У-учи, Чар, – одернул себя Ичивари, запрещая радоваться и терять покой. – Ты еще не выбрался.

Он взялся внимательно осматривать каюту, радуясь вновь обретенной возможности двигаться мягко и тихо, не имея ограничений, налагаемых тяжестью ядра и неудобством цепи. Обдумывая еще раз свой побег, Ичивари вскрыл поддавшийся без усилия замок сундука, выбрал среди вещей оптио самую просторную рубаху, добротные штаны – не по размеру, но хоть такие. Увязав вещи и нож в небольшой тюк, сын вождя чуть подумал и туда же добавил замотанные в тряпицу кругляши монет, не тратя времени на дотошное их изучение. Возле койки оптио обнаружились записи Магура, знакомый полный переплет не вызывал сомнений. В старательно сработанном жестком толстом футляре хранились знания, настоящая драгоценность махигов. То, что дед бережно собрал, по малой крупице выяснил у стариков – о мавиви, о природе висари, об амулетах истинных и ложных… Очевидно, оптио читал записи недавно и наверняка за время плавания он просматривал их весьма часто и заинтересованно. Вместо закладки он использовал лист с записями бесед с «послом». Ичивари с любопытством просмотрел и этот документ. Пометок на листке было много, и над буквами, и на полях. Три верхние строки подчеркнуты и рядом мелко написано: «Пьяный бред». Далее усердно замазаны две строки, возле следующих стоит знак, показывающий их высокую важность. Бросив листок, Ичивари взвесил на ладони дедовы записи, виновато покачал головой.

– Он все помнит и сделает новые, – утешил себя сын вождя.

Вернулся к столу, положил книгу на середину, раскрыл, больше не глядя на текст, написанный знакомым почерком. На ощупь взял бутыль, сцедил из нее жидкий огонь на бумагу и столешницу, чувствуя себя злодеем похуже многих бледных. Он жжет книгу… Стиснув зубы, махиг бросил в гнусно пахнущую лужу несколько тряпок, сцедил вторую бутыль, допил безопасную воду со дна, нахмурился, пытаясь в очередной раз понять, насколько он свободен от тяги к «живой воде»? Ведь дышать ее парами приятно, хоть и постыдно. В четвертой и пятой бутылях огня было очень много, их Ичивари целиком вылил на пол и расплескал на стены, не тратя сил на просьбы к асхи.

Алонзо смотрел на происходящее с ужасом – это отчетливо читалось в его глазах, особенно когда махиг подошел с последней бутылью вплотную и наклонил ее над одеждой оптио, зажимая горлышко пальцем.

– Порой ваш Дарующий вроде бы наказывает умерших, отсылая после суда своего жариться у злющего абыра… Знаешь, если верить вашим Скрижалям, удел мученика высок и славен. Ты уже решил, гореть тебе или не гореть теперь, еще при жизни?

Ичивари резким движением выдрал салфетку и влил в рот оптио несколько глотков «живой воды». Тот судорожно захрипел, захлебываясь и вынужденно глотая, давясь от боли в сломанных ребрах. Нужного результата сын вождя добился: постепенно взгляд Алонзо стал более осмысленным.

– Иногда эта штука полезна, хорошо стирает из ощущений боль, – предположил сын вождя. – Ну что, пора прощаться, лито. Ты убил Гуха?

– Нет.

– Все же я тебя уважаю, – задумчиво вздохнул Ичивари, ставя бутыль на стол и затыкая пробкой. – Ты не стал просить и унижаться… Алонзо, ты хоть понимаешь сам, что не будешь ни единого дня счастлив на этом берегу? Ты лжешь себе, но я вижу, я уверен, ты любишь наш лес и уже не веришь в Дарующего так, как верил в юности. И тем более не веришь в орден… Ты еретик, Алонзо, за кормой остались твои ученики и твоя свобода, но бежать тебе, в отличие от меня, некуда… Я вижу в тебе отчаяние и слом. Мне жаль тебя. Джанори прав, иногда надо прощать врагов, только это бывает тоже проявлением жестокости.

Ичивари вырвал из столешницы оба ножа, освобождая руки оптио, стянул их приготовленной заранее тканью, останавливая кровь и перетягивая раны, а затем связал запястья поплотнее, но без грубости – у оптио и так нет сил сопротивляться, он еле дышит. Даже неловко снова забивать салфетку в рот Алонзо. Но надо… Сын вождя отнес пленника к самой двери, подальше от залитого жидким огнем стола. Вернулся, закрепил в углу жесткого переплета дедовой книги короткую свечку, найденную у изголовья койки оптио. Зажег, кивнул Алонзо:

– Не знаю, сможешь ли ты поймать меня и успеешь ли ты убить меня на этом берегу, но ведь и я со своей стороны приложу ответные усилия при встрече… Так что лучше нам избирать разные тропы в лесу жизни.

Подхватив тюк с вещами, Ичивари прошел через каюту, забрался на кровать и открыл узкое оконце. Усмехнулся. Кажется, именно такое было и на том корабле, с которого Рёйм унес свою будущую жену, спасая от страшной участи…

Пролезть в щель окна оказалось непросто. Но Ичивари знал, что иного способа покинуть корабль нет, и это помогало лучше, чем самый скользкий жир на коже. Прихватив зубами тюк, он сполз по борту и упал в воду. Нырнул и плыл под поверхностью так долго, как только мог, стараясь не покидать след корабля, где вода более мутная, взволнованная. Вынырнув, Ичивари увидел каравеллу довольно далеко, сделал несколько вздохов и снова нырнул, прилаживая тюк к поясу и выбирая направление к лодке рыбака.

Он выныривал еще несколько раз, все дальше от белого цветка раскрытых парусов, дышал вволю, позволяя себе отдохнуть и полюбоваться кораблем. Он слышал от деда: многим было жаль жечь эти «большие лодки», их красота казалась загадочной и притягательной. А гибель в огне подобна мести, направленной против слабых и невиновных, ведь не корабли начали войну, ее избрали люди…

– Да ломайте уже, – расстроился Ичивари, оттягивая очередное погружение. – Погасить ведь не успеете. Ну что за люди! Запах дыма не могут разобрать… Банваса на вас нет! При таком запасе воды у него б пожары исключались, любые.

Словно в ответ на попреки, над водой разнесся резкий свист боцманской дудки. Забегали люди, маленькие, похожие на муравьев. Полетели в воду крошечные ведерки на веревках… Ичивари удовлетворенно кивнул, нырнул и усерднее заработал руками и ногами. Теперь за морем смотрят все, кто может. Капитан – в хорошую трубу с дорогим стеклом, моряк на мачте – в плохонькую, зато с изрядной высоты. И вдоль бортов тоже стоят, обшаривают воду, прощупывают взглядами… Только зря, асхи им сегодня не друг. Уколет глаз бликом, нарисует зеленые круги утомления, ослепит и запутает. Ичивари оглянулся в последний раз, когда корабль стал лишь белой пушинкой у горизонта. Справились с пожаром, хорошо… Сын вождя улыбнулся. Никому из моряков он не желал зла.

Рыбак при виде руки, щупающей борт, подавился криком, а затем проявил боевитость и неразумность, за что Ичивари упрекнул его, отобрав весло и сердито растирая шишку на макушке.

– Ох, беда, мил-человек, ты уж не серчай, я-то думал – хлаф на дно тянет, – покаялся пожилой тагорриец, щурясь и убеждаясь, что незнакомец, забравшийся в лодку, исполняет знак света точно и уверенно. – Ну-ка еще побожись, что ты не хлаф! Кожей-то темен и глазом яростен…

– Ты смирного стукни по голове и глянь, как он заголосит, – буркнул Ичивари, смущенный тем, что изругал пожилого человека. – Не хлаф я, клянусь золотой чашей. И про маму мою ты зря высказался. Если б я не успел разглядеть твою седину, отправил бы в воду и вылавливать не стал.

Хозяин лодки, слегка сомневающийся в том, что это по-прежнему его лодка, поежился, внимательнее рассматривая нового знакомца. Ростом огромен, а ведь такие-то здоровяки, по слухам, все до единого состоят в личной охране герцога: подобных старательно высматривают во владениях их светлости де Брава еще мальцами и покупают. Кто же из родителей откажется? Кормить прожорливое чадо не надо, плата щедрая, да и в податях немалое послабление. Детей охотно везут на смотр и еще гостинец с собой берут, норовя подкупить и умаслить придирчивого наемщика. А то, что это на всю жизнь и, по-честному если, почти что в рабство… ну и пусть: не особо оно и тягостное, дома спину гнуть от темна и до темна ничуть не легче. Рыбак подумал еще немного и решил для себя, что этот здоровяк чем-то провинился и сбежал из герцогского дворца. Потому и носит он чужие короткие штаны, а рубаху пытался натянуть, но ткань не выдержала, лопнула на груди… Да и весло отнял не пойми как, будто само ему в руку прыгнуло. Опасный человек, бою обученный. Зыркает исподлобья, волосы длиннющие, видом дик…

– Положим, не хлаф, – осторожно согласился рыбак. – Мое дело маленькое, я мирный человек. Мне бы рыбки наловить да семью накормить. Ан вишь как: на течение попал, унесло меня сюда… Парус-то старый, лопнул, да и весло второе я уронил. Думал, хлаф со мной шутит, беды насылает. Тут ты из воды и полез, ручища здоровенная, головища черная…

Ичивари фыркнул, представил себе зрелище – и рассмеялся в полный голос. Жестом показал, как, по его мнению, рыбак отбивался от злокозненного хлафа. Тагорриец согласился и тоже засмеялся, часто кивая и поглаживая тощую бородку. Безбородость незнакомца тоже была подозрительна, но ведь всякий знает: хлафы как раз бородаты, а еще у них имеется хвост. То есть два раза мимо…

– Залатать парус я помогу, с одним веслом тоже управлюсь, если стоя грести, – задумался Ичивари. – Ветер-то попутный, к берегу.

– Ветер ему попутный, ишь, разговорился, учить меня надумал, – скривился рыбак. – Берег не всяк годен! Ума в тебе – тьфу, на ноготь, и того нет, весь в рост ушел да в плечи… К орденскому порту нас несет, к мысу Роха. Туда вон. Выгребать к югу зачнем, и хуже беда приключится: в пролив угодим, куда простому человеку и сунуться грех. Нам надобно держать к северу, обогнуть мыс да все морем, морем, до самого Серого плеса… Самое малое – пять дней труда и голода. Без рыбы я нынче. Ты ж, злодей, меня съешь! И на кой ты вынырнул здесь, и как это я веслом промахнулся…

– Дед, не вздыхай, – утешил Ичивари, споро, хоть и неумело снимая парус. – Ты пока заплаты ставь, а я рыбы наловлю.

– Нету ее! Вон – удочки все не шелохнутся, сеть пустая.

– Здесь нет, ниже найду. Я хорошо плаваю.

Ичивари подмигнул деду и нырнул через борт, почти без плеска уйдя в воду. Тагорриец недоуменно пожал плечами, помолился наспех – да и сел латать парус в тайной надежде, что чужак как явился из моря, так в нем и сгинет. Долго уже нет его. Даже слишком долго. Рыбак беспокойно оглядел море и вздохнул. Покосился на борт, на весло. Потом на длинный багор, уложенный на дно лодки возле ног. И решил, что самое верное – ничего не делать. Пусть движется все, как угодно Дарующему… Подкрепив здравую идею самой короткой из известных молитв, тагорриец выбрал лоскут и приладил на парус. Удачно… можно браться за починку.

Чужак выплеснулся из воды эдакой смуглой тушей, вывалил в лодку пару рыбин и полведра брызг. Вцепился в борт и улыбнулся своими ненормально белыми и ровными зубами. «Ни один не выбит и не попорчен», – почти расстроился рыбак, невольно плотнее сжимая губы.

– Такая годится? Или покрупнее?

– Тунец, – благоговейно выдохнул рыбак, гладя длинную, почти в его рост, рыбину. – Такого обычно большие лодки берут, да… Крупнее нам и не доставить, всякие доны – они свежую рыбку потребляют, а плыть пять дней.

– Сами съедим, сытые будем грести в полную силу, и у берега я выловлю еще рыбы, – пообещал Ичивари. – Должен ведь я как-то отблагодарить тебя за место в лодке, дед.

– Оно, может, и так, и должен, – всерьез задумался рыбак о цене своего молчания. – Двух больших выловишь, я тебе подходящие штаны куплю и рубашку, башмаки тоже. Без этого на берег и не суйся, враз поймут, что беглый. А трех поймаешь, скажу, как бумагу полезную справить.

Рыбак значительно помолчал, радуясь наивности чужака. Здоровущий, сильный, а сразу видно – теленок, наивности в нем столько же, сколь роста… Самое оно: забрать рыбу да спровадить дурня в город, не ближний, а совсем дальний, за большим лесом. Там или поймают, или сам затеряется, в любом случае за долей с улова не явится…

Ичивари после еды греб не просто усердно, но прямо-таки яростно, соорудив плохонькое, но годное второе весло и не делая передышек. К ночи удалось поставить парус и поймать ветер, не вполне попутный, но и не встречный ведь! Ичивари косился на юг, ругая себя и все же не имея возможности не смотреть. Если каравелла не пойдет в порт, если капитан прикажет взять курс на север, все еще сохраняется неприятная возможность встретиться с Алонзо… Море пустое и спокойное, лепесток одинокого паруса виден издали, даже в сумерках. Асхи, как бывало и прежде, много отдал утром и теперь не отзывается. То ли утратил интерес к общению, то ли берег дает о себе знать, то ли сам Ичивари слушает плохо, все время отвлекаясь на болтовню рыбака. Тот полагал себя очень умным и ловким, но уже обсудил и цену на рыбу, и много иного, весьма важного и полезного.

Ночь погасила закат, прокралась над морем без звука и следа – а каравелла так и не появилась на горизонте знаком беды… Ичивари приободрился, позволил себе отдохнуть, поесть и даже вздремнуть. И снова греб, теперь уже торопясь по иной причине. Когда каравелла достигнет берега, смуглого рослого беглеца начнут искать. Нет сомнения, в первую очередь осмотрят ближние селения и поговорят с рыбаками.

– Как ты их ловишь, если ты не хлаф и не продал ему душу? – восхищался рыбак, любовно гладя спины трех тунцов. – Они ж рыбы, а ты без толковой сетки, просто ныряешь и вот…

– Мне везет, – предположил Ичивари. – Штаны и рубашка, помнишь, дед?

– А как же, – степенно кивнул рыбак, хитро щурясь и раскапывая залежи мусора на дне лодки. – Вот тебе штаны, почти годные. Вот рубаха… Там, под лавкой, есть башмаки, агромадные. Не пойду покупать, слышь? Что я скажу, ежели спросят? Не-е, бери вещи, какие даю. Вон берег, ты здоровый парень, в неполных три дня мы почти до места дошли. Утро раннее, из лодки я тебя высажу там, у зарослей. Здесь везде окрест владения вассала герцога, его охотничьи угодья. Ходить в них нельзя, даже хворост брать без разрешения и знака нельзя. Понял?

– Буду прятаться, это я умею, – кивнул Ичивари, встряхивая ветхую рубаху, чихая, полоща ткань в забортной воде и лишь затем натягивая через голову.

– Пойдешь сперва на юг, миль эдак сорок, через весь лес и далее полями, до большой каменной дороги. На нее не выходи, заметят. Перелесками, ночью, двигай на запад. До города Бранвара, значит. Говорят, там у лихих людей можно купить бумагу и любым именем назваться.

– Точные указания, – усмехнулся Ичивари. – Ты не сутулься, дед, я ведь понимаю, зачем тебе из-за меня втравливаться в беду? И так я тебе должен, без лодки в море не жизнь…

– Не жизнь, – охотно подтвердил рыбак, довольный покладистостью собеседника. – Ладно же… Вот возьми шейную нитку со знаком чаши, негоже без нее в путь пускаться. И волосы обстриги покороче, до плеч, так вот примерно. Кожаным ремешком повяжи, есть у меня годный. Южане обычно вяжут, оставляя узел сбоку у левого уха. Понял? Вот и ты вяжи, с открытым лбом ты не столь на злодея похож… Палку вырежи подлиннее, именуй стержнем веры и себя назови страждущим. К пещерам Златозвучного Эха многие свершают путь в непотребном виде. Те пещеры на самом западе владений нашего герцога, когда ж его призовет Дарующий на суд свой, старого развратника…

Расчувствовавшийся рыбак пустил слезу, сердито стер и махнул рукой чужаку, мол, иди, пора… Ичивари спрыгнул в воду, тут оказалось ему по грудь, и побрел к берегу. Выбравшись на сушу, он еще раз оглянулся, вежливо поклонился пожилому тагоррийцу. Неплохой ведь человек, хоть чуждого склада, привычно отгораживающий забором от всего мира свой малый жизненный интерес… Опасается дедок глянуть по сторонам, бережет покой неведения, в котором ему чудится безопасность. Вон погреб во всю свою невеликую силу вдоль берега, напоследок сотворив благословение света для незнакомца, так и не назвавшего имени. У правого борта снаружи лодки привязана одна рыбина, у левого – вторая, и она совсем уж велика, а в лодке все дно занято третьей.

– Надо думать, улов прославит его имя, – беспечно улыбнулся Ичивари. Он уже шагал по траве и наслаждался игрой теней и света раннего утра, прочностью тверди амат, не подверженной качке, шепотом зеленых листьев чужого, совсем иного – но все же леса…

Местный туман показался Ичивари возмутительно редким: он быстро усох под лучами солнца, не напоив влагой листья и не создав столь любимый и привычный в секвойевом лесу звук утренней капели, шелестящей от далеких вершин великого леса к его подножию. Зато трава оказалась густа, подлесок пышен, а тонкие стволики обрастали ветвями едва ли не от самой земли. «Прятаться в подобном лесу гораздо удобнее, чем дома», – сразу отметил Ичивари. Он выбрал неглубокую лощинку и сел на траву, придирчиво рассматривая свежую мозоль над пяткой и две потертости на пальцах. Его ноги просто требовали отказа от башмаков! Однако, осмотрев свой след на земле, Ичивари не внял боли, предпочтя здравый смысл.

– Мой большой палец оттопырен, – вслух повторил он доводы рассудка. – Это неправильно для бледного, привычного к башмакам. Всякий толковый охотник сразу меня выследит.

Подперев ладонью подбородок, сын вождя нахмурился и тяжело вздохнул. Именно рассудок в полный голос кричал, что надо сидеть возле берега, в запретном лесу этого «вассала», вот бы еще понять, кто он такой и почему никого не пускает в гости? Но тем лучше, чужака тут не станут искать и не смогут заметить. Тихо и тайно он дождется лодки, как-нибудь уж поймет, договорившись с асхи, что свои рядом. И сможет вернуться домой, не рискуя ничьей жизнью, уплыв в море и забыв про берег бледных. Навсегда.

– Только они не забудут, – угрюмо упрекнул самого себя Ичивари. – Раз я здесь, я обязан попытаться их понять. Что тагоррийцы у нас нашли такого ценного? Как их отвадить от нашего берега? Как им объяснить, что мы не колония, не рабы и не враги, что дар мавиви не оружие, что они нам не нужны со своими нелепыми законами и своей насильно навязываемой верой…

Сын вождя покосился на море, плещущее серебряными рыбками бликов в прорехах лиственного невода опушки. Поклонившись асхи, махиг отвернулся и глянул в тень основного леса. Он не имеет права попасться и вынудить своих спасителей совершать опасные действия, от переговоров до применения способностей ранва. Но и сидеть здесь, ничего не делая и не пробуя понять то, что внезапно оказалось рядом, доступное для изучения и осознания, – разве это верно и достойно сына вождя? Внук великого Ичивы должен стремиться к новому, ведь смог же дед переломить толстенный ствол черной ненависти, дозволил бледным жить на берегу смуглых и проявил широту души в то время, когда прочие копили лишь жажду мести…

– Я только посмотрю на один город, осторожно, – предположил Ичивари. – Там каменные дома в три яруса, а то и в пять. Там картины, большая площадь с часами, мощеные улицы. Лошади, кузница, телеги особенные. Библиотека… Университет!

Слова определенно таили в себе некую колдовскую притягательность и, произнесенные вслух, не сгинули слабым эхом, не рассыпались и не пропали. За ними было слишком много мечтаний и рассказов, детского восторга и более взрослого интереса. А еще за словами пряталось в засаде ревнивое огорчение: «У нас так мало знаний, а там, за морем, их куда больше! Там настоящие профессора, и книг так много, что они не поместятся и в двух домах, и даже в трех…» Ичивари прикрыл глаза и представил себе город со светлыми каменными мостовыми, с медными крышами, с красивой коновязью, нарядно одетыми людьми в удобных башмаках. Кто-то бежит в университет, у него сумка с книгами, а кто-то степенно шагает на работу. Еще есть градоправитель. Он живет в самой середине города и разбирает жалобы жителей, он мудрый вождь, у него хранятся законы, записанные на бумаге. Здесь ведь много законов! Их очень давно начали создавать и преуспели в описании того, что пока даже и неизвестно народу зеленого мира…

– Город посетить надо, – выдохнул сын вождя и открыл глаза, уже горящие азартом предстоящего обретения знаний о мире, неведомых пока никому в его народе. – Я буду осторожен. Вырежу палку и назовусь страждущим. Веру здешнюю я знаю, молитвы их освоил, именование людей заучил, приветствия и все прочее – тоже, уж Алонзо постарался, и не зря… Верховым кланяться, а у кого герб и перед кем слуга, тем низко кланяться. Разберусь. Сперва со стороны погляжу, как другие себя ведут, а потом и сам попривыкну. Деньги у меня есть. Золота два неровных кругляша, серебра семь рубленых кусочков, меди вон – полная горсть. Сколько стоит рыба, я знаю, про хлеб он тоже говорил… Тут до города ходу – два дня, я мигом!

Убедив себя в допустимости и даже полезности затеи, Ичивари широко улыбнулся, упал на спину в густую траву и подставил лицо солнцу. Идти надо вечером. Тем более в первый раз: примеряясь к этой их местности, осматривая лес и пробуя шагать в башмаках. Пока же он заслужил отдых. Лес дышит покоем, птицы посвистывают и щелкают редко, все же конец лета. Но в их голосах, пусть и незнакомых, нет тревоги. Никто не бродит по запретному лесу нелюдимого вассала. Ичивари прикрыл веки и провалился в сон, продолжая слушать лес.

Открыл глаза он уже в сумерках, зевнул, покачал головой – поесть бы не мешало! Но пока не время и не место. Надо вырезать палку, прочесать пальцами непривычно короткие, только что обрезанные ножом волосы, поправить нитку на шее, помещая знак чаши точно меж ключиц.

– До университета и обратно, – еще раз предупредил себя сын вождя, в мыслях уже мечтающий повидать и замок герцога, и столицу страны, и корабельные верфи.

От башмаков, вздыхая и виновато пожимая плечами, пришлось отказаться на второй сотне шагов. Они скрипели, нещадно терли и оставляли следы. Ичивари повесил их на палку и зашагал шире, увереннее. Потом вспомнил о сорока милях, попробовал эти мили перевести в километры.

До прихода бледных махиги вымеряли расстояние пешими переходами. Люди моря знали несколько мер. Чаще всего фермеры зеленого мира упоминали ту, что была принята на севере их прежней родины, привычная для «исконных тагоррийцев», как себя порой звали старики, тем отделяясь от южан-шамхаров. И расстояние они вымеряют не по-южному, в лье, а на сакрийский лад – в милях. Никто в зеленом мире не пожелал перенять способ учета длины от бледных: зачем свои земли вымерять так, словно они – колония, собственность захватчика? Дикость и неточность пеших переходов мало годилась для нового времени. Махиги задумались…

Понятие to metrov, происходящее из древнейшего языка, оказалось крепко сидящим в памяти одного из фермеров, в доме родителей которого долго жил настоящий профессор, поправляя бычьей кровью свое чахлое здоровье. Профессор городил малопонятное о каком-то «ускорении» и еще о качании маятника. В деревне профессору было скучно, и он охотно излагал свои мысли единственному любознательному слушателю – тогда фермер был еще ребенком и охотно впитывал все новое. Гость говорил и говорил, пояснял с усердием, рисовал картинки, а малыш запомнил, как умеют помнить только дети, до последней линии – пусть иной раз не понимая ни единого штриха. Однако и в старости он нарисовал без существенных ошибок то, что видел однажды, и передал листки деду Магуру. Еще фермер сказал, что никому в университете бледных идея не пришлась по душе. И что профессор вздыхал: «Еще не время…» Желание быть впереди бледных во внедрении важного и умного стало последним доводом в пользу метра – и слово прижилось. Маятник сделали, метр по его качанию разметили, пусть и не понимая сути процесса. Потом вычислили десиметр, обычно определяемый приблизительно в шагах. Стометр чаще всего оценивали на глаз. А для карт и изображения границ понадобился уже и километр – это слово придумал дед Магур, большой поклонник чужого древнего языка, корни которого он выискивал во многих словах тагоррийцев и сакров…

Вспоминая и улыбаясь, Ичивари довольно быстро перевел мили в привычные километры – больше шестидесяти их до дороги, – покачал головой и заторопился. Оказаться на рассвете в полях эдаким пугалом в старой рубахе нехорошо. Если он страждущий, его место близ каменной дороги. Там и надо провести день, прячась, рассматривая путников и выдумывая удобный способ купить еду. Потому что у бледных еду не добывают сами, а именно покупают. Готовую. Просить же не принято, это называется нищенством. Непонятно… В родных краях любого охотника, заглянувшего в селение, накормит первая же хозяйка, как можно иначе? Верно ведь и обратное – он поделится добычей, шагнув под гостеприимный кров…

– Разберусь, – еще раз утешил себя Ичивари, укрепляя на миг пошатнувшуюся уверенность в том, что решение покинуть лес верное.

День, проведенный у обочины, в удобных зарослях пыльного кустарника, доказал: жизнь в мире бледных не так уж и сложна. Устроена совсем иначе, но поддается изучению. Людей тут невероятно много, они идут и едут, поднимая облака пыли и создавая грохот и шум, распугивающие живность по всей округе. Они говорят в полный голос, не слушая лес и не подставляя лицо ветру. Путники в большинстве своем – замкнутые люди, постоянно глядящие под ноги, сутулые. Еще тагоррийцы редко улыбаются и неохотно заговаривают с незнакомцами. Двоим служителям ордена кланялись в ноги, от верховых шарахались, ограждая себя знаком света и испуганно щурясь. Шли все больше по обочинке, оставляя середину дороги телегам и красивым повозкам, один вид которых вызывал у Ичивари восторг. А лошади… Конечно, не было ни одной, равной по красоте Шагари. Нарядных, с узорной шкурой в пятнах света, вообще почти и не встречалось. «Видимо, лучших увезли на зеленый берег», – решил для себя Ичивари, гордясь счастливым жеребцом народа махигов. Но встречались тут рослые кони с приятной внешностью, пышногривые, ухоженные и мощные. «Даже воин хакка со сложением Гимбы мог бы подобрать коня на этом берегу», – осознал сын вождя, охая и провожая взглядом темного, как ночь, огромного жеребца. Тот ставил ноги уверенно, звучно брякая по камням, и тянул тяжеленную повозку, по виду – не сдвигаемую с места. Вся повозка была черная, похожая на огромный ящик, щедро окованный медью. Коня сопровождали вооруженные люди, три десятка. Видимо, столь славная лошадь делала важное и ответственное дело.

К ночи Ичивари счел себя вполне готовым выйти на прохладную беспыльную дорогу. Правда, в темноте бледные, наоборот, все до единого устроились отдыхать. Их поведение показалось сыну вождя нелепым. Сумерки, свежо, пыль осела – чего еще желать? Иди себе и иди без устали. Тем более впереди лесок, такой приятный, зеленый, шепчущий о живом и родном…

– Ну и пусть спят, вот ведь лентяи, – сердито буркнул Ичивари.

Поудобнее перехватив палку, к которой до сих пор были привязаны башмаки, он выбрался из кустов на дорогу. Камни еще хранили тепло, пыль осела плотным мягким слоем, и шагать по ней было приятно. Стихшая опустевшая дорога чем-то напоминала свою, знакомую, которая проложена вдоль берега по секвойевому лесу и ведет в степи магиоров. Ичивари шагал, улыбался, слушал посвист птиц и размышлял о том, что мир бледных не беспросветно плох, если разобраться и притерпеться.

Лес наверняка не принадлежал вассалу. В нем жили люди. Даже теперь, ночью, они двигались по каким-то своим делам, правда, предпочитали мелкие тропы. Ичивари дважды отслеживал перемещения и даже вежливо кивал чужакам, но его то ли не замечали, то ли не находили нужным отвечать на приветствие. Третий тагорриец попался более общительный и совсем не пугливый. Он сидел на поваленном стволе у самой обочины и осматривал свою ногу. Обернулся в сторону Ичивари, едва тот появился из-за изгиба дороги, и указал широким жестом на бледную пятку:

– Поделись башмаками, добрый путник! Видишь, беда у меня.

– Да забирай, – обрадовался Ичивари возможности избавиться от обузы и заодно поболтать. – Только они неудобные, уж не обессудь. Я вон сам стер пятку и пальцы намял.

– Странный ты путник, хоть и добрый, – задумался незнакомец, почесывая затылок. – А что, ежели я попрошу рубаху? Знамо дело, еще и от штанов карман…

Ичивари отвязал башмаки и бросил незнакомцу, внимательнее рассматривая его и примечая движение в зарослях. Широко улыбнулся, кивнул и подсел к чужаку. Тот собрался было встать и отойти, но сын вождя накрыл его плечи рукой, чуть придавливая охнувшего страдальца с голой пяткой.

– Слушай, как удачно! Ты что, этот… лихой человек? Ты-то мне и нужен!

– Может, все же не я? – как-то не обрадовался незнакомец, пытаясь отдышаться и отодвинуться.

– Мне бы бумагу справить. Имя вписать, понимаешь? Чтобы ходить тут всюду законно. Поможешь?

– Ты из гильдии или так, залетный? – насторожился любитель башмаков. – Учти, тебе в спину целят мои лучники, и, клянусь светом, это лучшие лучники на всю Тагорру, не зря в наш лес ночью сам и-Вьер, здешний владетель, не решается въехать.

– Эти? Да он один, к тому же целит тебе в пятку!

– В наше время так трудно набрать людей, – пожаловался незнакомец, сутулясь под рукой Ичивари. – Как Тощего и Крошку застрелили, наша шайка стала совсем мала и слаба. А ведь были и славные дни, под рукой Шляпника Гильермо пребывало до сорока обученных стрелков… Я был десятником. Мы владели лесами… Эх, счастливые были дни… Потом Гильермо свихнулся и застрелил человека герцога. Ведь говорили ему, и я сам твердил: «Не лезь к седому хлафу в пасть!» И вот расплата. Нас трое, мы голодаем и вынуждены проверять кошели у нищих. Гильермо колесовали на площади… – Незнакомец покосился на Ичивари. – Это я к тому говорю, что не поможем с бумагами. Самим бы уцелеть. Ты о Хуане-мяснике слышал? Первый наемник герцога. Когда больших дел нет, он от скуки нами занимается… Вот так-то. В городе о бумагах и не заикайся, сдадут вмиг! Хуан вернулся с юга злющий, что-то у него сорвалось, и он хочет крови.

– Давай хоть зайца подстрелим да поужинаем, – осторожно предложил Ичивари, припомнив точно: зайцы тут, в Тагорре, имеются.

– Подстрелим! Ночью! Нашелся умник, – скривился незнакомец. – Грибы есть. Их и едим, а что в зиму делать? На юг уйдем, точно… Нам бы еще монет пять серебром – и в путь.

Сидящему в засаде стало скучно, он захрустел ветками и выбрался на край дороги. Совсем пацан, тощий и кривоплечий, хуже Гуха… Ичивари тяжело вздохнул. Жить воровством немыслимо дурно, дома подобного и не ведают, все знают друг друга, даже столица невелика, как возьмешь и куда потом денешь добытое неправдой? Хуже воровства только предательство. И все же нескладных «лихих людей» отчего-то жаль. Может быть, из-за того, что они и не особо плохи рядом с неким неведомым Хуаном? Ичивари встал, отнял у недомерка лук, придирчиво выбрал две довольно ровные стрелы. Всего пять шагов в тень притихшего леса, одно плавное движение, напрягающее плохонькую тетиву, – и заяц на ужин готов…

– А ты где промышляешь? Чем? – со слабой надеждой поинтересовался незнакомец, недоверчиво ощупывая зайца, брошенного ему на колени. – Может, люди нужны?..

– Охотой живу. И там, откуда я родом, воровать нельзя. Совсем.

– Наверное, это далече отсюда, – задумался лесной житель. – Меня Костесом зовут. Это Эньо. Пошли ужинать.

– Я Чар. Пошли… Слушай, а вот вассал – это кто? Мне бы разобраться.

Костес, уже шагнувший в тень ветвей, остановился, оглянулся, недоуменно пожал плечами, буркнул:

– Совсем издалека, – и почему-то покрутил пальцем у виска.

Взвесив зайца в руке, Костес уточнил, не били ли гостя чем тяжелым по голове. Ах, дубинкой… Мужчина сочувственно кивнул – и стал рассказывать так, как и следует рассказывать глупому: просто, короткими фразами, все-все поясняя.

Утром Ичивари вышел в путь невыспавшийся, хмурый и полуголодный, но довольный собой. Он узнал очень много важного о жизни в Тагорре и теперь куда лучше представлял свое место здесь. Лесные разбойнички тоже покинули свою убогую землянку под корнями старого дерева, благодаря то нелепого гостя, то самого Дарующего, то хитрюгу хлафа: мало ли кто расстарался больше прочих? В кошеле нищего Чара, страдающего потерей памяти, нашлось пять монет серебром, и дурень отдал их, не понимая ценности подарка. Иначе кто бы расстался с деньгами ради незнакомых людей? Да еще советовал бросить старое и заняться обычной, достойной работой.

– Костес, хорошее имя, – бормотал Ичивари, шагая по обочине. – Это уже что-то. Я страждущий Костес, житель портового города Брава. Рыбак я. Иду в поло… в паломничество! Это не место, а цель. Я беден, я молюсь, и я немного не в себе. Мне даже можно побираться и просить хлеб. И мне не обязательно иметь бумагу, я же не в своем уме! Это тут допустимо. Самое большее плеткой по спине врежут, никому я не нужен. Если что, буду кашлять, как показали… с кровью. Дело нехитрое.

Довольный собой, Ичивари зашагал быстрее, почти не глядя по сторонам и стараясь не рассматривать небо, поскольку тагоррийцы так не делают. Да и не время, надо добыть еды, любой. Жалкий кус заячьего мяса – этого хватило только на то, чтобы раздразнить желудок.

Лес кончился. Был он так мал, что, по мнению махига, и лесом не мог считаться в полном смысле слова. Как жить зверю, когда кругом поля, печной дым по земле стелется, мешается с туманом?.. Псы зло перелаиваются, а их слыхать из самой чащобы. Поля же нарезаны так плотно, что дикой травы вовсе и не осталось, а какая есть, истоптана скотом и выщипана до голых кочек с короткой щеткой едва наметившейся зелени…

Ленивые сонные тагоррийцы понемногу просыпались, выбирались на дорогу, опасливо и уважительно косясь на плечистого паломника, шагающего широко, босого, с диким огнем веры во взоре. И рубище у него так убого – хоть в святые записывай, да и идет без устали, словно свет его питает, как и обещают своим чадам приходские гратио… Столь внушительная твердость в вере скоро обеспечила Ичивари первым пожертвованием в виде довольно черствой и даже несколько плесневой краюхи хлеба. Потом к ней добавилась связка подгнившего лука. Страждущий уместил толстую веревку с луковыми головками на шее и принялся завтракать, вгрызаясь крепкими зубами в краюху и заедая луком прямо со связки. Солнышко раздвинуло занавесь розового тумана и выбралось на тропу дня. Махиг улыбнулся рассвету, вдоволь напился из небольшого ручейка, умылся и пошел дальше, бестрепетной рукой сотворив знак света для двух местных фермеров, несмело попросивших благословить поле. Жизнь на берегу бледных снова показалась вполне сносной. Люди пашут и ходят по меже с тяпками, осматривают свои наделы, гонят скот на выпас, косят траву… Не такие они и лодыри.

Почему в какой-то момент стало жизненно необходимо свернуть с каменной дороги на малую, плотно накатанную двумя глубокими колеями в сухой грязи, Ичивари не мог объяснить. Но с собой спорить не осмелился. Когда правая душа ноет и тянет, отказа ей нет: правая – она ведь к неявленному чутка. Тем более у него, воспитанного дедом для служения. Он и на ферму бледных свернул не вполне случайно тогда, в утро встречи с Шеулой. Правая душа шевельнулась, он не понял, но и не ослушался… Была величайшая неожиданность и загадка в самой возможности уловить похожий знак духов здесь, в чужом и мертвом краю, забывшем запахи природы и заменившем их ненастоящим, горелым и прелым, домашним и пыльным… Ичивари щурился, не понимая своего поведения, чаще глядел по сторонам и обещал себе: еще один поворот дороги – и все, и он убедится, что душа ошиблась. Не его дело бродить по чужим полям, здесь нет толпы и нет паломников, на него и так косятся с недоумением, а то и подозрением. Всего один изгиб дороги – и довольно, и хватит.

Лощина, холм и деревушка на склоне явили себя взору за дружной порослью незнакомых, но нарядных и опрятных деревьев со смуглой и гладкой, как кожа девушки, корой. Ичивари ненадолго остановился, опираясь на палку и любуясь красивым видом. Потом нахмурился: здешние люди не занимались своими полями, они сгрудились у большого дома и шумели в полный голос. Нехорошо так, раздраженно и даже зло. Махиг поправил знак чаши на шее, откусил пол-луковицы, сунул в рот последний кус хлеба и пошел к большому дому. Для себя он назвал его «домом старейшин»: длинный, добротный, в таком удобно собираться и решать важные дела.

Подойдя ближе, Ичивари понял, что привычка примерять свои обычаи к чужой жизни обманула: перед ним растопырилось в семь окон то, что называется у бледных таберной. Место для еды и отдыха, покупаемых странниками за деньги. Махиг даже приободрился: самое время усилить завтрак чем-то более существенным, нежели лук и хлеб. Толпа народу уже была совсем рядом, по краю переминались самые тощие и нерешительные. Ичивари врезался в массу людских тел с целеустремленностью страждущего и побрел к дверям таберны, разгребая людей, как пловец – волны.

– Арпа! Истинно говорю, люди, она – арпа! – верещал у самой двери тощий мужичонка, тыча пальцем куда-то в сторону. – И хвост у нее есть! Я как подол задрал, так сразу и разглядел. Она ваш скот прокляла, как есть она!

– Так пропала же корова, а не подохла, – попыталась вставить слово дородная женщина, прижатая к самой стене таберны. – Искать надобно! Всем миром!

– Арпу изведем, сама найдется, – прогудел рослый мужик, копаясь в бороде так усердно, словно в ней можно было добыть завтрак. – Глаза отвела тебе! Туточки твоя корова, ан не видать ее!

– Бей проклятущую! – тоньше и злее взвыл тощий.

Ичивари, уже одолевший толпу и вынырнувший в первый ряд, на эдакий берег – впереди пусто, до самой двери таберны – остановился и огляделся. С высоты его роста все люди были видны хорошо, подробно. Тупая злоба на лицах, единая для всех, производила гнетущее впечатление.

– Неужто хвост? – поинтересовался Ичивари, возвышая голос и ощущая себя самозваным борцом с местным безумием ариха, пусть и не явленным прямо, но пляшущим искрами зла в глазах.

Толпа притихла, вслушиваясь в гулкие отзвуки голоса. В задних рядах насторожились и подались вперед, в ближних, наоборот, постарались отодвинуться и рассмотреть незнакомца. Тощий поморщился, стрельнул взглядом в пыльные кусты и забеспокоился: не стоит ли скрыться? Толпа плотная, а он всем заметен, особенно теперь, когда ему громогласно задан вопрос…

– Длинный, тощий, с волосьями на кончике, – твердо и убежденно сообщил тагорриец, затеявший шум. И взвизгнул звонче: – Бей ее! Арпа!

Двое молодых парней выволокли жертву, пытавшуюся укрыться от расправы возле самой двери, согнувшись за плетеным нарядным заборчиком. «Девчонке на вид не больше тринадцати-пятнадцати лет», – прикинул Ичивари и поморщился, снова припомнив Шеулу и свое поведение при первой встрече. Он развернулся к тощему, злясь уже всерьез на лживое отродье, – вполне понятно, зачем тот сунулся задрать подол юной арпе. Мужичонка оказался проворен и ловок. Он понял все быстро и еще быстрее подцепил с земли ком сухой грязи и бросил. Названная арпой девчонка тихо взвыла, осела и закрыла голову руками. Вокруг нее как-то в единый миг стало пусто, дверь таберны хлопнула, плотно закрываясь, – осталась лишь арпа да каменная стена за ее спиной, сложенная криво и без особого усердия. Из одного оконца высунулась на миг женщина, прихватила ставни и закрыла, второе оконце так же ловко захлопнул парень. Стало тихо и страшно. Толпа качнулась, сомневаясь. Потом люди стали нагибаться и собирать годные камни и комья земли.

Ичивари сердито покачал головой, шагнул вперед и развернулся к нелепым тагоррийцем, в которых суеверий больше, чем в любом дикаре… Два или три камня клюнули в плечо, затем кто-то в задних рядах охнул – и толпа онемела окончательно.

– Я спросил, где хвост? – строго уточнил Ичивари у тощего. Тот усердно и ловко, как червь сквозь рыхлую грязь, протискивался все дальше от объявленной арпой. – Эй, ты! Уж не у тебя ли хвост? Я его прямо вижу.

– Святой человек, – опасливо шепнули в задних рядах, рассмотрев обглоданный лук на связке.

– Лови хлафа! – первой заорала дородная баба, прежде уговаривавшая всех искать корову.

Тощий пал на четвереньки и резвее заработал руками и ногами, с поистине редкостным проворством изворачиваясь, избегая протянутых рук и находя щели в частоколе ног… Ичивари подобрал самый увесистый камень из брошенных – даже плечо заныло от удара – взвесил на ладони и метнул, целя в затылок. Как обычно, попал: удар подтолкнул тощего вперед, ломая его движение и вынуждая перекатиться через голову.

Сзади в подаренный лесными людишками веревочный пояс, перетягивающий рубаху, вцепилась «арпа», всхлипывая и прижимаясь к спине всем телом, отчетливо понимая, что иных безопасных мест для нее в здешней безумной деревне нет… Ичивари завел руку за спину, поймал плечо девчонки, почти сердито отодрал ее руку от пояса. Усадил арпу – иного имени он не знал и пока в мыслях звал спасенную так – на нижнюю ступеньку входа в таберну.

– Я скоро. Сиди тут и даже не двигайся, – буркнул он, огорченно тронув раскровавленную губу. Обернулся к дородной. – Где корову видели в последний раз?

Женщина всплеснула руками, радуясь тому, что хоть кто-то уловил главное, ее беду со скотиной. Указала пухлой красной рукой на полянку и поплыла, раздавая подзатыльники, через сомневающуюся и раздраженно гудящую толпу.

– Туточки она была, родимая, самая лучшая, молочная, молодая. У меня торговали ее за такие деньги! Но я не уступила, потому что цены ей нет.

Ичивари осмотрел траву, ткнул пальцем в след, удивляясь тому, что никто не пришел и не разобрался в столь простом деле:

– Вот тут сидел человек, тряпки у него имелись, волоконце осталось, видите? Он обмотал корове копыта. Повел сюда, посуху, короткой травой, чтобы не натоптать уж вовсе явно. И дальше… ага, дальше сюда.

За спиной скопились и шагали след в след уже все до единого жители, благоговея и охая, лишь иногда позволяя себе украдкой отогнать от лица невыносимый по мощи луковый дух, прямым доказательством святости окутывающий паломника.

– Ведь видит все, как по книге читает, – шептались в задних рядах, рассматривая затоптанную траву, на которой никто и утром следов не нашел, и теперь тем более не видел.

Ичивари шагал уверенно, по-прежнему дивясь неумению примечать столь явное. Таберна осталась позади, в сопении жителей все громче звучало сомнение, медленно нарастающее даже в душе хозяйки коровы. Оно пропало в единый миг при виде неоспоримого следа пребывания скотины на лугу – свежей плюхи навоза. Дальше уже не шли, почти бежали. В задних рядах на ходу мяли бока тощему и, кажется, проверяли наличие хвоста – ткань так и трещала, глухие удары не прекращали сыпаться.

– Она! – всхлипнула от избытка чувств женщина, первой рассмотрев рыжее пятно шкуры в тенях перелеска. – Цела! Святой человек!

– Бей хлафа!

– Вора, – со вздохом поправил Ичивари, разворачиваясь и направляясь к таберне.

– А, все одно, – буркнул кто-то из мужиков, присоединяясь к потехе.

Толпа распалась на несколько групп: одни следовали за хозяйкой коровы, другие усердно изливали гнев и лупили визжащего вора. Прочие торопились за паломником на удалении, одновременно почетном и позволяющем не задохнуться в луковой святости.

Кровь у побитой девчонки еще капала с губы и из носа, скула налилась здоровенным синяком. Ичивари тяжело вздохнул, глядя сверху вниз на новую неприятность. Сам ввязался, винить некого…

– Что мне с тобой делать? – уточнил он вслух.

– Все одно арпа она, – лениво сообщил парень, открывая оконце и обмахивая полотенцем ставни. – Не за корову, так просто по пьяни пришибут. Глаз у ней острый и губа особенная. В обитель света надобно бы отдать, пусть там отмаливают. Или уж забери ее до пещер, святой человек. Говорят, там всякие чудеса творятся, может, Дарующий и ей вымеряет что годное от щедрот…

– А родня? – зацепился за последнюю надежду Ичивари.

– Так прижил ее хозяин от кого-то. Поди ж не зря под дверь подкинули, он не оспорил, в дом занес и растил, – охотно изложил парень историю доброты табернщика, опираясь локтями о подоконник и отлынивая от дел. Даже полотенце бросил. – Арпа, и не сомневайся. Мы и без чужих людей разбираем, где в чаше света трещина. Давно замечать стали: то молоко скиснет, то дождь зарядит не ко времени. Да и мужиков она приваживает, будто липким чем намазана.

– Ты язык-то прикуси, – хмуро посоветовал Ичивари. – Совсем ведь дитя… На вот медяшку, собери что попроще поесть… ну, в дорогу. – Он повернулся к арпе. – Так что мне делать-то, а?

– Я с тобой, – решилась заговорить девчонка, с надеждой глядя на чужака. – Умоляю, добрый господин. Я буду тебе ноги целовать и…

– Как звать?

– Лаура.

– Лаура… – Ичивари усмехнулся, выговаривая знакомое имя и примеряя его к новому человеку. Принял мешок с едой, не глядя и не проверяя, привязал к палке и поднял на плечо. – А я Костес. Пошли. Пристрою там, где люди подобрее здешних.

Девчонка неуверенно улыбнулась, вскочила, снова вцепилась в пояс и заспешила рядом, пытаясь приладиться к широкому и уверенному шагу паломника. Дважды она оборачивалась и показывала таберне язык, хихикала и приплясывала. Иногда оттягивала пояс и заглядывала махигу в лицо, пытаясь понять, как бы угодить ему или хотя бы не вызвать гнева… Корова уже брела через поля, невозмутимо пережевывая сочную траву. Впереди рысью поспешала хозяйка, размахивая руками и охая:

– Отдарить-то, эй, люди! Уйдет ведь, поля не благословив! Да что же вы…

Ичивари хмыкнул, широким жестом начертил знак света и зашагал быстрее. Он не ощущал после посещения деревни ничего, кроме гадливости и желания отмыться. По отношению к девчонке испытывал некоторое смутное и малопонятное раздражение. Слишком она липла к боку и норовила иногда погладить по руке, да и в глаза глядела как-то… нечисто.

– Ты хочешь стать гратио или уйдешь в закрытую обитель? – Лаура решила вслух уточнить важное для себя.

– Я иду к пещерам. Пока это все. У меня плохо с памятью, и я надеюсь на чудо.

– Ны-ы, то есть ты не чернорукавник, – обрадовалась попутчица и еще плотнее прильнула к боку. – Это хорошо.

– Я тебе куклу сделаю, – серьезно пообещал Ичивари, за шиворот оттягивая подальше в сторону липкую – прав был тот парень! – девчонку. – Тебе сколько лет?

– Почти пятнадцать, – заулыбалась Лаура, старательно показывая зубы, довольно ровные и всего с одной дыркой на месте выбитого или вырванного.

– Вот и играй с куклами, а меня не трожь, ясно? Не то выломаю прут и отхожу по заду так, что хвост отвалится.

– Тоже мне святой… У меня нет хвоста! – со слезами в голосе закричала Лаура и даже попыталась задрать подол. – Я не арпа, я обычная, почему все сразу пальцем тычут?

– Обычная? Так и веди себя обычно, без липкости! – во весь дух рявкнул махиг, с криком выпуская злость. Тише добавил: – Иди вон обочиной и гляди на цветочки. Ясно?

Лаура шмыгнула носом, кивнула, пощупала разбитую губу и молча зашагала по обочине, сутулясь и глядя под ноги.

На душе сделалось совсем гадко. Босая, грязная, волосы колтуном, всхлипывает… Ничей ребенок из мертвого мира, где все безразличны всем. Ичивари задумчиво повел плечами. Дома, на зеленом берегу, нет сирот. Если папа и мама погибли на войне, найдется дальняя родня. Не уцелели и эти – так вождь-то разве ослеп и оглох? Он подберет ребенку семью и еще не раз наведается, убеждаясь, что приняли дитя хорошо и еды хватает, что очаг горит жарко и душа семьи, хотя бы левая, малая, не холодна… Желая отвлечься от неприятных мыслей, махиг развязал мешок и порылся в нем, проверяя припас, выменянный на медяшку. Сухой старый сыр, еще одна веревка с гниловатым луком, несколько похожих на батар печеных корней, уже изрядно заветренных, хлеб в виде плоской длинной лепешки и сухая оболочка незнакомого плода, заполненная кислым молоком и заткнутая пробкой.

– Есть хочешь, Лаура?

– Да.

– Бери что нравится. Тебе куклу сплести наспех из соломы или вырезать настоящую, из дерева?

Девчонка вытащила из мешка сыр, жадно откусила большой кусок и вцепилась в лепешку. Довольно долго молчала, глотая и давясь от поспешности. Было видно: есть ей хочется сильно. Явно накопилась привычка недоедать, оборотная сторона которой – эта вот безобразная, неопрятная жадность. Даже не помолившись своим богам и не поблагодарив спутника, хватает еду грязными руками, облизывает пальцы, чавкает, рычит и сопит.

– Настоящую, – с новой, вдруг прорезавшейся нагловатой уверенностью заявила Лаура, дожевав остатки сыра.

– Мальчика или девочку? Волосы короткие или длинные? Лицо какое? Ростом кукла такая или побольше?

Лаура остановилась, долго недоуменно глядела на махига, потом покрутила пальцем у виска, совсем как лихой человек из ночного леса:

– Ны-ы, вот понять бы, тебя по голове…

– Дубинкой, – сразу подтвердил Ичивари. – Но я иду к пещерам и надеюсь на чудесное исцеление.

– Гы-гы, – невнятно и грубовато прыснула Лаура. – Так ты впрямь блаженный, понятно. Значит, как исцелишься, только тогда и полезешь под подолом хвост искать. Ны, ладно, делай куклу. Вот верно сказывал батюшка, чтоб ему подавиться, гниде: от плохих людей нет пользы, от хороших нет и удовольствия… сплошная морока.

Ичивари отвернулся, долго смотрел в поле, затем в высокое синее небо, такое настоящее, живое, родное… Он чувствовал себя одиноким и потерянным, не способным понять на этом берегу совсем ничего. Даже простого на первый взгляд. День уже разогрелся и горел в полную силу, солнце пекло, на дороге шумели, пыль стояла густо, забивая нос, вынуждая часто моргать и словно советуя выбрать тропку в стороне от главного пути. А потом и присесть на отдых у ручья, метрах в ста от дороги. Лаура использовала передышку, чтобы доесть остатки хлеба и погрызть лук. Она морщилась, всем видом выражая неудовольствие, но не превращая его в слова. Насытившись и напившись, странная попутчица вцепилась в пояс и спокойно заснула, надеясь, что так-то махиг не сможет незаметно уйти и бросить ее. Ичивари развязал пояс, потянулся, стащил рубаху и вымылся, щедро расплескивая воду. Стало лучше на душе, светлее. Когда руки замерзли в ручье, когда звук его журчания заполнил внимательный слух целиком, асхи откликнулся, порадовался живой душе и зажурчал веселее. Ичивари тоже улыбнулся, погладил воду, выгреб со дня родника мусор, освободил русло от гнилой пробки из веток и спутанной травы. Осмотрелся, выбрал сухую корягу для куклы. Достал нож и начал счищать остатки коры, мох, подгнившую древесину. Он срезал лишние сучья и для начала работы простругал фигуру грубо, приблизительно. День клонился к вечеру, работа спорилась, заботы нелепого мира бледных не донимали.

Пробуждение Лауры махиг смог заметить сразу. Она дернула к себе пояс, охнула и завыла тихо, как-то безнадежно и жалобно. В звуке быстро появились болезненные нотки, безумные и визгливые. Пришлось вскакивать на ноги, окликать и самому спешить к оставленной совсем рядом попутчице. Он утешающе погладил ее по голове, снова чувствуя себя виноватым.

– Что я буду делать, если ты меня бросишь, каналья? – Лаура повторяла это уже в десятый, наверное, раз, дергая за руку и продолжая подвывать от ужаса. – Кому я нужна? Замуж – так приданое надо, сваху, родню, толику света из храма. В таберну – и то плати, а чем мне платить-то? Ты какого нерха меня с места сдернул, ны? Ты во всем виноват!

– Нет. Ты сама выбрала. Держи куклу и думай, какое делать лицо. Пошли, хватит отдыхать.

– До города семь миль, вечер уже, куда пошли? – В голосе звенела упрямая злость.

Ичивари молча встал, вырвал из-под руки спутницы пояс, резко затянул, подхватил палку с мешком и зашагал прочь. Некоторое время он слышал вой и ругань, потом ноги споро зашлепали по траве. Лаура догнала, сопя и втягивая носом, вцепилась в пояс и молча пошла рядом, куклу тоже принесла. Держала грубо, за шею, словно намереваясь удушить.

– Тебя папаша-дон от табернской девки прижил? – то ли уточнила, то ли сама предложила надежное пояснение слишком взрослая девочка. – Ты слова говоришь чудно и не ругаешься. Спина у тебя прямая и нож дорогой. А, ну да, ты же головой нездоров… Так слушай меня, умную! На хлафа нам в город переться, ны? Ворота до заката закроют. Дошло?

– Заночуем у дороги.

– Холодно! Ты каналья!

– Иди к папаше, в его таберну, и ори там сколько пожелаешь. Спасать блед… то есть незнакомых вредно, я понял.

– Ты как меня хотел назвать? – тихо, едва слышно шепнула Лаура, делаясь совсем белой. – Ты… Да ты…

– Бледной хотел назвать. – Ичивари от недоумения повел плечами. – Нельзя?

– Ты не блаженный! – Лаура опять закричала в голос. – Ты кретин!

Она отвернулась и дальше пошла молча, чем сильно обрадовала спутника, утомленного непонятным шумом. В поздних сумерках стены города наконец-то обозначились впереди темным валом. Ичивари выбрал удобное место и устроил для Лауры ночлег. Набросал веток, расстелил мешок, даже пожертвовал свою рубаху на одеяло… Чем на сей раз осталась недовольна нелепая арпа – а в зловредности ее характера махиг уже не сомневался, – понять не удалось. Сердито шепча ругательства, девчонка завернулась в рубаху и заснула. Ичивари долго смотрел на звезды, каплями дождя севшие в узор ночной листвы. Он отдыхал от пыли и шума дороги бледных и думал: «Настоящий дождь не помешал бы».